Все права на текст принадлежат автору: Клайв Баркер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. Том IКлайв Баркер

Клайв БАРКЕР ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ Том I


КНИГИ КРОВИ[1] (цикл)

У мертвых свои дороги и перекрестки, и иногда они пересекаются с нашим миром. На одном из таких пересечений женщина-ученый проводит эксперимент. Подросток-медиум пытается одурачить ее, но им овладевают настоящие души усопших, которые превращают его тело в Книгу крови, повествующую об их страданиях.

Предисловие к изданию «BOOKS OF BLOOD» limited edition

Я получаю гораздо больше приглашений на Хеллоуин, чем на любой другой праздник. Приглашений погостить в студенческих кампусах колледжей и рассказать об истории литературы ужасов, или обнародовать список десяти моих самых любимых страшных фильмов на страницах солидного журнала, или сочинить кошмарную историю для ночного ток-шоу. С начала моей карьеры в качестве печатающегося автора — она стартовала в 1984 году с трёх книг, которые вы найдёте собранными под этой обложкой — я принял огромное количество таких предложений, восприняв их с радостью, как почву для популяризации моего творчества. Но в последнее время, когда мои книги начали выплывать из мрака неизвестности (жуткие рассказы, позволившие мне получить немного раннего признания), я отказался от большинства приглашений. Мне не очень нравилось выступать в роли Главного Пугала, оставившего уединение ради сезона тыкв и баек у костра, чтобы поведать о Тёмной Стороне, в то время как темы, питающие мою нынешнюю работу, оставались в стороне. Я даже стал избегать традиционной хеллоуиновской лабуды — вечеринок и шествий, беспокоясь за своё дело.

Тем не менее, в прошлом году я нарушил это правило. Мой друг, Дэвид Армстронг, уговорил меня побывать на Параде в честь Дня Всех Святых здесь, в Лос-Анджелесе. В последнее время он превратился в настоящее событие. Дэвид заверил меня, что Парад станет прекрасным противоядием тем трудным моментам, которые я испытывал в ходе работы над последним романом. Я должен отложить перо, выпить рюмку водки и присоединиться к нему — так он сказал. Я согласился, поскольку он не настаивал, чтобы я надевал карнавальный костюм, а отправился туда только в качестве зрителя. Дэвид заявил, что его собственного костюма вполне хватит, чтобы украсить нас обоих.

И это было не просто хвастовством. Дэвид начал свою трансформацию в полдень. Она заняла шесть часов. К тому времени как Дэвид закончил, он стал неузнаваем. Он полностью изменил своё лицо, походившее теперь на клюв хищной птицы, похотливой горгульи. Космы волос скрывали его глаза и подбородок. Дэвид так разукрасил себя, что стал на порядок более мрачным и зловещим, чем его создал Бог. Вдобавок мой друг нацепил кожаные аксессуары и оснастил себя огромным искусственным фаллосом, торчащим над двумя наполненными водой чёрными воздушными шарами. Вид его тыльной стороны обнаруживал голую задницу, к которой был приделан хвост на манер жеребячьего.

До того момента, как я начал писать это предисловие, я не думал, что Дэвид может выглядеть так, будто сошёл со страниц одной из моих историй: соединение сексуального эпатажа и демонической элегантности, способного одновременно и шокировать тебя, и растрогать до слёз.

* * *
В половину одиннадцатого мы вышли на бульвар. Ночь была жутко холодной, но присутствие большой толпы людей согревало воздух. Улицы заполнили тысячи гуляющих, большая часть которых была в причудливых костюмах. Здесь были куклы Кена и Барби, покачивающиеся в своих ярких коробках; маршировали трансвеститы всех мастей, от Пром Куин до вдовы Беверли-Хилз; показались и Американские Серийные Убийцы с накачанными стероидами мышцами, одетые в окровавленные футболки; шествовала небольшая группка Солдат Конфедерации, вооружённых и бравых; хватало там и отливающих серебром инопланетян, заполнявших стайки летающих тарелок. Кроме того, многие просто надели маски и бродили по улице, изображая своих любимых чудовищ. Монстры Франкенштейна (вкупе с Невестами), Фредди Крюгеры, крючкорукие Кэндимены и даже парочка Пинхедов. В довершение здесь собрался небольшой, но примечательный контингент, использующий мероприятие, как оправдание собственному эксгибиционизму. Группа величественных транссексуалов, демонстрирующих созданные хирургом атрибуты; парень в потертом плаще, показывающий каждому третьему-четвёртому встречному то, что у него находиться между ног; бригада монументально тучных женщин, затянутых в фетишистские костюмы настолько туго, что приходилось удивляться — как они вообще могут дышать.

Были и демоны. Но даже близко не походившие на Дэвида, которого незамедлительно пригласил попозировать фотограф: угрожая белокурой Лолите, избивая татуированного панка в ошейнике с поводком, окружённого толпой трансвеститов. Была в этом одна любопытная деталь. Наблюдая за тем, как люди смотрят на моего товарища — смесь восторга и отвращения — я начал вспоминать о том, что сделало меня писателем в жанре ужасов, много лет назад. Мне нравилось приобретаемое чувство тяжёлого груза ответственности, осознания того, что мои слова, появляющиеся на бумаге, могут остановить людей от необдуманных шагов. Так же, как это сейчас делает сомнительная привлекательность костюма моего возлюбленного Дэвида. Возможно, слова заставят их задуматься о том, что грань между тем, чего они боятся и от чего получают удовольствие не такая уж широкая, как кажется на первый взгляд.

Рассказ похож на запечатанную капсулу. Внутри него — способом, который не просто понять, пока не пройдёт достаточно времени — содержатся весьма специфические детали жизни автора в тот период, когда рождалось произведение. Это вряд ли применимо к роману: мои крупные вещи достаточно монументальны и пишутся по году и более. Первый набросок же короткого рассказа может появиться за пару дней — чистый и глубокий. В сравнении с ним крупный роман может быть создан с целью примирить существующие противоречия и двусмысленности.

Сейчас я смотрю на мои ранние истории и, почти как фотограф делающий снимки на вечеринке, подмечаю все знаки и символы того, каким я был. Был? Да, был. Я вырос из этих произведений, и я не думаю, что написавший их человек живёт во мне до сих пор. В процессе составления предисловия к десятому юбилейному изданию «Сотканного мира» в прошлом году я подметил ту же вещь: человек, написавший роман, куда-то пропал. Он умер во мне и похоронен во мне. Мы — собственные могильщики; мы живём между надгробий тех, кем мы когда-то были. Будучи в добром здравии мы каждый день празднуем День Мертвых, в процессе которого благодарим за прожитые жизни. А будучи в депрессии, мы мучаемся и скорбим, и хотим превратить прошлое в настоящее. Перечитывая лежащие передо мной истории, я испытывал одновременно оба чувства. Та энергия, что позволяла перу переносить слова на бумагу, что делала фразы точными, а идеи блестящими — всё ушло. Я потерял их создателя давным-давно. Ему нравились фильмы ужасов гораздо больше, чем мне; он возлагал надежды на Голливуд; он был более жизнерадостным, менее стеснительным, обращавшим меньше внимания на критику. Я видел себя, как постановщика шоу уродов, бьющего в барабан, призывающего зрителей полюбоваться коллекцией…

Эта часть моего существа, спустя приличное количество времени, была успешно подавлена. Я покончил с ярмарочными зазываниями и игрой на барабане. Я составил свой каталог излишеств и, в конце концов, полагаю, вырос из коротких штанишек подобных шоу.

Теперь, спустя четырнадцать лет, возвращение к карнавалу было немного странным. В глубине души я понимал, что мне крупно повезло. Я продвигал эти истории в те времена, когда издатели всё ещё шли на определённый риск, публикуя начинающих авторов и их произведения. Ну а в наше время опубликовать подобный сборник новичку попросту невозможно. Возможно потому, что рассказы привлекают гораздо меньше читателей, чем романы. Я пригласил Барбару Бут, моего первого редактора, человека достаточно храброго, чтобы работать с материалом, от которого других редакторов тошнило. И я считаю большой удачей съёмку моего первого фильма, первой части «Восставших из ада», вскоре после публикации. Его успех привлёк людей к моим произведениям гораздо больше, чем я вообще мог рассчитывать.

Оглядываясь назад, я могу назвать это время отправной точкой. Так много вещей, на которые я надеялся, о которых мечтал, воплотились за короткий период. Мои книги опубликованы и собрали положительные отзывы критиков, созданное мной чудовище пугало зрителей с экранов многих стран, люди спрашивали мой автограф и моё мнение.

Теперь всё это кажется таким далёким. Я ещё могу уловить его слабые отзвуки, слушая знакомый фрагмент музыки или отыскивая строчки в одном из произведений и вспоминая о том, как их писал. Перечитывая «Полночный поезд с мясом» в памяти оживает моё первое путешествие в одиночку в Нью-Йоркском метро: по ошибке я заехал в самый конец линии подземки, на мрачную и пустую станцию. Читая «Новое убийство на улице Морг», мою дань уважения величайшему в мире автору ужасов Эдгару Аллану По, я вспоминаю заснеженный Париж, то время, когда мой покойный друг Билл Генри и я оказались отрезанными от внешнего мира в притихшем городе, покой которого не нарушало ни одно движение. Листая страницы «Сына Целлулоида», я снова сижу в отреставрированном кинотеатре в своём родном Ливерпуле, в котором я посмотрел множество фильмов, питавших моё детское воображение. Les Yeux San Visage Франжу, удивительный Onibaba, пышный Kwaidan, визионерские работы Пазолини и бредовые фантазии Феллини. Вновь открывая «Страх», я почти вижу перед собой тех людей из университетских лет, которые послужили прообразом персонажей произведения (сомнительная честь, я полагаю, но так или иначе они оказали своё влияние на меня).

У меня нет ни малейшей теории насчёт того, выживут ли эти истории с течением времени. Я сомневаюсь, что какой-либо автор может быть уверен в этом. Но, к лучшему или к худшему, они написаны. И — как бы это сказать получше — я всё ещё доволен ими. Это единственное, я полагаю, на что можно рассчитывать: удовольствие от работы, и равное от создания и перечитывания.

Одна вещь остаётся непреложной. Аппетит публики к гротескным и пугающим историям, к призрачным посещениям и демонической одержимости, к зловещим актам возмездия и дьявольским монстрам — он по-прежнему здоровый и непреходящий. Люди в масках на бульваре Санта-Моника в том октябре не являлись извращенцами или злодеями. Они по большей части были обычными ребятами, использовавшими полученную возможность выразить свой интерес к тем вещам, которые отвергаются традиционными культурными принципами. (Кстати, я восторгаюсь этим мероприятием: интерес, запертый на амбарный замок, растёт гораздо интенсивнее). Есть насущная необходимость прикоснуться к тёмной стороне нашей души, делать это снова и снова. Это способ соединения с нашим первобытным «я», той частью, которая уже существовала к моменту, когда мы начали формировать слова, которая обладает знанием о том, что мир содержит великий свет и великую тьму, и одно не может существовать без другого.

В пути, который проделало моё творчество с момента создания этих историй, я начал чувствовать гораздо большую необходимость в исследовании Искупления, чем Проклятия. В «Сотканном мире», в «Имаджике», в «Sacrament» и в «Galilee», даже в моей книге для детей, «Вечном Похитителе», образы боли и смерти уступают место свету и святости, фигуры, олицетворяющие зло, повержены. Совсем не так обстоит дело с историями, следующими за размышлениями предисловия. В этой книге — торжество монстров, битва с которыми иногда завершается тем, что можно с натяжкой назвать оптимистическим финалом, и всё же воскресающими для дальнейшего служения Злу впоследствии. В случае, если Зло всё же побеждено, оно обычно забирает своих свидетелей и очевидцев с собой.

Я не верю в то, что одна история может быть полезнее, чем другая. Мудрость этих произведений — да и любых других — состоит в том эффекте, который они оказывают на индивидуальное воображение. Поэтому я не сочту необходимым обсуждать их моральную значимость, пытаться извлечь уроки и ломать над ними голову, над тем, чему они могут научить. Это не церемонии Белой или Чёрной мессы. Это маленькие путешествия, маленькие парады, если хотите, которые уносят со знакомых улиц на всё более тёмную территорию до тех пор, пока где-нибудь далеко от знакомых нам мест мы не обнаружим себя в странной компании. Странной для нас самих.

Клайв Баркер,
Л. А., февраль 8, 1998.

КНИГА I

Книга крови

Каждый человек — это Книга Крови; вы можете открыть ее в любом месте и прочитать.

У мертвых есть свои магистрали. Проложенные в тех неприветливых пустырях, что начинаются за пределами нашей жизни, они заполнены потоками уходящих душ. Их тревожный гул можно услышать в глубоких изъянах мироздания, сквозь выбоины и трещины, оставленные жестокостью, насилием и пороком. Их лихорадочную сутолоку можно мельком увидеть, когда сердце готово разорваться на части, а взору открывается то, чему положено быть тайным.

У них, у этих магистралей, есть свои дорожные указатели, развилки и мосты. У них есть свои тупики и перекрестки.

Именно на этих перекрестках эти запретные пути иногда могут коснуться нашего мира. Толпы мертвецов здесь встречаются друг с другом, и их голоса звучат громче, чем где-либо. Здесь бесчисленными ступнями подточены барьеры, отделяющие одну реальность от другой.

Такое перепутье дорог мертвых находилось по адресу в Толлингтон Плейс, 65. Во всех прочих отношениях Номер Шестьдесят Пять был ничем не примечателен — просто старый кирпичный особняк, выстроенный в условном Георгиевском стиле. Заброшенный и лишенный даже той дешевой помпезности, на которую некогда претендовал, этот дом пустовал целыми десятилетиями, а порой и дольше.

Но не сырость, поднимавшаяся снизу, изгоняла обитателей Шестьдесят Пятого, не плесень в подвалах и не фундамент, осевший настолько, что по всему фасаду от входной двери до мансарды протянулась огромная трещина. Причиной их бегства был невыносимый шум чьих-то незримых хождений через дом. На верхнем этаже грохот движения не умолкал ни на минуту. От него осыпалась штукатурка и дрожали балки под крышей. От него дребезжали стекла и трещали оконные рамы. Мозги тоже сдавали. Номер Шестьдесят Пять на Толлингтон Плейс напоминал проходной двор, и никто не мог жить в нем, не теряя здравого рассудка.

Когда-то в истории этого дома произошло нечто такое, после чего в нем поселился ужас. Никто не знал, когда и что именно здесь случилось. Но даже неподготовленный наблюдатель обращал внимание на гнетущую атмосферу особняка, особенно ощутимую на верхнем этаже Номера Шестьдесят Пять, какие-то жуткие воспоминания и обещания крови, неотвратимо проникавшие за пазуху и выворачивавшие самые крепкие желудки. Этого здания избегали мыши, птицы и даже мухи. Ни одно насекомое не заползало на кухню, ни один скворец не пытался свить гнездо под крышей. Каким бы ни было совершенное здесь насилие, оно пронзило сверху донизу весь дом подобно ножу, вспарывающему рыбье брюхо; и вот, через этот порез, через эту рану бытия выглядывали мертвецы — и вылезали наружу.

Во всяком случае, так утверждали многие…

Шла третья неделя исследований на Толлингтон Плейс, Шестьдесят Пять. Третья неделя беспрецедентных успехов в царстве паранормальных явлений. Используя в качестве медиума двадцатидвухлетнего новичка по имени Саймон Макнил, отделение парапсихологии Эссекского университета записало на пленку все, кроме неопровержимого доказательства существования посмертной жизни.

На верхнем этаже дома, в комнате с клаустрофобическим коридором молодому Макнилу удавалось вызывать мертвых; по его просьбе они оставляли многочисленные свидетельства своих визитов — в виде сделанных разными почерками надписей на бледно-коричневых стенах. Казалось, они записывали все, что приходило им на ум. Конечно же, свои имена, даты рождения и смерти. Обрывки воспоминаний и пожелания живущим потомкам; странные эллиптические фразы, намекающие на их теперешние мучения и на скорбь об утерянном счастье. Некоторые надписи были сделаны грубой мужской рукой, некоторые — весьма аккуратно — изящной женской ручкой. Были какие-то малопонятные наброски и разрозненные строчки из романтической поэзии. Одна плохо нарисованная роза. Расчерченное поле с незаконченной игрой в крестики и нолики. Перечень вещей, купленных в каком-то магазине.

К этой стене плача приходили знаменитости — здесь побывали Муссолини, Джон Леннон, Джейнис Джоплин — и никому неизвестные люди, расписавшиеся под именами великих. Это была какая-то перекличка мертвых; она разрасталась изо дня в день, как будто некий клич распространился среди ушедших племен и искушал каждого изгнанника отметить эту пустую комнату своим священным присутствием.

Проработав большую часть жизни на поприще психологических исследований, доктор Флореску привыкла мириться с неудачами. Было даже почти комфортно, когда всякий раз приходилось возвращаться к уверенности в том, что искомое доказательство не появится никогда. И вот, столкнувшись с неожиданным и несомненным успехом, она чувствовала себя окрыленной и в то же время сконфуженной.

Как и все эти три немыслимые недели, она сидела посреди самого большого помещения второго этажа, в одном лестничном пролете от верхней комнаты с ее настенными росписями, и, прислушиваясь к доносившемуся оттуда шуму, едва осмеливалась поверить в то, что ей позволено присутствовать при чуде. До сих пор были танталовы муки поисков, намеки на существование голосов из другого мира, но теперь их область сама настойчиво взывала о том, чтобы быть услышанной.

Шум наверху прекратился.

Мери взглянула на часы: было шесть семнадцать вечера. По каким-то причинам, лучше известным незримым посетителям дома, контакт с ними никогда не продолжался намного позже шести часов. Она решила подождать до половины седьмого. Что-то будет сегодня? Кем окажется тот, кто придет в эту убогую комнату и оставит там свою отметину?

— Включить камеры? — спросил Рег Фаллер, ее ассистент.

— Да, пожалуй, — изнывая от ожидания, прошептала она.

— Любопытно — что у нас будет сегодня?

— Мы дадим ему десять минут.

— О'кей.

Наверху Макнил грузно опустился на пол в углу комнаты и взглянул на октябрьское солнце в крошечном окне. Ему было немного одиноко, запертому в этом проклятом месте, но он все равно улыбнулся — той чарующей улыбкой, от которой таяли самые сухие женские сердца. Особенно сердце доктора Флореску: о да, эта женщина была ослеплена его обаянием, его глазами, его заговорщицкими взглядами…

У них была забавная игра.

По крайней мере, сначала. Теперь Саймон Макнил знал, что они играли по-крупному; то, что прежде выглядело как некая разновидность теста на детекторе лжи, быстро превратилось в серьезное состязание: Макнил против Истины. Истина была проста: он был мошенником. Все эти «послания призраков» он написал обломком грифеля, который прятал под языком: если же стучал кулаками в стены, катался по полу и кричал во все горло, то исключительно ради собственного удовольствия; а все неизвестные имена, которыми была испещрена комната, — ха, о них нельзя было вспоминать без смеха — их он нашел в телефонном справочнике.

Да, их игра и в самом деле была чудесной забавой.

Она сулила ему очень многое; обольщала славой, поощряя каждую сочиненную ложь. Обещала богатство, бесчисленные выступления по телевизору и поклонение, которого он еще не знал. Но — лишь до тех пор, пока он вызывал духов.

Он еще раз улыбнулся. Она называла его Промежуточником: невинным почтальоном, приносящим послания из ниоткуда. Скоро она поднимется наверх — посмотрит на его тело и будет готова прослезиться от патетического возбуждения, когда увидит новую серию каракулей и прочей настенной чепухи.

Ему нравилось, когда она смотрела на его наготу — точнее, на все, кроме наготы. Во время своих оккультных сеансов он надевал только узкие плавки, что должно было исключить применение каких-либо запрещенных вспомогательных средств. Смехотворные предосторожности. Все, что ему было нужно, — это лишь грифель под языком и некоторый избыток энергии, чтобы полчаса крутиться волчком и выть во весь голос.

Он вспотел. Выемка на груди блестела от пота, волосы прилипли к бледному лбу. Сегодня выдалась тяжелая работа: ему не терпелось выбраться из комнаты и ненадолго расслабиться. Млея от удовольствия, Промежуточник закрыл глаза. Его рука проникла в плавки и стала поигрывать плотью. Где-то в комнате застряла муха — или мухи. Лето уже давно прошло, но он явственно слышал их неподалеку от себя. Они жужжали и бились то ли в окно, то ли в колбу электрической лампы. Он различал их тонкий писк, но не придавал ему никакого значения, слишком поглощенный мыслями о своей игре и своим невинным занятием.

А они жужжали и жужжали, эти безобидные твари. Жужжали, пищали и жаловались. Они жаловались.

Мери Флореску барабанила пальцами по столу. Сегодня ее обручальное кольцо почти свободно болталось на оправляемой им фаланге — она чувствовала, как оно подпрыгивало в ритме постукиваний по дереву. Иногда кольцо сидело плотно, иногда нет: одно из небольших чудес, которые она не анализировала, а просто принимала как необъяснимую реальность. Сегодня оно болталось больше, чем обычно, — оно чуть не сваливалось. Она вспомнила лицо Алана. Дорогое, желанное. Мери подумала о нем, глядя в отверстие обручального кольца — как в некий переносный туннель, за которым была только темнота? Она повертела кольцо перед глазами. Держа его кончиками указательного и большого пальцев, она почти ощущала металлический привкус — как будто попробовала кольцо на язык. Любопытное ощущение, своего рода иллюзия.

Чтобы отогнать от себя горькие воспоминания, она снова стала думать об этом юнце. Его лицо плавно — очень плавно — всплыло перед ее мысленным взором, не привлекательное и не мужественное. Совсем как у девочки: округлое, с нежной и чистой кожей, почти непорочное.

Кольцо оставалось в пальцах, а металлический привкус во рту постепенно усиливался. Она подняла глаза. Фаллер колдовал над аппаратурой. Вокруг его лысины мерцал и переливался нимб бледно-зеленого света…

Внезапно у нее закружилась голова.

Фаллер ничего не видел и ничего не слышал. Он полностью сосредоточился на своем деле. Мери не сводила взгляда с ореола над ассистентом и чувствовала, как в ней просыпались новые, захватывающие ощущения. Воздух вдруг показался ожившим: сами молекулы кислорода, водорода и азота теснились вокруг, обнимая ее — крепко и жарко. Нимб над головой Фаллера расширился, постепенно обволакивая все предметы комнаты. Неестественное ощущение в кончиках ее пальцев тоже разрасталось. Она могла видеть цвет своего дыхания — клубящееся розовое облако перед глазами. Она могла слышать голос стола, за которым сидела: жалобный стон под его твердой поверхностью.

Мир открывался ей: смешивая все чувства в каком-то диком первобытном экстазе. Внезапно она подумала, что способна понять мир не как систему политических или религиозных взглядов, а как совокупность чувств, которые распространяются от живой плоти к неодушевленному дереву письменного стола, к потускневшему золоту обручального кольца.

И дальше, вглубь. За дерево, за золото. Перед ней расползлась трещина, выходившая на широкую дорогу. В голове зазвучали голоса, которые не могли принадлежать живущим.

Она взглянула наверх — точнее, какая-то грубая сила оттолкнула ее голову назад, и она вдруг поняла, что смотрит в потолок. Тот был сплошь покрыт червями. Нет, этого не могло быть наяву! Он казался живым, он кишел жизнью — пульсирующей, извивающейся, пляшущей.

Сквозь потолок она видела мальчика. Он сидел на полу, держа руку между ног. Его голова была запрокинута так же, как и ее. Он был погружен в экстаз, как и она. Ее новое зрение различало пульсирующий свет вокруг его тела — источавшийся из нижней части живота. Он изнывал от наслаждения.

Она видела его ложь, отсутствие силы там, где, как ей казалось, могло быть нечто феноменальное. Он не обладал талантом общения с духами — не обладал никогда. Она ясно это видела. Он был маленьким лжецом, наивным белокурым обманщиком, не имевшим понятия о сострадании и не разумевшим того, что осмелился вытворять.

Дело было сделано. Ложь была произнесена, шутки сыграны, и мертвецы, разгневанные надругательством над ними, толпились у трещины в стене, требуя возмездия.

Эту трещину разверзла она — бессознательно расшатала и вскрыла незаметными движениями. Все свершили ее чувства к мальчику: бесконечные мысли о нем, отчаяние, пылкие желания и отвращение к собственной пылкости раздвинули эту трещину. Из всех сил, которые могли подействовать, самыми властными были любовь, ее спутница — страсть, и их спутница — утрата. Она была воплощением всех трех сил. Она любила и желала близости, и остро ощущала невозможность того и другого. Ослепленная агонией чувств, в которых не могла признаться самой себе, она полагала, что любит мальчика просто как посредника между собой и чем-то высшим. Как Промежуточника.

Да! Именно так. Она хотела, хотела его сейчас, желала всем своим существом. Только сейчас было слишком поздно. Те широкие пути больше не могли сворачивать перед препятствиями: они требовали — да требовали — доступа к этому маленькому шалуну и проказнику.

Она ничего не могла предотвратить. Что она могла — лишь вздрогнуть от ужаса, когда увидела широкую дорогу, открывшуюся перед ней, и поняла, на каком перекрестке они находились.

Фаллер услышал какой-то звук.

— Доктор?

Краем глаза она увидела его обеспокоенное лицо. Оно было объято голубоватым свечением.

— Вы что-то сказали? — спросил он.

Не в силах проглотить комок, застрявший в, горле, она подумала о том, чем все это должно было кончиться.

Восковые лица мертвецов отчетливо проступали перед ней. Она понимала глубину их страдания и сочувствовала их жажде быть услышанными.

Она явственно видела, что магистрали, пересекавшиеся на Толлингтон Плейс, не были заурядным перепутьем. Она смотрела отнюдь не на счастливое, беззаботное блуждание обычных мертвых. Нет, этот дом отворился на дорогу, по которой шагали только жертвы и творители насилия. Здесь были мужчины, женщины и дети, которые перед смертью испытали всю боль, доступную рассудку и нервам. Их память запечатлела собственную агонию, их глаза красноречиво говорили о ней, а тела еще хранили раны, умертвившие их. Среди безвинных она видела их мучителей и убийц. Обезумевшие исчадия человеческого рода; они болтали какие-то бессвязные слова и тревожно озирались вокруг.

Теперь и мальчик наверху ощутил их присутствие. Она увидела, как он повернул голову — до него дошло, что голоса, которые он слышал, не были жужжанием насекомых, жалобным мышиным писком. Он внезапно осознал, что жил в крохотном уголке мироздания и что остальные части этого монолитного целого — Третий, Четвертый и Пятый миры — вплотную прикасались к его холодеющей спине. Да, она чувствовала его так, как давно и страстно желала, но их ощущения объединил не поцелуй, а панический страх. Он заполнял ее: проникновение было полным. Ужас в глазах принадлежал ему так же, как и ей; из их пересохших гортаней вырвалось одно и то же короткое слово:

— Пожалуйста…

Которому учат детей.

— Пожалуйста…

Которое завоевывает улыбки, заслуживает прощение.

— Пожалуйста…

Которое даже мертвые — о, даже они! — должны знать и уважать.

— Пожалуйста…

Она знала наверняка, что сегодня такой милости не будет. Призраки, шедшие по дороге печали, отчаялись в надежде избавиться от увечий, с которыми умерли, и от безумия, с которым убивали. Они не вынесли его легкомыслия и наглости, его дерзких проделок, высмеивавших их скорбный удел.

Фаллер вглядывался в нее более пристально, чем прежде. Его лицо сейчас плавало в море пульсирующего оранжевого света. Она почувствовала его руки на своей коже. У них был привкус уксуса.

— С вами все в порядке? — хрипло спросил он.

Она покачала головой.

Нет, с ней не все было в порядке. Ничего не было в порядке — вообще ничего.

Трещина расширялась с каждой секундой; сквозь нее уже виднелось другое небо — тяжелое и серое, нахмурившееся над дорогой. Оно подавляло обыденность внутренней обстановки дома.

— Пожалуйста, — проговорила она, тараща глаза на рассыпавшуюся поверхность потолка.

Шире. Шире.

Мир, к которому она привыкла, был напряжен до последнего предела.

Затем он разломился, и в образовавшуюся брешь хлынула черная вода. Она быстро затопляла комнату.

Фаллер знал — что-то было не так, неправильно (в цвете его ауры появился испуг), — но не понимал того, что случилось.

Она почувствовала, как у него по спине забегали мурашки; увидела смятение его мыслей.

— Что здесь происходит? — громко произнес он. Пафос его вопроса чуть не рассмешил ее.

Наверху бурлила вода, низвергавшаяся в комнату, как в кувшин с расписными стенками.

Фаллер отпрянул и опрометью бросился к двери. Та уже ходила ходуном — как если бы снаружи в нее стучались все обитатели преисподней. Ручка бешено крутилась то в одну, то в другую сторону. Краска пузырилась. Ключ в замке раскалился докрасна.

Фаллер оглянулся на доктора, которая сидела в прежнем гротескном положении, с запрокинутой головой и широко раскрытыми глазами.

Он потянулся к ручке, но дверь распахнулась прежде, чем он дотронулся до нее. Коридора не было. Вместо знакомого интерьера открылся вид на простиравшуюся до самого горизонта широкую дорогу. Эта панорама мгновенно уничтожила Фаллера. Его рассудок не смог вынести такого зрелища — слишком велико было напряжение, сковавшее каждый его нерв. Его сердце остановилось; желудок сжался, мочевой пузырь лопнул; у него подкосились ноги. Когда он рухнул на пороге комнаты, его лицо начало пузыриться, как краска на двери, а тело задергалось, как дверная ручка. От него осталась лишь косная материя; не более восприимчивая к подобным унижениям, чем дерево или сталь.

Где-то далеко на Востоке его душа ступила на дорогу, ведущую к перекрестку, на котором секундой раньше он умер.

Мери Флореску видела, что осталась одна. Наверху ее дивный мальчик, ее очаровательный шалопут корчился и пронзительно визжал в мстительных руках мертвецов, обхватывавших его обнаженное тело. Она знала их намерение — в нем не было ничего нового. Предания издавна рассказывали ей об этой пытке.

Он должен был стать их исповедальной книгой, сосудом их воспоминаний. Книгой крови. Книгой, сотворенной из крови. Книгой, написанной кровью. Она подумала о маньяке, который сшил для себя одежду из человеческой кожи: такие вещи вызывали у нее смешанное чувство ужаса и омерзения. Она подумала о татуировках, которые ей доводилось видеть: демонстрации уродства на низкопробных шоу; наколотые на спинах мертвых подростков послания, предназначавшиеся их матерям. Да, подобное не было невиданным или неслыханным делом — писать книгу крови.

Но на этой коже, на этой сияющей, нежной коже — о Господи, вот где совершилось настоящее преступление! Когда осколки разбитого оконного стекла вонзились в его плоть, он истошно завопил. Она ощущала его боль так, как если бы была на его месте — и эта боль была не так кошмарна…

Он все еще кричал. И вырывался, и проклинал своих мучителей. Они же не обращали никакого внимания на его душераздирающие вопли. Глухие к мольбам и оскорблениям, они сгрудились вокруг него и работали с ожесточенностью существ, которые были обречены на слишком долгое бездействие. Мэри слушала его крики и боролась со страхом, сковывавшим ее тело. Она чувствовала, что должна была подняться в ту комнату. Что бы ни происходило за дверью или на лестнице — достаточно было того, что он нуждался в ней.

С волосами, развевавшимися, как змеи на голове Медузы Горгоны, она встала и сделала первый шаг. Почти гребок — едва ли можно было назвать полом то, что виднелось у нее под ногами. Из-за призрачных стен дома на нее уставился зияющий, жуткий мрак. Ощущая в себе какую-то бессильную вялость, она взглянула на дверь.

Там явно не желали ее появления. «Может быть, даже побаивались», — подумала она. Эта мысль придала ей решимости: разве стали бы запугивать ее, если бы она, отворившая их мир, не представляла для них какую-то угрозу?

Облупившаяся дверь была открыта. За ней реальная обстановка жилого дома уже целиком уступила место чудовищному хаосу дороги мертвых. Она переступила порог, чувствуя под ногами твердую поверхность, которой не видела глазами. Над ней нависло небо цвета берлинской глазури, дорога была широкой и ветреной, а по обеим сторонам навстречу шли мертвецы. Она расталкивала их, как толпу живых людей, и они с ненавистью заглядывали ей в лицо.

«Пожалуйста» было забыто. Теперь она ничего не говорила: лишь стиснула зубы, зажмурила глаза и осторожно передвигала ступни, пытаясь нащупать лестницу, которая должна была находиться где-то здесь. С каждым прикосновением к ее телу толпа поднимала вой и свист. Она не могла понять, смеялись ли она над ее неуклюжестью или предупреждали о том, что она зашла слишком далеко.

Шаг. Другой. Третий.

Она с трудом пробиралась вперед. Там была дверь комнаты, в которой, широко раскинув руки, лежал ее маленький лжец. Над ним склонились его мучители. Плавки на нем были спущены до лодыжек: происходившее напоминало сцену изнасилования. Он больше не кричал, но в обезумевших глазах застыли боль и ужас. Она видела, что он был еще жив. Его молодое сознание только наполовину воспринимало то, что творили с его телом, — и только поэтому он до сих пор не умер.

Внезапно он судорожным движением поднял голову и через дверь посмотрел прямо на нее. В этой экстремальной ситуации в нем проснулся дар, — несоизмеримый со способностями Мери, но достаточный для того, чтобы почувствовать ее приближение. Их глаза встретились. В море синего мрака, отовсюду окруженного миром, который они оба не знали и не понимали, их сердца устремились друг к другу.

— Прости меня, — беззвучно сказал он. Его терзало раскаяние. — Прости меня, прости.

Он отвел взгляд.

Она была уверена в том, что поднялась почти на вершину лестницы. Ее ступни все еще переступали в воздухе. Сверху, снизу, слева и справа она различала искаженные ненавистью лица путников, шедших ей навстречу. Впереди смутно темнело кубическое пространство комнаты, где лежал Саймон. Он был окровавлен с головы до пят. Она могла рассмотреть багровые отметины, иероглифы агонии на каждом дюйме его торса, лица и конечностей. На какой-то короткий момент он попал в некое подобие оптического фокуса, и она увидела его лежащим в пустой комнате, в луче света, падавшем сквозь разбитое окно. Затем эту картину вновь затмил тот невидимый мир, в котором он висел в воздухе, разрезаемый вдоль и поперек кусками стекла — вонзавшегося в его кожу, выбривавшего волосы с головы и тела, впивавшегося в его подмышки и глазные веки, чертившего на гениталиях, в ямке между ягодиц и на подошвах ступней.

Каждые два соседних знака объединялись одной раной. Видела ли она его окруженным авторами этих писем или одиноко распростертым в комнате, он истекал и истекал кровью.

Она уже достигла двери. Ее дрожащая рука протянулась вперед, но не нащупала никакой твердой поверхности. Сосредоточив всю свою волю, она попыталась отвлечься от посторонних звуков и видений. Ей повезло. Что-то вдруг прояснилось, и на короткий миг из хаоса проступила дверная ручка. Она схватила ее, повернула и распахнула комнату с письменами.

Он был там, прямо перед ней. Их разделяли не больше трех ярдов обезумевшего пространства. Их глаза снова встретились, они обменялись взглядом, общим для живого и мертвого миров. В этом взгляде были жалость и любовь. Вместо наигранных улыбок у мальчика была неподдельная нежность, отраженная на его лице.

И мертвые в страхе отпрянули от этого взгляда. Их лица вытянулись, кожа стала быстро темнеть, а голоса превратились в жалобный писк. Они почувствовали свое поражение. Она бросилась к нему, больше не обращая внимания на орды мертвецов; они отваливались от своей жертвы и падали на пол, как высохшие мухи сыплются из распахнутого после зимы окна.

Она осторожно коснулась его лица. В ее прикосновении было что-то от благословения. У него из глаз хлынули слезы — потекли по обезображенным щекам, смешиваясь с кровью и разъедая свежие раны.

От мертвецов не осталось ни голосов, ни ртов, еще недавно искаженных ненавистью. Они пропали на своей дороге, их злодейство было проклято.

Постепенно комната стала приобретать свой прежний вид. Стали видны каждый гвоздь и каждая залитая кровью доска паркета под всхлипывающим телом. Отчетливо прояснилось разбитое окно — с вечерней улицы доносился гомон детских криков. Магистраль мертвых исчезла из поля зрения живых. Ее путники ушли во тьму, канули в забвение, оставив после себя только свои знаки и талисманы.

На втором этаже Номера Шестьдесят Пять лежало обугленное и чадящее тело Рега Фаллера. Оно вздрагивало всякий раз, когда проходившие по перекрестку наступали на него. Наконец собственная душа Фаллера пришла и посмотрела сверху на то, что раньше было ее жилищем. Затем напирающая сзади толпа подтолкнула ее дальше, и она двинулась туда, где должен был вершиться суд над ней.

В полутемной комнате на третьем этаже Мери Флореску стояла на коленях перед молодым Макнилом и осторожно притрагивалась к его окровавленной голове. Она не хотела покидать дом и звать на помощь, не убедившись в том, что его истязатели не вернутся. Сейчас вокруг не было слышно ни звука, если не считать жалобного воя реактивного самолета, прокладывавшего в стратосфере путь к утреннему свету. Даже дыхание юноши было тихим и спокойным. Каждое чувство обрело свое место. Зрение. Слух. Осязание.

Осязание.

Она прикасалась к нему так, как не посмела бы никогда прежде — ласково поглаживала тело, нежно проводила кончиками пальцев по вспухшей коже: как слепая, читающая азбуку Брайля. На каждом миллиметре его тела теснились десятки микроскопических слов, написанных множеством разных почерков. Даже сквозь запекшуюся кровь она могла осязать дотошную отчетливость слов, врезанных в живую плоть. Даже в сумерках можно было прочитать некоторые случайные фразы. Они были неопровержимым свидетельством. Они были тем доказательством существования загробной жизни, которое она ожидала всю свою жизнь. Но, Господи, как она желала никогда не получать его!

Она не сомневалась в том, что мальчик выживет. Его бесчисленные раны уже начали затягиваться. В конце концов, у него был здоровый и крепкий организм, и ему не нанесли смертельных телесных повреждений. Конечно, его красота пропала навсегда. Отныне он в лучшем случае должен был стать объектом любопытства; в худшем — отвращения и ужаса. Но она знала, что будет защищать его и что когда-нибудь он научится понимать ее и доверять ей. Теперь их сердца были неразрывно связаны друг с другом. Теперь они стали одним нераздельным целым.

Придет время, слова на его теле превратятся в струпья и шрамы, и тогда она прочтет его. С бесконечной любовью и терпением она будет вникать в то, что мертвые поведали на нем.

В письмена, старательно выведенные на его животе. В каллиграфические строки заветов, покрывавшие его лицо и темя. В исповеди, испещрившие его спину, горло и пах.

Она вчитается в них, тщательно перепишет все до последней буквы, горящей и сочащейся под ее чуткими пальцами, и мир узнает рассказы тех, кто жил в нем.

Он был Книгой Крови, и она была ее единственным переводчиком. Когда спустилась темнота, она оставила свое тревожное бдение и повела его, обнаженного, в целебную прохладу ночи.

Это рассказы, написанные в Книге Крови. Читайте, если хотите, и запоминайте.

Они — карта той мрачной дороги, что ведет из жизни в неизвестность окончательного забвения. Немногим суждено ступить на нее. Большинство мирно пойдут по светлым улицам, напутствуемые заботами и молитвами живущих. Но немногим — немногим избранным — явятся те ужасы, чтобы повлечь за собой, на дорогу проклятия.

Так что, читайте. Читайте и запоминайте.

Все-таки лучше быть готовым к худшему, и вы поступите мудро, если научитесь ходить раньше, чем испустите дух.

Полночный поезд с мясом

…Леон Кауфман уже хорошо знал этот город. Дворец Восторгов — так он называл его раньше, в дни своей невинности. Но тогда он жил в Атланте, а Нью-Йорк еще был неким подобием обетованной земли, где сбывались все самые заветные мечты и желания. В этом городе грез Кауфман прожил три с половиной месяца, я Дворец Восторгов уже не восторгал его.

Неужели вправду миновало всего четверть года с тех пор, как он сошел с автобуса на станции возле Управления порта и вгляделся в заманчивую перспективу 42-й улицы, в сторону ее перекрестка с Бродвеем? Такой короткий срок и так много горьких разочарований.

Теперь ему было неловко даже думать о своей прежней наивности. Он не мог не поморщиться при воспоминании о том, как тогда замер и во всеуслышание объявил:

— Нью-Йорк, я люблю тебя. Любить? Никогда.

В лучшем случае это было слепым увлечением. И после трех месяцев, прожитых вместе с его воплощенной страстью, после стольких дней и ночей, проведенных с нею и только с нею, та утратила даже ауру былого великолепия.

Нью-Йорк был просто городом. Может быть, столицей городов.

Столицей — буквально. Он видел ее утром просыпавшейся, как шлюха, и выковыривавшей трупы убитых из щелей в зубах и самоубийц из спутанных волос. Он видел ее поздно ночью, бесстыдно соблазнявшей пороком на грязных боковых улицах. Он наблюдал за ней в жаркий полдень, вяло и безразличной к жестокостям, которые каждый час творились в ее душных переходах.

Нет, этот город не был Дворцом Восторгов. Он таил не восторг, а смерть.

Все, кого встречал Кауфман, были отмечены клеймом насилия; таков был непреложный факт здешней жизни было даже что-то утешительное в том, чтобы вновь узнать о чьей-нибудь насильственной смерти. Это свидетельствовало о жизни в этом городе.

Но он почти двадцать лет любил Нью-Йорк. Свою будущую любовную связь он планировал большую часть своей сознательной жизни. Поэтому ему нелегко было забыть о своей страсти, как будто ее не существовало. Порой очень рано, задолго до воя полицейских сирен, все еще выдавались минуты, когда Манхеттен по-прежнему был чудом.

Вот за эти-то редкие мгновения и ради лучших снов юности он дарил бывшей возлюбленной свои сомнения в ней — даже если она вела себя не так, как положено добропорядочной леди.

Она не дорожила его щедротами. За те несколько месяцев, что Кауфман прожил в Нью-Йорке, на улицы города были выплеснуты целые потоки крови.

Точнее, не на сами улицы, а в тоннели под ними. «Подземный убийца» — таково было модное выражение, если не пароль того времени. Только на прошлой неделе сообщалось о трех новых убийствах. Тела были найдены в одном из вагонов сабвея, на Авеню оф Америка — разрубленные на части и почти полностью выпотрошенные, как будто какой-то умелый оператор скотобойни не успел закончить свою работу. Эти убийства были совершены с таким отточенным профессионализмом, что полицейские допрашивали каждого человека, который, по их сведениям, когда-либо имел дело с торговлей мясом. В поисках улик или каких-нибудь зацепок для следствия были тщательно осмотрены мясоперерабатывающие фабрики в портовом районе и дома, где жили жертвы преступления. Газеты обещали скорую поимку убийцы, но никто так и не был арестован.

Недавние три трупа были не первыми из обнаруженных в аналогичном состоянии; в тот самый день, когда Кауфман приехал в город, «Таймс» разразился статьей, которая до сих пор не давала покоя впечатлительным секретаршам из его офиса.

Повествование начиналось с того, что некий немецкий турист, заблудившись в сабвее поздно ночью, в одном из поездов набрел на тело. Жертвой оказалась хорошо сложенная, привлекательная тридцатилетняя женщина из Бруклина. Она была полностью раздета. На ней не было ни одного лоскута материи, ни одного украшения. Даже клипсы были вынуты из ушей.

Не менее экстравагантной выглядела та систематичность, с которой вся одежда была свернута и упакована в отдельные пластиковые мешки, лежавшие на сиденье возле трупа.

Здесь орудовал не обезумевший головорез. Тот, кто это сделал, должен был быть чрезвычайно организованным и хладнокровным субъектом; каким-то лунатиком с весьма развитым чувством опрятности.

Еще более странным, чем заботливое оголение трупа, было надругательство, совершенное над ним. В сообщении говорилось — хотя полицейский департамент не брался подтверждать сведения репортера, — что тело было тщательнейшим образом выбрито. На нем был удален каждый волос: на голове, в паху и в подмышках; волосы сначала срезали чем-то острым, а потом опалили. Даже брови и ресницы были выщипаны.

И наконец, это чересчур обнаженное изделие было подвешено за ноги к поручням на потолке вагона, а прямо под трупом была поставлена пластиковая посудина, в которую стекала кровь, сочившаяся из ран.

В таком состоянии нашли обнаженное, обритое, повешенное вниз головой и практически обескровленное тело Лоретты Дайс.

Преступление было омерзительным, педантичным и обескураживающим.

Оно не было ни изнасилованием, ни каким-то изощренным истязанием. Женщину просто убили и разделали, как мясную тушу. Мясник же как в воду канул.

Отцы города поступили мудро, запретив посвящать прессу в обстоятельства убийства. Было решено, что человека, обнаружившего тело, необходимо отправить в Нью-Джерси, где он находился бы под защитой местной полиции и где до него не смогли бы добраться вездесущие журналисты. Однако уловка не удалась. Один нуждающийся в деньгах полицейский поведал все детали преступления репортеру из «Таймс» — Теперь эти тошнотворные подробности обсуждались всюду, они были главной темой разговоров в каждом баре и в каждой забегаловке; и, разумеется, в сабвее.

Но Лоретта Дайс была только первой из многих. Вот и еще три тела были найдены в метро; хотя на этот раз работа была явно прервана на середине. Тела не все были обриты, а кровь из них не совсем вытекла, потому что вены остались не перерезанными. И другое, более важное, отличие было в новой находке: на трупы наткнулся не турист из Германии, а хроникер из «Нью-Йорк Таймс».

Кауфман как раз проглядел репортаж, занявший всю первую полосу газеты. Проглядел и поморщился. Смакование подземных ужасов не увлекало его, чего нельзя было сказать о соседе слева, который сидел вместе с ним за стойкой кафе. Леон отодвинул яичницу. Статья лишний раз свидетельствовала о загнивании его города. Она не прибавляла аппетита.

Тем не менее, он не мог вовсе не обращать внимания на страницу с репортажем (убогая притязательность описания усиливала чувство сострадания к жертвам). Он также не мог мысленно не полюбопытствовать, кто же стоял за этими жестокостями. Совершил ли их какой-нибудь один психически ненормальный человек или несколько, одержимых манией копирования оригинала? Возможно, настоящий кошмар только начинался. Он подумал, что, может быть, произойдет еще немало убийств, прежде чем последний убийца, перевозбужденный кровью или уставший от нее, потеряет бдительность и попадется в руки полиции. А до тех пор весь город, обожаемый город Кауфмана, будет жить в состоянии между истерикой и экстазом.

Сидевший рядом бородатый мужчина ударил кулаком по стойке, опрокинув чашку Кауфмана.

— Дерьмо! — выругался он.

Кауфман отодвинулся от растекшегося кофе.

— Дерьмо, — повторил мужчина.

— Ничего страшного, — сказал Кауфман. Он презрительно взглянул на соседа. Неуклюжий бородач достал носовой платок и теперь пытался вытереть кофейную лужицу, еще больше размазывая ее по стойке.

Кауфман поймал себя на мысли о том, насколько этот неотесанный субъект был способен убить кого-нибудь. Был ли в его цветущем лице или в маленьких глазках какой-нибудь знак, выдающий истинную натуру их владельца?

Мужчина снова заговорил:

— Заказать другую?

Кауфман кивнул.

— Кофе. Одну порцию. Без сахара, — сказал субъект девушке за стойкой.

Та подняла голову над грилем, с которого счищала застывший жир:

— Мм?

— Кофе. Ты что, глухая?

Мужчина повернулся к Кауфману.

— Глухая, — ухмыльнувшись, объявил он. Кауфман заметил, что у него не хватало трех зубов в нижней части рта.

— Неприятно, а?

Что он имел в виду? Пролитый кофе? Отсутствие зубов?

— Сразу трое. Ловко сработано.

Кауфман еще раз кивнул.

— Поневоле призадумаешься, — добавил сосед.

— Еще бы.

— Сдается мне, нам хотят запудрить мозги, а? Они знают, кто это сделал.

Бестолковость разговора начала досаждать Кауфману. Он снял очки и положил их в футляр. Бородатое лицо больше не было так отчетливо назойливым. Стало немного легче.

— Ублюдки, — продолжал бородач, — паршивые ублюдки, все они. Ручаюсь чем угодно, они хотят запудрить нам мозги.

— Зачем?

— У них есть улики, — просто они скрывают их. Держат нас за слепых. Так люди не поступают.

Кауфман понял. Некая теория всеобщей конспирации, вот что проповедовал этот субъект. Панацея на все случаи жизни, он был хорошо знаком с ней.

* * *
Что-то здесь неладно. Все эти истории, они плодятся с каждым днем. Вегетативный период. Небось, вырастают какие-то дерьмовые монстры, а нас держат в темноте. Говорю же, хотят запудрить нам мозги. Ручаюсь чем угодно.

Кауфман оценил его уверенность — в ней была заманчивая перспектива. Незримо крадущиеся чудовища. С шестью головами, двенадцатиглазые. Почему бы и нет?

Он знал, почему. Потому что это извиняло бы его город. А Кауфман ни на минуту не сомневался в том, что монстры, поселившиеся в подземных тоннелях, были абсолютно человекообразны.

Бородач бросил деньги на стойку, скользнув широким задом по запачканному кофейными пятнами стулу.

— Может быть, какой-нибудь паршивый легавый, — сказал он на прощание, — пробовал сделать какого-нибудь паршивого супермена, а сделал паршивого монстра.

Он гротескно ухмыльнулся.

Ручаюсь чем угодно, — добавил он и неуклюже заковылял к выходу.

Кауфман медленно, через нос выпустил воздух из легких — напряженность в теле постепенно спадала.

Он ненавидел этот сорт конфронтации; в подобных ситуациях у него отнимался язык и появлялось чувство какой-то неловкости. И еще он ненавидел этот сорт людей: мнительных скотов, которых во множестве производил Нью-Йорк.

Было почти шесть, когда Махогани проснулся. Утренний дождь к вечеру превратился в легкую изморось. В воздухе веяло чистотой и свежестью, как обычно на Манхеттене. Он потянулся в постели, откинул грязную простыню и встал босыми ступнями на пол. Пора было собираться на работу.

В ванной комнате слышался равномерный стук капель, падающих с крыши на дюралевую коробку кондиционера. Чтобы заглушить этот шум, Махогани включил телевизор: безразличный ко всему, что тот мог предложить его вниманию.

Он подошел к окну. Шестью этажами ниже улица была заполнена движущимися людьми и автомобилями.

После трудного рабочего дня Нью-Йорк возвращался домой: отдыхать, заниматься любовью. Люди торопились покинуть офисы и сесть в машины. Некоторые будут сегодня вспыльчивы — восемь потогонных часов в душном помещении непременно дадут знать о себе; некоторые, безропотные, как овцы, поплетутся домой пешком: засеменят ногами, подталкиваемые не иссякающим потоком тел на авеню. И все-таки многие, очень многие уже сейчас втискивались в переполненный сабвей, невосприимчивые к похабным надписям на каждой стене, глухие к бормотанию собственных голосов, нечувствительные к холоду и грохоту туннеля.

Махогани нравилось думать об этом. Как-никак, он не принадлежал к общему стаду. Он мог стоять у окна, свысока смотреть на тысячи голов внизу и знать, что относится к избранным.

Конечно, он был так же смертей, как и люди на улице. Но его работа не была бессмысленной суетой — она больше походила на священное служение.

Да, ему нужно было жить, спать и испражняться, как и им. Но его заставляла действовать не потребность в деньгах, а высокое призвание.

Он исполнял великий долг, корни которого уходили в прошлое глубже, чем Америка. Он был ночным сталкером: как Джек-Потрошитель и Жиль де Ре; живым воплощением смерти, небесным гневом в человеческом обличье. Он был гонителем снов и будителем страхов.

Люди внизу не знали его в лицо и не посмотрели бы на него дважды. Но его внимательный взгляд вылавливал и взвешивал каждого, выбирая самых пригодных, селекционируя тех молодых и здоровых, которым суждено было пасть под его сакральным ножом.

Иногда Махогани страстно желал объявить миру свое имя, но на нем лежал обет молчания, и эту клятву нельзя было нарушить. Он не смел ожидать славы. Его жизнь была тайной, и только лишь неутоленная гордость могла жаждать признания.

В конце концов он полагал, что жертвенному тельцу вовсе не обязательно приветствовать жреца, стоя на коленях и трепеща перед ним.

Во всяком случае, он не жаловался на судьбу. Сознавать себя частью великого обычая — вот в чем состояло искупление и вознаграждение неудовлетворенного тщеславия.

Правда, были кое-какие недавние открытия… Нет, он ни в чем не был виноват. Никто не смог бы упрекнуть его. Но времена были не из лучших. Жизнь стала не такой легкой, как десять лет назад. Он постарел, работа уже давно измотала его; а на плечи ложилось все больше забот и обязанностей. Он был Избранным, и эта привилегия была нелегка.

Он все чаще подумывал о том, как передать свои знания какому-нибудь более молодому человеку. Конечно, нужно было посоветоваться с Отцами, но рано или поздно преемника предстояло найти, и он чувствовал, что для него не могло быть большего преступления, чем пренебрежение таким драгоценным опытом.

В его работе слишком многое значили навыки. Как лучше всего подкрасться, нанести удар, раздеть и обескровить. Как выбрать наилучшее мясо. Как проще всего избавиться от останков. Так много подробностей, так много приемов и уловок.

Махогани прошел в ванную комнату и включил душ. Перед тем, как встать под теплый, упругий дождь, он оглядел свое тело. Небольшое брюшко, поседевшие волосы на груди, фурункулы и угри, испещрившие бледную кожу. Он старел. И все же этой ночью, как и в любую другую ночь, у него было много работы…

Купив пару сэндвичей, Кауфман вбежал обратно в вестибюль, опустил воротник пиджака и смахнул с волос капли дождя. Часы над лифтом показывали семь шестнадцать. Работать предстояло до десяти, не дольше.

Лифт поднял его на двенадцатый этаж, в общий зал конторы. Немного поплутав в лабиринте пустых столов с зачехленными компьютерами, он добрался до своего крохотного рабочего места, над которым все еще горел свет. Уборщицы уже покинули помещение и теперь переговаривались в коридоре; кроме них здесь никого не было.

Он снял пиджак, стряхнул его, насколько мог, от водяных брызг и повесил на спинку стула.

Затем уселся перед ворохом ордеров, с которыми возился в последние три дня, и принялся за работу. Он хотел побыстрее закончить баланс, а сосредоточиться было легче, когда вокруг не стучали пишущие машинки и не жужжали принтеры.

Развернув пакет с сэндвичами, он достал ломтик ветчины с густым слоем майонеза, а остальное отложил на вечер.

Было девять.

Махогани оделся на ночную работу. На нем был его, обычный строгий костюм с аккуратно заколотым коричневым галстуком; серебряные запонки (подарок первой жены) торчали в манжетах безукоризненно выглаженной сорочки, редеющие волосы были смазаны маслом, ногти острижены и отполированы, а лицо освежено одеколоном.

Его чемоданчик был собран. В нем лежали полотенца, инструмент, крючки и кожаный фартук.

Он придирчиво вгляделся в зеркало. Ему подумалось, что с виду его можно было принять за человека лет сорока пяти, от силы — пятидесяти.

Всматриваясь в собственное лицо, он не переставал думать о своих обязанностях. Кроме всего прочего, ему нужно было соблюдать осторожность. Сегодня ночью к нему будет приглядываться множество глаз. Его вид не должен был вызывать никаких подозрений.

«Если бы они только знали, — подумал он, — те люди, что проходят и пробегают мимо него на улице; те, что наталкиваются, задевают локтями и не извиняются; те, что сочувственно улыбаются ему; те, что посмеиваются за его спиной, глядя на этот мешковатый костюм. Если бы они только знали, кем он был, что делал и что носил с собой!»

Он еще раз предупредил себя о том, что нужно быть осторожным, и выключил свет. Комната погрузилась во мрак. Он подошел к двери и открыл ее, привычный к темноте. Рожденный в ней.

Дождевых облаков уже не было. Махогани направился к станции сабвея на 145-й улице. На эту ночь он выбрал «Авеню оф Америка», свою излюбленную и, как правило, наиболее продуктивную линию.

С жетоном в руке он спустился по лестнице. Прошел через автоматический турникет. В ноздри дохнуло запахом метро. Пока что не из самих туннелей. У тех был свой собственный запах. Но уже этот спертый, наэлектризованный воздух подземного вестибюля — уже он один придавал уверенности. Исторгнутый из легких миллиона пассажиров, он циркулировал в этом кроличьем загоне, смешиваясь с дыханием гораздо более древних существ: созданий с мягкими, как глина, голосами и отвратительными аппетитами. Как он любил все это! И запах, и мрак, и грохот.

Он стоял на платформе и критически рассматривал тех, кто спускался сверху. Его внимание привлекли два или три тела, но в них было слишком много шлаков: далеко не все могли удостоиться охоты. Физическое истощение, переедание, болезни, расшатанные нервы. Тела, испорченные излишествами и плохим уходом. Как профессионала они огорчали его, хотя он и понимал слабости, свойственные даже лучшим из людей.

Он пробыл на станции больше часа, прогуливаясь от платформы к платформе, с которых уходили поезда с людьми. Отсутствие качественного материала приводило его в отчаяние. Казалось, день ото дня предстояло выжидать все дольше и дольше, чтобы найти плоть, пригодную для использования.

Было уже почти половина одиннадцатого, а он еще не видел ни одной по-настоящему идеальной жертвы.

«Ничего, — говорил он себе, — время терпит. Вот-вот толпа народа должна хлынуть из театра. В ней всегда были два-три крепких тела. Откормленные интеллектуалы, перелистывающие программки и обменивающиеся своими соображениями об искусстве, — да, среди них можно было подыскать что-нибудь ценное».

Иначе (бывали же ночи, когда здесь не встречалось ничего подходящего) ему пришлось бы подняться в город и подстеречь за углом какую-нибудь припозднившуюся парочку влюбленных или одного-двух спортсменов, возвращающихся из гимнастического зала. Обычно они поставляли неплохой материал — правда, с подобными экземплярами всегда был риск натолкнуться на сопротивление.

Он помнил, как больше года назад подловил двух черных самцов, различавшихся возрастом чуть не на сорок лет, — может быть, отца и сына. Они защищались с ножами в руках, и он потом шесть недель отлеживался в больнице. Та бешеная схватка заставила его усомниться в своем мастерстве. Хуже — она заставила его задуматься о том, что сделали бы с ним его хозяева, если бы те раны оказались смертельными. Был бы он тогда перевезен в Нью-Джерси, к своей семье, и предан должному христианскому погребению? Или его плоть была бы скинута в этот мрак, на их собственное потребление?

Заголовок «Нью-Йорк Пост», оставленного кем-то на лавке, уже несколько раз попадался на глаза Махогани: «Все силы полиции брошены на поиски убийцы». Он вновь не удержался от улыбки. Сразу исчезли мысли о неудачах, старости и смерти. Как-никак, а ведь именно он был этим человеком, этим убийцей, но предположение об аресте вызывало разве только смех. Ни один полисмен не смог бы отвести его в участок, ни один суд не смог бы вынести ему приговор. Те самые блюстители закона, что с таким рвением изображали его преследование, служили его хозяевам не меньше, чем правопорядку: иногда ему даже хотелось, чтобы какой-нибудь безмозглый легавый схватил его и торжественно предал суду, — посмотрел бы он на их лица, когда из той темноты придет весть о том, что Махогани находится под покровительством высшей власти. Самой высшей: Подземной.

Время близилось к одиннадцати. Поток театралов уже заполнил станцию, но все еще не было ничего примечательного. Он решил пропустить толпу, а потом с одной или двумя особями доехать до конца линии. Как любой настоящий охотник, он умел терпеливо выжидать.

Кауфман не закончил даже к одиннадцати, на час позже установленного им самим срока. Спешка и отчаяние намного затрудняли работу; колонки цифр на бумаге уже давно начали плыть перед глазами. В десять минут двенадцатого он бросил авторучку на стол и признал поражение. Затем тыльными сторонами ладоней протер воспаленные веки.

— Фак ю, — сказал он.

Он никогда не ругался в компании. Но порой это слово было его единственным утешением. Он собрал документы и с влажным пиджаком на локте направился к лифту. От усталости у него ломило спину, глаза слипались.

Снаружи холодный воздух немного взбодрил его. Он пошел к сабвею на 34-й улице. Оставалось лишь поймать экспресс до «Фар Рокуэй». Все. Дорога домой обычно занимала не больше часа.

Ни Кауфман, ни Махогани не знали того, что в это время под пересечением 96-й и Бродвея в поезде, следовавшем из центра, полицейские обезвредили и арестовали человека, которого приняли за подземного убийцу. Европеец по происхождению, довольно щуплый, он был вооружен молотком и пилой, которой грозил во имя Иеговы разрезать пополам молодую женщину, оттесненную им в угол второго вагона.

Едва ли он был способен привести в исполнение свою угрозу. Тем более что такая возможность ему просто не представилась. Пока остальные пассажиры (включая двух морских пехотинцев) следили за развитием событий, потенциальная жертва нападения ударила его ногой в пах. Он выронил молоток. Она подобрала этот инструмент и размозжила им правую скулу обидчика, после чего в дело вступила морская пехота.

Когда поезд остановился на 96-й, «палача сабвея» уже поджидали полицейские. Они ворвались в вагон, крича от ярости и готовые наложить в штаны от страха. Изувеченный «палач» лежал в луже крови. Торжествуя победу, они выволокли его на платформу. Женщина дала показания и поехала домой в сопровождении морских пехотинцев.

Это происшествие сыграло на руку ничего не ведавшему Махогани. Полицейские почти до самого утра не могли установить личность задержанного — главным образом потому, что тот едва шевелил свернутой челюстью и вместо ответов на вопросы издавал только нечленораздельное мычание. Лишь в половине четвертого на дежурство пришел капитан Девис, который в арестанте узнал бывшего продавца цветов, известного в Бронксе как Хэнк Васерли. Выяснилось, что Хэнка регулярно арестовывали за угрожающее поведение и непристойные выходки, почему-то всегда совершавшиеся во имя Иеговы. Его поступки были обманчивы; сам он был не опасней чем Истер Банки. Он не был Подземным Убийцей. Но к тому времени, когда полицейские удостоверились в этом, Махогани уже давно покончил со своим делом.

В одиннадцать пятнадцать Кауфман вошел в экспресс, следовавший через Мотт-авеню. В вагоне уже были двое пассажиров: пожилая негритянка в лиловом плаще и прыщавый подросток, тупо взиравший на потолок с надписью «Поцелуй мою белую задницу».

Кауфман находился в первом вагоне. Впереди было тридцать пять минут пути. Разморенный монотонным громыханием колес, он прикрыл глаза. Поездка была утомительной, а он устал. Он не видел, как замигал свет во втором вагоне, не видел и лица Махогани, выглянувшего из задней двери.

На 14-й Стрит негритянка вышла. Никто не вошел.

Кауфман приподнял веки, посмотрел на пустую платформа станции и вновь закрыл глаза. Двери с шипением ударились одна о другую. Он пребывал в безмятежном состоянии между сном и бодрствованием; в голове мелькали какие-то зачаточные сновидения. Ощущение было почти блаженным. Поезд опять тронулся и, набирая скорость, помчался в глубь туннеля.

Возможно, подсознательно Кауфман отметил, что дверь между первым и вторым вагонами ненадолго отворилась. Может быть, он почувствовал, как на него дохнуло подземной сыростью, а стук колес внезапно стал громче. Но он предпочел не обращать внимания на перемены обстановки.

Возможно, он даже слышал шум драки, когда Махогани расправлялся с туповатым подростком. Но все эти звуки были слишком далеки, а сон был слишком близок. Он задремал.

По каким-то причинам сновидение перенесло его в кухню матери. Она резала репу и ласково улыбалась, отделяя от овощей крепкие, хрустящие дольки. Во сне он часто оказывался ребенком и видел ее за работой. Хрум. Хрум. Хрум.

Он вздрогнул и открыл глаза. Его мать исчезла. Вагон был пуст.

Как долго продолжалась его дрема? Он не помнил, чтобы поезд останавливался на «Уэст 4-й Стрит». Все еще полусонный, он поднялся и чуть не упал от сильного толчка под ногами. Состав разогнался до едва ли допустимого предела. Вероятно, машинисту не терпелось поскорей очутиться дома, в постели с женой. Они во весь опор летели вперед; было довольно жутковато.

Окно между вагонами затемняли шторы, которых (насколько он помнил) раньше не было. Кауфман окончательно пробудился, и в его мысли закралась смутное беспокойство. Он заподозрил, что спал чересчур долго и служащие метро просмотрели его. Может быть, они уже миновали «Фар Рокуэй», и теперь их состав мчался туда, где поезда оставляют на ночь.

— Фак ю, — вслух сказал он.

Следовало ли ему пройти вперед и спросить машиниста? Вопрос был бы совершенно идиотским: простите, где я нахожусь? Разве в такое время ночи не ожидал бы его в лучшем случае поток ругани вместо ответа?

Затем состав начал тормозить.

Какая-то станция. Да, станция. Поезд вынырнул из туннеля на грязный свет «Уэст 4-й Стрит». Он не пропустил ни одной станции.

Так где же сошел мальчик?

Либо тот проигнорировал предупреждение на стене, запрещающее передвигаться между вагонами во время движения, либо прошел вперед, в кабину управления. Скривив губы, Кауфман подумал, что подросток вполне мог очутиться между ног машиниста. Такие вещи не были неслыханной редкостью. Как-никак, это был Дворец Восторгов, и в нем каждый имел право на свою долю восторгов в темноте.

Кауфман еще раз криво усмехнулся и пожал плечами. Какое ему дело до того, куда направился тот подросток?

Двери закрылись. В поезд никто не сел. Тронувшись со станции, состав перешел на запасной путь, и лампы вагона снова замигали — поезду потребовалась почти вся мощность, чтобы набрать прежнюю скорость.

Кауфмана уже не клонило в сон. Страх потеряться впрыснул немалую дозу адреналина в его артерии; все мышцы сразу напряглись.

Обострились сразу и чувства.

Даже сквозь стук и лязганье колес на стыках он услышал звук разрываемой ткани, доносившийся из второго вагона. Может быть, там кто-нибудь рвал на себе одежду?

Он стоял и держался за поручень, чтобы сохранять равновесие.

Окно между вагонами было полностью зашторено, но он внимательно всматривался в него и хмурился, как если бы внезапно его зрение обрело проницательность рентгеновских лучей. Вагон бросало из стороны в сторону. Состав стремительно мчался вперед. Снова треск материи. Может быть, изнасилование?

Как загипнотизированный, он медленно двинулся в сторону задней двери, надеясь найти какую-нибудь щель в шторе. Его взгляд был все еще прикован к окну, и он не замечал крови, растекшейся на дрожавшем полу.

Затем его нога поскользнулась. Он посмотрел на пол. Его желудок опознал кровь раньше, чем мозг, и выдавленный спазмами комок теста с ветчиной мгновенно подкатил к горлу. Кровь. Сделав несколько судорожных глотков спертого воздуха, он отвел взгляд — назад к окну.

Его рассудок говорил: кровь. От этого слова некуда деться. Между ним и дверью оставалось не больше одного ярда. Ему нужно было заглянуть за нее. На его ботинках была кровь, и кровь узкой полосой тянулась в следующий вагон, но ему все равно нужно было глянуть за дверь. Ему нужно было глянуть за нее.

Он сделал еще два шага и начал исследовать окно, надеясь найти какую-нибудь щель в шторе: ему хватило бы даже микроскопической прорези от нити, случайно вытянутой из ткани. Оказалось, что там было крошечное отверстие. Он приник к нему зрачком.

Его разум отказался воспринять то, что разглядел глаз. Открывшееся зрелище представилось ему какой-то нелепой, кошмарной галлюцинацией. Но если разум отвергал увиденное, то голос плоти убеждал в обратном. Его тело окаменело от ужаса. Глаз, не мигая, смотрел на тошнотворную сцену за шторой. Он стоял перед дверью шаткого грохочущего поезда, пока кровь не отхлынула от его конечностей и голова не закружилась от недостатка кислорода. Багровые вспышки света замелькали перед его взором, затмевая картину содеянного злодейства.

Затем он потерял сознание.

Он был без сознания, когда поезд прибыл на Джей-стрит. Он не слышал, как машинист объявил, что пассажиры, следующие дальше этой станции, должны пересесть в другой состав. Если бы он услышал подобное требование, то мог бы задать вопрос о его смысле. Ни один поезд не высаживал пассажиров на Джей-стрит: эта линия тянулась к Мотт-авеню, через Водный Канал и мимо Аэропорта Кеннеди. Он мог бы спросить о том, что же это был за поезд. Мог бы — если бы уже не знал. Истина находилась во втором вагоне. Она ухмылялась и подмигивала ему, жалко покачиваясь на окровавленных крючьях.

Это был Полночный Поезд с Мясом.

В глубоком обмороке отсутствует счет времени. Прошли секунды или часы, прежде чем глаза Кауфмана открылись и мысли сосредоточились на его новом положении.

Раньше других у него появилась мысль о том, что судьба благоволила к нему: должно быть, от тряски его бесчувственное тело перекатилось сюда, в единственное безопасное место этого поезда.

Он подумал об ужасах второго вагона и едва подавил в себе рвотные спазмы. Где бы ни находился дежурный по составу (скорее всего, убитый), звать на помощь было невозможно. Но машинист? Лежал ли он мертвым в кабине управления? Мчался ли поезд навстречу гибели в этом неизвестном, нескончаемом туннеле без станций?

Если ему не грозило смертью крушение на рельсах, то был Палач, все еще орудовавший за дверью, перед которой лежал Кауфман.

Что бы ни случилось, эта дверь именовалась: Смерть. Его, Кауфмана, Смерть.

Грохот колес заглушал все звуки — особенно теперь, когда он лежал на полу. От вибрации у Кауфмана ныли зубы; лицо онемело; даже череп болел.

У него уже давно затекли конечности. Чтобы восстановить кровообращение, он принялся осторожно сжимать и разжимать пальцы рук.

Ощущения вернулись вместе с тошнотой. Перед глазами все еще стояла омерзительная картина, увиденная в соседнем вагоне. Конечно, ему приходилось видеть фотографии с мест преступлений; но здесь были необычные убийства. Он находился в одном поезде с Мясником сабвея — монстром, который подвешивал свои жертвы за ноги, нагими и безволосыми.

Как скоро этот убийца должен был выйти из этой двери и окликнуть его? Он был уверен, что умрет — если не от рук Палача, то от мучительного ожидания смерти.

Внезапно за дверью послышалось какое-то движение. Инстинкт самосохранения взял верх. Кауфман забился глубже под сиденье и сжался в крохотный полуживой комок с бледным лицом, повернутым к грязной стене. Он втянул голову в плечи и зажмурил глаза, как ребенок, скрывающийся от кошмаров Богимена.

Дверь начала открываться. Щелк. Чик-трак. Порыв воздуха с рельсов. Запах чего-то незнакомого: незнакомого и холодного. Воздух из какой-то первобытной бездны. Он заставил его содрогнуться.

Щелк — дверь закрылась.

Кауфман знал, что Мясник был совсем рядом. Без сомнения, тот стоял в нескольких дюймах от сиденья.

Может быть, сейчас он смотрел на неподвижную спину Кауфмана? Или уже занес руку с ножом, чтобы выковырять его отсюда, как улитку, спрятавшуюся в свой жалкий домик?

Ничего не произошло. Он не почувствовал злорадного дыхания в затылок. Лезвие, обагренное чужой кровью, не вонзилось ему под лопатку.

Просто послышалось шарканье ног возле головы; неторопливый, удаляющийся звук.

Сквозь стиснутые зубы Кауфмана вырвался выдох. В легких осталась боль от задержанного в них воздуха.

Махогани почти расстроился от того, что спавший мужчина вышел на Уэст 4-й Стрит. Он рассчитывал заниматься делом вплоть до прибытия к месту назначения. Увы, нет: мужчина пропал. «Впрочем, это тело выглядело не совсем здоровым, — сказал он себе, — вероятно, оно принадлежало какому-нибудь малокровному еврею-бухгалтеру. Его мясо едва ли могло быть сколько-нибудь качественным». Успокаивая себя такими мыслями, Махогани пошел через весь вагон, в кабину управления. Он решил провести там оставшуюся часть поездки.

Кауфман задышал судорожными рывками. У него не хватало духа предупредить машиниста о приближающейся опасности.

Послышался звук открываемой двери. Затем низкий и хриплый голос Мясника:

— Привет.

— Привет.

Они были знакомы друг с другом.

— Сделано?

— Сделано.

Кауфман был потрясен банальностью этих реплик. О чем они? Что сделано?

Несколько последующих слов он пропустил из-за того, что поезд загромыхал по рельсам какого-то другого, особенно глухого туннеля.

Больше Кауфман не мог выносить неизвестности. Он осторожно выпрямился и через плечо взглянул в дальний конец вагона. Из-под сиденья виднелись только ноги Палача и нижняя половина открытой двери. Проклятье! У него появилось желание еще раз посмотреть в лицо этого монстра.

Там засмеялись.

Кауфман быстро оценил ситуацию: впал в арифметическую форму паники. Если продолжать оставаться на месте, то Мясник рано или поздно заметит его и превратит в отбивную котлету. С другой стороны, если рискнуть покинуть убежище, то можно оказаться обнаруженным еще раньше. Что хуже: бездействовать и встретить смерть загнанным в нору или попробовать прорваться и испытать Судьбу в середине вагона?

Кауфман сам удивился своей храбрости: он уже отодвинулся от стены.

Не переставая следить за спиной Палача, он медленно выбрался из-под сиденья и пополз к задней двери. Каждый преодоленный дюйм давался ему с мучительным трудом, но Палач, казалось, был слишком увлечен разговором, чтобы оборачиваться.

Кауфман добрался до двери. Затем начал подниматься на ноги, заранее готовясь к зрелищу, которое ожидало его во Втором Вагоне. Дверная ручка поддалась почти без нажима; он отворил дверь.

Грохот колес и смрад, какого никогда не бывало на земле, на мгновение оглушили его. Боже! Наверняка Палач услышал шум или почувствовал запах. Сейчас он обернется.

Но нет. Кауфман проскользнул в дверной проем и через два шага очутился в залитом кровью вагоне.

Чувство облегчения сделало его неосторожным. Он забыл как следует прикрыть за собой дверь, и она, качнувшись вместе с поездом, распахнулась настежь.

Махогани повернул голову и внимательно оглядел ряды сидений.

— Что за черт? — спросил машинист.

— Не захлопнул дверь, вот и все.

Кауфман услышал, как Палач подошел к двери. Всем телом вжавшись в торцевую стену и оцепенев от ужаса, он внезапно подумал о том, что его мочевой пузырь переполнен. Дверь затворилась, и шаги начали удаляться.

Опасность вновь миновала. Теперь по крайней мере можно было перевести дыхание.

Кауфман открыл глаза, стараясь не смотреть на то, что находилось перед ним.

Этого невозможно было избежать.

Это заполоняло все его чувства: запах выпотрошенных внутренностей; вид багрово-красных тел; ощущение липких сгустков на его ладонях, которыми он опирался на пол, когда полз; скрип крючьев и веревок, вытягивавшихся под тяжестью трупов; даже воздух, разъедавший небо соленым привкусом крови. Он угодил в жилище смерти, на всей скорости мчавшееся сквозь тьму.

Но тошноты уже не было. Остались только редкие приступы головокружения. Неожиданно он поймал себя на том, что с некоторым любопытством разглядывал тела.

Ближе всего были останки того прыщеватого подростка, которого он встретил в первом вагоне. Его труп, подвешенный за ноги, при каждом повороте поезда раскачивался в такт с тремя другими, видневшимися поодаль: омерзительный танец смерти. Руки мертвецов болтались, как плети: под мышками были сделаны глубокие надрезы, чтобы тела висели ровнее.

Все анатомические части подростка гипнотически колыхались. Язык, вывалившийся из открытого рта. Голова, подергивавшаяся на неестественно длинной шее. Даже пенис, перекатывавшийся из стороны в сторону по выбритому лону. Из большой раны в затылке кровь капала в черное пластиковое ведро, предусмотрительно подставленное снизу. Во всем этом было нечто от элегантности: печать хорошо выполненной работы.

Немного дальше висели трупы двух белых женщин и одного темнокожего мужчины. Кауфман наклонил голову, чтобы разглядеть их лица. Они были полностью обескровлены. Одна из девушек еще недавно была настоящей красавицей. Мужчина показался ему пуэрториканцем. Все головы и тела были тщательно острижены. Волосы лежали в отдельном пластиковом пакете. Кауфман отодвинулся от стены, и как раз в этот момент тело женщины повернулось к нему спиной.

Он не был готов к такому ужасу.

Ее спина была разрезана от шеи до ягодиц; в рассеченных мускулах сверкала белая кость позвоночника. Это был отточенный штрих Мастера, финальное торжество его искусства.

О, жалкие человеческие останки, безволосые, истекшие кровью, распоротые, как рыбы, предназначенные для не менее жуткого пожирания.

Кауфман почти рассмеялся над законченностью своего ужаса. Он чувствовал, как им овладевало безумие, сулившее помутненному рассудку забвение и полное безразличие к окружающему миру.

Он чувствовал, как стучали его зубы; как тряслось все тело. Он знал, что его голосовые связки пытались издать какое-то подобие крика. Ощущение было невыносимым: только способность кричать еще отличала его от того, что находилось перед ним, и она могла в несколько секунд превратить его в такую же окровавленную, неодушевленную массу.

— Фак ю, — сказал он громче, чем намеревался.

Затем плечом оттолкнулся от стены и пошел по вагону, разглядывая аккуратные стопки одежды на сидениях. Слева и справа мерно раскачивались трупы. Пол был липким от высыхающей желчи. И даже сквозь прищуренные веки он слишком отчетливо видел кровь в пластиковых ведрах: она была черной и густой, с тяжело колебавшимися световыми бликами.

Он миновал тело подростка. Впереди была дверь в третий вагон. Путь к ней пролегал между двумя рядами воплощенных кошмаров его вчерашней и позавчерашней жизни. Он старался не замечать их, сосредоточившись на дороге, которая должна была вывести его из этого невменяемого состояния.

Он прошел мимо первой женщины. Он знал, что ему нужно было пройти всего лишь несколько ярдов; не больше десяти шагов, если ничего не случится.

Затем погас свет.

— О, Боже, — простонал он.

Поезд качнуло, и Кауфман потерял равновесие.

В кромешной тьме он взмахнул руками и ухватился за висевшее рядом тело. Ладони ощутили холодную и скользкую плоть, пальцы погрузились в рассеченные мышцы на спине женщины, ногти вцепились в столб позвоночника, царапая его, как громадную рыбью кость. Щека вплотную прижалась к липкой поверхности бедра.

Он закричал; его крик еще не затих, когда начали вновь зажигаться лампы на потолке.

Неоновые трубки еще мигали, не успев разгореться своим ровным мертвенным свечением, когда из первого вагона послышались шаги Палача.

Его руки выпустили тело, за которое держались. Лицо было вымазано еще не свернувшейся трупной кровью. Он ощутил ее у себя на щеке: как воинственную раскраску индейца.

Крик привел его в чувство — и неожиданно придал силы. Он понял, что бегство не спасло бы его: в этом поезде он не скрылся бы от преследования. Предстояла примитивная схватка двух человек, встретившихся лицом к лицу в логовище смерти. И он был готов не раздумывая воспользоваться любым средством, которое помогло бы ему уничтожить противника. Это был вопрос выживания, простой и ясный.

Дверная ручка начала поворачиваться.

Кауфман быстро огляделся в поисках какого-нибудь оружия. Мозг лихорадочно, но четко просчитывал возможные варианты обороны. Внезапно взгляд упал на аккуратную стопку одежды возле тела пуэрториканца. На ней лежал нож с рукояткой, инкрустированной под золото. Длинное, безукоризненно чистое лезвие. Почти кинжал; вероятно, гордость бывшего владельца. Шагнув вперед, Кауфман подобрал нож с сиденья. С оружием в руке, он почувствовал себя увереннее; пожалуй, даже — веселее.

Дверь стала отворяться. Показалось лицо убийцы.

Их разделяли два ряда раскачивавшихся трупов. Кауфман пристально посмотрел на Махогани. Тот не был чересчур безобразен или ужасен с виду. Всего лишь лысеющий, грузный мужчина лет пятидесяти. Тяжелая голова с глубоко посаженными глазами. Небольшой рот с изящной линией губ. Совершенно неуместная деталь: у него был женственный рот.

Махогани не мог понять, откуда во втором вагоне появился незваный гость, но осознавал, что допустил еще один просчет, еще одну промашку, свидетельствующую об утере былой квалификации. Он должен был немедленно распотрошить этого маленького человечка. Как-никак, до конца линии осталось не более одной-двух миль. Новую жертву предстояло разделать и повесить за ноги прежде, чем они прибудут к месту назначения.

Он вошел во второй вагон.

— Ты спал, — узнав Кауфмана, сказал он. — Я видел тебя.

Кауфман промолчал.

— Тебе следовало бы сойти с этого поезда. Что ты здесь делал? Прятался от меня?

Кауфман продолжал молчать.

Махогани взялся за рукоятку большого разделочного ножа, торчавшего у него за поясом. Из кармана фартука высовывались молоток и садовая пила. Все инструменты были перепачканы кровью.

— Раз так, — добавил он, — мне придется покончить с тобой.

Кауфман поднял правую руку. Его нож выглядел игрушкой по сравнению с оружием Палача.

— Фак ю, — сказал он.

Махогани ухмыльнулся. Попытка сопротивления казалась ему просто смешной.

— Ты не должен был ничего видеть. Это не для таких, как ты, — проговорил он, шагнув навстречу Кауфману. — Это тайна.

В голове Кауфмана промелькнули отрывочные воспоминания о варварских жертвоприношениях, о которых он читал еще в школе. Они кое-что объясняли.

— Фак ю, — снова сказал он.

Палач нахмурился. Ему не нравилось подобное безразличие к его работе и репутации.

— Все мы когда-нибудь умрем, — негромко произнес он. — Тебе повезло больше, чем другим. Ты не сгоришь в крематории, как многие из них: я могу использовать тебя, чтобы накормить твоих праотцев.

Кауфман усмехнулся в ответ. Он уже не испытывал суеверного ужаса перед этим тучным, неповоротливым мясником.

Палач вытащил из-за пояса нож и взмахнул им. — Маленькие грязные евреи вроде тебя, — сказал он, — должны быть благодарны, если от них есть хоть какая-то польза. Ты пригоден только на мясо!

Бросок был сделан без предупреждения. Широкое лезвие стремительно рассекло воздух, но Кауфман успел отступить назад. Оружие Палача распороло рукав его пиджака и с размаху погрузилось в голень пуэрториканца. Под весом тела глубокий надрез стал расползаться. Открывшаяся плоть была похожа на свежий бифштекс: сочный и аппетитный.

Палач начал вытаскивать свое орудие из ноги трупа, и в этот момент Кауфман кинулся вперед. Он метил в глаз Махогани, но промахнулся и попал в горло. Острие ножа насквозь пронзило шейный позвонок и узким клином вышло с той стороны шеи. Насквозь. Одним ударом. Прямо насквозь.

У Махогани появилось такое ощущение, будто он чем-то подавился — будто у него в горле застряла куриная кость. Он издал нелепый, нерешительный, кашляющий звук. На губах выступила кровь — окрасившая их, как помада у женщины, пользующейся слишком яркой косметикой. Тяжелый нож со звоном упал на пол.

Кауфман отдернул руку. Из двух ран заструилась кровь.

Удивленно опершись на оружие, которое убило его, Махогани опустился на колени. Маленький человечек безучастно смотрел на него. Он что-то говорил, но Махогани был глух к словам: будто находился под водой.

Внезапно Махогани ослеп. И с ностальгией по утраченным чувствам, понял, что уже никогда не будет слышать или видеть. Это была смерть: она обхватывала его со всех сторон.

Его руки еще ощущали горячий и влажный воротник сорочки. Его жизнь еще колебалась, привстав на цыпочки перед черной бездной, пока пальцы еще цеплялись за это последнее чувство… затем тело тяжело рухнуло на пол, подмяв под себя его руки, священный долг и все, что казалось таким важным.

Палач был мертв.

Кауфман глотнул спертого воздуха и, чтобы удержаться на ногах, ухватился за поручень. Его колотила дрожь. Из глаз хлынули слезы. Они текли по щекам и подбородку и капали в лужу крови на полу. Прошло какое-то время: он не знал, как долго простоял, погруженный в апатию своей победы.

Затем поезд начал тормозить. Он почувствовал и услышал, как по составу прокатилось лязганье сцеплений. Висящие тела качнулись вперед, колеса прерывисто заскрежетали по залитым слизью рельсам.

Кауфманом завладело смутное любопытство.

Свернет ли поезд в какое-нибудь подземное убежище, украшенное коллекцией мяса, которое Палач собрал за свою карьеру? А этот смешливый машинист, такой безразличный к сегодняшней бойне, — что он будет делать, когда поезд остановится? Но что бы ни случилось, вопросы были чисто риторическими. Ответы на них должны были появиться с минуты на минуту.

Щелкнули динамики. Голос машиниста:

— Дружище, мы приехали. Не желаешь занять свое место, а?

Занять свое место? Что бы это значило?

Состав сбавил ход до скорости черепахи. За окнами было по-прежнему темно. Лампы в вагоне замигали и погасли. И уже не зажигались.

Кауфман очутился в кромешной тьме.

— Поезд тронется через полчаса, — объявили динамики, точно на какой-нибудь обычной линии.

Состав двигался только по инерции. Стук колес на стыках, к которому так привык Кауфман, внезапно исчез. Теперь он не слышал ничего, кроме гула в динамиках. И ничего не видел.

Затем — шипение. Очевидно, открывались двери. Вагон заполнялся каким-то запахом: таким едким, что Кауфман зажал ладонью нижнюю часть лица.

Ему показалось, что он простоял так целую вечность — молча, держа рот рукой. Боясь что-то увидеть. Боясь что-нибудь услышать. Боясь что-нибудь сказать.

Затем за окнами замелькали блики каких-то огней. Они высветили контуры дверей. Они становились все ярче. Вскоре света было уже достаточно, чтобы Кауфман мог различить тело Палача, распростертое у его ног, и желтоватые бока трупов, висевших слева и справа.

Из гулкой темноты донесся какой-то слабый шорох, невнятные чавкающие звуки, похожие на шелест ночных бабочек. Из глубины туннеля к поезду приближались какие-то человеческие существа. Теперь Кауфман мог видеть их силуэты. Некоторые из них несли факелы, горевшие мутным коричневым светом. Шуршание, вероятно, издавали их ноги, ступавшие по слою ила; или, может быть, их причмокивающие языки; а может, то и другое.

Кауфман был уже не так наивен, как час назад. Можно ли было сомневаться в намерениях этих существ, вышедших из подземной мглы и направлявшихся к поезду? Палач сабвея убивал мужчин и женщин, заготавливая мясо для этих каннибалов; и они приходили сюда, как на звон колокольчика в руке камердинера, чтобы пообедать в вагоне-ресторане.

Кауфман нагнулся и поднял нож, который выронил Па-дач. Невнятный шум становился громче с каждой секундой. Он отступил подальше от открытых дверей — обнаружил, что противоположные двери тоже были открыты и за ними тоже слышался приближающийся шорох.

Он отпрянул. Он уже собирался укрыться под одним из сидений, когда в проеме ближней двери показалась рука — такая худая и хрупкая, что она выглядела почти прозрачной.

Он не мог отвести взгляда. Но его охватил не ужас, как у окна. Им снова завладело любопытство.

Существо влезло в вагон. Факелы, горевшие сзади, отбрасывали тень на его лицо, но очертания фигуры отчетливо вырисовывались в дверном проеме.

В них не было ничего примечательного.

Оно было таким же двуруким, как и он сам. Голова была обычной формы, тело — довольно хилым. Забравшись в поезд, оно хрипло переводило дыхание. В его одышке сказывалась скорее врожденная немощь, чем минутная усталость; поколения людоедов не наделили его физической выносливостью. Пожалуй, в нем было что-то изначально старческое.

Сзади из темноты поднимались силуэты таких же существ. Больше того — они карабкались во все двери.

Кауфман очутился в ловушке. Взвесив в руке нож, примерившись к его центру тяжести, он приготовился к Схватке с этими дряхлыми чудовищами. Одно из них принесло с собой факел, и лица остальных озарились неровным светом.

Они были абсолютно лысыми. Их иссушенная плоть обтягивала черепа так плотно, что, казалось, просвечивала насквозь. Кожу покрывали лишаи и струпья, а местами из черных гнойников выглядывала лобная или височная кость. Некоторые из них были голыми как дети, — с сифилитическими, почти бесполыми телами. Болтались сморщенные гениталии.

Еще худшее зрелище, чем обнаженные, представляли те, кто носил покровы одежды. Кауфману не пришлось напрягать воображение, чтобы догадаться, из чего были сделаны полуистлевшие рваные лоскуты, наброшенные на плечи и повязанные вокруг их животов. Напяленные не по одному, а целыми дюжинами или даже больше, как некие патетические трофеи.

Предводители этого гротескного факельного шествия уже достигли висящих тел и с видимым наслаждением поглаживали своими тонкими пальцами их выбритую плоть. В разинутых ртах плясали языки, брызгавшие слюной на человеческое мясо. Глаза метались из стороны в сторону, обезумев от голода и возбуждения.

Внезапно один из монстров заметил Кауфмана. Его глаза перестали бегать и неподвижно уставились на незнакомца. На лице появилось вопросительное выражение, сменившееся какой-то пародией на замешательство.

— Ты, — пораженно протянул он.

Возглас был таким же тонким, как и губы, издавшие его.

Мысленно прикидывая свои шансы, Кауфман поднял руку с ножом. В вагоне было десятка три чудовищ — гораздо больше находилось снаружи. Однако они выглядели совсем слабыми, и у них не было никакого оружия — только кожа да кости.

Оправившись от изумления, существо заговорило снова. В правильных модуляциях его голоса зазвучали нотки некогда обаятельного и культурного человека:

— Ты приехал с остальными, да?

Оно опустило взгляд и увидело тело Махогани, Ему понадобилось не больше двух-трех секунд, чтобы уяснить ситуацию.

— Ладно. Слишком старый, — объявило оно и, подняв водянистые глаза на Кауфмана, принялось осторожно изучать его.

— Фак ю, — сказал Кауфман.

Существо попыталось улыбнуться. Забытая техника этого мимического упражнения проявилась в гримасе, оскалившей два ряда острых зубов.

— Теперь ты должен будешь делать это для нас, — проговорило оно, и его ухмылка стала плотоядной. — Мы не можем жить без мяса.

Его рука похлопала одно из человеческих тел. Кауфман не знал, что ответить. Он с отвращением следил за пальцами монстра, скользнувшими в щель между ягодиц и ощупывавшими выпуклую мякоть.

Оно нам так же отвратительно, как и тебе, — добавило чудовище. — Но мы обязаны есть это мясо. Чтобы не умереть. Господь знает, что оно не вызывает у меня аппетита.

Все-таки у монстра было какое-то чувство юмора. К Кауфману вернулся дар речи. Он удивленно вслушался в собственный голос — в нем было больше смятения, чем страха.

— Кто вы? — Он вспомнил бородача из кафе. — Что с вами произошло? Какой-нибудь несчастный случай?

— Мы — отцы Города, — сказало существо, — и матери, и дочери, и сыновья. Строители, творцы законов. Мы создали этот город.

— Нью-Йорк? — спросил Кауфман, вспомнив Дворец Восторгов.

— Задолго до твоего рождения, до рождения всех живущих.

Продолжая разговаривать, оно засунуло пальцы в рану висящего тела и начало ногтями раздирать жировую ткань под его обритой поверхностью. За спиной Кауфмана послышались восторженные возгласы и звон крючьев, освобождаемых от трупов. Там тоже снимали кожу — с таким же деловитым возбуждением, с каким на скотобойне освежевывают туши телят.

— Ты принесешь нам больше, — сказал отец Города. — Больше мяса. Предыдущий был слишком слаб.

Не веря своим ушам, Кауфман уставился на него.

— Я? — наконец выговорил он. — Кормить вас? За кого ты меня принимаешь?

Хрупкая рука протянулась в сторону окна.

Последовав за этим указующим жестом, взгляд Кауфмана вонзился во мрак. Совсем рядом с поездом находилось нечто такое, чего он до сих пор не видел: гораздо большее, чем что-либо человеческое.

Существа расступились, чтобы Кауфман мог подойти и рассмотреть поближе то, что было снаружи. Однако его ноги не двигались с места.

— Иди, — сказал отец.

Кауфман подумал о городе, который любил. В самом деле они были его старейшинами, его философами и создателями?

Ему верилось в это. Возможно, там, на поверхности, преспокойно жили люди — бюрократы, политики, представители всех видов власти, — которые знали эту страшную тайну и все время поддерживали существование этих чудовищных тварей; кормили их, как дикари выкармливают ягнятами своих богов. Так ужасающе отлажен был начинавшийся ритуал. Он, словно удар колокола, изнутри потряс Кауфмана. Он отозвался не в сознании, а в более глубокой, более древней его части: в его существе.

Его ноги, больше не подчинявшиеся рассудку и повиновавшиеся только инстинкту поклонения, сделали шаг вперед. Он прошел сквозь коридор тел и вышел из вагона.

Зыбкие огни факелов едва освещали мглу, простирающуюся снаружи. Воздух казался почти окаменелым; таким крепким и застоявшимся был смрад первобытной тверди. Но Кауфман не чувствовал запахов. Он нагнул голову — только так он мог бороться с новым приближающимся обмороком.

Вот где он был: предшественник человека. Самый первый американец, чей дом находился здесь задолго до Алгонкинов или Шауни. Его глаза — если у него были глаза — смотрели на Кауфмана.

У Кауфмана затряслось тело; мелкой дробью застучали зубы.

Он различил звуки, доносящиеся из утробы этого исполинского чудища: пыхтение, хруст.

Оно пошевелилось в темноте.

Даже шум его движения был способен вызвать благоговейный страх. Точно гора — вспучилась и осела.

Внезапно подбородок Кауфмана задрался кверху, а сам он, не раздумывая о том, что и для чего делает, повалился на колени, в липкую жижу перед Прародителем Отцов.

Вся его прожитая жизнь вела к этому дню. Все бессчетные мгновения складывались в ней для этого момента священного ужаса — ужаса, который полностью подавил его.

Если бы в этой доисторической пещере было достаточно света, чтобы полностью разглядеть увиденное, то его трепещущее сердце, вероятно, разорвалось бы на части. Он чувствовал, как надсадно гудели мышцы у него в груди.

Оно было громадно. Без головы и конечностей. Без каких-либо черт, сравнимых с человеческими, без единого органа, назначение которого можно было бы определить. Оно было похоже на все, что угодно, и напоминало стаю. Тысячу больших и малых рыб, сгрудившихся в один общий организм: ритмично сокращавшихся, жевавших, чавкавших. Оно переливалось множеством красок, цвет которых глубже, чем любой из знакомых Кауфману.

Все, что видел Кауфман, и было больше того, что он хотел видеть. И еще больше оставалось скрытым в темноте: колыхавшимся и вздрагивавшим в ней.

Не в силах смотреть, Кауфман отвернулся. И краем глаза заметил, что из поезда вылетел футбольный мяч, шлепнувшийся в лужу перед Прародителем.

Он думал, что это был футбольный мяч, пока не вгляделся и не узнал в нем человеческую голову. Голову Палач его лица были содраны широкие лоскуты. Блестя от крови голова замерла возле Повелителя.

Кауфман отвел взгляд и пошел обратно в вагон. Все тело содрогалось, как от рыданий, и только глаза не могли оплакать прошлую жизнь. Слишком много испепеляющей ярости оставалось у него за спиной — она иссушила все слезы.

Внутри уже началось пиршество. Одно существо склонилось над трупом женщины и выковыривало нежную студенистую мякоть из глазницы. Другое засунуло руку в ее рот. У двери лежало обезглавленное тело Палача; из обрубленной шеи все еще струилась кровь.

Перед Кауфманом стоял тот низкорослый отец Города, который недавно говорил с ним.

— Будешь служить нам? — спросил он с такой кротость с какой можно попросить корову пойти за человеком.

Кауфман уставился на тяжелый нож Палача, символ службы. Существа покидали поезд, волоча за собой подует денные тела. Когда унесли факелы, вагон снова стал погружаться во мрак.

Перед тем как огни полностью исчезли в темноте, он шагнул вперед и, обхватив ладонью голову Кауфмана, повернул его лицо к грязному стеклу вагонного окна. Отражение было мутным, но Кауфман мог различить насколько он изменился внешне. Мертвенно бледный, заляпанный гримом крови. Рука существа еще не выпускала лица Кауфмана, а пальцы уже проникли в его рот, залезая все дальше в горло и царапая ногтями гортань. Кауфмана тошнило, но у него не было воли противиться этому вторжению.

— Служи, — сказало существо. — Молча.

Слишком поздно Кауфман осознал намерение этих пальцев.

Внезапно его язык был крепко сжат, повернут вокруг корня. Оцепенев, Кауфман выронил нож. Он силился закричать, но не сумел издать ни звука. В его горле бурлила кровь, он слышал, как чужие когти раздирали его плоть — и окаменел от боли. Затем рука вылезла наружу и застыла перед его лицом, держа большим и указательным пальцами его багровый, покрытый пеной язык.

Кауфман навсегда утратил способность говорить.

— Служи, — повторил отец и, отправив его язык себе в рот, с явным удовольствием начал жевать.

Кауфман упал на колени, изрыгая потоки крови и остатки сэндвича. Отец заковылял прочь, в темноту; остальные старцы уже исчезли в своей пещере, чтобы остаться в ней до следующей ночи.

Щелкнули динамики.

— Возвращаемся, — возвестил машинист.

С шипением захлопнулись двери, загудели электродвигатели. Лампы замигали, погасли и снова зажглись.

Поезд тронулся.

Кауфман лежал без движения, а по его лицу текли слезы — слезы покорности и смирения. Он решил, что истечет кровью и умрет на этом липком полу. Смерть его не пугала. Этот мир был отвратителен.

Его разбудил машинист. Он открыл глаза. Над ним склонилось черное негритянское лицо. Оно дружелюбно улыбалось. Кауфман хотел что-то сказать, но его рот был залеплен спекшейся кровью. Он замотал головой, как слюнявый дегенерат, старающийся произнести какое-нибудь слово. У него не выходило ничего, кроме мычания и хрюканья.

Он не умер. Он не истек кровью.

Машинист усадил его к себе на колени, обращаясь и разговаривая с ним так, будто он был трехлетним ребенком:

— У тебя будет важная работа, дружище: они очень довольны тобой.

Он облизал свои пальцы и прикоснулся к опухшим губам Кауфмана, пробуя разлепить их:

— До ночи нужно многому научиться…

Многому научиться. Многому научиться.

Он вывел Кауфмана из поезда. Они находились на станции, подобной которой тот еще никогда не видел. Платформу окружала первозданная белизна кафеля: безукоризненная нирвана станционных служителей. Стены не были обезображены корявыми росписями. Не было сломанных турникетов; но не было и эскалаторов или лестниц. У этой линии было только одно назначение: обслуживать Полночный Поезд с Мясом.

Рабочие утренней смены уже смывали кровь с сидений и пола поезда. Двое или трое уже снимали одежду с тела Палача, готовя его к отправке в Нью-Йорк. Все люди были заняты работой.

Сквозь решетку в потолке струился мутный поток утреннего света. В нем клубились мириады пылинок. Они падали и снова взвивались, как будто старались взобраться вверх, против светового напора. Кауфман восторженно следил за их дружными усилиями. Такие чудесные зрелища ему встречались только в раннем детстве. Волшебные пылинки. Вверх и вниз, вверх и вниз.

Наконец машинисту удалось разлепить его губы. Изувеченный и онемевший рот еще не двигался, но, по крайней мере, уже можно было вздохнуть полной грудью. И боль уже начала утихать.

Машинист улыбнулся ему, а потом повернулся к работавшим на станции.

— Хочу представить вам преемника Махогани. Он наш новый Мясник, — объявил он.

Рабочие посмотрели на Кауфмана. Их лица выразили несомненное почтение, которое он нашел довольно трогательным.

Кауфман поднял глаза на потолок, где квадрат света становился все ярче. Мотнув головой, он показал, что хочет выйти наверх, на свежий воздух. Машинист молча кивнул и повел его через небольшую дверь, а потом по узкой лестнице, выходящей на тротуар.

Начинался хороший, погожий день. Голубое небо над Нью-Йорком было подернуто тающей пеленой бледно-розовых облаков. Отовсюду веяло запахом утра.

Улицы и авеню были почти совсем пустыми. Вдали через перекресток проехал автомобиль, едва проурчавший двигателем и сразу скрывшийся за поворотом; по противоположной стороне дороги трусцой пробежал пожилой мужчина в спортивном костюме.

Очень скоро эти безлюдные тротуары должны были заполниться толпами народа. Город продолжал жить в неведении: не подозревая о том, на чем был построен и кому обязан своим существованием. Без малейшего колебания Кауфман встал на колени и окровавленными губами поцеловал грязный бетон. Он давал клятву верности этому вечному творению.

Дворец Восторгов снисходительно принял его поклонение.

Йеттеринг и Джек

Зачем высшие силы (такие занятые, такие утомленные возней с обреченными на вечное проклятие) подослали его к Джеку Поло, этого Йеттеринг никак не мог выведать. Всякий раз, когда он пробовал навести справки и через все инстанции обращался к хозяину с простым вопросом: «Что я здесь делаю?», его сразу же упрекали в излишнем любопытстве. «Не твое дело, — отвечали ему, — твое дело — выполнить порученное». Выполнить или умереть. И после шести месяцев охоты на Джека самоликвидация стала казаться ему не самым худшим из возможных исходов. Эта нескончаемая игра в прятки никому не шла на пользу, а Йеттерингу уже давно истрепала все нервы. Он боялся язвы, боялся психосоматической проказы (болезнь, к которой предрасположены низшие демоны), но больше всего опасался, что однажды потеряет остатки терпения и убьет человека, приводившего его в такое отчаяние.

Кем же был Джек Поло?

Импортером корнишонов. Во имя всех назиданий Левита, он был самым заурядным импортером корнишонов! Его жизнь была серой, семья — подлой и обывательской, у него не было ни устойчивых политических взглядов, ни каких-либо религиозных убеждений. Человеком он был совершенно ничтожным, одним из безликого множества. К чему же стараться из-за таких? Он не был доктором Фаустом: творцом договоров, торговцем собственной душой. Если бы ему представился случай заключить сделку с самим Сатаной, он бы хмыкнул, пожал плечами и вернулся к импорту корнишонов.

И вот Йеттеринг был обязан находиться в его доме до тех пор, пока не превратил бы своего подопечного в лунатика или нечто подобное. Такая работа обещала быть долгой, если не бесконечной. О да, бывали времена, когда даже психосоматическая проказа была бы спасительна, если бы освободила его от этого невыполнимого задания.

Со своей стороны Джек Джей Поло продолжал сохранять исключительное неведение относительно того, что творилось вокруг. Он всегда был таким: его прошлое было усеяно жертвами его наивности. О том, что его несчастная бывшая жена наставляла ему рога (по крайней мере два раза он сам присутствовал в доме, сидя перед телевизором), он узнал в последнюю очередь. А сколько улик они оставляли после себя! Слепой, глухой, слабоумный — и тот заподозрил бы неладное. Слепой, глухой, слабоумный — но не Джек. Он был занят скучными перипетиями своего бизнеса и не замечал ни запаха чужого мужского одеколона, ни поразительной регулярности, с которой его жена меняла постельное белье.

Не проявил он особого интереса к семейным делам и тогда, когда его младшая дочь Аманда призналась ему в своих лесбийских наклонностях.

— Ну, до тех пор, пока тебе не грозит беременность… — смущенно пробормотал он и, отведя взгляд, продефилировал в сад обрабатывать розовые кусты.

Разве можно было привести в ярость такого человека?

Для существа, обученного бередить раны людских душ, Поло представлял абсолютно ровную, неуязвимую поверхность, сравнимую разве что с гладью ледника на скалистой твердыне.

Казалось, ни одно событие не могло поколебать его полного безразличия к окружающему миру. Жизненные неурядицы и катастрофы не задевали ни его чувств, ни мыслей. Когда, наконец, ему пришлось узнать правду о неверности супруги (он застал их плескавшимися в ванной), у него отнюдь не потемнело в глазах.

— Что ж, бывает и такое, — сказал он себе, выходя из ванной комнаты, чтобы не мешать им закончить начатое.

— Ке сера, сера[2].

Ке сера, сера. Эту проклятую фразу он произносил с монотоннейшей регулярностью. Создавалось впечатление, будто философия фатализма помогала ему не замечать унижений, со всех сторон сыпавшихся на него — сыпавшихся и отскакивавших, как капли дождя от его лысины.

Йеттеринг сам слышал, как жена Джека во всем призналась своему мужу (невидимый для обоих супругов, он висел вниз головой на люстре). Разыгравшаяся сцена заставляла его морщиться, как от боли. Несчастная блудница умоляла обвинить ее, наказать, даже ударить, а Джек Поло, вместо того чтобы утолить жажду возмездия, только пожимал плечами и, ни разу не перебив оступившуюся спутницу жизни, дал ей говорить до тех пор, пока у нее было, что сказать. В конце концов она тихо вышла из комнаты — больше расстроенная, чем пристыженная; Йеттеринг слышал, как она плакала в ванной, жалуясь зеркалу на оскорбительное отсутствие гнева у некоторых людей. Вскоре она выбросилась с балкона в Рокси Синема.

Ее самоубийство в каком-то смысле могло послужить тому, что ей не удалось при жизни. Оставшись без жены и без дочерей (те сразу ушли из дома), Джек должен был испытать на себе самые изощренные уловки Йеттеринга, которому теперь не нужно было скрывать свое присутствие от существ, не обозначенных высшими иерархами как объекты нападения.

Правда, опустевший дом уже через несколько дней стал навевать невыносимую скуку на Йеттеринга. Время с девяти до пяти часов часто казалось ему целой вечностью. Он бродил взад и вперед, измерял шагами комнаты и замышлял новые козни против Поло, сопровождаемый только потрескиванием остывших радиаторов или щелканьем и гудением включающегося и выключающегося холодильника. Положение быстро стало таким отчаянным, что он начал ждать дневной почты как кульминации всего дня и погружался в глубокую меланхолию, когда почтальон, не имея ничего для Джека, проходил мимо.

Оживлялся он лишь с возвращением Поло. В качестве затравки для игры у него всегда был припасен старый прием: он встречал Джека у двери и не давал ему повернуть ключ в замке. Борьба, как правило, продолжалась минуту или две, пока Джек не выяснял меру сопротивления Йеттеринга и не одерживал победу. После чего в доме начинали раскачиваться все люстры. Впрочем, рассеянный домовладелец редко обращал внимание на их исступленную пляску. В лучшем случае он пожимал плечами и бормотал:

— Верно, фундамент оседает…

И, вздохнув, ронял неизменное:

— Ке сера, сера.

В ванной комнате Йеттеринг обычно выдавливал зубную пасту на сиденье унитаза и обматывал туалетной бумагой водопроводные краны. Он даже принимал душ вместе с Джеком, незримо свисая с никелированной трубы и нашептывая ему на ухо различные неприличные предложения. Это всегда приносило нужный результат, так учили демонов в академии. Непристойности, навязчиво звучавшие в ушах, неминуемо выводили клиентов из состояния душевного равновесия, заставляли их заподозрить себя в пагубных пристрастиях, вызывали сначала отвращение к себе, затем самонеприятие и, наконец, помешательство. Конечно, иные чересчур восприимчивые натуры после таких нашептывании выбегали на улицу и принимались рьяно исполнять то, что считали велением внутреннего голоса. В этом случае жертву чаще всего арестовывала полиция. Тюрьма приводила к новым преступлениям, а постепенное расшатывание моральных устоев — опять-таки к победе. Так или иначе, сумасшествие им было обеспечено.

Исключая Поло, который почему-то не подходил под эту закономерность: он был непоколебим — незыблемый столп благочестия.

Пожалуй, дело шло к тому, что надломиться должен был Йеттеринг. Он устал, очень устал. Эти бесчисленные дни, которые он коротал, то мучая кота, то читая всякую чушь во вчерашних газетах, то сидя перед телевизором, — они иссушили его ярость. С недавних пор у него даже появилась страсть к женщине, жившей через дорогу от Поло. Она была молодой вдовой и, казалось, наибольшую часть жизни тратила на то, чтобы обнаженной фланировать по своим апартаментам. Порой это становилось просто невыносимо — в середине дня, когда почтальон снова проходил мимо, наблюдать за той женщиной и знать, что он никогда не сможет переступить порог дома, принадлежавшего Джеку Поло.

Таков был Закон. Йеттеринг относился к числу низших демонов, чья охота за душами ограничивалась периметром жилища его жертвы. Сделав всего один шаг наружу, он оказался бы во власти хозяина дома; он был бы вынужден сдаться на милость человеческого существа.

Весь июнь, июль и август он трудился, как каторжник, заточенный в самой надежной из тюрем, и все эти месяцы Поло сохранял полнейшее безразличие к его стараниям.

Йеттеринг был сбит с толку. Он терял веру в собственные силы. Ему было больно видеть, как его плешивая добыча ускользала из всех ловушек, стоивших такого труда и терпения.

Йеттеринг плакал.

Йеттеринг кричал.

От отчаяния и обиды он вскипятил воду в аквариуме, заживо сварив в нем десяток гуппи и одну золотую рыбку.

Поло ничего не видел и ничего не слышал.

* * *
Наконец, в середине сентября, Йеттеринг не выдержал и, нарушил одну из первых заповедей демона, представ прямо перед своими хозяевами.

Осень — время года, специально созданное для Преисподней: демоны высших рангов были настроены благодушно. Они милостиво согласились выслушать своего посланца.

— Ну, чего тебе? — спросил Вельзевул и при звуке его голоса в резиденции потемнел воздух.

— Этот человек… — нерешительно начал Йеттеринг.

— Ну?

— Поло…

— Ну?

— Я ничего не могу с ним поделать. Мне не удается запугать его, не удается заставить запаниковать или даже просто встревожиться. Повелитель Мух, я оказался бессилен и желаю избавиться от моих страданий.

Лицо Вельзевула ненадолго показалось в зеркале над камином.

— Желаешь — чего?

Внешне Вельзевул напоминал что-то среднее между слоном и осой. Йеттеринг задрожал.

— Желаю — умереть.

— Ты не можешь умереть.

— Только для этого мира. Пожалуйста. Только перейти в другое измерение.

— Ты не умеешь.

— Но я не могу сломить его, — простонал Йеттеринг.

— Ты должен сломить его.

— Почему?

— Потому что так мы тебе велели, — Вельзевул всегда употреблял королевское «мы», хотя не имел на это никакого права.

— Мне нужно хотя бы знать, зачем меня послали в его дом, — взмолился Йеттеринг. — Кто он? Никто! Он ничтожество!

Его отчаяние показалось Вельзевулу забавным. Он трубно расхохотался.

— Джек Джей Поло — сын прихожанина Церкви Утраченного Спасения. Он принадлежит нам.

— Но зачем он Вам? Он так глуп!

— Его душа была обещана нам, но его мать не передала ее нам. Так же, как и свою. Ей удалось провести нас. Она умерла на руках священника и благополучно попала на…

Последовавшее слово было анафемой. Повелитель Мух с трудом заставил себя выговорить его.

— …на небо, — бесконечно печальным голосом докончил Вельзевул.

— На небо, — повторил за ним Йеттеринг, тщетно пытаясь вникнуть в значение сказанного.

— Поло должен быть доставлен сюда по воле своего отца. Кроме того, он должен понести наказание за проступок его матери. Никакие мучения не достаточны для семьи, обманувшей нас.

— Я устал, — умоляюще произнес Йеттеринг и осмелился приблизиться к камину. — Пожалуйста. Прошу Вас.

— Передай нам этого человека, — сказал Вельзевул, — или окажешься на месте, которое предназначено для него.

Изображение в зеркале взмахнуло черно-желтым хоботом и начало таять.

— Где твоя гордость? — донесся до него голос хозяина, когда того уже не было видно. — Гордость, Йеттеринг, гордость!

Йеттеринг вернулся в ненавистный ему дом.

От расстройства он схватил кота и швырнул в огонь, где тот был немедленно кремирован. «О, как бы все было просто, если бы точно так же можно было поступить с человеческой плотью», — подумалось ему. Если бы. Если бы. Тогда он заставил бы Поло испытать адские мучения, не покидая этого света. Но Йеттеринг знал законы: недаром столько лет их вдалбливали в него. А Первый Закон гласил: «Не смей прикасаться к своей жертве».

В Академии учителя не объясняли — почему. Просто заставляли повторять за ними, и все.

«Не смей прикасаться…»

И он не смел. И поэтому страдал так же, как и прежде. Проходили дни, а человек не проявлял ни малейших признаков капитуляции. В течение последующих нескольких недель Йеттеринг убил еще двух котов, которых Поло принес на смену своему бесценному Фредди (испепеленному и удобряющему почву под яблоней).

Вторая из этих несчастных жертв однажды оказалась утопленной в унитазе. Было приятно видеть выражение лица Поло, когда он расстегнул ширинку и взглянул вниз. Однако удовольствие от его замешательства было полностью уничтожено тем сосредоточенным и умиротворенным видом, с которым он вытащил из толчка комок мокрого меха, завернул его в полотенце и, не произнеся ни слова, похоронил в саду.

Третий принесенный Джеком кот был настолько умен, что с самого начала учуял незримое присутствие демона. Тогда, в середине ноября, Йеттеринг на одну неделю даже ощутил некоторый интерес к жизни, играя в кошки-мышки с Фредди Третьим. Фред был мышкой. Правда, коты не относятся к числу особенно храбрых животных, и их игру едва ли можно было назвать великим интеллектуальным развлечением, но, во всяком случае, его появление стало хоть какой-то переменой в унылой череде надежд и разочарований. В конце концов, это существо смирилось с присутствием Йеттеринга. Тем не менее, однажды, когда Йеттеринг снова пребывал в скверном настроении (по причине вторичного замужества обнаженной вдовы), оно все-таки вывело демона из терпения. Когти животного постоянно скребли по нейлоновому ковру, царапали обивку дивана и кресел. Демона передергивало от этих звуков. В один прекрасный момент он не выдержал и бросил на кота такой взгляд, что тот разлетелся на мелкие куски, будто проглотил гранату с выдернутой чекой.

Эффект был зрелищным. Кошачьи мозги, шерсть, внутренности — теперь они были повсюду.

В тот вечер Поло пришел домой усталым. Он долго стоял на пороге комнаты и сурово разглядывал то, что осталось от его Фредди Третьего.

— Проклятые собаки, — наконец сказал он. — Паршивые, паршивые псы.

В его голосе явно звучала злость. Йеттеринг чуть не подпрыгнул от радости. Этот человек впервые вышел из себя: его эмоции были написаны на лице.

Воспрянув духом и решив закрепить успех, демон заметался по дому. Он хлопал каждой дверью. Он смахивал на пол вазы. Он раскачивал люстры.

Пол начал соскабливать со стен останки кота.

Йеттеринг опрометью слетел вниз по лестнице и в клочья разорвал подушку. Затем поднялся наверх и, обмотавшись простыней, изобразил привидение. Он носился под потолком, хихикал и издавал запахи, неаппетитные для людей.

Пол всего лишь похоронил Фредди Третьего рядом с могилой Фредди Второго и прахом Фредди Первого.

Потом улегся в постель, без простыни и подушки.

Демон тяжело рухнул на пол. Если этого человека только на миг обеспокоило то, что его кот взорвался в обеденной комнате, то как же можно было справиться с ним?

Оставалась только одна, последняя, возможность.

Приближалась Христова Месса, и дети Джека должны были навестить лоно семьи. Может быть, они смогли бы убедить ее главу в том, что не все в мире так хорошо и спокойно; может быть, им удалось бы запустить ногти под толстокожую плоть этого болвана и изнутри подточить его безразличие. Пугаясь собственных надежд, Йеттеринг провел три недели декабря, вынашивая планы самых изощренных злодейств, на какие только было способно его воображение.

Между тем жизнь Джека Поло текла своим чередом. Казалось, он жил отдельно от ее течения, как автор какого-нибудь романа, наперед знающий описываемые им события и не слишком углубляющийся в них. Некоторое исключение, впрочем, составляли надвигающиеся праздники. Он тщательно прибрал комнаты дочерей. Застелил их постели бельем с ароматной отдушкой. Очистил ковер от последних пятнышек кошачьей крови. Он даже водрузил рождественскую ель посреди большой комнаты, увешав зеленую хвою яркими игрушками, гирляндами и сувенирами.

Во время этих приготовлений Джек не раз задумывался об игре, в которую решился играть, и перебрал в уме все ее вероятные испытания. Ему приходилось учитывать не только свои собственные силы, но и силы дочерей, которые тоже были брошены на весы, на другой чаше которых лежал всего лишь один шанс на победу. Но сколько бы он ни занимался своими расчетами, возможность успеха всегда перевешивала меру предстоящей опасности.

Поэтому он продолжал писать книгу своей жизни — и терпеливо ждать.

Вскоре пошел снег, его пушистые белые хлопья закружились за окнами, постепенно устилая сад и дорогу перед домом. Во двор ватагой прибежали дети, распевавшие веселые рождественские гимны, и он был щедр с ними. На какое-то короткое время можно было поверить, что на земле царит мир.

Поздно вечером двадцать третьего декабря приехали дочери, засыпавшие его подарками в бумажных свертках и поцелуями. Первой появилась младшая, Аманда. С наблюдательного пункта на шкафу Йеттеринг недобро осмотрел ее. Она не выглядела идеальным материалом для внедрения во вражескую оборону. У нее были чересчур внушительные габариты. Джина последовала двумя часами позже: стройная и довольно миловидная, она казалась такой же неуправляемой особой, как и ее сестра. Они с хохотом бросились хозяйничать в доме: вытащили все содержимое из морозильника; переставляли мебель; носились по всем комнатам и кричали друг дружке (и отцу), как им не хватало семейной компании. Через несколько часов унылое жилище одинокого вдовца засияло чистотой, опрятностью и любовью.

Йеттерингу стало не по себе.

Он сунулся в ванную комнату, намереваясь перевернуть вверх дном всю ее обстановку, но внезапно его охватило какое-то оцепенение. Он был способен только сидеть, слушать и обдумывать планы возмездия.

Джек радовался тому, что дочери навестили родной дом. Аманда, такая же решительная и сильная, как ее мать. Джина, больше напоминавшая его мать: сообразительностью, лукавством. Их присутствие было трогательным до слез: и вот он, гордый отец, был вынужден подвергать их обеих жуткой опасности. Но разве у него был другой выход? Если бы он отменил рождественские праздники, то это выглядело бы крайне подозрительно. Это могло нарушить его стратегический замысел, насторожить врага и сорвать всю игру.

Нет; он должен был по-прежнему прикидываться круглым идиотом и не делать того, чего враг ожидал от него.

Его время еще не наступило.

В 3 часа 15 минут рождественского утра Йеттеринг открыл военные действия, сбросив Аманду с постели. Сонно потирая ушибленную голову, она забралась обратно — только для того, чтобы ее ложе мгновенно затряслось и встало на дыбы, как норовистый жеребец.

От грохота и воплей проснулся весь дом. Первой в комнате очутилась Джина:

— Что случилось?

— Там кто-то под кроватью.

— Что?

Джина взяла со стола пресс-папье и громко потребовала, чтобы злоумышленник вылез наружу. Йеттеринг незримо сидел на подоконнике и строил женщинам неприличные жесты.

Джина заползла под кровать. Йеттеринг уже вскарабкался на люстру и раскачивал ее, отчего тени прыгали по стенам, как на корабле во время четырехбалльного волнения.

— Там ничего нет.

— Есть.

Аманда знала, что говорила.

— Есть, Джина, — сказала она. — Мы не одни в этой комнате, я уверена.

— Нет, — насупилась Джина. — Здесь никого нет.

Аманда пыталась заглянуть за гардероб, когда вошел Поло:

— Что за шум?

— Папа, в доме что-то неладное. Меня кто-то сбросил с кровати.

Джек посмотрел на скомканные простыни, на перевернутый матрац и перевел взгляд на Аманду. Предстояло первое испытание: нужно было солгать по возможности небрежно.

— Похоже, тебе приснился нехороший сон, дочурка, — сказал он и изобразил невинную улыбку.

— Под кроватью что-то было, — продолжала настаивать Аманда.

— Сейчас там никого нет.

— Но я же чувствовала.

— Хорошо, я проверю весь дом, — предложил он без особого энтузиазма, — а вы обе оставайтесь здесь, на всякий случай.

Когда Поло покинул комнату, люстра закачалась еще сильнее, чем прежде.

— Фундамент, — сказала Джина. — Осадка.

Внизу было нетоплено, и Поло мог бы обойтись без шлепанья босиком по холодному кафелю кухни, но его радовало то, что битва началась с подобной мелочи. Он немного боялся, что с такими хрупкими жертвами в руках враг окажется куда более свирепым. Но нет: он не ошибся, оценивая характер этого существа. Оно было из разряда низших. Могучее, но несообразительное. И способное потерять самообладание. Теперь он знал, что делать. Главное — соблюдать осторожность.

Он побродил по всему дому, добросовестно открывая шкафы и заглядывая за мебель; потом вернулся к дочерям, которые молча сидели на лестнице, у двери в комнату. Аманда выглядела маленькой и бледной — снова ребенок, а не двадцатидвухлетняя женщина.

— Никого и ничего, — с улыбкой объяснил он. — Рождество наступило, но в нашей избушке…

Джина договорила за него.

— Никого не слыхать: даже мышки-норушки.

— Даже мышки-норушки, дочка.

В этот момент Йеттеринг дал о себе знать, смахнув с этажерки тяжелую хрустальную вазу.

Даже Джек подскочил на месте.

— Дерьмо, — вырвалось у него.

Ему хотелось поспать, но Йеттеринг явно не намеревался оставлять его в одиночестве.

— Ке сера, сера, — пробормотал он, подобрав осколки вазы и завернув их в газету.

— Видите, дом оседает на левый бок, — добавил он немного громче. — Это продолжается уже несколько лет.

— Осадка фундамента, — со спокойной уверенностью проговорила Аманда, — не вышвырнула бы меня из моей постели.

Джина промолчала. Число альтернатив было ограниченным. Ситуация складывалась неприятная.

— Ну, значит, это был Санта-Клаус, — почти развязно предположил Поло. Он взял обеими руками сверток с осколками вазы и направился в кухню, ничуть не сомневаясь в том, что каждый его шаг внимательно прослеживается.

— А кто же еще? — крикнул он снизу, запихивая сверток в мусорную корзину. — Единственное другое объяснение, — тут он осмелел настолько, что позволил себе вплотную приблизиться к истине, — единственное другое возможное объяснение было бы сейчас слишком неуместным.

У него екнуло сердце от собственной наглости. И все-таки забавно было поменяться ролями с тем, чье присутствие он ощущал каждую минуту.

— Ты имеешь в виду полтергейст? — спросила Джина, когда он вернулся к ним.

— Я имею в виду все, что мешает спокойно спать по ночам. Но ведь мы уже взрослые, да? Мы уже не верим в Богимена?

— Нет, — решительно сказала Джина. — Я не верю, как не верю и в оседание фундамента.

— Ну, теперь придется поверить, — беззаботно отрезал Джек. — Начинается Рождество. Мы не хотим испортить его разговорами о гоблинах, полагаю.

Они все вместе рассмеялись.

Гоблины. Это было уж слишком. Назвать посланника Ада гоблином.

До боли стиснув зубы, Йеттеринг едва заставил себя сдержаться.

Нет, у него еще будет время посмотреть, как эта проклятая атеистическая ухмылка сползет с гладкого, жирного лица Джека. Скоро, скоро пробьет его час. Отныне никаких полумер. Никаких утонченностей. Начинается наступление по всему фронту.

Пусть прольется кровь. Пусть здесь воцарится Ад. Они все пропали.

* * *
Аманда была на кухне и готовила рождественский обед, когда Йеттеринг предпринял свою следующую атаку. По дому плавали напевные рефрены хора Королевского колледжа, исполнявшего «О городок Вифлеем, ты стоишь перед нашими взорами…»

Подарки были распакованы, свечи зажжены, весь дом с крыши до подвала был объят семейным теплом и уютом.

В жаркой кухне пронесся порыв холода, заставивший Аманду внезапно задрожать; она подошла к окну и закрыла форточку. Вероятно, она немного простыла.

Йеттеринг со спины наблюдал за тем, как она занималась праздничным салатом. Аманда отчетливо почувствовала чей-то взгляд. Она обернулась. Никого, ничего. Она продолжила мыть брюссельскую капусту и укладывать ее на блюдо.

Все так же пел хор.

В столовой Джек о чем-то разговаривал с Джиной.

Затем раздался какой-то странный грохот. Как будто кто-то стучал кулаками в дверь. Аманда бросила нож на стол и осмотрелась, пытаясь определить источник шума. Он становился все громче и громче. Если бы это был какой-нибудь незнакомый дом, то можно было бы подумать, что кто-то оказался запертым в одном из буфетов и теперь силится выбраться наружу. Точно кот попал в ящик или…

Птица.

Звуки доносились из печи.

Вообразив худшее, Аманда ощутила какую-то тошнотворную пустоту в желудке. Неужели она заперла кого-то в печи, когда ставила туда индейку? Крикнув отца, она взяла в руки сухую тряпку и приблизилась к дверце плиты, которая сотрясалась от ударов паникующего узника. Ей представилось, как оттуда на нее выпрыгивает несчастный кот — с опаленной шерстью, обугленным мясом и дико вытаращенными глазами.

На пороге кухни появился Джек.

— Там кто-то в печи, — сказала она ему, как будто он нуждался в ее словах. Печь ходила ходуном; странно, что ее беснующееся содержимое еще не вышибло дверцу.

Он взял у нее тряпку. Он ничего не понимал. Это было что-то новое. Враг вполне мог быть умнее, чем ему казалось. Это было нечто оригинальное.

В кухню подоспела Джина.

— Что жарим? — язвительно спросила она.

Шутка осталась незамеченной, потому что в этот момент печь пустилась в пляс, как живая, и с горелок на пол опрокинулись кастрюли с кипятком. Разлившейся водой ошпарило ногу Джека. Он заорал от боли, отскочив в сторону, натолкнулся на Джину и ринулся на печь с воплем, который не посрамил бы любого самурая.

Ручка заслонки была скользкой от сажи и жара, но ему удалось схватить ее и распахнуть дверцу.

Его обдало клубами пара и сочным запахом печеной индейки. Но птица, которую Аманда положила внутрь, явно не желала быть съеденной. Она носилась по противню, стуча костяными культяшками и разбрызгивая во всех направлениях мелкие капли подливки. Ее поджаренные, с румяной корочкой крылья бешено колотились в стенки печки, яростно били по чугунным крышкам и поддону.

Затем она словно почувствовала открытую дверцу. Изрезанные крылья вытянулись вдоль нафаршированного туловища, и, глумясь над всякой живой тварью, дичь вылетела наружу. Обезглавленная, сплошь покрытая кипящим жиром и разбрасывающая липкие комки фарша, она заметалась по кухне — сейчас ни один здравомыслящий человек не сказал бы, что она неживая. Аманда завизжала.

Джек отпрянул к двери, а птица взмыла в воздух, со слепой, исступленной свирепостью кидаясь из стороны в сторону. Что она намеревалась делать, если бы настигла хоть одну из своих съежившихся жертв, это оставалось загадкой для всех троих. Джина подхватила Аманду и выскочила в коридор. Следом за ними ретировался Джек. Он едва успел захлопнуть за собой дверь — секундой позже та затрещала под ударами ничего не видящей птицы. Из нижней щели по полу потекла темная, жирная подливка.

Дверь не запиралась на ключ, но Джек был вправе думать, что взбесившаяся индейка не сумеет повернуть дверную ручку. Отступая назад, он проклинал свою самонадеянность. Противник оказался куда более коварным, чем он предполагал.

Прислонившись к стене, Аманда всхлипывала и не замечала пятен подливки у себя на лице. Казалось, она была способна только лишь отрицать увиденное, мотая головой и одними губами повторяя слово «нет», как заклинание против издевательского кошмара, который продолжал ломиться в дверь коридора. Джек отвел ее в сторону. Унылые гимны, все еще звучавшие по радио, несколько приглушали грохот ударов и падающей посуды, но обещания небесной благодати уже не доставляли никакого комфорта.

Джина налила для сестры полный бокал бренди и, сев рядом на софу, принялась ободрять ее всеми доступными словами. Но они не производили большого впечатления на Аманду.

— Что это было? — спросила наконец Джина, обратившись к отцу.

Вопрос был задан тоном, требовавшим немедленного ответа.

— Не знаю, — ответил Джек.

— Массовая истерия?

Джина не скрывала недовольства, у ее отца была какая-то тайна: он знал, что происходит в доме, но по неизвестной причине отказывался говорить об этом.

— Кого мне позвать: полицию или экзорциста?

— Никого.

— Ради Бога…

— Ничего не происходит, Джина. Поверь мне.

Ее отец отвернулся от окна и посмотрел на нее. Его глаза сказали то, о чем умолчал язык, — началась война.

Джек был испуган.

Дом внезапно превратился в тюрьму. В игре наметился летальный исход. Враг бросил свои дурацкие проделки и теперь намеревался причинить зло, настоящее зло им всем.

В кухне индейка наконец признала свое поражение. В радиоприемнике вялые гимны незаметно сменились рождественской проповедью.

Нежная улыбка на его лице прокисла и скорее походила на гримасу отчаяния. Он затравленно посмотрел на Аманду и Джину. Обе дрожали, у каждой был свой повод для страха. Еще немного, и Поло рассказал бы им обо всем. Но эта проклятая тварь должна была находиться совсем рядом — он был уверен в том, что сейчас она пожирала их злорадным взглядом.

Он ошибался. Йеттеринг, удовлетворенный достигнутым эффектом, вернулся на чердак. Птица — он это чувствовал — была находкой гения. Теперь он мог немного отдохнуть: восстановить силы. Пусть враг сам потреплет себе нервы. Потом наступит время решающего удара.

Гордясь собой, он даже позволил себе праздный вопрос: что если бы какие-нибудь инспектора увидели его операцию с индейкой? Вероятно, тогда ее впечатляющий результат улучшил бы его служебные перспективы. В самом деле, не для того же он учился столько лет, чтобы возиться с такими простаками, как Поло! Ему нужно было задание, достойное его способностей. Он почти осязал победу: ощущение было приятным.

Охота на Поло, конечно, подходила к концу. Его дочери должны были убедить отца (тут у Йеттеринга не было никаких сомнений), что вокруг него происходит нечто ужасное. Поло не сможет устоять. Он должен рухнуть. Может быть — превратиться в классического сумасшедшего: вымазать себя своими собственными экскрементами и выкрикивать что-нибудь нечленораздельное.

О да, победа была близка. И она открывала дорогу к почестям, наградам, похвалам хозяев.

Оставалось устроить только лишь одно небольшое представление. Одно, последнее нападение — и Поло будет повержен в прах.

Усталый, но уверенный в успехе, Йеттеринг спустился в столовую.

Аманда спала, вытянувшись во всю длину софы. Очевидно, ей снилась индейка. Ее глаза двигались под сомкнутыми веками, губы вздрагивали. Джина сидела у радиоприемника, который теперь безмолвствовал. У нее на коленях лежала раскрытая книга, но она не читала ее.

Импортера корнишонов в комнате не было. Не его ли шаги слышались на лестнице? Ну конечно, он пошел облегчить свой мочевой пузырь, изнемогавший от выпитого бренди.

Идеальный момент.

Йеттеринг пересек комнату. Во сне Аманда увидела что-то темное и угрожающее — что-то такое, от чего у нее во рту появился горький привкус.

Джина оторвала взгляд от книги.

Серебряные шары на рождественской ели тихо покачивались. И не только шары. Ствол и ветви — тоже.

Вообще — все дерево. Вся ель раскачивалась, как будто кто-то схватил ее.

Ель начала крутиться вокруг ствола.

— Господи, — прошептала она. — Господи Иисусе.

Аманда спала.

Ель накренилась.

Джина встала. Затем, ступая по возможности ровными шагами, подошла к софе и попыталась растолкать сестру. Аманда спросонок стала отбиваться.

— Отец, — сказала Джина. Ее голос был достаточно громким, чтобы достичь холла. Он также разбудил Аманду.

Спускаясь по лестнице. Поло услышал звук, похожий на вой собаки. Нет, двух собак. Пока он добегал до нижней ступени, дуэт превратился в трио. Ворвавшись в столовую, он был готов увидеть там все войско Ада — с песьими головами, пляшущее на растерзанных телах его дочурок.

Вместо этого он увидел рождественскую ель, с безумной скоростью крутящуюся на месте, завывающую, как стая голодных псов.

Лампы уже давно были выкручены из патронов. В воздухе стоял запах жженого пластика и еловая смолы. Сама ель с виду напоминала какую-то огромную юлу, которая с щедростью спятившего Санта-Клауса расшвыривала игрушки и подарки.

Джек оторвал взгляд от этого зрелища и увидел Джину и Аманду, скорчившихся за спинкой софы.

— Убирайтесь отсюда! — заорал он.

Не успел он выкрикнуть эти слова, как телевизор дерзко повернулся на одной ножке и, быстро набрав скорость, стал вращаться вместе с елью. К их пируэтам присоединились часы, до тех пор спокойно стоявшие на камине. Затем — кочерга перед очагом. Подушки софы. Вазы и украшения. Каждый предмет добавлял свою ноту в аккорды надсадного воя, который по своей силе был сравним со звучанием мощного органа. Запахло паленым деревом — трение разогревало крутящиеся части до точки воспламенения. Комната начала заполняться дымом.

Джина схватила Аманду за руку и потащила к двери, заслоняясь одной ладонью от града еловых иголок, которые выпустило им вслед дерево, вращающееся с нарастающей скоростью.

Теперь крутились и лампы.

Книги, высыпавшиеся с полок, тоже присоединились к этой тарантелле.

Джек мысленно видел врага, метавшегося от одного предмета к другому и, как жонглер в цирке, пытавшегося заставить их двигаться одновременно. Такая работа была явно изнурительной. Демон, вероятно, уже изнемогал. Он был ослеплен собственной яростью. И уязвим. Если когда-либо Поло мог вступить в битву с ним, то более подходящего момента невозможно было представить. Сейчас это существо можно было заманить в ловушку.

Что касается Йеттеринга, то он наслаждался оргией разрушения. Ему давно хотелось дать выход энергии, накопившейся в нем за месяцы вынужденной бездеятельности.

Ему нравилось смотреть на суетившихся женщин; он почти смеялся, глядя на пожилого мужчину, который неподвижно уставился на этот безумный танец.

Глаза мужчины были дико вытаращены. Не спятил ли он, а?

Не замечая еловых иголок, впивавшихся в волосы и кожу, дочери добрались до двери. Поло не видел, как они выползли за порог. Он зигзагами добежал до стола и, уворачиваясь от дождя настенных украшений, схватил длинную металлическую вилку, которую проглядел враг. Вокруг него с устрашающей скоростью замелькали различные безделушки и столовые приборы. У него сразу появилось несколько ушибов и порезов. Увлеченный боевым азартом и не обращавший внимания на полученные раны, он принялся протыкать книги, вдребезги разбивать часы и крушить блюдца из китайского фарфора. Как человек, сражающийся с тучами саранчи, он носился по комнате, нанося удары направо и налево, разя подвернувшиеся под руку томики любимых стихов, смахивая на пол дрезденскую посуду, пронзая гардины и абажуры. Обрывки и черепки истребляемой собственности заполоняли пространство комнаты, но при этом продолжали сохранять все признаки жизни. Каждая разбитая вещь превращалась в дюжины бешено вращающихся и воющих осколков. От них стало трудно уклоняться.

Он услышал, как Джина из-за двери кричала ему, чтобы он все бросил и бежал к ним.

Но до чего же упоительно было играть с врагом так открыто, как он еще никогда не позволял себе! Нет, ему не хотелось сдаваться. Он желал, чтобы демон показал себя, предстал во всем своем обличье.

Он желал в первый и последний раз схватиться с посланником Ада.

Внезапно дерево уступило диктату центробежной силы и взорвалось. Звук получился оглушительным — точно сама смерть рявкнула где-то рядом. Ветви, сучья, остатки хвои, шары, лампочки, провода и гирлянды — все эти рождественские аксессуары разлетелись по комнате подобно шрапнели артиллерийского снаряда. Джек, стоявший спиной к месту взрыва, почувствовал сильный толчок в спину и упал на пол. Его затылок и шея были поражены множеством острых щепок и еловых иголок. Довольно большая, лишенная хвои ветка просвистела над его головой и вонзилась в спинку софы. Мелкие обломки дерева усеяли ковер.

Следом стали взлетать на воздух другие предметы, структура которых не выдерживала нарастающей скорости вращения. Взрывом разметало телевизор, и смертоносная волна стеклянных осколков ударилась в противоположную стену. Их раскаленная лавина рикошетом накрыла Джека, который, как солдат во время бомбежки, на локтях полз к двери.

Заградительный огонь был так силен, что границы комнаты казались скрытыми в густом тумане. Разодранные подушки внесли свою лепту в ее пейзаж, устлав ковер белыми хлопьями перьев. Куски фарфоровых статуэток — то глазированная рука всадника, то голова куртизанки, то еще что-нибудь — со звоном падали прямо перед его носом.

За порогом Джина, стоя на коленях, срывающимся голосом умоляла его поспешить. Когда он добрался до дверного проема и почувствовал, как ее руки обхватили его, то мог поклясться, что из столовой послышался хохот. Отчетливый, раскатистый, довольный хохот.

Аманда, зеленая от еловой хвои, неподвижно стояла в холле и тупо смотрела на него. Он втянул ноги за порог, и Джина захлопнула дверь.

— Что это? — спросила она. — Полтергейст? Призрак? Мамин призрак?

Мысль о том, что его мертвая жена несла ответственность за это массовое разрушение, показалась Джеку довольно забавной.

На лице Аманды появилась блуждающая улыбка. Он обрадовался, подумав, что она отходит от первого потрясения. Затем увидел ее отсутствующий взгляд, и истина прояснилась. Она не выдержала, ее покинул рассудок, не справившийся с тем, что она испытала.

— Что там было? — настойчиво спрашивала Джина. Ее пальцы сжимали его локоть с такой силой, что рука почти онемела.

— Я не знаю, — солгал он. — Аманда!

Улыбка не исчезла. Аманда просто смотрела куда-то сквозь него.

— Ты знаешь.

— Нет.

— Ты лжешь.

— Кажется.

Он тяжело поднялся на ноги и стряхнул с себя осколки фарфора, стекла и перья.

— Кажется… Мне нужно прогуляться.

За его спиной в столовой утихли последние звуки кошмарного воя. Воздух в холле был наэлектризован от незримого присутствия врага. Тот был поблизости — невидимый, как всегда, но почти ощутимый. Наступило самое опасное время. Ему нельзя было терять спокойствия. Он должен был действовать так, будто ничего не случилось: должен был предоставить Аманду самой себе и не пускаться ни в какие объяснения, пока все это не закончится.

— Прогуляться? — недоверчиво переспросила Джина.

— Да… прогуляться… мне нужно немного свежего воздуха.

— Ты не можешь нас бросить.

— Я позову кого-нибудь на помощь.

— Но Менди! Посмотри на нее!

Это было жестоко. Это было почти непростительно. Но слова были уже сказаны.

Нетвердыми шагами он направился к входной двери, чувствуя тошноту после карусели в столовой. Джина рассвирепела.

— Ты не можешь так уйти! Ты что, свихнулся?

— Мне нужен свежий воздух, — сказал он настолько небрежно, насколько позволяли его гулко колотившееся сердце и пересохшее горло. — Я ненадолго. Я скоро вернусь.

«Нет, — захотелось крикнуть Йеттерингу. — Нет, нет, нет!»

Он был сзади. Поло чувствовал его. Такого разъяренного, готового в любую секунду сорваться и броситься на Поло. Вот только его запрещалось трогать. Но он ощущал злобу, лютую злобу этого существа — так же, как и его присутствие.

Он сделал еще один шаг к двери.

Тот не отставал. Поло чувствовал его и упрямо продвигался вперед. Джина заорала во весь голос:

— Ты, сукин сын, посмотри на Менди! Она сошла с ума!

Нет, ему нельзя было оборачиваться. Если бы он взглянул на Менди, то мог бы разрыдаться, мог бы потерять самообладание, чего и добивалась эта тварь, и тогда все пропало бы.

— С Менди все будет в порядке, — чуть не шепотом проговорил он.

Он добрался до ручки входной двери. Демон сразу же задвинул запор — с резким, громким щелчком. У него уже не хватало терпения для притворства.

Тщательно контролируя свои движения, Джек отодвинул засов. Тот задвинулся снова.

Игра была упоительной, настолько же, насколько и ужасающей. Мог ли он заставить демона позабыть все свои угрозы?

Плавно и неторопливо он снова отпер дверь. Настолько же плавно и неторопливо, насколько быстро Йеттеринг запер ее.

Джеку стало любопытно, как долго еще мог продолжаться этот поединок. Ему нужно было каким-то образом выйти наружу: выманить врага из дома. По его расчетам, требовался всего один шаг. Один простой шаг.

Задвинуто. Отодвинуто. Задвинуто.

Джина стояла тремя ярдами позади своего отца. Она не понимала того, что видела; ей было ясно одно: ее отец с кем-то или с чем-то борется.

— Папа… — начала она.

— Заткнись, — мягко перебил он и, усмехнувшись, в седьмой раз отпер дверь. В его усмешке было что-то лунатическое — слишком беззаботное и слишком кроткое.

Как ни странно, она улыбнулась в ответ. Улыбка была мрачной, но не фальшивой. Что бы здесь ни творилось, она любила его.

Джек попробовал прорваться через заднюю дверь. Демон опять опередил его и запер замок прежде, чем он успел коснуться дверной ручки. Ключ повернулся, вылез из замочной скважины и рассыпался в воздухе, стертый в порошок невидимой рукой.

Джек сделал движение в сторону окна и двери, но там сразу же опустились жалюзи и хлопнули ставни. Впрочем, Йеттеринг был слишком занят окном и не уследил за тем, что происходило в доме.

Когда же демон увидел, какую шутку с ним сыграли, то опрометью кинулся назад — чуть не столкнувшись с Джеком на гладко отполированном полу. Катастрофы он избежал лишь благодаря фантастическому балетному пируэту, который удался ему в самый последний момент. Крушение было бы смертельной, досаднейшей оплошностью: коснуться человека, почти победив его!

Пока Йеттеринг и Джек боролись возле заднего окна, Джина уразумела стратегию своего отца и отперла входную дверь. Джек молился в душе за то, чтобы его дочь успела открыть ее. Она успела. Щелкнул замок. В холл ввалились клубы морозного воздуха.

Несколько оставшихся до двери ярдов Джек преодолел одним рывком, всей кожей чувствуя ярость Йеттеринга, от которого ускользнула такая долгожданная и почти пойманная добыча.

Йеттеринг не относился к числу чересчур амбициозных созданий. Все, что он хотел в этот миг и что стало бы для него самым лучшим сбывшимся сном, — лишь крепко схватить череп этого человека, а потом превратить его в жидкое месиво. И навсегда расстаться с Джеком Джей Поло. Разве много он просил у судьбы?

Поло ступил в скрипучий сугроб. Брючины и домашние тапочки, надетые на босу ногу, погрузились в колючий холод. К тому времени, когда его рассвирепевший преследователь достиг порога, он уже был в трех ярдах от крыльца и уходил в сторону ворот. Уходил. Уходил.

Йеттеринг взвыл от злости, забыв обо всем, чему его столько лет учили. Все правила и уроки, которые так настойчиво вколачивали в его сознание, уступили место всепоглощающему желанию завладеть жизнью Поло.

Он покинул человеческое жилье и бросился в погоню. Его проступок был непростителен. Где-то в Аду высшие власти (такие занятые, такие утомленные возней с обреченными на вечное проклятие) поняли, что битва за душу Джека Джей Поло была ими уже проиграна.

Джек тоже это понял. Он слышал приближающееся шипение воды, вскипавшей под ногами демона. Тот погнался за ним! Эта тварь нарушила первый закон своего существования. Ее ждала горькая расплата. Он торжествовал победу.

Демон обогнал его уже у самых ворот. Его дыхание отчетливо различалось в морозном воздухе, хотя тело еще было незримым.

Джек попытался открыть ворота, но Йеттеринг захлопнул их прямо перед его носом.

— Ке сера, сера, — сказал Джек.

Йеттеринг больше не мог выносить подобных издевок. Он обхватил голову Джека, намереваясь немедленно стереть ее в порошок.

Это касание было его вторым грехом. Агония последовала мгновенно. Он взвыл, как смертельно раненный зверь, и упал в снег, отброшенный какой-то чудовищной, неведомой силой.

Он осознал свою ошибку. Уроки, которые столько лет вдалбливали в него, теперь дали о себе знать пронзительной, ни с чем не сравнимой болью. Он знал, за что ему было послано наказание: за то, что покинул дом; за то, что Дотронулся до этого человека. Отныне он был обязан подчиняться новому хозяину, пресмыкаться перед гадким, безмозглым кретином, который сейчас стоял перед ним.

Поло победил.

Он улыбался, глядя на место в снегу, где проступали контуры демона. Его облик проявлялся, как на фотоснимке.

Нарушенный закон делал свою работу постепенно, но неотвратимо. Йеттеринг больше не мог скрываться от нового хозяина. Он предстал перед глазами Поло во всем своем неприглядном величии. С коричневой безволосой кожей, с горящими, лишенными ресниц глазами, с дрожащими руками и с длинным хвостом, пляшущим на снегу.

— Ублюдок, — сказал поверженный. У него был акцент австралийского аборигена.

— Ты будешь говорить только тогда, когда тебя попросят, — со спокойной властностью в голосе приказал Поло. — Понятно?

Лишенные ресниц веки чуть-чуть дрогнули.

— Да, — сказал Йеттеринг.

— Да, мистер Поло.

— Да, мистер Поло.

Хвост поджался, как у побитой собаки.

— Можешь встать.

— Благодарю, мистер Поло.

Он встал. Вид у него был не из приятных, но тем не менее Джек наслаждался им.

— Они все равно доберутся до вас, — мрачно сказал Йеттеринг.

— Кто они?

— Вы знаете, — в некотором замешательстве произнес демон.

— Назови их.

— Вельзевул, — ответил он, гордясь именем своего бывшего хозяина. — Власти. Сама Преисподняя.

— Не думаю, — усмехнулся Поло. — Во всяком случае, ты постараешься засвидетельствовать мое умение постоять за себя. Разве я не сильнее их всех?

Глаза потупились.

— Разве я не сильнее?

— Да, — с горечью признал бывший посланник Ада. — Да. Ты сильнее их всех.

Его начала колотить мелкая дрожь.

— Тебе холодно? — спросил Поло.

Он кивнул с видом потерянного ребенка.

— Тогда тебе будет полезно заняться кое-какими физическими упражнениями, — сказал человек. — Ступай в дом и приступай к уборке.

Казалось, пришелец из другого мира был озадачен, даже разочарован этой инструкцией.

— И ничего больше? — недоверчиво протянул он. — Никаких чудес? Ни Прекрасной Елены? Ни полетов на метле?

При мысли о полетах в такой морозный, снежный день Джек почувствовал довольно сильный озноб. Он был человеком весьма простых вкусов: от жизни ему хотелось получить только любовь своих дочерей, уютную обстановку дома и выгодную цену за корнишоны, импортом которых он занимался.

— Никаких полетов, — решительно произнес он. Возвращаясь к крыльцу, Йеттеринг вспомнил об одной вещи, от осознания которой немного воспрянул духом. Он вновь повернулся к Поло — раболепно, но и торжественно.

— Могу я кое-что сказать? — спросил он.

— Говори.

— В качестве моей первой услуги я хочу довести до вашего сведения, что контакт с такими, как я, считается не лучшим фактом человеческой биографии. Точнее сказать, ересью.

— В самом деле?

— О, да, — заверил Йеттеринг, воодушевленный своим пророчеством, — за это по меньшей мере сжигают.

— Ну, только не в наше время, — ответил Поло.

— Но Серафим все увидит, — упрямо сказал демон. — Ты никогда не попадешь в это место.

— В какое место?

И тогда у Йеттеринга вырвалось слово, которое он слышал от Вельзевула.

— На небо, — торжественно объявил он. Его лицо исказила глумливая ухмылка: он поступил исключительно мудро, проделав этот фокус; он никогда не думал, что сможет так ловко жонглировать всякими теологическими штуковинами.

Джек прикусил нижнюю губу и медленно кивнул головой.

Это существо, пожалуй, говорило правду: факт общения с ему подобными едва ли мог быть благосклонно воспринят Ликом Святых и Ангелами. Вероятно, теперь для него была закрыта дорога в рай.

— Ну, — сказал он, — ты ведь знаешь, что я скажу об этом, не так ли?

Йеттеринг хмуро уставился на него. Нет, он этого не знал. Затем он понял, куда клонил Поло, и удовлетворенная усмешка сползла с его лица.

— Так что я скажу? — спросил Поло.

Окончательно сраженный Йеттеринг с трудом выдавил из себя эту фразу.

— Ке сера, сера.

Поло улыбнулся.

— Для тебя не все потеряно, — похвалил он и пошел домой, тщательно сохраняя подобие суровости на своем лице.

Свиньи Тиффердауна

Малолеток можно было бы узнать, даже не видя их, — по застоявшемуся слабому запаху мочи в коридорах с голыми окнами, по спертому прокисшему воздуху, по атмосфере уныния и покорности, царившей в здании. И уже потом — по голосам, нивелированным правилами внутреннего распорядка.

Не бегать. Не кричать. Не свистеть. Не драться.

Это называлось Специальным Центром для несовершеннолетних правонарушителей, но больше всего напоминало тюрьму. Тут были и замки, и ключи, и надзиратели. Ростков либерализма было немного, и они не слишком тщательно маскировали истину: Тифердаун был худшей из тюрем, его обитатели хорошо знали это.

Нельзя сказать, что Рэдмен испытывал какие-то иллюзии в отношении своих будущих учеников. Они были закоренелыми преступниками, и их не без причины изолировали от общества. Почти все при первом же удобном случае постарались бы обчистить вас до нитки, изувечить. Если бы это было им нужно, не стали бы рассусоливать. Он слишком много лет проработал в детских исправительных учреждениях, чтобы все еще верить социологическим эвфемизмам. Да, он имел возможность узнать этих заложников демографической политики и родительского воспитания. Они вовсе не были беспомощными недоумками — нет, они были исключительно сообразительны, коварны и аморальны. И не нуждались ни в чьих сантиментах.

— Добро пожаловать в Тифердаун.

Как была фамилия этой женщины? Левертон? Или Леверфолл? Или…

— Доктор Ловерхол.

Ловерхол. Да. Та отпетая стерва, которую он встретил…

— Мы встречались на интервью.

— Да.

— Мы рады видеть вас здесь, мистер Рэдмен.

— Нейл. Пожалуйста, зовите меня Нейл.

— Мы стараемся не обращаться друг к другу по именам, когда поблизости могут быть мальчики. Не следует давать им повода думать, будто здесь позволено совать нос в чужую частную жизнь. Поэтому я бы предпочитала, чтобы вы оставили имена на нерабочее время.

Своего имени она, конечно, не назвала. Вероятно, что-нибудь кремнеподобное. Ирэна. Кларисса. Итак, ему предстояло подобрать какой-нибудь подходящий заменитель. Она выглядела на пятьдесят, а была лет на десять моложе. Никакой косметики, волосы заплетены на затылке так туго, что он удивлялся, почему у нее до сих пор не лопнули глаза.

— Уроки вы начнете вести послезавтра. Наш директор попросил меня познакомиться с вами и от его имени извиниться за то, что он сам не смог приехать сюда. У нас неотложные проблемы с бюджетными ассигнованиями.

— Они у вас часто возникают?

— К сожалению, да. Боюсь, здесь мы плывем против течения: основные общественные настроения в этой стране не ориентированы на закон и порядок.

Любопытно, что подразумевало это высказывание? Может, прикажете сажать за решетку каждого подростка, перешедшего улицу в неположенном месте? Да, в свое время он и сам держался таких взглядов, но они уводили в тупик — еще худший, чем излишняя сентиментальность.

— Дело идет к тому, что мы вообще можем потерять Тифердаун, — сказала она, — а это было бы слишком грустно. Я понимаю, он выглядит не так, как хотелось бы…

— Но обстановка в нем самая уютная, — улыбнулся он. Шутка не нашла никакого отклика. Казалось, ее даже не расслышали.

— Ваше, — в ее голосе появились ледяные нотки, — прошлое… (или она сказала — пошлое?)…связано с полицией. У нас есть надежда, что, пригласив вас, мы заручимся поддержкой органов бюджетного финансирования.

Вот оно что. Жетон бывшего полицейского, призванный задобрить власти и засвидетельствовать почтение к департаменту гражданской дисциплины. Сам он не был им нужен. Их вполне устроил бы любой преподаватель социологии, способный строчить отчеты о том, как система классного воспитания отражается на жестокости среди тинэйджеров. Итак, она спокойно объявляла ему, что он здесь лишний.

— Я говорил вам, почему оставил службу.

— Вы упоминали об этом. По инвалидности.

— Я не хотел заниматься канцелярской работой, а от привычных обязанностей меня отстранили. Из-за опасности для моей собственной жизни, если верить некоторым утверждениям.

Казалось, она была немного смущена его объяснениями. Так же, как и он сам; ей предстояло проглотить горькую пилюлю, ему же не улыбалась перспектива обсуждать здесь свои личные обиды. Но перед Богом он желал предстать с чистой совестью.

— Поэтому я уже не связан со своим прошлым, — он запнулся, но остальное досказал почти равнодушным тоном. — У меня нет даже полицейского жетона, я вообще не отношусь к полиции. Моя бывшая служба и я — это теперь две разные вещи. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Хорошо, хорошо!

Она, разумеется, не поняла ни черта. Он попробовал подступить с другой стороны:

— Хотелось бы знать, что сказали мальчикам.

— Сказали?

— Обо мне.

— Ну, кое-что о вашем прошлом.

Да, они уже предупреждены. Внимание, дети, вы имеете дело с порядочной свиньей.

— Это нужно было сделать. Вы согласны со мной?

Он хмыкнул — если не хрюкнул.

— Видите ли, очень многие беды этих подростков заключаются в проблеме агрессивности. Вот откуда берется большинство их трудностей. Они не могут контролировать себя, и сами же страдают от этого.

Она взглянула на него так, как если бы он собирался спорить с ней.

— О да, страдают. Вот почему мы так настойчиво стараемся научить их ценить свое нынешнее положение: им нужно показать, что для них существуют альтернативы.

Она подошла к окну. Со второго этажа открывался почти такой же вид, как и с первого. Тифердаун был своего рода поместьем, и к главному зданию примыкал довольно большой земельный участок. Игровое поле, трава на котором пожухла после июльской засухи. За ним — хаотично разбросанные пристройки, несколько хилых деревьев и пустырь, тянувшийся вплоть до самой стены. Он видел эту стену с другой стороны дома. Алькатрас гордился бы ею.

— Мы стараемся дать им немного свободы, немного образования и немного любви. Почему-то бытует мнение, будто правонарушители восторгаются своими поступками. Мой опыт свидетельствует об обратном. Я не могу не пожалеть их…

Один из таких жалких правонарушителей сделал за ее спиной жест из двух повернутых вверх пальцев (Ловерхол уже вела нового сотрудника по коридору). Волосы у подростка были взъерошены. На руке мелькнула какая-то незаконченная татуировка.

— Тем не менее, они совершали уголовные преступления, — заметил Рэдмен.

— Да, но…

— И им необходимо напоминать об этом факте.

— Не думаю, что им нужно напоминать об этом, мистер Рэдмен. Я думаю, они родились с сознанием своей вины.

Вину она ставила во главу угла, что его нисколько не удивило. Ни один из этих психоаналитиков не был первооткрывателем кафедры, с которой они возвещали свои ошеломительные откровения. Их место досталось им по наследству от суровых толкователей Библии, не менее вдохновенных, но не обладавших таким пестрым лексиконом. Они проповедовали почти то же самое, включая обещание полного исцеления — разумеется, при соблюдении должных ритуалов. И в обоих случаях правоверным завещалось Царство небесное.

На игровом поле происходило какое-то действие, привлекшее его внимание. Преследование, которое быстро завершилось пленением. Один маленький охотник догнал свою маленькую добычу, поверг на землю и ударил ногой — игра оказалась довольно жестокой.

Ловерхол заметила эту сцену одновременно с Рэдменом.

— Извините меня. Мне нужно…

Она стала спускаться по лестнице.

— Ваша мастерская за третьей дверью слева, если хотите взглянуть, — бросила она через плечо. — Я скоро вернусь.

Едва ли она могла скоро вернуться. Судя по сцене, разыгравшейся на поле, разнять соперников сумел бы только дюжий рабочий с очень прочным ломом.

Рэдмен побрел в мастерскую. Дверь оказалась запертой, но сквозь небольшой глазок были видны лавки, наглядные пособия, инструменты. Зрелище в общем-то утешало. Если бы у него было достаточно времени, то он мог бы даже обучить ребят столярной работе.

Немного расстроенный тем, что не попал внутрь, он пошел туда, куда недавно направилась Ловерхол. Лестница привела прямо на игровую площадку. Место драки, точнее — побоища, было окружено редкой толпой зрителей. Посредине стояла Ловерхол. Она молча взирала на мальчика, лежавшего на земле. К его голове склонился один из надзирателей; рана на затылке подростка выглядела серьезной.

Некоторые зрители оглянулись на приближавшегося Рэдмена. Донесся приглушенный шепот; замелькали улыбки.

Рэдмен оглядел жертву. Мальчику было лет шестнадцать. Он лежал, уткнувшись щекой в траву, как будто прислушивался к чему-то, доносившемуся из-под земли.

— Лью, — Ловерхол назвала фамилию мальчика специально для Рэдмена.

— Сильно пострадал?

Мужчина, стоявший на коленях перед Лью, отрицательно покачал головой.

— Нет, не слишком. Ушибся при падении. Кости не повреждены.

По лицу мальчика текла кровь, и она же сочилась из разбитого носа. Глаза были закрыты. Выражение было мирным и отстраненным — почти как у мертвого.

— Ну, где же эти чертовы носилки? — раздраженно произнес надзиратель. Ему явно было невмоготу стоять на коленях и хотелось побыстрее встать с твердой, пересохшей земли.

— Уже несут, сэр, — сказал кто-то.

Рэдмену показалось, что это был нападавший. Худощавый паренек лет девятнадцати, не больше. С такими глазами, от взгляда которых молоко может свернуться за несколько минут.

И верно, из главного здания вышла небольшая группа подростков с носилками и красной простыней. Новые действующие лица радостно ухмылялись.

Толпа зрителей начала таять: лучшая часть представления была уже закончена. Невелико удовольствие подбирать останки.

— Погодите, погодите, — окликнул Рэдмен. — Или нам не нужны свидетели? Кто это сделал?

Некоторые неопределенно пожали плечами, большинство решили притвориться глухими.

Рэдмен сделал вторую попытку.

— Мы все видели. Из окна.

Ловерхол посмотрела в сторону здания.

— Разве нет? — спросил он ее.

— Думаю, с такого расстояния невозможно было разглядеть зачинщика. Но я не желаю принимать участие в подобных разбирательствах. Надеюсь, вы меня понимаете?

Она увидела и узнала Лью. Почему же не разглядела его обидчика? Рэдмен упрекнул себя в несобранности: не ознакомившись заранее со своими будущими воспитанниками, он едва ли мог различить их по лицам. Слишком велика была вероятность ошибки — пусть даже он почти не сомневался в том, что нападавшим был паренек с кислым взглядом. Сейчас у него не было права на неверные обвинения, и поэтому оставалось лишь смириться со своей пассивной ролью в данной ситуации.

Ловерхол не принимала никакого участия в происходящем.

— Лью, — спокойно произнесла она. — Как всегда.

— Он сам напрашивался на это, — встряхнув белокурой челкой, сказал один из мальчиков с носилками. — Он не понимает другого обращения.

Проигнорировав его замечание, Ловерхол проследила за тем, как Лью положили на носилки, а затем в сопровождении Рэдмена направилась к главному зданию. Инцидент был исчерпан.

— Не так уж он безобиден, этот Лью, — в качестве объяснения загадочно проговорила она и больше ничего не добавила. Никаких сожалений или обещаний наказать виновных.

Рэдмен оглянулся на красную простыню, покрывавшую неподвижное тело Лью. И тогда — почти одновременно — случились две вещи.

Первая: кто-то в толпе произнес слово «свинья».

Вторая: Лью открыл глаза и посмотрел прямо на Рэдмена — ясным и чистым взглядом.

* * *
Почти весь следующий день Рэдмен приводил в порядок мастерскую. Большинство инструментов оказались сломанными или пришедшими в негодность из-за неумелого обращения с ними: в пилах недосчитывалось зубьев, напильники были затуплены, на тисках была сорвана резьба. Чтобы восстановить рабочие места, требовалось немало денег, но время для претензий еще не наступило. Сейчас приходилось довольствоваться более скромными задачами. Просто ждать. Как и на прежней службе: в полиции тоже ни одно дело не решалось сразу, без проволочек и канцелярской волокиты.

Приблизительно в четверть пятого начал звенеть звонок — можно было собираться домой. Сначала он проигнорировал его, но вскоре инстинкт взял верх. Звонок мог быть сигналом тревоги, а сигнал тревоги предназначался для того, чтобы настораживать людей. Он прекратил приборку и, заперев мастерскую, пошел туда, куда его вел собственный слух.

Звонок доносился из места, издевательски называемого больничным отделением, которое на самом деле было двумя или тремя комнатами, отгороженными от основных помещений здания, а также условно декорированными парой дешевых картин на стенах и занавесками на окнах. Дымом не пахло, следовательно, причиной тревоги был не пожар. Тем не менее, слышались крики. Больше чем крики. Настоящие вопли.

Он ускорил шаги и за поворотом одного из нескончаемых коридоров столкнулся с небольшой человеческой фигуркой, со всех ног бежавшей навстречу. Столкновение было неожиданным для обоих, но Рэдмен успел ухватить паренька раньше, чем тот смог снова дать деру. Пленник ответил незамедлительным ударом босой ноги по его голени. Удар достиг цели, но не подействовал.

— Пусти меня, ты, паршивый…

— Спокойно! Спокойно!

Его преследователи были совсем близко.

— Держи его!

— Легавый! Свинья!

— Держи его! Держи!

Бороться с ним было не легче, чем с крокодилом: страх удесятерил силы подростка. Однако весь заряд ярости был почти истрачен. Из его подбитых глаз брызнули слезы, а изо рта вырвался плевок, растекшийся по лицу Рэдмена. В руках бывшего полицейского был Лью, все тот же небезобидный Лью, пострадавший во вчерашнем инциденте.

— О'кей. Он у нас…

Отступив на шаг, Рэдмен поручил Лью надзирателю, который сжал локоть мальчика с силой, достаточной для перелома кости. Из-за угла появились трое других преследователей: двое подростков и воспитательница с малопривлекательной внешностью.

— Пусти меня… Пусти… — Лью все еще кричал, но сил для борьбы уже не было. Его лицо исказила гримаса отчаяния, широко раскрытые глаза с беспомощным укором уставились на Рэдмена. Он выглядел моложе своих шестнадцати лет — почти ребенок. Вчерашние синяки и ссадины были смазаны йодом, на переносице белел плохо приклеенный пластырь, но лицо было совсем как у девочки. Как у невинной девочки. И с такими же невинными глазами.

Показалась Ловерхол — слишком поздно, чтобы найти себе применение в этой сцене.

— Что здесь происходит?

Надзиратель шумно, всей грудью вобрал воздух. Погоня сбила его дыхание и отняла воинственный дух.

— Он заперся в туалетной комнате. Пытался сбежать через окно.

— Почему?

Вопрос относился ко взрослому, не к ребенку. Надзиратель сконфузился. И смущенно пожал плечами.

— Почему? — Рэдмен обратился к Лью.

Тот смерил его таким взглядом, будто впервые столкнулся с необходимостью отвечать на чьи-либо расспросы.

— Ты — свинья? — шмыгнув носом, внезапно проговорил он.

— Свинья?

— Он хотел сказать — полицейский, — недовольно произнес один из мальчиков. Это разъяснение было сделано таким тоном, каким обычно обращаются к слабоумным.

— Спасибо, парень. Я знаю, что он хотел сказать, — проговорил Рэдмен, не сводивший глаз с Лью. — Я очень хорошо знаю, что он хотел сказать.

— Неужели?

— Не зарывайся, Лью, — подала голос Ловерхол, — у тебя и так достаточно неприятностей.

— Хорошо, сынок. Я — свинья.

Противоборство взглядов вступило в решающую фазу — поединок должен был чем-то закончиться.

— Вы ничего не знаете, — сказал Лью. В его реплике не было никакой озлобленности. Он просто высказал свою версию истины, его глаза смотрели не мигая.

— Ладно, Лью, пока хватит. — Надзиратель попытался увести подростка за собой; из-за пояса пижамы вылезла складка бледно-молочной кожи.

— Пусть он договорит, — сказал Рэдмен. — Чего я не знаю?

— Свою интерпретацию случившегося он сможет изложить директору, — произнесла Ловерхол прежде, чем успел ответить Лью. — Вас это не касается.

Нет, это его очень даже касалось. Он почти непосредственно ощущал на себе взгляд Лью, отчаянный, затравленный, умолявший о защите и спасении.

— Пусть он скажет, — повторил Рэдмен, властностью голоса отменяя распоряжение Ловерхол.

Надзиратель немного ослабил свое объятие.

— Лью, почему ты пытался убежать?

— Потому, что он вернулся.

— Кто вернулся? Имя, Лью! О ком ты говоришь?

Несколько секунд Рэдмену казалось, что мальчик пробовал пересилить себя; затем встряхнул головой, разорвав незримую связь между ним и взрослым. Точно мысленно перенесся куда-то и затерялся там, на него напало какое-то оцепенение.

— Не бойся, тебе ничего не будет.

Лью нахмурился и принялся смотреть себе под ноги.

— Я хочу вернуться в постель. Сейчас мне хочется спать, — тихо сказал он.

— Тебе не сделают ничего плохого, Лью. Я обещаю.

Это обещание не произвело немедленного эффекта, даже наоборот. Лью еще больше замкнулся в себе. Тем не менее, оно было обещанием, и Рэдмен надеялся, что позже Лью мог бы оценить его. Сейчас подросток выглядел изможденным усилиями, которые потратил на неудачное бегство, на попытку скрыться от погони и на битву взглядов. Его лицо побледнело. Он безропотно позволил надзирателю повернуть себя и повести за собой. Прежде чем исчезнуть за углом, он, казалось, внезапно передумал; попробовал высвободиться — не смог, но успел оглянуться на своего недавнего визави.

— Хенесси, — сказал он, в последний раз обменявшись взглядом с Рэдменом. Произнесенное слово тоже было последним. Он пропал из виду раньше, чем смог что-нибудь добавить.

— Хенесси? — недоумевая, произнес Рэдмен. — Кто такой Хенесси?

Ловерхол достала сигарету и закурила. У нее дрожали руки. Вчера он этого не заметил, но сейчас не удивился. Он еще не встречал такого блюстителя нравов, у которого не было бы своих личных проблем.

— Мальчик врет, — сказала она. — Хенесси у нас нет.

Короткая пауза. Рэдмен не торопил ее — любые расспросы сейчас были преждевременны.

— Лью довольно умен, — продолжала она, поднеся сигарету к своим бесцветным губам. — Он всегда знает, где можно найти слабое место.

— Мм?

— Вы здесь новый человек, и он хочет создать у вас впечатление, будто у нас есть какая-то тайна.

— Значит, это не тайна?

— Хенесси? — фыркнула она. — Господи, конечно, нет. Он сбежал от нас в начале мая… (Она против воли замешкалась). Между ним и Лью что-то было. Мы так и не выяснили, что именно. Может быть, наркотики. Может быть, токсикомания или взаимная мастурбация — одному Богу известно.

Она и в самом деле не испытывала удовольствия от этого разговора. Ее лицо выражало отвращение.

— Как Хенесси удалось сбежать отсюда?

— Мы до сих пор не знаем, — сказала она. — Однажды его просто не оказалось на утренней поверке. Были осмотрены все помещения и лазейки. Но он исчез. Бесследно исчез.

— А может он вернуться?

Снисходительная улыбка.

— Боже! Конечно, нет. Он ненавидел это место. Да и как он смог бы пробраться сюда?

— Выбрался же он наружу.

Ловерхол задумчиво стряхнула пепел и вздохнула.

— Он не был особенно отважен, но сообразительности у него хватало. В общем-то я не удивилась, когда он пропал. За несколько недель до своего исчезновения он полностью ушел в себя. Я не могла добиться от него ни слова, хотя до тех пор он был довольно общителен.

— А Лью?

— Был у него под пятой. Такое случается. Младшие мальчики нередко пресмыкаются перед старшими, более опытными и более яркими личностями. И у Лью несчастное семейное прошлое.

Рэдмен подумал, что ситуация была изображена весьма доходчиво. Настолько доходчиво, что он не поверил ни единому слову. Нарисованные детали не были картинами на какой-нибудь выставке: педантично пронумерованными и расположенными в порядке возрастания важности, от именуемой «Сообразительный» до «Впечатляющий». Они скорее напоминали каракули — грязные настенные росписи с подтеками краски, непредсказуемые и хаотичные.

А маленький мальчик Лью? Он был как картинка на воде.

* * *
Занятия начались на следующий день. Солнце палило так, что к одиннадцати часам мастерская превратилась в раскаленную жаровню. Тем не менее, подростки быстро и охотно усваивали все, что объяснял им Рэдмен. Они признали в нем человека, которого могли уважать, не утруждаясь особой любовью или привязанностью. И не ожидая от него излишне дружелюбных чувств, они не удостаивались их. Это было чем-то вроде взаимного соглашения.

Рэдмен заметил, что служащие и преподаватели Центра были менее общительны, чем их воспитанники. Каждый взрослый здесь держался в стороне от другого. Он решил, что среди них не было ни одного сколько-нибудь незаурядного человека. Казалось, рутинные порядки Тифердауна перемалывали их в серую, унылую массу. Вскоре он поймал себя на том, что стал избегать разговоров с равными по возрасту и социальному статусу. Его постоянным убежищем стала мастерская, манившая запахом свежей древесной стружки и ребячьих тел, разогретых дружной работой.

Здесь он проводил большую часть своего времени: вплоть до следующего понедельника, когда один из мальчиков впервые упомянул о ферме.

До тех пор никто не говорил ему, что на территории Центра расположена ферма, и сама идея ее существования поначалу представилась ему совершенно нелепой.

— Туда мало кто ходит, — сказал Крили, один из тех подростков, кого Господь не наделил склонностями к столярному ремеслу. — Там смердит.

Всеобщий смех.

— Спокойнее, ребята. Ну-ка, угомонитесь.

Смех затих, уступив место каким-то негромким перешептываниям.

— Где же находится эта ферма, Крили?

— Это даже не совсем ферма, сэр, — пожевав губами, объяснил Крили. — Это просто несколько старых бараков. И они очень смердят, сэр. Особенно сейчас.

Он показал за окно, в сторону деревьев за игровой площадкой. С того дня, когда Рэдмен рассматривал их вместе с Ловерхол, пустырь от засухи разросся. Теперь в отдалении виднелась часть кирпичной стены, окруженной почти облетевшим кустарником.

— Видите, сэр?

— Да, Крили, вижу.

— Это хлев, сэр.

Снова приглушенное хихиканье.

— Что здесь смешного? — строго оглядев класс, проговорил он.

Две дюжины голов тотчас склонились над работой.

— Я бы не пошел туда, сэр. Там очень нечистый дух.

* * *
Крили не преувеличивал. Даже в сравнительно прохладную предвечернюю пору запах, доносившийся от фермы, грозил вывернуть желудок. Миновав игровую площадку, Рэдмен всего лишь пошел вслед за указаниями своего носа. Постройки, часть которых он разглядел из окна мастерской, появились довольно скоро. Несколько обветшалых бараков, поднимавшихся из груды искореженной металлической арматуры и гнилых деревянных досок, загородка для цыплят да кирпичный хлев — вот и все, что представляла собой эта ферма. И, как сказал Крили, на самом деле она едва ли была фермой. Скорее она была небольшим Дахау для домашних животных, заброшенным и запустевшим. По всей видимости, кто-то еще кормил нескольких содержавшихся в нем узников — кур, полдюжины гусей, свиней, — но, казалось, никто не заботился об уходе за ними. Отчего и был весь этот тошнотворный смрад. Свиньи лежали на подстилке из собственного навоза, на солнце запекались горы отбросов, над ними роились тысячи мух.

Сам хлев состоял из двух отделений, разгороженных высокой кирпичной стенкой. Прямо у входа в луже нечистот валялся поросенок, его бок шевелился от полчищ клещей и блох. Другой, более крупный, виднелся поодаль, на куче изгаженного сена. Ни один из них не проявил ни малейшего интереса к Рэдмену.

Второе помещение казалось пустым, в нем не было экскрементов и почти не слышалось жужжания мух над соломой. Тем не менее, застоявшийся смрад старых фекалий здесь был ничуть не слабее, а потому Рэдмен едва не отпрянул, когда внутри что-то шумно зашевелилось и в проеме показалась огромная свинья. Грузно ступая, она приблизилась к невысоким воротам с висячим замком.

Животное вышло, чтобы посмотреть на него. Оно было в три раза крупнее любых своих сородичей и могло быть родительницей поросят, обитавших в смежном помещении, но если помет прозябал в грязи, то сама она содержалась в безукоризненной чистоте, ее сияющие розовые бока дышали отменным здоровьем. Рэдмена поразили исполинские размеры свиньи. Она, как ему показалось, должна была весить в два раза больше, чем он: весьма впечатляющая туша. По-настоящему великолепный экземпляр. С нежной кожей на рыле, переходящей в лоснящуюся щетину вокруг оттопыренных ушей, с загнутыми рыжими ресницами и сытыми, маслянистыми глазами.

Горожанин, Рэдмен не часто имел возможность видеть одушевленные мясные изделия. Этот превосходный живой окорок был для него открытием, почти откровением. Представление о нечистоплотности свиней, создавшее им такую скверную репутацию, казалось варварским заблуждением.

Эта хавронья была просто чудом — от похрюкивавшего пятачка до штопором завитого хвостика и соблазнительных ляжек.

Ее глаза разглядывали его как равного — он не сомневался в этом — и восхищались им гораздо меньше, чем он восхищался ею.

Она была по-своему уверена в своей безопасности, он по-своему знал свою силу. И оба были равны под этими знойными августовскими небесами.

Даже вблизи она не издавала никакого дурного запаха. Очевидно, кто-то приходил утром и заботливо мыл ее. Рэдмен заметил, что корыто, стоявшее за перегородкой, было до краев наполнено помоями, остатками вчерашнего ужина. Она не притрагивалась к нему: она не была обжорой.

Вскоре она составила какое-то мнение о нем и, повернувшись на проворных ногах, вернулась в прохладу своего жилища. Аудиенция завершилась.

* * *
В тот же вечер Рэдмен пошел навестить Лью. Мальчика уже выписали из больничного отделения и поместили в убогую комнатенку на втором этаже. В спальне его все еще задирали остальные ребята, и единственной альтернативой было это одиночное заключение. Рэдмен застал его сидевшим на ворохе старых комиксов и уставившимся в обшарпанную стену. По сравнению с яркими книжными обложками его лицо выглядело даже более бледным, чем раньше. Пластырь на носу отсутствовал, синяк на щеке отливал желтизной.

Он слегка потряс Лью за плечо, и мальчик поднял на него взгляд. Со времени их последней встречи в нем произошла очень заметная перемена. Лью был на редкость спокоен и покорен. На рукопожатие Рэдмена он ответил вяло и равнодушно.

— Ну как? Тебе лучше?

Мальчик кивнул.

— Тебе нравится быть одному?

— Да, сэр.

— Когда-нибудь тебе придется вернуться в спальню.

Лью покачал головой.

— Но ты же знаешь, что не сможешь оставаться здесь вечно.

— Знаю, сэр.

— Ты должен будешь вернуться.

Лью кивнул. Логические доводы, казалось, не действовали на него. Он открыл один из комиксов и уставился в страницу, не разглядывая ее.

— Послушай, Лью. Я хочу, чтобы мы правильно поняли друг друга. Да?

— Да, сэр.

— Я не смогу помочь тебе, если ты не скажешь мне правды. Не смогу?

— Нет, сэр.

— Почему ты на прошлой неделе упомянул о Хенесси? Я знаю, что его здесь больше нет. Он ведь убежал, разве не так?

Лью смотрел на трехцветного супермена, занимавшего полстраницы комикса.

— Разве не так?

— Он здесь, — очень спокойно произнес Лью.

Внезапно им овладело какое-то недеятельное помешательство. Оно было в его голосе и в отрешенном выражении лица.

— Если он сбежал, то зачем ему возвращаться? Мне это кажется довольно бессмысленным, а тебе?

Лью замотал головой. У него к горлу подступили слезы, они мешали ему говорить, но глаза оставались сухими.

— Он никуда не убегал.

— Как? Что значит, никуда не убегал?

— Он умный, сэр. Вы не знаете Кевина. Он умный.

Он закрыл комикс и взглянул на Рэдмена.

— В каком смысле умный?

— Он все спланировал заранее, сэр. Он все предвидел.

— Ты не можешь говорить яснее?

— Вы не поверите мне. Со мной все кончено, потому что вы не поверите мне. Вы не знаете — он все слышит, он всюду. Стены для него не имеют значения. Для мертвых ничего не имеет значения.

Мертвый. Короткое слово, всего два слога. Но оно заслонило все остальные.

— Он может прийти и уйти, — сказал Лью, — тогда, когда захочет.

— Ты говоришь, Хенесси мертв? — тихо произнес Рэдмен. — Осторожней, Лью!

Мальчик заколебался: он знал, что шел по натянутому над пропастью канату без единой возможности как-нибудь подстраховаться.

— Вы обещали, — вдруг сказал он ледяным голосом.

— Обещал, что тебя не накажут. Я не нарушу своего слова. Но, Лью, это не значит, что ты можешь лгать мне.

— Лгать о чем, сэр?

— Хенесси не умер.

— Умер, сэр. Об этом все знают. Он повесился. В хлеву, сэр.

Рэдмену не раз приходилось слышать ложь, изрекаемую куда более опытными устами, и он думал, что научился распознавать лжецов. Ему были известны все признаки умышленного обмана. Но мальчик не проявлял ни одного из них. Он говорил правду. Рэдмен кожей ощущал это.

Правда, полная правда, ничего, кроме правды.

Это не значило, что слова мальчика соответствовали истине. Он высказывал то, что считал ею. Он верил в смерть Хенесси. Это ничего не доказывало.

— Если Хенесси умер…

— Он умер, сэр.

— Если так, то как он может до сих пор оставаться здесь?

Мальчик не без лукавости взглянул на Рэдмена.

— Вы не верите в духов, сэр?

Столь очевидное решение, что Рэдмен даже опешил. Хенесси был мертв, и Хенесси все-таки был здесь. Следовательно, Хенесси был призраком.

— Не верите, сэр?

Мальчик задавал вопрос, который вовсе не был риторическим. Он хотел — нет, требовал! — разумного ответа на свой резонный вопрос.

— Нет, парень, — сказал Рэдмен. — Не верю.

Такое несовпадение взглядов, казалось, ничуть не смутило Лью.

— Вы увидите, — просто сказал он. — Увидите, сэр.

* * *
В хлеву, окруженном пожухлым кустарником, безымянная свинья мучилась от голода.

Она имела свое представление о ритме чередующихся дней и ночей: с их прогрессией увеличивались ее страдания. Она знала, что время прокисших помоев в корыте уже давно миновало. В ней проснулся другой, более взыскательный аппетит.

У нее с самого первого раза развилось пристрастие к пище с определенным запахом и определенным вкусом. В этой пище она нуждалась нечасто. Однако когда потребность в ней возникала, то была весьма настойчивой: достаточной для того, чтобы откусить руку, кормившую ее.

Стоя перед воротами своей тюрьмы, она ждала и ждала. Она фыркала, она хрипела, ее нетерпение перерастало в тупую злобу. В смежном загоне ее кастрированные сыновья чувствовали настроение матери и в свою очередь начинали проявлять беспокойство. Они знали ее характер, знали, как это было опасно. Как-никак, она заживо сожрала двух их братьев, выношенных в ее же собственной утробе.

Затем в голубом проеме небольшого оконца под потолком послышались шелестящие звуки: мягкий шорох чьих-то шагов в зарослях крапивы, сопровождаемый приглушенными Детскими голосами.

К хлеву приближались двое мальчиков, ступавших с почтительной и боязливой осмотрительностью. Их настороженность была вполне понятной. Число ее уловок не смог бы сосчитать никто.

Разве не разговаривала она, когда злилась, этим невообразимым, страшно знакомым голосом, который доносился из ее разинутой пасти, ворочавшей похищенным языком? Разве не вставала порой на задние ноги, потрясая складками розового аристократического жира, и не требовала, чтобы какого-нибудь самого младшего мальчика подложили под сосцы, обнаженного, как ее опоросы? И не била ли она своими тяжелыми копытами по земле до тех пор, пока принесенная ей пища не была разрезана на маленькие кусочки, которые нужно было брать большим и указательным пальцами, поочередно отправляя в ее ненасытное чрево? Да, все это она делала.

И гораздо худшие вещи.

В этот вечер мальчики знали, что не принесли ей того, чего она хотела. Нет, не та пища, которая ей полагалась, лежала на их тарелке. Не то сладкое, белое мясо, которого она требовала своим чужим голосом, — мясо которое если бы пожелала, то могла бы взять силой. Ее сегодняшней пищей был всего лишь заплесневевший бекон, украденный на кухне. А то питание, которое она действительно просила, то мясо, которое для еще большего удовольствия уже было отбито, как сочный бифштекс, — оно находилось под особой зашитой. И нужно было еще какое-то время, чтобы добыть его.

Поэтому они надеялись, что она примет их мольбы и слезы и не загрызет их от злости.

Еще не дойдя до кирпичной стены хлева, один из мальчиков наложил в штаны. Свинья учуяла его запах. Тембр ее голоса указывал на то, что она наслаждалась их страхом, находила его пикантным. Вместо короткого, низкого похрапывания она издавала более высокие, звенящие нотки. Они говорили: «Я знаю, я знаю. Идите и предстаньте перед своим судьей. Я все знаю».

Она наблюдала за ними сквозь щель в дощатых воротах, и ее глаза сверкали, как два бриллианта пасмурной ночью: ярче, чем ночь, потому что живые, прозрачней, чем ночь, потому что выжидательные.

Мальчики встали на колени и покорно склонили головы. Они вдвоем держали одну тарелку, покрытую куском грязного муслина.

— Ну? — сказала она. Они бесспорно слышали этот голос: его голос, доносившийся из пасти свиньи.

Старший мальчик, негритенок с заячьей губой, пересилил страх и спокойно взглянул в эти сияющие глаза.

— Это не то, что ты хотела. Мы виноваты перед тобой. Младший, чувствовавший себя неловко в своих переполненных штанах, тоже шепотом попросил прощения.

— Но мы приведем его к тебе. Правда, приведем. Он будет у тебя, как только мы сможем получить его.

— Почему не сейчас? — спросила свинья.

— Его охраняют.

— Новый учитель, мистер Рэдмен.

Свинья уже знала об этом. Она помнила, как тот человек смотрел на нее через ворота хлева — как на какую-то зоологическую невидаль. Так вот кто был ее врагом. Что ж, она доберется до него. Ох, доберется!

Мальчики слышали ее обещание скорой расправы и казались довольными тем, что это дело не было поручено им.

— Дай ей мяса, — сказал негритенок.

Младший встал, снимая лоскут муслина с тарелки. От бекона плохо пахло, но, тем не менее, свинья проявила все признаки энтузиазма. Может быть, она простила их.

— Давай, быстро.

Мальчик двумя пальцами взял первый ломтик бекона и протянул за ворота. Свинья склонила набок свое умное рыло и, показав желтые зубы, взяла предложенное лакомство. Оно было проглочено почти мгновенно. Так же, как и второй, третий, четвертый и пятый куски.

Шестой и последний ломтик бекона она отхватила вместе с его пальцами, откушенными с такой изящностью и с такой быстротой, что мальчик даже не закричал, когда она, чавкая, начала пережевывать их. Отдернув руку, он уставился на свою изуродованную кисть. Она тоже задумчиво посмотрела на свежее увечье. Одна фаланга большого и половина указательного пальца были срезаны, как бритвой. Из ран хлынула кровь, сразу забрызгавшая его рубашку и ботинки. Она фыркнула, но было ясно, что зрелище ей понравилось.

Мальчик заорал во все горло и бросился прочь.

— Завтра, — сказала свинья оставшемуся просителю, — но не эту старую свинину. Завтрашнее мясо должно быть белым. Белым и… Льющимся. — Шутка показалась ей очень удачной.

— Да, — проговорил негритенок. — Да, конечно.

— Обязательно, — велела она.

— Да.

— Или я приду за ним. Ты меня понял?

— Да.

— Я найду его, где бы он ни прятался. Если я захочу, то съем его прямо в постели. Пока он будет спать, я отгрызу сначала его ступни, затем голени, затем коленки…

— Да, да.

— Я хочу его, — роя копытами солому, сказала свинья. — Он мой.

* * *
— Хенесси умер? — переспросила Ловерхол, склонившаяся над одним из своих бесконечных докладов. — Еще одна выдумка. Вчера ребенок говорит, что он в Центре, сегодня — что его нет в живых. Мальчик не может даже толком сочинить свою историю.

Да, это противоречие было трудно оспаривать, если мысль о существовании призраков не принимали с такой же готовностью, какую проявлял Лью. Рэдмен не мог ничего возразить ей. Призраки были глупостью, чепухой, всего лишь детскими страхами, воплощенными в зримые очертания. Однако самоубийство Хенесси не казалось Рэдмену такой же бессмыслицей. Он решил прибегнуть к заранее припасенному доводу.

— А откуда Лью взял историю о смерти Хенесси? Ее не так просто придумать.

Она удостоила его коротким взглядом, как будто улитка на мгновение высунулась из своего домика и снова спряталась.

— Здешние подростки отличаются очень богатым воображением. Если хотите, я дам вам послушать кое-какие записи: среди них есть такие, от которых у вас голова пойдет кругом.

— Здесь были случаи самоубийства?

— При мне? — она ненадолго задумалась, авторучка застыла над листом бумаги. — Две попытки. И ни одна, полагаю, не замышлялась как самоубийство. Всего лишь крик о помощи.

— И одним из них был Хенесси?

Покачав головой, она позволила себе едва заметно усмехнуться.

— Неуравновешенность Хенесси заключалась в другом Он думал, что будет жить вечно. Это была его маленькая мечта: Хенесси — сверхчеловек из «Заратустры». У него было что-то вроде презрения к общей массе. Он, насколько мог, старался держаться в стороне от окружающих. Мы для него были простыми смертными, а себя он считал стоящим выше всех этих серых…

Он понял, что она собиралась сказать «свиней» и запнулась как раз на этом слове.

— Этих серых домашних животных, — сказала она и вновь уткнулась в свой доклад.

— Хенесси часто бывал на ферме?

— Не чаще, чем любой другой подросток, — солгала она. — Ни один из них не любит работу в подсобном хозяйстве, но она входит в число их обязанностей. Вывозить навоз — не самое приятное занятие. Я могу это подтвердить.

Ее очевидная ложь заставила Рэдмена вспомнить последнюю деталь из рассказа Лью: тот говорил, что Хенесси покончил с собой в хлеву. Он помолчал, а потом предпринял новый тактический ход.

— Лью получает какие-нибудь лекарства?

— Только снотворное.

— Снотворное дают всем мальчикам, участвующим в драках?

— Только если они пытаются убежать. У нас накопился достаточный опыт, чтобы предугадать поступки таких подростков, как Лью. Я не понимаю, почему это вас так беспокоит.

— Я хочу, чтобы он доверял мне. Я дал ему слово. Я не хочу подводить его.

— По правде говоря, все это подозрительно напоминает какую-то особую опеку. Этот мальчик — один из многих. У него нет ни особых проблем, ни особых надежд на искупление.

— Искупление?

Слово было довольно странным.

— На реабилитацию, если вам так угодно. Послушайте, Рэдмен, я буду искренней. У всех нас есть такое чувство, что вы здесь играете не совсем за наши ворота.

— Вот как?

— Нам всем кажется, полагаю, это не исключает и директора Центра, что вам следует позволить нам вести дела так, как мы привыкли их вести. Узнайте наши порядки, прежде чем…

— Вмешиваться.

Она кивнула.

— Это можно по-разному называть. Вы приобретаете врагов.

— Спасибо за предупреждение.

— Наша работа и без врагов достаточно трудна, поверьте мне.

Она попробовала бросить на него примирительный взгляд, но Рэдмен проигнорировал ее усилия. Он мог ужиться с врагами, но не с лжецами.

* * *
Кабинет директора был заперт, как и всю неделю. Его отсутствие объяснялось по-разному. Чаще всего сотрудники упоминали о каких-то собраниях в бюджетных организациях, но секретарша о них ничего не знала. Кто-то говорил о семинарах в университете, где проводились исследования, призванные решить проблемы исправительного Центра. Может быть, директор был занят на одном из них? «Если мистеру Рэдмену угодно, то он может оставить записку — директор непременно получит ее».

Он вернулся в мастерскую. Там его поджидал Лью. Уроки уже закончились: кроме него, в помещении никого не было.

— Что ты здесь делаешь?

— Жду вас, сэр.

— Зачем?

— Вы мне нужны, сэр. Я только хотел передать вам письмо, сэр. Для моей мамы. Вы отошлете его?

— Ты ведь можешь послать его как обычно — разве нет? Отдай секретарю, и она сделает все остальное. Тебе разрешается два письма в неделю.

Лью понуро посмотрел на свои ботинки.

— Сэр, их всегда распечатывают и читают: на тот случай, если кто-нибудь напишет лишнего. И если в письмах есть что-нибудь такое, то их сжигают.

— А ты написал что-то лишнее?

Он кивнул.

— Что именно?

— О Кевине. Я рассказал ей о Кевине. О том, что случилось с ним.

— А ты не ошибаешься в своих предположениях?

Мальчик пожал плечами.

— Это правда, сэр, — произнес он спокойно и уже явно не заботясь о том, насколько его слова были убедительны для Рэдмена. — Это правда. Он здесь, сэр. Он в ней.

— В чем? О ком ты говоришь?

Может быть, Лью просто пересказывал свои страхи (как и предполагала Ловерхол)? С этим парнем можно было потерять всякое терпение, и Рэдмен чувствовал, что был уже близок к тому.

В дверь постучали. В мастерскую просунулся неопрятный подросток по фамилии Слейп, быстро оглядевший их сквозь очки в металлической оправе.

— Входи.

— Вас срочно просят к телефону, сэр. К тому, который в кабинете секретаря.

Рэдмен ненавидел срочные телефонные звонки: они никогда не приносили ничего хорошего.

— Срочно? Кто?

Слейп только пожал плечами.

— Останешься с Лью, ладно?

Казалось, подобная перспектива не очень обрадовала Слейпа.

— Здесь, сэр?

— Здесь.

— Ладно, сэр.

— Я полагаюсь на тебя. Не подведи меня, Слейп.

— Не подведу, сэр.

Рэдмен повернулся к Лью. Казалось, тот был готов расплакаться.

— Дай мне свое письмо. Я передам его секретарше.

Лью нехотя вынул конверт из кармана и протянул его Рэдмену.

— Нужно сказать «спасибо».

— Спасибо, сэр.

* * *
В коридорах никого не было.

Настало время телевизора, час ночного поклонения могучему идолу. Вероятно, все прилипли к черно-белому экрану, украшавшему унылую обстановку рекреационной комнаты, и бездумно впитывали мешанину из боевиков, космических войн и мелодрам. Обычно они застывали там с разинутыми ртами и молчали, как загипнотизированные, до первой сцены насилия или намека на секс. Тогда зал взрывался улюлюканьем, свистом, непристойными выкриками и ободрительными аплодисментами — только для того, чтобы вновь смениться гробовым молчанием, в течение которого они вновь напряженно ждали нового выстрела, нового нескромного кадра. Он и сейчас слышал ружейный огонь и музыку, эхом разносившуюся в пустом коридоре.

Кабинет был открыт, но секретарша отсутствовала. Будильник на ее столе показывал девятнадцать минут девятого. Рэдмен подправил стрелки на своих часах.

Телефонная трубка лежала на рычаге. Тот, кто его вызвал, видимо, устал ждать и не оставил никакой записки. Обрадованный тем, что звонок оказался не настолько срочным, чтобы абонент не мог проявить немного терпения, он, впрочем, почувствовал легкое разочарование, лишившись возможности поговорить с внешним миром, как Робинзон Крузо, завидевший на горизонте парус, который проплыл мимо его острова.

Почти смехотворная ситуация: ведь это была не его тюрьма. Он мог в любое время выйти отсюда. Ему захотелось сейчас же выйти за ворота и больше не быть несчастным Робинзоном.

Сначала он подумал оставить письмо Лью на столе секретарши, но почти сразу переменил решение. Он обещал защищать интересы мальчика и не собирался отказываться от своих слов. При необходимости можно было самому бросить письмо в почтовый ящик.

Возвращаясь в мастерскую, он ни о чем особенном не размышлял. Ему мешало сосредоточиться какое-то смутное беспокойство, смешанное с усиливающимся раздражением. Его лицо все больше хмурилось. «Проклятое место», — он вслух произнес свою мысль, подразумевая не эти стены и пол, а ту ловушку, частью которой они были. Он чувствовал, что мог бы здесь умереть, не успев претворить своих самых лучших намерений. И никто не узнал бы, не пожалел бы, не стал бы оплакивать его смерть. Идеализм здесь не был в почете, жалость считалась потаканием. Всюду царили озлобленность, отчужденность и…

Молчание.

Вот что было не так. Телевизор гремел на полную катушку, его звуки разносились по пустому коридору, но их не сопровождали ни свист, ни бранные крики.

Рэдмен ускорил шаги и свернул в коридор, ведущий к рекреационной комнате. В этой части здания было устроено место для курения — на полу валялось множество раздавленных окурков. Спереди доносился ничем не заглушаемый шум драки. Женский голос выкрикнул чье-то имя. Мужской голос ответил, но был прерван ружейными выстрелами. Явно близилась развязка.

Он открыл дверь.

Вопли были почти оглушительными.

— Ложись!

— Он вооружен!

Снова выстрелы.

Женщина, большегрудая блондинка, заработала пулю в сердце и, упав на обочину дороги, умерла рядом с мужчиной, которого любила.

Трагедия завершалась при полном отсутствии зрителей. Их стулья были расставлены перед телеэкраном, но сами они, очевидно, на этот вечер нашли какое-то другое развлечение. Лавируя между рядами пустых сидений, Рэдмен пробрался к телевизору и нажал кнопку. Едва погасло изображение и исчезла музыка, как за дверью послышались чьи-то спешные шаги.

— Кто там?

Дверь открылась.

— Слейп, сэр.

— Я велел тебе оставаться с Лью.

— Ему нужно было куда-то уйти, сэр.

— Уйти?

— Он сбежал, сэр. Я не смог задержать его.

— Черт тебя побери! Что значит, не смог задержать?

Рэдмен пошел к выходу. По дороге он задел один из стульев, и тот, протестуя, жалобно взвизгнул на скользком линолеуме.

Слейп поежился.

— Извините меня, сэр, — сказал он. — Я не мог поймать его. У меня не в порядке нога.

Да, Слейп прихрамывал на одну ногу.

— Куда он направился?

Слейп пожал плечами.

— Не заметил, сэр.

— Постарайся вспомнить.

— Не нужно нервничать, сэр.

Это «сэр» было совсем неразборчивым: пародия на уважение. У Рэдмена появилось желание ударить этого прыщавого подростка. Он был уже в двух шагах от двери. Слейп не двигался с места.

— Прочь с дороги, Слейп.

— Правда, сэр. Вы уже ничем не поможете ему. Он сбежал.

— Я сказал, с дороги!

Он уже шагнул вперед, чтобы оттолкнуть Слейпа, когда на уровне пупка раздался щелчок и в живот Рэдмена уперлось острие ножа с выкидывающимся лезвием.

— Правда, сэр. Не нужно ходить за ним.

— Боже! Что ты делаешь, Слейп?

— Мы играем в одну игру, сэр, — побледнев, процедил тот сквозь стиснутые зубы. — Ему не будет ничего плохого. Лучше оставить его в покое, сэр.

Острие ножа осторожно проткнуло кожу Рэдмена. Теплая струйка крови потекла вниз по животу. Вне всяких сомнений, Слейп был готов убить его. Если это была игра, то Слейп явно наслаждался своей ролью. Она называлась «Убийца своего учителя». Нож все так же медленно, но неуклонно вдавливаемый, бережно вонзался в тело Рэдмена. Струйка крови превратилась в горячий поток, постепенно заполнявший его брюки.

— Кевину нравится иногда приходить к нам и немного поиграть.

— Хенесси?

— Вы предпочитаете называть нас по фамилиям, да? Это почти по-мужски, верно я говорю? Это значит, что мы уже не дети, а взрослые. Но Кевин совсем не взрослый, если хотите знать. Он никогда не хотел быть взрослым. И знаете почему? (Лезвие ножа все так же неторопливо резало его мускулы.) Он думал, что как только ты становишься взрослым, так сразу начинаешь умирать, а Кевин говорил, что никогда не умрет.

— Никогда не умрет?

— Никогда.

— Я хочу повидать его.

— Все хотят, сэр. Он — харизматический лидер. Так о нем сказала доктор Ловерхол: он — харизматический лидер.

— Я хочу повидать этого харизматического парня.

— Скоро повидаете, сэр.

— Сейчас.

— Я сказал «скоро».

Рэдмен схватил запястье Слейпа так быстро, что тот не успел двинуть ножом ни в ту, ни в другую сторону. Возможно, реакция подростка была заторможена каким-то наркотиком — бывший полицейский сжал пальцы, и нож упал на пол. Левой рукой Рэдмен обвил шею Слейпа, довольно сильно надавив на адамово яблоко.

— Где Хенесси? Ты отведешь меня к нему?

Подросток хрипел, уставившись на него мутными вытаращенными глазами.

— Отведи меня к нему! — потребовал Рэдмен.

Слейп нащупал рану на животе Рэдмена и вцепился в нее ногтями. Рэдмен выругался и разжал правую руку. Слейп почти вырвался, но получил резкий удар коленом в пах. Взвыв от боли, подросток рванулся с удвоенной силой, однако локоть, державший его шею, не дал ему выскользнуть. Колено взметнулось снова — уже резче. И еще раз. И еще.

Из глаз Слейпа непроизвольно брызнули слезы, сразу растекшиеся по вулканическим фурункулам на его лице.

— Я могу сделать тебе в два раза больнее, чем ты мне, — сказал Рэдмен. — Если ты хочешь всю ночь продолжать это занятие, то я буду счастлив доставить тебе такое удовольствие.

Слейп замотал головой, сдавленным горлом глотая воздух, который ловил широко открытым ртом.

— Больше не хочешь?

Слейп снова замотал головой. Рэдмен вытолкнул его из комнаты в коридор. Подросток ударился о противоположную стену и, опустившись на пол, замер в положении утробного плода.

— Где Лью?

Слейп затрясся всем телом, затем, стуча зубами, заговорил:

— А вы думаете где? Кевин забрал его.

— Где Кевин?

Слейп снова замер и с явным недоумением взглянул на Рэдмена.

— Вы что, не знаете?

— Если бы знал, не спрашивал бы.

Слейп издал приглушенный стон и начал клониться вперед. В первую секунду Рэдмен подумал, что подросток собирался растянуться на полу, однако у того были другие намерения. Внезапно он схватил лежавший неподалеку нож и, распрямившись со скоростью сжатой пружины, бросился на Рэдмена. Рэдмен отпрянул, чудом избежав удара, и Слейп снова оказался на ногах. Боли как не бывало. Лезвие, сверкая, рассекало воздух во всех направлениях. Слейп сквозь зубы шипел проклятия и торопился побыстрей осуществить свое желание.

— Убью, свинья! Убью!

Затем его рот широко раскрылся, и он закричал во все горло:

— Кевин! Кевин! На помощь!

Взмахи ножа становились все менее целенаправленными. Наступая на свою жертву, Слейп все больше терял контроль над собой. Его глаза застилали пот и слезы, из носа текли сопли, мешавшие ему дышать.

Рэдмен выбрал момент и изо всей силы ударил мыском ботинка под колено больной, как рассчитывал, ноги Слейпа. Он не просчитался, Слейп взвыл и, прижав локти к бокам, медленно повернулся лицом к стене. Не давая ему прийти в себя, Рэдмен с размаху пнул подростка ногой в спину. Он слишком поздно осознал то, что сделал. Слейп вздрогнул, распрямился, и его правая рука, уже безоружная, но окровавленная, стала хвататься за воздух. Испустив хриплый предсмертный выдох, он рухнул на пол. В его животе торчала рукоятка ножа. Слейп умер, еще не успев упасть.

Рэдмен испуганно уставился на неподвижное тело. Он все еще не привык к внезапности смерти. Так быстро уйти из жизни! Угаснуть, как изображение на экране телевизора. Нажал на выключатель — и темнота. И никаких вестей из нее.

Тишина в коридорах стала оглушающей — он уже шел обратно к вестибюлю. Порез на животе был незначительным, кровь, прилипшая к рубашке, превратилась в подобие временного пластыря. Рана почти не болела. Но порез был не самой важной его проблемой: он должен был решить возникшую загадку — и не находил в себе силы даже подступиться к ней. Гнетущая атмосфера этого заведения заставляла его чувствовать себя подавленным и уставшим. Слишком нездоровой была окружающая обстановка — нездоровой и безумной.

Внезапно он поверил в привидения.

В вестибюле горел свет — пыльная лампочка над мертвым пространством пустого помещения. Рэдмен вытащил из кармана смятый конверт и прочитал письмо Лью. Угловатые буквы, тлеющие на белой бумаге, были подобны ломаным спичкам, от которых вспыхнула его паника.

* * *
Мама.

Меня скормили свинье. Не верь, если тебе скажут, что я никогда не любил тебя или что я сбежал от них. Я не убежал от них. Они скормили меня свинье. Я люблю тебя.

Томми.

* * *
Он сунул письмо в карман, выбежал из здания и опрометью помчался через поле. Уже сгустилась мгла, тяжелая, беззвездная и слепая. Тропинку, ведущую к ферме, нелегко было найти и при дневном свете — тем более ночью. Вскоре он понял, что сбился с дороги; очутился где-то между игровой площадкой и деревьями. Расстояние до главного здания было слишком большим, чтобы разглядеть его очертания, а все деревья казались похожими одно на другое.

Воздух был затхлым и застоявшимся: ни дуновения ветерка, который мог бы освежить уставшее тело. Вокруг все было так же неподвижно, как и в доме, точно целый мир превратился в душную комнату с серыми облаками, нарисованными на потолке.

Не слыша ничего, кроме гула в голове, он стоял посреди этой темноты и пытался сориентироваться.

Слева, где, как ему казалось, должны были находиться пристройки, мерцал какой-то огонек. Приглядевшись к нему, он понял свою ошибку. Свет горел в хлеве. Там отчетливо различались контуры загородки для кур. Рядом было несколько человеческих фигур, застывших и как будто смотревших на какое-то зрелище, которого он не видел.

Он направился к хлеву, еще не зная, что будет делать, когда окажется там. Если все они были вооружены, как Слейп, и разделяли его агрессивные намерения, то он шел навстречу собственной смерти. Эта мысль его не испугала. Любая возможность покинуть этот наглухо замкнутый мир была благоприятным исходом сегодняшнего вечера, гнетущего и бесконечного.

И там был Лью. После разговора с Ловерхол он какое-то время сам не мог понять, почему так заботился об этом мальчике. То обвинение в особой опеке — в нем была доля истины. Испытывал ли он, бывший полицейский, какое-то предосудительное влечение к Томми Лью? Хотел ли видеть его обнаженным перед собой? Не в этом ли состоял подтекст реплики, которую бросила ему Ловерхол? Как бы то ни было, даже сейчас, неуверенно продвигаясь в сторону огней, он мог думать только о глазах этого мальчика, огромных, умоляющих и глядящих в его душу.

Впереди появилось еще несколько людских фигур, вышедших из фермы. Они были хорошо различимы на фоне огней в хлеве. Неужели все было кончено? Он сделал большой крюк влево, чтобы не повстречаться с возвращавшимися зрителями. Они двигались бесшумно: не перешептывались, не смеялись. Все порознь шли, склонив головы, как собрание людей, покидающих кладбище после похорон. Было жутко видеть этих безбожных сорванцов такими торжественными и благоговейными.

Он добрался до куриной загородки, не столкнувшись ни с одним из них.

Перед хлевом все еще оставались пять или шесть человеческих силуэтов. Кирпичная стена была озарена пламенем многих дюжин свечей, обрамлявших ее с четырех сторон. Они отбрасывали густые красноватые блики на каменную кладку постройки и на лица тех, кто смотрел на ее подножие.

Среди них были Ловерхол и тот надзиратель, который в первый день стоял на коленях перед головой Лью. И еще двое или трое подростков, чьи фамилии он абсолютно не помнил.

Из хлева доносились хруст и шорох: свинья лениво возилась в соломе. Кто-то говорил, но Рэдмен не мог разобрать, кто именно. Какой-то детский голос, тонкий и музыкальный. Когда в этом голосе прозвучали повелительные интонации, надзиратель и один из мальчиков повернулись и ушли в темноту. Рэдмен подкрался немного ближе. Сейчас была дорога каждая минута. Скоро первая группа ребят должна была пересечь поле и вернуться в главное здание. Там они могли увидеть труп Слейпа и поднять тревогу. Нужно было поскорее найти Лью, если его еще можно было найти.

Ловерхол первой заметила его. Она оторвала взгляд от хлева и приветливо кивнула, ничуть не обеспокоенная его появлением. Точно его присутствие в этом месте было неудивительным и даже неизбежным, точно все дороги Тифердауна вели к этой куче соломы, разившей тяжелым смрадом экскрементов. Казалось, Ловерхол думала именно так. Он и сам был готов так думать.

— Ловерхол, — все еще не веря своим глазам, произнес он.

Она открыто и широко улыбнулась ему. Подросток, стоявший рядом с ней, поднял голову и тоже улыбнулся.

— Ты Хенесси? — спросил он, глядя на мальчика.

Тот засмеялся вместе с Ловерхол.

— Нет, — сказала она. — Нет, нет. Хенесси здесь.

Она указала на хлев.

Рэдмен приблизился к кирпичной стене.

— Где? — встретившись взглядом со спокойно лежавшей свиньей, спросил Рэдмен.

— Здесь, — ответил мальчик.

— Это свинья.

— Она съела его, — продолжая улыбаться, сказал подросток. — Она съела его, и он теперь говорит из нее.

Рэдмену захотелось смеяться. Басни о призраках, которые рассказывал Лью, звучали вполне приемлемо по сравнению с этим признанием. Оказывается, свинья была чревовещательницей.

— Хенесси повесился? Томми говорил правду?

Ловерхол кивнула.

— В хлеве?

И снова кивок.

Внезапно свинья предстала перед ним в новом виде. Недоверчиво оглядевшись, он вообразил ее обнюхивающей ноги Хенесси и терпеливо дожидающейся окончания предсмертных конвульсий: ноги неподвижно застывают, и у нее из пасти начинает капать слюна. Он увидел, как она рывками тащит к себе тело, облизывает, обгрызает — и пожирает без остатка. Нетрудно было понять, как у этих подростков возник их варварский культ: и сочиненные ими гимны, и поклонение свинье как божеству. Все эти свечи, торжественное молчание, намерение совершить человеческое жертвоприношение — все это свидетельствовало о порочности, но было не более странным, чем тысячи других религиозных обрядов. Он даже стал понимать апатию Лью, его неспособность бороться с силами, которые овладели им. «Мама, меня скормили свинье».

Не «мама, помоги, спаси меня». Просто: меня отдали свинье.

Все это он мог понять: они были еще детьми, многие из них — совершенно необразованные, склонные к предрассудкам и суевериям. Но это не объясняло поведения Ловерхол. Она снова смотрела в глубь хлева, и он только сейчас заметил, что ее волосы были распущены. Они падали на плечи плавными волнами, отсвечивавшими мягким медовым оттенком.

— По-моему, это всего лишь обыкновенная свинья, — сказал он.

— Она говорит его голосом, — спокойно произнесла она. — Его языком, если вам так больше нравится. Скоро вы услышите его. Моего дорогого мальчика.

Тут он понял.

— Вы и Хенесси?

— Не смотрите на меня так испуганно, — сказала она. — Ему было восемнадцать, волосы черные, как смоль. И он любил меня.

— Зачем он повесился?

— Чтобы жить всегда, — ответила она. — Чтобы никогда не стать взрослым и не умереть.

— Мы шесть дней не могли найти его, — подойдя сзади к Рэдмену, почти прошептал подросток. — И даже тогда она никого не подпускала к нему, потому что он принадлежал ей. Я хочу сказать — свинье, а не доктору. Знаете, Кевина все любили. — Его губы приблизились к уху Рэдмена. — Он был очень красивым.

— А где Лью?

Улыбка медленно сползла с лица Ловерхол.

— С Кевином, — сказал подросток. — Там, где он нужен Кевину.

Он указал в дверной проем. На соломе спиной к выходу лежало человеческое тело.

— Если он вам нужен, то отправляйтесь к нему, — сказал подросток, и в следующее мгновение его пальцы впились в горло Рэдмена.

Рэдмен попытался вырваться и в то же время ударил локтем в живот подростка. Тот охнул, разжал пальцы и скорчился где-то сзади, но его место уже заняла Ловерхол.

— Отправляйся к нему! — закричала она, вцепившись в волосы Рэдмена. — Отправляйся, если хочешь его! — Ее ногти расцарапали его нос и виски, едва не задев глаз.

— Пусти! А ну, пусти!

Он пробовал сбросить с себя женщину, но она висела на нем мертвой хваткой. Она визжала и мотала головой из стороны в сторону, изо всех сил стараясь прижать его к стене.

Все остальное произошло с ужасающей быстротой. Ее волосы коснулись горевшей свечи и вспыхнули, как промасленная пакля. Испустив душераздирающий вопль, она отпрянула и натолкнулась на невысокие ворота хлева. Те не выдержали веса ее тела и повалились внутрь. Рэдмен увидел, как объятая пламенем женщина упала на солому и огонь с готовностью рванулся вверх, сразу охватив развешанные на стенах связки хвороста.

И даже сейчас свинья была всего лишь свиньей. Никакого чуда не случилось: не было ни угроз, ни криков о помощи. Животное просто в панике завизжало, когда языки пламени лизнули его бока. В воздухе запахло паленой шерстью. Щетина загорелась, как подожженная сухая трава.

Ее голос был голосом свиньи, паника — паникой свиньи. Истерически визжа и хрюкая, она бросилась через тело.

Ловерхол, оттолкнулась от него копытами и выскочила в сломанные ворота.

Полыхавшая, как факел, носившаяся по полю и от боли шарахавшаяся во все стороны, она представляла собой поистине волшебное зрелище. Ее вопли продолжали слышаться даже тогда, когда сама она уже исчезла в темноте: тогда крик стал похожим на эхо, долго не затихающее в пустом и запертом помещении.

Рэдмен перешагнул через чадящий труп Ловерхол и вошел в хлев. Солома горела все ярче, пламя уже подбиралось к двери. К потолку поднимались клубы едкого дыма. Прищурив глаза и набрав в легкие воздуха, он нырнул во мглу.

Лью лежал у самого выхода, так же неподвижно, как и прежде, Рэдмен перевернул его на спину. Он был еще жив. И он был в сознании. Его лицо исказила гримаса ужаса, глаза грозили вылезти из орбит.

— Вставай, — сказал Рэдмен, наклонившись над мальчиком.

Тело Лью свело от судорог, и Размену с трудом удалось разнять его онемевшие руки. Всячески подбадривая мальчика, он поставил его на ноги только тогда, когда дым уже начал обволакивать помещение свиньи.

— Давай, давай. Все в порядке.

Рэдмен распрямился, и в этот момент что-то зашевелилось у него в волосах. Почувствовав у себя на щеках мелкий дождик из холодных и мокрых червей, он поднял глаза и увидел Хенесси — или то, что от него осталось, висевшее на верхних балках хлева. Его лицо было почерневшим и сморщенным, как сушеный гриб, черты были неразличимы. Тело было обглоданным до пояса, и из зловонных внутренностей сыпались черви, падавшие на голову и плечи Рэдмена.

Если бы не дым, смрад тела был бы невыносимым. Рэдмена стошнило, и рвотные спазмы придали ему силы. Он вывел Лью из-под тошнотворного дождя и вытолкнул за дверь.

Снаружи солома уже догорала, но даже мерцание свечей и тлевшего трупа, казавшееся ослепительным после темноты хлева, заставили его зажмуриться.

— Ну, давай, парень, — сказал он и перенес ребенка через огонь. Глаза мальчика, большие и неподвижные, светились лунатическим блеском. Они говорили об обреченности всех попыток вырваться из этого ада.

Взрослый и подросток прошли через ворота, обогнули тело Ловерхол и направились через поле в темноту, отделявшую их от главного здания.

Мальчик, казалось, с каждым шагом все больше оправлялся от недавнего оцепенения. Хлев, полыхавший позади, уже был дымящимся воспоминанием. Мгла, царившая впереди, была такой же непроницаемой, как и прежде.

Рэдмен старался не думать о свинье. Скорее всего, та была уже мертва.

Правда, продвигаясь вперед, они все время слышали какой-то гул под ногами, как будто что-то огромное неотступно следовало за ними, враждебное и неумолимо приближавшееся.

Он тянул Лью за руку. Он торопился миновать выжженную солнцем неровную площадку. Лью негромко стонал — еще не слова, но уже какой-то звук. Стон был хорошим признаком, и Рэдмен немного приободрился. До сих пор он беспокоился за рассудок мальчика.

До здания они добрались без происшествий. Коридоры были такими же пустыми, как и час назад. Вероятно, тело Слейпа еще не нашли. Иначе почему никого не было ни на крыльце, ни на лестнице? Наверное, подростки сразу разошлись по спальням и уснули, уставшие от всего, что пережили вечером.

Самое время найти телефон и вызвать полицию.

Держась за руки, взрослый и ребенок направились к кабинету директора. Лью снова замолчал, но выражение его лица уже не было таким безумным; казалось, он мог в любую минуту разразиться очистительным потоком слез. Он сопел, издавал горлом какие-то хриплые звуки.

Его рука сжала ладонь Рэдмена, а затем расслабилась.

Впереди вестибюль был погружен в темноту. Кто-то совсем недавно разбил лампочку. Патрон с осколками стеклянной колбы еще раскачивался на своем проводе, освещаемый из окна тусклым лучом света.

— Давай, давай. Здесь нам нечего бояться. Давай, мальчик.

Внезапно Лью наклонился к запястью Рэдмена и впился в него зубами. Этот трюк был проделан так быстро, что Рэдмен непроизвольно выпустил мальчика, и тот со всех ног бросился во мрак коридора, ведущего из вестибюля.

Ничего. Все равно он не смог бы далеко убежать. Рэдмен впервые порадовался тому, что у этого заведения были высокие стены с колючей проволокой над ними.

Он пересек темный вестибюль и подошел к комнате секретаря. Никакого движения. Тот, кто разбил лампочку, сохранял спокойствие и ничем не выдавал себя.

Телефон оказался разнесенным вдребезги. Не просто разбитым, а превращенным в груду пластмассовых и металлических обломков.

Рэдмен вернулся к кабинету директора. Там тоже был телефон, недосягаемый для вандалов.

Дверь, конечно же, была заперта, но Рэдмен и не ожидал ничего другого. Он локтем разбил матовое стекло над дверной ручкой и просунул руку внутрь. Ключа с той стороны не было.

Мысленно выругавшись, он попробовал вышибить дверь плечом. Добротное дерево поддалось не сразу. К тому времени, когда замок был выбит, у Рэдмена болело все тело, а на животе снова открылась рана. Наконец он ввалился в кабинет.

Его пол был устлан грязной соломой, смрад казался еще более невыносимым, чем в хлеву. Рядом со столом лежал наполовину выпотрошенный труп директора.

— Свинья, — сказал Рэдмен. — Свинья. Свинья.

И, продолжая повторять это слово, потянулся к телефону.

Раздался какой-то звук. Он обернулся и всем лицом встретил удар, от которого у него сломались переносица и скула. Комната сначала засверкала яркими вспышками света, а потом побелела.

* * *
В вестибюле уже не было темно, как прежде. Всюду горели свечи, десятками или даже сотнями расставленные под каждой стеной. Правда, он был контужен, и его глаза не могли ни на чем сосредоточиться. Поэтому вполне вероятно, что горела всего одна свеча, многократно размноженная его болезненными чувствами.

Он стоял посреди вестибюля и не понимал, как это ему удавалось, потому что ноги его не слушались, он их не ощущал под собой. Откуда-то издалека доносилось приглушенное бормотание людских голосов. Слова были неразличимы и скорее даже были не словами, а какими-то бессмысленными, нечленораздельными звуками.

Затем он услышал похрюкивание: утробное, астматическое похрюкивание свиньи, которая вскоре появилась перед ним, между плавающими языками пламени. Она больше не была ни лоснящейся, ни очаровательной. Ее бока были обуглены, глаза сморщены, а рыло неправдоподобно перекручено вокруг шеи. Она медленно заковыляла к нему, и так же медленно показалась человеческая фигура на ее спине. Это был, конечно же, Томми Лью — нагой и розовый, как один из ее детенышей. Ни его глаза, ни лицо не выражали ничего такого, что можно было бы назвать человеческими чувствами. Он правил свиньей, держа ее за уши. Хрюкающие звуки, которые слышал Рэдмен, доносились не из пасти животного, а из его рта. У него был голос свиньи.

Стараясь сохранять спокойствие, Рэдмен позвал его по имени. Не Лью, а Томми. Мальчик, казалось, не расслышал. Свинья и ее наездник уже немного приблизились, когда Рэдмен понял, почему до сих пор не упал ничком на пол. Вокруг его шеи была обмотана толстая веревка.

Не успел он о ней подумать, как петля затянулась и тело оказалось поднятым в воздух.

Он почувствовал не боль, а неописуемый ужас — им овладело нечто гораздо большее и худшее, чем боль, и оно поглотило его без остатка.

Свинья не спеша подошла к его раскачивающимся ногам. Мальчик слез с нее и встал на четвереньки. Рэдмен увидел гладкую золотистую кожу его спины. И еще он увидел узловатую веревку, обвязанную вокруг пояса и свисавшую между бледными ягодицами. Ее свободный конец был распущен, наподобие кисточки. Нет, не кисточки — свиного хвоста.

Свинья задрала рыло, хотя ее обгоревшие глаза не могли ничего видеть. Рэдмена немного утешала мысль о том, что она страдала сейчас и должна была страдать до самой смерти. Затем ее пасть открылась, и она заговорила. Он не совсем понял, как ей удавалось произносить человеческие слова, но, как бы то ни было, она произнесла их. Тонким детским голосом.

— Такова участь скотов, — сказала она. — Поедать и быть съеденными.

Затем свинья совсем по-человечески улыбнулась, и Рэдмен почувствовал первый приступ невыносимой боли (хотя до сих пор думал, что не ощущал себя), когда Лью впился зубами в его ступню и стал взбираться вверх по висевшему телу, постепенно лишая его плоти и жизни.

Секс, смерть и сияние звезд

Диана провела пальцами по рыжеватой щетине, отросшей за день на подбородке Терри.

— Ты мне нравишься, — сказала она. — Тебе идет.

Ей все в нем нравилось, во всяком случае, так она заявляла.

Когда он целовал ее: «Ты мне нравишься».

Когда раздевал: «Ты мне нравишься». Когда стягивал с нее трусики: «Ты мне нравишься».

Она с таким неподдельным энтузиазмом повалилась перед ним на колени, что ему оставалось только смотреть за ее качающейся пепельноволосой головой и молить Бога, чтобы никого не угораздило зайти в гримерную. Как никак, она была замужней женщиной, хотя и актрисой. У него тоже была жена — пусть даже он сам не знал, где именно. Этот тет-а-тет мог послужить смачным поводом для шумихи в какой-нибудь из местных бульварных газетенок, а он хотел сохранить за собой репутацию серьезного театрального режиссера: никаких скандалов, никаких сплетен, только искусство.

Затем все мысли об амбициях растаяли на ее языке, вразнос игравшем его нервными окончаниями. У нее не было большого актерского таланта, но, Господь свидетель, эту свою роль она исполняла неподражаемо. Безукоризненная техника, безупречное чувство партнера; инстинкт или частые репетиции, но она знала, как подобрать верный ритм и привести все действие к благополучному финалу.

В кульминационный момент этого акта он почти хотел аплодировать.

Разумеется, весь состав актеров, занятых в постановке «Двенадцатой ночи», знал об их связи. Были нередки даже сальные комментарии, когда актриса и режиссер опаздывали на репетицию, когда она выглядела чересчур довольной, заставляя его краснеть. Он пробовал убедить ее в том, что женщина должна следить за выражением своего лица, но она была плохой притворщицей. Что могло показаться странным, учитывая ее профессию.

Но Ла Дюваль, как настойчиво просил называть ее Эдвард, не нуждалась в большом даре перевоплощения: она была знаменита. Что с того, что она декламировала Шекспира как если бы хотела отчеканить «Гайавату»: трам-та-та-там, трам-та-та-там? Что с того, что смутно разбиралась в психологии персонажей, не понимала их внутренней логики и не представляла, как адекватно передать сценический образ? Что с того, что не чувствовала поэзии так, как умела чувствовать наживу? Она была звездой, а это означало бизнес и ничего кроме бизнеса.

Без нее нельзя было обойтись: ее имя обещало деньги. Вот почему перед входом в Театр Элизиум красовалась афиша с трехдюймовыми буквами, напечатанными внизу:

ДИАНА ДЮВАЛЬ

ИСПОЛНИТЕЛЬНИЦА ГЛАВНОЙ РОЛИ В СПЕКТАКЛЕ «ДИТЯ ЛЮБВИ».

«Дитя любви». Вероятно, худшая из всех мыльных опер, когда-либо мелькавших да экранах телевизоров: каждый день по сорок пять минут напыщенных диалогов, бесконечных сцен прощания и слезоточивых встреч, в результате чего она в течение года завоевывала наивысшие рейтинги, а ее исполнители стали самыми крупными звездами на фальшивом телевизионном небосклоне. Ярчайшей из которых была Диана Дюваль.

Может быть, она не родилась для классических ролей, не зато она была кладом для театральной кассы. А в эпоху пустующих лож и партеров это было важнее всего.

Каллоуэй рассчитывал на то, что участие Дианы обеспечит его «Двенадцатой Ночи» по крайней мере коммерческий успех, который открыл бы ему кое-какие двери в Вест-Энде.

Кроме того, работа с такой энергичной актрисой, как миссис Д. Дюваль, имела свои преимущества.

* * *
Каллоуэй застегнул брюки и посмотрел на нее. В ответ она подарила ему очаровательную улыбку, одну из тех, что использовала в недавней сцене. Улыбка номер пять из репертуара Дианы ла Дюваль: что-то среднее между девственной и материнской.

Он в свою очередь удостоил ее взглядом из собственного бутафорского реквизита: выражением глубокой благодарности, которую с расстояния в пять ярдов можно было принять за неподдельную. Затем сверился с часами.

— Господи! Милая, мы опаздываем.

Она облизала губы. Неужели ей и в самом деле так нравился этот вкус?

— Может быть, мне сначала причесаться? — спросила она и, встав, погляделась в длинное зеркало над раковиной.

— Да.

— Как ты себя чувствуешь?

— Лучше невозможно, — ответил он и, поцеловав ее в плечо, вышел из комнаты.

По пути на сцену он заглянул в мужскую гримерную, чтобы привести в порядок одежду и ополоснуть холодной водой раскрасневшиеся щеки. Занятия сексом всегда сказывались на его кровообращении. Вытерев лицо, Каллоуэй критически посмотрел в зеркало. После тридцати шести лет игры в прятки с собственным возрастом ему предстояло отказаться от части своего прежнего амплуа. Едва ли он теперь мог претендовать на роль пылкого юноши. Под глазами были неоспоримые припухлости, которые не имели ничего общего с бессонницей, так же, как и морщины на лбу или вокруг рта. Увы, он уже давно не выглядел подающим надежды вундеркиндом, все тайны распутной жизни были написаны на его лице. Излишества в сексе, чрезмерное пристрастие к спиртному, стрессы от изнурительных поединков с судьбой и всегда упущенного одного главного шанса. Он с горечью подумал о том, как мог бы сейчас выглядеть, если бы довольствовался каким-нибудь менее притязательным репертуаром, гарантировавшим десяток-другой зрителей на каждый вечер сезона. Пожалуй, тогда его физиономия была бы гладкой, как попка младенца и как у большинства людей, работающих в периферийных театрах. Беззлобные, обреченные, несчастные кролики.

— Ну а ты рискуешь и платишь за это, — сказал он самому себе.

Он в последний раз взглянул на осунувшегося херувима в зеркале и, отметив, что, какими бы заметными ни были мешки под глазами, женщины все еще не могли сопротивляться ему, побрел испытывать все тяготы и горести третьего акта.

На сцене разгоралась какая-то жаркая дискуссия. Плотник — его звали Джейк — уже сколотил две ограды для сада Оливии. Их еще предстояло прикрыть листвой, но даже сейчас они, протянувшиеся из глубины сцены к циклораме, где предстояло нарисовать остальную часть пейзажа, выглядели вполне впечатляюще. Не какая-нибудь символическая бутафория. Сад как сад: зеленая трава, голубое небо. Как раз такой, каким публика хотела видеть Бирмингем. Терри в некотором смысле симпатизировал ее не изощренным вкусам.

— Терри, любовь моя.

Эдди Каннингхем взял его под локоть и повел к спорившим.

— В чем проблема?

— Терри, любовь моя, скажи, что ты не всерьез задумал эти чертовы (он выговорил не без изящества: ч-чертовы) ограды. Скажи дяде Эдди, что это не всерьез, пока я не грохнулся в обморок. (Он сделал широкий жест в сторону циклорамы.) Ведь ты же и сам видишь их? (Он сплюнул на пол.)

— В чем проблема? — снова спросил Терри.

— Проблема? В движении, любовь моя, в движении. Пожалуйста, подумай еще раз. Мы только что репетировали всю сцену, и я скакал через эти барьеры, как молодой горный козел. Я просто не успеваю обежать их вокруг. И послушай! Они загромождают весь задник, эти ч-чертовы ограды.

— Но без них нельзя, Эдди. Они нужны для иллюзии.

— Они мне мешают, Терри. Ты должен понять меня.

Он вызывающе посмотрел на остальных людей, находившихся на сцене: плотников, двух рабочих и трех актеров.

— От них слишком много неудобства.

— Эдди, мы можем немного раздвинуть их.

— Вот как?

Он сразу сник.

— По-моему, это самое простое решение.

— А как же сцена с крокетом?

— Вот ее мы можем сократить. Извини, мне нужно было подумать об этом заранее.

Эдди отвернулся.

— Пожалуйста, любовь моя, почаще обдумывай все заранее.

Послышалось приглушенное хихиканье. Терри пропустил его мимо ушей. Эдди был отчасти прав: он не отдавал никаких точных указаний о размерах этих проклятых оград.

— Извини, Эдди, извини. Та сцена все равно была слишком затянутой.

— Ты бы не сократил ее, если бы в ней играл не я, а кто-нибудь другой, — сказал Эдди.

Он бросил презрительный взгляд на появившуюся Диану и направился в гримерную. Уход разгневанного актера, передний план. Каллоуэй не пытался остановить его. Это не улучшило бы ситуации. Поэтому он только пробормотал «О, Господи!» и провел рукой по лицу. Таков был роковой недостаток его профессии: работать с актерами.

— Кто-нибудь сходит за ним? — сказал он немного погодя.

Молчание.

— Где Рьен?

Высунувшись из-за злополучной ограды, режиссер-постановщик огляделся и водрузил на нос очки.

— В чем дело?

— Рьен, милый, ты можешь отнести Эдди чашку кофе и вернуть его в лоно семьи?

Рьен состроил гримасу, которая означала: ты обидел его, тебе и идти. Однако Каллоуэй уже имел некоторый опыт укрощения его строптивости: тут не требовалось большого мастерства. Он не переставал в упор смотреть на Рьена, вызывая его на возражения, до тех пор, пока противник не опустил глаза и не кивнул — хотя и с еще более недовольным видом, чем прежде.

— Ладно, — угрюмо сказал он.

— Хороший мальчик.

Рьен бросил на него укоризненный взгляд и исчез, отправившись в погоню за Эдди Каннингхемом.

— Как всегда. Ни одного шоу без грома и молнии, — проговорил Каллоуэй, стараясь немного разрядить напряженную атмосферу.

Кто-то хмыкнул. Небольшой полукруг зрителей начал таять. Шоу было окончено.

— О'кей, — окликом остановил их Каллоуэй. — Теперь все за работу. Повторяем ту же самую сцену. Диана, ты готова?

— Да.

— Хорошо. Приступаем.

Чтобы собраться с мыслями, он отвернулся от сада Оливии и выжидательно застывших актеров. Лампы горели только над сценой, в зале было темно. Там зияла черная пустота, ряд за рядом углублявшаяся и жадно требовавшая все новых подачек, уже и так пресыщенная развлечениями. Да, в его жизни случались дни, когда удовольствие какого-нибудь бухгалтера казалось ее единственным и благополучнейшим завершением, если перефразировать Принца Датского.

В амфитеатре Элизиума что-то зашевелилось. Каллоуэй отвлекся от своих мыслей и, сощурившись, вгляделся во мрак. Не Эдди ли нашел убежище на заднем ряду? Нет, конечно нет. Хотя бы потому, что не успел забраться туда.

— Эдди? — козырьком приставив ладонь ко лбу, на всякий случай позвал Каллоуэй. — Это ты?

Он никак не мог разглядеть двигавшейся фигуры. Нет, не фигуры — фигур. Двух человек, медленно пробиравшихся к выходу из зрительного зала.

— Это не Эдди, нет? — спросил Каллоуэй, обернувшись к бутафорскому саду.

— Нет, — ответил кто-то.

Говорил сам Эдди. Он стоял за циклорамой, облокотившись на ограду и держа в губах незажженную сигарету.

— Эдди…

— Ладно, все в порядке, — добродушно произнес актер. — Не унижайся. Не выношу, когда симпатичные мужчины унижаются.

— Может быть, мы куда-нибудь впихнем эту сцену с крокетом.

Эдди зажег сигарету и, затянувшись, покачал головой.

— Ни к чему.

— Правда?..

— Все равно у меня не слишком хорошо получалось.

Скрипнула, а затем хлопнула центральная дверь. Каллоуэй даже не обернулся. Кем бы ни были недавние посетители, они ушли.

* * *
— Сегодня кто-то заходил в театр.

Хаммерсмит оторвался от листа бумаги с двумя колонками цифр и поднял голову.

— Да?

Движение взметнувшейся челки было подхвачено его густыми, жесткими бровями. В деланном изумлении они взлетели высоко над крошечными глазками Хаммерсмита. Желтыми от никотина пальцами он потеребил нижнюю губу.

— Кто же это был?

Не оставляя в покое свою пухлую губу, он задумчиво вгляделся в посетителя, на лице мелькнуло пренебрежительное выражение.

— Это какая-то проблема?

— Я просто хочу знать, кто подглядывал за репетицией, вот и все. Полагаю, у меня есть полное право на подобное любопытство.

— Полное право, — повторил Хаммерсмит и недовольно кивнул.

— Я слышал, сюда собирались зайти из Национального театра, — сказал Каллоуэй. — Так говорил мой коммерческий агент. Я только не хочу, чтобы к нам приходили без моего ведома. Особенно если это важные посетители.

Хаммерсмит уже снова изучал колонки цифр. В его голосе прозвучали усталость и досада.

— Терри, если кто-нибудь с Южного Берега придет взглянуть на твое творение, то, обещаю, ты первым узнаешь об этом. Ты удовлетворен?

Интонации были нестерпимо грубыми. Они означали: катись отсюда, мальчик, и не мешай занятым людям. Каллоуэй ощутил острое желание ударить его.

— Я не хочу, чтобы подглядывали за моей работой. Слышишь, Хаммерсмит? И я хочу знать, кто сегодня был в театре!

Менеджер тяжело вздохнул.

— Поверь мне, Терри, — сказал он. — Я и сам не знаю. Полагаю, тебе нужно спросить у Телльюлы. Сегодня она дежурила у входа в театр. Если кто-нибудь заходил, то она не могла не заметить его.

Он еще раз вздохнул.

— Ну, все в порядке? Да, Терри?

Каллоуэй вышел, оставив вопрос без ответа. Он не доверял Хаммерсмиту. Этому человеку не было абсолютно никакого дела до театра, о чем он сам не переставал упоминать; если с ним говорили не о деньгах, то он напускал на себя такой усталый вид, точно эстетические тонкости были ниже его достоинства. И еще у него было слово, которым он объединял как всех актеров, так и режиссеров: «бабочки». Беззаботные однодневки. В мире Хаммерсмита вечными были только деньги, и Элизиум стоял на его земле: находился в собственности, правильно распорядившись которой, умный хозяин мог получать солидный доход.

Каллоуэй не сомневался в том, что Хаммерсмит продал бы театр завтра же, если бы смог приделать к нему колеса. Такому небольшому и растущему пригороду, как Реддитч, требовались не театры, а конторы, офисы, супермаркеты, склады: ему была нужна современная индустрия. А для этой новой индустрии нужны были земельные участки. Никакое искусство не могло выжить в такой прагматической обстановке.

* * *
Телльюлы не было ни в фойе, ни в подсобных помещениях.

Раздраженный грубостью Хаммерсмита и исчезновением Телльюлы, Каллоуэй вернулся в зрительный зал, чтобы забрать пиджак и пойти чего-нибудь выпить. Репетиция закончилась, актеры давно ушли. С последнего ряда партера две одинокие ограды выглядели жалкими и маленькими. Может быть, их не помешало бы увеличить на несколько дюймов. Он записал на обороте какого-то счета, который нашел в кармане: «ограды больше?»

Услышав звуки чьих-то шагов, он поднял голову и увидел человеческую фигуру, появившуюся на сцене. Плавная походка, задний план, как раз посередине, между декорациями. Каллоуэй не узнал этого мужчину.

— Мистер Каллоуэй? Мистер Теренс Каллоуэй?

— Да.

Незнакомец подошел к краю сцены, где в прежние времена были бы огни рампы, и вгляделся в темноту зала.

— Примите мои извинения, если отвлек вас от ваших мыслей.

— Ничего страшного.

— Я хотел бы поговорить.

— Со мной?

— Если не возражаете.

Каллоуэй прошел через партер и оценивающе оглядел посетителя.

Он с головы до пят был одет в серое. Серый костюм с начесом, серые ботинки, серый галстук. Самодовольный щеголь, в первую минуту подумал Каллоуэй. И почему-то решил, что гость был знаком с искусством производить впечатление на других людей. Широкополая шляпа затеняла черты его лица.

— Позвольте представиться.

Ясный, хорошо поставленный голос. Идеальный для того, чтобы звучать за кадром в какой-нибудь рекламе — например, туалетного мыла. После дурных манер Хаммерсмита этот голос определенно не резал слуха.

— Моя фамилия Литчфилд. Но я не ожидаю, что это много значит для человека в таком нежном возрасте, как ваш.

«Нежный возраст: ну-ну. А может быть, в нем еще осталось что-то от внешности вундеркинда?»

— Вы критик? — осведомился Каллоуэй.

Под шляпой наметилась явно ироническая улыбка.

— Именем Иисуса, нет, — ответил Литчфилд.

— Извиняюсь, но в таком случае я в затруднительном положении.

— Не стоит извиняться.

— Это вы были сегодня в зале?

Последний вопрос Литчфилд проигнорировал.

— Я понимаю, вы занятый человек, мистер Каллоуэй, и не хочу отнимать у вас много времени. Театр — мое ремесло, как и ваше. Думаю, мы станем союзниками, хотя и не встречались до сих пор.

Вот оно что. Великое братство служителей Мельпомены. Каллоуэй чуть не сплюнул с досады. Слишком много он повидал так называемых союзников, которые при первом удобном случае старались толкнуть его в спину, — драматургов, назойливости которых он в свою очередь не выносил, актеров, которых изводил небрежными насмешками и колкостями. К черту братство, это была грызня голодных псов, как и в любой другой области людских профессий.

— Я питаю, — продолжил Литчфилд, — непреходящий интерес к Элизиуму.

Он довольно странно выделил слово «непреходящий». Оно прозвучало с каким-то похоронным оттенком. Непреходящий со мной.

— Вот как?

— Да, я провел немало счастливых часов в этом театре в течение многих лет. И искренне сожалею о том, что должен был прийти к вам с горькой вестью.

— С какой вестью?

— Мистер Каллоуэй, я вынужден сообщить вам, что ваша «Двенадцатая ночь» будет последней постановкой, которую увидит Элизиум.

Несмотря на то, что это сообщение не было неожиданным, оно тем не менее было болезненным. Выражение лица Каллоуэя не укрылось от внимания его гостя.

— Ах… так вы не знали. Не ожидал. Насколько понимаю, здесь предпочитают держать артистов в неведении? Служители Аполлона никогда не отказывают себе в подобном удовольствии. Месть уязвленного бухгалтера.

— Хаммерсмит, — пробормотал Каллоуэй.

— Хаммерсмит.

— Ублюдок.

— Его клану нельзя доверять. Вижу, вам не нужно говорить об этом.

— Вы думаете, театр будет закрыт?

— Увы, не сомневаюсь. Если бы он мог, то закрыл бы Элизиум завтра же.

— Но почему? Я поставил Стоппарда, Теннеси Уильямса — их всегда играют в хороших театрах. Зачем же закрывать? Какой смысл?

— Боюсь, исключительно финансовый. Если бы вы, подобно Хаммерсмиту, мыслили цифрами, то это было бы для вас вопросом элементарной арифметики. Элизиум стареет. Мы все стареем. Мы вымираем. Нам всем предстоит одна и та же участь: закрыть дверь с той стороны и уйти.

«Уйти» — в его голосе появились мелодраматические оттенки. Он как будто собирался перейти на шепот.

— Откуда у вас такие сведения?

— Я много лет был всей душой предан этому театру и, расставшись с ним, стал — как бы это сказать? — чаще прикладывать ухо к земле. Увы, в наши времена уже трудно возродить успех, который видела эта сцена…

Он ненадолго замолк. Как казалось, задумался о чем-то. Затем вернулся к прежнему деловому тону:

— Этот театр близок к своей кончине, мистер Каллоуэй. Вы будете присутствовать на ритуале его погребения. Вы ни в чем не виноваты, но я чувствую… что должен был предупредить вас.

— Благодарю. Постараюсь оценить. Скажите, вы ведь были актером, да?

— Почему вы так подумали?

— Ваш голос.

— Отчасти риторический, я знаю. И боюсь, с ним ничего не поделать. Даже если им попросить чашку кофе, то он звучит как голос короля Лира во время бури.

Он виновато улыбнулся. Каллоуэй начинал испытывать теплые чувства к этому парню. Может быть, он выглядел несколько архаично, даже немного абсурдно, но в его натуре была какая-то аристократическая скромность, которая понравилась Каллоуэю. Литчфилд не превозносил своей любви к театру, как большинство людей его профессии, и не призывал громы и молнии на головы тех, кто работал, например, в кинематографе.

— Признаться, я немного утратил свою былую форму, — добавил Литчфилд. — Но, с другой стороны, я уже давно не нуждаюсь в ней. Вот моя жена-Жена? Каллоуэй даже не подозревал, что у Литчфилда были гетеросексуальные склонности.

— Моя жена Констанция играла здесь довольно часто, и — могу сказать — с большим успехом. До войны, разумеется.

— Жаль, если театр закроют.

— Конечно. Но я боюсь, в последнем акте этой драмы никаких чудес не предвидится. Через шесть недель от Элизиума не останется даже камня на камне. Я только хочу, чтобы вы знали: за закрытием театра следят не одни лишь алчные и корыстолюбивые. Вы можете считать нас своими ангелами-хранителями. Мы желаем вам добра, Теренс, мы все желаем вам добра.

Это было сказано искренне и просто. Каллоуэя тронуло сочувствие его гостя. И стало немного совестно за свои честолюбивые амбиции. Литчфилд продолжил:

— Мы желаем, чтобы этот театр достойно закончил свои дни и принял добрую смерть.

— Какой позор…

— Сожалеть уже поздно. Мы совершили непростительную ошибку, когда предпочли Диониса Аполлону.

— Что?

— Продались бухгалтерам. Легитимности. Таким, как Хаммерсмит, чья душа, если она вообще есть, не превышает размеров моего ногтя, а цветом походит на серую вошь. Мы поддались малодушию и не послушались своего внутреннего голоса. Голоса, который служил поэзии и звучал под звездами.

Каллоуэй не совсем понял аллюзии своего гостя, но уловил основной смысл его высказываний и вновь почувствовал симпатию к Литчфилду.

Внезапно в торжественную атмосферу их разговора ворвался голос Дианы, раздавшийся из-за кулис:

— Терри? Это ты?

Чары были рассеяны: Каллоуэй даже не замечал, какое почти гипнотическое воздействие производило на него присутствие Литчфилда. Точно какие-то знакомые руки бережно укачивали его. Теперь Литчфилд отступил от края сцены и заговорщически зашептал.

— Одно последнее слово, Теренс.

— Да?

— Ваша Виола. Если разрешите высказать мое мнение, ей не хватает многих качеств, необходимых для ее роли.

Каллоуэй промолчал.

— Я знаю, — продолжил Литчфилд. — Личные чувства иногда мешают смотреть правде в глаза…

— Нет, — прервал его Каллоуэй, — вы правы. Но она пользуется популярностью.

— У нее медвежья ухватка, Теренс…

Широкая ухмылка расползлась под полями шляпы и повисла в ее тени, как улыбка Чеширского Кота.

— Я пошутил, — тихо засмеялся Литчфилд. — Медведи могут быть очаровательными.

— Терри! Вот ты где!

Диана появилась с левой стороны сцены, как всегда одетая с пышной безвкусностью. В воздухе запахло конфронтацией. Однако Литчфилд уже удалялся в бутафорскую перспективу двух оград за циклорамой.

— Зашел за пиджаком, — объявил Терри.

— С кем ты разговариваешь?

Литчфилд исчез — так же спокойно и бесшумно, как и появился.

Диана даже не видела, как он ушел.

— Всего лишь с ангелом, дорогая, — сказал Каллоуэй.

* * *
Генеральная репетиция была плоха, но не так, как предвидел Каллоуэй. Она была неизмеримо хуже. Реплики оказались наполовину забытыми, выходы перепутанными, все комические эпизоды выглядели надуманными и ходульными, игра была то вялой, то тяжеловесной. Казалось, что новая «Двенадцатая ночь» будет длиться не меньше года. В середине третьего акта Каллоуэй взглянул на часы и подумал о том, что не урезанная ни в одном месте постановка «Макбета» (с антрактами) к этому времени уже закончилась бы.

Он сидел в партере, обхватив ладонями низко опущенную голову, и с тоской думал о том, что же ему еще сделать, чтобы придать своему творению хоть сколько-нибудь приемлемый вид. Не первый раз во время работы над этой постановкой он чувствовал свое бессилие перед проблемами с составом исполнителей. Реплики и монологи можно было выучить, мизансцены отрепетировать, выходы повторять до тех пор, пока они не врежутся в память. Но плохой актер есть плохой актер. Он мог бы до Судного дня налаживать неудававшуюся игру, но не сумел бы ничего поделать с медвежьим слухом Дианы Дюваль.

Она проявляла поистине акробатическое мастерство, избегая всякого намека на внутренний смысл своей роли, уклоняясь от каждой возможности расшевелить зрительный зал и игнорируя все нюансы, заложенные в характере ее персонажа. Она была героически непреклонна в противостоянии любым попыткам Каллоуэя создать на сцене цельный и живой образ. Ее Виола была призраком мыльной оперы, еще менее одушевленным и более плоским, чем бутафорские ограды в саду Оливии.

Критики должны были растерзать ее.

Хуже того, она должна была разочаровать Литчфилда. К своему удивлению, Каллоуэй не мог забыть его старомодной риторики. Он даже признавался себе в том, что было бы стыдно подвести Литчфилда, ожидавшего увидеть в его «Двенадцатой ночи» лебединую песню своего любимого Элизиума. Это ему казалось почти неблагодарностью.

О тяжелом бремени режиссера он знал задолго до того, как стал серьезно изучать свое ремесло. Его первый наставник из Актерского Центра (которого все называли Наш Возлюбленный Учитель) с самого начала говорил ему:

— На земле нет более одинокого существа, чем режиссер. Он знает все достоинства и недостатки своего творения — или должен знать, если хоть чего-нибудь стоит. Но он должен хранить эту информацию при себе и никогда не переставать улыбаться.

В то время это не казалось невыполнимым.

— Твоя главная задача состоит не в том, чтобы добиться успеха, — говорил Возлюбленный Учитель, — а в том, чтобы научиться не падать в грязь лицом.

Дельный совет, как выяснилось позже. Каллоуэй часто вспоминал своего гуру, поблескивавшего очками и улыбавшегося жестокой, циничной улыбкой. Ни один человек на земле не любил театр с такой страстью, с какой любил его Возлюбленный Учитель, и никто не ставил его претензии так низко, как он.

* * *
Был уже почти час ночи, когда они покончили с этой злосчастной репетицией и, расстроенные неудачей, стали расходиться по домам. Каллоуэй не хотел проводить этот вечер в компании: его не прельщала перспектива долгих возлияний, излияний в любви к искусству и массажа собственного или чужого эго. Его мрачной подавленности не рассеяли бы ни женщины, ни вино, ни что-либо другое. Он старался не смотреть на Диану и избегал ее взглядов. Все его едкие замечания, выговоренные ей в присутствии трупы, пропали даром. Она играла хуже и хуже.

В фойе он встретил Телльюлу; несмотря на время, довольно позднее для пожилой леди, она стояла и задумчиво смотрела в окно.

— Вы запрете двери? — спросил он, скорее из необходимости что-нибудь сказать, чем из любопытства.

— Я всегда запираю их на ночь, — ответила она.

Ей было далеко за семьдесят: возраст, едва ли располагающий к перемене образа жизни, А вопрос о ее увольнении был уже чисто академическим — разве нет? Каллоуэй боялся подумать о том, как она воспримет закрытие театра. Ее слабое сердце могло не выдержать этого известия. Разве Хаммерсмит не говорил ему, что Телльюла здесь работала еще, когда была пятнадцатилетней девочкой?

— Ну, спокойной ночи, Телльюла.

Она, как всегда, чуть заметно кивнула. Затем взяла Каллоуэя за руку.

— Да?

— Мистер Литчфилд… — начала она.

— Что мистер Литчфилд?

— Ему не понравилась репетиция.

— Он был здесь вечером?

— О да, — ответила она таким тоном, словно только слабоумный мог подумать иначе. — Конечно, он был здесь.

— Я его не видел.

— Ну… это все равно. Ему не понравилась репетиция.

Каллоуэй постарался сдержаться и не вспылить.

— Ничего не поделаешь.

— Он очень близко к сердцу принимает вашу постановку.

— Я это понял, — сказал Каллоуэй, избегая укоризненного взгляда Телльюлы. Он и без ее помощи знал, что эта ночь будет для него бессонной.

Он высвободил руку и пошел к двери. Телльюла не пыталась остановить его. Она только сказала:

— Вам нужно было повидаться с Констанцией.

Констанция? Где он мог слышать это имя? Ну конечно, жена Литчфилда.

— Она была прелестной Виолой.

Нет, он слишком устал, чтобы выражать соболезнования из-за смерти той актрисы — ведь она же умерла, не так ли? Разве Литчфилд не сказал, что она умерла?

— Прелестной, — повторила Телльюла.

— Спокойной ночи, Телльюла. Завтра увидимся.

Старая карга не ответила. Что ж, если она обиделась на его бесцеремонность, то это ее дело. Он оставил ее наедине со своими жалобами и вышел на улицу.

Была холодная ноябрьская ночь. Воздух не освежал:

пахло недавно уложенным асфальтом, дул пронизывающий, колючий ветер. Каллоуэй поднял воротник пиджака и нырнул в темноту.

Телльюла устало побрела в партер театра, где прошла вся ее жизнь. Его стены были такими же ветхими и обреченными, как она сама. В этом не было ничего неестественного: судьбы зданий и людей мало чем отличаются друг от друга. Но Элизиум должен был умереть, как и жил, достойно и славно.

Она благоговейно отдернула красную штору, закрывавшую портреты в коридоре. Берримор, Ирвинг — великие имена, великие актеры. Пожалуй, немного потускневшие краски, но в памяти такие лица никогда не увядают. На самом почетном месте, в последнем в ряду за шторой висел портрет Констанции Литчфилд. Прекрасные, незабвенно прекрасные черты: неповторимое анатомическое чудо.

Конечно, она была слишком молода для Литчфилда, и это стало частью их трагедии. Ее супруг, который был вдвое старше ее, мог дать своей непревзойденной красавице все, что она желала: славу, деньги, высокое положение в обществе. Все, кроме того, что ей больше всего требовалось: самой жизни.

Она умерла, когда ей еще не исполнилось и двадцати лет, — рак груди. Кончина была такой внезапной, что в нее до сих пор было трудно поверить.

Вспоминая об этом утерянном таланте, Телльюла почувствовала, как у нее на глаза стали наворачиваться слезы. Так много ролей могла бы оживить Констанция, если бы только сама не ушла из жизни. Клеопатра, Гедда, Розалина, Электа…

Увы, ничему этому не суждено было сбыться. Она исчезла во мраке, угасла, как свеча, опрокинутая порывом ветра, и после нее в жизни не было ни радости, ни света, ни тепла. С тех пор дни стали такими тоскливыми, что иногда под вечер хотелось заснуть и больше никогда не просыпаться.

Теперь она уже плакала, прижимая ладони к сморщенным глазам. И — о, Боже! — кто-то подошел к ней сзади, может быть, мистер Каллоуэй вернулся за чем-нибудь, а она стояла здесь, жалкая, и не могла вытереть слезы, которые текли и текли по щекам, как у какой-нибудь старой глупой женщины — ведь именно старой и глупой женщиной он считал ее. Молодой и сильный, что он знал о тоске по ушедшим годам, о горечи невосполнимых утрат? Когда-нибудь он испытает это. Нет, не когда-нибудь — скорее, чем думает.

— Телли, — сказал кто-то.

Она знала, кто это был. Ричард Уалден Литчфилд. Она обернулась и увидела его стоявшим в шести футах от нее, такого же подтянутого и стройного, как и раньше. Он был на двадцать лет старше ее, но возраст, казалось, совсем не изменил его. Ей стало стыдно за свои слезы.

— Телли, — мягко сказал он. — Я знаю, уже довольно поздно, но, по-моему, ты хочешь сказать: «здравствуйте».

— Здравствуйте!

Пелена слез медленно спала, и она увидела спутницу Литчфилда, уважительно державшуюся в двух шагах позади него. Та выступила из его тени, и Телльюла не могла не узнать ее неповторимо прекрасных черт. Время оборвалось, остатки смысла покинули этот мир. И внезапно из творившегося вокруг хаоса блеснул маленький лучик надежды, предназначавшийся для Телльюлы: внезапно она перестала чувствовать себя такой старой и обреченной, как прежде. Ибо почему же она не должна была доверять собственным глазам?

Перед ней стояла Констанция, по-прежнему блистательная и юная. Она приветливо улыбалась Телльюле.

Дорогая мертвая Констанция!

* * *
Репетиция была назначена на девять тридцать следующего утра. Диана, как обычно, опоздала на полчаса. Выглядела она так, будто не спала всю ночь.

— Простите, я задержалась, — бросила она, безжалостно коверкая открытые гласные.

Каллоуэй не чувствовал в себе желания броситься перед ней на колени.

— У нас завтра премьера, — процедил он, — а мы только и делаем, что дожидаемся тебя.

— Неужели? — спросила она, польщенная, но старавшаяся казаться удивленной и огорченной. Даже это ей не удавалось.

— О'кей, начинаем с первой сцены, — вздохнув, объявил Каллоуэй. — Пожалуйста, все возьмите тексты и ручки. Я сделал сокращения в нескольких диалогах и хочу, чтобы мы к обеду отрепетировали их. Рьен, ты подготовил свой экземпляр?

Рьен сверился с бумагами и, как следовало предполагать, смущенно извинившись, отрицательно замотал головой.

— Ладно, все равно приступаем. Предупреждаю, сегодня нам предстоит напряженная работа. Вчерашняя репетиция была крайне неудачной, нам нужно многое исправить. Заранее прошу прощения, если буду не слишком вежливым.

Он пытался сдерживать себя. Они тоже. И все-таки не было конца взаимным упрекам, спорам, обидам, даже оскорблениям. Каллоуэй с большим удовольствием согласился бы висеть вниз головой на трапеции, чем руководить четырнадцатью уставшими людьми, две третьих из которых не понимали, что от них хотят, а остальные были попросту неспособны выполнить требуемое. У Каллоуэя сдавали нервы.

Хуже всего было то, что у него все время было такое чувство, будто за ним наблюдают, хотя зрительный зал был абсолютно пуст. Он подумал, что Литчфилд мог смотреть за репетицией сквозь какую-нибудь потайную щелку, но затем посчитал эту мысль первым признаком развивающейся паранойи.

Наконец обед.

Каллоуэй знал, где найти Диану, и был готов к предстоящей сцене. Обвинения, слезы, уверения в любви, снова слезы, примирение. Шаблонный вариант.

Он постучал в дверь ее гримерной.

— Кто там?

Плакала она или говорила, не отнимая ото рта стакана с чем-нибудь тонизирующим?

— Я.

— Что тебе?

— Могу я войти?

— Войди.

Она держала в одной руке бутылку водки (хорошей водки), а в другой стакан. Слез еще не было.

— От меня нет никакого толка, да? — сказала она, как только он закрыл за собой дверь. Ее глаза умоляли его, чтобы он что-нибудь возразил.

— Ну, не будь такой глупенькой, — уклончиво проговорил он.

— Никогда не понимала Шекспира, — надулась она, как если бы в этом была вина великого барда. — Все эти слова, о которые можно сломать язык.

Буря приближалась и вскоре должна была разразиться.

— Не волнуйся, все идет правильно, — солгал он, обняв ее одной рукой. — Тебе просто нужно немного времени.

Ее лицо помрачнело.

— Завтра премьера, — медленно произнесла она. Этому замечанию трудно было что-нибудь противопоставить.

— Меня разорвут на части, да?

Он хотел ответить отрицательно, но у него не повернулся язык.

— Да. Если только…

— И я больше никогда не получу работы, да? Мне говорил Гарри, этот безмозглый недоделанный еврей: «Прекрасно для твоей репутации», — сказал он. Мне не помешает хорошая затрещина, он так сказал. Ему-то что? Получит свои проклятые десять процентов и оставит меня с ребенком. Выходит, я одна буду выглядеть такой круглой дурой, да?

При мысли о том, что она будет выглядеть круглой дурой, грянула буря. На этот раз не какой-нибудь легкий дождик — настоящий ураган, скоро перешедший в безутешные рыдания. Он делал все, что мог, но успокоить ее было трудно. Она плакала так горько и обильно, что его слова просто тонули в ее слезах. Поэтому он нежно поцеловал ее, как поступил бы любой приличный режиссер, и — чудо из чудес! — его уловка как будто удалась. Тогда он проявил немного большую активность, чем прежде: его руки задержались на ее груди, скользнули под блузку, нащупали соски, зажали между большими и указательными пальцами.

Это сработало безупречно. В грозовых тучах забрезжили первые лучи солнца: она вздохнула, расстегнула ремень на его брюках и позволила высушить последние капли недавнего дождя. Его пальцы нашарили кружевную тесемку ее трусиков и с достаточной настойчивостью стали проникать дальше. Упала бутылка водки, опрокинутая ее неосторожным движением, и залила разбросанные по столу бумаги, они даже не услышали стука стекла о дерево.

Затем отворилась проклятая незапертая дверь, и дуновение сквозняка сразу остудило их пыл.

Каллоуэй уже почти обернулся, но вовремя сообразил, какое зрелище представлял бы собой, и вместо этого уставился в зеркало, висевшее за спиной Дианы. Оттуда на него смотрело невозмутимое лицо Литчфилда.

— Простите, что не постучал.

В его ровном голосе не было ни доли замешательства. Каллоуэй поспешно натянул брюки, застегнул ремень и обернулся, мысленно проклиная свои горящие щеки.

— Да… это было бы вежливо, — выдавил он из себя.

— Еще раз примите мои извинения. Я хотел переговорить, — он перевел взгляд на Диану, — с вашей кинозвездой.

Каллоуэй почти физически ощутил, как что-то возликовало в душе Дианы. Его охватило недоумение: неужели Литчфилд отказался от своего прежнего мнения о ней? Неужели он пришел сюда как пристыженный поклонник, готовый припасть к ногам величайшей актрисы?

— Я был бы очень благодарен, если бы мне позволили поговорить с леди, — продолжил тот вкрадчивым голосом.

— Видите ли, мы…

— Разумеется, — перебила Диана. — Но только через пару секунд, хорошо?

Она мгновенно овладела ситуацией. Слезы были забыты.

— Я подожду в коридоре, — сказал Литчфилд, покидая гримерную.

За ним еще не закрылась дверь, а Диана уже стояла перед зеркалом и вытирала черные подтеки туши под глазами.

— Приятно иметь хоть одного доброжелателя, — проворковала она. — Ты не знаешь, кто он?

— Его зовут Литчфилд, — сказал Каллоуэй. — Он очень переживает за этот театр.

— Может быть, он хочет предложить мне что-нибудь?

— Сомневаюсь.

— Ох, не будь таким занудой, Теренс, — недовольно проворчала она. — Тебе просто не нравится, когда на меня обращают внимание. Разве нет?

— Извини, каюсь.

Она придирчиво осмотрела себя.

— Как я выгляжу? — спросила она.

— Превосходно.

— Прости за недавнее.

— Недавнее?

— Ты знаешь, за что.

— Ах… да, конечно.

— Увидимся внизу, ладно?

Его бесцеремонно выставляли за дверь. Присутствие любовника и советчика уже не требовалось.

— В коридоре было прохладно. Литчфилд терпеливо дожидался, прислонившись к стене. Свет здесь был довольно ярким, и он стоял ближе, чем в предыдущий вечер. Каллоуэй все еще не мог полностью разглядеть лицо под широкополой шляпой. Но что-то в его чертах — какая странная мысль! — показалось ему искусственным, не настоящим. Была какая-то нескоординированность в движениях мышц, когда тот говорил.

— Она еще не совсем готова, — сказал Каллоуэй.

— Замечательная женщина, — промурлыкал Литчфилд.

— Да.

— Я не виню вас…

— М-м.

— Но все-таки она не актриса.

— Литчфилд, вы ведь не собираетесь мешать мне? Я вам этого не позволю.

— Можете расстаться со своими опасениями.

Явное удовольствие, которое Литчфилд получал от его замешательства, сделало Каллоуэя менее почтительным к своему собеседнику, чем прежде.

— Если вы ее хоть немного расстроите…

— У нас общие интересы, Теренс. Я не хочу ничего, кроме удачи для вашей постановки, поверьте мне. Неужели вы думаете, что в сложившейся ситуации я рискнул бы чем-нибудь встревожить вашу Первую леди? Я буду кроток, как козочка, Теренс.

— Во всяком случае, — последовал откровенный ответ, — вы не похожи на козочку.

Улыбка, скользнувшая по губам Литчфилда, была скорее условностью, чем проявлением каких-либо чувств.

Спускаясь по лестнице, Каллоуэй крепко сжимал зубы и никак не мог объяснить себе причину своего беспокойства.

* * *
Диана отошла от зеркала, готовая сыграть свою роль.

— Можете войти, мистер Литчфилд, — объявила она.

Тот появился в дверях прежде, чем она успела договорить.

— Миссис Дюваль, — почтительно поклонившись, сказал он (она улыбнулась: какие старомодные любезности), — вы не простите мою недавнюю неучтивость?

Она взглянула на него коровьими глазами: мужчины всегда таяли от ее взгляда.

— Мистер Каллоуэй… — начала она.

— Очень настойчивый молодой человек, полагаю.

— Да.

— Надеюсь, он не слишком докучает своей Первой леди?

Диана немного нахмурилась, на переносице проступила едва заметная зигзагообразная складка.

— Боюсь, да.

— Профессионалу это непозволительно, — сказал Литчфилд. — Но, прошу простить меня, его пылкость вполне объяснима.

Она придвинулась к лампе возле зеркала, зная, что яркий свет особенно выгоден для ее черных волос.

— Ну, мистер Литчфилд, что я могу сделать для вас?

— Честно говоря, у меня очень деликатное дело, — сказал Литчфилд. — Горько признать, но — как бы получше выразиться? — ваш талант не совсем идеально соответствует характеру этой постановки. В вашем стиле игры не хватает нужной тонкости.

Последовало напряженное молчание, в продолжение которого Диана сопела носом и обдумывала значение только что сказанных слов. Затем она двинулась к двери. Ей не понравилось то, как началась эта сцена. Она ожидала поклонника, а вместо него получила критика.

— Уходите, — проговорила она бесцветным голосом.

— Миссис Дюваль…

— Вы меня слышали.

— Вы ведь не подходите на роль Виолы, разве нет? — продолжал Литчфилд, как если бы кинозвезда ничего не сказала.

— Вас это не касается, — бросила она.

— Но это так. Я видел репетиции. Вы были вялы и неубедительны. Все комические эпизоды казались пошлыми, а сцена соединения — ни одно сердце не смогло бы выдержать ее — сделанной из какого-то тяжелого и грубого металла. Да, там была прямо-таки свинцовая тяжеловесность.

— Спасибо, я не нуждаюсь в вашем мнении.

— У вас нет стиля…

— Заткнитесь.

— Нет стиля и нет вкуса. Уверен, на экранах телевизоров вы — само очарование, но сцена требует особой правдивости. И души, которой вам, честно говоря, не хватает.

Игра уже выходила за все дозволенные рамки. Диана хотела ударить непрошеного гостя, но не находила подходящего повода. Она не могла воспринимать всерьез этого престарелого позера. Он был даже не из мелодрамы, а из музыкальной комедии — со своими тонкими серыми перчатками и со своим тонким серым галстуком. Безмозглый, озлобленный клоун, что он понимал в искусстве?

— Убирайтесь вон или я позову менеджера, — сказала она.

Но он встал между ней и дверью.

Сцена изнасилования? Вот какую пьесу они играли? Неужели он сгорает от страсти к ней? Боже, упаси.

— Моя жена, — улыбнувшись, произнес он, — играет Виолу…

— Я рада за нее.

— …И она чувствует, что сможет вдохнуть в эту роль немного больше жизни, чем вы.

— У нас завтра премьера, — неожиданно для себя проговорила она, как будто защищая свое присутствие в постановке. Какого черта она пыталась оправдываться перед ним, после того как услышала от него все эти ужасные вещи? Может быть, потому что была немного испугана. Его дыхание, уже довольно близкое к ней, пахло дорогим шоколадом.

— Она знает роль наизусть.

— Эта роль принадлежит мне. И я исполню ее. Я исполню ее, даже если буду самой плохой Виолой за всю историю театра, договорились?

Она старалась сохранять самообладание, но это было нелегко. Что-то в нем заставляло ее нервничать. Нет, она боялась не насилия, но все-таки чего-то боялась.

— Увы, я уже обещал эту роль своей жене.

— Что? — она изумилась его самонадеянности.

— И эту роль будет играть Констанция.

Услышав имя соперницы, она рассмеялась. В конце концов это могло быть комедией высочайшего класса. Чем-нибудь из Шеридана или Уальда, запутанным и хитроумным. Но он говорил с такой непоколебимой уверенностью: «Эту роль будет играть Констанция», как если бы все дело было уже обдумано и решено.

— Я не собираюсь больше дискутировать с вами. Поэтому, если вашей жене угодно играть Виолу, то ей придется играть ее на улице. На паршивой улице, ясно?

— У нее завтра премьера.

— Вы глухой, тупой или то и другое?

Внутренний голос твердил ей, чтобы она не теряла самоконтроля, не переигрывала, не выходила из рамок сценического действия. Какими бы последствиями оно ни обернулось.

Он шагнул к ней, и лампа, висевшая возле зеркала, высветила лицо под широкополой шляпой. До сих пор у нее не было возможности внимательно разглядеть его, теперь она увидела глубоко врезанные линии вокруг его глаз и рта. Они не были складками кожи, в этом она не сомневалась. Он носил накладки из латекса, и они были плохо приклеены. У нее руки зачесались от желания сорвать их и открыть его настоящее лицо.

Конечно. Вот оно что. Сцена, которую она играла, называлась «Срывание маски».

— А ну, поглядим, на кого вы похожи, — произнесла она, и, прежде чем он перестал улыбаться, ее рука коснулась его щеки. В самый последний момент у нее мелькнула мысль, что именно этого он и добивался, но уже было поздно извиняться или сожалеть о содеянном. Ее пальцы нащупали край маски и потянули за него. Диана вздрогнула.

Тонкая полоска латекса соскочила и обнажила истинную физиономию ее гостя. Диана попыталась броситься прочь, но его рука крепко ухватила ее за волосы. Все, что она могла, — это лишь смотреть в его лицо, полностью лишенное какого-либо кожного покрытия. С него кое-где свисали сухие волокна мышц, под подбородком виднелись остатки бороды, но все прочее давно истлело. Лицо большей частью состояло из кости, покрытой пятнами грязи и плесени.

— Я не был, — отчетливо проговорил череп, — бальзамирован. В отличие от Констанции.

Диана никак не отреагировала на это объяснение. Она ни единым звуком не выразила протеста, несомненно требовавшегося в данной сцене. У нее хватило сил только на то, чтобы хрипло застонать, когда его рука сжалась еще крепче и отклонила назад ее голову.

— Рано или поздно мы все должны делать выбор, — сказал Литчфилд, и его дыхание сейчас не пахло шоколадом, а разило гнилью.

Она не совсем поняла.

— Мертвым нужно быть более разборчивыми, чем живым. Мы не можем тратить наше дыхание на что-либо меньшее, чем самое чистое наслаждение. Я полагаю, тебе не нужно искусство. Не нужно? Да?

Она согласно закивала головой, моля Бога о том, чтобы это было ожидаемым ответом.

— Тебе нужна жизнь тела, а не жизнь воображения. И ты можешь получить ее.

— Да… благодарю… тебя.

— Если ты так хочешь, то получишь ее.

Внезапно он плотно обхватил ее голову и прижался беззубым ртом к ее губам. Она попыталась закричать, но ее дыхания не хватило даже на стон.

* * *
Рьен нашел Диану лежавшей на полу своей гримерной, когда время уже близилось к двум. Понять случившееся было трудно. У нее не оказалось ран ни на голове, ни на теле, не была она и мертвой в полном смысле слова. Складывалось впечатление, что она впала в нечто похожее на кому. Возможно, поскользнулась и ударилась обо что-то затылком. Во всяком случае, она была без сознания.

До премьеры оставалось несколько часов, а Виола очутилась в реанимационном отделении местной больницы.

— Чем быстрее это заведение пойдет с молотка, тем лучше, — сказал Хаммерсмит. Он пил во время рабочего дня, чего раньше Каллоуэй не замечал за ним. На его столе стояли бутылки виски и полупустой стакан. Темные круги от стакана были отпечатаны на счетах и деловых письмах. У Хаммерсмита тряслись руки.

— Что слышно из больницы?

— Она прекрасная женщина, — сказал менеджер, глядя в стакан.

Каллоуэй мог поклясться, что он был на грани слез.

— Хаммерсмит! Как она?

— Она в коме. И состояние не меняется.

— Полагаю, это уже кое-что.

Хаммерсмит хмуро посмотрел на Каллоуэя.

— Сопляк, — сказал он. — Крутил с ней шашни, да? Воображал себя черт знает кем? Ну, так я скажу тебе что-то. Диана Дюваль стоит дюжины таких, как ты. Дюжины!

— Вот почему вы позволили продолжать работу над постановкой, Хаммерсмит? Потому что увидели ее и захотели прибрать к своим липким ручонкам?

— Тебе не понять. Ты думаешь не головой, а кое-чем другим. — Казалось его глубоко оскорбило то, как Каллоуэй интерпретировал его восхищение Дианой ла Дюваль.

— Ладно, пусть по-вашему. Так или иначе, у нас нет Виолы.

— Вот почему я отменяю премьеру, — сказал Хаммерсмит, растягивая слова, чтобы продлить удовольствие от них.

Это должно было случиться. Без Дианы Дюваль не могло быть никакой «Двенадцатой ночи». И такой исход, возможно, был наилучшим.

Раздался стук в дверь.

— Кого там черти принесли? — устало проговорил Хаммерсмит. — Войдите.

Это был Литчфилд, Каллоуэй почти обрадовался, увидев его странное лицо с пугающими шрамами. Правда, он хотел бы задать ему несколько вопросов о его разговоре с Дианой, закончившемся ее нынешним состоянием, но в присутствии Хаммерсмита нужно было остерегаться голословных обвинений. Кроме того, если бы Литчфилд пытался причинить какой-нибудь вред Диане, то разве появился бы здесь так скоро и с такой улыбающейся физиономией?

— Кто вы? — спросил Хаммерсмит.

— Ричард Уалден Литчфилд.

— Я вас не знаю.

— Старый приверженец Элизиума, если позволите.

— Ох, Господи.

— Он стал моим основным делом…

— Что вам нужно? — прервал Хаммерсмит, раздраженный его неторопливой манерой говорить.

— Я слышал, что постановке грозит опасность, — невозмутимо ответил Литчфилд.

— Не грозит, — потеребив нижнюю губу, сказал Хаммерсмит. — Не грозит, потому что никакой постановки не будет. Она отменена.

— Вот как?

Литчфилд перевел взгляд на Каллоуэя.

— Это решение принято с вашего согласия? — спросил он.

— Его согласия здесь не нужно. Я обладаю исключительным правом отменять постановки, если такая необходимость продиктована обстоятельствами. Это записано в его контракте. Театр закрыт с сегодняшнего вечера и больше никогда не откроется.

— Театр не будет закрыт.

— Что?

Хаммерсмит встал из-за стола, и Каллоуэй понял, что еще не видел его во весь рост. Он был очень маленьким, почти лилипутом.

— Мы будем играть «Двенадцатую ночь», как объявлено в афишах, — промурлыкал Литчфилд. — Моя жена милостиво согласилась исполнять роль Виолы вместо миссис Дюваль.

Хаммерсмит захохотал хриплым смехом мясника. Однако в следующее мгновение он осекся, потому что в кабинете появился запах лаванды, и перед тремя мужчинами предстала Констанция Литчфилд, облаченная в роскошный черный наряд. Мех и шелка ее вечернего туалета торжественно переливались на свету. Она выглядела такой же прекрасной, как и в день своей смерти, даже у Хаммерсмита захватило дух, когда он взглянул на нее.

— Наша новая Виола, — объявил Литчфилд.

Прошло две или три минуты, прежде чем Хаммерсмиту удалось совладать с собой.

— Эта женщина не может вступить в труппу за полдня до премьеры.

— А почему бы и нет? — произнес Каллоуэй, не сводивший глаз с женщины. Литчфилд оказался счастливчиком: Констанция была головокружительно красива. Внезапно он стал бояться, что она повернется и уйдет.

Затем она заговорила. Это были строки из первой сцены четвертого акта:

Коль счастье наше так обречено

Зависеть от одежд, принадлежащих

Не мне, то не обнимешь ты меня,

Покуда место, время и фортуна

Не отдадут мне права быть Виолой.

Голос был легким и музыкальным; казалось, он звучал во всем ее теле, наполняя каждое слово жаром глубокой страсти.

И лицо. С какой тонкой и экономной выразительностью ее подвижные, удивительно живые черты передавали внутренний смысл поэтических строк!

Она была очаровательна. Ее чары не могли не околдовать их.

— Превосходно, — сказал Хаммерсмит. — Но в нашем деле существуют определенные правила и порядки. Она включена в состав исполнителей?

— Нет, — ответил Литчфилд.

— Вот видите, ваша просьба невыполнима. Профсоюзы строго следят за подобными вещами. С нас сдерут шкуру.

— Вам-то что, Хаммерсмит? — сказал Каллоуэй. — Какое вам дело? После того, как снесут Элизиум, вашей ноги уже не будет ни в одном театре.

— Моя жена видела репетиции и изучила все особенности этой постановки. Лучшей Виолы вам не найти.

— Она была бы восхитительна, — все еще не сводя глаз с Констанции, подхватил Каллоуэй.

— Каллоуэй, вы рискуете испортить отношения с профсоюзами, — проворчал Хаммерсмит.

— Это не ваши трудности.

— Вы правы, мне нет никакого дела до того, что будет с театром. Но если о замене кто-нибудь пронюхает, премьера не состоится.

— Хаммерсмит! Дайте ей шанс. Дайте шанс всем нам. Если премьера не состоится, то я уже никогда не буду нуждаться в профсоюзах.

Хаммерсмит вновь опустился на стул.

— К вам никто не придет, вы это понимаете? Диана Дюваль была кинозвездой, ради нее зрители сидели бы и слушали всю вашу чепуху. Но никому неизвестная актриса?.. Это будут ваши похороны. Готовьте их сами, если так хотите. Я умываю руки. И запомните, Каллоуэй, вы один будете во всем виноваты. Надеюсь, с вас живьем сдерут кожу.

— Благодарю вас, — сказал Литчфилд. — Очень мило с вашей стороны.

Хаммерсмит начал разбирать на столе бумаги, стеснявшие бутылку и стакан. Аудиенция была окончена, его больше не интересовали эти легкомысленные бабочки и их мелкие проблемы.

— Убирайтесь, — процедил он. — Убирайтесь прочь.

* * *
— У меня есть две или три просьбы, — сказал Литчфилд, когда они вышли из офиса. — Они касаются условий, при которых моя жена согласна выступать.

— Условий чего?

— Обстановки, удобной для Констанции. Я бы хотел, чтобы лампы над сценой горели вполнакала. Она просто не привыкла играть при таком ярком свете.

— Очень хорошо.

— И еще я бы попросил вас восстановить огни рампы.

— Рампы?

— Я понимаю, это немного старомодно, но с ними она чувствует себя уверенней.

— Такое освещение будет ослеплять актеров, — сказал Каллоуэй. — Они не будут видеть зрительного зала.

— Тем не менее… я вынужден настаивать.

— О'кей.

— И третье. Все сцены, в которых обыгрываются поцелуи, объятия и другие прикосновения к Виоле, должны быть исправлены так, чтобы исключить любой физический контакт с Констанцией.

— Любой?

— Любой.

— Но, Господи! Почему?

— Моя жена не нуждается в излишней драматизации, Теренс. Она предпочитает не отвлекать внимание от работы сердца.

Эта странная интонация в слове «сердца». Работы сердца. Каллоуэй поймал взгляд Констанции. Ее глаза, казалось, благословляли его.

— Нужно ли представить труппе новую Виолу?

— Почему нет?

Трио переступило порог театра.

* * *
Установить осветительную аппаратуру и исправить эпизоды, предусматривающие физическое соприкосновение актеров, было делом несложным. И, хотя почти все исполнители поначалу не испытывали дружеских чувств к своей новой партнерше, ее скромная манера держаться и природное обаяние вскоре покорили их. Кроме того, ее присутствие означало, что представление все-таки состоится.

* * *
Без пяти шесть Каллоуэй объявил перерыв и назначил на восемь часов начало костюмированной генеральной репетиции. Актеры расходились группами, оживленно обсуждавшими новую постановку. То, что вчера казалось грубым и неуклюжим, сегодня выглядело довольно неплохо. Разумеется, многое еще предстояло отточить и подправить: некоторые технические неувязки, плохо сидевшие костюмы, отдельные режиссерские недочеты. Однако успех был уже практически обеспечен. Это чувствовали и актеры. Даже Эд Каннингхем снизошел до пары комплиментов.

* * *
Литчфилд застал Телльюлу стоявшей у окна в комнате отдыха.

— Сегодня вечером…

— Да, сэр.

— Только не надо ничего бояться.

— Я не боюсь, — ответила Телльюла.

Что за мысль? Как будто она и так…

— Будет немного жалко расставаться. И не тебе одной.

— Я знаю.

— Я понимаю тебя. Ты любишь этот театр так же, как и я. Но ведь тебе известен парадокс нашей профессии. Играть жизнь… ах, Телли, какая это удивительная вещь! Знаешь, иногда мне даже интересно, как долго я еще смогу поддерживать эту иллюзию.

— Ваше представление замечательно, — сказала она.

— Ты и вправду так думаешь?

Он и в самом деле обрадовался: до сих пор у него еще были сомнения в успехе своей имитации. Ему ведь нужно было постоянно сравнивать себя с настоящими, живыми людьми. Благодарный за похвалу, он коснулся ее плеча.

— Телльюла, ты хотела бы умереть?

— Это больно?

— Едва ли.

— Тогда я была бы счастлива.

— Да будет так, Телли.

Он прильнул к ее губам, и она, не переставая улыбаться, умерла. Он уложил ее на софу и ее ключом запер за собой дверь. Она должна была остыть в этой прохладной комнате и подняться на ноги к приходу зрителей.

* * *
В пятнадцать минут седьмого перед Элизиумом остановилось такси, и из него вышла Диана Дюваль. Был холодный ноябрьский вечер, но она не ощущала дискомфорта. Сегодня ее ничего не могло огорчить. Ни темнота, ни холод.

Никем не замеченная, она прошла мимо афиш, на которых были отпечатаны ее лицо и имя, поднялась по лестнице и отворила дверь в гримерную. Объект ее страсти был погружен в густое облако табачного дыма.

— Терри.

Через порог комнаты она переступила только тогда, когда убедилась в том, что ее появление было в достаточной мере осознано. Он побледнел, и поэтому она немного надула губы, что было нелегким делом. Мышцы лица почти не слушались, но она приложила некоторые усилия и все-таки добилась удовлетворительного эффекта.

Каллоуэй не сразу смог найти какие-либо слова. Диана выглядела больной, тут не было двух мнений, и если она покинула больницу, чтобы принять участие в костюмированной генеральной репетиции, то он должен был отговорить ее от этого. На ней не было косметики, ее волосы нуждались в немалом количестве шампуня.

— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда она закрыла дверь.

— У меня есть одно незаконченное дело.

— Послушай… Я должен кое-что сказать тебе… (Господи, ему вовсе не хотелось быть таким непорядочным человеком, но…) Видишь ли, мы нашли тебе замену. Я хочу сказать — замену в постановке. (Она непонимающе смотрела на него. Торопясь договорить, он путался в словах и терял мысли). Мы думали, что тебя не будет. То есть, не всегда, конечно, а только на премьере. Что потом ты вернешься…

— Не беспокойся, — сказала она.

У него медленно начала отвисать челюсть.

— Не беспокойся?

— Мне-то какое дело?

— Но ты же, говоришь, вернулась, чтобы закончить…

Он осекся. Она расстегивала верхние пуговицы платья. У него мелькнула мысль, что она решила разыграть его. Нет, у нее не могло быть серьезных намерений! Секс? Сейчас?..

— За последние несколько часов я многое передумала, — сказала она, вынув руки из рукавов, спустив платье и переступив через него; на ней был белый лифчик, крючки на застежке которого она, заломив локти, безуспешно пыталась рассоединить. — И решила, что театр меня мало волнует. Ты поможешь мне или нет?

Она повернулась и подставила ему спину. Он автоматически разъединил крючки, хотя еще не осознал, хотел ли это делать. Впрочем, его желания будто и не играли роли. Она вернулась, чтобы закончить то, на чем их прервали, — вот так просто… И несмотря на какие-то хриплые звуки в горле, несмотря на какой-то остекленевший взгляд, она все еще оставалась очень привлекательной женщиной. Она вновь повернулась, и Каллоуэй увидел ее грудь — более бледную, чем та, что была в его памяти, но такую же соблазнительную. Ему сразу стало неудобно от тесноты в брюках, и ее телодвижения только усугубляли неловкость его положения: ее руки раздвигали бедра, как на самых непристойных стриптизах в Сохо, поглаживали между ног…

— Не беспокойся за меня, — сказала она. — Я уже все решила. Все, что я по-настоящему хочу…

Она отняла руки от живота и приложила ладони к его лицу. Они были холодными как лед.

— Все, что я по-настоящему хочу, это ты. Я не могу заниматься и сексом, и сценой… У каждого в жизни наступает время, когда нужно принимать решения.

Она облизнула губы. Они остались такими же сухими, как и прежде, точно у нее на языке не было ни капли влаги.

— Этот случай заставил меня задуматься о том, чего я действительно хочу. И если честно, — она расстегнула ремень на его брюках, — то меня не волнует…

Теперь молния.

— …ни эта, ни любая другая паршивая пьеса.

Брюки упали на пол.

— Я покажу тебе, что меня по-настоящему волнует.

Она дотронулась до его трусов. От холода ее рук прикосновение казалось особенно сексуальным. Он улыбнулся и закрыл глаза. Она опустила его трусы до лодыжек и встала перед ним на колени.

Она умела делать то, что собиралась делать. Ее губы почему-то были суше, чем обычно, язык царапал его плоть, но ощущения, которые она в нем порождала, могли кого угодно свести с ума. Блаженствуя, он даже не замечал, насколько глубоко она вбирала его, возбуждая все больше и больше. Глубоко и медленно, затем все быстрее и, когда уже почти наступал оргазм, снова медленнее, пока не проходила потребность в нем. Он был в полной ее власти.

Желая посмотреть за ее работой, он открыл глаза. Она была сосредоточена и серьезна.

— Господи, — выдохнул он, — как хорошо.

Она не ответила, продолжая безмолвно трудиться над ним. Она даже не издавала своих обычных звуков: ни удовлетворенного посапывания, ни тяжелых вздохов. Просто всасывала и отпускала его плоть — в абсолютной тишине.

На какое-то время он задержал дыхание. У него — не в голове, а где-то в животе — мелькнула неожиданная мысль. Ее голова все так же покачивалась, губы были плотно прижаты к его коже. Прошло полминуты, минута, полторы. Но теперь он уже был полон дикого, тошнотворного ужаса.

Она не дышала. Ее ноздри были неподвижны, и ее работа так удавалась ей именно потому, что она ни разу не остановилась, чтобы вдохнуть или выдохнуть воздух.

Тело Каллоуэя одеревенело, а то, что было напряжено, стало быстро вянуть и морщиться. Она не переставала трудиться, но ее неутомимые движения могли утвердить его только лишь в этой дикой мысли: она мертва.

Она держала его губами, своими холодными губами, и была мертва. Вот зачем она вернулась — покинула больничный морг и вернулась сюда. Она не заботилась ни о пьесе, ни о своей профессии, а только хотела закончить то, что начала несколько часов тому назад. Вот какой акт она предпочла: один лишь этот акт. Она выбрала роль, которую собиралась исполнять до бесконечности.

Каллоуэй не мог пошевелиться, как и не мог не смотреть на голову трупа, трудившегося между его ног.

Затем она, казалось, почувствовала его ужас. Ее глаза открылись и взглянули на него. Как мог он принять этот взгляд за взгляд живого человека? Она оставила в покое рудимент его мужского достоинства.

— Что такое? — спросила она голосом, в котором уже не было ни одной живой нотки.

— Ты… не… дышишь.

Ее лицо превратилось в безжизненную маску. Она встала с колен.

— Ох, дорогой, — уже отбросив всякое притворство, сказала она. — Эта роль мне не удалась, да?

У нее был голос привидения: тонкий, бесцветный. Кожа, восхищавшая его своей бледностью, при повторном рассмотрении оказалась белой, как воск.

— Ты умерла? — спросил он.

— Боюсь, да. Два часа назад, во сне. Но мне нужно было прийти, Терри: слишком много незаконченного… Я сделала выбор, и ты должен быть доволен. Ты ведь доволен, да?

Она направилась к дамской сумочке, которую оставила возле зеркала. Каллоуэй беспомощно посмотрел на дверь. Его тело не подчинялось ему. Кроме того, на лодыжках были спущенные брюки. Два шага — и он растянулся бы на полу.

Она вновь повернулась к нему, держа в руке что-то блестящее и острое. Он, как ни старался, никак не мог сфокусировать зрение на этом сверкающем, ярком, лучистом… Но чем бы это ни было, оно предназначалось для него.

* * *
С тех пор, как в 1934 году построили новый крематорий, на кладбище не прекращались осквернения могил. В поисках несуществующих драгоценностей гробы выкапывались и вскрывались, надгробия переворачивались и разбивались, на плитах постоянно появлялись бутылочные осколки и нецензурные надписи. За памятниками и оградами почти никто не ухаживал. Сменилось уже несколько поколений, и теперь здесь разве что изредка можно было встретить человека, у которого поблизости был похоронен какой-нибудь родственник и при этом хватало смелости ходить по мрачным аллеям кладбища, изуродованного следами алчности и вандализма.

Конечно, так было не всегда. На мраморных фасадах уцелевших викторианских мавзолеев здесь красовались имена некогда знаменитых и влиятельных людей. Основателей города, местных предпринимателей и аристократов, которыми раньше гордился каждый горожанин. Здесь была погребена и актриса Констанция Литчфилд («Покойся, пока не наступят день и не рассеются тени»), могила которой содержалась в уникальном порядке благодаря заботам какого-то таинственного поклонника.

В эту ночь никто не рассматривал надгробий, не читал эпитафий — для влюбленных было слишком холодно. Никто не видел, как Шарлотта Хенкок отворила дверь своего склепа и два голубя захлопали крыльями, приветствуя ее появление на залитой лунным светом дорожке. С ней был ее муж Жерар, умерший тринадцатью годами раньше и потому не сохранившийся так хорошо, как она. К ним присоединились похороненные неподалеку Джозеф Жарден с семейством, Анна Снелл, Ларио Флетчер, братья Питчкок, за ними последовали и другие. В углу кладбища Альфред Краушо (капитан 17-го уланского полка) помогал своей горячо любимой супруге Эмме встать с ее погребального ложа. Мелькали лица, сдавленные тяжестью могильных плит, — были ли среди них Кетти Рейнольдс со своим ребенком, который прожил всего один день и которого она держала на руках, или Мартин ван дёр Линде («Да не умрет память о праведных»), чья жена пропала без вести во время позапрошлой войны. Роза и Селина Голдфинг, блиставшие в лучших театрах мира, и Томас Джерри, и…

Слишком много имен, чтобы всех упомянуть. Слишком много скорбных отметин времени, чтобы все описать. Достаточно сказать, что они восстали: в остатках своих креповых костюмов, с лицами, так не похожими на фотографии, глядевшие с памятников. И еще то, что все они вышли через главные ворота кладбища и, мягко ступая по сухой земле пустыря, направились к Элизиуму. Вдали по дороге проносились автомобили. В небе гудел реактивный самолет. Заглядевшись на его бортовые огни, один из братьев Питчкок оступился, упал и сломал челюсть. Его осторожно подняли и, беззлобно посмеиваясь, повели дальше. Ничего страшного не произошло, а что же за воскресенье без нескольких дружеских улыбок?

Итак, представление продолжалось:

Коль музыкой питается любовь,

То, музыкант, игра! — до пресыщенья,

Чтоб навсегда мой голод утолить…

Каллоуэя за кулисами так и не нашли. Однако Рьен получил указание от Хаммерсмита (через вездесущего Литчфилда) начинать спектакль без режиссера.

— Должно быть, он в директорской ложе, — сказал Литчфилд. — Да, кажется, я вижу его там.

— Он улыбается? — спросил Эдди Каннингхем.

— У него улыбка до самых ушей.

— Значит, только что от Дианы.

Все засмеялись. В этот вечер смех почти не умолкал. Спектакль явно удавался, и, хотя недавно установленные огни рампы мешали разглядеть зрителей, каждый чувствовал доброжелательную атмосферу в зале. Со сцены актеры возвращались окрыленными.

— Мистер Литчфилд, ваши друзья преобразили эту богадельню, — добавил Эдди. — Жаль, не могу разглядеть партера, но, по-моему, в нем еще не было столько улыбающихся лиц.

* * *
Акт первый, сцена вторая: уже одно появление Констанции Литчфилд в роли Виолы вызвало гром аплодисментов. И каких аплодисментов! Точно тысячи барабанных палочек разом обрушились на тугую кожу каких-то гулких ударных инструментов. Настоящий шквал рукоплесканий!

И, Боже, как она играла! Как и предполагала — с полной самоотдачей, всем сердцем вжившись в роль, не нуждаясь ни в объятиях, ни в поцелуях, ни в прочей театральной бутафории и одним мановением руки заменяя сотню иных многозначительных жестов. После первой сцены каждый ее выход сопровождался все тем же градом аплодисментов, вслед за которыми зрительный зал погружался в напряженное и почтительное молчание.

За кулисами вся труппа наслаждалась предчувствием успеха. Успеха, вырванного из лап почти неминуемой катастрофы.

О, эти аплодисменты! Громче! Еще громче!

* * *
Сидя в своем офисе, Хаммерсмит смутно различал порывы восторженных рукоплесканий, то и дело доносившихся из театра.

Его губы в восьмой раз приникли к краю стакана, когда слева отворилась дверь. На мгновение скосив глаза, он признал Каллоуэя. «Пришел извиняться», — допивая порцию бренди, подумал Хаммерсмит.

— Ну, чего тебе?

Ответа не последовало. Краем глаза Хаммерсмит заметил широкую улыбку на лице посетителя. Самодовольную и неуместную в присутствии скорбящего человека.

— Полагаю, ты слышал?

И снова усмешка.

— Она умерла, — начиная плакать, проговорил Хаммерсмит. — Несколько часов назад, не приходя в сознание. Я уже сказал труппе. Едва ли стоило — ни слова соболезнования.

Эта новость, казалось, не поразила Каллоуэя. Неужели этому ублюдку не было никакого дела до нее? Неужели он не понимал, что наступил конец света? Умерла женщина. Умерла в гримерной Элизиума. Теперь будет официальное расследование, будут проверять все счета и бумаги: они раскроют многое, слишком многое.

Не глядя на Каллоуэя, он в очередной раз плеснул бренди на дно стакана.

— С твоей карьерой все кончено, сынок. Можешь поверить, ты хлебнешь горя не меньше, чем я. Да, можешь мне поверить.

Каллоуэй по-прежнему молчал.

— Тебя это не волнует? — спросил Хаммерсмит.

Некоторое время стояла полная тишина, а потом Каллоуэй ответил:

— Мне наплевать.

— Ах, вот как. Где же твоя любовь к искусству? Все вы, выскочки, сдаетесь после первого же хорошего удара. Нет, ты не выскочка, а неудачник. Если ты еще этого не знаешь, то я тебе объясню…

Он посмотрел на Каллоуэя. Его глаза были затуманены алкоголем и фокусировались с большим трудом, но он сразу все понял.

Каллоуэй, этот грязный педераст, был голым от пояса и ниже. На нем были ботинки и носки, но не было ни брюк, ни трусов. И этот эксгибиционизм был бы комичным, если бы не выражение его лица. Он явно лишился рассудка: вытаращенные глаза беспокойно озирались, изо рта и носа текла то ли слюна, то ли какая-то пена, а язык вывалился наружу, как у загнанной собаки.

Хаммерсмит водрузил очки на нос и увидел то, что представляло собой наихудшее зрелище. Сорочка Каллоуэя была залита кровью, след которой вел к левой стороне шеи. Из уха торчали маникюрные ножницы Дианы Дюваль. Они были загнаны так глубоко, что напоминали заводной ключ в голове механической куклы. Несомненно, Каллоуэй был мертв.

И все же стоял, говорил, ходил.

Из театра донесся новый взрыв аплодисментов, приглушенных расстоянием и стенами. Там находился мир, из которого Хаммерсмит всегда чувствовал себя исключенным. Когда-то он пробовал стать актером, и Господь знает, сколько усилий от него потребовалось, чтобы сыграть пару своих ролей, окончившихся полным провалом. Гораздо больше ему был послушен сухой язык деловых бумаг, который он и использовал для того, чтобы оставаться как можно ближе к сцене.

Аплодисменты ненадолго стихли, и Каллоуэй стал медленно приближаться к нему. Хаммерсмит отпрянул от стола, но тот успел ухватить его за галстук.

— Филистер, — процедил Каллоуэй и сломал ему шею, прежде чем грянул новый взрыв аплодисментов.

…то не обнимешь ты меня,

Покуда место, время и Фортуна

Не отдадут мне права быть Виолой.

В устах Констанции каждая строка звучала как открытие. Как если бы «Двенадцатая ночь» была написана только вчера и роль Виолы предназначалась специально для Констанции Литчфилд. Актеры, игравшие вместе с ней, были в душе потрясены ее талантом.

Весь последний акт зрители буквально не дышали, о чем можно было судить по их напряженному и неослабевающему вниманию.

Наконец Герцог произнес:

Дай мне твою руку,

Хочу тебя поближе рассмотреть.

На репетиции это приглашение игнорировалось: тогда никто не прикасался к Виоле и, тем более, не брал ее за руку. Однако в пылу представления все наложенные табу оказались забытыми. Захваченный игрой, актер потянулся к Констанции. И она, в свою очередь поддавшись порыву чувств, протянула ему руку.

Сидевший в директорской ложе Литчфилд прошептал «нет», но его приказ не был услышан. Герцог обеими руками взял ладонь Констанции. Жизнь и смерть соединились под бутафорским небом Элизиума.

Ее рука была холодна, как лед. В ее венах не было ни капли крови.

Но здесь и сейчас она была ничем не хуже живой руки.

Живой и мертвая, в эту минуту они были равны, и никто не смог бы разнять их.

Литчфилд выдохнул и позволил себе улыбнуться. Он слишком боялся, что это прикосновение разрушит чары искусства. Однако Дионис сегодня не покидал его. Все должно было кончиться хорошо: он уже отчетливо ощущал удачу.

Действие близилось к финалу. Мальволио, оставшись в одиночестве, произносил свои последние слова:

Все кончено, игра завершена,

Но развлекать мы будем вас, как прежде.

Свет погас, опустился занавес. Партер разразился яростными овациями. Актеры, довольные успехом, собрались на сцене и взялись за руки. Занавес поднялся: аплодисменты грянули с удвоенной силой.

В ложу Литчфилда вошел Каллоуэй. Он уже был одет. Ни на шее, ни на сорочке не осталось ни одного пятна крови.

— Ну, у нас блестящий успех, — сказал мертвый режиссер Элизиума. — Жаль, что труппу придется распустить.

— Жаль, — согласился оживший труп.

На сцене актеры закричали и ободряюще замахали руками. Они приглашали Каллоуэя предстать перед публикой.

Он положил ладонь на плечо Литчфилда.

— Вы не составите мне компанию, сэр?

— Нет, нет, я не могу.

— Вы обязаны пойти со мной. Этот триумф принадлежит вам так же, как и мне.

Поколебавшись, Литчфилд кивнул, и они покинули ложу.

* * *
Очнувшись, Телльюла принялась за работу. Она чувствовала себя лучше, чем прежде. Вместе с жизнью исчезла боль в пояснице, не осталось даже невралгии, мучившей ее все последние годы. Теперь у нее не дрожали руки, и поэтому она с первого раза зажгла спичку, которую поднесла к вороху старых афиш.

* * *
Раздался крик, перекрывший даже гром аплодисментов:

— Замечательно, дорогие мои, замечательно!

Это был голос Дианы. Они его узнали, еще не видя ее. Она пробиралась из партера к сцене.

— Безмозглая стерва. Она привлекает к себе внимание, — сказал Эдди Каннингхем.

— Шлюха, — сказал Каллоуэй.

Диана подошла к краю сцены и, пытаясь взобраться на нее, схватилась за раскаленный металл рампы. Лампы горели уже давно, она не могла не обжечься.

— Ради Бога, остановите ее, — взмолился Эдди.

Диана не обращала внимания на то, что у нее с ладоней начала слезать кожа: только улыбалась и упорно лезла вверх. В воздухе запахло горелым мясом. Актеры отпрянули, триумф был забыт.

Кто-то завопил:

— Выключите свет!

Огни рампы погасли. Диана упала навзничь, ее руки дымились. В труппе кто-то свалился в обморок, кто-то побежал к боковому выходу, едва сдерживая рвотные спазмы. Из глубины театра доносился треск огня, но ни один актер не слышал его.

Свет больше не ослеплял их, и они увидели зрительный зал. Все ряды были заполнены. Кто-то привстал, закричал «Браво!», и снова грянули аплодисменты. Но актеры уже не гордились ими.

Даже со сцены было видно, что среди зрителей не было ни живых мужчин, ни живых женщин, ни живых детей. Некоторые размахивали платками, держа их в полуистлевших руках, но большинство просто хлопали и стучали костями о кости.

Каллоуэй улыбался и благодарно кланялся. За пятнадцать лет работы в театре он еще ни разу не видел такой восторженной публики.

Констанция и Ричард Литчфилд взялись за руки и стали спускаться со сцены навстречу восхищенным взглядам своих поклонников, а живые актеры в ужасе бросились за кулисы.

Но там уже вовсю плясали языки пламени.

* * *
Пожар бушевал почти всю ночь. И хотя пожарные делали все, что от них зависело, к четырем часам утра с Элизиумом было покончено.

В развалинах были найдены останки нескольких человек, состояние которых не позволяло рассчитывать на безошибочное опознание. Позже, сверившись с записями в книгах различных дантистов, следствие предположило, что один труп принадлежал Жилю Хаммерсмиту (администратору театра), другой — Рьену Ксавье (сценическому менеджеру), и еще один, как ни поразительно, Диане Дюваль. «Исполнительница главной роли в фильме «Дитя любви» погибла во время пожара» — писали газеты. Через неделю о ней забыли.

Не выжил никто. Некоторые тела просто не были обнаружены.

Они стояли у автострады и смотрели на машины, уносившиеся в ночь.

С виду они ничем не отличались от живых мужчин и женщин. Но разве не в том и заключалось их искусство? Разве не научились они имитировать жизнь так, что она ни в чем не уступала настоящей? Или даже в чем-то превосходила ее? Если так, то именно это должно было привлечь к ним новых зрителей, ожидавших их в тишине кладбищ. И кто же, если не расставшиеся с этим миром, мог по достоинству оценить их умение воплощать давно забытые чувства и страсти?

Мертвые. Ведь развлечения им были нужнее, чем живым. Нужнее, но не доступнее.

Странствующие актеры, стоявшие у дороги и изредка попадавшие в луч проезжавшего автомобиля, не устраивали представлений за деньги. Таково было первое же требование Литчфилда. Служение Аполлону должно было остаться в прошлом.

— Итак, какую дорогу мы выберем? — спросил он. — На север или на юг?

— На север, — сказал Эдди. — Моя мать похоронена в Глазго. Она никогда не видела меня на сцене.

— Значит, на север, — сказал Литчфилд. — Ну, пойдем, подыщем какой-нибудь транспорт?

И он повел труппу к ресторану с автостоянкой, огни которого виднелись вдалеке.

— Не сомневаюсь, какой-нибудь водитель найдет для нас немного места, — добавил он.

— Для всех? — поинтересовался Каллоуэй.

— Нам ведь подойдет и грузовик. Странники не должны быть слишком привередливыми, — ответил Литчфилд. — А мы теперь стали бродягами, бродячими актерами.

— Мы можем угнать какую-нибудь машину, — сказала Телльюла.

— Зачем заниматься воровством, когда нет такой необходимости? — улыбнулся Литчфилд. — Мы с Констанцией пойдем вперед и найдем какого-нибудь отзывчивого шофера.

Он взял свою жену за руку.

— Перед красотой не многие смогут устоять, — сказал он.

— А что нам делать, если кто-нибудь вдруг заговорит с нами? — нервничая, спросил Эдди. Он еще не привык к своей новой роли и постоянно хотел, чтобы его приободряли.

Литчфилд повернулся к труппе и воскликнул:

— Как что делать? Разумеется, играть жизнь! Играть жизнь и улыбаться!

В горах, в городах

Лишь в Югославии Мик понял, какого политического фанатика выбрал себе в любовники. Разумеется, его предупреждали. Один голубой из Бата говорил ему, что Джуд был неукротим, как Аттила, но тот человек как раз недавно расстался с Джудом, и Мик посчитал, что в этом сравнении сказалась его собственная озлобленность.

Если бы он прислушался! Тогда бы ему не пришлось колесить в этом тесном, как гроб, «фольксвагене» по бесконечным дорогам Югославии и обсуждать взгляды Джуда на проблему советской экспансии. Иисус, до чего же тот был утомителен! Он не говорил, а читал лекции. В Италии он проповедовали то, как коммунисты пытались сорвать избирательную кампанию. Теперь, в Югославии, Джуд вновь загорелся этой темой. Мик был готов схватить молоток и размозжить ему голову.

Не то чтобы он был во всем не согласен с Джудом. Многие его доводы (те, что доходили до Мика) казались вполне резонными. Но во многом ли он сам разбирался? Он был учителем танцев. А Джуд был журналистом, профессиональным всезнайкой. И, как большинство журналистов, с которыми встречался Мик, считал своим долгом судить обо всем на свете. Особенно о политике: о том болоте, в котором легче всего увязнуть, а потом проклинать свою жизнь. Самый кошмар заключался в том, что, если верить Джуду, политика была везде. Искусство было политикой. Секс был политикой. Религия, торговля, разведение кроликов, домашние обеды и ужины в ресторанах — все было политикой.

Иисус, это было занудно и утомительно.

Хуже всего, что Джуд не замечал (или не хотел замечать), насколько утомлял Мика. Не глядя на его унылую физиономию, он все говорил и говорил. И его рассуждения удлинялись с каждой милей, которую они проезжали.

В конце концов Мик решил, что Джуд был самовлюбленным ублюдком, с которым нужно расстаться, как только закончится их медовый месяц.

Лишь к концу их путешествия, этого бесцельного вояжа по необозримому кладбищу западноевропейской культуры, Джуд понял, какого беспросветного тупицу обрел в лице Мика. Этот парень совершенно не интересовался ни экономикой, ни политикой стран, по которым они проезжали. Он проявлял полнейшее равнодушие к сложной предвыборной ситуации в Италии и зевал — да, зевал! — когда его пытались (безуспешно) вызвать на разговор о русской угрозе, нависшей над западным миром. Приходилось признать горький факт: Мик был самым заурядным педиком; ни одно другое слово к нему больше не подходило; да, он пребывал в своем сонном мирке, заполненном фресками раннего Ренессанса и югославскими иконами, но не понимал губительных противоречий старой европейской культуры и не хотел вникать в причины ее упадка. Его суждения были так же не глубоки, как его блеклые глаза. Он был полнейшим интеллектуальным ничтожеством.

Загубленный медовый месяц.

* * *
Шоссе из Белграда в Нови-Пазар было, по югославским стандартам, неплохим. Относительно прямое, оно не было сплошь изуродовано трещинами и рытвинами, как дороги, по которым они до сих пор ездили. Городок Нови-Пазар стоял в долине реки Раска, к югу от города, носившего название той же реки. Эта область была не особенно популярна среди туристов. Несмотря на сравнительно хорошую дорогу, она не отличалась слишком большой доступностью и не изобиловала благоустроенными местами для отдыха; однако Мик решил во что бы то ни стало посмотреть монастырь в Сопокани, находившийся к западу от этого городка, и в горячем споре одержал победу.

Путешествие оказалось безрадостным. По обе стороны дороги тянулись однообразные серые поля. Засуха, продолжавшаяся во время всего этого жаркого лета, сказывалась на большинстве пастбищ и деревень. У немногих прохожих, мелькавших на обочине, были, как правило, нахмуренные и унылые лица. Даже лица детей выглядели по-взрослому суровыми; их брови были такими же тяжелыми, как и зной, повисший над долиной.

Еще в Белграде выложив все, что думали друг о друге, они большую часть пути проехали молча; однако прямая дорога, как и все прямые дороги, требовала какого-нибудь разговора. Такова особенность всех долгих поездок на автомобиле: чем легче им править, тем большей разрядки требуют ничем не занятые мысли путешественников. Какая же разрядка лучше, чем ссора?

— Что за дьявол тебя потянул в этот проклятый монастырь? — наконец проговорил Джуд.

Это был несомненный вызов.

— Мы проехали столько дорог…

Мик старался сохранять разговорный тон. Он не был расположен к распрям.

— Чтобы взглянуть на своих паршивых девственниц, да?

Мик достал путеводитель и, следя как мог за голосом, прочитал: «…здесь невозможно не залюбоваться величайшими творениями сербского изобразительного искусства, включающими такой признанный современными критиками шедевр школы Раска, как «Сон Невинной Девы».

Молчание.

Затем Джуд сказал:

— Мне осточертели церкви.

— Это шедевр.

— Если верить твоей дерьмовой брошюрке, они все шедевры.

Мик почувствовал, что теряет самообладание.

— Самое большее — два с половиной часа…

— Говорю тебе, хватит с меня церквей. Меня тошнит от их запаха. От протухшего фимиама, от прокисшего пота, от…

— Всего лишь небольшой крюк. А потом мы вернемся на эту дорогу, и ты сможешь прочитать мне еще одну лекцию о положении фермеров в Сандзаке.

— Полагаю, мы можем говорить на любую нормальную тему, обходясь без всей этой чепухи о дерьмовых сербских шедеврах…

— Останови машину!

— Что?

— Останови машину!

Джуд подрулил к обочине. Мик вышел из «фольксвагена».

Шоссе было раскаленным, но дул слабый ветерок. Он всей грудью вобрал воздух и, сделав несколько шагов, встал посреди дороги. Не было видно ни пешеходов, ни других машин. Никого, в обоих направлениях. Слева простирались широкие поля, а за ними в полуденном зное плавали вершины далеких гор. В заросшем кювете краснели бутоны дикого мака. Мик подошел к краю дороги, нагнулся и сорвал один из них.

За его спиной хлопнула дверца «фольксвагена».

— Почему мы должны останавливаться из-за тебя? — громко спросил Джуд. Судя по тону, он все еще надеялся вызвать ссору. Умолял о ней.

Мик стоял, поигрывая маковым стеблем с набухшей коробочкой. Лепестки осыпались и теперь крупными алыми каплями лежали на сером асфальте.

— Я задал тебе вопрос, — снова сказал Джуд.

Мик оглянулся. Джуд, мрачно хмурясь, стоял у автомобиля. Злобный, но смазливый; о да, его лицо заставляло рыдать от отчаяния немало женщин, когда они узнавали, что он был голубым. Густые черные усы (всегда в идеальной форме) и глаза, в которые можно было смотреть вечно, ни разу не встречая одного и того же оттенка. Мику стало даже немного тошно оттого, что такой чудесный мужчина мог быть таким бесчувственным дерьмом.

Разглядывая привлекательного паренька, который стоял у края дороги и надувал губы, Джуд презрительно усмехнулся. Его тоже не восхищало поведение спутника. То, что было допустимо для шестнадцатилетней девочки, в двадцать пять лет, по меньшей мере, вызывало недоверие.

Мик отбросил цветок и вытащил нижнюю часть майки из джинсов. Поочередно обнажились подтянутый живот и худая плоская грудь. Затем показалась взъерошенная голова. Он улыбнулся и откинул майку в сторону. Мик посмотрел на его торс. Аккуратный, не слишком мускулистый. Шрам от аппендицита над поясом узких потертых «Левайсов». На шее висела небольшая, но ярко блестевшая на солнце золотая цепочка. Неожиданно для себя Джуд снисходительно улыбнулся: мир частично был восстановлен.

Мик расстегивал ремень.

— Хочешь трахнуться? — не переставая улыбаться, спросил он.

— Бесполезно, — последовал ответ, хотя и не на тот вопрос.

— Что бесполезно?

— Мы не подходим друг другу.

— Может, на свежем воздухе попробуем?

Он расстегнул зиппер и повернулся к пшеничному полю, расстилавшемуся за дорогой.

Джуд смотрел, как Мик прокладывал путь в колыхавшемся море. Его загорелая спина была одного цвета с колосьями и поэтому почти сливалась с ними. Он предлагал ему довольно опасную игру — тут был не Сан-Франциско и даже не степи Хемпстеда. Нервничая, Джуд взглянул на дорогу. Все так же безлюдна в обоих направлениях. А Мик, то и дело оборачиваясь, все шел в глубь этого поля; уходя, он разгребал руками золотистые волны, точно погружался в воды какого-то волшебного залива. Какого черта!.. Рядом никого не было, никто не мог увидеть их. Здесь были только горы, безмолвно плавившиеся на полуденном солнце, да какая-то потерявшаяся собака, которая сидела у края дороги и поджидала своего хозяина.

Джуд пошел вслед за Миком, на ходу расстегивая рубашку. На протоптанной полосе лежали колосья пшеницы — поваленные, как деревья под ногами великана. Они были как один повержены на землю, и Джуд, все также улыбаясь, мог представить панику, охватившую их маленький мирок. Он не хотел причинять им зла, но как они могли узнать об этом? Пожалуй, он растоптал сотни жизней — спелых зерен, жуков, личинок, гусениц, — прежде чем добрался до стерни, где на подстилке из свежего жнивья лежал Мик, уже совсем обнаженный.

Любовью они занимались с наслаждением, равным для обоих. Им было упоительно хорошо, когда они так близко ощущали друг друга, обмениваясь страстными поцелуями, все крепче свивались руками и ногами в узел, который только оргазм мог развязать. Разгоряченные, они слышали тарахтение трактора, проехавшего по дороге; но были слишком поглощены своими телами, чтобы обратить внимание на него.

Возвращаясь к «фольксвагену», они на ходу отряхивались от пшеничных усов и оба блаженно улыбались. Перемирие было установлено если не навсегда, то, по меньшей мере, на несколько часов.

В машине можно было изжариться заживо, и они опустили стекла, чтобы проветрить салон прежде, чем продолжать путь в Нови-Пазар. Часы показывали половину четвертого, впереди было не меньше часа быстрой езды.

Мик сел справа и проговорил:

— Забудем о монастыре, а?

Джуд вздохнул.

— Мне казалось…

— Я не вынесу еще одной невинной девы.

Они оба рассмеялись. Затем поцеловались, снова ощутив друг друга на вкус: смесь слюны и соленый привкус семени.

* * *
Следующий день выдался солнечным, но не особенно жарким. Голубое небо постепенно затягивалось тонкой облачной дымкой, не затенявшей ярких лучей дневного света. Свежий утренний воздух щекотал ноздри, как запах эфира или мяты.

Вацлав Джеловсек смотрел на голубей, круживших над главной площадью города. На площади устанавливалось множество различных приспособлений как гражданского характера, так и военных. В воздухе витали эманации того деловитого возбуждения, которое — он это знал — чувствовали все мужчины, женщины и дети Пополака и которое не могло не передаваться голубям. Вот почему они подлетали так близко, взмывали вверх, опускались и сновали между большими колесами деревянных блоков; они знали, что сегодня им не причинят никакого вреда.

Он снова взглянул на небо. Облачная дымка понемногу сгущалась: не самые идеальные условия для празднества. В его мыслях промелькнуло выражение, которое он слышал от одного знакомого англичанина: «витать головой в облаках». Насколько он понимал, это означало — мечтать о чем-то несбыточном, жить туманными сновидениями. Он криво усмехнулся. Да, Запад не знал об облаках ничего, кроме того, что они приносят сны и бесплодные мечтания. Пожалуй, Западу не помешало бы увидеть сегодняшнее зрелище, чтобы внести дополнительный смысл в свою поговорку.

Здесь, в горах, она получала самое первородное значение. Все-таки неплохо было сказано.

Головой в облаках.

На площадь недавно прибыл первый отряд людей. Двое или трое болели и не смогли прийти, но им тотчас нашлась замена. Да с какой готовностью! С какими широкими улыбками запасные, услышав свои имена и номера, вышли из строя, чтобы занять пустующее место в уже формировавшейся конечности! Чудеса организованности в каждом кубическом ярде пространства. У каждого человека — свое положение и свое дело. Ни суеты, ни криков: все голоса не громче взволнованного шепота. Он восхищенно наблюдал за их слаженной и быстрой работой, за отточенными движениями рук с веревками и ремнями.

Впереди был долгий и славный день. Вацлав сегодня встал за полчаса до рассвета, пил кофе из импортных пластиковых стаканов, обсуждал метеорологические сводки из Митровицы и смотрел, как на беззвездном небе занималась алая заря. Количество выпитого кофе сейчас перевалило за шестую порцию, а часовая стрелка еще не достигла семичасовой отметки. Метцинджер, стоявший по ту сторону площади, выглядел таким же усталым и возбужденным, как и сам Вацлав.

Они вместе наблюдали за тем, как розовел восток. Однако затем разошлись и не должны были подходить друг к другу до тех пор, пока не кончится состязание. Как никак Метцинджер был из Подуево. В предстоящей битве ему надлежало поддерживать свой собственный город. Конечно, завтра им можно будет переговорить о том, что с ними приключилось, но сегодня они должны вести себя, как два незнакомых человека. Сегодня они были только патриотами, исполненными решимости одержать победу над противником.

Вот и воздвигнута, к обоюдному удовлетворению Метцинджера и Вацлава, новая нога Пополака. Все страховочные узлы тщательно подогнаны, нога высится над площадью, отбрасывая тень на фасад городской ратуши.

Вацлав отхлебнул остывшего кофе и позволил себе улыбнуться. Что за дни, что за дни! Великие свершения, развивающиеся знамена и это неповторимое зрелище, один вид которого мог бы лишить жизни многих людей. Вот они, деяния, достойные неба.

Ах, какие золотые дни.

На главной площади Подуево царило не меньшее оживление.

Может быть, здесь торжественность, сопутствующая ежегодному празднеству, была смешана с печалью, но это было понятно. Весной ушла из жизни Нита Габрилович, всеми почитаемая предводительница города. Она умерла в девяносто четыре года, лишив горожан своих технических знаний и организаторского таланта. Шестьдесят лет она готовила эти состязания, с каждым разом увеличивая и усовершенствуя свое колоссальное творение. И теперь ее не стало.

Разумеется, без нее порядок тоже не нарушался. Люди были слишком дисциплинированны, чтобы не подчиняться приказам. Тем не менее, в половине восьмого сооружение еще только близилось к середине. Дочь Ниты, руководившая этим, явно не имела достаточного опыта. Она была не совсем решительна в своих действиях, а для того, чтобы правильно расставить людей по местам — сплотить их в единое целое, — нужно было быть наполовину пророком, наполовину цирковым укротителем. Может быть, через два или три года, одержав по крайней мере пару побед, дочь Ниты Габрилович приобрела бы необходимые навыки. Однако сегодня Подуево опаздывал: то и дело происходили неувязки со страховочными ремнями; в отличие от предыдущих лет, горожане нервничали, обменивались неуверенными взглядами.

Лишь в восемь часов Подуево сделал первый шаг по направлению к тому месту, где его уже ждал соперник.

Скоро должен был прозвучать условный сигнал к началу битвы.

* * *
Мик проснулся ровно в семь, хотя в непритязательном номере отеля «Белград» будильника не было. Лежа в своей постели, он слышал ровное дыхание Джуда, доносившееся с двуспальной кровати, стоявшей поперек комнаты. Сквозь тонкие шторы пробивался мутный утренний свет, не побуждавший к ранней поездке. После нескольких минут взирания на облупившийся потолок и не менее длительного разглядывания грубо слепленного распятия на противоположной стене Мик, наконец, встал и подошел к окну. Он был прав: день выдался пасмурным. Под серыми облаками громоздились невзрачные крыши Нови-Пазара. За крышами высились блеклые вершины гор. По их склонам ползли вверх сине-зеленые кроны деревьев. Там был лес. Единственное место, обладавшее хоть какой-нибудь притягательностью в этом захолустье.

Сегодня можно было поехать на юг, в Косовску Митровицу. Кажется, там должен быть музей? Или рынок? А оттуда они могли спуститься в долину реки Ибар, по дороге, окруженной горами. Да, горы: сегодня он решил посмотреть горы.

Было пятнадцать минут девятого.

* * *
В девять Пополак и Подуево величественно выходили на рубежи атаки.

Вацлав Джеловсек приложил ладонь козырьком ко лбу и изучающе оглядел небо. Оно было затянуто облаками, но на западе виднелись голубые просветы; под ними ярко блестели горы. День был не самым удачным для состязания, хотя и вполне приемлемым.

* * *
Мик и Джуд позавтракали ветчиной с яичницей и несколькими чашками хорошего черного кофе. Облака над Нови-Пазаром уже рассеялись, и они, воспрянув духом, собрались в путь. Косовска Митровица до обеда, а после, возможно, горная крепость в Цвекаке.

В половине десятого они покинули Нови-Пазар и поехали по шоссе Србсвак на юг, в долину реки Ибар. Дорога не из лучших, но даже выбоины и неровности асфальта не могли испортить нового дня.

Не считая отдельных пешеходов, шоссе было пустым. По обе стороны высились волнистые, поросшие густым лесом горы. Из фауны встречались только редкие птицы. Затем исчезли даже пешеходы, а сельскохозяйственные фермы, мимо которых они иногда проезжали, казались запертыми и безлюдными. В одном дворе они увидели черных поросят — их никто не кормил. На веревках сушилось выстиранное белье; прачек же словно не было.

Поначалу отсутствие человеческих контактов действовало освежающе, но по мере приближения полудня уже становилось немного не по себе.

— Мик, разве мы не должны были увидеть знак поворота на Митровицу?

Он пригляделся к карте.

— Может быть…

— …мы едем не той дорогой.

— Если бы знак был, то я бы его увидел. По-моему, нам нужно свернуть с этой дороги и взять немного южнее. Тогда мы спустимся в долину даже ближе к Митровице, чем думали.

— Как мы свернем с этой чертовой дороги?

— Мы проехали пару поворотов…

— Там были только разбитые грунтовки.

— Ну, либо они, либо то, что имеем.

Джуд поджал губы.

— Сигарету? — спросил он.

— Закончились милю назад.

Впереди горы поднимались непреодолимой стеной. Там не было ни одного признака жизни: ни струйки дыма из трубы, ни голосов, ни звука работающих машин.

Затем:

— Вон!

Поворот, явный поворот. Правда, не основная дорога. Скорее, просто разбитая колея, вроде двух предыдущих. И все же, это было лучше, чем перспектива бесконечного петляния по горным склонам.

— Наше путешествие превращается в какое-то проклятое сафари, — мрачно бросил Джуд, когда «фольксваген» запрыгал по кочкам и ухабам.

— Где же твоя жажда приключений?

— Забыл взять с собой.

Они начали взбираться вверх. Эта дорога тоже неотвратимо вела в горы. На капоте машины замелькали тени сомкнувшихся над ними древесных крон. Внезапно всюду запели птицы — праздно и оптимистично. Запахло хвоей и сырой землей. Впереди на дорогу выскочила лиса. Лениво взглянув на приближающийся автомобиль, она неспешно продолжила свой путь и скрылась среди деревьев.

Мик подумал, что они правильно сделали, свернув с того унылого и нескончаемого шоссе. Вскоре можно было остановиться и размять ноги, а потом найти какой-нибудь спуск в долину.

Два человека находились в часе езды от Пополака.

Сам город полностью опустел. В нем не осталось даже больных и стариков: никто не хотел пропускать сегодняшнего зрелища. Дети, незанятые взрослые, калеки, слепые и беременные женщины — все уже собрались в условленном месте. Конечно, таков был обычай: его соблюдение не требовало применения каких-либо принудительных мер. Сегодняшнее состязание стоило того, чтобы его увидеть.

В сражении должны были участвовать все: город против города. Так было всегда.

Поэтому города вышли в горы. К полудню все жители Пополака и Подуево, собравшись в ущелье, ожидали начала битвы.

Десятки тысяч сердец колотились все быстрее и быстрее. Десятки тысяч тел натужно, но согласованно сгибались и выпрямлялись — города выступали на исходные позиции. Две громадные тени этих тел ложились на кроны деревьев, на дороги и горные склоны; ступки выдавливали белый сок из травы; под ногами гибли звери, в труху сминались кустарники и пни. Земля дрожала от тяжелых шагов. Эхо разносилось далеко в горах.

В колоссальном теле Подуево все заметней проявлялись некоторые технические неувязки. Город уже немного прихрамывал на одну из своих циклопических ног. Воины, составлявшие ее, напрягали все силы, чтобы выправить крен исполинского торса: на них ложилась вся тяжесть города и вся ответственность за него. Тем не менее, сказывались недостатки в их подготовке, которой прежде руководила сама Нита Габрилович. Воины уже изнемогали от усталости.

Они остановили машину.

— Слышал?

Мик покачал головой. Его слух не отличался особенной остротой. Подростком он слишком часто ходил на рок-концерты.

Джуд выбрался из автомобиля.

Птицы, казалось, немного угомонились. Звук, который он слышал в салоне, повторился. Это был какой-то необычный звук: скорее, похожий на колебание почвы под ногами.

Может быть, отдаленный гром?

Нет, слишком ритмично. Вот и опять, словно нечто огромное ворочалось под склонами гор. И снова, где-то под ногами…

Бум.

Теперь и Мик услышал. Он перегнулся через окно машины.

— Это где-то впереди. Я тоже слышу.

Джуд кивнул.

Бум.

Вновь прокатился подземный гром.

— Что за дьявольщина? — недовольно проговорил Мик.

— Что бы это ни было, я хочу взглянуть…

Джуд, улыбаясь, забрался обратно в «фольксваген».

— Похоже на пушки, — заводя машину, сказал он. — На большие пушки.

Приложив к глазам русский полевой бинокль, Вацлав Джеловсек наблюдал за сигнальщиком. Тот поднял руку с пистолетом, ствол которого окутался маленьким облачком белого дыма. Через пару секунд из долины донесся звук выстрела.

Состязание началось.

Он перевел взгляд на двух исполинов. Головы в облаках — или почти в облаках. Они представляли собой потрясающее, незабываемое зрелище. Вот оба города вздрогнули, готовясь выйти навстречу друг другу и вступить в ритуальную битву.

Один из них, Подуево, держался менее уверенно. Перед тем как поднять левую ногу и сделать первый шаг, он чуть заметно поколебался. Ничего серьезного, просто небольшие трудности с координацией мускулов. Через пару шагов город должен был приноровиться к ритму движения, еще через пару его обитатели должны были заработать как одно неразделимое целое, чтобы вскоре показать могущество их великана, шедшего к своему двойнику как к отражению в зеркале.

Выстрел вспугнул стаи птиц, сидевших на деревьях. Они дружно и шумно взмыли над долиной, словно в честь предстоявшего великого сражения.

— Ты слышал выстрел? — спросил Джуд.

Мик кивнул.

— Военные маневры?.. — Джуд широко улыбнулся.

Он уже видел заголовки на первых полосах газет — эксклюзивные репортажи о секретных войсковых учениях в глубине югославской территории. Может быть, русские танки на каком-то своем полигоне, надежно скрытом от взглядов Запада. В случае удачи, он мог стать почтовым голубком этой новости.

Бум.

Бум.

В воздух поднялось множество птиц. Гром стал слышен отчетливее.

Он походил на орудийные залпы.

— Это за следующей горой… — сказал Джуд.

— По-моему, нам лучше вернуться.

— Мне необходимо посмотреть.

— А мне нет. Нас там не ждут.

— Ну и что? И почему ты так думаешь?

— Нас все равно не пустят. Может быть, депортируют. Не знаю, мне просто кажется…

Бум.

— Я должен посмотреть.

Он еще не договорил этих слов, когда послышались первые вопли.

Вопли издавал Подуево: даже не вопли, а жуткий предсмертный вой. Погиб один из людей, составлявших его слабую левую ногу — погиб, надорвавшись от тяжести, которую нес на себе, — и смерть тут же стала распространяться по всему сооружению. Человек, потерявший опору, не выдерживал сам и падал, сминаемый давившими на него телами. Болезнь была подобна раковой опухоли, но развивалась в течение секунд. Вся колоссальная система покачнулась и начала заваливаться набок.

Великолепный шедевр, созданный жителями Подуево из собственной плоти и крови, падал, как исполинская многоэтажная башня.

С левого бока на него сыпались изувеченные человеческие останки. Падая, Подуево на лету рассыпался на части.

Громадная голова, только что касавшаяся облаков, все больше откидывалась назад. Мертвые падали, увлекая за собой живых. Люди хватались друг за друга. Их голоса слились в один протяжный, душераздирающий крик, взывавший о помощи к небесам, на недоступность которых они сегодня посягнули.

— Ты слышал это?

Это было несомненно человеческим, хотя и оглушительно громким и невыносимо протяжным. У Джуда что-то перевернулось в желудке. Он поглядел на бледного, как полотно Мика.

Мотор был сразу же выключен.

— Нет, — сказал Мик.

— Послушай! Ради Бога…

До них докатилась волна предсмертных стонов и стенаний, приглушенных падением чего-то очень тяжелого. Земля содрогнулась.

— Нам нужно туда, — умолял Мик.

Джуд замотал головой. Он был готов ко встрече с какими-нибудь военными соединениями — хоть по всей русской армии, дислоцированной за соседней горой, — но гул, стоявший в его ушах, был человеческим, слишком человеческим гулом голосов. Они напомнили о том, каким ему в детстве представлялся Ад: нескончаемыми, невыразимыми с помощью слов мучениями, которыми стращала его мать на тот случай, если он отступится от Христа. Это был ужас, забытый им больше чем на двадцать лет. И вот он снова был с ним — такой же сильный, как и прежде. Может быть, там, за зубчатым горизонтом, находилась сама Преисподняя, у края которой стояла его мать и звала сына испытать отведенное ему наказание.

— Если ты не хочешь вести машину, то я сам сяду за руль.

Мик выбрался из машины и выпрямился, не сводя взгляда с колеи перед ним. На какое-то мгновение в его глазах мелькнуло глуповатое, недоверчивое выражение. Затем его лицо стало еще белее, чем прежде, и он выдохнул:

— Иисус Христос…

Его голос был сдавленным приступом тошноты, подступившей к горлу.

Его любовник сидел за рулем, обхватив голову руками, все еще не в силах вырваться из своих воспоминаний.

— Джуд…

Джуд медленно поднял глаза. Впереди колея быстро темнела от несущегося навстречу машине потока — потока крови. Разум Джуда попытался как-нибудь иначе понять смысл того, что он видел через ветровое стекло. Однако других объяснений не было. Это была кровь, настоящий кровавый потоп, кровь без конца…

И почти сразу же в воздухе повеяло свежевыпотрошенными внутренностями: запахом, исходящим из глубины человеческих тел, — наполовину пряным, наполовину приторным.

Мик навалился на дверную ручку «фольксвагена». Она подалась неожиданно легко, и он, с вытаращенными глазами, обезумевшими глазами плюхнулся на правое сиденье.

— Назад, — выдавил он из себя.

Мик потянулся к ключу зажигания. Кровавая река уже плескалась под передними колесами автомобиля. Впереди весь мир был окрашен в багровые тона.

— Быстрей, назад! Отъезжай, чтоб тебя!..

Джуд не делал никаких попыток стронуть машину с места.

— Мы должны посмотреть, — неуверенно проговорил он. — Должны.

— Нам не нужно ничего, — простонал Мик, — кроме того, чтобы к дьяволу убраться отсюда. Это не наше дело…

— Авиакатастрофа…

— Нет дыма!

— Но человеческие голоса…

Все инстинкты Мика умоляли поскорей вернуться назад. Он мог прочитать об этой катастрофе в завтрашних газетах — мог посмотреть фотографии и телерепортажи. Сегодня все было слишком свежо, слишком непредсказуемо…

На том конце этой колеи могло быть все, что угодно. И кто знает, как это истекающее кровью…

— Мы должны…

Не слушая стонов Мика, Джуд завел машину. «Фольксваген» пополз вперед, навстречу багровому, пенящемуся течению.

— Нет, — неожиданно спокойно произнес Мик. — Пожалуйста, не надо…

— Мы должны, — стиснув зубы, ответил Джуд. — Должны. Должны.

Всего лишь в нескольких ярдах правее уцелевший город бросил тень на залитую кровью дорогу. Мик ничего не видел из-за слез, а Джуд, сощуривший глаза и готовившийся к зрелищу, которое ожидало их за поворотом, только смутно отметил, как что-то ненадолго застлало свет. Может быть, облако. Или стая птиц.

Если бы в этот момент он поднял глаза и немного повернулся на северо-восток, то увидел бы голову Пополака. Огромную, наклоненную вперед голову обезумевшего города, который прошествовал между горами и исчез из поля зрения. Тогда бы Джуд знал, что эта область была выше его разумения; что в этом углу Ада уже никого нельзя было исцелить. Но ни он, ни Мик не видели последнего посланного им предупреждающего знака. И отныне их судьба была решена. Как Пополак и его мертвый близнец, они были лишены рассудка и всех надежд на возвращение к жизни.

Они обогнули горный склон, и перед ними предстало то, что осталось от Подуево.

Примитивное человеческое воображение еще никогда не имело дела с подобной картиной.

Возможно, на полях сражений Европы иногда случалось быть нагроможденными друг на друга такому бесчисленному количеству трупов; но было ли среди них столько женщин и детей, связанных с мертвыми телами мужчин? Были ли когда-нибудь такие горы трупов, недавно и одновременно лишенных жизни? Да, погибали целые города, но когда они погибали из-за закона притяжения?

Зрелище было из могущественнейших. Перед его лицом разум медленно уползал в свою жалкую каморку и, захватив с собой неопровержимые улики этого жуткого и безжалостного мира, осторожно ощупывал их, пытался найти какой-нибудь незамеченный сразу изъян, где бы можно было сказать: «Этого ничего нет. Это не смерть, а сон, это просто кошмарное сновидение».

Но разум не находил ни одной трещины в стене, вставшей перед ним. Это была правда. Это была сама смерть.

Подуево рухнул.

Тридцать восемь тысяч семьсот шестьдесят пять жителей были повержены на землю и превращены в груду распадающейся, сочащейся плоти. Те, кто не погиб от удара или удушья, мучились в предсмертных судорогах. Не выжил никто, кроме дряхлых стариков, не успевших подойти к месту состязания. Эти несколько подуевцев, сгорбленных и изможденных, смотрели на гору человеческих останков и, как Мик и Джуд, старались не верить своим глазам.

Джуд первым выбрался из машины. Почва под ногами была липкой от сворачивающейся крови. Он оглядел пространство бойни. Никаких обломков или других признаков авиакатастрофы; ни огня, ни дыма, ни запаха топлива. Только лишь десятки тысяч остывающих тел, обнаженных или одетых в одинаковую серую форму: как мужчины, так и женщины и дети. На некоторых сохранились остатки каких-то кожаных сбруй с тянущимися от них многими и многими милями канатов. Чем больше он присматривался, тем отчетливее видел сложную систему узлов и петель, опутывавших и соединявших неподвижные людские тела. По какой-то причине почти все они были связаны друг с другом. Некоторые были прикреплены к плечам своих соседей, как мальчики во время игры в конный бой. Некоторые были плотно прикручены к чьим-то локтям, поясам, лодыжкам и бедрам. Были обмотанные веревками с головы до ног; с шеей, пригнутой к ступням. Все были связаны одной, хотя и многократно разорванной паутиной тросов, канатов, веревок.

Еще один выстрел.

Мик поднял глаза.

По грудам тел пробирался одинокий мужчина, одетый в серую шинель. Он держал в руке револьвер и методично пристреливал умирающих. Исполняя свой жалкий акт милосердия, медленно шел вперед, приглядываясь, в первую очередь выбирая мучившихся детей. Разряжал револьвер и заряжал снова. Разряжал и заряжал, разряжал…

Мик выскочил из машины.

Он заорал во все горло, перекрывая стоны раненых.

— Что это?

Мужчина прервал свое занятие и поднял лицо — такое же серое, как и его шинель.

— А? — он хмуро осмотрел двоих непрошеных свидетелей катастрофы.

— Что здесь произошло? — неестественно высоким голосом прокричал Мик. Он почувствовал себя лучше оттого, что мог кричать и злиться на этого человека. Может быть, он был виноват. Ему нужно было кого-то обвинить в случившемся.

— Скажите, — сквозь слезы кричал Мик. — Скажите! Ради Бога, скажите! Объясните!

Мужчина в серой шинели покачал головой. Он не разобрал ни слова из того, что кричал этот молокосос. Он понял то, что язык был английским, но больше ничего. Мик пошел ему навстречу, не переставая чувствовать на себе взгляды мертвых. Они смотрели на него снизу вверх — своими неподвижными, остекленевшими глазами, в которых застыл беззвучный и оттого еще более невыносимый крик.

Тысячи, тысячи глаз.

Он достиг мужчины, когда тот уже расстрелял почти все патроны. Его осунувшееся лицо было мокрым от слез.

Кто-то дотронулся до его ноги. Он не желал смотреть вниз, но чья-то рука все пыталась и пыталась ухватиться за его ботинок. Он опустил глаза. Под ним лежал юноша, распростертый в форме свастики. Все его суставы были вывихнуты. Из под него высовывались ноги ребенка, окровавленные и торчавшие среди других тел, как два стебля с красными лепестками.

Он хотел отнять у мужчины револьвер, но руки юноши не отпускали его. И еще больше ему захотелось найти где-нибудь пулемет, который мог бы прекратить эту бессмысленную и мучительную агонию.

Когда Мик снова посмотрел вперед, человек в серой шинели уже поднимал револьвер.

— Джуд! — заорал он, но его вопль был заглушен выстрелом револьвера, направленного в рот мужчины.

Последнюю пулю тот оставил для себя. Его затылок лопнул, как разбитое яйцо, и, все еще держа дуло во рту, он рухнул на другие тела.

— Мы должны… — начал Мик, хотя сам не знал, к кому обращался. — Мы должны…

Что он собирался делать. Что они должны были делать в этой ситуации?

— Мы должны…

К нему подошел Джуд.

— Помочь, — сказал он.

— Да. Мы должны позвать на помощь. Мы должны…

— Пошли…

Да. Вот что нужно было сделать. Пусть из трусости, пусть под любым предлогом, но они должны были как можно скорее оставить это поле битвы с его окровавленными, протянутыми к ним руками.

— Нужно сообщить властям. Найти какой-нибудь город. Позвать на помощь…

— Священников, — сказал Мик. — Им нужны священники.

Джуд мрачно усмехнулся. Подобная мысль показалась ему совершенно абсурдной. Здесь потребовалась бы целая армия исповедников с брандспойтами, поливающими святой водой, и мощными динамиками для благословений.

Они отвернулись от этого чудовищного зрелища и, поддерживая друг друга, стали пробираться к машине.

Она оказалась занятой.

За рулем сидел Вацлав Джеловсек. Он пытался завести двигатель. Один поворот ключа! Второй. С третьего раза зажигание сработало, и из-под задних колес вырвались комья липкой, бурой грязи. Разворачивая «фольксваген», Вацлав увидел двух англичан, бегущих к автомобилю и размахивающих руками. Сейчас они ничего не значили — он не хотел быть похитителем машин, но ему нужно было выполнять свою работу. Он был судьей сегодняшнего состязания и нес ответственность за всех его участников. Один из этих героических городов уже рухнул. Он должен был сделать все возможное, чтобы не дать Пополаку последовать за своим собратом. Второго великана нужно было догнать и урезонить. Успокоить любыми словами и обещаниями. Во что бы то ни стало образумить его и не допустить второй такой же катастрофы.

Мик все еще бежал за «фольксвагеном» и во все горло кричал ему вслед. Похититель не обращал внимания, полностью сосредоточившись на маневрировании по скользкой дороге. Мик быстро отставал. Автомобиль набирал скорость. Взбешенный, но сбившийся с дыхания, Мик остановился посреди дороги и уперся ладонями в колени. У него не было сил даже для того, чтобы дать волю своей ярости.

— Ублюдок, — выругался Джуд.

Мик поднял голову. Автомобиль уже скрылся из виду.

— Сволочь. Не умеет даже рулить как следует.

— Мы… поймать… мы должны поймать его, — тяжело дыша, выдавил из себя Мик.

— Как?

— Догнать… Бегом… Пешком…

— У нас нет даже карты… Она осталась в машине.

— Иисус… Христос… Всемогущий.

Они медленно побрели вниз по колее, прочь от этого поля.

Через несколько метров течение стало мелеть. До основной дороги дотягивалось только несколько тоненьких ручейков. Следуя за красными отпечатками протекторов, Мик и Джуд вышли на распутье.

Шоссе на Србовак было пустым в обоих направлениях. Отпечатки шин поворачивали налево.

— Он направился в горы, — сказал Джуд, тупо уставившийся в сине-зеленый пейзаж с издевательски искусно вплетенной в него лентой дороги. — Он сошел с ума!

— Будем возвращаться прежним путем?

— Нам придется идти до утра.

— Подсядем к кому-нибудь.

Джуд покачал головой: его лицо выражало усталость и потерянность.

— Мик, ты еще не понял? Они все знали о происходящем. Все люди с ферм — они убрались к чертям подальше, как только сюда пришли эти сумасшедшие. Готов держать пари на что угодно, на дороге не будет ни одной машины. Разве что встретится парочка таких же безмозглых туристов, как мы с тобой, но ни один турист не затормозит рядом с нами. Посмотри на себя.

Он был прав. Они выглядели, как два мясника — по пояс залитые кровью. Их лица были перепачканы подтеками пота, глаза — безумно вытаращены.

— Нам придется пойти за ним, — сказал Джуд.

Он махнул рукой в сторону гор. Солнце уже скрылось за ними, и склоны быстро темнели.

Мик вздрогнул. Так или иначе, им предстояло провести ночь на дороге. И ему было все равно, куда идти, если это увеличивало расстояние между ним и смертью у него за спиной.

Пополак был недвижим. Паника сменилась тупым, равнодушным приятием мира таким, каким он предстал сегодня. Тысячи людей, накрепко привязанных друг к другу и выстроенных в один живой организм, позволили согласию безумия восторжествовать над спокойным голосом разума. Они сплотились в один мозг, одну мысль, одно желание; в течение нескольких секунд стали бездушной тканью ожившего гиганта, образ которого так удачно воссоздали. Все их хрупкие личные чувства были сокрушены могучим потоком общей воли — не страстями, правящими толпой, а телепатической волной, превратившей тысячи голосов в одно слитное повеление.

И этот голос скомандовал: «Иди!»

Этот властный голос сказал: «Я хочу никогда не видеть этого страшного зрелища».

Пополак повернулся и, ступая тяжелыми полумильными шагами, направился в горы. Мужчины, женщины и дети, составлявшие тело шагающего исполина, были незрячими. Они видели глазами своего города. Думали его мыслями. Жили его желаниями. И верили в его бессмертие.

Пройдя две мили, Мик и Джуд почувствовали в воздухе запах бензина, а чуть позже увидели перевернутый «фольксваген». Его колеса торчали из глубокого кювета у левого края дороги. Странно, что он не горел.

Дверца водителя была открыта. Вацлав Джеловсек неподвижно лежал рядом. Он дышал. На его теле не было заметно никаких ран, если не считать двух или трех царапин на лице. Они осторожно вытащили похитителя из пыльного кювета и уложили на дорогу. Мик подложил ему под голову свою куртку и развязал его галстук.

Внезапно его глаза приоткрылись.

Он медленно обвел их взглядом.

— С вами все в порядке? — спросил Мик.

Какое-то время мужчина молчал. Казалось, он не понимал.

Затем:

— Англичане? — через силу произнес он.

Акцент был чудовищный, но вопрос был вполне ясен.

— Да.

— Я слышал ваши голоса. Англичане.

Он поморщился.

— Вам больно? — проговорил Джуд.

Мужчина, казалось, нашел этот вопрос забавным.

— Больно? Мне? — переспросил он, и на его лице появилась смешанная гримаса агонии и восторга.

— Я умру, — выдавил он сквозь стиснутые зубы.

— Нет, — сказал Мик. — С вами все в порядке…

Мужчина решительно замотал головой.

— Я умру, — уверенным голосом повторил он. — Я хочу умереть.

Джуд ближе наклонился к нему.

— Скажите, что нам сделать, — тихо произнес он.

Мужчина закрыл глаза. Джуд довольно бесцеремонно встряхнул его.

— Скажите нам, — забыв о сострадательном тоне, громко сказал он еще раз. — Скажите, что это было?

— Что? — не открывая глаз, проговорил мужчина. — Это было падение, вот и все. Просто падение…

— Какое падение? Кто упал?

— Город. Подуево. Мой город.

— Откуда? Из-за чего он упал?

— Из-за себя, конечно.

Ответы мужчины ничего не объясняли; вместо них одна за другой следовали какие-то загадки.

— Куда вы собирались ехать? — спросил Мик, стараясь говорить как можно менее агрессивно.

— За Пополаком, — сказал мужчина.

— За Пополаком? — спросил Джуд.

Мик начал улавливать какой-то смысл в сбивчивых словах похитителя.

— Пополак — это второй город. Такой же, как Подуево. Города-близнецы. На карте они…

— Где же сейчас этот город? — перебил его Джуд. Казалось, Вацлав Джеловсек решился открыть им всю правду. Был момент, когда он застыл между смертью с загадкой на своих губах и несколькими минутами жизни, достаточными для того, чтобы кое-что объяснить. Ему было все равно. Новое состязание уже не могло состояться.

— Они вышли на битву, — негромко произнес он. — Пополак и Подуево. Они боролись каждые десять лет…

— Боролись? — снова перебил Джуд. — Вы хотите сказать, все эти люди были убиты?

Вацлав покачал головой.

— Нет, нет. Они упали. Я же говорил.

— Ну, и как они боролись? — спросил Мик.

— Для этого они шли в горы, — последовал ответ.

Вацлав приоткрыл глаза. Лица, склонившиеся над ним, выглядели измученными и больными. Ему стало жалко этих ни в чем не повинных иностранцев. Они заслуживали того, чтобы знать истину.

— Они бились, как великаны, проговорил он. — Их строили из собственных тел, понимаете? Корпуса, мускулы кости, глаза, нос, зубы, — все делалось из мужчин и женщин.

— Он бредит, — сказал Джуд.

— Ступайте в горы, — повторил мужчина, — и увидите, это правда.

— Даже предполагая… — начал Мик.

Вацлав нетерпеливо прервал его.

— Многие века мы учились по-настоящему играть в великанов. С годами они становились все больше и больше. Каждый новый всегда превосходил своего предшественника. Его строили с помощью канатов и подпорок… В желудке была пища… испражнения выводились через специальные трубы… Самых зорких усаживали в его глаза, самых громогласных — в гортань. Вы не поверите, с каким техническим совершенством все это делалось.

— Не поверим, — вставая, сказал Джуд.

— Это образ нашей общины, — почти шепотом проговорил Вацлав. — И форма нашей жизни.

Наступило молчание. Над горными склонами медленно плыли белые облака. Дорога постепенно погружалась во мрак.

— Чудо, — добавил он с таким выражением в голосе, будто в первый раз осознал неестественность происходившего. — Случилось чудо.

Этого было достаточно. Да. Этого было вполне достаточно.

Его глаза снова закрылись, морщины на лице разгладились. Он умер.

Его смерть Мик прочувствовал острее; чем гибель тысяч людей, оставшихся позади; или лучше сказать, его смерть была ключом к боли, которую он испытал за всех них.

Он не мог решить, правду ли сказал этот человек. Его разум не знал, что делать с услышанным. Он только ощущал свою беспомощность и какую-то тоскливую жалость к самому себе.

Они стояли на дороге, молча глядя на загадочные и мрачные очертания гор.

Наступили сумерки.

Пополак уже не мог идти дальше. Каждый его мускул изнемогал от усталости. То и дело в глубине его исполинского тела кто-нибудь умирал; однако город не горевал из-за своих отмирающих клеток. Если мертвые находились вблизи наружного слоя, то их отвязывали и сбрасывали на землю.

Великан не был способен испытывать жалость. Он знал только одну цель и собирался идти к ней, пока были силы.

Закат солнца Пополак проводил, сидя на одном из крутых склонов и поддерживая руками свою огромную голову.

На небе засияли звезды. Сгущалась тьма, бережно обволакивавшая незажившие раны этого страшного дня и дававшая отдых глазам, которые видели слишком много.

Пополак снова встал на ноги и, сотрясая шагами почву, двинулся в путь. Он должен был идти, сколько мог, а потом спуститься в какую-нибудь долину и найти в ней свою могилу.

Мик хотел похоронить угонщика. Однако Джуд сказал, что с приездом полиции это погребение будет выглядеть довольно подозрительно. И кроме того, разве не абсурдно было заниматься с одним трупом, когда всего лишь в миле от них лежали тысячи неприбранных тел?

Они оставили мертвого лежать рядом с перевернутой машиной и скова тронулись в путь.

Становилось холодно, хотелось есть. Однако те дома, мимо которых они проходили, были наглухо заперты и не подавали никаких признаков жизни.

— Что он имел в виду? — устало проговорил Мик, когда они стояли возле очередной запертой двери.

— Он говорил метафорами…

— И про великанов?

— И про великанов. Троцкистская белиберда, — продолжал настаивать Джуд.

— Мне так не кажется, — повторил Мик и пошел обратно к дороге.

— У тебя есть иная точка зрения? — оставаясь на прежнем месте, с вызовом спросил Джуд.

— Он не был похож на человека, сочиняющего речи заранее.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что вокруг нас бродят какие-то великаны? Ради Бога, опомнись!

Мик повернулся к Джуду. В сумерках трудно было разглядеть выражение его лица. Однако голос был твердым и уверенным.

— Да. Я думаю, он говорил правду.

— Абсурдно! Абсурдно и смешно! Нет!

В этот момент Джуд ненавидел Мика. Ненавидел за его наивность, за готовность поверить в любой вымысел, если тот окружен некоторым ореолом романтичности. Господи! Поверить даже в такую нелепую выдумку…

— Нет, — повторил он. — Нет. Нет. Нет.

Небо было ярко-синим. Очертания гор под ним слились в один черный зубчатый контур.

— Я замерз, как собака, — сказал из темноты Мик. — Ты пойдешь со мной или останешься здесь?

— На этой дороге мы ничего не найдем! — крикнул Джуд.

— Возвращаться уже поздно.

— Там только горы, и все!

— Поступай, как знаешь. Я пошел.

Его шаги стали удаляться во мраке.

Немного поколебавшись, Джуд последовал за ним.

Ночь была безоблачной и холодной. Они шли, подняв воротники и сжав пальцы ног в ботинках. Небо над ними сияло крупными немигающими звездами. Глаз мог составить из них столько причудливых сочетаний, сколько хватило бы терпения. Через некоторое время они обнялись. Им было легче идти, поддерживая и согревая друг друга.

Часам к одиннадцати они увидели свет, горевший в далеком окне.

Женщина, открывшая дверь, не улыбалась, но поняла их состояние и впустила в дом. Было бессмысленно рассказывать этой старой крестьянке или ее одноногому мужу о том, что они сегодня видели. В каменном коттедже не было ни телефона, ни признаков имеющихся транспортных средств, и поэтому даже если бы они нашли какой-нибудь способ поведать о случившемся, то все равно ничего не смогли бы предпринять.

Мимикой и жестами они кое-как показали, что проголодались и устали. Затем попробовали объяснить, что заблудились, — и проклинали себя за оставленный в «фольксвагене» разговорник. Едва ли она поняла что-нибудь из их слов, но усадила возле печи, на которую поставила кастрюлю.

Они съели по большой тарелке несоленого горохового супа и улыбками поблагодарили женщину. Ее муж сидел рядом, не проявляя ни малейшего желания заговорить с гостями или хотя бы взглянуть на них.

Сытная еда подействовала. Они немного воспрянули духом.

Теперь им предстояло выспаться, а утром отправиться в обратную дорогу. К следующему вечеру тела, лежащие на поле, будут прибраны, пересчитаны, уложены в гробы и отправлены к родственникам. Воздух будет заполнен гулом моторов, который наконец заглушит стоны, еще звучавшие в их ушах. Будут кружить вертолеты, будут суетиться санитары и полицейские. Будет все, что сопутствует большим катастрофам, случающимся в цивилизованном обществе.

А потом все это будет приятно вспомнить. Все-таки, часть истории: конечно, трагедия, но ее можно объяснить, отнести к какой-нибудь схеме и жить дальше. Все будет хорошо. Скорей бы утро.

Вскоре усталость сразила их. Они заснули прямо за столом, уронив головы на скрещенные руки. Рядом остались пустые тарелки и недоеденные ломти хлеба.

Они ничего не чувствовали. Они провалились в темноту без сновидений и мыслей.

Затем начался грохот.

Где-то под землей. Глухие ритмичные удары, как будто какой-то титан медленно подбирался все ближе и ближе.

Женщина разбудила мужа. Разбудила, зажгла лампу и подошла к двери. Ночное небо было усеяно звездами. Вокруг высились черные горы.

Гром не утихал. Удар и через полминуты новый, с каждым разом становившийся все громче.

Муж и жена стояли рядом и прислушивались к гулкому эху, прокатывавшемуся по горным склонам. Гремело где-то недалеко, но молний не было.

Только тяжелые удары…

Бум…

Бум…

От них сотрясалась земля. Из дверного косяка сыпалась пыль, дребезжали оконные стекла.

Бум…

Бум…

Они не знали, что это было, но во всяком случае бежать из дома не собирались. Каким бы жалким укрытием ни был их коттедж, находиться в нем не казалось опасней, чем в ближнем лесу. Как они могли узнать, под каким деревом остановиться, чтобы их не задела гроза? Нет, лучше было ждать: ждать и смотреть.

У женщины было плохое зрение, и она не совсем поверила своим глазам, когда одна из черных гор вдруг стала вырастать, постепенно заслоняя звезды. Но ее муж видел это: невообразимо огромную голову, которая в темноте казалась еще более огромной — превосходившей даже сами горы.

Выпустив костыли, он упал на колени и зашептал молитвы. Его искусственная нога вывернулась из кожаных ремней.

Его жена завыла: ни одно из известных им слов не могло остановить это чудовище, возникшее из мрака и надвигавшееся на них.

Проснувшись, Мик нечаянно смахнул со стола тарелку и лампу.

Они разбились.

Проснулся Джуд.

Крик за дверью затих. Женщина бросилась бежать в лес. Любое дерево было лучше, чем это зрелище. Ее муж продолжал дрожащими губами повторять молитвы, но великан все вырастал и вырастал. Вот поднялась его громадная нога…

Бум…

Коттедж заходил ходуном. Запрыгала посуда в шкафу, зеркало сорвалось с крючка и вдребезги разбилось.

Любовники знали этот гром: эти подземные удары.

Мик схватил Джуда за плечо.

— Вот видишь? — прохрипел он. — Видишь? Видишь?

В его хрипе слышались истерические нотки. Опрокинув стул, он кинулся к двери. По дороге выругался. Выбежал на крыльцо…

Бум…

Грохот был оглушительным. Со звоном лопались оконные стекла. Трещали балки под крышей.

Джуд догнал любовника у двери. Старик лежал ничком, пальцами судорожно сжимая комья сухой земли.

Мик, подняв голову, смотрел в небо. Джуд посмотрел туда, куда был устремлен его взгляд.

В одном месте звезд не было. Там была кромешная тьма в форме огромного человека, нависшего над горами. Отчетливо выделялись контуры.

Он казался слишком широким. У него были неестественно толстые — не как у человека — ноги и чересчур короткие руки. Может быть, они выглядели так по сравнению с торсом.

Затем он поднял свою исполинскую ступню и опустил на землю, сделав шаг в направлении дома.

Бум…

Крыша коттеджа покачнулась. Все, что говорил угонщик, оказалось правдой. Пополак был и городом, и великаном. И шел, перешагивая через горы…

Их глаза быстро освоились с темнотой, и они уже могли различить ужасающие подробности в строении этого монстра. Несомненно, он был шедевром инженерной мысли: человек, созданный из людей. Или лучше сказать, бесполый гигант, сделанный из живых мужчин, женщин и детей. Все жители Пополака были в нем безжалостно плотно прижаты друг к другу. Их тела и суставы были так крепко скованы в одно целое, что человеческие кости почти ломались от напряжения.

Уже можно было увидеть безукоризненно рассчитанную конструкцию этого исполина: продумано было расположение центра тяжести; как соответствовали слоноподобные ноги громадному весу туловища; как низко к плечам была посажена голова — оптимально для движений и с минимальной нагрузкой на шею.

Несмотря на диспропорции, он был ужасающе человекоподобен. Поверхность составляли полностью обнаженные люди, которые блестели при свете звезд, как одно огромное человеческое тело. Были скопированы даже мускулы, хотя и упрощенно. Можно было разглядеть, как умело все люди были подогнаны друг к другу; с какой акробатической виртуозностью работали те, из кого был сделаны суставы рук и ног, позвонки и сухожилия.

Он наклонил голову, и они увидели его лицо.

Щеки из человеческих тел; глубокие глазные впадины, из которых глядели человеческие головы, образующие глазное яблоко; широкий нос и рот, то открывавшийся, то закрывавшийся — мышцы, расположенные в челюсти, сжимались и разжимались. И из этого рта, зубы которого были сделаны из обритых детских голов, гремела какая-то идиотская песенка.

Пополак шествовал по горам и пел во все горло.

Было ли хоть когда-нибудь в Европе зрелище, подобное этому?

Не в силах сдвинуться с места, Мик и Джуд смотрели, как великан приближался к ним.

Старик обмочился. Бормоча мольбы и молитвы, он пополз к деревьям. За ним волочилась искусственна нога, застрявшая в штанине.

Пополак был уже в двух шагах от коттеджа. Отчетливо виднелись бледные, изможденные, обливающиеся потом лица; их ритмично сгибающиеся и разгибающиеся тела. Некоторые были уже мертвы, они затрудняли его движения, но он шел и шел вперед.

Бум…

Сделав всего один шаг, он подступил к коттеджу ближе, чем можно было ожидать.

Мик видел, как поднималась его громадная ступня. Видел людей — коренастых и крепких — в лодыжке и стопе. Многие были мертвы. Подошва выглядела сплошным месивом из человеческой плоти и канатов, перетершихся от долгой ходьбы.

Нога опустилась. Раздался грохот.

Коттедж разлетелся в щепки. Взметнулось облако пыли; одним из обломков убило Джуда, но Мик не замечал этого.

Пополак заслонил собой все небо. В какой-то момент казалось, что он переполнил собой весь мир — и небо, и землю. Его уже нельзя было охватить одним взглядом: взгляд начинал метаться в пространстве, но даже тогда разум отказывался осознать его истинные размеры.

Одна его нога прочно стояла посреди обломков коттеджа, а другая уже двигалась, делая новый шаг.

Мик воспользовался своим шансом. Испустив душераздирающий вопль, он опрометью бросился к этой громадной ступне. Она уже поднималась в воздух, когда он, задыхаясь, добежал до нее. В последнюю секунду ему удалось, подпрыгнув, ухватиться то ли за обрывки каната, то ли за чьи-то волосы, то ли за саму плоть — удалось ухватиться за это уходящее чудо и стать его частью. Быть с ним, служить ему или умереть вместе с ним, — все это было лучше, чем жить без него.

Мик взобрался на ступню и нашел на ней безопасное место. Взвыв в экстазе от своей удачи, он увидел, как земля стала быстро уходить вниз. Там, внизу, осталось изувеченное тело Джуда, но ему было все равно. Он уже забыл и о нем, и о любви, и о сексе, и о своей жизни.

Все это уже ничего не значило. Вообще ничего. Бум-Бум… Пополак шел. Гул его шагов удалялся на восток.

КНИГА II

Страх

Страх — вот та тема, в которой большинство из нас находит истинное удовольствие, прямо-таки какое-то болезненное наслаждение. Прислушайтесь к разговорам двух совершенно незнакомых людей в купе поезда, в приемной учреждения или в другом подобном месте: о чем бы ни велась беседа — о положении в стране, растущем числе жертв автомобильных катастроф или дороговизне лечения зубов, собеседники то и дело касаются этой наболевшей темы, а если убрать из разговора иносказания, намеки и метафоры, окажется, что в центре внимания неизменно находится страх. И даже рассуждая о природе божественного начала или о бессмертии души, мы с готовностью перескакиваем на проблему человеческих страданий, смакуя их, набрасываясь на них так, как изголодавшийся набрасывается на полное до краев, дымящееся блюдо. Страдания, страх — вот о чем так и тянет поговорить собравшихся неважно где: в пивной или на научном семинаре; точно так же язык во рту так и тянется к больному зубу.

Еще в университете Стивен Грейс напрактиковался в этом предмете — страхе человеческом, причем не ограничиваясь рассуждениями, а тщательнейшим образом анализируя природу явления, препарируя каждую нервную клетку собственного тела, докапываясь до глубинной сути самых затаенных страхов.

Преуспел он в этом благодаря весьма достойному наставнику по имени Куэйд.

В то время университеты Англии охватило повальное увлечение различного рода гуру: молодые люди обоих полов лихорадочно искали себе пастыря, неважно, с Востока или с Запада, чтобы, словно ягнята, слепо следовать, куда тот укажет. Стив Грейс не был исключением. К несчастью, его «мессией» оказался именно Куэйд. Познакомились они в студенческой забегаловке.

— Меня зовут Куэйд, — без лишних церемоний представился Стиву парень, оказавшийся рядом с ним за стойкой бара, — а ты, если не ошибаюсь…

— Стив Грейс.

— Точно. С отделения этики, верно?

— Верно.

— Вот только что-то я тебя не видел на остальных лекциях и семинарах факультета философии…

— А я с филологического, с отделения английской литературы. Как ты, должно быть, знаешь, мы ежегодно выбираем какой-нибудь дополнительный предмет. Мне предложили древнескандинавские языки, но это было бы уж слитком.

— И ты подался на этику…

— А что мне оставалось?

Куэйд заказал двойкой бренди. По его лицу нельзя было сказать, что он может себе позволить подобные напитки, ну а уж Стив из-за двойного бренди выбился бы из бюджета на целую неделю. Куэйд же, залпом осушив бокал, велел повторить.

— А ты что будешь пить? — поинтересовался он у Стива, который мурыжил полпинты уже теплого легкого пива, надеясь растянуть его еще примерно на часок.

— Мне ничего не хочется.

— Брось.

— Серьезно, этого вполне достаточно.

— Тогда, — обратился Куэйд к бармену, — еще один бренди и пинту пива моему приятелю.

Стив не стал возражать против такой щедрости. В конце концов, полторы пинты пивка слегка развеют охватившую его тоску накануне семинара по теме «Анализ проблем общества в произведениях Чарльза Диккенса». Сама мысль о предстоящем семинаре вызвала у него неодолимую зевоту.

— Интересно, — проговорил Стив, — почему никому не пришло в голову родить диссертацию о пьянстве как одном из видов общественной деятельности?

Куэйд задумчиво взглянул на свой бокал бренди, который тут же и осушил.

— Или как о способе забыться… — заметил он при этом.

Стив окинул взглядом новом знакомого. Выл он лет на пять старше самого Стива, которому недавно исполнилось двадцать. Одежда Куэйда представляла собой довольно забавный коктейль: сильно поношенные кроссовки и брюки из плиса плохо сочетались с дорогой кожаной черной курткой поверх когда-то белоснежной, а теперь грязновато-серой рубашки, свисавшей с его худющих, костлявых плеч. Его продолговатое лицо «украшали» массивные очки, за стеклами которых малюсенькие зрачки едва выделялись на молочно-белом фоне глазных яблок. Полные, почти негритянские губы были также бледными, сухими, одним словом, не из тех, что называют чувственными. Все это дополняли светлые, давно не мытые волосы.

Он напоминает мелкого торговца наркотиками из Голландии, которых развелось полным-полно, решил Стив.

В отличие от подавляющего большинства студентов, Куэйд не носил значков, удостоверяющих принадлежность к одной из многочисленных и разношерстных организаций: сексуальным меньшинствам, участникам кампании в защиту китов, нацистам-вегетарианцам и тому подобным. Так кто же он такой, черт побери?!

— Лучше бы ты выбрал древнескандинавские языки, — тем временем заметил Куэйд.

— Это еще с какой стати?

— А там не заставляют даже писать курсовых работ.

Это для Стива было новостью. Куэйд продолжал:

— И отметок не ставят. Зачеты принимают, подбрасывая монетку: выпал орел — значит, сдал, решка — приходи в другой раз.

Теперь до Стива, наконец, дошло, что Куэйд шутить изволит. Он выдавил смешок, в то время как физиономия самого Куэйда оставалась бесстрастной.

— И все-таки древнескандинавские языки тебе бы больше подошли, — продолжал он. — Да и кого интересует этика в наше время? Епископ Беркли, Платон и остальная дребедень… Все это — дерьмо собачье.

— Совершенно справедливо.

— Я за тобой понаблюдал на лекциях…

Это уже интересно, подумал Стив.

— Ты никогда не пишешь конспектов?

— Никогда.

— На это я и обратил внимание… Отсюда вывод: либо ты целиком полагаешься на собственную память, либо тебе вся эта муть просто-напросто до фени.

— Ни то, ни другое. Конспекты меня жутко утомляют, вот и все.

Усмехнувшись, Куэйд извлек пачку дешевых сигарет. Еще одна несообразность, подумал Стив. Если уж курить, то что-нибудь приличное — «Голуаз» или «Кэмел», либо уж не курить вообще.

— Настоящей философии здесь не обучишься, — с непоколебимой убежденностью проговорил Куэйд.

— В самом деле?

— Конечно. Нас пичкают Платоном, Бентамом и прочей ахинеей; настоящий же анализ полностью игнорируется. Все, что нам преподают, конечно, очень правильно, но это ведь совсем не то, что нужно. Истинная философия, Стивен, чем-то напоминает зверя, дикого, необузданного зверя. Ты со мной согласен?

— Что-то я, честно говоря, не понял. Какого зверя?

— Дикого, Стив, дикого. Который может укусить.

Внезапно Куэйд как-то лукаво-хитровато усмехнулся.

— Да, может укусить, — повторил он с видимым наслаждением.

Подобная метафора была выше понимания Стива, но тем не менее он согласно кивнул.

— По-моему, предмет этот для нас — настоящая пытка. — Мысль о подвергающихся пытке студентах, очевидно, чрезвычайно понравилась Куэйду. — И это правильно, если бы только философию преподавали здесь иначе: без этого псевдонаучного словоблудия с единственной целью скрыть от нас истинную суть вещей.

— И как же, по-твоему, следует преподавать философию?

Стиву больше уже не казалось, что Куэйд шутит: напротив, он выглядел очень серьезным. Его и без того маленькие зрачки сузились до размеров булавочной головки.

— Взять нас за руку и подвести к этому дикому зверю вплотную, чтобы его погладить, приласкать, покормить его… Ты со мной согласен, Стивен?

— Хм… Да что это за зверь такой?

Непонимание Стива, похоже, слегка раздражало Куэйда, тем не менее, он терпеливо продолжал:

— Я говорю о предмете всякой философии, Стивен, если, конечно, она стоящая. Предмет этот — страх, в основе которого лежит прежде всего неизвестность. Люди пугаются того, чего не знают. Вот, например, стоишь ты в темноте перед закрытой дверью. То, что находится за ней, тебе внушает страх…

Стив воочию представил себя во тьме, перед закрытой дверью. Он наконец-то начал понимать, к чему клонит Куэйд: все его столь запутанные рассуждения о философии были лишь прелюдией к разговору о главном — о страхе.

— Вот что должно интересовать нас прежде всего: то, что лежит в глубинах нашей психики, — продолжал Куэйд. — Игнорируя это, мы рискуем…

Внезапно Куэйд запнулся: красноречие оставило его.

— Рискуем — что?

Куэйд уставился в опустевший стакан, вероятно, желая его наполнить снова.

— Хочешь повторить? — спросил его Стив, в глубине души стремясь услышать отрицательный ответ. Вместо этого Куэйд переспросил:

— Чем мы рискуем? Ну, по-моему, если мы сами не пойдем зверю навстречу, если его не разыщем и не приласкаем, тогда…

Стив ощутил, что наступил кульминационный момент разговора.

— Тогда, — закончил Куэйд, — зверь рано или поздно сам придет за нами, где бы от него не прятались.

Страх — вот та тема, что неизменно доставляет нам какое-то болезненное наслаждение. Если, конечно, речь идет о чужом страхе.

В последующие две недели Стив ненавязчиво навел кое-какие справки о философствующем мистере Куэйде, и вот что выяснил.

Знали его лишь по фамилии, имя же никому не было известно.

Точно так же никто точно не знал, сколько ему лет, и только одна из секретарш считала, что Куэйду уже за тридцать, что весьма удивило Стивена.

Та же секретарша слыхала от самого Куэйда, что родители его умерли, но почему-то полагала, что их убили.

Больше никаких сведений о Куэйде собрать не удалось.

* * *
— Я твой должник за выпивку, — произнес Стив, дотрагиваясь до плеча Куэйда. Тот дернулся от неожиданности и обернулся. — Бренди, как и в прошлый раз? — поинтересовался Стив.

— Да, благодарю.

— Что, напугал тебя, подкравшись незаметно? — осведомился Стив после того, как заказал напитки.

— Да нет, просто я что-то задумался.

— А мне казалось, что это перманентное состояние философов…

Стив сам не мог понять, почему его вновь потянуло к парню не только на десять лет старше его, но и явно принадлежащему к другой весовой категории, разумеется, в интеллектуальном смысле. Скорее всего, их прошлая беседа лишила Стива душевного равновесия, в особенности рассуждения Куэйда о диком звере, и теперь он жаждал продолжения. Интересно, какие еще метафоры изобретет Куэйд, что нового он скажет о бездарях-преподавателях, калечащих студентов?

С другой стороны, Куэйд на роль гуру не тянул, главным образом из-за его цинизма и неопределенности собственных концепций, если таковые вообще существовали. Определенно было только то, что его взгляды — философские, религиозные или политические — не составляли целостной системы, да он в ней попросту не нуждался.

И тем не менее, у Куэйда было собственное мировоззрение, с изрядной долей чувства юмора (хотя он и смеялся крайне редко). Окружающих он считал ягнятами, которые только и делали, что искали себе пастуха, а все те, кто претендовал на эту роль, были, по его убеждению, шарлатанами. Все, что лежало за пределами загона для ягнят, внушало им непреодолимый, парализующий ужас, который и есть одна-единственная в этом мире истина, не подлежащая сомнению.

Интеллектуальное высокомерие Куэйда доходило до смешного, но Стиву вскоре начала нравиться та легкость, с которой его новый знакомый вдребезги разбивал устоявшиеся, казавшиеся незыблемыми догмы. Иногда, правда, его раздражали убийственные аргументы Куэйда против тех или иных непререкаемых для Стива истин, однако после нескольких недель общения с Куэйдом его всеразрушающий нигилизм вырос в глазах Стивена до высшего проявления свободы человеческого духа.

Воистину для Куэйда не существовало ничего святого. Родина, семья, вера, закон — все это было для него не просто пустыми словами, но и насквозь фальшивыми понятиями, сковывающими, удушающими человека. Страх — вот единственная реальность, имеющая смысл.

— Я боюсь, ты боишься, мы боимся, он, она, оно боится… — говаривал Куэйд. — Ни одно живое существо не может избежать ощущения страха, от которого сердце замирает.

Любимым оппонентом Куэйда в философских спорах была студентка филфака по имени Черил Фромм. Любимой потому, что «железные» аргументы Куэйда неизменно доводили ее до белого каления. Стив обожал наблюдать со стороны за поединками «не на жизнь, а на смерть» между его приятелем-мизантропом и «патологической оптимисткой», как Куэйд называл Черил.

— Дерьмо все это, — говорила она, когда их спор достигал точки кипения. — Да мне плевать, что ты трясешься как осиновый лист, что ты боишься собственной тени. Главное, что я сама отлично себя чувствую.

Вид ее подтверждал это на все сто. От поклонников у Черил Фромм отбоя не было, но она умела расправляться с ними с легкостью неимоверной.

— Все знают, что такое страх, — возражал ей Куэйд, уставившись на нее своими молочно-белыми глазами, стремясь (Стив это прекрасно понимал) поколебать ее непробиваемую убежденность.

— А вот и не все. Я, к примеру, не боюсь ни черта, ни дьявола.

— И никогда-никогда не испытывала страха? И по ночам кошмары не мучили?

— А с какой стати? Семья у меня замечательная, призраков в доме нет, скелеты в чулане тоже не водятся. Да я даже мяса не его, поэтому спокойно проезжаю мимо городской бойни. Еще раз говорю: дерьмо все это. Я в самом деле не испытываю никаких страхов, но это ведь не значит, что я не живу, не существую!

Глаза Куэйда напоминали в этот момент змеиные.

— Держу пари, ты своей самоуверенностью что-то скрываешь.

— Ага, ночные кошмары, что постоянно меня мучат.

— Не исключено, причем кошмары эти жуткие.

— Тогда валяй, поведай нам о них. А мы послушаем…

— Откуда же мне знать твои кошмары?

— В таком случае поведай о своих.

Куэйд заколебался.

— Видишь ли, — наконец проговорил он, — это предмет, не подлежащий анализу.

— Не подлежит анализу моя задница! — отбрила его Черил. Стивен не смог сдержать улыбки: анализировать задницу Черил было занятием действительно глупейшим, скорее, следовало на нее молиться. Куэйд, тем не менее, не сдавался:

— Мои страхи — мое личное дело, и в более широком контексте они лишены смысла. Если хочешь, образы, возникающие в моем мозгу, являются лишь отображением моего страха, своего рода семантическими знаками, передающими тот ужас, что и является глубинной сутью моей личности.

— У меня тоже возникают образы, — неожиданно встрял Стив. — Некоторые эпизоды из детства. Они заставляют меня задуматься о…

Стив запнулся, поняв, что чересчур разоткровенничался.

— Какие эпизоды? — уцепилась за него Черил. — Неприятные воспоминания, да? Ну, например, как ты упал с велосипеда или что-то в этом роде?

— Да, похоже на то, — кивнул Стив. — Временами подобные эпизоды вспоминаются помимо моей воли, как бы машинально, когда я ни о чем таком не думаю.

— Вот именно, — удовлетворенно хмыкнул Куэйд.

— Это есть у Фрейда, — заметила Черил.

— Чего-чего?

— Фрейд, Зигмунд Фрейд, — повторила Черил тоном, каким обычно говорят с малыми детьми. — Ты, вероятно, о нем слышал…

Куэйд скривился с нескрываемым презрением.

— Эдипов комплекс тут абсолютно не при чем. Страх, что таится в глубинах человеческой души, присутствует там задолго до того, как мы осознаем себя как личности. Зародыш в материнском чреве ухе знает, что такое страх.

— Тебе это известно по собственному опыту? — подковырнула его Черил.

— Может быть, и так, — невозмутимо парировал Куэйд.

— Ну и как там, в материнском чреве?

Усмешка Куэйда словно говорила: «Я знаю кое-что такое, о чем ты и понятия не имеешь».

Усмешка эта очень не понравилась Стиву: было в ней нечто зловещее, предвещающее что-то такое фатальное.

— Трепач ты, только и всего, — подвела итог Черил, поднимаясь со стула и глядя сверху вниз на Куэйда.

— Может, и в самом деле трепач, — согласился вдруг тот как истинный джентльмен.

* * *
Довольно неожиданно все споры между ними прекратились.

Не было больше разговоров о ночных кошмарах и их глубинной сути. В течение последующего месяца Стив видел Куэйда крайне редко и неизменно в компании Черил Фромм, с которой тот был подчеркнуто вежлив, даже уважителен. Он даже перестал носить свой кожаный пиджак лишь потому, что, по ее словам, ей отвратителен запах мертвых животных. Столь внезапная и крутая перемена в их отношениях весьма озадачила Стивена, но он в конце концов довольно примитивным образом отнес ее на счет сексуальных мотивов. Сам Стивен девственником не был, однако женщина оставалась для него великой тайной матушки-природы, существом столь противоречивым, что понять его не в силах человеческих.

Он, безусловно, ревновал, хотя и сам себе не признавался в этом. Больше всего его обижало то, что амурные дела не оставляли Куэйду времени на общение с ним.

Но, как ни странно, Стивена не покидало ощущение того, что Куэйд вовсе не влюбился в Черил, а стал к ней «клеиться» из каких-то своих, одному ему известных соображений. И уж конечно не из преклонения перед ее могучим интеллектом… Каким-то шестым чувством Стив распознал в Черил Фромм будущую жертву, слепо направляющуюся прямо в силки, расставленные хитрым и безжалостным охотником. Однажды, спустя месяц, Куэйд сам заговорил о Черил:

— А знаешь, она вегетарианка…

— Кто, Черил? — не сразу понял Стив.

— Ну, а то кто же?

— Конечно, знаю. Она ведь как-то раз сама про это говорила.

— Да, но речь идет не просто о причуде или преходящем увлечении. Это прямо-таки какое-то помешательство: ее воротит даже от запаха мяса, а мясников она ненавидит лютой ненавистью.

— В самом деле?

Стив никак не мог понять, к чему он клонит, зачем завел он этот разговор. Куэйд тут же это прояснил:

— Страх, Стивен, страх — вот где собака зарыта.

— Ты хочешь сказать, она боится мяса?!

— Видишь ли, конкретные проявления страха очень индивидуальны. Что же касается Черил, она действительно боится мяса. Послушать ее, так вегетарианское питание — источник здоровья и сбалансированного состояния организма. Бред какой! Ну да ладно, я ее выведу на чистую воду…

— Куда-куда выведешь?

— Страх — вот в чем суть, Стивен, и я это докажу.

— Но ты… — Стив постарался, чтобы его тон, выражая обеспокоенность, не прозвучал как обвинение. — Ты ведь не намереваешься каким-то образом ей навредить?

— Навредить ей? — переспросил Куэйд. — Ни в коем разе. Я ее и пальцем не трону, а если с ней что-то плохое и произойдет, то причиной тому будет она сама.

Во взгляде Куэйда было что-то гипнотическое.

— Настало время, Стивен, научиться доверять друг другу, — продолжал Куэйд, наклонившись к самому уху Стива. — Видишь ли, строго между нами…

— Куэйд, я не хочу ничего слышать!

— Однажды я уже пытался объяснить тебе: необходимо пойти зверю навстречу…

— К дьяволу твоего зверя, Куэйд! Мне все это не нравится, и я больше не желаю тебя слушать!

Стив резко поднялся, не только чтобы положить конец беседе, но и стремясь избавиться от парализующего взгляда Куэйда.

— Мы же друзья, Стивен…

— И дальше что?

— Раз так, ты должен поступать так, как поступают друзья.

— Не понимаю, о чем ты.

— Молчание, Стивен, молчание. Ни слова никому про то, что я тебе сказал, договорились?

Стив нехотя кивнул. В конце концов, это обещать он мог: с кем ему поделиться причинами своей тревоги без риска стать посмешищем?

Куэйд, удовлетворенно усмехнувшись, оставил Стива наедине с мыслью о том, что он помимо своей воли вступил в некое тайное общество с неизвестными ему целями. Куэйд заключил с ним договор, который чрезвычайно беспокоил Стива.

В течение последующей недели он напрочь забросил учебу, лишь дважды посетив университет, при этом двигаясь украдкой, моля Бога, чтобы ему не повстречался Куэйд.

Предосторожности, однако, были излишними. Однажды он действительно заметил Куэйда во внутреннем дворике, но тот не обратил на Стива ни малейшем внимания, поглощенный оживленным разговором с Черил Фромм, которая то и дело закатывалась звонким хохотом. На ее месте он бы не вел себя столь беззаботно наедине с Куэйдом, подумал Стив. Ревность уже давно покинула его, вытесненная совсем иным чувством.

Стив, избегая лекций и оживленных университетских коридоров, имел достаточно времени для размышлений. Словно язык, что так и тянется к больному зубу, мысли его то и дело вертелись вокруг одного предмета. А еще в памяти частенько возникали картинки из детства.

В шесть лет Стив попал под автомобиль. Раны были не опасными, однако вследствие контузии мальчик частично потерял слух. То, что он внезапно оказался отрезанным, пусть и не совсем, от окружающего мира стало настоящей пыткой, тем более, что малыш не мог понять, за что ему такое наказание. Казалось, что оно — навечно.

Совсем недавно его окружал мир, полный звуков, смеха, голосов, и вдруг он оказался будто внутри громадного аквариума, а вокруг плавают рыбы, нелепо улыбаясь и беззвучно разевая рты. Хуже того: Стивена замучил звон в ушах, временами переходивший в рев, а голову наполняли разнообразные неземные звуки, свист и скрежет — отдаленное эхо окружающего мира. Иногда же ему казалось, что голова вот-вот разлетится на мелкие кусочки из-за работающей внутри, грохочущей бетономешалки. В такие минуты он был на грани паники, не способный что-либо воспринимать и тем более соображать.

Но хуже всего было по ночам, когда невыносимый звон будил его в такой уютной (раньше, до несчастного случая) кроватке. Он в ужасе, покрытый липким, горячим потом, раскрывал глаза и, весь дрожа, всматривался в темноту. Как часто он молил хотя бы о недолгом облегчении, о тишине в раскалывающейся от звона голове, уже и не надеясь когда-нибудь снова услышать человеческие голоса, смех, все богатство звуков окружающего мира!

Он так был одинок в своем аквариуме…

Одиночество — вот начало, середина и конец его страха. Одиночество и невыносимая какофония в голове. Душа его превратилась в пленника глухого, страдающего тела.

Как смог малыш вынести такое? Иногда по ночам он рыдал, как ему казалось, совершенно беззвучно. Тогда вбегали в его комнату родители, зажигали свет и, конечно же, старались как-то помочь ему, утешить его, вот только их встревоженные, склонившиеся над ним лица напоминали ему морды огромных, безобразных рыб, бесшумно разевающих рты. В конце концов мать научилась успокаивать его, по крайней мере ее прикосновения прогоняли охвативший мальчика ужас.

Слух вернулся к нему внезапно, за неделю до седьмого дня рождения. Вернулся он, конечно, не полностью, но и это казалось чудом: он вернулся в мир, каким тот был раньше и вместе с тем другим, полным новых звуков и новых красок.

Долгие месяцы мальчик вновь учился воспринимать этот мир, доверять своим органам чувств. И долго еще он просыпался по ночам, в страхе от раскалывающего голову звона и грохота.

Время от времени у него в ушах слегка звенело, из-за чего, например, Стив был не в состоянии посещать с одноклассниками рок-концерты. Слабая тугоухость осталась, но он ее едва замечал.

Однако он, конечно, ничего не забыл: ни охватывавшую его панику, ни бетономешалку в голове. А еще страх темноты и одиночества остался навсегда.

Но кто же не боится одиночества? Горького, безысходного одиночества?

Теперь у Стивена появился новый источник страха, бороться с которым оказалась куда труднее. Этим источником был Куэйд. Однажды, в пьяном недоумении, Стив разоткровенничался перед Куэйдом, поведав ему о детстве, о глухоте и о ночных кошмарах.

А значит, эта его слабость — первопричина его страха — была известна Куэйду и, при случае, могла бы ему послужить отличным оружием против Стивена. Возможно, именно поэтому Стив решил воздержаться от разговора с Черил (быть может, предостеречь ее), и уж конечно по этой причине он старался избегать Куэйда.

Теперь у Стива не было сомнений относительно злобной сущности Куэйда, запрятанной настолько глубоко, что распознать ее было непросто.

Стив распознал. Наверно, за четыре месяца глухоты у него выработалась привычка внимательно наблюдать за людьми, подмечал каждый взгляд, усмешку, необычное выражение лица, каждый мимолетный жест. По тысяче подобных признаков он раскусил Куэйда, почти проникнув через лабиринт его души к самому сокровенному.

* * *
Следующий этап проникновения в тайный мир Куэйда наступил лишь без малого три с половиной месяца спустя, когда начались летние каникулы, и студенты разъехались кто куда. Как обычно, Стив решил поработать в отцовской типографии. Рабочий день был долгим, труд изнуряющим физически, но после утомительной учебы Стив в типографии по-настоящему отдыхал душой и, в первую очередь, головой.

Чувствовал он себя прекрасно, практически позабыв о Куэйде.

Вернулся Стив в университет в конце сентября, когда до начала занятий на большинстве факультетов оставалась неделя, студентов было еще мало, и в кампусе царила обычная для этого времени атмосфера легкой меланхолии.

Стив заглянул в библиотеку отложить для себя несколько нужных книг, пока другие школяры не наложили на них лапы. Такая возможность была лишь в самом начале учебного года, сразу после библиотечной инвентаризации, когда еще все мало-мальски стоящие книги не успели растащить. Для Стивена тот год был выпускным, и он задался целью подготовиться к нему как следует. Неожиданно он услыхал знакомый голос:

— Ранняя пташка…

Стив оглянулся, встретившись с колючим взглядом Куэйда.

— Ты, Стивен, меня потряс.

— Чем же?

— Энтузиазмом, — улыбнулся Куэйд. — Что ищешь?

— Что-нибудь из Бентама.

— У меня есть его «Основы морали и права». Сгодится?

Это была явная ловушка: отказаться Стивен просто-напросто не мог, а принять предложение… Хотя, какого дьявола? Он предлагает такую нужную Стиву книгу безо всякой задней мысли…

— Раздумываешь? — Улыбка стала шире. — Ну, подумай-подумай. Экземпляр, если я не ошибаюсь, библиотечный, так что почему бы тебе его и не взять?

— Хорошо, спасибо тебе.

— Как провел каникулы?

— Благодарю, прекрасно. А ты?

— Я-то? Чрезвычайно плодотворно.

Улыбка медленно погасла под его взглядом.

— Усы отпустил? — только теперь заметил Стивен.

Жидкие, клочковатые, грязно-русые усы совершенно ему не шли и казались приклеенными. Из-за них Куэйд, судя по всему, и сам испытывал неловкость.

— Это из-за Черил, да?

Теперь Куэйд уже явно смутился.

— Да понимаешь…

— Похоже, каникулы у тебя выдались и в самом деле неплохими.

Неловкость сменилась чем-то другим.

— У меня есть несколько великолепных фотографий, — сказал Куэйд. — Хочешь, покажу?

— А на какую тему?

— На тему каникул…

Жуткая догадка озарила Стива: неужели Черил Фромм стала миссис Куэйд?!

— От некоторых снимков, Стивен, просто обалдеешь.

Да что же, черт возьми, за фотографии такие? Порнуха с Черил, что ли, или он ее подкараулил за чтением Канта?

— Не знал, что ты увлекаешься фотографией.

— Теперь это моя страсть.

При слове «страсть» Куэйд так и засиял. Улыбка его стала какой-то плотоядной.

— И не вздумай отказываться, — сказал он. — Давай-ка, заходи ко мне, посмотришь.

— Видишь ли…

— Сегодня вечером, о'кей? Заодно и Бентама прихватишь.

— Что ж, спасибо.

— У меня теперь свой дом, понял? На Пилгрим-стрит, тридцать шесть, это от роддома сразу за углом. Где-то после девяти годится?

— Вполне. Еще раз спасибо. Значит, Пилгрим-стрит?

Куэйд кивнул.

— А мне казалось, что на Пилгрим-стрит жилых домов вообще нет…

— Дом номер тридцать шесть, запомнишь?

Пилгрим-стрит давным-давно пришла в упадок: большинство расположенных здесь домов превратились в руины, а остальные подлежали сносу. Те, что уже начали сносить, напоминали пациента под ножом хирурга: их внутренности противоестественно зияли, со стен клочьями свисали розовые или светло-зеленые обои, камины будто повисли на дымоходных трубах, лестницы вели в никуда.

Дом номер тридцать шесть был пока цел, в отличие от двух своих соседей: их не только снесли, но и сровняли остатки с землей при помощи бульдозера, оставив толстый слой кирпичной пыли, сквозь который пыталась прорасти сорная трава.

Территорию вокруг тридцать шестого дома патрулировала грязно-белая псина на трех ногах, одну из которых псина то и дело поднимала, чтобы оставить знак того, что это место — ее собственность.

Дворцом дом Куэйда назвать было трудно, и все же он выгодно контрастировал на столь безрадостном фоне.

Стив захватил бутылку скверного красного вина, которую они выпили, после чего покурили немного «травки», и Куэйд как-то быстро и сильно опьянел. Таким Стиву до сих пор не доводилось его видеть: вместо своих извечных рассуждений о страхе он то и дело беспричинно хохотал и даже рассказал пару скабрезных анекдотов. Обстановка у него была более чем спартанской: никаких там картинок на стенах, да и вообще никаких украшений, книги — сотни, книг — валялись на полу в полнейшем беспорядке, на кухне и в ванной имелось лишь самое необходимое, в общем, жилище Куэйда чем-то напоминало монастырскую келью.

Через пару часов столь легкомысленного времяпрепровождения любопытство Стива взяло верх.

— Ну, и где же твои знаменитые снимки? — осведомился он. Язык у него немного заплетался, но Стиву было наплевать.

— Ах, да, — проговорил Куэйд, — мой эксперимент…

— Какой-такой эксперимент?

— Откровенно говоря, Стив, я уже засомневался, стоит ли эти фотографии тебе показывать.

— А почему бы и нет?

— Послушай, Стивен, я серьезно.

— А я не в состоянии воспринимать серьезные вещи, так? Ты это хочешь сказать?

Стив в глубине души чувствовал, что, настаивая, совершает ошибку, но остановиться он уже не мог.

— Я и не говорю, что ты не в состоянии воспринимать, — возразил ему Куэйд.

— Да что там у тебя на этих фотографиях?!

— Ты помнишь Черил?

Помнил ли Стив Черил? Еще бы!

— Она в этом году в университет не вернется, — огорошил его Куэйд.

— Что-о-о?!

— Видишь ли, ее посетило озарение.

Взгляд Куэйда был теперь как у василиска.

— О чем ты?

— Она отличалась поразительным самообладанием… — Куэйд говорил о Черил в прошедшем времени, как о покойнике. — Самообладанием, хладнокровием, собранностью…

— Да, это так, но что с ней, черт возьми…

— Сучкой она была, вот что. Обыкновенной сучкой, которой нужно лишь одно: подходящий кобель, чтобы потрахаться.

Стив шмыгнул носом, как ребенок. Грязное замечание Куэйда шокировало его так, как первоклассника шокировал бы член, торчащий из штанов учителя.

— Часть каникул она провела здесь, — продолжал Куэйд.

— Как это?

— Да, именно здесь, в этом доме.

— Ты любил ее?

— Любил ли я ее? Эту тупую корову, эту дуру с претензиями?! Эту сучку, которая никак не желала расстаться со своей… Да ладно, что там говорить.

— Расстаться с девственностью? Ты это хочешь сказать?

— Девственностью?! Ха! Да она была всегда готова раздвинуть ноги, лишь почуяв кобеля. Нет, я говорю о ее навязчивой идее, о ее страхе…

Опять старая песня!

— Но мне все-таки удалось ее переубедить, черт побери!

С этими словами Куэйд из-за стопки книг по философии вытащил ящичек, внутри которого оказались черно-белые фотографии размером вдвое больше почтовой карточки. Он взял верхний снимок и протянул Стиву.

— Видишь ли, я задался целью показать ей, что такое страх. — Голос Куэйда, как у теледиктора, был лишен интонаций. — Для этого мне пришлось ее запереть.

— Запереть? Где?

— Здесь, наверху.

У Стива возникло нехорошее ощущение: в ушах раздался легкий звон. Впрочем, такое случалось с ним нередко после мерзкого вина.

— Я запер ее наверху, — повторил Куэйд, — чтобы провести эксперимент. Для этого я и занял этот дом. Тут нет соседей, а значит, и лишних ушей.

Которые услышали бы ЧТО?

Стив посмотрел на фотографию: качество изображения было неважным.

— Снимок сделан скрытой камерой, — пояснил Куэйд. — Она и не знала, что я ее фотографировал.

На фото номер один была изображена маленькая, ничем не примечательная комната с минимумом непритязательной мебели.

— Та самая комната наверху, — заметил Куэйд. — Там тепло, даже душновато, а плавное — никакого шума.

Никакого шума?

Куэйд протянул Стиву фото номер два. Та же комната, но теперь уже почти совсем без мебели. Прямо на полу возле стены лежал спальный мешок. Стол. Единственный стул. Лампочка без абажура…

— В такой вот обстановке она и жила.

— Смахивает на тюремную камеру.

Куэйд усмехнулся, протягивая третью фотографию. Снова та же комната. Графин с водой на столе. В углу что-то вроде кувшина, прикрытого полотенцем.

— Кувшин-то для чего?

— Надо же ей было ходить по нужде?

— Да, действительно…

— Короче, все удобства, — с удовлетворением отметил Куэйд. — В мои планы не входило низвести ее до состояния животного.

Даже сейчас, крепко поддав, Стив четко воспринимал доводы Куэйда. Да, он действительно не намеревался низвести ее до состояния животном. И тем не менее…

Снимок номер четыре. На столе стоит тарелка, а в ней — кусок мяса с торчащей из него костью.

— Говядина, — пояснил Куэйд.

— Но она же вегетарианка.

— Ну и что? Отличная говядина, чуть подсоленная и прекрасно приготовленная…

Фото номер пять. Все тот же интерьер, но теперь в комнате Черил. С искаженным гневом лицом она колотит кулаками и ногами в запертую дверь.

— Было примерно пять утра, она спала без задних ног, и я отнес ее туда на руках. Очень романтично, правда? Она толком и не поняла, что происходит.

— И ты ее запер?

— Разумеется. Для чистоты эксперимента.

— О котором она, конечно, ничего не знала?

— Ну, тебе нетрудно догадаться, что мы с ней часто беседовали на тему страха. Ей было известно, что я исследую этот вопрос и для своих исследований нуждаюсь в подопытных кроликах, но, конечно, не могла предположить, что сама окажется в этой роли. Впрочем, успокоилась она довольно быстро.

На фотографии номер шесть Черил задумчиво сидела в углу комнаты.

— Она, кажется, вообразила, что сможет взять меня измором, проявив терпение и выдержку, — прокомментировал снимок Куэйд.

Фото номер семь: Черил внимательно смотрит на кусок мяса в тарелке.

— Великолепный снимок, не правда ли? Посмотри, какое отвращение написано на ее физиономии: ведь ей был так противен даже запах приготовленного мяса. Впрочем, тут она еще не голодна.

Номер восемь: Черил спит. Номер девять: она писает, присев в неудобной позе на кувшин, спустив трусики к лодыжкам. Лицо у нее заплаканное. От этого снимка Стиву стало нехорошо. Номер десять: она пьет из графина. Одиннадцать: Черил, свернувшись клубочком, снова спит.

— Сколько времени провела она в этой комнате?

— Снимок этот сделан по истечении всего четырнадцати часов. Она очень быстро потеряла ощущение времени. Видишь, тут нет окон, а свет горит постоянно. Удивительно, как скоро ее биологические часы вышли из строя.

— Так сколько времени она провела там в общей сложности?

— Вплоть до успешного завершения эксперимента.

Двенадцатый снимок: проснувшись, Черил исподтишка разглядывает кусок мяса.

— Это уже на следующее утро, когда я спал. Камера работает автоматически и снимает каждые четверть часа. Ты только посмотри, какие у нее глаза…

Стив повнимательней всмотрелся в фотографию: взгляд Черил стал каким-то диким, полным отчаяния. Она смотрела на кусок мяса, словно его гипнотизируя.

— Вид у нее больной, — заметил Стив.

— Усталый, только и всего, хотя она и проспала черт знает сколько, но это, очевидно, ее вымотало еще сильнее. Она понятия не имеет, день сейчас или ночь, к тому же, безусловно, страшно голодна — ведь миновало более полутора суток.

Тринадцать: Черил опять спит, свернувшись калачиком еще плотнее, словно змея, проглатывающая себя с хвоста. Четырнадцатый номер: она пьет воду.

— Когда она спала, я заменил воду в графине на свежую, — пояснил Куэйд. — Надо сказать, спит она чрезвычайно крепко: я вполне мог ее трахнуть, даже не разбудив. Будто отключается ото всего мира…

Куэйд осклабился. Да он просто псих, подумал Стив, определенно шизофреник.

— Ну и запашок же у нее в той комнате стоял, Бог ты мой! — заметил Куэйд. — Знаешь, как иногда пахнет от женщины? Это не пот, это что-то другое. Похоже на запах свежего, кровавого мяса. Короче, на этом этапе она уже доходила до кондиции. Бедняжка и помыслить не могла, что все так обернется…

Номер пятнадцать: Черил дотрагивается до мяса.

— Тут-то ее упорство и дало первую трещину, — удовлетворенно отметил Куэйд. — Теперь мы переходим к основному — к страху.

Стив вгляделся в снимок: плохое качество не позволяло рассмотреть детали, однако было очевидно, что самообладание покинуло Черил. Лицо ее исказилось болью, отражая внутреннюю борьбу между жестоким голодом и отвращением к мясу. Номер шестнадцать: она опять, теперь уже всем телом, набрасывается на запертую дверь. Рот широко открыт, застыв в немом крике отчаяния.

— А помнишь, как она умела загонять меня в угол во время наших споров о природе страха, особенно если заходила речь о мясной пище?

В голосе Куэйда было нескрываемое торжество.

— Сколько времени прошло с момента заточения?

— Уже почти трое суток. Тут ты видишь чертовски голодную женщину…

И без его пояснения это было очевидно. На следующем снимке девушка стояла посреди комнаты, напрягшись всем телом, стараясь отвести взгляд от пищи на столе.

— Ты же мог уморить ее голодом.

— Ничего подобного: человек способен без особого труда прожить без пищи по меньшей мере десять дней. К тому же, Стив, сейчас так популярны всякого рода диеты, а по статистике шестьдесят процентов англичан страдают от патологически избыточного веса. Разве она тебе не кажется несколько полноватой?

Восемнадцатый снимок: «толстушка», сидя в углу комнаты, рыдает.

— Ага, — усмехнулся Куэйд довольно, — начинаются уже галлюцинации. В общем, крыша поехала… Ей стали мерещиться насекомые, ползающие по волосам или по рукам. Несколько раз я наблюдал, как она надолго замирала, уставившись в одну точку, в пространство.

Номер девятнадцать: Черил моется, раздевшись до пояса, обнажив налитую грудь с соблазнительно торчащими сосками. Взгляд при этом у нее отсутствующий. Мясо в блюде, кажется, довольно сильно потемнело по сравнению с предыдущими фотографиями.

Мылась она, однако, регулярно с ног до головы, примерно каждые двенадцать часов.

— А мясо вроде бы…

— «Задумалось»?

— Да, потемнело.

— Ну, комната маленькая, очень теплая, к тому же ей составили компанию несколько мух. Уж они-то не брезговали таким великолепным куском говядины и немедленно отложили туда яички. Немудрено, что мясо, скажем так, созрело.

— Это тоже было частью твоего эксперимента?

— Ясное дело. Если свежайшее мясо вызывает отвращение, то что же говорить о протухшем? Это усугубляет стоявшую перед ней дилемму: чем дольше она отвергает угощение, тем мерзопакостнее становится оно. Таким образом, она оказывается перед необходимостью выбрать меньшее из двух зол: боязни голодной смерти и отвращения к мясу, основанного все на том же страхе. Разве тебе не любопытно, что же она выберет в конце концов?

Стив почувствовал, что и сам оказался перед своего рода дилеммой. С одной стороны, шутка зашла слишком далеко, и «эксперимент» Куэйда стал проявлением чистой воды садизма. С другой, ему действительно очень хотелось узнать, каким же будет выбор Черил и чем этот кошмар закончится. К своему стыду Стив ощутил некий экстаз при виде страдающей женщины.

Следующие семь фотографий — с двадцатой по двадцать шестую — повторяли уже известный цикл: девушка спала, мылась, писала и застывала посреди комнаты, уставившись на мясо. Затем опять спала, ну и так далее. И вот, наконец, номер двадцать семь.

— Смотри, смотри! — торжествующе воскликнул Куэйд. Черил взяла мясо! При этом на ее лице застыла маска ужаса, но все-таки она взяла его. Теперь уже было ясно видно, что мясо гниет, а по всему куску ползают жирные личинки мух вперемешку с отложенными яйцами.

— Смотри, — опять воскликнул Куэйд, — она его кусает!

На следующем снимке лицо девушки полностью закрыто куском мяса. Стива чуть не стошнило, словно это он сам откусил вонючее, покрытое жирными белыми личинками мясо. Боже, как она смогла?!

Номер двадцать девять: Черил сложилась пополам над кувшином в углу комнаты — ее вырвало.

Номер тридцать: она сидит за столом, на котором ничего нет. Графин с водой вдребезги разбит о стену, тарелка из-под мяса тоже. Говядина, напоминающая кучу дерьма, валяется на полу.

Тридцать первый снимок: она спит, уронив голову на руки. Тридцать второй: Черил с омерзением смотрит на мясо. Борьба голода с отвращением прямо-таки написана на лице. Тридцать третий: она снова спит.

— Теперь сколько времени прошло? — спросил Стив.

— Пять дней. Нет, пардон, уже шесть.

Шесть дней, Боже праведный! Номер тридцать четыре: фигура девушки размыта, вероятно, она бросается на стену. Уж не решила ли она покончить с собой, размозжив голову? Спрашивать об этом Куэйда Стив не стал: что-то внутри него воспротивилось.

Тридцать пять: она опять спит, на сей раз свернувшись под столом. Спальный мешок разодран в клочья, раскиданные вперемешку с кусками ватной подкладки по всей комнате.

Тридцать шесть: она разговаривает с дверью, а возможно, пытается докричаться до кого-нибудь сквозь дверь, заранее знав, что ответа не получит. Номер тридцать семь: она поедает тухлое мясо! Словно первобытный человек в пещере, она устроилась под: столом и впилась зубами в мясо. Лицо ее лишено всякого выражения; она полностью поглощена одной единственной мыслью: перед ней мясо; пища, способная утолить зверский голод. Надо набить желудок, и тогда спазмы прекратятся, силы вернутся к ней, головокружение пройдет… Стив замер, не в силах оторвать взгляда от фотографии.

— Да, — сказал Куэйд, — меня тоже поразило, как неожиданно она, наконец, сдалась. Ведь одно время казалось, что ее упрямство не имеет границ. Тот монолог перед закрытой дверью состоял, как и раньше, из угроз, мольбы и извинений. Так было день за днем, и вдруг она сломалась. Надо же, как просто! Уселась под столом и съела весь кусок, обглодав его до кости, как самое изысканное лакомство.

Тридцать восьмая фотография: девушка спит, дверь открыта, снаружи льется: свет. Наконец, тридцать девятая: комната опустела.

— Куда она отправилась?

— Спустилась, будто в полусне, вниз по лестнице и побрела на кухню. Там выпила несколько стаканов воды и три или четыре часа просидела на стуле, при этом не произнеся ни слова.

— А ты пытался с ней заговорить?

— Да, время от времени. Эксперимент завершился, и я особо не настаивал. Не хотелось ее беспокоить. Но в конце концов она вышла из ступора.

— И что тебе сказала?

— Ничего.

— Ничего?!

— Абсолютно ничего. Было такое впечатление, что она меня даже не замечала. Потом я сварил картошки, и она поела.

— Она не пыталась вызвать полицию?

— Нет.

— И не набрасывалась на тебя?

— Тоже нет. Она отлично понимала, что я сделал и зачем. Раньше мы с ней несколько раз касались такого рода экспериментов в наших беседах, разумеется, вскользь, отвлеченно. Пойми же наконец, эксперимент мой не причинил ей никакого вреда, ну, может быть, она немного похудела, только и всем.

— А где она сейчас?

— Она уехала на следующий день, понятия не имею куда.

— Так что ты доказал своим экспериментом?

— Быть может, ничего, но я тем самым положил довольно любопытное начало своим исследованиям.

— Начало? Так это только начало?!

Куэйд почувствовал в голосе Стивена неприкрытое отвращение, граничившее с ненавистью.

— Послушай, Стив…

— Ты понимаешь, что мог убить ее?

— Ничего подобного.

— Она могла потерять рассудок, стать навсегда умалишенной.

— Не исключено, хотя и вряд ли. Она была волевой женщиной.

— А ты сломал ее!

— Вот это точно, но она сама на это напросилась. Более того, она же ведь хотела узнать, что такое страх, ну я ей и помог. Я лишь исполнил ее собственное желание.

— Ты совершил насилие. Добровольно она бы ни в жизнь на такое не пошла.

— И это верно. Что ж, она получила хороший урок.

— Так ты теперь возомнил себя учителем?

Стиву хотелось смягчить сарказм, но не получилось: в его замечании присутствовала и ирония, и гнев, и отчасти страх.

— Да, я учитель, вернее, наставник, — невозмутимо ответил Куэйд. Взгляд его стал каким-то отсутствующим. — Я обучаю людей страху.

Стив опустил глаза.

— И ты доволен результатами своих усилий на этом поприще?

— Я ведь не только обучаю, Стивен, я и сам учусь. И кое-чему, между прочим, научился. Это так захватывающе — исследовать таинственный мир страха, особенно когда «подопытные кролики» обладает достаточно развитым интеллектом. И даже если этот интеллект чересчур рационалистичен…

Стив, не дав ему договорить, резко поднялся.

— Больше не желаю слышать этот бред.

— Вот как? Что ж, дело твое.

— К тому же завтра рано утром у меня занятия.

— Ничего подобного.

— Что-что?

— Занятия еще не начались, так что погоди-ка уходить. Останься еще на немного.

— Зачем?

Стив ощутил гулкое биение сердца: он и подумать не мог, что Куэйд внушает ему такой сильный, даже какой-то суеверный страх.

— Я хотел предложить тебе кое-какие книги. Только и всего!

Стив устыдился внезапного приступа страха. Что он вообразил — что Куэйд намеревается чем-нибудь оглушить его, чтобы на нем провести свои эксперименты? Вот уж действительно бред!

— У меня есть Кьеркегор, он должен тебе понравиться. Книга там, наверху. Подожди пару минут, я мигом.

Куэйд с загадочной улыбкой покинул комнату. Стив, присев на корточки, принялся опять просматривать фотографии. Особенно его заворожил снимок, на котором Черил впервые взяла кусок протухшего мяса. Лицо ее на этом снимке как будто принадлежало другой женщине, не той, которую он знал. Эта неуверенность, растерянность и… Что же еще? Ну, конечно же, страх! Любимое слово Куэйда, мерзкое, грязное слово, которое отныне всегда будет ассоциироваться с пыткой бедной девушки.

* * *
Интересно, а что сейчас, при взгляде на эту фотографию, написано на его собственном лице, подумал Стив. Та же растерянность, что и у Черил? И, может быть, такой же страх?

За спиной послышался какой-то звук, слишком тихий, чтобы его произвел Куэйд. Если только он не приблизился крадучись…

В ту же секунду Стив почувствовал, как тряпка, пропитанная хлороформом, закрыла его рот и ноздри. Глаза тут же заслезились, Стив невольно вдохнул усыпляющие пары и мгновенно погрузился во тьму.

Последнее, что он услышал, было произнесенное голосом Куэйда свое собственное имя, прозвучавшее как удаляющееся эхо:

— Стивен… ивен… вен…

Стив рухнул мешком посреди раскиданных фотографий, погрузившись в липкую, пропитанную животным страхом тьму.

* * *
Он не сразу понял, очнулся уже, или еще нет: темнота вокруг была кромешной. Так он пролежал, наверно, целый час, пока не осознал, что глаза его открыты.

Сначала он попробовал подвигать ногами, затем руками и, наконец, головой. Как ни странно, связанными оказались только запястья, да и то небольшого усилия оказалось достаточно, чтобы освободиться. Но вот когда он попытался отползти, что-то похожее на кандалы впилось ему в левую щиколотку.

Лежать на полу было страшно неудобно, однако когда он ощупал пространство вокруг себя, то обнаружил, что это вовсе не пол, а нечто вроде массивной решетки. Была она металлической и такой громадной, что он так и не смог дотянуться до краев. Просунув руку между прутьев, он не нащупал ничего: под ним была пустота.

* * *
Первые фотоснимки, сделанные Куэйдом в инфракрасных лучах, запечатлели эти попытки Стива исследовать место его заключения. Как и думал Куэйд, пленник повел себя весьма благоразумно: не впал в истерику, не разрыдался, не сыпал ругательствами и проклятиями. Именно рационализм нового «подопытного кролика» и вызывал у экспериментатора особый интерес. Стивен полностью осознавал, что происходит, и будет, безусловно, бороться со своим страхом при помощи логики и трезвого анализа ситуации. Таким образом, сломить его сопротивление — задачка потруднее, нежели в случае с Черил. Что ж, тем ценнее будет результат, когда Стивен, сдавшись наконец, откроет перед Куэйдом настежь свою душу, в которой, несомненно, он найдет так много любопытного, достойного тщательного анализа. В том, что эксперимент завершится успешно, Куэйд не сомневался.

Тем временем глаза Стива постепенно привыкали к темноте. Он находился внутри колодца или вертикального тоннеля, совершенно круглого, футов двадцати в диаметре. Что это было: воздуховод какой-нибудь подземной фабрики? Стив постарался вспомнить, существовало ли что-либо подобное в районе Пилгрим-стрит, однако в голову ничего не приходило. Черт его знает, где он находился… Не на чем было сфокусировать взгляд: ни углов, ни даже дырки или трещины в этих стенах не было.

Хуже того: лежал он на решетке поверх колодца, казавшегося во тьме бездонным. От этого, похоже, бесконечного пространства его отделяли лишь относительно тонкие прутья, да еще цепь на левой ноге.

Он воочию представил себя между темным, бескрайним небом и бесконечным мраком внизу. Воздух в шахте был теплым и спертым, таким сухим, что невольно навернувшиеся на глазах слезы тут же испарились. Справившись кое-как со слезами, он попытался позвать на помощь, но его крик растворился в темноте.

Охрипнув от бесполезного крика, он откинулся навзничь поверх решетки. Что, если дна у этого колодца нет вообще? Какая чушь; дно должно быть у любого колодца, любой шахты. Нет ничего бесконечного, сказал он вслух.

И тем не менее… Если он вдруг свалится вниз, в эту черную, разверстую пасть, то будет падать, падать, падать, но даже не увидит приближающегося дна. Пока не разобьется.

Усилием воли он попытался отогнать эту кошмарную картину. Ничего не получилось.

Увидит ли он яркую вспышку, когда его череп расколется о дно колодца? В момент, когда его тело превратится в кучу мяса и раздробленных костей, придет ли к нему понимание смысла собственной жизни и смерти? Нет, Куэйд не посмеет, подумал он. «Не посмеет! — забился его хриплый крик о стены колодца. — Он не посмеет меня убить!»

И снова мертвая, удушающая тишина, как будто его вопль и не рвался из кромешной тьмы.

И тут его пронзила другая, еще более жуткая мысль. Что, если Куэйд, задавшись целью довести свой идиотский эксперимент до абсолютного конца, поместил его в эту круглую преисподнюю и тут оставил навсегда, чтобы никто его здесь не нашел и он отсюда никогда не выбрался?

Довести эксперимент до конца… Концом могла быть только смерть. Была ли смерть в действительности целью Куэйда? Желал ли он понаблюдать, как умирает человек, как его жертву постепенно охватывает страх смерти, истинная первопричина всякого страха? Кажется, Сартр говорил, что никому не дано познать собственную, смерть. А смерть других? Познать ее, наблюдая, как разум обреченного человека выделывает невероятные трюки, с тем чтобы только не видеть горькой правды? Не здесь ли ключ к познанию этой великой тайны — природы смерти, ее сути? Тот, кто проникнет в эту тайну, сможет в какой-то степени подготовить себя к собственной смерти… Как он говорил: пойти навстречу зверю, отыскать его и приласкать? Что ж, наблюдение за предсмертным ужасом другого человека есть наиболее простой и умный путь, ведущий к этой цели…

С другой стороны, продолжал он размышлять, Куэйд может и убить меня от страха, собственного страха.

От этой мысли Стиву, как ни странно, полегчало. В самом деле, страх ведь глубоко сидит в этом горе-экспериментаторе, возомнившем себя мессией. Он ведь помешан на страхе, разве нет?

Так вот откуда эта его неуемная страсть к наблюдениям за тем, как страх терзает других: так он пытается найти путь к избавлению от собственных терзаний.

За размышлениями прошло несколько часов. В кромешной тьме разум Стивена сделался стремительно-подвижным, словно ртуть, но при этом не поддающимся контролю. Стив обнаружил вдруг, что потерял способность выстраивать длинную, стройную цепочку аргументов, что мысли его походили на стайку юрких, скользких рыбок, беспорядочно снующих туда-сюда. Как только он пытался ухватить одну из них, она от него тут же ускользала.

Однако все же он нашел точку споры: ее давало понимание необходимости обвести Куэйда вокруг пальца, переиграть его, и тогда, может быть, у него появится шанс спастись. Нужно проявить выдержку, собрать всю волю в кулак, попробовать взять Куэйда измором, чтобы тот потерял к Стиву интерес как к объекту наблюдений.

Фотографии, сделанные в те несколько часов, изображали Стивена лежащим на решетке с закрытыми глазами и хмурым лицом. Как ни удивительно, время от времени его губы трогала легкая улыбка. На большинстве снимков не было возможности определить, спал он или бодрствовал, задумался или же видит сон. Куэйд терпеливо ждал. Наконец он заметил, что глазные яблоки под веками у Стива слегка подрагивают — верный признак сна. Пришло время нанести подопытному визит…

Проснувшись, Стивен обнаружил рядом с собой на блюде два кувшина: один наполненный водой, а второй — с горячей, несоленой овсяной кашей. Поев и напившись, он ощутил нечто вроде чувства благодарности за ниспосланное угощение.

Пока он ел, у него возникли два странных ощущения: во-первых, производимые при этом звуки как-то по-особенному гулко отдавались в голове, а во-вторых, что-то сильно сжимало его виски. Запястья Стива были скованы наручниками. На снимках видно, как одно выражение лица сменяется другим (сначала изумление, потом гнев и, наконец, ужас), пока он неуклюже ощупывает собственную голову. На ней было намертво закреплено что-то похожее на конскую сбрую с двумя зажимами, закупорившими слуховые каналы так, чтобы ни звука не проникало в уши Стивена.

Глухота, такой знакомый, казалось, однажды уже побежденный недуг! Теперь он мог слышать только шум внутри головы, лязг собственных зубов, глотательные звуки — и вот это отдавалось между ушей пушечной канонадой.

Слезы навернулись на глазах. Он двинул каблуком по металлической решетке, но ровным счетом ничего не услыхал. И тогда изо рта вырвался вопль ужаса и отчаяния. Он кричал, пока не почувствовал во рту вкус крови из горла, но даже собственного крика не услышал. Стивен запаниковал. Серия последовательно сделанных фотоснимков иллюстрирует возникновение, развитие и кульминацию панического страха. К лицу прилила кровь, глаза расширились, рот оскалился в неправдоподобной гримасе. Он стал напоминать до смерти перепуганную обезьяну. Стивен погрузился в океан таких знакомых с детства ощущений: дрожь в руках и ногах, липкий пот, тошнота, головокружение. В отчаянии он схватил кувшин с водой и вылил себе на лицо: ледяная вода мгновенно остудила разгоряченный мозг. Он откинулся спиной на решетку, заставляя себя дышать глубоко и ровно.

Успокойся, расслабься, остынь, произнес он вслух. Ты спокоен, спокоен, спокоен.

Своего голоса он не услыхал. Единственными различимыми звуками были те, что производил язык во рту, да еще слизь в сузившейся от приступа панического ужаса носовой полости. Но теперь он воспринимал на слух то, что в нормальном состоянии человек слышать не может: работу собственного мозга, проносящиеся в нем мысли.

Звук этот напоминал шелест радиоприемника, когда он не настроен на какую-то определенную волну, или же легкий шум, возникающий в ушах у оперируемого после того, как в маску подан наркоз.

Нервная дрожь так и не прекратилась. От малейшего движения наручники впивались в запястья, однако боли Стив не чувствовал.

На фотографиях документально запечатлена вся эта эволюция поведения подопытного: отчаянная борьба с паническим ужасом, попытки отогнать воспоминания детства, слезы отчаяния, окровавленные запястья.

Как это бывало и в детстве, в конце концов изнеможение вытеснило панику. Сколько раз маленький Стив вот так же, обессиленный, засыпал, чувствуя на губах горько-соленый вкус слез.

Тогда он часто просыпался от звона, шума, грохота где-то в самых недрах мозга. Теперь же забытье принесло Стиву облегчение.

Куэйд был сильно разочарован таким развитием событий: реакция Стивена Грейса, столь стремительная и бурная, внушила ему уверенность, что тот сломается с минуты на минуту. Однако, поразмыслив, Куэйд пришел к выводу, что час-другой отсрочки не имеет большого значения в его эксперименте, в конечном успехе котором у него не было сомнений: ведь на подготовку ушли долгие месяцы, и он возлагал на Стива большие надежды. Однако что если эксперимент все-таки провалится? Подобное вполне могло произойти, если Стивен потеряет рассудок, так и не приоткрыв заветную дверцу, ведущую к разгадке тайны.

Ему хватило бы одного-единственного слова, молитвы или чего-то в этом роде — того, в чем человек ищет последнее спасение, прежде чем погрузиться во мрак безумия. Ведь что-то такое должно же существовать, черт побери?!

Куэйд терпеливо ждал, подобно орлу-стервятнику, ждущему смерти агонизирующего животного в расчете на поживу. Он считал минуты, оставшиеся обреченной жертве…

* * *
Проснулся Стивен, лежа лицом вниз, прямо на решетке, прутья которой больно впились в щеку. Воздух стал еще более спертым и жарким.

Некоторое время он лежал без движения, дожидаясь, чтобы глаза снова привыкли к темноте. Разглядывая перекрещенные прутья, вмурованные в стеку и образующие правильные квадраты, он неожиданно для себя нашел в них некую эстетическую прелесть. Да, прелесть! Утомившись, наконец, рассматривать эту картину, он перевернулся на спину и при этом ощутил легкую вибрацию. Ему даже показалось, что решетка чуть-чуть сдвинулась с места.

Ну и жарища! Обливаясь потом, Стив расстегнул рубашку. Во сне он пустил слюну. Она размазалась по щеке, но он даже не удосужился вытереться. В конце концов, кто его видит в этой дыре?

Он кое-как наполовину стянул с себя рубаху и носком одного ботинка скинул с ноги другой.

Жалко ботинок, если он, проскользнув между прутьев, свалится в бездну. Стивен попытался сесть. Нет, ботинок не свалится: два прута служили ему надежной опорой, и можно постараться дотянуться до него.

От этой попытки решетка еще немного сдвинулась, и ботинок начал соскальзывать.

«Ради Бога, — взмолился Стивен, — только не падай…» Ему вдруг почему-то стало ужасно жалко такой замечательный, великолепный ботинок. Ни в коем случае нельзя позволить ему свалиться вниз… Стив рванулся к ботинку, и в этот миг тот, проскользнув между прутьев, рухнул во тьму.

Господи, если бы Стивен мог услышать момент падения, сосчитать секунды и, может быть, рассчитать глубину этом чертова колодца… Тогда, по крайней мере, он бы знал, сколько метров (а может, километров?) отделяют его от смерти…

Все, больше он этого вынести не мог. Стив перевернулся на живот, просунул руки между прутьев и завопил:

— Я тоже, тоже хочу вниз! Хочу упасть туда!

Да, он действительно хотел упасть туда, в преисподнюю, разбиться о невидимое дно — все что угодно, лишь бы только положить конец ожиданию в кромешной тьме и абсолютной тишине… Туда, вслед за ботинком, навстречу спасительной гибели!

Он бился головой о решетку, кричал, вопил, умолял Всевышнего сбросить его, наконец, туда, вниз. Решетка под ним снова сдвинулась, на этот раз сильнее.

Что-то, похоже, сломалось или оборвалось — штифт, цепь, канат, что там удерживало эту чертову решетку в горизонтальном положении… Стив понемногу начал съезжать к краю, и тут он с ужасом обнаружил, что кандалов на щиколотке больше не было. Сейчас он рухнет вниз!.. Этот подонок вознамерился сбросить его в пропасть. Как там его звали — Куэйд, Куэйл, Куоррел?

Машинально Стивен ухватился за прутья обеими руками. Тем временем решетка продолжала наклоняться. Может, он все-таки не хотел последовать за собственным ботинком? Может, он испугался смерти? Как бы то ни было, Стив уцепился за решетку так, как умирающие цепляются за жизнь…

Что там, во тьме, на дне бесконечного колодца, по ту сторону грани, отделяющей жизнь от смерти?

Он уже был полностью во власти панического ужаса. Сердце рвалось из груди, кровь запульсировала в висках, потные пальцы впившиеся в прутья, были готовы разжаться. Неодолимая сила земного притяжения тянула его, всасывала в себя его тело. Оглянувшись на мгновение через плечо в разверстую, черную пасть колодца, Стивен различил во тьме громадных, мерзких чудовищ, сгрудившихся внизу, налезавших друг на друга, пытавшихся достать его за ноги — чудовищ из его детских кошмаров.

— Мама! — завопил Стивен, и в тот же миг пальцы его разжались. Он погрузился в пучину всеохватывающего ужаса. «Мама…» Вот оно, магическое и такое простое слово! Куэйд отлично его слышал, и оно словно пронзило его электрическим разрядом. «Мама!..» Стивен понятия не имел, как долго продолжалось его падение: в момент, когда пальцы разжались, сознание его отключилось. Быть может, спас его животный инстинкт самосохранения, и падение не причинило ему особого вреда.

Стало светло. Стив поднял голову и увидел дверь. В дверях стоял некто в маске Микки-Мауса из детских мультиков. Персонаж Диснея поднял Стивена под мышки и повел к выходу из просторной круглой комнаты, куда он приземлился. Стив ощутил, что брюки у него мокры, кроме того, он помнил, что вымазался слюной, а может быть, слезами во сне, но уж кого, а Микки-Мауса, своего спасителя, он не стеснялся.

Когда тот его вытаскивал из камеры пыток, голова Стивена безвольно упала на грудь. На полу он заметил свой ботинок. Сделав над собой усилие, он поднял голову: решетка, с которой он свалился, находилась лишь в семи-восьми футах над ним.

Микки привел его в какое-то наполненное светом помещение, усадил в кресло и снял затыкавшую уши «сбрую» с головы. Возвращение слуха нисколько не обрадовало Стивена: ведь так забавно было наблюдать за миром, лишенным звуков. Вместо людей он предпочел бы общаться с глупыми, большими рыбами, так смешно-беззвучно разевающими рты. Стивен попил воды и съел кусок сладкого пирога. Он ощутил смертельную усталость во всем теле. Спать, спать, скорей в свою кроватку, а мама споет колыбельную… Но Микки-Маус, судя по всему, не понимал, чего сейчас хотелось больше всего Стиву. Тогда он заплакал, ударил по столу ногой, сбросив с него чашки и блюдца на пол, после чего выбежал в соседнюю комнату, где устроил настоящий разгром. Там было полным-полно каких-то бумаг, и Стив их с наслаждением порвал, а потом принялся подбрасывать клочки в воздух, с интересом наблюдая, как они, кружась, медленно опускаются. Среди бумаг были и фотографии, страшные фотографии, от которых Стиву стало вдруг нехорошо.

Снимки эти — все до одного — изображали мертвецов, мертвых детей, как совсем маленьких, так и постарше. Одни из них лежали, другие полусидели. Их лица и тела были — изборождены глубокими ранами, у некоторых внутренности вывалились наружу, а все вокруг было испачкано чем-то темным.

На трех или четырех снимках присутствовало и орудие, которым были нанесены жуткие раны: тесак.

Одна из фотографий изображала женщину. Тесак почти до рукоятки вонзился прямо ей в лицо. На другом снимке он торчал из ноги мужчины, а еще на одном валялся на полу кухни, рядом с зарезанным младенцем.

Странно, подумал Стив. Микки-Маус коллекционирует фотографии мертвецов, да еще убитых, судя по всему, одним и тем же тесаком.

Мысль эта промелькнула за мгновение до того, как нос и легкие заполнил такой знакомый запах хлороформа, и Стивен снова погрузился в забытье.

Очнулся он от вони застарелой мочи и свежей блевотины. Последняя была, похоже, его собственной: она покрывала весь перед рубашки. Он попытался подняться, но ноги подкосились. Было холодно, а в горле нестерпимо жгло.

Он услыхал шаги. Кажется, Микки-Маус возвращается… Быть может, он наконец отведет Стива домой?

— Вставай, сынок.

Нет, это не Микки-Маус… Это полицейский.

— Что это ты там делаешь, а? Вставай, я тебе говорю, поднимайся.

Хватаясь за обшарпанную кирпичную стену, Стивен, кое-как поднялся на ноги. Полисмен осветил его карманным фонариком.

— Господи, Боже мой, — проговорил он с гадливостью, оглядев Стивена с ног до головы. — Ну и видок у тебя… Ты где живешь?

Впервые Стивен почувствовал стыд, особенно при виде собственной заблеванной рубашки.

— Как тебя зовут?

Вот этого Стив сказать ему не мог: своего имени он не помнил.

— Эй, парень, кто ты такой, я спрашиваю?! Только бы он не орал так…

Стивен копался в памяти, пытаясь вспомнить, как его, черт возьми, зовут.

— Ну же, возьми себя в руки, — увещевал его полицейский.

Легко сказать… Стивен почувствовал, как по щекам потекли слезы.

— Домой, — пробормотал он, — домой хочу…

На самом деле больше всего хотел он умереть, вот прямо здесь лечь и умереть. Полицейский потряс его за плечи:

— Ты что, совсем не в себе? — Он повернул Стива к свету уличного фонаря, вглядываясь ему в лицо. — Идти-то в состоянии?

— Мама, — промямлил Стивен, — хочу к маме…

Настроение полисмена резко изменилось: этот нажравшийся ублюдок с налитыми кровью глазами и заблеванной рубашкой его достал. Вот оно, современное воспитание: деньги, бесконтрольность, вседозволенность…

— К маме, засранец, захотел?! — взревел полицейский, нанося Стиву удар, впрочем, несильный, поддых.

Сложившись пополам, Стивен закричал.

— Ты лучше заткнись, сынок, — рявкнул полицейский, подняв голову Стивена за волосы к себе. — Что, в кутузку захотел?

Стив никогда не был в кутузке и уж конечно попасть туда хотел меньше всего. Ну, почему этот полисмен так на него вызверился. Что он ему сделал?

— Прошу вас, — захныкал он, — отведите меня домой… Ну, пожалуйста…

Этого полицейский не ожидал: как правило, обнаглевшие юнцы пытаются качать права и даже оказывают сопротивление, ну и, конечно, приходится их поучить слегка, чтобы уважали представителя закона. Этот же хныкал, как ребенок… Может, парень просто слабоумный? А он его ударил и за волосы таскал… Полицейский почувствовал нечто вроде угрызений совести. Взяв Стивена под локоть, он повел его к машине:

— Давай, сынок, садись.

— Отвезите меня, пожалуйста…

— Ну конечно, домой, сынок. Я отвезу тебя домой, не волнуйся. Вот только желал бы я знать, где твой дом?..

* * *
В приюте для бездомных тщательно обследовали его одежду на предмет обнаружения чего-нибудь, что могло бы помочь удостоверить личность, однако ничего найдено не было. Затем осмотрели его тело и в особенности волосы — нет ли там вшей, после чем полицейский отбыл. Стивен почувствовал облегчение: страж порядка ему активно не понравился.

Служащие приюта говорили между собой о нем, как будто его и не было в комнате: о том, как он молод, как выглядел, в чем был одет, какие у него могут быть умственные сдвиги. Затем ему дали тарелку супа и отвели в душевую. Минут десять он простоял под ледяной струей воды, после чего вытерся грязным полотенцем. Выдали ему и бритву, однако бриться он не стал: забыл, как это делается.

Потом ему дали одежду, довольно сильно поношенную, но тем не менее Стиву она понравилась. Вообще люди здесь, похоже, были неплохие, хотя и обсуждали его, словно он при этом отсутствовал. Один — дородный мужик с седеющей бородой — ему даже улыбнулся, примерно так, как улыбаются собаке или несмышленому ребенку.

Странный, однако, ему выдали набор одежды: что-то было велико, что-то мало, да к тому же разных цветов — носки были желтыми, рубаха грязно-белой, брюки были пошиты на Гаргантюа, свитер уже носили человек сто, а ботинки показались Стиву страшно тяжелыми. Когда служащие приюта отвернулись, Стивен натянул на себя еще одну фуфайку и вторую пару носков: второй слой хлопка и шерсти на теле как-то придавал ему больше уверенности.

Затем он остался один, с зажатым в кулаке билетиком, где был указан номер его койки. Спальни были еще заперты, но Стив терпеливо ждал, в отличие от других ночлежников, собравшихся в коридоре. Их было много, и все галдели, орали друг на друга, переругивались и даже иногда плевались в чью-нибудь физиономию. Стивен ощутил испуг. Больше всего ему сейчас хотелось рухнуть в постель и спать, спать…

В одиннадцать спальни, наконец, открыли, и все бродяги ринулись занимать койки. Стив очутился в просторном, плохо освещенном помещении, вонявшем дезинфекцией и нестранным бельем.

Стараясь избегать своих сотоварищей, Стив добрел до своей железной, плохо убранной койки с единственным, довольно тонким одеялом, и свалился на нее без сил. Ночлежники вокруг него переговаривались, кашляли, что-то бормотали себе под нос, хныкали, а один перед сном читал молитву, уставившись в потолок. Стиву захотелось последовать его примеру, и он постарался вспомнить молитву, которую читал в детстве:

— Милостивый Иисусе, кроткий и всепрощающий, обрати взор Свой на дитя малое, сжалься надо мною и возьми меня к Себе…

Помолившись, Стивен почувствовал облегчение и вскоре заснул крепким, глубоким, исцеляющим сном.

* * *
Наедине с собой сидел Куэйд в темноте, охваченный страхом, таким сильным, который испытывать ему еще не доводилось. Тело его оцепенело так, что он был не в состоянии подняться и включить свет. Что, если страх на этот раз не был плодом его воображения? Вдруг там, за закрытой дверью, стоит и ухмыляется тот человек с тесаком, которого он так часто видел в ночных кошмарах?

Ни звука… Лестница не скрипела под тяжестью шагов, во тьме не раздавался дьявольский хохот. Нет, это все-таки не он. Куэйд доживет до утра.

Ему удалось немного расслабиться. Куэйд поднялся и щелкнул выключателем: в комнате и в самом деле никого не было. Тишина стояла во всем доме. Распахнув дверь, он выглянул на лестницу: ну, разумеется, и там было пусто.

* * *
Стив проснулся от чьего-то крика. Было темно. Он не имел ни малейшего понятия, сколько времени проспал, однако тело его больше не ныло, и даже запястья с щиколотками не болели. Он присел, облокотившись о подушку, и осмотрелся. Чей это крик разбудил его? А, вот оно что: через четыре койки от него дрались двое ночлежников. Глядя на них, Стивен чуть не рассмеялся: дрались они, как обычно дерутся между собой женщины, ухватив друг друга за волосы и стараясь расцарапав лицо противника ногтями. При лунном свете кровь на их руках и лицах казалась черной. Один из них, постарше, вопил: «Не пойду на Финчли-роуд, ты меня не заставишь! Я на тебя не работаю! Не смей меня бить, в гробу я тебя видал!»

Второй, помоложе, дрался молча. Подбриваемый собравшимися вокруг них зрителями, он, стянув с себя ботинок, молотил им свою жертву каблуком по голове. Стив хорошо слышал гулкие удары, перемежаемые воплями старика, которые, впрочем, становились тише с каждым новым ударом.

Неожиданно дверь спальни открылась, и все стихло. Стиву не было видно, кто вошел: драка происходила как раз между ним и дверью.

Победитель с последним торжествующим криком швырнул свой ботинок за спину.

Ботинок… Стивен не мог оторвать от него взгляда. Перевернувшись в воздухе, ботинок с гулким стуком шлепнулся на пол совсем недалеко от него. Стивен уставился на ботинок так, как, наверно, никогда не смотрел ни на один предмет.

Ботинок упал на бок, точно так же, как и его собственный, тот, что он скинул с ноги, лежа на решетке… В круглом колодце… В доме… В доме на Пилгрим-стрит!

* * *
Все тот же кошмар в который раз разбудил Куэйда. Лестница. Он стоит наверху и смотрит вниз, на ступеньки, а перед ним это полу потешное, полу ужасное существо. Оно медленно приближается к нему на цыпочках, и с каждым шагом раздается жуткий смех…

Никогда раньше этот кошмар не посещал его дважды за одну ночь. Куэйд, поискав возле кровати, нащупал бутылку, которую держал там, и крепко приложился к ней.

* * *
Не обращая больше внимания на место, где произошла драка и где служители ночлежки вязали обоих драчунов, чтобы вышвырнуть их вон, Стивен прошел в открытую дверь.

Ни в коридоре, ни в вестибюле приюта его никто не остановил. Свежий ночной воздух проникал даже через закрытую входную дверь: перед рассветом поднялся довольно сильный ветер.

Маленькая приемная ночлежки была сейчас пуста. Заглянув туда, Стив заметил висевший на стене ярко-красный огнетушитель. Возле него находился свернувшийся гигантской змеей черный пожарный шланг, а рядом с ним, закрепленный двумя скобами на стене, висел тесак.

Замечательный тесак — просто чудо! Стивен вошел в приемную. Неподалеку послышался топот, крики, звук полицейского свистка, однако ни одна душа не помешала Стиву познакомиться поближе с тесаком. Сначала он улыбнулся тесаку. Его изогнутое лезвие ответило улыбкой. Тогда Стивен до него дотронулся. Тесаку это, кажется, понравилось. Толстый слой пыли указывал на то, что его не трогали уже давненько, что тесаку не терпелось оказаться в человеческих руках. Стив аккуратно, даже а нежностью снял его со скоб и сунул за пазуху, чтобы его согреть, после чего прошел через вестибюль к теперь открытой входной двери. Он отправился за своим вторым, потерянным ботинком…

* * *
Тем временем Куэйда снова разбудил кошмар.

* * *
Сориентировался Стивен очень быстро. Легким, пружинистым шагом направился он в сторону Пилгрим-стрит. В разноцветной одежде, широченных штанах и идиотских ботинках он походил на клоуна. Посмотреть бы на себя со стороны — вот смеху-то, подумал Стивен.

Холодный, пронизывающий ветер взъерошил его волосы. Даже глазам стало, холодно, они сделались похожими на льдинки.

Стараясь согреться, Стив побежал, пританцовывая, по пустынным предрассветным улицам, светлым там, где были фонари, и темным в промежутках. Как в детской игре: сейчас ты меня видишь, а теперь нет… Сейчас видишь, сейчас нет…

* * *
Куэйд понял, что на этот раз не от кошмара он проснулся, а от вполне реального шума. Определенно он что-то слышал…

Через окно луна освещала дверь, а за ней — лестничную площадку. Свет этот Куэйду был не нужен — он и так все видел: на лестничной площадке никого не было.

И тут он отчетливо услыхал скрип нижней ступеньки, такой тихий, словно на нее ступил ребенок. Именно в этот миг Куэйд понял, что такое страх. Опять ступенька скрипнула, на сей раз ближе… Нет, это все-таки был сон, это должно быть сном. Откуда у него в доме клоун, да еще вооруженный тесаком? Абсурд какой-то: это ведь то самое существо, что столько раз его будило ночью в кошмарных снах. Значит, и теперь он спит, определенно спит, как же иначе?

И тем не менее, бывают совершенно абсурдные сны, которые оказываются в конце концов реальностью.

Никаких клоунов, убеждал себя Куэйд, уставившись на залитую лунным светом лестничную площадку. До сих пор ему доводилось иметь дело лишь со слабаками, которые ломались, чуть-чуть почувствовав, что такое смертельный ужас. Ему ведь так и не удалось проникнуть в тайну страха, получить разгадку, способную помочь бороться с так часто терзающим его, паническим ужасом.

Он не знал и знать не хотел никаких клоунов, шутов гороховых… И тут он, наконец, предстал перед Куэйдом наяву. При ярком лунном свете Куэйд увидел лицо умалишенного, белое как снег, небритое, распухшее от ссадин, с улыбкой недоразвитого ребенка. Существо, очевидно, пребывавшее в экстазе, прикусило нижнюю губу, и по подбородку стекала струйка крови. И тем не менее выглядело оно скорее комично, нежели зловеще, в своей идиотской одежде и с такой же идиотской улыбкой на лице. Вот только тесак не очень-то сочетался с улыбкой… Его широкое, изогнутое лезвие посверкивало в лунном свете: маньяк поигрывал своим жутким оружием, блестя глазами в предвкушении предстоящей забавы.

Почти уже поднявшись наверх, он остановился и, все так же улыбаясь, уставился на объятого ужасом Куэйда. Ноги у него подкосились, и Куэйд рухнул на колени. Клоун, не спуская с него глаз, как-то подпрыгнул еще на одну ступеньку, последнюю. Тесак в его мертвенно-бледной руке взметнулся и опустился, рассекая воздух, как будто поражая жертву.

Куэйд, наконец, понял, кто на самом деле этот клоун. Его бывший ученик, его «подопытный кролик», ставший живым воплощением его собственного ужаса. Он, именно он и никто другой. Глухой мальчишка… Клоун издал какой-то горловой звук, словно гигантская сказочная птица. Тесак взлетал и падал, все ближе и ближе, неся смерть.

— Стивен, — выдохнул Куэйд.

Его собственное имя ничего не говорило теперь Стиву. Он его просто-напросто не слышал, лишь видел открывавшийся и закрывающийся рот человека на коленях. Может, тот что-то и говорил ему, а может быть и нет — для него это не имело никакого значения.

Из горла клоуна вырвался пронзительный крик; тесак, который он теперь держал двумя руками, взметнулся вверх. В ту же минуту он ворвался в спальню, залитую лунным светом.

Куэйд рванулся, пытаясь уклониться от разящего удара, однако сделал это недостаточно быстро и ловко. Широкое, изогнутое лезвие рассекло воздух и опустилось на предплечье Куэйда, отделяя мышцы от кости и каким-то чудом минуя артерию.

Вопль Куэйда разнесся по всей Пилгрим-стрит, вот только дома на этой улице опустели много лет назад. Некому было услышать крик, некому прийти несчастному на помощь и оттащить от него свихнувшегося клоуна. Тесак, соскучившийся по работе, рассек на этот раз Куэйду бедро. Он погрузился в мышцы на четыре-пять дюймов, раздробил кость и обнажил костный мозг философа. Удары следовали один за другим, клоун с усилием вытаскивал лезвие из тела Куэйда, которое дергалось из стороны в сторону, будто тряпичная кукла. Куэйд орал, умолял пощадить его — тщетно. Ведь его убийца был глухим! Теперь он слышал только звуки в собственной голове: звон, свист, скрежет бетономешалки. Словно улитка в раковине, он нашел убежище в глухоте, где его не достанут ни доводы рассудка, ни угрозы, где биение собственного сердца было для него единственным аргументом, диктовавшим свою волю, а кровь в жилах кипела, будто зажигательная музыка.

Под эту музыку он, глухой мальчик, пустился в пляс, неотрывно глядя, как его мучитель хватает воздух ртом. Разум его уснул навеки, говорила только кровь, кипящая, бьющаяся в венах и артериях.

Маленький клоун захохотал. Вот это потеха, думал он, просто обалденное развлечение, жалко, что без зрителей. Тесак отныне станет его лучшим другом, добрым и мудрым, ведь он так славно рубит, полосует тело, отсекает все лишнее, и в то же время не убивает, пока не убивает…

Стив был счастлив, как не знающий горя младенец. Ведь впереди у них так много времени — остаток ночи, и так приятно танцевать под восхитительную музыку в голове, в пульсирующих артериях и венах.

А Куэйд, встретившись с пустым взглядом клоуна, понял наконец, что есть на свете кое-что страшнее самого невообразимого кошмара, страшнее самой смерти.

Это боль без надежды на облегчение. Это смерть, которая никак не наступает, когда о ней молишь Бога. А хуже всего то, что ночные кошмары иногда сбываются.

Адский забег

В этом сентябре Ад пришел на улицы и площади Лондона, ледяной Ад глубин Девятого круга, слишком холодный, чтобы его могло согреть даже тепло бабьего лета. Свои планы он строил тщательно, как обычно, хрупкие, сложные планы. В этот раз они, возможно, были еще более изысканные, чем обычно, а каждая их деталь проверялась по два, по три раза, ибо в этот раз проигрыша не должно было быть.

Аду был присущ дух соревнования: тысячи тысяч раз он насылал огонь на живую плоть — долгие столетия — и иногда выигрывал, но чаще проигрывал. В конце концов ставки все повышались. Ведь без людской потребности соперничать, держать пари и заключать сделки обиталище демонов могло бы зачахнуть в безлюдье. Танцы, собачьи бега и игра на скрипке — все было одно для этой бездны — все было игрой, в которой, если повести себя ловко, она могла отыграть душу-другую. Вот почему Ад и пришел в Лондон в этот голубой ясный день — состязаться и победить, и выиграть, если удастся, достаточно душ, чтобы было чем заняться, предавая их смертным мукам, до следующего раза.

* * *
Камерон включил радио: голос комментатора то усиливался, то затухал, словно тот говорил не с собора Святого Павла, а по меньшей мере с полюса. До начала забега было еще больше получаса, но Камерон хотел послушать согревающие комментарии, просто для того, чтобы услышать, что там говорят о его мальчике.

«…атмосфера наэлектризована… Вдоль дорожек скопились десятки тысяч…»

Голос исчез. Камерон крутил ручки настройки, пока этот придурок не появился вновь.

«…и назван забегом года. Что за день! Разве не так, Джим?»

«Ну конечно, Майк…»

«Это Большой Джим Делани, который вверху со своим небесным глазом, и он будет наблюдать за забегом вдоль всего маршрута, давая вам обзор с птичьего полета. Верно, Джим?»

«Уж конечно, Майк».

«Ага, за стартовой чертой уже зашевелились, соперники готовятся к старту. Я могу разглядеть там Ника Лоера, он под номером три и, должен сказать, он в неплохой форме. Когда он прибыл, он сказал мне, что обычно не любит бежать по воскресеньям, но на этот раз он сделал исключение для этих состязаний, потому что это благотворительное мероприятие и вся выручка пойдет на борьбу с раком. Тут и Джуэл Джонс, наш золотой медалист, на 800 метров, и он будет состязаться со своим великим соперником Фрэнком Макклаудом. А за нашими великими парнями мы различаем и новые лица. В майке с номером пять южноафриканец Малькольм Войт, а на последней дорожке Лестер Киндерман, неожиданный победитель марафона в Австрии в прошлом году. И я должен сказать, что в этот великолепный сентябрьский денек все они свежи, точно маргаритки. О лучшем дне и мечтать было нельзя, верно, Джим?»

* * *
Джуэла разбудил кошмар.

— Все будет хорошо, кончай волноваться, — сказал ему Камерон.

Но он вовсе не чувствовал себя хорошо, его мутило и у него болел желудок. Это не была обычная предстартовая лихорадка, с ней он научился справляться: два пальца в рот, и порядок — вот лучшее средство, и оно столько раз было опробовано. Нет, это не была предстартовая лихорадка, ничего похожего. Для начала она была глубже, так, словно там, в середке, кто-то поджаривал его внутренности.

Камерон не проявил сочувствия:

— Это благотворительный забег, а не Олимпийские игры, — сказал он, оглядев мальчика, — не валяй дурака.

Это был метод Камерона. Его медовый голос был создан для лести, но он использовал его, чтобы запугивать. Без такого запугивания никогда не было бы золотых медалей, восторженных толп, влюбленных девочек. Один из опросов показал, что Джуэл — самый популярный чернокожий в Англии. Это так приятно, когда тебя как друга приветствуют люди, которых ты никогда не встречал — ему нравилось это обожание, хоть и было оно недолговечным.

— Они любят тебя, — говорил Камерон. — Бог знает почему, но они любят тебя.

Он засмеялся, его мимолетный приступ жестокости прошел.

— Ты будешь в порядке, сынок, — сказал он. — Соберись и беги так, словно от этого зависит твоя жизнь.

Теперь в ярком дневном свете Джуэл оглядывал остальных и чувствовал себя чуть более жизнерадостным. У Киндермана было хорошее дыхание, но он не годился на средние дистанции. Вообще техника марафонского забега требует совсем другого искусства. Помимо этого, он был близорук и носил очки в металлической оправе, которые придавали ему вид удивленной лягушки. Тут опасности нет. Лоер тоже был неплох, но это была не его дистанция. Он хорош был в барьерном беге и иногда как спринтер — 400 метров были его пределом, да и это для него было слишком. Войт, южноафриканец. Ну о нем мало что известно. С виду он неплох и нужно бы за ним поглядывать, чтобы избежать всяких неожиданностей. Но самой серьезной проблемой был Макклауд. Джуэл состязался с «молниеносным» Фрэнком Макклаудом три раза. Дважды он отодвинул его на второе место, на третий раз (увы!) все было наоборот. А теперь Фрэнки хотел бы сравнять счет, отыграться за Олимпиаду — он не любил получать серебро. Фрэнки был из тех, кто любит побеждать. Благотворительный там забег или нет, Макклауд будет выкладываться сполна ради зрителей и своей собственной гордости. Он уже был за чертой, пробуя стартовую позицию, и казалось, было видно, как он насторожил уши. Да, Фрэнки крутой мужик, это уж точно.

Какой-то миг Джуэл видел, что Войт внимательно наблюдает за ним. Это было необычно. Соперники редко глядели друг на друга перед забегом, это было что-то вроде суеверия. Лицо у Войта было бледное, линия волос отодвинута назад. Ему было, похоже, лет тридцать или больше, но тело у него выглядело моложе, стройнее. Длинные ноги, большие руки. Словно тело и голова не подходят друг к другу. Когда их глаза встретились, Войт отвернулся. Тонкая цепочка, охватившая его шею, блеснула в солнечном луче, и распятие, которое он носил, сверкнуло золотом у основания шеи.

У Джуэла с собой тоже был амулет на счастье. Зашитая в пояс шортов прядка материнских волос, которую она отрезала специально для него пять лет назад, перед его первыми важными состязаниями. Год спустя она вернулась на Барбадос и умерла там. Глубокое горе и незабываемая потеря. Без Камерона он сломался бы.

Камерон следил за всеми приготовлениями со ступенек Кафедрального собора, он собирался поглядеть на старт, а потом на своем велосипеде вернуться к Стрэнду, чтобы поглядеть финиш. Он мог добраться туда раньше, чем участники соревнований, и следить за бегом по радио. Сегодня он чувствовал себя хорошо. Его мальчик был в хорошей форме, тошнит там его или нет, а состязания — идеальный способ поддерживать в парне боевой дух, не перегибая палки. Это, конечно, было приличное расстояние — через Лудгэйт, по Флит-стрит и мимо Темпла на Стрэнд, потом пересечь наискось Трафальгар и вниз по Уайт-холлу к зданию Парламента. Да и покрытие было гудроновым. Но для Джуэла это был хороший опыт, и он слегка встряхнется — а это было полезным. В мальчике скрывался блестящий бегун на длинные дистанции, и Камерон знал это. Он никогда не будет спринтером — никогда не мог собраться достаточно четко. Ему нужны дистанция и время, чтобы наработать ритм, оглядеться и начать разрабатывать тактику. Он хорошо работал на дистанциях свыше 800 метров, его движения были чудом экономии усилий, его дыхание и ритм были чертовски близки к совершенству. Но более того, у него был кураж. Тот кураж, который принес ему золото, тот, который вновь и вновь приводил его первым к финишу. Вот почему Джуэл так отличался от остальных. Могло приходить и уходить сколько угодно техничных ребят, но без куража, который дополнял бы все их умения, они быстро сходили на нет. Рисковать, когда дело того стоит, бежать, когда боль уже ослепляет тебя, — это что-то, и Камерон понимал это. Он иногда тешил себя мыслью, что у него самого было что-то в этом роде.

Сегодня парень выглядит не слишком счастливым. Камерон готов был держать пари — какие-то неприятности с женщинами. Всегда были проблемы с женщинами, особенно когда Джуэл заработал себе репутацию золотого мальчика. Он пытался объяснить парню, что у него будет полно времени для постелей, когда карьера будет идти на спад, но Джуэл не был горячим поклонником воздержания — и Камерон не мог винить его за это.

Пистолет поднялся кверху и выстрелил. Вслед за звуком, который больше напоминал хлопок, чем выстрел, вылетело колечко белого дыма. Выстрел поднял голубей со стен собора, они взлетели одной большой стайкой и беспорядочно метались в воздухе.

Джуэл великолепно стартовал. Быстро, чисто, аккуратно.

Немедленно толпа начала выкрикивать его имя, голоса звучали у него за спиной, с боков — вопли влюбленного энтузиазма.

Камерон следил за ним первую дюжину ярдов, пока участники забега распределялись по дорожкам. Лоер шел впереди группы, хоть Камерон не знал, специально ли он туда выбрался или это получилось случайно. Джуэл был за Макклаудом, а тот за Лоером. «Не торопись, мальчик», — сказал Камерон и убрался с линии старта. Его велосипед был пристегнут цепью к стойке на Патерностер-роад, в минуте ходьбы отсюда. Он всегда ненавидел машины: безбожные штуки, гремящие, бесчеловечные. Нехристианские штуки. А с велосипедом ты всегда сам себе хозяин. А нужно ли человеку что-нибудь еще?

«…и это был великолепный старт, который обещает нам потрясающее зрелище. Они уже пересекли площадь, и толпа там беснуется так, словно это Первенство Европы, а не благотворительный забег. По-твоему, на что это похоже, Джим?»

«Ну, Майк, я вижу, как толпа беснуется по всему маршруту вдоль Флит-стрит, и полиция попросила меня, чтобы я сказал людям: пожалуйста, не пытайтесь подъехать ближе, чтобы посмотреть забег, потому что все дороги перекрыты, и если вы попытаетесь подрулить, у вас ничего не получится».

«Кто ведет забег на настоящий момент?»

«Ну на этом этапе первым бежит Ник Лоер, хотя, конечно, мы знаем, что на этой дистанции будет еще много тактических перемещений. Эта дистанция длиннее, чем средняя, и меньше, чем марафонская, но все эти спортсмены — опытные тактики, и каждый будет пытаться, чтобы на первом этапе другой повел группу».

Камерон всегда говорил: пусть другие будут героями.

Это оказалось сложным уроком, как выяснил Джуэл. Когда пистолет выстрелил, оказалось трудным не вырваться вперед, не распрямиться, как пущенная стрела. И все тогда бы ушло в первые несколько ярдов, и ничего не осталось бы в резерве.

Героем быть легко, так обычно говаривал Камерон. Для этого много ума не нужно, совсем не нужно. Не трать свое время на то, чтобы покрасоваться, пусть эти супермены валяют дурака. Виси у них на хвосте, чуть-чуть позади. И будь поаккуратнее, потому что они решат, что ты решил проиграть с достоинством.

И вперед. Вперед. Вперед.

Любой ценой. Почти любой ценой.

Вперед!

Человек, который не хочет побеждать, мне не друг, говорил он. Если ты хочешь побеждать из любви к бегу, любви к спорту, делай это с кем-нибудь другим. Только средние школы внушают, что соперничество доставляет радость, парень, для проигравших никакой радости нет. Так что я говорю?

Нет радости для проигравших.

Будь грубым. Играй по правилам, но до известных пределов. Можешь оттолкнуть кого-нибудь и пробиться — оттолкни и пробейся. И пусть эти сукины дети не морочат тебе голову. Ты здесь для того, чтобы выигрывать. Так что я говорю?

Вперед!

На Патерностер-роад радостные крики стихли, и тени зданий заслонили солнце. Стало почти холодно. Голуби все еще парили над ними, словно, раз взлетев, не могли вернуться к своим насестам. Казалось, они единственные обитатели простирающихся сзади улиц. Все остальные в этом мире смотрели на забег.

Камерон расстегнул замок на велосипеде, убрал цепь и подпорки и покатил вперед. Для своих пятидесяти лет я в порядке, подумал он, несмотря на свое пристрастие к дешевым сигарам. Он включил радио. Прием был неважным, наверное из-за стен домов, сплошной треск. Он остановил велосипед и попытался наладить антенну. Это не слишком помогло.

«И Ник Лоер уже отстает».

Быстро. Правда, Лоер уже прошел свой расцвет два или три года назад. Пора бы уже выбросить шиповки и пусть другие, помоложе, займут твое место. Камерон до сих пор отлично помнил, как он себя чувствовал в тридцать три, когда понял, что его лучшие годы уже позади. Это все равно, что стоять одной ногой в могиле — отчетливо понимать, до чего быстро стареет и изнашивается твое тело.

Пока он выезжал с затененной улицы на солнечную, черный «мерседес», ведомый шофером, проплыл мимо так тихо, словно его несло ветром. Камерон лишь на миг успел разглядеть пассажиров. Одним из них был тот человек, с которым Войт говорил перед забегом, — длиннолицый тип, лет сорока, со ртом настолько плотно сжатым, что, казалось, губы у него были удалены хирургическим путем.

Рядом с ним сидел Войт.

Это было невозможно, но казалось, что из задымленного стекла выглянуло лицо Войта, он даже не переменил спортивной одежды.

Вид всего этого Камерону не понравился. Он видел южноафриканца пятью минутами раньше, тот бежал вместе со всеми. Так кто же это был? Очевидно, двойник. Это все отдавало поганым душком.

«Мерседес» уже исчезал за углом. Камерон выключил радио и покрутил педали вслед за машиной. Он взмок из-за проклятого солнца, пока ехал.

«Мерседес» с трудом прокладывал себе дорогу по узким улочкам, не обращая внимания на знаки одностороннего движения. Такой медленный темп был удобен для Камерона, который на своем велосипеде не терял из виду «мерседес», но не был замечен пассажирами автомобиля, хотя усилия и зажгли огнем воздух в его легких.

В маленькой безымянной аллейке к западу от Феттер Лэйн, где тень была особенно густой, «мерседес» остановился. Камерон, спрятавшись за углом ярдов за двадцать от автомобиля, наблюдал, как шофер отворил двери и безгубый человек с кем-то, напоминавшим Войта, вышли из машины и зашли в невыразительное здание. Когда все трое исчезли, Камерон, прислонив свой велосипед к стене, последовал за ними.

Улица была необычно тиха. С этого расстояния доносившийся гомон толпы, сгрудившейся вдоль маршрута, казался шепотом. Казалось, она находилась в каком-то другом мире, эта улочка. Скользящие птичьи тени, закрытые окна здания, облупившаяся краска, запах гнили в застывшем воздухе. В водосточной канаве лежал мертвый кролик, черный кролик с белым воротничком, чей-то пропавший любимец. Вокруг него яростно кружились мухи.

Камерон прокрался к открытой двери так тихо, как только мог. Вроде бояться ему было нечего. Трио исчезло в темном коридоре дома уже довольно давно. Воздух в здании был застывшим и отдавал сыростью. С бесстрашным видом, но чувствуя себя испуганным, Камерон вошел в слепое здание. Обои в коридоре по цвету напоминали дерьмо, краска — тоже. Все это было, словно он был в желудке — в желудке мертвеца, холодном и скользком. Впереди лестница была перекрыта, блокируя доступ на верхний этаж. По-видимому они спустились вниз.

Дверь в погреб прилегала к лестничному пролету, и Камерон мог слышать доносящиеся снизу голоса.

Другого такого раза не будет, подумал он и открыл дверь настолько, чтобы просочиться в темноту внизу. Там был ледяной холод. Не прохладно, не сыро — морозно. На какой-то миг он подумал, что шагнул в холодильную камеру. Дыхание его вырвалось изо рта паром и он изо всех сил стиснул зубы, которые пытались выбивать дробь.

Теперь уже не повернуть назад, подумал он, и начал спускаться вниз по покрытым инеем ступенькам. Тут было не настолько уж темно. Где-то у подножия лестницы, очень далеко внизу, мерцал слабый свет, абсолютно чуждый дневному. Камерон с надеждой оглянулся на приоткрытую дверь за ним. Она выглядела более чем соблазнительно, но ему было любопытно, очень любопытно. Так что пришлось спускаться дальше.

В ноздри ему ударил запах этого места. У него было паршивое обоняние и еще худший вкус — любила напоминать ему его жена. Она говорила, что он не может отличить розу от чеснока, и это, вероятно, было правдой. Но этот запах что-то значил для него, раз желудочная кислота начала подниматься к горлу.

Козы. Он узнал эту вонь, ха-ха, уж он бы рассказал ей: воняло козами.

Он уже почти достиг подножия ступеней и находился на глубине двадцати, возможно, тридцати футов под землей. Голоса все еще звучали вдали, за второй дверью.

Он стоял в маленькой комнатке, стены которой были выкрашены в грязно-белый цвет и изрисованы в основном изображениями полового акта. На полу стоял семисвечник. Были зажжены лишь две свечи и они горели дрожащим, почти синим пламенем. Козий запах стал сальнее, теперь он перемешивался с густым сладким запахом, словно исходящим из турецкого борделя.

Из комнаты вели две двери, и из-за одной раздавалась беседа. Очень осторожно он пересек скользкий пол и придвинулся к двери, стараясь уловить смысл в шепчущихся голосах. В них звучала торопливость и настойчивость.

— …поспеши…

— …если все правильно устроить…

— …дети, дети…

Смех.

— Надеюсь, мы — завтра — все мы…

Опять смех.

Неожиданно голоса изменили направление так, словно говорящие двинулись к выходу. Камерон сделал три шага назад по ледяному полу, почти натолкнувшись на подсвечник. Пламя задрожало и зашептало, когда он миновал его.

Ему нужно было выбирать — лестница или другая дверь. Лестница вела к побегу. Если он выберется по ней, он в безопасности, но он никогда ничего не узнает. Никогда не узнает, почему так холодно, почему синее пламя, почему воняет козами. Дверь — это возможность. Спиной к ней, не сводя глаз с двери напротив, он боролся с обжигающей холодной дверной ручкой. Она с легким скрипом повернулась, и он скрылся из виду как раз тогда, когда открылась противоположная дверь — два движения были великолепно совмещены. Господь был с ним.

Уже когда он затворял двери, он знал, что ошибся. Господь с ним вовсе не был.

Иглы холода пронзили ему голову, зубы, глаза, пальцы. Он чувствовал себя так, словно его нагим замуровали в самую сердцевину айсберга. Казалось, кровь застыла в его венах, слюна на языке замерзла, на пальцах выступил иней пота. В темноте, в холоде он шарил по карманам в поисках зажигалки, и неожиданно она вспыхнула полуживым мерцанием.

Комната была большая — ледяная пещера. Ее стены, ее рифленый потолок — все сияло и вспыхивало искрами.

Сталактиты льда, острые, как лезвия, свисали над его головой. Пол, на котором он стоял, неуверенно приплясывая, вел к дыре в центре комнаты. Пять или шесть футов в поперечнике, со стенками, настолько заросшими льдом, словно сюда во тьму была отведена и замурована река.

Он подумал о Ксанаду, о стихотворении, которое знал наизусть. Виды иного Альбиона…

Там Альф — священная река, в ущельях, темных, как века, бежал в полночный океан.

И точно, там, внизу, был океан. Ледовитый океан. Там была вечная смерть.

Все, что он мог сделать, это держаться поближе к стенке, постараться не соскользнуть в темную неизвестность. Зажигалка замерцала и холодный воздух задул ее.

— Дерьмо, — сказал Камерон, оказавшись в темноте.

То ли его голос насторожил это трио снаружи, то ли Бог полностью покинул его в этот миг, позволив им отворить двери, он никогда не узнает. Но дверь распахнулась так резко, что бросила Камерона на пол. Слишком закоченевший, чтобы удержаться на ногах, он скорчился на ледяном полу и козлиный запах заклубился в комнате.

Камерон полуобернулся. Двойник Войта стоял в дверях и шофер тоже, и тот, третий, который был в «мерседесе». Он носил шубу, видимо, сшитую из нескольких козьих шкур. С них все еще свисали копыта и рога. Кровь на мехе была коричневая и густая.

— Что вы тут делаете, мистер Камерон? — спросил одетый в козьи шкуры человек.

Камерон едва мог говорить. Единственное, что он ощущал, — это острая, агональная боль посередине лба.

— Какого дьявола тут происходит? — сказал он, с трудом заставляя двигаться замерзшие губы.

— Вот именно, мистер Камерон, — ответил человек, — дьявол идет сюда.

* * *
Когда они пробегали мимо собора св. Марии-на-Стрэнде, Лоер оглянулся и запнулся. Джуэл, который бежал на добрых три метра позади лидеров, видел, что парень сдает.

Но почему-то чересчур быстро, что-то здесь не то. Он замедлил шаг, пропустив мимо Макклауда и Войта. Они не слишком спешили. Киндерман здорово отстал, не в состоянии соревноваться с этими быстроногими парнями. В этой гонке он был черепахой, это уж точно. Лоера обогнал Макклауд, потом Войт, и, наконец, Джонс и Киндерман. Дыхание Лоера неожиданно сбилось, а ноги точно налились свинцом. Что еще хуже, он почувствовал, что асфальт под его кроссовками треснул и пальцы, точно беспризорные дети, вылезали из земли, чтобы коснуться его. Похоже, никто больше этого не замечал. Толпа просто продолжала гудеть, тогда как призрачные руки вырывались из своей асфальтовой гробницы и цеплялись за него. Он корчился в их мертвых пальцах, его юность увядала, а сила ускользала. Эти хищные пальцы мертвецов продолжали цепляться за него даже тогда, когда врачи унесли его с беговой дорожки, оглядели и дали ему успокоительное.

Лежа на горячем гудроне, он знал, почему эти руки вот так вцепились в него. Он оглянулся. Вот почему они сюда явились. Он оглянулся.

«…и после того, как Лоер сенсационно потерял сознание, забег продолжается. Теперь ведет молниеносный Фрэнк Макклауд, он прямо-таки ускользает от этого новичка. Войта. Джуэл Джонс отстал еще больше, похоже, он даже не пытается бороться за лидерство. А ты как думаешь, Джим?»

«Ну, либо он сам уже выдохся, либо просто выжидает, когда выдохнутся они. Помни, что на этой дистанции он не новичок…»

«Да, Джим».

«И, может, поэтому он позволил себе расслабиться. Разумеется, ему придется здорово поработать, чтобы выдвинуться со своего третьего места, которого он держится сейчас».

У Джуэла кружилась голова. В какой-то миг, наблюдая, как Лоер начал отставать, он услышал, как парень молится вслух. Молится, чтобы Бог его спас. Он был единственный, кто слышал слова:


Если я пойду долиной смертной тени, не убоюсь я зла, потому что Ты со мною, Твой жезл и Твой посох — они успокаивают меня…

Теперь солнце пекло все жарче, и Джуэл уже начал чувствовать знакомые голоса своих усталых ног. Гудрон под ногами был жестким и бежать было трудно, суставам приходилось нелегко. Он попытался выкинуть отчаяние Лоера из головы и сконцентрироваться на сиюминутном.

Бежать еще придется много, забег не был завершен и наполовину. Достаточно времени, чтобы прижать всех этих героев, полно времени.

И пока он бежал, его мозг странным образом вернулся к молитвам, которым научила его мать на случай, если в них возникнет нужда. Он пытался вспомнить их, но годы разъели их — все они ушли.

* * *
— Меня зовут, — сказал человек в козьих шкурах, — Грегори Бурджесс, член парламента. Вы меня не знаете. Я стараюсь держаться в тени.

— Член парламента? — переспросил Камерон.

— О, да. Независимый. Очень независимый.

— А это — брат Войта?

Бурджесс поглядел на «второе я» Войта. Тот даже не дрожал в этом чудовищном холоде, несмотря на то, что был одет только в тонкую майку и шорты.

— Брат? — сказал Бурджесс. — Нет, нет. Он мой — как бы это сказать? — знакомый?

Слово напомнило ему что-то, но Камерон не был начитанным человеком. Что значит — знакомый?

— Покажи ему, — сказал Бурджесс многозначительно.

Лицо Войта вздрогнуло, кожа, казалось, начала стягиваться, губы сократились, обнажив зубы, зубы растаяли, точно белый воск, ушли в глотку, которая, в свою очередь, превратилась в сверкающий серебристый столб. Лицо было теперь не лицом человека — даже не лицом млекопитающего. Оно было пучком ножей, и лезвия сверкали в пробивающемся из-за двери пламени свечей. Но как только это новое лицо возникло, оно вновь начало меняться, ножи расплавились и потемнели, пробился смех, появились и выпучились, точно воздушные шары, глаза. На этой новой голове пробились антенны, появились жвалы, и вот на шее Войта возникла огромная, но абсолютно точная копия пчелиной головы.

Бурджесс явно наслаждался зрелищем, он похлопал затянутыми в перчатки руками.

— Оба мои знакомые, — сказал он, показав на шофера. Тот снял кепку и копна каштановых волос рассыпалась по его — ее — плечам. Она была потрясающе красива, то лицо, за которое не жаль отдать жизнь. Но это была иллюзия, как и у того, второго. Без сомнения, способность менять личину.

— Оба мои, разумеется, — гордо сказал Бурджесс.

— Что? — Вот и все, что мог выговорить Камерон, он надеялся, что сможет удержать все теснящиеся в его голове вопросы.

— Я служу Аду, мистер Камерон. И, в свою очередь, Ад служит мне.

— Ад?

— Вон там, за вами один из входов в Девятый круг. Знаете Данте, а? «Оставь надежду, всяк сюда входящий!»

— Зачем вы тут?

— Выиграть эти гонки. Или, вернее, мой третий знакомец как раз выигрывает эти гонки. На этот раз он придет первым. Это будет событие для всего Ада, мистер Камерон, и мы не постоим за ценой.

— Ад! — вновь сказал Камерон.

— Ты же веришь в это, верно? Ты добродетельный прихожанин. Все еще молишься перед едой, как любая богобоязненная душонка. Боишься подавиться за обедом.

— Откуда ты знаешь, что я молюсь?

— Твоя жена сказала мне. О, твоя жена много чего рассказала о тебе, мистер Камерон, она буквально раскрылась передо мной. Очень удобно. Я опекаю одного покладистого психоаналитика. Она дала мне так много… информации. Ты добрый социалист, как и твой отец, а?

— Теперь политика…

— О, политика это нечто, мистер Камерон. Без политики мы бы погрязли в дикости, верно? Даже Аду нужен порядок. Девять великих кругов, и в наказании должен быть порядок. Погляди вниз, сам увидишь.

Камерон спиной ощущал эту дыру — ему не было нужды туда заглядывать.

— Мы стоим за порядок, знаешь ли. Не за хаос. Это всего лишь небесная пропаганда. А знаешь ли, что мы выиграем?

— Это — благотворительный забег.

— Меньше всего нас интересует благотворительность. Мы бежим этот забег не для того, чтобы спасти мир от рака. Мы бежим его для правительства.

Камерон почти ухватил суть.

— Для правительства? — переспросил он.

— Один раз в сто лет проводятся состязания от собора Святого Павла до Вестминстерского Дворца. Часто они проводились под покровом ночи, необъявленные, не привлекая внимания. Сегодня мы бежим при полуденном свете, на нас смотрят тысячи. Но каковы бы ни были обстоятельства, это всегда то же самое состязание. Ваши атлеты против одного нашего. Если вы победите, еще сто лет демократии. Если же мы… как это и будет… конец мира, знаете ли.

Камерон всей спиной почувствовал дрожь: выражение лица Бурджесса изменилось внезапным образом — уверенность помрачилась, спокойствие сменилось нервным возбуждением.

— Ну, ну! — воскликнул он, хлопая руками, точно птица крыльями. — Мне кажется, нас посетят высшие силы. Как почетно…

Камерон повернулся и уставился на край дыры. Теперь уже не имело значения, интересно ему было или нет. Он был у них в руках и мог видеть все то же, что и они.

Волна ледяного воздуха выплеснулась из круга вечной тьмы, и в этой темноте он увидел, как к ним приближается нечто. Движения его были уверенными, а лицо запрокинуто вверх.

Камерон мог расслышать его дыхание и увидеть черты его лица, подобные пульсирующей ране, которая виднелась в темном, маслянистом костяном отверстии, которое, в свою очередь, открывалось и закрывалось, напоминая ротовое отверстие краба.

Бурджесс упал на колени, два «знакомца» распластались на полу по обе стороны от него, уткнув в землю лица.

Камерон знал, что другого шанса у него не будет. Он встал, с трудом шевеля онемевшими конечностями и поплелся к Бурджессу, закрывшему глаза в почтительной молитве. Скорее случайно, чем преднамеренно, он поддел коленом под челюсть Бурджессу, и тот растянулся на полу. Подошвы Камерона, скользнув, пронесли его мимо ледяной пропасти и вынесли в освещенную светом свечей переднюю комнату.

Комната за ним наполнилась дымом и шумом, и Камерон, точно жена Лота, пораженная разрушением Содома, оглянулся только один раз на запрещенное зрелище за его спиной.

Он появился из колодца, его серая туша заполнила отверстие, освещенная каким-то исходящим снизу светом. Его глубоко посаженные в голую кость глаза на слоноподобной голове встретились сквозь отворенную дверь со взглядом Камерона. Казалось, они присосались к нему в поцелуе, проникли сквозь зрачки в самый мозг.

Но Камерон не вернулся. С трудом отведя взгляд от того лица, он скользнул через прихожую и начал карабкаться по ступеням, проскакивая зараз по две, по три, падая и снова карабкаясь, падая и карабкаясь. Он потащился вдоль стены коридора, тело его болело от судорожной дрожи.

Но они не погнались за ним.

День снаружи был слепяще ярким, и он почувствовал возбуждение беглеца, только что ускользнувшего от смертельной опасности. Ничего похожего он раньше не чувствовал. Быть настолько близко и выжить. Должно быть, все же Бог не оставил его.

Он, спотыкаясь, побежал по дороге назад к своему велосипеду, намереваясь остановить забег, рассказать всему миру…

Велосипед его стоял нетронутый, руль был теплым, точно руки его жены.

И когда он перебросил ногу через раму, взгляд, которым он обменялся с Адом, запалил в нем огонь. Тело его, не замечая пылавшего мозга, продолжало свое дело, поставило ноги на педали и покатило прочь.

Камерон почувствовал разгоравшийся в его голове пожар и понял, что умирает.

Этот взгляд, эти глаза, глядевшие в его глаза… Жена Лота. Точно глупая жена Лота!

Молния скользнула меж его ушей быстрее мысли.

Череп треснул, и раскаленная белая молния вырвалась из оболочки мозга. Глаза в глазницах выгорели и стали словно черные лесные орехи, свет полился из его рта и ноздрей. Это пламя в одну секунду превратило его в столб обгоревшей плоти — внутреннее пламя, без языков, без признаков дыма.

Тело Камерона было полностью обуглено, когда его велосипед съехал с дороги и ударился в витрину ателье, где обгорелые останки легли, точно манекен, вниз лицом, на присыпанные пеплом костюмы. Он тоже оглянулся назад.

* * *
Толпа на Трафальгарской площади так и кипела энтузиазмом. Приветствия, слезы и флаги. Казалось, что этот скромный забег был для всех людей чем-то особенным — ритуал, смысла и значения которого они не знали. Однако каким-то образом они чувствовали витавший в воздухе сернистый запах, они ощущали, что их жизни приподнимались на цыпочки, чтобы достичь небес. Они бежали вдоль маршрута, выкрикивая неразборчивые благословения, и на лицах отражались все их страхи. Кто-то выкрикивал его имя.

— Джуэл! Джуэл!

Или он вообразил это. Может, вообразил он и то, что слышал молитву, сорвавшуюся с губ Лоера, и сияющие лица младенцев, которых держали на руках повыше, чтобы они могли видеть проносившихся мимо бегунов.

Когда они повернули к Уайт-холлу, Фрэнк Макклауд быстро оглянулся, и Ад забрал его.

Это произошло внезапно и очень быстро.

Он споткнулся, ледяная рука в груди выдавливала из него жизнь. Лицо у него было красным, на губах выступила пена. Джуэл, пробегая мимо него, замедлил бег.

— Макклауд, — сказал он и остановился, чтобы взглянуть в худое лицо своего великого соперника.

Макклауд глядел на него из-за дымки, подернувшей его серые глаза и превратившей их в черные. Джуэл склонился, чтобы помочь ему.

— Не прикасайся ко мне, — застонал Макклауд, кровеносные сосуды его глаз набухли и кровоточили.

— Судорога? — спросил Джуэл. — Это судорога?

— Беги, ты, ублюдок, беги, — говорил ему Макклауд, пока петля, накинутая на его внутренности, выжимала из него жизнь. Теперь он кровоточил всеми порами кожи, у него текли кровавые слезы. — Беги. И не оглядывайся. Ради Христа! Не оглядывайся!

— Что это?

— Беги! Это твоя жизнь.

Эти слова были не просьбой, но приказанием.

Беги!

Не за золото, не за славу. Ради жизни. Всего лишь.

Джуэл поглядел вверх, неожиданно ощущая, что за его спиной маячит какая-то тварь с огромной головой и дышит холодом ему в шею.

Он поднялся на ноги и побежал.

«Ну, похоже, что дела у наших бегунов не очень-то хороши, Джим. После того, как Лоер так сенсационно сошел с дистанции, теперь и Фрэнк Макклауд сдал. Я никогда не видел ничего подобного. Но, казалось, он перекинулся несколькими словами с Джуэлом Джонсом, когда тот пробегал мимо, так что с ним должно быть все тип-топ».

К тому времени, как за ним приехала «скорая», Макклауд был уже мертв. Он сгнил к следующему утру.

Джуэл бежал. О, Боже, как он бежал! Солнце яростно било ему в лицо, вымывая все цвета радостной толпы с лиц, с флагов. Все слилось в один монотонный шум — гул человечества.

Джуэл знал это ощущение, которое охватывало его сейчас, — чувство потери ориентации, которое сопровождало усталость и перенасыщение тканей кислородом. Он бежал точно в оболочке своего сознания, думал, потел и мучился сам, для себя и ради себя.

И не так-то это плохо — быть одному. Его голову начали наполнять песни — обрывки гимнов, нежные фразы любовных песен, грязные стишки. Его «я» растворялось и его сны, неназванные и бесстрашные, взяли верх.

Впереди, омытый тем же белым дождем света, бежал Войт. Это был враг, это существо он должен был обойти. Войт, с его качавшимся, сверкавшим на солнце распятием. Он мог это сделать, только нельзя смотреть туда… смотреть туда…

…назад.

* * *
Бурджесс открыл дверцу «мерседеса» и влез внутрь. Время было потеряно даром, драгоценное время. Он должен был быть в Парламенте, у финишной прямой, готовый приветствовать вернувшихся бегунов. Это был спектакль, который он должен был сыграть, показав мягкое, улыбающееся лицо демократии. А на следующий день? Ну, уже не такое мягкое.

Руки его от возбуждения сжимались, а его новый с иголочки костюм провонял козьими шкурами, которые он обязан был носить в той комнате. Однако, никто этого не заметит, а даже если и заметят, какой англичанин будет настолько невежлив, что скажет собеседнику, что от него воняет козлом?

Он ненавидел Комнату Любовников, этот вечный лед, этот проклятый черный зев с дальним отзвуком утраты. Но теперь все кончено. Он выполнил свои обязательства, он выказал яме свое уважение и обожание, теперь настало время потребовать вознаграждения.

Пока они ехали, он думал — сколько всего принес он в жертву своим амбициям? Сначала по мелочам — котята и щенки. Позже, он обнаружил, насколько идиотскими, с их точки зрения, выглядели подобные жесты. Но поначалу он был невинным, не знающим, что давать и как это давать. Потом шли годы, они начали ясно выражать свои требования, и он, в свою очередь, обучился практическому этикету продажи своей души. Все изменения его «я» были тщательно спланированы и решительно выполнены, хоть и оставили они его без всякой надежды на то, что дают человеку дети. Это была худшая боль, однако постепенно к нему приходила сила. Он был в первой тройке выпускников Оксфорда, жена, одаренная его мужской силой свыше всякого воображения, место в Парламенте, и скоро, очень скоро — вся страна.

Прижженные культи его больших пальцев, болели, как всегда, когда он нервничал. Рассеянно, он засунул палец в рот.

* * *
«Ну, теперь мы находимся на завершающей стадии забега. Сущий ад, а не забег, верно, Джим?»

«О, да, вот это зрелище, верно? Войт идет впереди и держится вдали от своих соперников без особых усилий. Разумеется, Джуэл сделал благородный жест, остановившись возле Макклауда, чтобы проверить, все ли с ним в порядке после такого неудачного падения, и это его задержало».

«И это помешает Джонсу выиграть, верно?»

«Думаю, что да. Думаю, что он проиграет этот забег».

«Но ведь это всего лишь благотворительный забег».

«Именно. Это не та ситуация, когда нужно победить во что бы то ни стало».

«А уж это как относиться к игре». «Верно».

«Верно».

«Ну вот, они оба уже в виду здания Парламента и обходят Уайт-холл. А толпа приветствует своего парня, но я и вправду думаю, что пропащее его дело».

«Имей в виду, в своей сумке он привез из Швеции кое-что особенное».

«Это уж точно. Это точно».

«Так может, он снова это сделает».

* * *
Джуэл бежал, и разрыв между ним и Войтом начал сокращаться. Он сконцентрировался на спине парня, глаза его сверлили тому рубашку, изучали ритм, искали слабые места.

Он замедлил темп. Парень уж не так скор, как раньше. В его движениях появилась неуверенность, верный признак усталости.

Он может взять его. Немного куражу, и он его возьмет.

И Киндерман. Он забыл про Киндермана. Джуэл бездумно оглянулся через плечо и поглядел назад.

Киндерман все еще упорно бежал сзади. Походка марафонца не изменилась. Но что-то там еще было за спиной у Джуэла: еще один бегун, он почти наседал на Джуэла, призрачный, огромный.

Он отвел глаза и уставился вперед, проклиная свою глупость.

С каждым рывком он нагонял Войта. Парень явно выбился из ритма. Джуэл знал наверняка, что может взять его, если постарается. Забудь о своем преследователе, кем бы там он ни был, забудь обо всем, думай лишь, как обогнать Войта.

Но то, что маячило за его спиной, никак не выходило из головы.

«Не гляди назад», — сказал Макклауд, Слишком поздно. Он уже сделал это. Лучше знать, что это за фантом.

Он вновь оглянулся.

Поначалу он ничего не увидел, лишь Киндерман трусил сзади. И потом появился призрачный бегун, появился снова, и он знал, что именно он поверг Макклауда и Лоера.

Это не был бегун, живой или мертвый. Это вообще был не человек. Дымное тело, черный зев вместо головы, это сам Ад напирал на него.

«Не смотри назад».

Его рот, если это был рот, открыт. Дыхание такое холодное, что у Джуэла перехватило дух. Так вот почему Лоер бормотал на бегу молитвы. Хорошо же это ему помогло — смерть все равно пришла за ним.

Джуэл поглядел в сторону, словно ему было все равно, что Ад подошел так близко, пытаясь не обращать внимания на внезапную слабость в коленях.

Теперь Войт тоже оглянулся. Его взгляд был темен и тяжел, и Джуэл каким-то образом знал, что тот принадлежит Аду, что тень за его спиной была властелином Войта.

— Войт, Войт, Войт — Джуэл выдыхал это слово с каждым толчком.

Войт услышал, как произносят его имя.

— Черный ублюдок, — сказал он громко.

Толчки Джуэла слегка удлинились. Теперь он уже был в двух метрах от адского бегуна.

— Погляди… назад… — сказал Войт.

— Я видел это.

— Оно… пришло… за тобой.

Все эти слова звучали мелодраматично, плоско. Он был хозяином своего тела, верно ведь? И он не боялся темноты — он носил ее цвета. Что, это делало его меньше человеком, как считали многие люди? Или наоборот, больше человеком — больше крови, пота, плоти. Больше рук, больше ног, головы. Больше силы, больше аппетита. Что может Ад с ним сделать? Пожрать его? Вкус у него наверняка мерзкий. Заморозить его? Он был слишком горячим, слишком быстрым, слишком живым.

Ничего его не возьмет, он был варваром с манерами джентльмена.

И ни день, и ни ночь.

Войт страдал: боль прорывалась в его изношенном дыхании, в его дергающейся пробежке. Они были лишь в пятидесяти метрах от ступеней и финишной черты, но лидерство Войта явно подходило к концу — с каждым шагом Джуэл настигал его все ближе.

Тогда началась торговля.

— По… слушай… меня…

— Что ты такое?

— Сила… я дам тебе силу… только… дай… нам… победить…

Теперь Джуэл бежал с ним бок о бок.

— Слишком поздно.

Ноги его были сильными, мозг радовался. Ад за спиной. Ад рядом — какое ему дело? Он может бежать.

Он миновал Войта, суставы его были гибкими — невесомая машина.

— Ублюдок, ублюдок, ублюдок, — говорил знакомый голос, лицо искажено агонией напряжения. И не замерцало ли это лицо, когда Джуэл пробежал мимо? Казалось, черты его расплывались, на мгновение теряя человеческое подобие.

Потом Войт оказался у него за спиной, и толпа приветственно завопила и все краски вновь вернулись в мир. Впереди лежала победа. Он не знал, почему, но все равно — победа.

Там был Камерон, теперь он его видел, он стоял на ступеньках рядом с человеком в костюме в узенькую полоску. Камерон улыбался и кричал с нетипичным для него энтузиазмом, приветствуя Джуэла со ступеней.

Он бежал, если это возможно, еще быстрее по направлению к финишной черте, вся его сила сконцентрировалась на лице Камерона.

Тогда это лицо начало меняться. Может, это горячий воздух пошевелил ему волосы? Нет, кожа на его щеках начала вздуваться, на его шее, лбу появились быстро темнеющие пятна. Теперь волосы его приподнялись над головой и уничтожающий свет полился с лысого черепа. Камерон горел и все еще улыбался, все еще махал рукой.

Джуэл внезапно почувствовал отчаянье.

Ад сзади. Ад — впереди.

Это был не Камерон. Камерона нигде не было, значит, Камерон мертв.

Он чуял это всем нутром. Камерон мертв, а эта черная пародия стояла там и улыбалась ему, и махала рукой — это его последние мгновения, повторенные к удовольствию обожателей Джуэла.

Шаг Джуэла сбился, ритм толчков был утрачен. За своей спиной он слышал чудовищное, натужное дыхание Войта, все ближе, ближе.

Все его тело внезапно взбунтовалось. Желудок пытался вывернуть наружу содержимое, ноги скрутила судорога, мозг не мог больше думать — лишь страшиться.

— Беги, — сказал он сам себе. — Беги. Беги.

Но Ад был впереди. Как мог он вбежать прямо в руки этой мерзости?

Войт сокращал разрыв между ними и был уже у его плеча, нагоняя по мере того, как Джуэл терял темп. Победу вырывали из рук Джуэла легко, точно конфету у ребенка.

Финишная черта была лишь в дюжине рывков, и Войт вновь забрал лидерство. Вряд ли соображая, что он делает, Джуэл потянулся и на бегу ухватил Войта за фуфайку. Это было мошенничество, и все вокруг это ясно видели. А как насчет Ада?

Он изо всех сил вцепился в Войта, и оба они споткнулись. Толпа расступилась, когда они скатились с дорожки и тяжело рухнули. Войт упал сверху.

Рука Джуэла, которую тот вытянул, чтобы предотвратить слишком тяжелый удар, оказалась под весом двух тяжелых тел. Ее защемило, кость предплечья хрустнула, и Джуэл услышал этот треск прежде, чем почувствовал боль, а уж потом из его рта вырвался крик.

На ступеньках Бурджесс вопил, как дикарь. Ну и представление! Камеры стрекотали вокруг него, комментаторы комментировали.

— Вставай! Вставай! — кричал мужчина.

Но Джуэл ухватил Войта своей здоровой рукой, и ничто на свете не заставило бы его отпустить Войта.

Двое катались по гравию, каждый толчок все больше сокрушал руку Джуэла и вызывал спазмы в его желудке.

Для Войта все это было слишком. Он никогда не был таким уставшим, не готовым к напряжению гонки, которую велел ему бежать его властелин. Он сорвался, потерял контроль над собой. Джуэл обонял дыхание на своем лице — это был козлиный запах.

— Ну покажись, — сказал он.

Глаза твари лишились радужки — теперь они были полностью белыми. Джуэл выхаркнул ком слизи из своего разбитого рта и плюнул в знакомое лицо.

И тварь сорвалась.

Ее лицо растворилось. Казалось, плоть пыталась принять новый облик — всепожирающая воронка без глаз и носа, без ушей и волос.

Толпа вокруг них отпрянула назад. Люди заорали, кто-то упал в обморок. Джуэл ничего этого не видел, но удовлетворенно различал вопли. Такое превращение не просто было выгодно ему, оно несло знание для всех. Они все увидят это, всю правду, всю мерзкую, лживую правду.

Рот твари был огромным, покрытым рядами зубов, точно глотка какой-то глубоководной рыбы, — уродливо огромным. Здоровая рука Джуэла сомкнулась под нижней челюстью, просто пытаясь удержать этот чудовищный рот подальше, пока он звал на помощь.

Никто не решился подойти.

Толпа стояла на вежливом расстоянии, все еще глазея, все еще крича, не желая вмешиваться. Это всего-навсего зрители, пришедшие на спектакль «борьба с Дьяволом». Отсюда помощи ждать нечего.

Джуэл чувствовал, как уходят его силы — его рука больше не могла удерживать этот рот на расстоянии. В отчаянии, он чувствовал, как зубы вцепляются в его лоб и подбородок, как выгрызают плоть и кости. Наконец, когда рот вцепился ему в лицо, белая ночь поглотила его.

«Знакомец» поднялся над трупом, из его зубов свешивались клочья с головы Джуэла. Оно стянуло с него лицо, точно маску, оставив окровавленную массу трепещущих мышц. В отворенной дыре рта Джуэла дрожал язык, словно пытаясь что-то сказать.

Бурджессу уже было все равно, как все выглядело в мире. Эта гонка была — все, а победа — это победа, как бы она ни была добыта. Да и Джонса в конце концов обошли.

— Давай! — визжал он «знакомцу». — Давай!

Оно повернуло к Бурджессу окровавленное лицо.

— Иди сюда! — приказал ему Бурджесс.

Их разделяло всего несколько ярдов: еще несколько шагов к финишной черте, и забег выигран.

— Беги! — орал Бурджесс. — Беги! Беги!

«Знакомец» устал, но он знал голос своего хозяина. Он поплелся к финишной черте, слепо двигаясь на зов Бурджесса.

Четыре шага… три…

И мимо него к финишной черте пробежал Киндерман. Близорукий Киндерман, обогнав Войта всего на шаг, выиграл забег, не зная, что это за победа, даже не взглянув на простершийся у его ног ужас.

Когда он пересек финишную прямую, все молчали. Ни аплодисментов, ни поздравлений.

Воздух на ступенях, казалось, потемнел, и странный холод витал в нем.

Виновато тряся головой, Бурджесс упал на колени.

— Отче наш, отец не небесный, тот, чье имя да не святится…

Такой старый трюк. Такая наивная реакция.

Толпа начала пятиться. Кое-кто уже побежал. Дети, знающие природу темных сил, с которыми они недавно соприкоснулись, были самыми спокойными. Они взяли своих родителей за руки и повели их со ступеней, точно ягнят, уговаривая их не оглядываться, и родители их, смутно помнящие темное лоно, первый тоннель, первый исход с освященного места, первый чудовищный порыв оглянуться и умереть, покорно шли за своими детьми.

Только Киндермана, казалось, это не трогало. Он сидел на ступеньках и протирал очки, улыбаясь собственной победе, не ощущая холода.

Бурджесс, понимая, что его молитв недостаточно, резко развернулся и ушел в Вестминстерский Дворец.

Предоставленный самому себе «знакомец» потерял всякое сходство с человеком и стал самим собой. Колеблющийся, бесцветный, он выплюнул мерзкую плоть Джуэла Джонса. Полупрожеванное лицо бегуна легло на гравий рядом с его телом. Знакомец растворился в воздухе и вернулся в тот Круг, который он называл своим домом.

* * *
Воздух коридоров власти был спертый: ни жизни, ни помощи.

Бурджесс был не в себе, и его бег скоро перешел на шаг. Неверный шаг в коридорах, обшитых темным деревом, почти бесшумный благодаря плотно уложенному ковру.

Он не совсем понимал, что делать. Ясно, что его будут обвинять в том, что он не смог предусмотреть всех случайностей, но он был уверен, что тут он сможет за себя постоять. Он даст им все, что они потребуют, за свое неумение предвидеть обстоятельства. Ухо, ногу — ему нечего терять, кроме своей плоти и крови.

Но он должен был тщательно разработать планы своей защиты, потому что они ненавидели слабую логику. Если он придет к ним, лепеча бессвязные извинения, это будет стоить ему больше, чем жизни.

За его спиной возник холод — он знал, что это было. Ад следовал за ним по молчаливым коридорам даже в этой утробе демократии. Но он еще мог выжить, если только не обернется, если будет идти, уставившись в пол или на свои прижженные, лишенные суставов большие пальцы на руках, тоща с ним не случится ничего плохого. Это был один из первых уроков, которые нужно усвоить, когда имеешь дело с темными силами.

В воздухе стоял мороз. Бурджесс видел свое дыхание, и голова его раскалывалась от холода.

— Мне очень жаль, — искренне сказал он своему преследователю.

Голос, который отозвался ему, был мягче, чем он ожидал.

— Это не твоя вина.

— Нет, — сказал Бурджесс, черпая уверенность в этом сочувственном тоне. — Это была ошибка, и я продолжу. Я недоучел Киндермана.

— Это была ошибка. Мы все их совершаем, — сказал Ад. — Но в следующее столетие мы вновь попробуем. Демократия все же новый культ, она еще не потеряла своего первоначального блеска. Мы дадим им еще столетие, и тогда возьмем лучших из них.

— Да.

— Но ты…

— Я знаю.

— Никакой силы для тебя, Грегори.

— Нет.

— Это еще не конец мира. Погляди на меня.

— Не сейчас, если вы не возражаете.

Бурджесс все еще шел, один аккуратный шаг за другим. Спокойнее, смотри на это рационально.

— Посмотри на меня, пожалуйста, — позвал Ад.

— Позже, сэр.

— Я ведь только прошу тебя поглядеть на меня. Такой маленький знак внимания будет хорошо оценен.

— Обязательно. В самом деле, обязательно. Позже.

Здесь коридор разделялся. Бурджесс выбрал тот из них, который шел по левую руку. Он подумал, что это слишком символично. Это оказался тупик.

Бурджесс стоял, упершись взглядом в стену. Холодный воздух обволакивал его, а обрубки больших пальцев болели.

Он снял перчатки и изо всех сил пососал их.

— Погляди на меня. Повернись и погляди на меня, — сказал любезный голос.

Что ему делать теперь? Вернуться назад в коридор и найти другой путь — вот самое лучшее. Ему просто нужно ходить вот так, кругами, пока он не найдет для своего преследователя достаточно аргументов, чтобы тот оставил его в живых.

И, пока он стоял там, перебирая возможные решения, он почувствовал режущую боль в шее.

— Погляди на меня, — вновь сказал голос.

И горло его сжалось. Затем, странно отозвавшись в его голове, раздался звук кости, трущейся о кость. Ощущение было такое, словно в основание его черепа проникло лезвие ножа.

— Погляди на меня, — сказал Ад еще один, последний раз, и голова Бурджесса повернулась. Не тело. То стояло, отвернувшись к тупику, к его слепой стене.

Но голова его медленно поворачивалась на своей хрупкой оси, невзирая на здравый смысл и анатомию. Бурджесс кашлянул, когда его гортань подобно сырой веревке обкрутилась вокруг самой себя, его позвонок рассыпался, хрящи распались. Глаза его кровоточили, в ушах взорвался гул, и он умер, глядя на это хладное лицо.

— Я же сказал тебе, погляди на меня! — сказал Ад и пошел своим горьким путем, оставив тело стоять в тупике до тех пор, когда демократы, перебрасываясь словами, не натолкнутся на эту загадку в коридоре Вестминстерского дворца.

Ее последняя воля

Боже, — подумала она, — разве это жизнь! День — приходит, день уходит. Скука, нудная работа, раздражение.

Боже мой, — молилась она, — выпусти меня, освободи меня, распни, будь на то твоя воля, но выведи меня из моей малости.

Но вместо благословенной безболезненной кончины, одним тоскливым днем в конце марта, она вынула лезвие из бритвы Бена, заперлась в ванной и перерезала себе запястья.

Сквозь гул в ушах она, в полуобмороке, слышала Бена за дверью ванной:

— Дорогая, с тобой все в порядке?

Убирайся, — подумала, что сказала, она.

— Сегодня я вернулся раньше, золотко.

Пожалуйста, уходи.

Это усилие выговорить заставило ее упасть с унитаза на белый кафельный пол, на котором уже собирались лужицы ее крови.

— Дорогая?

Уйди.

— Дорогая?

Прочь!

— С тобой все в порядке?

Теперь он скребся в дверь, крыса. Неужели он не понимает, что она не откроет ее, не сможет открыть.

— Ответь мне, Джеки.

Она застонала. Она не могла заставить себя замолчать. Боль, против ее ожиданий, не была такой уж страшной, но было неприятное ощущение, словно ее ударили по голове. Все же он не успеет перехватить ее вовремя, уже нет. Даже если он выбьет двери.

Он выбил двери.

Она поглядела на него сквозь воздух, так густо насыщенный смертью, что, казалось, его можно было резать.

Слишком поздно, — подумала, что сказала, она.

Однако нет.

О, Боже, — подумала она, — это не самоубийство. Я не умерла.

Доктор, которого Бен пригласил, оказался слишком искусным. «Все самое лучшее, обещал он, самое лучшее для моей Джеки».

— Ерунда, — заверял ее доктор, — небольшая починка, и мы все уладим.

Почему бы ему не оставить меня в покое, — подумала она. — Ему же наплевать. Он же не знает, на что это все похоже.

— Имел я дело с этими женскими проблемами, — уверял ее доктор, прямо-таки источая профессиональное дружелюбие. — В определенном возрасте они носят характер какой-то эпидемии.

Ей едва исполнилось тридцать. Что он пытается ей сказать? Что у нее преждевременный климакс?

— Депрессия, частичный или полный уход в себя, невроз какого угодно вида и размера. Вы не одна, поверьте мне.

О нет, я одна, — подумала она. — Я здесь, в моей голове, сама по себе, и вы понятия не имеете, на что это похоже.

— Мы приведем вас в порядок прежде, чем ягненок чихнет.

Я ягненок, так что ли? Он что, думает, что я — ягненок?

Он задумчиво глянул на убранный в рамку диплом, висевший на стене, потом на свои наманикюренные ногти, потом на ручки и блокнот на столе. Но на Жаклин он не смотрел. На что угодно, но не на Жаклин.

— Я знаю, — говорил он теперь, — о чем вы думали и как это было болезненно. У женщин есть определенные потребности. Если они не встречают понимания…

Что ты знаешь насчет женских потребностей? Ты ведь не женщина, — подумала, что подумала она.

— Что? — спросил он.

Она что, сказала это вслух? Она покачала головой, отказываясь от своих слов.

Он продолжал, вновь попав в свой ритм:

— Я вовсе не собираюсь прогонять вас через бесконечные терапевтические процедуры. Вы ведь не хотите этого, верно? Вы просто хотите небольшой поддержки и чего-нибудь, что помогло бы вам спать по ночам.

Теперь он ее здорово раздражал. Его снисходительность была огромна, бездонна. Всезнающий, всевидящий Отче — именно этот спектакль он и разыгрывал. Так, словно он был благословен каким-то чудесным зрением, проникающим в самую суть женской души.

— Разумеется, в прошлом я пытался проводить терапевтические курсы со своими пациентами. Но, сугубо между нами…

Он слегка похлопал ее по руке. Отеческая ладонь на тыльной стороне ее ладони. Вероятно, предполагалось, что она смягчится, обретет уверенность, может быть, даже расслабится.

— …между нами, это всего лишь разговоры. Бесконечные разговоры. Ну, честно, какая от них польза? У нас у всех проблемы. Вы ведь не можете избавиться от них, просто высказавшись, верно?

Ты — не женщина. Ты не выглядишь как женщина, ты не чувствуешь себя как женщина.

— Вы что-то сказали?

Она покачала головой.

— Я подумал, вы что-то сказали. Пожалуйста, не стесняйтесь, будьте со мной откровенны.

Она не ответила, и, казалось, он устал притворяться лучшим другом. Он встал и подошел к окну.

— Думаю, самым лучшим для вас будет…

Он стоял против света, затемняя комнату, заслоняя вид на вишневые деревья, растущие на лужайке перед окном. Она глядела на его широкие плечи, на узкие бедра. Прекрасный образчик мужчины, как назвал его Бен. Не создан для того, чтобы вынашивать детей. Такие как он созданы для того, чтобы переделать мир. А если не мир, то чей-то разум тоже подойдет.

— Думаю, самым лучшим для вас будет…

Что он там знает со своими бедрами, со своими плечами? Он слишком уж мужчина, чтобы понять в ней хоть что-нибудь.

— Думаю, самым лучшим для вас будет курс успокаивающих препаратов…

Теперь ее взгляд остановился на его запястьях.

— …и отдых.

Ее разум сконцентрировался на теле, скрытом под одеждой. Мышцы, кости и кровь под эластичной кожей, она рисовала его себе со всех сторон, оценивая, прикидывая его мощь и сопротивляемость, потом покончила с этим. Она подумала:

Будь женщиной.

Тут же, как только ей пришла в голову эта нелепая мысль, его тело начало менять форму. К сожалению, это было не то превращение, которое случается в сказках, — его плоть сопротивлялась такому волшебству. Она вынудила его мужественную грудную клетку сформировать груди и они начали соблазнительно вздыматься, пока кожа не лопнула и грудина не раздалась в стороны. Его таз, словно надломленный посредине, тоже стал расходиться; потеряв равновесие, врач упал на стол и оттуда уставился на нее: лицо его было желтым от потрясения, он вновь и вновь облизывал губы, пытаясь заговорить, но рот его пересох и слова рождались мертворожденными. Самое чудовищное происходило у него в промежности: оттуда брызнула кровь и его внутренности глухо шлепнулись на ковер.

Она закричала при виде сотворенного ею чудовищного абсурда и отпрыгнула в дальний угол комнаты, где ее вырвало в горшок с искусственным растением.

Боже мой, — подумала она, — это не убийство. Я ведь даже не дотронулась до него!

~~

То, что Жаклин сотворила сегодня, она держала при себе. Нет смысла устраивать людям бессонные ночи, заставляя думать о таком странном даре.

Полиция была очень любезна. Они предложили сколько угодно объяснений внезапной кончины доктора Блэндиша, но никто из них не смог как следует объяснить, как получилось, что его грудь распалась таким необычным образом, сформировав два красивых (хоть и волосатых) конуса.

Они сделали вывод, что какой-то неизвестный психопат, сильный в своем сумасшествии, ворвался, сотворил все это своими руками, молотком и пилой и вышел, замкнув безвинную Жаклин Эсс, погруженную в молчание, сквозь которое не мог пробиться ни один допрос.

Так что неизвестное лицо или лица совершенно очевидно отправили доктора туда, где ему не могли помочь ни седативы, ни терапия.

~~

На какое-то время она почти забыла об этом. Но проходили месяцы, и это постепенно возвращалось к ней, точно память о тайной зрелости. Оно мучило ее своим запретным наслаждением. Она забыла ужас, но помнила силу. Она забыла вину, которая мучила ее после содеянного и жаждала, жаждала сделать это вновь.

Но лучше.

~~

— Жаклин.

Это что, мой муж, — подумала она, — ив самом деле зовет меня по имени? Обычно она звалась Джеки, или Джек, или вовсе никак.

— Жаклин.

Он смотрел на нее своими невинными синими глазами, ну точно тот студентик, в которого она влюбилась с первого взгляда. Но рот его теперь стал жестче и поцелуи его несли привкус черствого хлеба.

— Жаклин.

— Да.

— Я хочу поговорить с тобой кое о чем.

Разговор? — подумала она. — Должно быть, будет народное гуляние.

— Не знаю, как тебе это сказать.

— А ты попробуй, — предложила она.

Она знала, что может заставить его язык поворачиваться, произнося речи, которые понравятся ей. Могла заставить его сказать то, что она хотела услышать. Слова любви, быть может, если она сможет вспомнить, на что они похожи. Но какая от этого польза? Лучше пусть будет правда.

— Дорогая, я слегка сошел с рельсов.

— Что ты имеешь в виду? — спросила она.

Да ну, ты, ублюдок, — подумала она.

— Это было, пока ты была не совсем в себе. Ну, ты знаешь, когда между нами более-менее все прекратилось. Отдельные комнаты… Ты же хотела отдельные комнаты… и я сошел с ума от злости. Я не хотел тебя расстраивать, так что ничего тебе не сказал. Но что толку пытаться жить ДВОЙНОЙ ЖИЗНЬЮ?

— Ты можешь иметь интрижку, если ты хочешь, Бен.

— Это не интрижка, Джеки. Я люблю ее…

Он готовился к произнесению одной из своих речей, она прямо-таки видела, как он держит ее в зубах. Обвинения были ритуальными, в конце концов все сводилось к недостаткам ее характера. Если он уж очень разойдется, его ничто не остановит. Она не хотела ничего слушать.

— Она совсем не похожа на тебя, Джеки. Она по-своему кокетлива. Я полагаю, ты назвала бы ее заурядной.

Может стоит прервать его сейчас, — подумала она, — пока он не завяжется своим обычным узлом.

— Она не так впечатлительна, как ты. Понимаешь, она просто обычная женщина. Я не хочу сказать, что ты — ненормальная, ты просто не можешь помешать своим депрессиям. Но она не настолько чувствительна…

— Вовсе незачем, Бен…

— Нет, черт побери! Я наконец выскажусь.

На моих костях, — подумала она.

— Ты никогда не давала мне объяснить, — говорил он тем временем. — Ты всегда швыряла в меня этот свой чертов взгляд так, словно хотела, чтобы я…

— Умер.

— Хотела бы, чтобы я заткнулся.

— Заткнись.

— Тебе все равно, что я чувствую, — теперь он уже почти кричал. — Ты всегда замкнута в своем маленьком мирке.

Заткнись, — подумала, что подумала, она.

Рот его был открыт. Похоже, ей захотелось, чтобы он закрыл рот и челюсти его захлопнулась, отделив самый кончик розового языка. Он выпал из губ и улегся в складках рубашки.

Заткнись, — подумала она вновь.

Два ряда его великолепных зубов, скрипя, терлись друг о друга, перемалывая нервы и кальций и превращаясь в розоватую пену, стекавшую на подбородок, тогда как его рот проваливался внутрь.

Заткнись, — продолжала думать она, и его младенчески-голубые глаза ушли в глазницы, а нос вползал в мозг.

Теперь он больше не был Беном, он был человеком с красной головой ящерицы, которая все уплощалась, впучивалась сама в себя, и, благодарение Богу, он больше никогда в жизни не сможет вымолвить ни слова.

Теперь, когда она на это решилась, она начала получать удовольствие от тех вещей, которые она с ним делала.

Она заставила его уткнуть голову в колени, скорчиться на полу и все сжимать руки и ноги, плоть и сопротивляющиеся кости все в меньшем и меньшем пространстве. Его одежда, сворачиваясь складками, западала внутрь, и ткань его желудка, выпучившись из аккуратно упакованных внутренностей, обволакивала тело. Его пальцы теперь высовывались из плеч, а ноги, все еще дергающиеся от ярости, были где-то на уровне кишечника. Еще один, последний раз, она заставила его позвоночник вывернуться наизнанку, выдавив футовый стебель дерьма, — и на этом все закончилось.

И когда она наконец пришла в себя, она увидела Бена, сидящего на полу и абсолютно безмолвного, он занимал пространство, примерно равное одному из его любимых кожаных чемоданов, а кровь, желчь и лимфа, медленно пульсируя, вытекали из его покореженного тела.

Боже мой, — подумала она, — неужели это мой муж? Он никогда не был так аккуратно упакован.

И на этот раз она не взывала о помощи. На этот раз она понимала, что сделала (и даже догадывалась, как именно она это сделала), и она готова была принять любое воздаяние, которое последует за этим преступлением. Она упаковала свои сумки и ушла.

Я жива, — подумала она. — Первый раз за всю мою паршивую жизнь я чувствую себя живой.

~~

Показания Васси (часть первая)

Для тебя, что мечтает о сильной, прелестной женщине, я оставляю этот рассказ. Это — обещание, но, наряду с этим, — и признание, это последнее слово мужчины, который хотел всего лишь любить и быть любимым. Я сижу здесь, дрожа и ожидая ночи, ожидая, когда этот твердолобый сводник Коос вновь подойдет к моей двери и унесет все, чем я владею, в обмен на ключ от ее комнаты.

Я не мужественный человек и никогда им не был, так что я боюсь того, что может случиться со мной сегодня ночью. Но я не смогу провести всю жизнь в мечтах, в темноте, ожидая лишь отблеска света с небес. Раньше или позже приходится смеяться над всем, что было для тебя важно (вот правильное слово), и собираться в путь на поиски. Даже если это означает, что ты взамен отдаешь все, чем ты владел, — весь твой мир.

Возможно, это звучит как бессмыслица. Ты думаешь, ты, кто случайно прочел это признание: кто он, этот ненормальный?

Меня звали Оливер Васси. Мне сейчас тридцать восемь. Я был юристом до того, как год назад или около того я начал свои поиски, которые окончатся сегодня ночью с появлением этого сводника и ключей от этой святыни святынь.

Но все это началось раньше чем год назад. Много лет прошло с тех пор, как я впервые встретил Жаклин Эсс.

Она как-то пришла в мою контору, сказав, что она вдова моего приятеля по юридическим курсам, некоего Бенджамина Эсса, и теперь, оглядываясь назад, мне кажется, я запомнил ее лицо. Наш общий друг, который присутствовал на свадьбе, показал мне фотографию Бена и его застенчивой новобрачной. И вот передо мною предстала она в том рассвете красоты, на который намекала фотография.

Я помню, что первый разговор с ней вывел меня из себя. Она пришла, когда я по горло был погружен в работу. Но я так увлекся ей, что забросил все свои ежедневные дела, и когда вошла моя секретарша, она кинула на меня один из этих своих стальных взглядов — точно окатила ведром холодной воды. Полагаю, что я влюбился в Жаклин с первого взгляда, и она почувствовала наэлектризованную атмосферу в моей конторе. Однако я притворился, что я всего лишь любезен с вдовой моего старого друга. Я не слишком-то задумывался о страсти — она не была мне свойственна, или, по крайней мере, я так думал. Как мало мы знаем, я имею в виду, по-настоящему знаем о своих собственных возможностях.

Жаклин лгала мне с самой первой встречи. О том, как Бен умер от рака, о том, как часто он вспоминал обо мне и с каким теплом. Я полагаю, она могла рассказать бы мне правду с самого начала — и я бы принял ее, — думаю, я уже тогда безумно влюбился в нее.

Но трудно припомнить, как и с чего началось возникновение интереса к чужому тебе человеческому существу и когда этот интерес начал перерастать в напряженную страсть. Может, я пытаюсь преувеличить то влияние, которое она на меня оказала с самого начала, просто для того, чтобы найти оправдание моим поздним безумствам. Не знаю. Во всяком случае, когда бы и как бы это ни началось — быстро или медленно, — я влюбился в нее и наш роман разгорелся.

Я не чрезмерно любопытен там, где это касается моих друзей или любовниц. Я ведь юрист, который проводит свое время, копаясь в грязном белье чужих людей, и, честно, этого для меня более чем достаточно. Когда я выхожу из своей конторы, мне доставляет удовольствие принимать людей такими, какими они хотят казаться. Я ничего не выясняю, ничего не вскрываю. Я просто не сомневаюсь в их самооценке.

И Жаклин не была исключением из этого правила. Она была женщиной, которую я счастлив был бы иметь рядом с собой, что бы там ни пряталось в ее прошлом. У нее был великолепный темперамент, она была остроумна, вызывающа, уклончива. Никогда я не встречал столь очаровательной женщины. И не мое дело, как она жила с Беном, на что был похож их брак и т. д. Это уже было ее прошлым, а я рад был жить в настоящем, а прошлое пусть умирает своей смертью. Я даже думаю, что убедил себя в том, что если она перенесла какие-то страдания, я смогу помочь ей забыть о них.

Конечно, во всем, что она рассказывала, были темные места. Как юрист я привык замечать сфабрикованную ложь, и как бы я ни пытался отбросить эти предчувствия, я понимал, что она со мной не вполне откровенна. Но у каждого есть свои секреты — и я знал об этом. Так пусть же у нее будут свои, думал я.

Только однажды я поймал ее на мелочах ею придуманной истории. Когда она говорила о смерти Бена, у нее проскользнуло что-то вроде того, что он получил по заслугам. Я спросил ее, что она имела в виду. Она улыбнулась этой своей улыбкой Джоконды и сказала, что ей кажется, что между мужчинами и женщинами нарушилось какое-то равновесие и оно должно быть восстановлено. Я пропустил все это мимо ушей. К тому времени я был уже безумно увлечен ею, и что бы она ни говорила, я рад был принять это.

Она была так прекрасна, понимаете ли. Ничего шаблонного: она не была молода, она не была невинна и в ней не было той бездумной правильности черт, которую так любят рекламщики и фотографы. Ее лицо было именно лицом женщины за тридцать, оно часто плакало и смеялось, и это оставило на нем свои отметки. Но у нее была власть преображаться самым тончайшим образом, и лицо ее было так же изменчиво, как небо. Вначале я думал, что это какие-то фокусы с гримом. Но мы все чаще и чаще спали вместе, и я видел ее по утрам, когда глаза у нее были сонными, и вечерами, когда они тяжелели от усталости, и я вскоре понял, что на костях ее черепа была лишь плоть и кровь. То, что преображало ее, шло изнутри — это были фокусы, но не с гримом, а с желанием.

И, понимаете ли, все это заставило меня еще больше влюбиться в нее.

Потом, однажды ночью, я проснулся, когда она спала рядом со мной. Мы часто спали на полу — там ей нравилось больше, чем на постели. Кровати, говорила она, напоминают ей о ее браке. Так или иначе, она спала под пледом на ковре в моей комнате, и я, просто из обожания, наблюдал за ее лицом, пока она спала.

Если кто-то безумно влюблен, то, глядя на лицо спящей возлюбленной, он может приобрести нелегкий опыт. Может, кое-кому из вас известно, как трудно отвести пристальный взгляд от этих черт лица, которые закрыты для вас, словно вы стоите перед чем-то, куда вы никогда ни за что не можете войти, — в разум другого человека. И, как я сказал, для нас, тех, кто отдал себя без остатка, это ужасное испытание. Может, вы знаете, что в такой миг вы существуете лишь как нечто, связанное с этим лицом, этой личностью. Так что, когда это лицо замыкается в себе, погружается в свой, неизвестный вам мир, вы теряете свою личность и смысл существования. Планета без солнца, затерянная во тьме.

Вот как я чувствовал себя той ночью, глядя на ее незаурядные черты, и пока я мучился, растворяясь в ее личности, она начала меняться. Она явно спала, но что же это были за сны! Казалось, вся ткань ее лица шевелится: мышцы, волосы, подбородок — все двигалось, точно захваченное каким-то глубинным приливом. Губы выпятились вперед, потянув за собой складки кожи, волосы разметались вокруг головы так, словно она лежала в воде, на гладких щеках появились продольные борозды, точно ритуальные шрамы воина, и все это вздымалось и опадало, менялось, лишь успев сформироваться, — ужасное зрелище! Оно испугало меня, и я, должно быть, издал какой-то звук. Она не проснулась, но как будто подплыла ближе к поверхности сна, покинув глубокие воды, где скрывался источник этих сил. Черты ее лица немедленно разгладились и стали обычными, мирными чертами спящей женщины.

Это был, как вы понимаете, необычный опыт, хоть я и пытался несколько последующих дней убедить себя, что я этого не видел.

Но это усилие было бесполезным. Я знал, что с ней что-то не то, но тогда я был уверен, что она об этом ничего не знает. Я был убежден, что что-то в ее организме развивается неправильно и что лучше бы узнать ее историю прежде, чем я расскажу ей о том, что видел.

Теперь, задним числом, все это кажется жутко наивным. Думать, что она не знала о том, что в ней хранятся такие силы! Но для меня легче было воображать ее жертвой этих сил, а не хозяйкой их. Так всегда мужчина думает о женщине, и не просто я, Оливер Васси, и не просто о ней, Жаклин Эсс. Мы, мужчины, не можем поверить, что в женском теле может располагаться власть и сила — разве что если она носит плод мужского пола. Сила должна быть в мужской руке, богоданная. А для женщин — никакой силы. Вот то, что нам рассказали наши отцы. Ну и идиотами же они были!

Тем не менее, я подробно, но очень осторожно исследовал прошлое Жаклин. У меня были связи в Йорке, где жила эта супружеская чета, и было нетрудно предпринять кое-какие расследования. Чтобы связаться со мной, мой поверенный потратил неделю, потому что он раскопал кучу дерьма и полиция могла узнать правду, но я получил новости, и эти новости были плохими.

Бен был мертв — по крайне мере это было правдой. Но он никоим образом не умер от рака. Мой поверенный дал мне лишь самое общее описание трупа Бена, но подтвердил, что на теле были множественные увечья. А кто был основным подозреваемым? Моя возлюбленная Жаклин Эсс. Та самая невинная женщина, которая поселилась в моей квартире и каждую ночь спала рядом со мной.

Так что я сказал ей, что она что-то от меня скрывает. Не знаю, что я рассчитывал услышать в ответ. То, что я получил, было демонстрацией ее силы. Она делала это свободно, без напряжения и злобы, но я же не настолько дурак, чтобы не понять скрывающегося за этим предупреждения. Сначала она рассказала мне, как она поняла, что обрела свой уникальный контроль над материей человеческих тел. В отчаянии, на краю самоубийства, она обнаружила, что в глубине ее природы пробудились силы, о которых она и не подозревала. И силы эти, когда она пришла в себя, выплыли на поверхность, как рыбы всплывают к свету.

Потом она показала мне самую малую из этих сил, выдернув, один за другим, волосы на моей голове. Всего лишь дюжину — просто, чтобы продемонстрировать мне свою потрясающую власть. Я чувствовал, как они выдергиваются. Она просто говорила: вот этот из-за уха, — и я чувствовал, как кожа резко натягивалась, когда она бестелесными пальцами своей воли выдергивала волосок. Потом еще один, и еще один. Это было потрясающее зрелище — она довела свою силу до уровня тонкого рукоделия, выдергивая волоски с моей головы, словно при помощи пинцета.

Если честно, то я сидел парализованный страхом, понимая, что она просто играет со мной. И раньше или позже, я был уверен, настанет время, когда она захочет, чтобы я замолчал навеки.

Но у нее все еще были на свой счет сомнения. Она рассказала мне, что ее сила, пусть и желанная, мучила ее. Она нуждалась, сказала она, в ком-то, кто бы учил ее использовать эту силу как можно лучше. А я не был этим кем-то. Я был всего лишь мужчиной, который любил ее, любил до этого признания и все еще любит теперь, несмотря на это признание.

Вообще-то, после этой демонстрации, я быстро привык смотреть на Жаклин по-новому. Вместо того, чтобы бояться ее, я еще больше привязался к этой женщине, которая позволяла мне владеть ее телом.

Работа моя превратилась в помеху, которая стояла между мной и моей возлюбленной. Я начал терять репутацию — и уважение, и кредитоспособность. Всего лишь за два или три месяца моя профессиональная жизнь свелась практически к минимуму. Друзья махнули на меня рукой, коллеги избегали меня.

Не то чтобы она высасывала из меня все жизненные силы. Я хочу честно пояснить вам это. Она не была вампиром, не была суккубом. То, что со мной случилось, мой уход из обычной, размеренной жизни, был, если хотите знать, делом моих собственных рук. Она и не предавала меня — все это романтическая ложь, чтобы оправдать свою ярость. Она была морем, и мне пришлось пуститься в плавание. Был ли в этом хоть какой-то смысл? Всю свою жизнь я прожил на берегу, на твердой земле закона, и я устал от этой земли. Она была бездонным морем, заключенным в женское тело, оазисом в крохотной комнате, и я бы с радостью утонул в ней, если бы она позволила мне это. Но это было моим собственным решением. Поймите это. Я все решал сам. Я сам решил прийти в эту комнату сегодня ночью и быть с ней еще один, последний раз. По своей доброй воле.

Да и какой мужчина отказался бы? Она была (и есть) грандиозна. Около месяца после того, как она продемонстрировала мне свою силу, я жил в постоянном экстазе. Когда я был с ней, она показывала мне пути любви, лежащие за пределами возможностей живых существ на нашей Господней земле. И когда я был вдали от нее, очарование не спадало, потому что она, кажется, изменила мой мир.

Потом она меня оставила.

Я знаю почему: она нашла кого-то, кто мог учить ее, как пользоваться силой. Но понимание причин не сделало это более легким. Я сломался: потерял работу, потерял свою личность и тех немногих друзей, которые у меня еще остались в мире. Я едва замечал это — что это были за потери в сравнении с тем, что я потерял Жаклин…

~~

— Жаклин.

Боже мой, — подумала она, — и это в самом деле самый влиятельный человек в стране? Он выглядит так неброско, так безобидно. У него даже нет мужественного подбородка.

Но сила у Титуса Петтифира была.

Он владел большим числом монополий, чем смог бы сосчитать, его слово в мире финансов могло рушить компании, как карточные домики, погребая надежды сотен и карьеры тысяч. Состояния за одну ночь возникали в его тени, целые корпорации падали, стоило лишь ему на них дунуть — они были капризами его воли. Уж этот человек знает, что такое сила, если хоть кто-то это знает. У него и нужно учиться.

— Не возражаете, если я буду звать вас «Джи», нет?

— Нет.

— Вы ждали долго?

— Достаточно долго.

— Обычно я не заставляю красивых женщин долго ждать.

— Да нет же, заставляете.

Она уже знала, что он такое, двух минут в его присутствии хватило, чтобы найти к нему подход: он быстрее заинтересуется ею, если она будет вести себя с ним как можно более дерзко.

— И вы всегда зовете женщин, которых вы не встречали до этого, по их инициалам?

— Вы же не намекаете на какие-то чувства, как вы полагаете?

— А уже это зависит…

— От чего?

— Что я получу в обмен на то, что предоставлю вам определенные привилегии.

— Например, привилегию звать вас по имени?

— Да.

— Ну… я польщен. Разве что, может, вы слишком широко пользуетесь раздачей этой привилегии.

Она покачала головой. Нет, он должен понять, что она не раздаривает свое внимание.

— Почему вы ожидали так долго, чтобы увидеть меня? — спросил он. — Мне все время докладывали, что вы измотали моих секретарей требованиями встретиться со мной. Вам нужны деньги? Если так, вы уйдете отсюда с пустыми руками. Я стал богатым, потому что был скупым, и чем богаче я делаюсь, тем более скупым становлюсь.

Это было правдой, и сказал он об этом, не стараясь казаться лучше.

— Мне не нужны деньги, — сказала она тоже без всякого выражения.

— Это обнадеживает.

— Есть люди и побогаче вас.

Его брови удивленно поднялись — она могла жалить, эта красотка.

— Верно, — сказал он.

В этом полушарии было по крайней мере полдюжины богатых людей.

— Но мне не нужны мелкие ничтожества. Я пришла не потому, что меня привлекло ваше имя. Я пришла потому, что мы можем быть вместе. У нас есть многое, что мы можем предложить друг другу.

— Например? — спросил он.

— У меня есть мое тело.

Он улыбнулся. Это было самое прямое предложение за долгие годы.

— А что я могу предложить вам в обмен за подобную щедрость?

— Я хочу учиться.

— Учиться?

— Как пользоваться властью.

Она казалась все более и более странной, эта женщина.

— Что вы имеете в виду? — спросил он, выигрывая время. Он не мог понять, что она из себя представляет, — она все время сбивала его с толку.

— Мне все это повторить снова, по буквам? — спросила она, вновь разыгрывая высокомерную дерзость, с улыбкой, которая опять влекла его к себе.

— Нет нужды. Вы хотите узнать, как использовать власть? Полагаю, я мог бы научить вас.

— Наверняка можете.

— Но понимаете, я женатый человек. Виржиния и я — мы вместе уже восемнадцать лет.

— У вас три сына, четыре дома и горничная, которую зовут Мирабелла. Вы ненавидите Нью-Йорк, любите Бангкок, размер воротничка ваших рубашек 16,5, а любимый цвет — зеленый.

— Бирюзовый.

— И с возрастом вы похудели.

— Я не так уж стар.

— Восемнадцать лет в браке. Это вас преждевременно состарило.

— Не меня.

— Докажите.

— Как?

— Возьмите меня.

— Что?

— Возьмите меня.

— Здесь?

— Задерните шторы, заприте двери, выключите терминал компьютера и возьмите меня. Я вызываю вас на это.

Сколько времени прошло с тех пор, как кто-то бросал ему вызов?

— Вызываете?

Он был возбужден — уже лет с десять он не чувствовал такого возбуждения. Он задернул шторы, запер двери и выключил дисплей с данными о своих доходах.

Боже мой, — подумала она, — я поимела его.

~~

Это не была легкая страсть — не то что с Васси. Во-первых, Петтифир был неуклюжим, грубым любовником. Во-вторых, он слишком нервничал из-за своей жены, чтобы полностью отдаться интрижке. Ему казалось, он везде видит Виржинию — в холлах отелей, где они снимали комнату на сутки, в машинах, проезжающих мимо места их встречи, даже однажды (он божился, что сходство было полным) он признал ее в официантке, моющей полы в ресторане. Все это были вымышленные страхи, но они несколько замедляли ход их романа.

И все же она многому научилась у него. Он был таким же блестящим дельцом, как никуда не годным любовником. Она узнала, как применять власть, не показывая этого, как уверять всех в своем благочестии, не будучи благочестивым, как принимать простые решения, не усложняя их, как быть безжалостным. Не то чтобы она нуждалась в значительном образовании именно в этой области, возможно, честнее будет сказать, что он научил ее никогда не сожалеть об отсутствии инстинктивного взаимопонимания, но оценивать один лишь интеллект, как заслуживающий внимания.

Ни разу она не выдала себя ему, хоть и использовала свое умение самыми тайными путями, чтобы доставить наслаждение его стальным нервам.

На четвертой неделе своего романа они лежали рядом в сиреневой комнате, а снизу доносился гул дневного автомобильного потока. Это был неудачный день для секса — он нервничал и ни одним из трюков она не могла расслабить его. Все окончилось быстро, почти бесстрастно.

Он собирался ей что-то сказать. Она знала это: чувствовалось напряжение, притаившееся в глубине его горла. Повернувшись к нему, она мысленно массировала ему виски, побуждая его к речи.

Он испортил себе день.

Он чуть не испортил себе карьеру.

Он чуть не испортил, храни его Боже, всю свою жизнь.

— Я должен прекратить видеться с тобой, — сказал он.

Ему все равно, — подумала она.

— Я не уверен в том, что я знаю о тебе, или, по крайней мере, думаю, что знаю о тебе, но все это заставляет меня… заинтересоваться тобой, Джи. Ты понимаешь?

— Нет.

— Боюсь, я подозреваю тебя в… преступлениях.

— Преступлениях?

— У тебя есть прошлое.

— Кто это копает? — спросила она. — Уж конечно не Виржиния?

— Нет, не Виржиния, она выше этого.

— Так кто же?

— Не твое дело.

— Кто?

Она слегка надавила на его виски. Это было больно, и он вздрогнул.

— Что случилось? — спросила она.

— Голова болит.

— Напряжение, это всего лишь напряжение. Я могу его снять, Титус. — Она дотронулась пальцами до его лба, ослабляя хватку. Он облегченно вздохнул.

— Так лучше?

— Да.

— Так кто же копает, Титус?

— У меня есть личный секретарь, Линдон. Ты слышала, как я говорил о нем. Он знает о наших отношениях с самого начала. Вообще-то это он заказывает нам гостиницу и организует прикрытие для Виржинии.

В его речи было что-то мальчишеское, и это было довольно трогательно. Хоть он и намеревался оставить ее, это не выглядело трагедией.

— Линдон просто чудотворец. Он провернул кучу дел, чтобы нам с тобой было легче. Тогда он о тебе ничего не знал. Это случилось, когда он увидел одну из тех фотографий, что я взял у тебя. Я дал их ему, чтобы он разорвал их на мелкие кусочки.

— Почему?

— Я не должен был брать их, это было ошибкой. Виржиния могла бы… — он помолчал, потом продолжил: — Так или иначе, он узнал тебя, хоть и не мог вспомнить, где видел тебя до этого.

— Но в конце концов вспомнил.

— Он работал в одной из моих газет, в колонке светской хроники. Именно оттуда он пришел, когда стал моим личным помощником. И он вспомнил твою предыдущую реинкарнацию — ты была Жаклин Эсс, жена Бенджамина Эсса, ныне покойного.

— Покойного.

— И он принес мне еще кое-какие фотографии, не такие красивые, как твои.

— Фотографии чего?

— Твоего дома. Тела твоего мужа. Они называют это телом, хотя. Бог свидетель, там осталось мало человеческого.

— Его и для начала там было немного, — просто сказала она, думая о холодных глазах Бена, его холодных руках. — На одно лишь он и был годен — заткнуться и кануть в безвестности.

— Что случилось?

— С Беном? Он был убит.

— Как?

Дрогнул ли хоть чуть-чуть его голос?

— Очень просто.

Она поднялась с кровати и стояла около окна. Мощный солнечный летний свет прорвался сквозь жалюзи и, прорезав тень, очертил контуры ее лица.

— Это ты сделала.

— Да. — Он учил ее говорить просто. — Да. Это я сделала.

Еще он учил ее, как экономно расходовать угрозы.

— Оставь меня, и я вновь сделаю то же самое.

Он покачал головой.

— Ты не осмелишься.

Теперь он стоял перед ней.

— Мы должны понимать друг друга, Джи. Я обладаю властью, и я чист. Понимаешь? В общественном мнении меня ни разу не коснулась даже тень скандала. Я могу позволить себе завести любовницу, даже дюжину любовниц — и никто не сочтет это вызывающим. Но убийцу? Нет, это разрушит мне жизнь.

— Он что, шантажирует тебя? Этот Линдон?

Он уставился в яркий день сквозь жалюзи, на его лице застыло болезненное выражение. Она увидела, как на его щеке, под левым глазом, подергивается нерв.

— Да, если хочешь знать, — сказал он невыразительно. — Этот ублюдок хорошо прихватил меня.

— Понимаю.

— А если он смог догадаться, другие тоже могут. Понимаешь?

— Я сильна и ты силен. Мы можем расшвырять их одним мизинцем.

— Нет!

— Да. У меня есть свои способности, Титус.

— Я не хочу знать.

— Ты узнаешь! — сказала она.

Она поглядела на него и взяла за руки, не прикасаясь к ним. Пораженным взглядом он наблюдал, как его руки помимо воли поднялись, чтобы коснуться ее лица, самым нежным из жестов погладить ее волосы. Она заставила его пробежать дрожащими пальцами по своей груди, заставив вложить в это движение гораздо больше нежности, чем он смог бы это сделать по доброй воле.

— Ты всегда слишком сдержан, Титус, — сказала она, заставляя его лапать себя чуть не до синяков. — Вот как мне это нравится, — теперь его руки опустились ниже, лицо изменило выражение. Она чувствовала, как ее несет прилив, она вся была — жизнь…

— Глубже.

Его пальцы проникли в ее недра.

— Мне нравится это, Титус. Почему ты не делал это сам, без моей просьбы?

Он покраснел. Ему не нравилось говорить об их близости. Она прижала его к себе еще сильнее, шепча:

— Я же не сломаюсь, знаешь ли. Может, Виржиния и похожа на дрезденскую фарфоровую статуэтку, я же — нет. Мне нужны сильные чувства, мне нужно, чтобы мне было о чем вспоминать, когда тебя со мной нет. Ничего не длится вечно, верно ведь? Но мне по ночам нужно думать о чем-то, что согревало бы меня.

Он утонул в ее коленях, и руки его были, по ее воле, и на ней, и в ней, они все еще зарывались в нее, точно два песчаных краба. Он буквально взмок, и она подумала, что в первый раз видит, как он потеет.

— Не убивай меня, — прошептал он.

— Я могу осушить тебя.

Стереть пот, подумала она, а потом стереть его образ из головы прежде, чем она успеет сделать что-то плохое.

— Я знаю, я знаю, — сказал он. — Ты запросто можешь убить меня.

Он плакал. Боже мой, подумала она, великий человек у моих ног, плачет как ребенок. И что я узнаю о власти из этого жалкого представления? Она вытерла слезы с его щек, используя гораздо больше силы, чем этого требовало дело. Кожа его покраснела под ее взглядом.

— Оставь меня, Джи. Я не могу помочь тебе. Я для тебя бесполезен.

Это была правда. Он был полностью бесполезен. Презрительно она отшвырнула его руки, и они бессильно повисли по бокам его тела.

— Даже не пытайся найти меня, Титус. Ты понимаешь? И не посылай за мной своих шпиков, чтобы охранить твою репутацию. Потому что я буду гораздо более беспощадной, чем когда-либо был ты.

Он ничего не ответил, просто стоял на коленях, уставившись в окно, пока она умылась, выпила кофе, которое они заказали, и ушла.

~~

Линдон удивился, застав двери своего офиса открытыми. Было лишь семь тридцать шесть. Ни одного секретаря тут не будет еще целый час. Очевидно, кто-то из уборщиков оплошал, не заперев двери. Он выяснит кто — и достанется же этому типу.

Он толкнул открытую дверь.

Жаклин сидела, повернувшись к двери спиной. Он узнал ее по очертаниям затылка, по водопаду каштановых волос. Неряшливое зрелище — волосы слишком пушистые, слишком растрепанные. Его контора, прилегающая к конторе мистера Петтифира, хранила идеальный порядок. Он оглядел комнату — казалось, все было на своих местах.

— Что ты тут делаешь?

Она вздохнула чуть поглубже, подготавливаясь.

Это был первый раз, когда она заранее решила сделать это. До сих пор она действовала лишь под влиянием импульса.

Он приближался к столу, опустил свой дипломат и аккуратно сложенный выпуск «Делового мира».

— Ты не имела права входить сюда без моего позволения, — сказал он.

Она лениво повернулась в его вертящемся кресле — именно так он и делал, когда хотел задать взбучку кому-нибудь из своих людей.

— Линдон, — сказала она.

— Ничего из того, что вы можете сказать, не изменит фактов, миссис Эсс, — сказал он, словно пытаясь освободить ее от объяснений. — Вы — хладнокровная убийца. Это была моя обязанность — сообщить об этом мистеру Петтифиру.

— И вы сделали это ради Титуса?

— Разумеется.

— А шантаж, это было тоже ради Титуса, да?

— Вон из моей конторы.

— Так что же, Линдон?

— Ты, шлюха! Шлюхи ничего не знают, они просто невежественные, больные животные! — заорал он. — О, ты хитра, это уж точно, но и хитрость твоя — звериная.

Она встала. Он ожидал оскорблений, по крайней мере, устных. Но этого не было. Зато он почувствовал, как на его лицо что-то давит.

— Что… ты… делаешь? — спросил он.

— Делаю?

Его глаза растянулись в щелочки; словно у ребенка, играющего в зловещего азиата, рот туго натянулся, обнажив сверкающую улыбку. Ему было трудно говорить.

— Прекрати… это…

Она покачала головой.

— Шлюха, — сказал он, все еще бросая ей вызов.

Она просто смотрела на него. Его лицо начало дергаться и сокращаться под чудовищным давлением, мышцы раздирала судорога.

— Полиция… — попытался сказать он. — Если ты дотронешься до меня хоть пальцем…

— Не дотронусь, — сказала она и начала укреплять свое преимущество.

Под одеждой он почувствовал то же давление по всему телу, что-то щипало кожу, стягивало ее все туже и туже. Что-то должно было произойти, он знал это. Какая-то часть его тела будет слаба и не сможет сопротивляться этому нажиму. А уж раз появится слабое место, ничто не помешает ей разорвать его на части. Он совершенно спокойно обдумывал это, тогда как тело его содрогалось, а лицо таращилось на нее, расплываясь в насильственной усмешке.

— Дерьмо, — сказал он, — сифилитичка проклятая.

Похоже, он не слишком-то испуган, — подумала она.

Он настолько ненавидел ее, что почти не испытывал страха. Теперь он вновь называл ее шлюхой, хотя его лицо исказилось до неузнаваемости.

И тогда он начал разрываться на части.

На переносице у него появилась трещина, побежала, рассекая лоб, — и вниз, рассекая надвое губу и подбородок, шею и грудную клетку. Буквально за миг его рубаха окрасилась алым, темный костюм потемнел еще больше, ноги, обтянутые брюками, источали кровь. Кожа слезала с его рук, точно резиновые хирургические перчатки, а по бокам лица появились два кольца алой ткани — словно уши у слона.

Он прекратил выкрикивать проклятия в ее адрес.

Уже секунд десять он был мертв от шока, а она все еще продолжала работать над ним, сдирая кожу с тела и разбрасывая лоскутья по комнате, пока он не встал, прислонившись к стене, в алом костюме, алой рубахе и сверкающих красных ботинках. Он выглядел, на ее взгляд, чуть более нормально, чем раньше. Довольная эффектом, она отпустила его. Он спокойно улегся в лужу крови и заснул там.

Боже мой, — подумала она, спокойно спускаясь по лестнице черного хода, — это было убийство первой степени.

~~

В газетах ей так и не встретилось заметок об этой смерти, и в сводках новостей — тоже. Линдон умер так же, как и жил, — скрываясь от посторонних взоров.

Но она знала, что колеса судьбы, такие огромные, что их кривизна не могла быть замечена такой незначительной особой, как она сама, задвигались. Что они сделают, как изменят ее жизнь, она могла лишь догадываться. Но убийство Линдона не прошло так легко, несмотря на всю свою незначительность. Нет, ей хотелось заставить своих врагов выказать себя, пусть они идут по ее следу. Пусть покажут свои лапы, она насладится их презрением, их ужасом. Ей показалось, что она идет сквозь эту жизнь в поисках осеняющего ее знака, в поисках этого «нечто», отделяющего ее от всех остальных людей. Теперь она хотела с этим покончить. Пришла пора разделаться со своими преследователями.

Ей нужно было увериться, что каждый, кто видел ее: сначала Петтифир, потом Васси, — закрыли глаза навеки. Пусть навсегда забудут о ней. Только тогда, когда все свидетели будут уничтожены, она сможет почувствовать себя свободной.

Разумеется, сам Петтифир ни разу не пришел к ней. Для него было легко нанять агентов — людей, не ведающих жалости, но как гончие, готовых идти по кровавому следу.

Перед ней раскинулась ловушка, стальной капкан, но она еще не могла различить его челюстей. Однако признаки этой ловушки она распознавала везде. Резкий взлет стаи птиц из-за стены, странный отблеск из дальнего окна, шаги, свистки, человек в темном костюме, читающий газету в поле ее зрения. Недели шли, но никто из них не подступился к ней ближе. Но они и не уходили. Они ждали, точно кошка на дереве: хвост чуть подергивается, глаза лениво прищурены.

Но эти преследователи принадлежали Петтифиру. Она достаточно узнала о нем, чтобы распознать его почерк. Они однажды нападут на нее, не в ее — в свое время. И даже не в их время — в его. И хотя она никогда не видела их в лицо, ей казалось, что это сам Титус во плоти преследует ее.

Боже мой, — подумала она, — моей жизни угрожает опасность, а мне все равно.

Вся ее власть над плотью бесполезна, если ее некуда направить. Ведь она использовала ее лишь из собственных ничтожных побуждений: чтобы получить зловещее удовольствие и разрядить гнев. Но все это вовсе не сделало ее ближе к остальным людям — в их глазах она была пугающей.

Иногда она думала о Васси и гадала, где он может быть, что делает. Он не был сильным человеком, но тень страсти не чужда была его душе. Больше, чем у Бена, больше, чем у Петтифира и, разумеется, больше, чем у Линдона. И неожиданно тепло она вспомнила, что он был единственным, кто называл ее Жаклин. Все остальные пытались как-то сократить или исказить ее имя: Джеки, или Джи, или, когда Бен был в одном из самых своих раздраженных настроений, Джи-Джи. Только лишь Васси звал ее Жаклин, просто Жаклин, соглашаясь в своей формальной манере с ее личной цельностью, с неразделимостью. И когда она думала о нем и пыталась нарисовать себе картины его возвращения к ней, она боялась за него.

~~

Показания Васси (часть вторая)

Разумеется, я искал ее. Только когда вы теряете кого-нибудь, вы понимаете, как глупо звучит фраза «это был мой маленький мир». Вовсе нет. Это огромный, всепоглощающий мир, в особенности, если ты остаешься один.

Когда я был юристом, запертым в своей обыденности, день за днем я видел одни и те же лица. С некоторыми я обменивался словами, с некоторыми — улыбками, с некоторыми — кивками. Мы принадлежали, будучи врагами в зале суда, к одному и тому же замкнутому кругу. Мы ели за одним столом, пили локоть к локтю у стойки бара. Мы даже имели одних и тех же любовниц, хотя далеко не всегда об этом знали. В таких обстоятельствах легко поверить, что мир расположен к тебе. Конечно, ты стареешь, но все остальные — тоже. Ты даже веришь, в самодовольной своей манере, что прошедшие годы сделали тебя слегка умнее. Жизнь казалась вполне переносимой.

Но думать, что мир безвреден — это значить лгать себе, верить в так называемую определенность, которая всего-навсего общее заблуждение.

Когда она ушла от меня, все заблуждения развеялись и вся ложь, в которой я благополучно существовал до этого, стала очевидной.

Это вовсе не «маленький мир», если есть только одно лицо, на которое ты можешь смотреть, и это лицо затерялось где-то во мраке. Это не «маленький мир», в котором те жизненно важные воспоминания о предмете твоего обожания грозят потеряться, раствориться в тысяче других событий, которые происходят каждый день, набрасываясь на тебя, точно дети, требующие внимания лишь к ним.

Я был конченым человеком.

Я обнаружил себя (вот подходящее выражение) спящим в спальнях пустынных гостиниц, я пил чаще, чем ел, я писал ее имя, точно классически одержимый, вновь и вновь — на стенах, на подушках, на собственной ладони. Я повредил кожу ладони, царапая по ней ручкой, и с чернилами туда попала инфекция. Отметка до сих пор здесь, я гляжу на нее в этот миг. Жаклин, — говорит она, — Жаклин.

Однажды, по чистой случайности, я ее увидел. Это звучит мелодраматически, но в тот миг я подумал, что вот-вот умру. Я так долго воображал эту встречу, так долго себя к ней готовил, что, когда это произошло, я почувствовал, как мои ноги подкашиваются, и мне стало плохо прямо на улице. Отнюдь не классический сюжет. Влюбленный при виде своей возлюбленной едва не заблевал себе рубашку. Но ведь ничего из того, что произошло между мной и Жаклин, не выглядело нормальным. Или естественным.

Я шел за ней следом, это было довольно трудно. Там было много народу, а она шла быстро. Я не знал, позвать ли мне ее по имени или нет. Решил, что нет. Что бы она сделала, увидев небритого лунатика, который бредет за ней, выкрикивая ее имя? Возможно, она убежит. Или, что еще хуже, проникнет в мою грудную клетку и волею своей остановит мне сердце прежде, чем я смогу сказать ей хоть слово.

Так что я молчал и просто слепо следовал за ней туда, где, как я полагал, была ее квартира. И там, поблизости, я и оставался два с половиной дня, не зная в точности, что мне делать дальше. Это была чудовищная дилемма. После того, как я так долго искал ее, теперь я мог с ней поговорить, дотронуться до нее — и не смел приблизиться.

Может, я боялся смерти. Но вот же я сижу в этой вонючей комнате в Амстердаме, пишу эти показания и жду Кооса, который должен принести мне ее ключ, и теперь я уже не боюсь смерти. Возможно, это мое тщеславие не дало тогда к ней приблизиться — я не хотел, чтобы она видела меня опустившимся и отчаявшимся, я хотел прийти к ней чистым любовником ее мечты.

Пока я ждал, они пришли за ней.

Я не знаю, кто они были. Двое мужчин, неброско одетых. Я не думаю, что полиция, они были слишком откормленными. Даже воспитанными. И она не сопротивлялась. Она шла улыбаясь, словно на оперный спектакль.

При первой же возможности я вернулся в это здание чуть лучше одетым, узнал от портье, где ее комната, и вломился туда. Она жила очень просто. В одном углу комнаты стоял стол, и она делала там свои записи. Я сел, прочел и унес с собой несколько страниц. Она не зашла дальше, чем за первые семь лет своей жизни. И я вновь в своем тщеславии подумал, буду ли я упомянут в этой книге. Возможно, нет.

Я взял и кое-какую одежду — только то, что она носила, когда мы с ней встречались. Ничего интимного: я не фетишист. Я не собирался отправляться домой и зарываться в ее нижнее белье, вдыхая ее запах, я просто хотел иметь что-то, что помогло бы мне помнить о ней, восстанавливать ее в памяти. Хотя никогда я не встречал человеческого создания, которому бы так шла собственная кожа, — лучшая из одежд. Вот так я потерял ее во второй раз, больше из-за собственной трусости, чем по вине обстоятельств.

~~

Петтифир никогда не подходил близко к дому, где они четыре недели держали мисс Эсс. Ей более-менее давали все, о чем она просила, кроме свободы, а она просила лишь это, и то с самым отвлеченным видом. Она не пыталась бежать, хотя это было довольно просто сделать. Раз или два она гадала, сказал ли Титус двум мужчинам и женщине, которые охраняли ее в доме, на что она была способна, и решила, что нет. Они относились к ней так, словно она была всего-навсего женщиной, на которую Титус положил глаз. Они охраняли ее для его постели, вот и все.

У нее была своя комната, а бумаги ей предоставляли сколько угодно, так что она вновь начала писать свои воспоминания с самого начала.

Был конец лета и ночи становились холодными. Иногда, чтобы согреться, она лежала на полу (она попросила их вынести кровать) и позволяла своему телу колыхаться, как поверхность озера. Ее собственное тело, лишенное секса, вновь стало для нее загадкой, и она впервые поняла, что физическая любовь — это попытка проникнуть в ее плоть, в самое интимное ее «я», неизвестное даже для нее самой. Она смогла бы понять себя лучше, если бы с ней был кто-нибудь, если бы она чувствовала на своей коже чьи-то нежные, любящие губы. Она вновь подумала о Васси, и озеро, пока она думала о нем, поднялось точно в бурю. Грудь ее вздымалась, словно две колеблющиеся горы, живот двигался, точно поглощенный странным приливом, течения пересекали застывшее лицо, огибая губы и оставляя на коже отметки подобные тем, что оставляют на песке волны. А поскольку она была потоком в его памяти, она отдавалась течению, вспоминая его.

Она вспоминала те немногие случаи, когда в ее жизни был мир, и физическая любовь, свободная от гордости и тщеславия, всегда предшествовала этим моментам покоя. Возможно, были и другие пути достижения душевного покоя, но тут она была неопытна. Ее мать всегда говорила, что женщины больше в ладу с собой, чем мужчины, поэтому их жизнь течет спокойнее, но в ее жизни было полно разлада и так мало способов с ним справиться.

Она продолжала записывать свои воспоминания и дошла до девятого года жизни. Она отчаялась изложить события — ей трудно было описать, что ощущала она, когда впервые поняла, что становится женщиной. Она сожгла записки в камине, стоящем посреди комнаты, и тут появился Петтифир.

Боже мой, — подумала она, — это власть? Не может быть!

Петтифир выглядел так, словно он был болен. Он изменился физически, как один из ее друзей, который потом умер от рака. Месяц назад он казался здоровым, а сейчас как будто что-то пожирало его изнутри. Он выглядел точно тень человека — кожа его была серой и морщинистой. Лишь глаза сверкали, напоминая глаза бешеной собаки.

Одет он был шикарно, как на свадьбу.

— Джи.

— Титус.

Он оглядел ее с головы до ног.

— Ты в порядке?

— Спасибо, да.

— Они давали тебе все, о чем ты просила?

— Они великолепные хозяева.

— Ты не сопротивлялась?

— Сопротивлялась?

— Тому, что находишься здесь. Закрытая. Я был готов, после Линдона, что ты еще раз поразишь невинного.

— Линдон не был невинным, Титус. А эти люди — да. Ты не сказал им.

— Я не счел это необходимым. Я могу закрыть дверь?

Он сделал ее своей узницей, но пришел он сюда, точно посланник во вражеский лагерь, чья сила была больше. Ей нравилось, как он вел себя с ней, осторожно, но властно. Он закрыл двери, запер их.

— Я люблю тебя, Джи. И я боюсь тебя. Вообще-то я думаю, что люблю тебя потому, что боюсь. Это что, болезнь?

— Я бы так подумала.

— Я тоже так думаю.

— Почему ты выбрал именно это время, чтобы прийти?

— Я должен был привести свои дела в порядок. Иначе начнется неразбериха. Когда я уйду.

— Ты что, собираешься уходить?

Он поглядел на нее, мышцы его лица подергивались.

— Надеюсь на это.

— Куда?

И все же она не догадывалась, что привело его в этот дом, заставив привести в порядок все дела, попросить прощения у жены (та в это время спала), перекрыть все каналы отступления, уладить все противоречия. Она все еще не могла догадаться, что он пришел умереть.

— Ты свела меня на нет, Джи. Свела к ничтожеству. И мне некуда идти. Ты понимаешь о чем я?

— Нет.

— Я не могу жить без тебя, — сказал он. Это была непростительная банальщина. Он что, не смог выразиться каким-нибудь другим образом? Она чуть не засмеялась, настолько тривиально все это выглядело.

Но он еще не закончил.

— И я не могу жить вместе с тобой, — его тон резко изменился, — потому что ты раздражаешь меня, женщина. Все мое естество отторгает тебя.

— Так что же? — спросила она мягко.

— Так что… — он вновь стал нежен, и она начала понимать, — …убей меня.

Это выглядело гротескно. Его сверкающие глаза уставились на нее.

— Это то, чего я хочу, — сказал он. — Поверь мне, это — все, чего я хочу в этом мире. Убей меня, как сочтешь нужным. Я уйду без сопротивления, без сожаления.

— А если я откажусь? — спросила она.

— Ты не можешь отказаться. Я — настойчив.

— Но ведь я не ненавижу тебя, Титус.

— А должна бы. Я ведь слабый. Я бесполезен для тебя. Я ничему не смог тебя научить.

— Ты меня очень многому научил. Теперь я могу сдерживать себя.

— И когда Линдон умер, ты тоже себя сдерживала, а?

— Разумеется.

— По-моему, ты слегка преувеличиваешь.

— Он заслужил все, что получил.

— Ну тогда дай мне все, что я, в свою очередь, заслужил. Я запер тебя. Я оттолкнул тебя тогда, когда ты нуждалась во мне. Накажи меня за это.

Она вспомнила старую шутку. Мазохист говорит садисту: «Сделай мне больно! Пожалуйста, сделай мне больно!» Садист отвечает мазохисту: «Не-ет».

— Я выжила.

— Джи.

Даже в этой, крайней ситуации, он не мог называть ее полным именем.

— Ради Бога! Ради Бога! Мне от тебя нужно всего лишь одно. Сделай это, руководствуясь любым мотивом. Сочувствием, презрением или любовью. Но сделай это, пожалуйста, сделай это.

— Нет, — сказала она.

Внезапно он пересек комнату и сильно ударил ее по лицу.

— Линдон говорил, что ты шлюха. Он был прав, так оно и есть. Похотливая сучка, вот и все.

Он отошел, повернулся, вновь подошел к ней и ударил еще сильнее, и еще шесть или семь раз, наотмашь.

Потом остановился.

— Тебе нужны деньги?

Пошли торги. Сначала удары, потом торги. Она видела, как он дрожит, сквозь слезы боли, помешать которым она была не в состоянии.

— Так тебе нужны деньги? — спросил он вновь.

— А ты как думаешь?

Он не заметил сарказма в ее голосе и начал швырять к ее ногам банкноты — дюжины и дюжины, словно подношения перед статуэткой Святой Девы.

— Все, что ты захочешь, — сказал он. — Жаклин.

Внутри у нее что-то заболело, словно там рождалась жажда убить его, но она не дала этой жажде разрастись. Это было все равно, что быть игрушкой в его руках, инструментом его воли, бессильной. Он вновь пытается ее использовать — ведь это все, чем она владеет. Он содержит ее, точно корову, ради какой-то выгоды. Молока для детишек или смерти для стариков. И как от коровы он ждет от нее, чтобы она делала то, что он хочет. Ну не на этот раз.

Она пошла к двери.

— Куда ты собралась?

Она потянулась за ключом.

— Твоя смерть — это твое личное дело, я тут ни при чем, — сказала она. Он подбежал к двери раньше, чем она управилась с ключом, и ударил с такой силой и злобой, каких она не ожидала от него.

— Сука, — визжал он, и за тем, первым, посыпался град ударов.

Там, внутри, то, что хотело убить его, все росло, становилось сильнее.

Он вцепился пальцами ей в волосы и оттащил ее назад, в комнату, выкрикивая грязные ругательства бесконечным потоком, словно рухнула запруда, удерживающая сточные воды. Это просто еще один способ получить от нее то, что ему нужно, — сказала она себе, — если ты поддашься, ты пропала, он просто манипулирует тобой. И все же ругательства продолжались — их бросали в лицо поколениям неугодных женщин: шлюха, тварь, сука, чудовище.

Да, она была такой.

Да, — думала она, — я и есть чудовище.

Эта мысль принесла ей облегчение; она повернулась. Он знал, что она намеревается сделать еще до того, как она взглянула на него. Он выпустил ее голову. Гнев ее подступил к горлу, насытил воздух, разделяющий их.

Он назвал меня чудовищем, я и есть чудовище!

Я делаю это для себя, а не для него. Для него — никогда! Для себя.

Он вздрогнул, когда ее воля коснулась его, а сверкающие глаза на мгновение угасли, потому что желание умереть сменилось желанием выжить, разумеется, слишком поздно, и он застонал. Она услышала ответные крики, шаги, угрозы на лестнице. Они через секунду ворвутся в комнату.

— Ты — животное, — сказала она.

— Нет, — ответил он, даже теперь уверенный, что владеет положением.

— Ты не существуешь, — сказала она, обращаясь к нему. — Они никогда не найдут даже частичку того, что было Титусом. Титус исчез. А это всего лишь…

Боль была ужасной, она даже лишила его голоса. Или это она изменила его горло, небо, самую голову? Она вскрывала кости его черепа и переделывала их.

«Нет, — хотел он сказать, — это вовсе не тот ритуал умерщвления, который я планировал. Я хотел умереть, когда твоя плоть обволакивает меня, мои губы прижаты к твоим губам, постепенно остывая в тебе. А вовсе не так, так я не хочу».

Нет. Нет. Нет.

Те люди, которые держали ее тут, уже колотились в дверь. Она не боялась их, но они могли испортить ее рукоделие перед тем, как она наложит последние стежки.

Снова кто-то колотился в двери. Дерево треснуло, двери распахнулись. Ворвались два человека, оба были вооружены. Оба решительно наставили свое оружие на нее.

— Мистер Петтифир? — спросил младший. В углу комнаты под столом сверкали глаза Петтифира.

— Мистер Петтифир? — спросил он вновь, забыв про женщину.

Петтифир покачал рылом. Пожалуйста не подходите ближе, подумал он.

Люди наклонились и уставились под стол на копошащегося там омерзительного зверя: он был в крови после превращения, но живой. Она убила его нервы — он не чувствовал боли. Он просто выжил — его руки скрючились и превратились в лапы, ноги вывернуты, колени перебиты так, что он напоминал какого-то четвероногого краба, мозг расширился, глаза лишились век, нижняя челюсть выступила из-за верхней, как у бульдога, уши заострились, позвоночник выступил — странное создание, ничем не напоминающее человека.

— Ты животное, — сказала она. Не так уж плохо ей удалась его животная сущность.

Человек с ружьем вздрогнул, узнав своего хозяина. Он поднялся, набычившись, и поглядел на женщину.

Жаклин пожала плечами.

— Вы это сделали, — в голосе слышался благоговейный страх.

Она кивнула.

— Вперед, Титус, — сказала она, щелкнув пальцами.

Зверь, всхлипывая, потряс головой.

— Вперед, Титус, — сказала она более настойчиво, и Титус Петтифир выполз из своего укрытия, оставляя за собой кровавый след, точно по полу протащилась мясная туша.

Мужчина выстрелил в то, что когда-то было Петтифиром чисто инстинктивно. Все, все что угодно, лишь бы остановить это мерзкое создание, которое приближалось к нему.

Титус попятился на своих окровавленных лапах, встряхнулся, точно пытаясь сбросить с себя смерть, упал и умер.

— Доволен? — спросила она.

Стрелявший испуганно поглядел на нее. Говорила ли ее сила с ним? Нет, Жаклин глядела на труп Петтифира, спрашивая его.

Доволен?

Вооруженный человек бросил оружие. Его напарник сделал то же самое.

— Как это случилось? — спросил человек у двери. Простой вопрос — детский.

— Он попросил, — сказала Жаклин. — Это было все, что я могла дать ему.

Охранник кивнул и опустился на колени.

~~

Показания Васси (заключительная часть)

Случай играл странно значительную роль в моем романе с Жаклин Эсс. Иногда мне казалось, что меня подхватывает и несет любой проходящий по миру прилив, иногда я подозревал, что она управляет моей жизнью, как жизнями сотен других, тысяч других, режиссируя каждую случайную встречу, все мои победы и поражения и направляя меня, ни о чем не подозревающего, к нашей последней встрече.

Я нашел ее, не зная, что нашел ее, — вот в чем была ирония судьбы. Я впервые проследил ее до дома в Суррее — того дома, где в прошлом году был застрелен своим телохранителем биллионер, некий Титус Петтифир. В верхней комнате, где и произошло убийство, все было чинно. Если она и побывала там, они убрали оттуда все, говорящее об этом. Но дом, который начинал рушиться, был исписан всякими настенными надписями, и там, на стенной штукатурке в той комнате кто-то нацарапал женщину. Изображение было утрировано, и секс так и исходил от нее, как молния. У ее ног находилось существо неопределенного вида. Может, краб, может, собака, а может, даже человек. Что бы это ни было, в нем не было силы. Он сидел в свете ее обжигающего присутствия и мог причислять себя к разряду счастливцев. Глядя на это скрюченное создание, не сводящее глаз с пылающей мадонны, я понимал, что это рисунок изображал Жаклин.

Не знаю, сколько я простоял там, разглядывая этот рисунок, но меня отвлек от этого человек, который, казалось, был еще в худшем состоянии, чем я. У него была запущенная борода, он был таким толстым, что я поражался, как он еще ухитряется держаться прямо, и он вонял так, что скунс устыдился бы.

Я так и не узнал его имени, но он сказал мне, что это он нарисовал эту картинку на стене. Было легко поверить этому. Его отчаяние, его жажда, путаница в мыслях — все это были метки человека, видевшего Жаклин.

Если я и был чересчур резок, расспрашивая его, я уверен, что он простил меня. Это было для него большим облегчением — рассказать все, что он видел в тот день, когда был убит Петтифир, и знать, что я поверю всему, что он скажет. Он рассказал мне, что его напарник, телохранитель, который и выстрелил в Петтифира, совершил самоубийство в тюрьме.

Жизнь его, сказал он, стала бессмысленной. Она разрушила ее. Я постарался, как мог, убедить его, что она не хотела ничего плохого, что он не должен бояться, что она придет за ним. Когда я сказал ему это, он заплакал, кажется больше от чувства утраты, чем от облегчения.

Наконец я спросил его, знает ли он, где Жаклин теперь. Я оставил этот вопрос под конец, хоть это и было для меня насущной проблемой, наверное потому, что в глубине души боялся, что он не знает. Но, о Боже, он знал! Она не сразу покинула дом, после того, как застрелили Петтифира. Она сидела с этим человеком и спокойно беседовала с ним о его детях, портном, автомобиле. Она спросила его, на кого похожа его мать, и он сказал ей, что она была проституткой. Была ли она счастлива, спросила Жаклин. Он сказал, что не знает. Плакала ли она когда-нибудь? Он сказал, что никогда не видел ее ни плачущей, ни смеющейся. И она кивнула и поблагодарила его.

Позже, перед тем как убить себя, тот, второй охранник сказал ему, что Жаклин уехала в Амстердам. Это он знал из первых рук, от человека, по имени Коос. Так что круг замыкается, верно?

Я семь недель пробыл в Амстердаме и не нашел ни единого намека на ее местопребывание до вчерашнего вечера. Семь недель полного воздержания — это для меня непривычно. Так что, охваченный нетерпением, я отправился в район красных фонарей, чтобы найти женщину. Они сидят там, знаете, в витринах, как манекены, за розовыми шторами. У некоторых на коленях сидят маленькие собачки, некоторые читают. Большинство глядят на улицу, точно завороженные.

Там не было лиц, которые могли бы меня заинтересовать. Они все казались безрадостными, бесцветными, так непохожими на нее. И все-таки я не мог уйти. Я был как перекормленный ребенок в кондитерской: и есть не хочется, и уйти жалко.

Где-то в середине ночи ко мне обратился молодой человек, который при ближайшем рассмотрении выглядел далеко не так молодо. Он был сильно накрашен. Бровей у него не было — лишь подрисованные карандашом дуги, в левом ухе несколько золотых колец, руки в белых перчатках, в одной — надкушенный персик, сандалии открытые и ногти на ногах покрыты лаком. Он жестом собственника взял меня за рукав.

Должно быть я презрительно сморщился, глядя на него, но он, казалось, вовсе не был задет моим презрением.

— Вас просто узнать, — сказал он.

Я вовсе не бросался в глаза и сказал ему:

— Должно быть, вы ошиблись.

— Нет, — ответил он, — я не ошибся. Вы — Оливер Васси.

Первой мыслью моей было, что он хочет убить меня. Я дернулся, но он мертвой хваткой вцепился мне в рубашку.

— Тебе нужна женщина, — сказал он.

Я, все еще колеблясь, сказал:

— Нет.

— У меня есть женщина, не похожая на других, — сказал он, — она чудесна. Я знаю, ты захочешь увидеть ее во плоти.

Что заставило меня понять, что он говорит о Жаклин? Возможно, тот факт, что он выделил меня из толпы, словно она глядела из окна где-то поблизости, приказывая, чтобы ее поклонников приводили к ней примерно так, как вы приказываете, чтобы вам сварили приглянувшегося омара. Возможно, потому, что его глаза бесстрашно встречались с моими, ибо страх он испытывал лишь перед одним Божьим созданием на этой жестокой земле. Может, в этом его взгляде я узнал и свой. Он знал Жаклин, я не сомневался в этом.

Он знал, что я на крючке, потому что пока я колебался, он отвернулся с еле заметным пожатием плеч, словно говоря: ты упускаешь свой шанс.

— Где она? — спросил я, уцепившись за его тонкую, как прутик, руку.

Он кивнул головой в направлении улицы, и я пошел за ним, послушно, как идиот. По мере того, как мы шли, улица пустела, красные фонари освещали ее мерцающим светом, потом наступила темнота. Я несколько раз спрашивал его, куда мы идем, но он предпочел не отвечать; наконец мы подошли к узкой двери узкого домика на улице, узкой, точно лезвие бритвы.

— Вот и мы, — провозгласил он так, точно мы стояли перед парадным входом в Версаль.

Через два лестничных пролета в пустом доме я увидел черную дверь, ведущую в комнату. Он прижал меня к ней, она была закрыта.

— Смотри, — пригласил он. — Она внутри.

— Там закрыто, — ответил я. Мое сердце готово было разорваться. Она была близко, наверняка я знал, что она близко.

— Смотри, — сказал он вновь и показал на маленькую дырочку в дверной панели. Я приник к ней глазом.

Комната была пуста — в ней был лишь матрас и Жаклин. Она лежала раскинув ноги, ее запястья и локти были привязаны к столбикам, торчащим из пола по четырем углам матраса.

— Кто сделал это? — спросил я, не отрывая глаз от ее наготы.

— Она попросила, — ответил он. — Это по ее желанию. Она попросила.

Она услышала мой голос — с некоторым трудом она приподняла голову и поглядела прямо на дверь. Когда она взглянула на меня, клянусь, волосы у меня на голове поднялись, чтобы приветствовать ее по ее приказу.

— Оливер, — сказала она.

— Жаклин, — я прижал эти слова к двери вместе с поцелуем. Тело ее точно кипело, ее выбритая плоть открывалась и закрывалась, точно экзотическое растение, — пурпурное, и лиловое, и розовое.

— Впусти меня, — сказал я Коосу.

— Если ты проведешь с ней ночь, ты не переживешь ее, — сказал он.

— Впусти меня.

— Она дорогая, — предупредил он.

— Сколько ты хочешь?

— Все, что у тебя есть. Последнюю рубаху, деньги, драгоценности — и она твоя.

Я хотел выбить дверь или сломать ему желтые от никотина пальцы, пока он не отдаст мне ключ. Он знал, о чем я думаю.

— Ключ спрятан, — сказал он. — А дверь крепкая. Ты должен заплатить, мистер Васси. Ты хочешь заплатить.

Он был прав. Я хотел заплатить.

— Ты хочешь отдать мне все, что ты имеешь, все, чем ты был когда-либо. И прийти к ней пустым. Я знаю это. Так они все к ней ходят.

— Все? Их много?

— Она ненасытна, — сказал он без выражения. Это не было хвастовством, это была его боль — я это ясно видел. — Я всегда нахожу их для нее, а потом их закапываю.

Закапывает.

Это, я полагаю, и являлось предназначением Кооса: он избавлялся от мертвых тел. И он наложит на меня свои наманикюренные пальцы, он выволочет меня отсюда, когда я буду высохшим, бесполезным для нее, и найдет какую-нибудь яму или канал, чтобы опустить меня туда. Эта мысль была не слишком привлекательна.

И все же я здесь, со всеми моими деньгами, которые я смог собрать, продав то немногое, что у меня осталось, я выложил их на стол перед собой, я потерял свое достоинство, жизнь моя висит на волоске и я жду ключа.

Уже здорово темно, а он опаздывает. Но я думаю, он обязан прийти. Не из-за денег — должно быть, не взирая на его грим и пристрастие к героину, у него есть кое-что, он придет, потому что она этого требует, а он послушен ей в каждом шаге, точно так же, как и я. Ну конечно, он придет. Он придет.

Ну вот, я думаю этого достаточно.

Вот и все, что я хотел сказать. Времени перечитывать это у меня нет. Я слышу его шаги на лестнице (он прихрамывает), и я должен идти с ним. Это я оставлю любому, кто найдет, пусть использует это, как сочтет нужным. К утру я буду мертв и счастлив. Верьте этому.

~~

Боже мой, — подумала она, — Коос меня предал.

Васси был за дверью — она чувствовала разумом его плоть и ждала. Но Коос не впустил его, несмотря на ее четкие приказы. Из всех мужчин лишь Васси дозволялось входить сюда невозбранно, Коос знал это. Но он предал ее, все они ее предавали, кроме Васси. С ним (возможно) это была любовь.

Она ночи лежала на этой постели и не спала. Она редко спала теперь больше, чем несколько минут, и только когда Коос приглядывал за ней. Она вредила себе во сне, рвала себе плоть, не зная того, просыпалась крича, вся в крови, точно каждый ее сосуд был проткнут многочисленными иглами, которые она создавала из своих мышц, из кожи, — кактус во плоти.

Опять стемнело, подумала она, но трудно сказать наверняка. В этой занавешенной комнате, освещенной лампой без абажура, был вечный день — для чувств и вечная ночь — для души. Она лежала, пружины матраса впивались ей в спину, в ягодицы, иногда на секунду засыпала, иногда ела из рук Кооса, который мыл ее, убирал за ней, использовал ее.

Ключ повернулся в замке. Она привстала на матрасе, чтобы поглядеть, кто это. Дверь отворялась… отворялась… отворялась.

Васси. О, Боже, это наконец был Васси! Он бежал к ней через всю комнату.

Пусть это не будет еще одно воспоминание, — молилась она, — пусть на этот раз будет он, живой, на самом деле.

— Жаклин.

Он сказал имя ее плоти, полное имя.

— Жаклин.

Это был он.

Стоящий за ним Коос уставился ей промеж ног, завороженный танцем ее влагалища.

— Ко… — сказала она, пытаясь улыбнуться.

— Я привел его, — усмехнулся он, не отводя взгляда от ее плоти.

— Целый день, — прошептала она. — Я ждала тебя целый день, Коос, ты заставил меня ждать.

— Что для тебя целый день? — спросил он, все еще усмехаясь.

Ей больше не нужен был сводник, но он не знал об этом. В своей наивности он думал, что Васси — это просто еще один мужчина, который попался на их пути, — он будет опустошен и выброшен точно так же, как другие. Коос думал, что он понадобится завтра — вот почему он так безыскусно играл в эту смертельную игру.

— Закрой двери, — предложила она ему, — останься, если хочешь.

— Остаться? — спросил он, пораженный. — Ты хочешь сказать, я могу посмотреть?

И он смотрел. Она знала, что он всегда смотрел через дырочку, которую он провертел в панели, иногда она слышала, как он переступает за дверью. Но на этот раз пусть он останется навеки.

Очень осторожно он вынул ключ из наружной стороны двери, вставил его изнутри в замочную скважину и повернул. Как только замок щелкнул, она убила его, он даже не успел обернуться и поглядеть на нее в последний раз. В этой казни не было ничего демонстративного: она просто взломала его грудную клетку и раздавила легкие. Он ударился о дверь и соскользнул вниз, проехавшись лицом по деревянной панели.

Васси даже не обернулся, чтобы поглядеть, как он умирает, — она это единственное, на что он хотел смотреть.

Он приблизился к матрасу, нагнулся и начал развязывать ей локти. Кожа была стерта, веревки задубели от засохшей крови. Он методично развязывал узлы, обретя спокойствие, на которое больше не рассчитывал, придя здесь к завершению пути и невозможности вернуться назад и зная, что его дальнейший путь — это проникновение в нее глубже и глубже.

Освободив ее локти, он занялся запястьями, теперь она видела над собой не потолок, а его лицо. Голос у него был мягким.

— Зачем ты позволила ему делать это?

— Я боялась.

— Чего?

— Двигаться, даже жить. Каждый день… агония.

— Да.

Он слишком хорошо понимал, что выход найти невозможно.

Она почувствовала, как он раздевается рядом с ней, потом целует ее в желтоватую кожу живота — того тела, а котором она обитала. На коже лежал отпечаток ее работы — она была натянута сверх предела и шла крестообразными складками.

Он лег рядом с ней, и ощущение его тела на ее теле не было неприятным.

Она коснулась его головы. Суставы ее были застывшими, все движения причиняли боль, но она хотела притянуть его лицо к своему. Он возник у нее перед глазами, улыбаясь, и они обменялись поцелуями.

Боже мой, подумала она, мы — вместе.

И думая, что они вместе, воля ее начала формировать плоть. Под его губами черты ее лица растворились, стали красным морем, о котором он мечтал, и омыли его лицо, которое тоже растворилось, и смешивались воды, созданные из мысли и плоти.

Ее заострившиеся груди проткнули его, точно стрелы, его эрекция, усиленная ее мыслью, убила ее последним ответным подарком. Омытые приливом любви, они, казалось, растворялись в нем, да так оно и было.

Снаружи был твердый, траурный мир: там, в ночи, все длилась болтовня торговцев и покупателей. Но, наконец, усталость и равнодушие нахлынули даже на самых заядлых купцов. Снаружи и внутри наступило целительное молчание: конец всем обретениям и потерям.

Кожа отцов

Автомобиль закашлялся, захлебнулся и умер. Дэвидсон неожиданно осознал, до чего же сильный ветер дует на пустынной дороге, заглядывая в окна его «мустанга». Он попытался оживить мотор, но тот определенно сопротивлялся. Отчаявшись, Дэвидсон уронил державшие руль потные руки и обозрел территорию. Во всех направлениях, куда ни взгляни, — горячий воздух, горячие скалы, горячий песок Аризоны.

Он отворил дверь и ступил наружу, на раскаленное пыльное шоссе. Оно, не сворачивая, простиралось до самого горизонта. Если он прищуривал глаза, ему удавалось разглядеть далекие горы, но как только он пытался сфокусировать на них взгляд, они расплывались в раскаленном дрожащем воздухе. Солнце уже начало припекать ему макушку там, где начинали редеть светлые волосы. Он отбросил крышку капота и начал безнадежно копаться в моторе, проклиная отсутствие у себя технической сметки. Господи, подумал он, им нужно было так делать эти чертовы штуки, чтобы любой дурак мог разобраться в них.

Тут он услышал музыку.

Она была так далеко, что поначалу походила просто на тихий свист в ушах, потом стала громче.

Это была весьма своеобразная музыка.

Как она звучала? Как ветер в телеграфных проводах, без ритма, без души, ниоткуда — тихий голос, коснувшийся волос на его шее и велевший им подняться; он попытался не замечать ее, но она не прекращалась.

Он огляделся из-под ладони, пытаясь найти музыкантов, но дорога в оба конца была пустынной. Только когда он вгляделся в глубь пустыни, он заметил ряд маленьких фигурок, идущих или скачущих, или пляшущих на пределе способностей его зрения. Их силуэты расплывались в идущем от земли жарком мареве. Эта длинная процессия — если таковой она являлась — двигалась через пустыню параллельно шоссе и, похоже, не собиралась на него выходить.

Дэвидсон еще разок поглядел в остывающее нутро своей машины и вновь на далекую процессию танцоров.

Ему нужна помощь — никакого сомнения.

Он двинулся через пустыню по направлению к ним.

Вне шоссе пыль, которую на дороге уплотняли машины, парила свободно, она кидалась ему в лицо с каждым шагом. Он двигался медленно, хоть и трусил мелкой рысью, — они все удалялись. Тогда он перешел на бег.

Теперь, сквозь шум крови в ушах, он лучше различал музыку. Это была вовсе не мелодия, но просто высокие и низкие звуки множества инструментов, духовых и ударных, — свист, гудение и грохот.

Голова процессии исчезла за краем горизонта, но участники праздника (если это был праздник) все еще шли мимо. Он слегка поменял направление, чтобы пересечься с ними и, обернувшись через плечо, поглядел на то, что осталось позади. Охваченный внезапным чувством одиночества, таким сильным, что оно скрутило ему внутренности, он увидал свой автомобиль, маленький, точно жук присевший на дороге, на который навалилось кипящее небо.

Он побежал. Через четверть часа он начал различать процессию более четко, хотя те, кто возглавлял ее, уже скрылись из виду. Это, подумал он, какой-то карнавал, довольно необычный в этом сердце Господней пустоши. Однако последние в цепочке танцоры были здорово разодеты. Прически и маски — раскрашенные плоскости и ленты, которые развевались в воздухе, — делали их гораздо выше человеческого роста. По какому бы поводу ни был устроен этот праздник, вели они себя точно пьяные, раскачиваясь взад-вперед, падая, некоторые ложились на землю животом в горячий песок.

Легкие Дэвидсона горели от напряжения и было ясно, что он упускает свою цель. Он понял, что процессия движется быстрее, чем он может (или способен заставить себя) двигаться.

Он остановился, уперев руки в колени, чтобы облегчить боль в ноющей спине, и из под залитых потом бровей поглядел на исчезающее вдали шествие. Затем, собрав все оставшиеся силы, заорал:

— Остановитесь!

Поначалу никакой реакции не было. Потом, прищурившись, он увидел, что один или два участника процессии остановились. Он выпрямился. Да, один или двое смотрят на него. Он это больше чувствовал, чем видел.

Он пошел к ним.

Какие-то инструменты смолкли, точно весть о его присутствии распространилась среди играющих. Совершенно очевидно, что они заметили его, сомнений нет.

Он пошел уже быстрее, и, лишенные покрова расстояния, стали видны подробности процессии.

Его шаг слегка замедлился. Сердце его, которое уже колотилось от напряженных усилий, затрепыхалось в грудной клетке.

— Боже мой, — сказал он, и в первый раз за тридцать шесть лет безбожной жизни эти слова по-настоящему зазвучали молитвой.

Он был от них на расстоянии полумили, но он не мог ошибиться в том, что он видел. Его слезящиеся глаза могли отличить папье-маше от кожи, иллюзию от реальности.

Создания в конце процессии, последние из последних, были чудовищами, которые могут пригрезиться лишь в кошмаре безумия.

Одно было, возможно, восемнадцати или двадцати футов ростом. Его кожа, которая складками свешивалась с мышц, была утыкана шипами, коническая голова заканчивалась рядом зубов, сверкавших в алых деснах. У другого было три крыла, а тройной хвост колотил по пыли с энтузиазмом Рептилии.

Третье и четвертое спаривались в чудовищном союзе, еще более омерзительном, чем его составляющие. Казалось, все конечности их стремятся соединиться, проникнуть все глубже и глубже, прорвав плоть партнера. Хоть головы их сплелись языками, они как-то ухитрялись издавать немелодичный вопль.

Дэвидсон отступил на шаг назад и оглянулся на оставленную на шоссе машину. Завидев это, одно из созданий, красное с белым, подняло пронзительный вой. Даже ослабленный расстоянием в полмили, этот вопль чуть не снес Дэвидсону голову. Он вновь взглянул на процессию.

Вопящий монстр покинул процессию и на кривых ногах понесся через пустыню по направлению к Дэвидсону, которого охватила неконтролируемая паника — он почувствовал, как содержимое его кишечника опорожняется ему в брюки.

Создание бежало к нему с неимоверной скоростью, увеличиваясь с каждой секундой, так что с каждым прыжком Дэвидсон мог разглядеть все больше подробностей чуждой анатомии: ладони, лишенные больших пальцев, остальные пальцы острые, точно зубы; голова лишь с одним трехцветным глазом; изгибы плеч и грудной клетки. Он различал даже поднятые в гневе (или, избави Боже, в вожделении) гениталии, раздвоенные, трясущиеся.

Дэвидсон взвизгнул почти таким же высоким голосом, что и монстр, и помчался обратно.

Автомобиль был далеко, до него была миля, может, две мили, и он знал, что машина не защитит его, если монстр до него доберется. В этот миг он понял, насколько близка была смерть, насколько рядом она всегда; он жаждал этого мгновенного осознания посреди бессмысленной паники.

Монстр уже настигал его. Измазанные в дерьме ноги поскользнулись, он упал, скорчился, пополз к машине. Услышав гром поступи за спиной, он инстинктивно свернулся в комок трясущейся плоти и ждал смертельного удара.

Он ждал два биения сердца.

Три. Четыре. Смерть все не шла.

Свистящий голос поднялся невыносимо высоко и потом чуть понизился. Лапы не дотрагивались до его тела. Очень осторожно, каждую секунду ожидая, что голова его будет оторвана, он глянул сквозь пальцы.

Создание обогнало его.

Возможно, из презрения к его слабости оно пробежало мимо по шоссе.

Дэвидсон ощущал запах своих испражнений и страха. Странно, но больше никто не обращал на него внимания. За его спиной процессия продолжала свое движение. Только один или два особенно любопытных монстра все еще глядели через плечо в его направлении, растворяясь в пыли.

Свист изменил свою высоту. Дэвидсон осторожно приподнял голову над землей. Шум лежал вне пределов слышимости, отзываясь зудящей болью в затылке.

Он встал.

Чудовище взобралось на крышу его машины. Голова его была закинута к небу в каком-то экстазе, эрекция выражена еще больше, чем раньше, глаз сверкал на огромной голове; его голос поднялся еще выше, что полностью вывело его за пределы, доступные человеческому слуху. Чудовище склонилось над машиной, припав к ветровому стеклу и обняв капот цепкими лапами. Оно рвало металл, как бумагу, тело его блестело от слизи, голова тряслась. Наконец крыша была сорвана, и создание соскочило на шоссе и подкинуло металл в воздух. Кусок металла перевернулся на лету и упал на пустынную почву. Дэвидсон бегло подумал, как он будет объясняться со страховой компанией. Теперь создание раздирало машину. Двери были сорваны, мотор покорежен, колеса сошли с осей.

В ноздри Дэвидсона ударил отчетливый запах бензина. В тот же момент, когда он почувствовал этот запах, раздался лязг металла о металл — и чудовище, и машина были поглощены колонной огня, постепенно чернеющей от дыма.

Тварь не звала на помощь — если она и делала это, ее предсмертные вопли лежали за пределами слышимости. Она выскочила из этого огненного ада, ее плоть пылала, горел каждый сантиметр тела, руки дико метались в бесплодной попытке сбить с себя огонь, и она помчалась по шоссе, пытаясь уйти от источника своей агонии к горам. Языки пламени раздувались у нее за спиной, и ветер был насыщен запахом горелой плоти.

Однако создание не упало, хотя огонь, видимо, и пожирал его. Оно мчалось прочь, пока совсем не растворилось в трепещущем от жары воздухе вдали на шоссе.

Дэвидсон вяло опустился на колени. Дерьмо на ногах уже высыхало на этой жаре. Машина продолжала гореть. Музыка полностью исчезла, равно как и все шествие.

Солнце погнало его с песка назад, к искореженной машине.

Когда автомобиль, который ехал по шоссе следом, остановился, чтобы подобрать его, глаза у него были пустыми.

* * *
Шериф Джош Паккард недоверчиво уставился на когтистые отпечатки на земле у его ног. Они были впаяны в медленно застывающий жир и расплавленную плоть чудовища, которое пробежало по главной (и единственной) улице городка Велкам несколько минут назад. Оно свалилось, испустив последний вздох в десятке метров от местного банка. Все нормальные дела в Велкаме — торговля, препирательства, приветствия — остановились. Одного или двух зрителей, которым стало плохо, пришлось разместить в вестибюле гостиницы, пока запах поджарившейся плоти портил чистый пустынный воздух городка.

Вонь была смесью запаха пережаренной рыбы и падали, и она жутко раздражала Паккарда. Это был его город, он находился под его присмотром, его защитой. Вторжение этой шаровой молнии он не желал рассматривать благосклонно.

Паккард вытащил свой пистолет и пошел по направлению к трупу. К этому времени языки пламени погасли, практически сожрав зверя. Но даже почти уничтоженный огнем он являл собой внушительное зрелище. То, что могло быть конечностями, обхватило то, что могло быть головой. Остальное распознать было трудно. Так или иначе Паккард был этому рад. Даже на основании этой изуродованной путаницы костей и плоти он мог вообразить себе достаточно, чтобы пульс его начал частить.

Это был монстр — сомнений нет.

Создание земли из-под земли. Он поднялся из нижнего мира наверх на великий ночной праздник. Примерно один раз в поколение, как-то сказал ему отец, пустыня выплевывает демонов и на время отпускает их на свободу. Будучи независимым ребенком. Паккард никогда не верил в это дерьмо, про которое толковал ему отец, но разве это не такой демон?

Какой бы несчастный случай ни привел это горящее чудовище умирать в городок. Паккарду было приятно, что демон оказался уязвимым. Его отец никогда не упоминал о такой возможности.

Полуулыбаясь при этой мысли Паккард шагнул к дымящемуся трупу и пнул его ногой. Толпа, все еще прячась в безопасности дверных проемов, охнула, пораженная подобной храбростью. Теперь уже Паккард улыбался во весь рот.

Такой удар один мог стоить целой ночи выпивки, а, возможно, даже и женщины.

Тварь лежала брюхом вверх. С яростным видом профессионального истребителя демонов Паккард внимательно исследовал конечности, обхватившие голову создания. Оно было абсолютно мертво, это уж точно. Он убрал пистолет в кобуру и склонился над трупом.

— Притащи сюда камеру, Джедедия, — сказал он, произведя впечатление даже на самого себя.

Его помощник выбежал из конторы.

— Что вам нужно, — сказал он, — так это фотка этого красавчика.

Паккард опустился на колени и дотронулся до почерневших конечностей твари. Перчатки его будут испорчены, но такое небольшое неудобство ничего не значило перед шикарным жестом, рассчитанным на публику. Он почти ощущал на себе обожающие взгляды, когда дотронулся до обгоревшей плоти и начал разжимать конечности, охватившие голову монстра.

Огонь сплавил все вместе, и ему пришлось потрудиться, чтобы растащить конечности. Но наконец они отлепились с хлюпающим звуком, открыв бельмо единственного глаза на голове чудовища.

С видом крайнего отвращения он вновь уронил лапу чудовища на место.

Удар.

Затем рука демона неожиданно поползла вперед — слишком неожиданно, чтобы Паккард успел пошевелиться, и в мгновенном спазме ужаса шериф увидел, что на ладони передней лапы открылся и вновь закрылся рот, схватив его собственную руку.

Вздрогнув, он потерял равновесие и сел на ягодицы, пытаясь освободиться от этого чудовищного рта, но зубы монстра прорвали его перчатку и вцепились в руку, отхватив пальцы, а глотка засасывала обрубки и кровь все дальше в кишечник.

Задница Паккарда поскользнулась на натекшем месиве, и он завыл, совсем потеряв лицо. Она все еще была жива, эта тварь из нижнего мира. Паккард взывал о помощи, поднимаясь на ноги и волоча за собой всю массивную тушу.

Рядом с ухом Паккарда прозвучал выстрел. Его забрызгало кровью и гноем, а рука твари, размозженная у плеча, ослабила свою жуткую хватку. Груда искореженных мышц упала на землю, и рука Паккарда или то, что от нее осталось, вновь оказалась на свободе. Пальцев не осталось, лишь обрубок большого, и расщепленные кости суставов жутко торчали из изжеванной ладони.

Элеонора Кукер опустила ствол дробовика, из которого она только что выстрелила, и удовлетворенно хмыкнула.

— Руки у тебя больше нет, — сказала она с жестокой простотой.

«Чудовища, — вспомнил Паккард, как говорил ему отец, — никогда не умирают». Он вспомнил это слишком поздно, и ему пришлось пожертвовать для этого рукой — той, которой он наливал выпивку и ласкал женщин. Волна ностальгии по времени, когда у него были пальцы, охватила его, и в глазах у него потемнело. Последнее, что он увидел, свалившись в глубокий обморок, был его исполнительный помощник, поднимавший камеру, чтобы запечатлеть всю эту сцену.

~~

Лачуга, пристроенная к дому сзади, всегда была убежищем Люси. Когда Юджин возвращался из городка пьяным или когда его охватывал внезапный гнев по поводу остывшей каши, Люси пряталась в хижину, где она могла спокойно выплакаться. Никакого сочувствия в жизни Люси не было: ни от Юджина, да и от нее самой (для того, чтобы жалеть себя, у нее было слишком мало времени).

Сегодня Юджина ввел в гнев старый источник раздражения — ребенок.

Вскормленный и любовно выращенный ребенок, дитя их любви, которого назвали, как Моисеева брата, Аароном, что значит «Достойный». Прелестный ребенок. Самый хорошенький мальчик на всей этой равнине. Всего пяти лет от роду, а уже такой очаровательный и вежливый, что любая мамми с Восточного побережья могла бы гордиться такой выучкой.

Аарон.

Гордость и радость Люси, ребенок, достойный того, чтобы с него писать картину, способный выступать в танце, очаровать самого дьявола.

Вот это-то и раздражало Юджина.

— Этот гребаный ребенок не больше парень, чем ты, — говорил он Люси. — Он даже наполовину не парень. Он годится только для того, чтобы сбывать модные туфли да торговать духами. Или чтобы быть проповедником, для проповедника он подойдет.

Он ткнул в мальчика рукой с обкусанными ногтями и кривым большим пальцем.

— Ты — позор своего отца.

Аарон встретил отцовский взгляд.

— Ты меня слышал, парень?

Юджин отвернулся. Большие глаза ребенка глядели на него так, что его замутило — не человечьи глаза, собачьи.

— Пусть уберется из дома.

— Да что он сделал?

— Ему ничего и не нужно делать. Достаточно того, что он таков, какой есть. Все надо мной смеются, ты это знаешь? Смеются надо мной из-за него!

— Никто не смеется над тобой, Юджин.

— Да смеются же!

— Не из-за мальчика.

— Что?

— Если они и смеются, то не из-за мальчика. Они смеются над тобой.

— Закрой свой рот.

— Все знают, что ты из себя представляешь, Юджин. Знают так же хорошо, как и я.

— Говорю тебе, женщина…

— Больной, как уличная собака, всегда говоришь о том, что ты видел и чего боишься…

Он ударил ее, как уже бывало много раз. От удара потекла кровь, как и от многих таких ударов на протяжении пяти лет, но хотя она и покачнулась, первая ее мысль была о мальчике.

— Аарон, — сказала она сквозь слезы боли, — пойдем со мной.

— Оставь этого ублюдка, — Юджин весь дрожал.

— Аарон.

Ребенок встал между отцом и матерью, не зная, кого слушаться. Глядя на его перепуганное лицо, Люси заплакала еще сильнее.

— Мама, — сказал ребенок очень тихо. Несмотря на испуг, его серые глаза смотрели сурово. Прежде чем Люси успела придумать, как разрядить ситуацию, Юджин схватил мальчика за волосы и подтащил его к себе.

— Ты послушай отца, парень.

— Да…

— Да, сэр, нужно говорить отцу, а? Нужно говорить: да, сэр.

Он прижал Аарона лицом к вонючей промежности своих штанов.

— Да, сэр.

— Он останется со мной, женщина. Ты больше не утащишь его в гребаный сарай. Он останется со своим отцом.

Перепалка закончилась, и Люси это поняла. Если она будет настаивать, она лишь подвергнет ребенка дальнейшему риску.

— Если ты сделаешь ему больно…

— Я — его отец, женщина, — усмехнулся Юджин. — Что ты думаешь, я сделаю плохо плоти от плоти моей?

Ребенок был зажат между отцовскими бедрами в положении, которое было чуть ли не непристойным, но Люси хорошо знала своего мужа: он был слишком близок к безудержному гневу. Она больше не беспокоилась о себе — у нее есть свои радости, но мальчик был беззащитным.

— Какого черта ты не выметешься отсюда, женщина? Мы с парнем хотим побыть одни, верно?

Юджин оттащил лицо Аарона от своей ширинки и фыркнул ему, белому от ужаса:

— Верно?

— Да, папа.

— Да, папа. Вот уж точно, «да, папа».

Люси выдала из дома и укрылась в холодной темноте сарая, где она молилась за Аарона, названного, как брат Моисеев, что значит «Достойный». Она гадала, как он выживет среди тех жестокостей, которые обещает ему будущее.

Наконец Юджин отпустил мальчика. Тот очень бледный стоял перед отцом, напуган он не был. Тумаки причиняли ему боль, но это не настоящий страх.

— Да ты слабак, парень, — сказал Юджин, толкая своей огромной лапой мальчика в живот, — слабак, заморыш. Будь я фермером, а ты — боровком, парень, знаешь, что бы я сделал?

Он снова взял ребенка за волосы, а другую руку засунул ему между ног.

— Знаешь, что я бы сделал, парень?

— Нет, папа, что бы ты сделал?

Шершавая рука скользнула по телу Аарона, и Юджин издал хлюпающий звук.

— Ну я зарезал бы тебя да скормил остальному приплоду. Боровки-то любят мясо таких задохликов. Как тебе бы это понравилось?

— Нет, папа.

— Тебе бы это не понравилось?

— Нет, спасибо, папа.

Лицо Юджина отвердело.

— Хотелось бы мне посмотреть на это, Аарон. Что бы ты поделал, если бы я отворил тебя да поглядел бы, что там внутри, разок — другой.

Что-то изменилось в играх отца, что-то, чего Аарон не мог понять: появилась новая угроза, новая близость. Хоть мальчик и чувствовал неловкость, он понимал, что боится не он, а его отец. Страх был дан Юджину по праву рождения, как Аарону — право наблюдать, и ждать, и страдать, пока не придет его время. Он знал (не понимая, как и откуда), что он послужит орудием расправы со своим отцом. А может, чем-то большим, нежели просто орудием.

Гнев все нарастал в Юджине. Он уставился на мальчика, его коричневые кулаки были сжаты так сильно, что костяшки пальцев побелели. Мальчик был его поражением: непонятно как, он разрушил всю ту добрую жизнь, которой они жили с Люси до того, как он родился, — так, как если бы он убил обоих родителей. Едва сознавая, что он делает, Юджин стиснул руку на худенькой шее мальчика.

Аарон не издал ни звука.

— Я могу убить тебя, парень.

— Да, сэр.

— И что ты на это скажешь?

— Ничего, сэр.

— А нужно бы сказать, спасибо, сэр.

— Почему?

— Почему, парень? Да потому, что эта жизнь — не дерьмо свинячье и я, любя, помог бы тебе, как отец помогает сыну.

— Да, сэр.

~~

В сарае за домом Люси перестала плакать. Это не приносит пользы, да и кроме того, сквозь дырявую крышу сарая она увидела небо, и что-то в этом небе вызвало воспоминания, осушившие слезы. Такое надежное небо: чисто-голубое, ясное.

Юджин не сделает мальчику ничего плохого. Он не осмелится, никогда не осмелится сделать ребенку плохо. Он знает, что такое этот мальчик, хоть никогда не признается в этом.

Она помнила день, шесть лет назад, когда небо источало такой же свет, как сегодня, а воздух был насыщен жаром. Юджин и она были распалены, как этот воздух, и целый день не отводили глаз друг от друга. Тогда, в расцвете, он был сильный, высокий, великолепный мужчина, его тело крепло от физической работы, а ноги, когда она гладила их, казались твердыми, как утесы. Она и сама была тогда прелестной: самый лакомый кусочек во всех окрестностях, крепкая и пухлая, а волосы везде у нее были такие мягкие, что Юджин не мог удержаться и целовал ее даже туда — в потайное место. Они развлекались каждый день, а иногда — и ночь, в доме, который они тогда строили, или на песке, под конец дня. Пустыня была удобной постелью, и они лежали, никем не потревоженные, под огромным небом.

В тот день, шесть лет назад, небо потемнело очень быстро, несмотря на то, что до вечера было еще далеко. Казалось, что оно стало черным в один миг, и любовникам сразу стало холодно в их торопливой наготе. Глядя через его плечо, она видела, какую форму принимает небо — огромного грузного создания, которое наблюдает за ними. Он в своей страсти все еще трудился над ней, погружаясь в нее так, как она любила, когда рука свекольного цвета и величиной с человека ухватила его за шиворот и отняла от жениного лона. Она видела, как он болтался в воздухе, вереща, точно загнанный кролик, плюясь из двух ртов — южного и северного, ибо он в воздухе окончил свои труды. Потом его глаза на мгновение открылись, и он увидел свою жену внизу, на расстоянии двадцати футов, все еще нагую, с разбросанными в стороны ногами, и по бокам у нее были чудовища. Небрежно, без злобы, они отбросили его прочь от предмета их любования, и он потерял ее из виду.

Она слишком хорошо помнила, как прошел следующий час, помнила объятия чудовищ. Они никоим образом не были отвратительными, не были грубыми или болезненными, а лишь любящими. Даже их органы размножения, которыми они вновь и вновь пронзали ее один за другим, не причиняли боли, хоть были огромными, точно кулак Юджина, и твердыми, точно кость. Сколько этих чужаков взяло ее в тот день — три, четыре, пять — смешав свое семя в ее теле, поделившись с ней радостью при помощи своих терпеливых толчков? Когда они ушли, ее кожи вновь коснулся солнечный свет, и она почувствовала, хоть и стыдилась этого воспоминания, утрату, так, словно жизнь ее миновала свой зенит и остаток дней ей предстоит лишь медленный путь к смерти.

Наконец она поднялась и прошла туда, где Юджин без сознания лежал на песке, одна нога у него была сломана при падении. Она поцеловала его и села на корточки. Она надеялась, что у нее будет плод от этого семени целого дня любви и что он будет хранилищем ее радости.

~~

В доме Юджин ударил мальчика. Нос Аарона был разбит, но мальчик не издал ни звука.

— Говори, парень.

— Что я должен сказать?

— Я отец тебе или нет?

— Да, отец.

— Врешь!

Он ударил вновь, без предупреждения, на этот раз удар швырнул Аарона на пол. И когда его маленькая ладонь, на которой не было мозолей, оперлась на кафельный пол кухни, он кое-что почувствовал сквозь пол. Там, в земле, слышалась музыка.

— Врешь! — все еще говорил его отец.

Будут еще удары, подумал мальчик, больше боли, больше крови. Но все это можно было перенести, а музыка была обещанием того, что после долгого ожидания уже никогда не будет больше никаких ударов.

~~

Дэвидсон брел по главной улице городка Белкам. Был самый полдень, полагал он (его часы остановились, возможно, из-за невнимания), но городок, казалось, был пуст. Наконец его взгляд уперся в черную дымящуюся тушу посредине улицы за сто ярдов от него.

Если такое возможно, кровь в его жилах похолодела.

Невзирая на расстояние, он опознал эту гору обгорелой плоти, то, чем она была раньше, и голову его стиснул ужас. Значит, все же все это было на самом деле. Он сделал еще пару запинающихся шагов, борясь при этом с тошнотой, пока не почувствовал, что его поддерживают сильные руки, и не услышал сквозь шум крови в голове чей-то успокаивающий голос. Слова не имели смысла, но по крайней мере голос был мягким и человечным. Он мог больше не притворяться, что с ним все в порядке. Он упал, но через миг окружающий мир появился вновь, такой же надежный, как обычно.

Его занесли в дом, уложили на неудобной софе, и на него глядело сверху вниз женское лицо, лицо Элеоноры Кукер. Она увидела, что он пришел в себя, и сказала:

— Этот парень выживет.

Голос у нее был жесткий, как терка.

Она еще сильнее наклонилась вперед.

— Видели эту тварь, верно?

Дэвидсон кивнул.

— Давай-ка сначала успокоимся, — ему в руку сунули стакан, и Элеонора щедро наполнила его виски.

— Пей, — велела она, — потом расскажешь нам, что ты там собирался.

Комната была набита людьми, будто в гостиной у Кукер сгрудилось все население Велкама. Большой прием, но он заслужил его своим рассказом. Виски расслабило его, и он начал рассказывать, ничего не преуменьшая и не преувеличивая — слова лились сами по себе. В ответ Элеонора рассказала про случай с шерифом Паккардом и телом потрошителя машины. Паккард тоже был в комнате и выглядел не лучшим образом, поглотив огромное количество виски и болеутоляющих; его искалеченная рука была так обмотана бинтами, что больше напоминала шар.

— И это не единственный дьявол, который побывал здесь, — сказал Паккард, когда с рассказами было покончено.

— Это ты так говоришь, — в быстрых глазах Элеоноры отнюдь не было убежденности.

— Так говорил мой папа, — сказал Паккард, уставившись на свою перевязанную руку. — И я уверен в этом, черт, я верю во все это!

— Тогда нам лучше что-нибудь предпринять на этот счет.

— Например? — спросил кислого вида тип, устроившийся около камина. — Что можно сделать с такими тварями, которые пожирают автомобили?

Элеонора выпрямилась и одарила оратора презрительной гримасой.

— Может, наконец извлечем пользу из твоей мудрости, Лу, — сказала она. — Что, по-твоему, мы должны делать?

— Я думаю, надо залечь и дать им пройти.

— Я — не страус, — сказала Элеонора, — но если ты захочешь зарыть голову в песок, Лу, я одолжу тебе лопату. Я даже вырою для тебя ямку.

Общий смех. Смущенный скептик замолчал и начал разглядывать свои ногти.

— Мы же не можем сидеть тут и позволять им бродить по улицам города, — сказал помощник шерифа, надувая пузыри из жвачки.

— Они шли к горам, — сказал Дэвидсон. — Прочь от городка.

— Как же сделать так, чтобы они не переменили своих проклятых планов? — спросила Элеонора. — Ну что?

Нет ответа. Кое-кто кивнул, кое-кто помотал головой.

— Джедедия, — сказала она, — ты выбран помощником шерифа. Что ты думаешь обо всем этом?

Юноша с шерифским значком и со жвачкой слегка покраснел и пощипал свои усики. Он явно не знал, что делать.

— Я ясно вижу, какая получается картина, — женщина отвернулась от него прежде, чем он придумал, что ответить. — Ясно как день. Вы все слишком наложили в штаны, чтобы выкурить их из своих нор, верно?

По комнате вновь прокатился виноватый шепот, многие вновь затрясли головой.

— Вы просто собираетесь сидеть тут, и пусть всех женщин пожрут.

Хорошее слово: пожрут. Производит гораздо большее впечатление, чем просто: съедят. Элеонора остановилась для пущего эффекта. Потом мрачно сказала:

— Или что похуже.

Хуже, чем пожрут? Бедняги, что может быть хуже?

— Да мы не дадим этим дьяволам прикоснуться к вам, — сказал Паккард, вставая со своего места с некоторым затруднением. Обращаясь к присутствующим, он слегка покачнулся.

— Мы поймаем этих дерьмоедов и линчуем их.

Этот призыв на битву не слишком воодушевил мужскую половину присутствующих: после своего приключения на Главной улице шериф явно терял доверие избирателей.

— Осторожность — лучшая доблесть, — прошептал Дэвидсон себе под нос.

— Сколько вокруг лошадиного дерьма, — сказала Элеонора. Дэвидсон пожал плечами и прикончил виски. Никто вновь не наполнил его стакан. Он вспомнил, что ему нужно благодарить небо за то, что он остался в живых. Но все его рабочее расписание полетело к черту. Ему нужно добраться до телефона и нанять автомобиль, если необходимо, заплатить кому-нибудь, чтобы его подбросили. Эти «дьяволы», кем бы они ни были, не его ума дело. Может, он с интересом прочитал бы о них колонку-другую в «Ньюсуик», когда вновь будет на востоке и расслабится с Барбарой, но теперь все, чего он хотел, это покончить со своими делами в Аризоне и вернуться домой как можно скорее.

У Паккарда, однако, были свои идеи.

— Ты — свидетель, — сказал он, указывая на Дэвидсона. — И как шериф этой общины я приказываю тебе остаться в Велкаме, пока я не буду удовлетворен твоими ответами на допросе, который я собираюсь тебе учинить.

Странно было слышать официальную речь из этого слюнявого рта.

— У меня дела… — начал было Дэвидсон.

— Так пошли им телеграмму и отложи все дела, мистер занятой Дэвидсон.

Парень подпортит ему репутацию, подумал Дэвидсон, мало ли что подумают на востоке, но все же Паккард представлял закон, и с этим ничего нельзя было поделать. Он кивнул, вложив в этот жест как можно больше покорности. Позже, когда он будет дома в тепле и безопасности, он сможет возбудить формальный процесс против этого местечкового Муссолини. А сейчас лучше послать телеграмму и пусть его деловая поездка рушится дальше.

— Так каков ваш план? — требовательно спросила Элеонора у Паккарда.

Шериф надул свои красные от виски щеки.

— Мы разделаемся с дьяволами, — сказал он. — Ружья, женщина.

— Вам понадобится нечто большее, чем ружья, если они такие, как он говорит.

— Именно такие, — сказал Дэвидсон. — Поверьте, такие.

Паккард фыркнул.

— Возьмем весь наш гребаный персонал, — сказал он, нацелив свой уцелевший палец в Джедедия. — Вытащи все наше тяжелое вооружение, парень. Противотанковое. Базуки.

Общее удивление.

— У вас есть базуки? — спросил Лу, каминный скептик.

Паккард выдавил снисходительную улыбку.

— Военный арсенал, — сказал он. — Остался после мировой войны.

Дэвидсон безнадежно вздохнул. Этот человек — псих с его маленьким устаревшим арсеналом, который, возможно, более опасен для стрелков, чем для потенциальных жертв. Они все умрут. Господи, помоги им, они же все умрут!

— Может, ты и потерял пальцы, — сказала Элеонора Кукер, потрясенная этой демонстрацией храбрости, — но ты единственный мужчина в этой комнате, Джош Паккард.

Паккард оскалился и рассеянно почесал промежность. Дэвидсон больше не мог выносить царившую в комнате атмосферу мужского превосходства.

— Послушайте, — встрял он, — я рассказал вам все, что знаю. Пусть дальше этим займутся ваши парни.

— Никуда ты не уедешь, — сказал Паккард, — если ты под это копаешь.

— Я только сказал…

— Сынок, мы слышали, что ты тут сказал. Но я тебя не слышал. Если я увижу, что ты собираешься нарезать, я притяну тебя за яйца. Если они у тебя есть.

Ублюдок, он это может, подумал Дэвидсон, несмотря на свою одну руку. Ладно, пусть все идет, сказал он себе, стараясь, чтобы губы у него не дрожали. Если Паккард выберется и отыщет этих чудовищ, а проклятая базука разорвется при стрельбе, то это — его личное дело. Пусть так.

— Там их целое племя, — спокойно указал Лу, — если верить этому человеку. Так что, как вы собираетесь справиться с таким количеством?

— Стратегия, — сказал Паккард.

— Да они нас просто затрахают, шериф, — заметил Джедедия, вынимая с усов взорвавшийся пузырь жвачки.

— Это наша территория, — сказала Элеонора. — Мы завоевали ее, мы ее и удержим.

Джедедия кивнул.

— Да, ма, — сказал он.

— Ну а если они просто исчезнут — и все? Предположим, мы их больше никогда не встретим, — возразил Лу. — Мы что, не можем просто дать им уйти под землю?

— Точно, — сказал Паккард. — А мы останемся и будем все время ждать, что они вернутся и пожрут все женское население.

— Может, они не хотят ничего плохого, — предположил Лу.

Паккард в ответ поднял свою перевязанную руку.

С этим спорить было трудно.

Паккард продолжал хриплым от избытка чувств голосом:

— Вот дерьмо, я так хочу с ними разделаться, что пойду туда, с помощью или без. Но нужно их как-то переиграть, перехитрить, мы же не хотим никого потерять.

Что-то в этом есть, подумал Дэвидсон. Да и вся комната тоже была под впечатлением. Отовсюду, даже от камина, раздался шепот одобрения.

Паккард вновь повернулся к своему помощнику.

— Так что подними свой зад, сынок. Я хочу, чтобы ты позвал этого ублюдка Крамба и его патрульных и притащил их всех сюда вместе со всем их оружием. А если он спросит, зачем, скажи ему, что шериф Паккард провозгласил особое положение, что я реквизирую любой ствол, который можно засунуть в задницу в радиусе пятидесяти миль отсюда, и любого человека, который болтается на другом конце этого оружия. Шевелись, сынок.

Теперь вся комната явно обмирала от восторга, и Паккард знал это.

— Мы разнесем этих ублюдков, — сказал он.

На какой-то момент его красноречие, казалось, оказало свое магическое воздействие и на Дэвидсона, и он почти поверил, что это возможно, но потом он вспомнил подробности процессии: хвосты, зубы и все остальное — и храбрость его исчезла без следа.

~~

Они подошли к дому очень тихо — не крадучись, но такой мягкой поступью, что никто их не услышал.

К этому времени гнев Юджина несколько угас. Он сидел, положив ноги на стол, перед ним стояла пустая бутылка виски, а молчание в комнате было таким тяжелым, что казалось удушающим.

Аарон, чье лицо распухло от отцовских ударов, сидел у окна. Ему не нужно было глядеть, чтобы увидеть тех, кто шел по песку в направлении к дому, ибо их приближение отзывалось эхом в его венах. Его лицо в кровоподтеках хотело осветиться приветственной улыбкой, но он подавил это желание и просто ждал, замкнувшись в молчании, пока они не подошли почти к самому порогу. Только когда их массивные тела заслонили свет в окне, только тогда он встал. Движение мальчика вывело Юджина из транса.

— Что там такое, парень?

Ребенок уже повернулся спиной к окну и теперь стоял посредине комнаты, спокойно улыбаясь. Его худенькие руки были раскинуты, как солнечные лучи, пальцы от возбуждения сжимались и разжимались.

— Что там такое с окном, парень?

Аарон услышал сквозь бормотание Юджина голос одного из его настоящих отцов. Точно собака, бросившаяся приветствовать хозяина после долгой разлуки, мальчик подбежал к двери и начал дергать засов, пытаясь открыть ее. Однако дверь была заперта.

— Что там за шум, парень?

Юджин оттолкнул сына в сторону и повернул ключ в замке, тогда как отец Аарона звал своего ребенка из-за двери. Голос его был похож на журчание воды, прерываемое тихим писком. Это был знакомый голос, любящий голос.

И тут Юджин начал понимать. Он ухватил ребенка за волосы и оттащил его от двери.

Аарон взвизгнул от боли.

— Папа! — взмолился он.

Юджин решил, что этот вопль адресуется к нему, но настоящий отец Аарона тоже услышал голос мальчика. В его ответном зове явно звучали настойчивые ноты сочувствия.

Снаружи дома Люси услышала перекличку голосов. Она вышла из-под защиты сарая. Она знала, что увидит на фоне сияющего неба, но тем не менее голова ее закружилась при виде массивных созданий, собравшихся вокруг дома. Ее пронзила мука при воспоминании об утерянной тогда, шесть лет назад, радости. Все они были здесь, незабываемые создания, невероятное сочетание форм…

Пирамидальные головы на нежно-розовом классическом торсе, задрапированном в ниспадающие складки просторной плоти. Безголовый серебристый красавец, чьи шесть рук расходятся в стороны от алого пульсирующего рта. Создания, похожие на рябь на поверхности ручья, устойчивую, но непрерывно меняющуюся, при этом издающие чистый, нежный звук. Создания, слишком фантастичные, чтобы быть реальными.

Слишком реальные, чтобы в них не верить, ангелы порога и очага. У одного была голова, которая двигалась взад-вперед на тонкой, как паутинка, шее, словно какой-то изысканный флюгер, голубая, точно позднее вечернее небо, и утыканная глазами, точно сияющими звездами. Еще один отец, чье тело напоминало веер, открывающийся и запахивающийся от возбуждения, его оранжевая плоть вспыхнула еще ярче, когда вновь раздался голос мальчика.

— Папа!

А у двери дома стояло существо, которое Люси всегда вспоминала с наибольшей благодарностью — тот, кто первым коснулся ее, тот, кто утешил ее страхи, первым проник в нее, необычайно мягко. Когда оно выпрямлялось в полный рост, в нем было, вероятно, футов двадцать росту. Теперь оно склонилось к двери, его могучая безволосая голова, точно у нарисованной шизофреником птицы, прижалась к дому, пока он говорил с ребенком. Оно было обнажено, и его широкая темная спина блестела от пота.

Внутри дома Юджин прижал ребенка к себе, точно щит.

— Что ты знаешь, парень?

— Папа?

— Я сказал, что ты знаешь?

— Папа!

В голосе Аарона звучало торжество. Ожидание закончилось.

Фасад дома был вдавлен внутрь. В отверстие просунулась похожая на крюк конечность и сорвала дверь с петель. Взлетели и осели обломки, в воздухе было полно щепок и пыли. Там, где раньше была спасительная темнота, теперь слепило солнце, обволакивая крошечную фигурку человека среди обломков.

Юджин смотрел из-за пелены пыли. Руки гигантов стащили крышу, и там, где раньше были потолочные балки, теперь виднелось небо. Над ним, куда ни погляди, возвышались конечности, тела и морды невероятных существ. Они растаскивали уцелевшие стены, сокрушая его дом так небрежно, как он бы разбил бутылку. Он выпустил мальчика из рук, не понимая, что он делает.

Аарон побежал к существу на пороге.

— Папа!

Оно подхватило его, точно отец, встречающий ребенка из школы, и запрокинуло голову в экстазе. Из его груди вырвался длинный, неописуемый вопль радости. Этот гимн подхватили остальные создания, точно празднуя великий праздник. Юджин заткнул уши руками и упал на колени. Уже при первых нотах этой чудовищной музыки нос его начал кровоточить, а в глазах застыли слезы. Он не был испуган. Он знал, что они не сделают ему ничего плохого. Он плакал потому, что шесть лет внушал себе, что ничего этого не было, и теперь, когда перед его лицом сияла их слава и тайна, он плакал потому, что у него не хватало мужества принять их и признать. Теперь было слишком поздно. Они забрали мальчика силой и разрушили его дом и его жизнь. Равнодушные к его мукам, они удалились, воспевая свою радость, и мальчик был в их руках навеки.

~~

Среди горожан Велкама самым часто употребимым словом этого дня было «организация». Дэвидсон мог только с симпатией наблюдать, как эти глуповатые, жесткие люди пытались противостоять невозможному и невероятному. Он был странно взволнован этим зрелищем — они были похожи на поселенцев из вестернов, готовящихся дать отпор ордам дикарей. Но в отличие от того, как это бывает в фильмах, Дэвидсон знал, что оборона была обречена. Дэвидсон видел этих монстров — они внушали благоговейный страх. И каковы бы ни были справедливые побуждения поселенцев, как бы ни была чиста их вера, дикари сметали поселенцев с лица земли чаще, чем хотелось бы. Хорошо все кончается только в кино.

~~

Нос Юджина перестал кровоточить спустя полчаса, но он, казалось, не заметил этого. Он тащил, волок, пинал, пинал Люси, подгоняя ее к городку Велкам. Никаких объяснений от этой суки он слышать не хотел, хотя ее голос постоянно гудел у него над ухом. Он продолжал слышать гудящий голос монстра и повторяющийся зов Аарона «папа», в ответ на который чудовищная рука монстра обрушила его дом.

Юджин понимал, что его вновь обвели вокруг пальца, хотя даже в самом своем воспаленном воображении представить полной правды он не мог.

Аарон был безумен, это он понимал. И каким-то образом его жена, пышнотелая Люси, которая была такой красоткой и с которой всегда было так приятно, послужила инструментом безумия мальчика и его собственного поражения.

Она продала мальчика — вот во что он наполовину поверил. Каким-то непонятным образом она заключила сделку с этими тварями из нижнего мира и променяла жизнь и разум их сына в обмен на какой-то дар. Что она выиграла от этой сделки? Какие-то безделушки, что-то, что она зарыла в полу сарая? Боже мой, она хорошенько помучается за это. Но прежде чем заставить ее помучиться, прежде чем он вырвет ее чертовы волосы и расплющит ее цветущие груди, она признается. Он заставит ее признаться — не для него, но для людей из города, которые презрительно кривили губы в ответ на его пьяные признания и смеялись, когда он рыдал над своим пивом. Они услышат из собственных уст Люси правду о случившемся с ним кошмаре и узнают, к своему ужасу, что демоны, о которых он им толковал, существуют на самом деле. Тогда он будет оправдан, и город примет его назад в свое лоно и попросит у него прощения, тогда как высохшее тело его суки-жены будет висеть где-нибудь на телефонном столбе за пределами города.

За две мили до городка Юджин остановился.

— Что-то движется.

Облако пыли, и внутри его клубящегося сердца множество сверкающих глаз.

Он испугался худшего.

— Боже мой!

Он выпустил жену. Может, теперь они пришли за ней? Да, возможно, это была вторая часть заключенной ею сделки.

— Они захватили город, — сказал он. Воздух был насыщен голосами. Все это было уже слишком.

Они шли по дороге, вытянувшись в цепочку, прямо на него, и Юджин повернулся, чтобы бежать — пусть эта шлюха идет себе, куда хочет. Пусть забирают ее, лишь бы оставили его в покое. Люси улыбалась сквозь облако пыли.

— Это Паккард, — сказала она.

Юджин вновь поглядел на дорогу и прищурился. Образы дьяволов растворялись в тумане. Сверкающие глаза превратились в горящие фары, голоса — в гудки и сирены, там была целая армия автомобилей и мотоциклов, которую возглавлял завывающий автомобиль Паккарда, — и все они двигались по дороге прочь от Велкама.

Юджин растерялся. Что это было, массовый исход?

Люси, первый раз за этот великолепный день, почувствовала, как ее коснулось сомнение.

По мере того, как колонна приближалась, она замедляла ход и, наконец, остановилась. Пыль улеглась, открыв бригады паккардовских камикадзе. Там была примерно дюжина автомобилей и полдюжины мотоциклов, все они были заполнены вооруженными полицейскими. Горстка граждан Велкама составила армию — Элеонора Кукер была среди них. Впечатлительное зрелище — не слишком умные, но хорошо вооруженные люди.

Паккард высунулся из своего автомобиля, сплюнул и заговорил:

— Что, проблемы, Юджин? — спросил он.

— Я не идиот, Паккард, — ответил Юджин.

— Никто и не говорит.

— Я видел этих тварей. Люси подтвердит.

— Знаю, что видел, Юджин, сам знаю. Там в холмах засели чертовы дьяволы, это так же верно, как дерьмо. Ты что думаешь, для чего я собрал всю эту компанию, как не из-за дьяволов?

Паккард усмехнулся Джедедии, который сидел за рулем.

— Верно, как дерьмо, — повторил он. — Хотим выкурить их всех к чертовой матери.

С заднего сиденья машины высунулась мисс Кукер, она курила сигару.

— Похоже, мы должны извиниться перед тобой, Джин, — сказала она, виновато улыбнувшись. «Все равно он тряпка, — подумала она, — женился на этой толстозадой бабе, она его и погубит. Жаль человека».

Лицо Юджина отвердело от удовольствия.

— Похоже, что так.

— Залазь в какую-нибудь из задних машин, — сказал Паккард.

— Ты и Люси, оба, и мы выкурим их из их нор, точно змей.

— Они ушли в холмы, — сказал Юджин.

— Так что?

— Забрали моего парня. Разрушили мой дом.

— Много их было?

— Примерно дюжина.

— Ладно, Юджин, тебе лучше идти с нами. — Паккард кивнул кому-то сзади. — Устроим этим ублюдкам взбучку, а?

Юджин обернулся туда, где стояла Люси.

— И я хочу, чтобы ее допросили… — начал он.

Но Люси ушла, она бежала через пустыню и уже сделалась размером с куклу.

— Она сошла с дороги, — сказала Элеонора. — Она же убьет себя.

— Это было бы для нее слишком хорошо, — сказал Юджин, залезая в машину. — Эта женщина заключила сделку с самим Дьяволом.

— Это как, Юджин?

— Продала аду моего единственного сына, эта женщина.

Люси растворилась в жаркой дымке.

— Аду…

— Да оставь ты ее, — сказал Паккард. — Ад заберет ее себе, раньше или позже…

~~

Люси знала, что они не дадут себе труда преследовать ее. С того момента, как она увидела огни машин в облаке пыли, ружья и каски, она поняла, что для нее в предстоящих событиях осталось мало места. В лучшем случае она будет зрителем. В худшем, она умрет от теплового удара, пересекая пустыню, и никогда не узнает, чем закончится грядущая битва. Она часто гадала о происхождении существ, которые были совокупным отцом Аарона, где они жили, почему они в мудрости своей были избраны, чтобы заняться с ней любовью. Она также гадала, знал ли о них кто-нибудь в Велкаме. Какие человеческие глаза, помимо ее собственных, разглядывали сияние их тайной анатомии за все это время. И, конечно, она гадала, настанет когда-либо время встречи, столкновение между двумя расами? Вот оно, похоже, и настало без предупреждения, и если оценивать размеры этого события, ее собственная жизнь перед его лицом ничего не значила.

Как только машины и мотоциклы исчезли из виду, она пошла назад по своим собственным, оставленным в песке следам и вернулась на дорогу. Ей никогда не вернуть Аарона, это она понимала. В некотором смысле она была лишь опекуном ребенка, хотя именно она его родила. Он странным образом принадлежал тем созданиям, которые оставили свое семя в ее теле, чтобы зачать его. Может, она была лишь сосудом в каком-то опыте по оплодотворению и сейчас врачи исследуют получившегося ребенка. Может, они просто взяли его с собой из любви? Каковы бы ни были причины, она лишь надеялась, что ей удастся увидеть исход битвы. Где-то в глубине, в том месте, которого достигли лишь эти монстры, она надеялась на их победу, хоть многие существа того вида, который она считала своим собственным, пострадают в результате этого.

~~

У подножия холмов повисло великое молчание. Аарона усадили среди обломков скал, и они все собрались вокруг и радостно исследовали его волосы, глаза, его одежду, его улыбку.

Уже наступал вечер, но Аарон не чувствовал холода. Дыхание его отцов было теплым и пахло, подумал он, точно помещение центрального универмага в городке: смесь тянучек и пеньковой веревки, свежего сыра и железа. Кожа его потемнела в свете заходящего солнца, а в зените начали появляться звезды. Таким счастливым, как в окружении демонов, он не чувствовал себя даже в объятиях своей матери.

~~

Не достигая подножия холмов, Паккард велел колонне остановиться. Он знал, кто такой Наполеон Бонапарт, и без сомнения чувствовал себя в точности, как этот завоеватель. Если бы он знал историю этого завоевателя, он понял бы, что перед ним лежит его Ватерлоо, но Джон Паккард жил и умер, ничего не ведая о героях.

Он велел своим людям выйти из машин и прошелся среди них, его забинтованная рука была для опоры засунута за лацкан рубашки. Это был не самый вдохновляющий парад в военной истории. Слишком много там было белых от страха лиц, слишком много глаз избегали его взгляда, пока он раздавал приказы.

— Люди! — заорал он.

(Кукер и Дэвидсон, независимо друг от друга подумали, что, когда запланированная атака начнется, она будет не из бесшумных).

— Люди! Мы тут, мы организованны, и Бог на нашей стороне. Мы уже поимели этих гадов, понимаете?

Молчание. Все смотрят в сторону, все потные.

— Если хоть кто-нибудь из вас развернется и побежит, — продолжал он, — не советую, потому что, если я это увижу, он доберется домой с отстреленной задницей.

Элеонора собралась аплодировать, но речь была еще не окончена.

— И помните, парни, — голос Паккарда упал до конспиративного шепота, — что эти дьяволы забрали ребенка Юджина, Аарона, четырех часов еще не прошло. Прямо-таки оторвали его от мамкиной титьки, когда она его укачивала. Они дикари просто, как бы они там ни выглядели. Им наплевать на то, что чувствует мать, или на бедного ребенка. Так что, если вы подберетесь поближе к кому-нибудь из них, подумайте, как бы вы себя чувствовали, если бы вас отняли от мамкиной титьки.

Ему очень понравилась фраза «мамкина титька». Это так по-простому, так трогательно. Мамкина титька произведет на этих ребят гораздо большее впечатление, чем «мамочкин яблочный пирог».

— Вам нечего бояться, парни, бойтесь только, что окажетесь слабаками. Мужчины, ведите себя как мужчины!

Неплохо на этом закончить.

— Разделаемся с ними!

Он вновь забрался в свой автомобиль. Кто-то внизу, в колонне, начал громко аплодировать, и все остальные подхватили. Широкое красное лицо Паккарда перерезала желтая улыбка.

— По вагонам! — усмехнулся он, и колонна двинулась в холмы.

~~

Аарон почувствовал, что воздух изменился. Не то, чтобы ему стало холодно: их дыхание по-прежнему согревало его. Но тем не менее в атмосфере наступили какие-то изменения — в нем появилось что-то чужеродное. Пораженный, он глядел, как реагируют на эти изменения его отцы: их тела засветились новыми красками, более суровыми, военными красками. Один или два даже подняли головы, словно принюхиваясь.

Что-то было не так. Что-то или кто-то приближался, чтобы вмешаться в эту праздничную ночь, нежданный, неприглашенный. Демоны распознали признаки этого, и для них это событие не явилось неожиданностью. Разве не могло быть так, что герои Велкама придут за мальчиком? Разве человек в присущей ему жалкой манере не верил, что их раса была рождена из потребности окружающей природы познать себя, что эстафета передавалась от млекопитающего к млекопитающему, пока не распустилась роскошным цветком человеческой расы?

Естественно, что они рассматривали его отцов как вражескую расу, которую нужно вырвать с корнем и попытаться уничтожить. Настоящая трагедия: когда единственной мыслью отцов было единство брачного праздника, их дети должны все испортить и помешать этому празднику.

И все же человек — он и есть человек. Может, Аарон будет другим, хотя, возможно, он тоже в свое время вернется назад в человеческий мир и забудет все, чему здесь выучился. Эти создания, которые были его отцами, были также отцами всего человечества, а смесь их семени в теле Люси была точно такой же, как та, что и породила первых самцов человеческой расы. Женщины существовали всегда, они жили среди демонов, как обособленный вид, но им нужны были приятели, напарники — и вместе они сделали мужчин.

Что за ошибка была, что за чудовищный просчет! За какую-то одну эпоху все лучшее было заглушено худшим, женщины превратились в рабынь, демоны были убиты или загнаны под землю, оставив на поверхности лишь немногих уцелевших, чтобы те вновь предприняли первый опыт и сделали мужчин, похожих на Аарона, тех, кто поведет себя мудрее по отношению к своим предшественникам. Только увеличив человечность в этих новых детях мужского пола, удастся сделать мягче всю расу. Вероятность этого была достаточно невелика, трудно не нарваться на остальных разгневанных детей, чьи жирные белые кулаки сжимают раскаленные ружья.

Аарон узнал запах Паккарда и своего отчима, он ощущал этот запах как что-то постороннее. С сегодняшнего вечера он относился к ним без всякого сочувствия, точно к животным иного вида. Он видел блистательную славу демонов, он чувствовал свою к ним принадлежность и знал, что готов защитить их даже ценой своей жизни.

Автомобиль Паккарда возглавил атаку. Волна машин выкатилась из тьмы, сирены гудели, передние фары сверкали и они все ехали прямо к кучке празднующих. Из одного или двух автомобилей высунулись перепуганные полицейские и заорали от ужаса, когда им открылось все это зрелище, но к этому времени уже началась атака. Прогремели выстрелы, Аарон почувствовал, что его отцы сгрудились вокруг, защищая его, их кожа потемнела от гнева и страха.

Паккард инстинктивно чувствовал, что этих тварей можно напугать, он это чуял нюхом. Это была часть его работы — распознавать страх, играть на нем, использовать его против обвиняемых. Он выкрикивал приказы в мегафон и велел машинам окружить демонов. В одной из задних машин Дэвидсон закрыл глаза и молился Яхве, Будде и Гручо Маркесу. Дай мне силу, дай мне спокойствие, дай мне чувство юмора! Но это ему не помогло. Его мочевой пузырь быстро наполнялся, его горло пересохло.

Впереди раздались крики. Дэвидсон открыл глаза (самую узенькую щелочку) и увидел, что одно из созданий пурпурно-черной рукой обхватило автомобиль Паккарда и подняло его в воздух. Одна из задних дверей распахнулась и из нее на землю вылетела фигура, в которой он узнал Элеонору Кукер. За ней последовал Юджин. Лишившись своего лидера, машины метались, не зная, что им делать, — всю панораму сражения затянуло пылью и дымом. Раздался звук бьющихся ветровых стекол, поскольку полицейские выбрали самый быстрый способ выбраться из автомобилей, визг сминаемой жести и хлопающих дверей. Умирающий вой сломанных сирен и мольбы умирающего полицейского.

Голос Паккарда был слышен довольно отчетливо: он продолжал выкрикивать приказы, даже когда его автомобиль оказался в воздухе, мотор завывал, колеса идиотским образом продолжали вращаться. Демон потряс автомобиль, как ребенок — игрушку, наконец дверь со стороны водителя открылась, и Джедедия упал на землю в складки кожаного плаща демона. Дэвидсон увидел, как плащ раскрылся и, обхватив побитого помощника шерифа, казалось, затянул его в складки. Он видел, как Элеонора стояла перед громадным демоном, пожравшим ее сына.

— Джедедия, выходи оттуда! — орала она и всаживала заряд за зарядом в лишенную черт цилиндрическую голову пожирателя.

Дэвидсон выбрался из автомобиля, чтобы лучше видеть. Спрятавшись за грудой покореженных автомобилей с капотами, забрызганными кровью, он отчетливо видел происходящее. Демоны уходили от битвы, оставив невероятного монстра держать перевал, и Дэвидсон спокойно воздал молитвы за то, что все закончилось. Демоны удалялись. Это не было смертельной битвой, битвой врукопашную, до последнего дыхания. Мальчишку всего-навсего пожрут живьем или что там они собираются сделать с бедным маленьким ублюдком? А вообще, с того места, где он стоит, удастся ли ему разглядеть Аарона? Не его ли крохотную фигурку удаляющиеся демоны держали так высоко, точно трофей?

Сопровождаемые проклятиями и жалобами Элеоноры, полицейские начали выходить из своих укрытий и окружать оставшегося демона. Лишь он один остался с ними лицом к лицу, и в своей скользкой руке он держал их Наполеона. Залп за залпом они посылали в его клыки и морщины, в неправильной формы голову, но дьявол, казалось, не обращал на это внимания. Он лишь потряс автомобиль Паккарда, пока шериф не начал болтаться там, как дохлая лягушка в консервной банке. Потом он потерял к нему интерес и уронил машину. Воздух заполнил запах бензина, и желудок Дэвидсона вывернулся наизнанку.

Затем раздался крик:

— Пригнитесь!

Взрыв? Наверняка нет, не так уж много бензина на…

Дэвидсон упал на пол. Наступило внезапное молчание, можно было даже слышать, как посреди этого хаоса тихо бормочет раненый, а потом раздался глухой, сотрясающий землю гул разорвавшейся гранаты.

Кто-то сказал:

— Господи Иисусе!

В этом голосе слышалось победное торжество.

Господи Иисусе… Во имя… во славу…

Демон горел. Тонкая ткань пропитанной бензином оболочки пылала, одну из конечностей его оторвало взрывом, другая была изувечена, из всех ран и обрубков хлестала густая, бесцветная кровь. В воздухе разнесся запах, похожий на запах горящей пеньки, — создание явно было в агонии. Тело его содрогалось, а языки пламени добирались до пустого лица. Оно похромало прочь от своих мучителей, не издав ни звука боли. Дэвидсон слегка взбодрился, наблюдая, как создание горит. Подобное нехитрое удовольствие он получал, наступая каблуком на выброшенных на берег медуз. Любимое его занятие во времена детства. В Мэне, в жаркий полдень, под разговоры бывалых вояк…

Паккарда вытащили из-под обломков машины. Боже мой, этот человек сделан из стали: он стоял посреди толпы и призывал покончить с врагом. И в этот его лучший час язык огня метну лея с горящего демона и коснулся озера бензина, в котором стоял Паккард. Мгновение спустя он, его машина и два его спасителя оказались замкнутыми в клубящемся облаке белого пламени. У них не было шанса выжить: пламя просто-напросто смело их. Дэвидсон видел, как их темные очертания растворялись в самом сердце этого ада, обернутые драпировками огня, которые заворачивались вокруг них, если они пытались двигаться.

Как раз перед тем, как тело Паккарда ударилось о землю, Дэвидсон слышал перекрывающий гул пламени голос Юджина:

— Видите, что они делают? Видите, что они делают? Это восклицание было подхвачено воплями полицейских.

— Уничтожьте их! — кричал Юджин. — Уничтожьте их!

~~

Люси могла слышать шум этой битвы, но она не сделала попытки пойти в направлении холмов. Что-то, связанное с тем, как выглядела луна на небе, и с запахом ветра, отняло у нее всякое желание куда-либо двигаться. Усталая и возбужденная, она стояла в открытой пустыне и глядела на небо.

Затем, век спустя, она перевела взгляд к линии горизонта и увидела сразу две вещи, представлявшие сравнительный интерес. Оттуда, с холмов, поднимался грязный столб дыма, а вдалеке, на пределе ее зрения, в мягком ночном свете виднелась линия созданий, которые торопясь удалялись от холмов. Внезапно она побежала.

И пока она бежала, до нее дошло, что она возбуждена, точно молоденькая девушка, и побуждало бежать ее то, что обычно побуждает молоденьких девушек, — она пустилась в погоню за своим возлюбленным.

* * *
На плоскости пустыни группа демонов просто-напросто исчезла из виду. Оттуда, где стояла Люси, вглядываясь в самое сердце пустоты, казалось, что земля поглотила их. Она вновь пустилась бежать. Она должна увидеть своего сына и его отцов прежде, чем расстанется с ними навсегда. Или ее после всех этих лет ожидания лишили даже этого?

В головной машине за рулем сидел Дэвидсон. Так ему велел Юджин, который был не в том состоянии, чтобы кто-то рискнул с ним спорить. Что-то в том, как он держал винтовку, заставляло предположить, что он сперва выстрелит, а потом будет задавать вопросы. Его приказы заставили обескураженную армию последовать за ним. Глаза его светились от истерии, рот подергивался. Он был совершенно неуправляем, и он испугал Дэвидсона. Но сейчас было слишком поздно, Дэвидсон был орудием безумца в последней, апокалипсической гонке.

— У них есть голова на плечах, у этих сукиных детей! — орал Юджин, пытаясь перекричать яростный гул мотора. — Почему ты тащишься так медленно, парень?

Он ткнул дуло винтовки в промежность Дэвидсона.

— Рули, или я отстрелю тебе яйца!

— Я не знаю, куда они делись! — заорал в ответ Дэвидсон.

— Что значит, не знаешь? Покажи мне!

— Как я могу показать, если они исчезли?!

До Юджина наконец дошел смысл сказанного.

— Притормози, парень. — Он помахал рукой из окна, чтобы остальная армия остановилась тоже.

— Остановитесь! Остановите машины!

Наконец все остановились.

— И выключите эти гребаные фары! Вы, все!

Передние огни погасли. За ними постепенно погасли огни остальных машин.

Наступила внезапная тьма. Внезапная тишина. Во всех направлениях не было ни видно, ни слышно абсолютно ничего. Они исчезли, все это шумное племя демонов, они просто-напросто загадочным образом растворились в воздухе.

Пустыня прояснялась, когда наконец их глаза приспособились к лунному свету. Юджин выбрался из машины с винтовкой наготове и уставился в песок, словно тот мог ему что-то объяснить.

— Мудаки, — сказал он очень мягко.

Люси замедлила бег. Теперь она брела в направлении к линии машин. Все кончено. Их всех провели, устроили фокус с исчезновением.

И тогда она услышала Аарона.

Она не могла его видеть, но его голос был ясным, как колокольчик, и как колокольчик он провозглашал: время праздновать, веселитесь с ними.

Юджин тоже услышал его. Он улыбнулся — значит, они все-таки подобрались к ним!

— Эй! — сказал голос мальчика.

— Где он! Ты видишь его, Дэвидсон?

Дэвидсон покачал головой. Потом…

— Погоди! Погоди! Я вижу его — смотри, прямо впереди.

— Да. Вижу.

Нервным движением Юджин толкнул Дэвидсона обратно в машину на место водителя.

— Поезжай, парень. Но тихо. И не зажигай огни.

Дэвидсон кивнул. Еще несколько медуз — то-то будет удовольствия, подумал он. Они все же достанут этих ублюдков, а разве для этого не стоит чуточку рискнуть? Ряд машин вновь двинулся, на этот раз со скоростью улитки.

Люси вновь побежала: теперь она различала худенькую фигурку Аарона, который стоял на краю воронки, ведущей в песок. Туда же двигались и машины.

Глядя, как они приближаются, Аарон прекратил их звать и начал отходить по склону воронки. Нужды ждать дольше не было, они наверняка пойдут следом. Его босые ноги почти не оставляли отпечатков в песке насыпи, уводящей его от всех безумств этого мира. В земной тени в глубине осыпи он видел свою семью — они улыбались и приветствовали его.

— Он уходит туда, — сказал Дэвидсон.

— Отправимся за этим маленьким ублюдком, — сказал Юджин. — Может, парень не знает, что делает. И давай-ка посветим на него.

Огни фар осветили Аарона. Его одежда была в лохмотьях, а грудь вздымалась от волнения.

Чуть правее этого склона Люси наблюдала, как головная машина наехала на край воронки и последовала за мальчиком вниз, в…

— Нет, — сказала она себе, — не надо.

Дэвидсон неожиданно почувствовал страх. Он начал тормозить машину.

— Давай-ка, парень! — Юджин вновь уткнул винтовку ему в ширинку. — Мы загнали их в угол. Мы распотрошим все их проклятое гнездо. Малый привел нас прямо туда.

Теперь все машины скользили по склону вслед за лидером, их колеса вязли в песке.

Аарон обернулся. За его спиной, освещенные лишь светом, исходящим от собственных тел, стояли демоны — огромные, невероятные геометрические формы. В телах его отцов присутствовали все атрибуты Люцифера. Необычная анатомия, головы, которые могут лишь присниться в кошмарах, чешуя, клыки, когти, кожистые складки.

Юджин велел конвою остановиться, выбрался из машины и пошёл к Аарону.

— Спасибо, малый, — сказал он. — Иди сюда, теперь мы присмотрим за тобой. Мы достали их. Ты в безопасности.

Аарон, не понимая, уставился на своего отца. За Юджином из грузовиков уже выгружалась армия с оружием наготове — базука, винтовка, гранаты.

— Иди к папе, малый, — настойчиво сказал Юджин.

Аарон не двигался, так что Юджин продвинулся к нему еще на несколько ярдов вниз. Дэвидсон тоже вылез из машины, его трясло.

— Может, вы положили бы винтовку. Может, он напуган, — предложил он.

Юджин хмыкнул и чуть опустил ствол винтовки.

— Ты в безопасности, — обратился к Аарону Дэвидсон. — Все в порядке.

— Иди к нам парень. Медленно.

Лицо Аарона вспыхнуло. Даже в смутном свете горящих на касках фонарей было видно, что оно меняет цвет. Его щеки вздулись, точно воздушные шары, кожа на лбу зашевелилась, точно под ней было полно личинок. Голова его, казалось, потеряла твердые очертания, стала растекаться, расцветая и опадая, точно облако, и вся его мальчишеская, человеческая личина сползала, тогда как в облике начала проступать невообразимая форма его отцов.

И в тот момент, когда Аарон принял облик сына своих отцов, почва на склоне начала размягчаться. Первым это почувствовал Дэвидсон — легкое изменение в текстуре песка: медленно, но непреклонно он начал приобретать иное свойство.

Юджину только оставалось наблюдать за превращением Аарона: теперь все его тело колебалось от изменений, живот его увеличился и из него выступали иглы, которые немедленно превратились в дюжину суставчатых ног; изменения были потрясающими в их сложности, и сквозь облик мальчика проступило иное великолепие.

Без предупреждения Юджин поднял винтовку и выстрелил в своего сына.

Пуля поразила мальчика-демона прямо в лицо. Аарон упал на спину, но превращение продолжало идти своим чередом даже в его крови, поток которой был частично алым, частично серебряным и изливался из ран на полужидкую землю.

Геометрические формы выдвинулись из своих темных укрытий, чтобы помочь ребенку. Их завершенные тела были сглажены светом налобных фонарей, но как только они появились, они вновь начали меняться: их тела вытянулись в своей скорби, а из глоток вырвался траурный вопль.

Юджин поднял винтовку во второй раз.

Он поимел их… О, Боже, он поимел их! Грязные, вонючие, безликие мудаки.

Но грязь под его ногами была, как расплавленный асфальт, она охватила его ноги, и, когда он стрелял, он потерял равновесие. Он позвал на помощь, но Дэвидсон уже пятился назад, скользя по склону и проигрывая эту битву со скользким песком. Вся остальная армия попала в ту же ловушку, так как песок вокруг них потек и липкая грязь поволокла их вниз по склону.

Демоны ушли: пропали во тьме, их стенания заглохли.

Юджин упал на спину в зыбучий песок, сделав два совершенно бесполезных выстрела в сторону Ааронова тела. Он извивался, как боровок с перерезанным горлом, и при каждой судороге его тело погружалось все глубже. Когда его лицо уже исчезало в грязи, он натолкнулся взглядом на Люси, которая стояла на краю склона и глядела на тело Аарона. Потом песок заслонил от него ее лицо и поглотил его.

Пустыня накрывала их со скоростью молнии.

Два или три автомобиля уже полностью ушли в песок, а прилив зыбучих песков, поднимаясь вверх по склону, накрывал отдельных беглецов. Крики о помощи превратился в кашляющие звуки, потом захлебнулись, и настало молчание — рты у всех были забиты пустыней. Кто-то стрелял, в истерической попытке пытаясь остановить поток, но он быстро захлестнул оставшихся. Даже Элеоноре Кукер не удалось выбраться: она боролась, опираясь на тело одного из полицейских, погружая его все глубже в песок в отчаянной попытке вырваться из этой глотки.

Теперь вокруг стоял вселенский вой: мужчины в панике цеплялись друг за друга в поисках поддержки, отчаянно пытаясь удержать свои головы на поверхности зыбучих песков.

Дэвидсон был затянут по пояс. Земля, поглотившая его нижнюю половину, была горячей и странно влекущей. Это интимное прикосновение вызвало у него эрекцию. В нескольких ярдах за его спиной полицейский выкрикивал проклятия небесам по мере того, как пустыня пожирала его. Еще дальше виднелось выступающее из песка лицо — точно живая маска, припорошенная землей. Вон там, поблизости, виднелась рука, она тонула, все еще шевелясь; пара толстых ягодиц торчала из этого песчаного моря, точно два арбуза, — последнее прости.

Люси сделала шаг назад, когда зыбучий песок чуть поднялся над краями воронки, но не коснулся ее ног. Он и не ушел обратно, как это сделал бы морской прилив.

Нет, он застывал, сковывая свои живые трофеи, точно попавших в янтарь мух. С губ каждого человека, кто еще мог дышать, сорвался еще один вопль ужаса, когда они почувствовали, как полужидкая опора застывает вокруг их дергающихся конечностей.

Дэвидсон увидел зарытую по грудь Элеонору Кукер. Слезы текли у нее по щекам, она плакала, как маленькая девочка. Он испуганно подумал о себе, о востоке, о Барбаре — о детях он вообще не думал.

К этому времени люди, чьи лица были погребены, но конечности или части тел торчали на поверхности, уже умерли от удушья. Выжили лишь Элеонора Кукер, Дэвидсон и еще два человека. Один был замкнут в земле по подбородок, Элеонора застыла так, что ее грудь лежала на песке а руки бессильно колотили по земле, которая крепко удерживала ее. Самого Дэвидсона сковало по пояс. И что самое ужасное, последнюю жертву засыпало так, что был виден только нос и рот. Голова его была запрокинута и глаза засыпаны песком, но он все еще дышал, все еще кричал.

Элеонора Кукер скребла по земле обломанными ногтями, но это не был податливый песок. Почва не двигалась.

— Помоги мне, — потребовала она у Люси, ее руки кровоточили.

Две женщины уставились друг на друга.

— Господи Боже! — завопил Рот.

Голова молчала: по его мутному взгляду было ясно, что он потерял рассудок.

— Пожалуйста, помоги! — молил торс Дэвидсона. — Приведи помощь!

Люси кивнула.

— Иди! — потребовала Элеонора. — Иди!

Люси покорно подчинилась. На востоке уже начинало светать. Воздух скоро накалится. В Велкаме, три часа пешей ходьбы отсюда, она найдет только стариков, перепуганных женщин и детей. Раздобыть помощь можно только миль за пятьдесят отсюда. Даже если предположить, что она найдет дорогу обратно. Даже если предположить, что она не ляжет на песок и не умрет от истощения.

К тому времени, как она приведет помощь к женщине, Торсу, Голове и Рту, уже будет полдень. К тому времени пустыня как следует поработает над ними. Солнце испечет их мозги, в их волосах поселятся змеи, личинки будут выглядывать из их беспомощных глаз.

Она вновь оглянулась на их скученные тела, такие маленькие под этим рассветным небом. Словно точки и запятые человеческой боли на этой белой простыне песка. Ей не хотелось думать о том пере, которое вписало их сюда. Об этом она подумает завтра.

Спустя миг, она побежала.

Новое убийство на улице Морг

Зима, подумал Луис, время года не для стариков. Снег, который лежал на улицах Парижа слоем толщиной в пять сантиметров, казалось, проморозил его до костей. То, что доставляло ему радость в детстве, теперь обернулось проклятием. Он ненавидел снег всем сердцем, ненавидел детей, играющих в снежки (вопли, тумаки, слезы), ненавидел молодых влюбленных, пытающихся затеряться в метели (вопли, поцелуи, слезы). Все это было неудобно и утомительно, и он хотел бы оказаться в Форте Ладердейле, где, должно быть, сияло солнце.

Но телеграмма Катерины, хоть и путаная, однако же требовала его срочного присутствия, а узы их дружбы оставались крепкими по крайней мере лет пятьдесят. Он был здесь ради нее и ради ее брата Филиппа. Глупо жаловаться на то, что твоя шкура слишком тонка, чтобы противостоять этой ледяной руке. Он здесь ради того, что прошло, и если бы Париж горел, приехал бы так же быстро и так же охотно.

Помимо этого, Париж был городом его матери. Она родилась на бульваре Дидро; в это время Париж еще не пощипали все эти свободомыслящие архитекторы и службы социального планирования. Теперь, каждый раз, когда Луис попадал в Париж, он ощущал, что декорации меняются. Хотя в последнее время не так интенсивно, отметил он. Экономический застой в Европе немного поубавил пыла бульдозерам правительства. Но все же год за годом исчезало все больше великолепных зданий. Иногда исчезали и сравнивались с землей целые улицы.

Даже улица Морг.

Конечно, можно было усомниться в том, что эта прославленная улица всегда существовала именно там, где написано, но с течением времени Луис видел все меньше и меньше смысла в разделении правды и вымысла. Это очень важно для молодых людей, которые хотят совладать с жизнью. А для старика (Луису было семьдесят три) разница была чисто академической. Какая разница, что правда, а что выдумка, что было на самом деле, а что — нет. В его голове все это, вся полуправда и правда, слились в одну протяженность личной истории.

Может быть, улица Морг и существовала, как ее описал Эдгар Аллан По в своем бессмертном рассказе, а может, это — выдумка чистейшей воды.

Как бы то ни было, знаменитую улицу теперь нельзя было отыскать на карте Парижа.

Возможно, Луис был слегка разочарован, не найдя улицы Морг. В конце концов, это же часть его наследства. Если все те истории, которые ему рассказали, когда он был еще мальчиком, были правдивы, события, описанные в рассказе «Убийство на улице Морг», были пересказаны Эдгару Аллану По бабушкой Луиса. Мать его гордилась тем, что ее отец встречался с По во время путешествия по Америке. Очевидно, его дедушка был кем-то вроде вечного странника и очень расстраивался, если раз в неделю не оказывался в совершенно новом месте. А зимой 1835 года он был в Ричмонде, Виржиния. Это была суровая зима, вероятно, похожая на эту, от которой сейчас страдал он сам, и однажды вечером его дедушка укрылся от метели в баре Ричмонда. Там, пока за окнами выла вьюга, он познакомился с маленьким, смуглым, меланхоличным молодым человеком по имени Эдди. Он был чем-то вроде местной знаменитости, поскольку написал сказку, которая выиграла конкурс, устроенный «Воскресной газетой Балтимора». Сказка называлась «Послание, найденное в бутылке», а молодой человек звался Эдгар Аллан По.

Они вдвоем провели тот вечер за выпивкой, и, как гласит семейная легенда. По мягко наталкивал дедушку Луиса на всякие фантастические, оккультные и ужасные истории. Умудренный путешественник был рад услужить, подбрасывая фрагменты сомнительных историй, которые потом писатель превратил в «Тайну Мари Роже» и «Убийство на улице Морг». В обоих этих рассказах, помимо всяких зверств, блеснул причудливый гений Августа Дюпена.

С. Август Дюпен, с точки зрения По, был совершенным детективом: спокойным, рациональным и необычайно восприимчивым. Рассказы, в которых он фигурировал, получили широкую известность, и благодаря им Дюпен стал вымышленной знаменитостью, хотя на самом деле, чего не знал в Америке никто, Дюпен был вполне реальным лицом.

Он был братом дедушки Луиса. Так что дядю Луиса звали С. Август Дюпен.

И его величайшее дело — убийство на улице Морг, — тоже основывалось на фактах. Ужасы, которые описывались в истории, и в самом деле имели место. Две женщины действительно были жестоко убиты на улице Морг. Ими были, как написал По, мадам Леспань и ее дочь, мадемуазель Камилла Леспань. Обе женщины обладали хорошей репутацией и вели спокойную, интересную жизнь. И было ужасно, что их жизнь так жестоко оборвалась. Тело дочери было засунуто в дымоход, тело матери обнаружено во дворе дома, ее горло было так страшно перерезано, что голова практически отделилась от тела. Никакого явного мотива для этих убийств обнаружено не было, и тайна усугублялась еще и тем, что обитатели дома слышали голос убийцы, говорящего на различных языках. Француз был уверен, что этот голос говорил по-испански, англичанин услышал немецкий, датчанин подумал, что говорил француз. Во время расследования Дюпен установил, что ни один из свидетелей не говорил на том языке, который, как они утверждали, они слышали из уст невидимого убийцы. Он заключил, что этот язык вообще не был языком, но бессмысленным набором звуков животного.

На самом деле это была обезьяна, чудовищный орангутанг с Восточных Индийских островов. Его коричневая шерсть была обнаружена в горсти у мадам Леспань. Только его сила и ловкость помогли ему так ужасно спрятать тело мадемуазель Леспань. Зверь, принадлежавший мальтийскому матросу, убежал и учинил разгром в окровавленной квартире на улице Морг.

Таков был костяк истории.

Правдивая или нет, но она почему-то романтически влекла к себе Луиса. Ему нравилось думать, что брат его дедушки логически распутал всю эту тайну, не обращая внимания на ужас, овладевший остальными. Ему нравилось это истинно европейское спокойствие, принадлежность к утраченной эпохе, когда еще ценился свет разума, а самым страшным ужасом был дикий зверь, сжимающий в лапе опасную бритву.

Теперь же, в последней четверти двадцатого столетия, совершались гораздо более страшные злодеяния, и все — человеческими существами. Бедный орангутанг изучался антропологами, которые обнаружили, что животное это является абсолютно травоядным, спокойным и рассудительным. Настоящие чудовища были гораздо менее очевидны и обладали гораздо большей силой и властью. Их оружие заставляло опасную бритву выглядеть просто жалкой, их преступления были огромны. Некоторым образом Луис был почти рад, что стар и скоро покинет это столетие. Да, этот снег заморозил его до костей. Да, ничто не пробудит его желания, даже если он увидит молоденькую девушку с лицом богини. Да, он ощущает себя скорее наблюдателем, чем участником событий.

Но ведь не всегда так было.

В 1937 году в той же комнате номер одиннадцать отеля Бурбонов, где он сидел теперь, он участвовал во многом. Париж тогда все еще был городом удовольствий, не обращающим внимания на растущие слухи о войне и сохраняющим, невзирая на суровое время, атмосферу прелестной наивности. Тогда они были беззаботны в прямом и в переносном смысле, а жизнь их была словно бесконечное удовольствие.

Разумеется, на самом деле это было не так. Их жизнь не была ни безупречной, ни бесконечной. Но казалось, что какое-то время — лето, месяц, день — ничто не изменится в этом мире.

Через пять лет Париж охватит пожаром, и мимолетное чувство вины, которое и было настоящей невинностью, исчезнет навсегда. Они провели множество чудных дней (и ночей) в этом номере, который сейчас занимал Луис; когда он думал об этом, казалось, от ощущения потери у него начинает болеть желудок.

Мысли его вернулись к более свежим событиям. К нью-йоркской выставке, на которой серия его картин, посвященная трагедии Европы, имела блестящий успех среди критиков. В семьдесят три года Луис Фокс стал известным человеком. В каждом художественном обозрении появлялись статьи про него. Почитатели и покупатели вырастали как грибы за одну ночь — они жаждали приобрести его работы, поговорить с ним, пожать ему руку. Разумеется, все это было слишком поздно. Расцвет его творчества был давно позади, и пять лет назад он навсегда отложил кисти. Теперь, когда он был всего лишь зрителем, его триумф среди критиков казался пародийным — он наблюдал весь этот цирк на расстоянии, и его все сильнее охватывало чувство раздражения.

Когда из Парижа пришла телеграмма, моля его о помощи, он был более чем рад выскользнуть из кольца идиотов, в восхищении таращивших на него глаза.

Теперь он ждал в темнеющем гостиничном номере, глядя на неторопливый поток машин через мост Луи-Филиппа — усталые парижане начали возвращаться домой сквозь снежные заносы. Гудели сигналы автомобилей, которые чихали и кашляли, а желтые противотуманные фары цепочкой огоньков тянулись вдоль моста.

Катерины все еще не было.

Снег, который большую часть дня нависал над городом, начал падать вновь, с шорохом скользя по оконному стеклу. Движение перетекало через Сену, Сена текла под потоком машин, темнело. Наконец за дверью он услышал шаги и перешептывание с консьержкой.

Это была Катерина. Наконец это была Катерина.

Он поднялся и встал у двери, воображая, как она отворяется, до того, как она действительно отворилась, воображая ее фигуру в дверном проеме.

— Луис, дорогой мой…

Она улыбнулась ему — бледная улыбка на еще более бледном лице. Она выглядела старше, чем он ожидал. Сколько лет прошло с тех пор, как он видел ее в последний раз? Четыре или пять? Аромат ее духов был все тот же, и это постоянство каким-то образом успокоило Луиса. Он легко поцеловал ее в щеку.

— Хорошо выглядишь, — солгал он.

— Да нет же, — ответила она. — Если бы я хорошо выглядела, это было бы оскорбительно для Филиппа. Как я могу хорошо выглядеть, когда у него такая беда? — Она говорила так же резко и жестко, как всегда.

Она была старше его на три года, но держала себя так, словно учитель с непослушным ребенком. Так было всегда: это был ее способ выражать свою привязанность.

— Что за неприятности у Филиппа?

— Он обвиняется в…

Она заколебалась, ее веки дрогнули.

— В убийстве.

Луис хотел рассмеяться, сама мысль об этом была нелепой. Филиппу было семьдесят девять лет, и он был кроток, как ягненок.

Она сидела около окна, глядя на Сену. Под мостом проплывали маленькие серые льдинки, они покачивались и сталкивались в течении. Вода выглядела неживой, точно ее горечь могла намертво перехватить горло.

— И все же это правда, Луис. Я не могла рассказать этого в телеграмме, понимаешь? Я должна сказать это сама. Убийство. Он обвиняется в убийстве.

— Кого?

— Девушки, разумеется. Одной из своих симпатий.

— Все еще держится, а?

— Помнишь, он обычно шутил, что умрет на женщине?

Луис слегка кивнул.

— Ей было девятнадцать. Натали Перес. Довольно воспитанная девочка. И милая. Длинные рыжие волосы. Помнишь, как Филипп любил рыжих?

— Девятнадцать? Он крутит с девятнадцатилетками?

Она не ответила. Луис сел, зная, что его ходьба по комнате раздражает ее. В профиль она все еще была прекрасна, а желто-голубой свет, лившийся из окна, смягчал линии ее лица, магически вызывая то, что было пятьдесят лет назад.

— Где он?

— Его заперли. Они говорят, он опасен. Говорят, он может еще раз убить.

Луис покачал головой. Виски его болели, эта боль пройдет, стоит лишь ему закрыть глаза.

— Ему нужно повидаться с тобой. Очень.

Но может, его желание заснуть — это всего-навсего попытка побега? Тут происходило что-то, в чем даже ему придется быть участником, а не зрителем.

* * *
Филипп Лаборто уставился на Луиса через голый, поцарапанный стол, лицо у Филиппа было растерянным и усталым. Они лишь пожали друг другу руки — все остальные физические контакты были строго запрещены.

— Я в отчаянии, — сказал он. — Она мертва. Моя Натали мертва.

— Расскажи мне, что произошло.

— У меня есть маленькая квартирка на Монмартре. На улице Мортир. На самом деле, это просто комната, чтобы принимать знакомых. Катерина держит наш одиннадцатый номер в таком порядке, что мужчине там просто некуда себя девать. Обычно Натали проводила там со мной много времени, все в доме ее знают. Она была такая жизнерадостная, такая красивая. Она занималась, чтобы поступить в медицинскую школу. Умница. И она любила меня.

Филипп был все еще красив. Фактически, его элегантный облик, его чуть ли не фатоватое лицо, его мягкое обаяние ничуть не пострадали от времени. Словно вернулись старые деньки.

— Я вышел утром в кондитерскую. А когда я вернулся…

С минуту он не мог говорить.

— Луис…

Его глаза наполнились слезами. Ему было неловко, что его губы подвели его, отказываясь произносить слова.

— Не… — начал Луис.

— Я хочу рассказать тебе, Луис. Я хочу, чтобы ты знал, чтобы ты увидел ее так же, как ее увидел я, — так, чтобы ты знал, что это за… что за… дела происходят в мире.

Слезы бежали по его лицу двумя ручейками. Он схватил Луиса за руку с такой силой, что она заболела.

— Она была вся покрыта кровью. Вся в ранах. Кожа сорвана… волосы сорваны. Ее язык был на подушке, Луис, представляешь? Она от ужаса откусила его. И ее глаза, они буквально плавали в крови, точно она плакала кровавыми слезами. А ведь она была чудом природы, Луис. Она была прекрасна.

— Хватит.

— Я хочу умереть, Луис.

— Нет.

— Я больше не хочу жить. Зачем?

— Они не докажут твоей вины.

— Мне все равно, Луис. Ты должен приглядеть за Катериной. Я читал про выставку…

Он почти улыбнулся.

— Так здорово. Мы всегда говорили, помнишь, перед войной, что ты будешь знаменит. Я…

Улыбка исчезла.

— …тоже стал известен. Они теперь говорят про меня ужасные вещи, там, в газетах. Старик связался с девочкой, понимаешь, это меня не очень-то хорошо характеризует. Они наверное думают, что я потерял контроль над собой, потому что не смог справиться с ней. Вот что они думают, я уверен. — Он запнулся, потом продолжал снова. — Ты должен присмотреть за Катериной. Деньги у нее есть, а друзей нет. Она слишком сдержанная, понимаешь ли. Глубоко внутри у нее какое-то горе, так что люди неловко себя с ней чувствуют. Ты должен остаться с ней.

— Я останусь.

— Я знаю, я знаю. Вот поэтому я и смогу совершенно спокойно…

— Нет, Филипп.

— Совершенно спокойно умереть. Больше нам ничего не остается, Луис. Мир слишком суров к нам.

Луис вспомнил о снеге, о плывущих по Сене льдинах и подумал, что в этом есть какой-то смысл.

* * *
Офицер, расследующий дело, не выразил желания помочь, хоть Луис представился как родственник знаменитого детектива Дюпена. Презрение Луиса к этому одетому в синтетику хорьку, сидящему в своей конторской вонючей норе, заставило весь разговор буквально трещать от подавленного раздражения.

— Ваш друг, — сказал инспектор, обкусывая заусеницу на большом пальце, — убийца, месье Фокс. Все очень просто, факты свидетельствуют против него.

— Я не могу этому поверить.

— Вы можете верить во что вам угодно, это ваше право. У нас есть все необходимые доказательства, чтобы осудить Филиппа Лаборто за убийство первой степени. Это было хладнокровное убийство, и он ответит за него в полном соответствии с законом. Это я вам обещаю.

— Какие показания свидетельствуют против него?

— Месье Фокс, я вовсе не обязан быть с вами откровенным. Какие бы ни были доказательства, это целиком наше дело. Достаточно сказать, что ни одно лицо не было замечено в доме за то время, которое обвиняемый, по его утверждению, провел в какой-то вымышленной кондитерской. В довершение ко всему в комнату, где была найдена покойная, можно проникнуть только с парадного хода…

— А как насчет окна?

— Под ним гладкая стена, три пролета. Только акробат смог бы преодолеть ее.

— А состояние тела?

Инспектор скорчил рожу. Омерзительную.

— Ужасное. Кожа и мышцы просто стянуты с костей. Весь позвоночник разворочен. Кровь. Много крови.

— Филиппу семьдесят.

— Так что?

— Старик не смог бы…

— В других отношениях, — прервал его инспектор, — он оказался вполне способным, не так ли? Любовник, а? Страстный любовник, на это-то он был способен.

— А какой, по-вашему, у него был мотив?

Рот инспектора скривился, глаза выпучились, он ударил себя в грудь.

— Человеческое сердце такая загадка, не правда ли? — сказал он, точно отказываясь искать причины делам сердечным, и, чтобы подчеркнуть окончательность своих слов, он встал, чтобы проводить Луиса до двери.

— Мерси, месье Фокс. Я понимаю ваше смущение. Но вы только зря теряете время. Убийство есть убийство. Тут все происходит по-настоящему, не то что на ваших картинках.

Он увидал удивление на лице Луиса. ...



Все права на текст принадлежат автору: Клайв Баркер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ИЗБРАННЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ. Том IКлайв Баркер