Все права на текст принадлежат автору: Джон Краули.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Эгипет. Том 2Джон Краули

Джон Краули Эгипет. Том 2

Пролог К осеннему Кватернеру

Третий Кватернер включает в себя три дома Зодиака из двенадцати: во-первых, Uxor,Жена, дом женитьбы, сожительства, а также разводов; затем Mors,дом смерти и мертвых; и Pietas,дом религиозных обрядов, а также, как ни странно, дом странствий. В путь.

Третий Кватернер — это Склон Дня, а также Осень, от Равноденствия до Зимнего Солнцестояния. Это стихия Воды, и меланхолический гумор, и западный ветер; здесь пребывают середина жизни, переезды, друзья, враги, потери, грезы, смерть, безопасность и риск. Суть Кватернера — ответ на вызов или неспособность его дать.

На полпути от равноденствия к солнцестоянию в год конца света Пирс Моффет, тридцати пяти лет от роду, забрался в автобус дальнего следования возле универсама на Ривер-стрит в городе Блэкбери-откос в Дальних горах. Он хотел примоститься в конце автобуса, где в те времена разрешалось курить, хотя от перебора сигарет во рту у него и так был курятник. День стоял волглый, ветер катил по низкому небу темные облака, и на тонированных стеклах автобуса собирались капли.

«Дома Зодиака — это вам не Знаки», — нередко объясняет Вэл, местный астролог и владелица закусочной. Вот что такое Дома, говорит она. Представь, что в момент твоего рождения от того места, где ты лежишь, прямо на восток к линии горизонта проведена черта. Затем по небу проводят на равных расстояниях друг от друга еще одиннадцать линий, что начинаются прямо у тебя над головой, затем тянутся вниз, в небеса другого полушария, и возвращаются к исходной точке; теперь голубой шарик неба вокруг тебя (притворись, будто веришь, что это и вправду шар) разделен на двенадцать равных апельсинных долек, с тобой, крохой, в центре. Представь, что дольки пронумеровали, начиная с той, что обращена на восток. Этот сектор и есть первый Дом, Vita,Дом Жизни, а восьмой, Mors,Дом Смерти, расположен над тобой — и к западу. Интересно? Теперь посмотри в окна домов — а дома эти суть сплошные окна: какие звезды уловлены каждым из них в тот момент, когда ты, голенький, заплаканный, появился на свет. Скажем, в первом — Доме Жизни — обитает Сатурн, тяжкий и хладный, а за ним, к примеру, Козерог или его часть: это один из любимых знаков Сатурна, и вот пожалуйста, в гороскопе у тебя сплошной Сатурн, в том числе и в доме, где с ним надо считаться. И хотя Вэл никогда не утверждала, что улочка с этими домами, на которой ты оказался, делает тебя таким, каков ты есть, все же тебе именно здесь приходится себя создавать.

Сатурнианец во всем, Пирс занял свое место, чувствуя, что сердце его мало и тяжело, как свинец старого бога {1} , точно в груди — маленький грузик отвеса. Сам он не верил, что осенней мглой в своей душе обязан звездам, да и смена времен года, быстрое склонение солнца к горизонту, думал он, тоже ни при чем. Мрак этот казался ему чем-то исключительным, ни на что не похожим, новой ужасной болезнью, которой он, вероятно, первый заразился, и в то же время — тягостно знакомым, словно Пирс всегда носил его в себе. Он спрашивал себя, сгинет ли недуг, утихнет ли когда-нибудь, вернув ему чистый и счастливый или хотя бы привычно освещенный мир, в котором он, без сомнения, жил еще недавно.

Вошел шофер, сел, и по его приказу длинные руки «дворников» согнали блестящие капельки с лобового стекла. Он захлопнул дверь, и та зашипела, как воздушный шлюз; вокруг Пирса сгустилась знакомая духота, особая автобусная атмосфера, что бы ее ни составляло. Тормоза выдохнули, подфарники зажглись. Шофер стал крутить огромный руль, готовясь ехать прочь.

Теперь уже поздно выпрыгивать.

Серый и призрачный городок, который Пирс покидал ради земель, мнившихся еще более хмурыми, был старым речным портом, возникшим у подножия горы Ранда, лесистая туша которой неожиданно вырастала к северу, приподымая окраинные улочки и дома. У подножия Ранды текли две речки — с востока Блэкбери, с запада Шедоу, сливаясь у города — coincidentia oppositorum [1] {2} — в одну большую реку. В Каскадии, некогда важном промышленном центре, она рушится крутыми водопадами, а затем (становясь больше, полноводнее, медленнее) течет к Конурбане, которую прежде питала, а теперь просто разделяет на две части, — городу раскидистому, бурому, невзрачному, куда Пирс все-таки решился поехать, до сих пор не вполне этому веря. Однажды летом Пирс случайно оказался в городе Блэкбери-откос и возле речной заводи встретил Роз Райдер; кто бы предсказал, что именно к ней он будет ехать теперь с такими смятенными чувствами.

Часто, читая книгу или смотря фильм о неожиданном вторжении чего-нибудь зловеще-сверхъестественного в обыденную жизнь — о пробуждении древнего проклятья или дьяволе во плоти, — он удивлялся, до чего же невпечатлительны главные герои. Сперва они поражаются, открыв рот, не могут поверить, но затем довольно быстро приходят в себя и начинают сопротивляться; они не падают в обморок от невыносимого ужаса, а вот он, наверное, не выдержал бы, да и во сне, когда являлось что-нибудь невозможное, но неотвратимое — конец света, — он не выдерживал. Терял сознание и просыпался.

А теперь он сам вознамерился сразиться с такой вот силой (так ему представлялось), но застрял на самых первых сценах или страницах, между постыдным страхом и отчаянным неверием, а враг между тем собирался с силами. Больше всего Пирсу хотелось подобрать колени к подбородку, обхватить их, да покрепче. Он подозревал, что рано или поздно так и скорчится, если все будет идти как идет, и испытывал соблазн начать прямо сейчас: взять и спрятаться за самого себя.

На самом краешке бокового зрения, в противоположном окне, промелькнуло стадо бесформенных рогатых зверюг, огромных, как стога, — яки не то мускусные быки, бредущие прочь по дождливым полям. Автобус миновал их прежде, чем Пирс успел рассмотреть, что это было на самом деле — действительно стога, штабеля невесть каких промышленных материалов или кучи вырытой земли, породившие причудливую иллюзию; привстав, он обернулся, чтобы увидеть их в заднем окне, но его-то у автобуса и не было. Пирс осел на сиденье.

В последнее время миром вещей овладел какой-то упадок, непрочность, а может, Пирс только теперь это заметил; он словно бы открыл — хотя и отказывался признать, — что его выбор положит конец нынешнему миру и даст начало новому и что он уже поневоле начал принимать решения. Конечно, мы каждым своим решением выбираем один из миров; каждый выбор направляет нашу душу и сознание по одному пути, а не по другому, и там мы видим и делаем то, что иначе никогда бы не увидели и не сделали; но Пирсу мерещилось, что от его выбора зависит, в каком мире отныне странствовать не только ему, но и другим. Он не мог выбраться из замкнутого круга логики: мои решения, умные или глупые, творят мою жизнь в мире; вот моя жизнь, вот мой мир, я его сотворил. Подобно человеку, который проснулся во время землетрясения и пытается удержать, усилием воли остановить прыгающие на стене картины и посуду на полках, недоумевая: что такое? что такое? — Пирс пытался понять, что же он сотворил, и сделать так, чтобы все прекратилось.

Определенно — да, уже определилось, — что женщина, которую он полюбил, уехала и то ли вступила, то ли была вовлечена в нелепую и тираническую псевдохристианскую секту, а служители этого культа — им несть числа, и не все налицо — уже вычищали из ее разума и сердца и его, и мир сущий, а она шла на это с улыбкой и по доброй воле, и он обязан вернуть ее, но не в силах. Вот почему им овладел этот ужас, вот почему он почти не спал, а если и закрывал глаза, то жуткие сны заполняли его, подобно грязной воде.

Хотя порой и достоверные факты казались сновидением и рассыпались, и он переставал верить, что ему уготовано спасти возлюбленную, что она в этом нуждается, что он вообще ее любит.

Он бросил окурок на пол и раздавил. Вспомнились долгие автобусные поездки в такую же погоду из университета Лиги Плюща {3} домой, в Камберлендские горы в Кентукки: семь часов, считая остановку на часок-другой на убогом и заброшенном автовокзале в Хантингтоне, Западная Виргиния. Ноябрьские дни, День благодарения, Рождество; дожди, омертвелая земля, дом, ожидающий в конце пути, в общем-то, больше не его дом, но по-прежнему густо, удушливо теплый и родной. И… о господи, вот еще что.

Еще вот что. Ему вспомнилось, как однажды, возвращаясь на автобусе домой из школы, он придумал испытание на прочность любви: проверку, насколько полноценна и подлинна твоя любовь.

Боже, какие жестокости он был способен выдумать — причем направленные и на себя самого, на свою же безобидную персону.

Испытание такое: могучие колдуны втайне взяли под свою опеку женщину, которую ты любишь и которая любит тебя (тогда Пирсу и в голову не приходило, что эти понятия: «любишь», «любит» — требуют уточнения). Колдуны отчего-то, да хотя бы ради садистского удовольствия, поставили строжайшее условие: ты больше не должен ее видеть. Увидишь — она умрет. Тем временем злобные маги сотворили или изготовили некий фантом, эйдолон {4} , в точности на тебя похожий, может, даже чуточку привлекательнее, внимательнее, щедрее. Двойник занял твое место возле безмятежной девушки. А с тобой колдуны заключают такое соглашение: фальшивая копия будет любить, лелеять и беречь твою возлюбленную ровно столько, сколько ты, настоящий ты, будешь ехать на автобусе.

Ты никогда ее больше не увидишь, но пока ты едешь на этом автобусе, по этому шоссе, через этот ноябрь, она в безопасности. А если сойдешь с него — насовсем, а не просто на положенных остановках в бедных кварталах незнакомых городов и в одиноких закусочных на продуваемых всеми ветрами холмах, — тогда ее демонический любовник переменится: перестанет быть любезным, обернется жестоким, невнимательным, будет причинять ей боль теми страшными способами, которые только ты, ее возлюбленный, можешь знать; начнет изменять, мучить, отравит ей жизнь нескончаемой горечью, разобьет ей сердце.

Испытание же состоит ют в чем: а сколько ты продержишься?

Автобус к тому же переполнен бедным людом, который заполонил все сиденья, на стоянках по-овечьи толпится у выхода, дабы купить резиновый хот-дог или развернуть пахучую домашнюю закуску, и вновь выстраивается в очередь к двери автобуса, сжимая заляпанный жиром билет. Однако эти люди в отличие от тебя не осуждены; они могут сойти, их сменят другие, такие же, но другие, обремененные такими же, но другими дешевыми чемоданами и перевязанными бечевкой узлами. Так сколько ночей сможешь ты провести с ними, забываясь беспокойным сном, закутавшись в пальто, берясь за книгу (Кьеркегора {5} ) и вновь откладывая ее, вглядываясь в проносящуюся за окном пустоту? Она, конечно, никогда не узнает о твоей поездке.

Пирс усмехнулся. Такое странное представление о любви, такое искаженное. Казалось, целое столетие отделяло его от того юнца, которому, конечно, не на ком было испробовать свою теорию, даже гипотетически. Испытание любви более жестокое, чем в любом рыцарском романе, и, в отличие от романов, его невозможно пройти так, чтобы злодеи потерпели поражение, а любовь под конец победила.

Жил-был некогда рыцарь, которому на долю выпало испытание его любви. Он взял меч и щит, а потом, не в силах выполнить веление, положил их обратно.

Нет, сказал он себе, это не по мне. Это выше моих сил, нет. Это не по мне.

Он глянул на часы. На самом-то деле всего лишь полтора часа в пути. А вечером Пирса ждет автовокзал в Конурбане, где Роз обещала его встретить, он еще ни разу там не был, но место уже казалось знакомым. Он вызвал к жизни прессованные из фибергласа скамейки, и прилепленную к исподу засохшую жвачку, и грязь, тончайшим слоем размазанную по полу, — создал их своим воображением, заранее к ним прикоснувшись; и, невольно подталкивая себя и автобус к неблизкой цели, он понял, с совершенной уверенностью понял, что она не встретит его на станции; конечно, ей помешают кукловоды.

Дождь припустил посильнее, а может, это автобус припустил побыстрее и капли принялись сильнее хлестать по стеклам? Выехали на федеральную автостраду и помчались мимо зеленых знаков, сообщавших названия вымышленных населенных пунктов, ненужных городов и дорог. Его попутчики, несомые вместе с ним вперед, безучастно смотрели в окно или перед собой, а вокруг теснились стада машин, спеша по унылым и безотлагательным делам.

«Что же я наделал? — повторял про себя Пирс. — Что я наделал?»

«Дэмономания» 

I. UXOR Брак Агента и Пациента

Глава первая

Когда кончается мир, для каждой живой души он кончается по-своему; конец наступает не для всех разом, но снова и снова проходит по миру, как трепет по коже коня. Пришествие конца может сотрясти сперва один только округ, одну местность и не затронуть соседних; может стать ощутимой зыбью под ногами прихожан в церкви, миновав завсегдатаев кабачка, расположенного ниже по улице; нарушить покой одной лишь этой улицы, одной семьи или даже одной дочери, которая, оторвавшись в этот миг от воскресного комикса, вдруг отчетливо понимает: теперь ничто на свете не будет прежним.

Но хотя для одних мир кончается раньше, чем для других, каждый, кто через это проходит — или через кого это проходит, — может оглянуться назад и понять, что перешел из старого мира в новый, в котором он, хочет того или не хочет, умрет; осознать это, хотя соседи все еще живут в мире старом, среди прежних утех и страхов. И вот доказательство: по лицам близких он увидит, что оставил их на том берегу, поймет по взглядам, что благополучно переправился на ту сторону.

В то лето сонная апатия сковала округ, в который входила большая часть Дальних гор со всеми тамошними городками, фермами и водными артериями. В знойном, оцепенелом затишье начали возникать бесчисленные странности — вероятно, незначительные и между собой, очевидно, не связанные. Один рыбак поймал в озере Никель большеротого окуня и увидел начертанные на гаснущей радуге чешуи письмена; он переписал их, показал библиотекарше в Блэкбери-откосе, и она сказала, что это латынь. Один мужчина из Конурбаны, строивший для себя и своего семейства летний домик у горной дороги (на дороге к Жучиной горе? или к Обнадежной горе?), однажды не смог найти ни купленный участок, ни заложенный днем ранее фундамент, хотя был совершенно уверен, что дорога та самая; в ярости и замешательстве он дважды возвращался к развилке и дважды доезжал до места, но там по-прежнему ничего не было, и лишь на следующий день, вернувшись по той же самой дороге (в чем он был совершенно убежден), он обнаружил все в целости и сохранности.

И так далее. Но такое, конечно, случается всегда, вне зависимости от того, кончается мир или нет. Реже замечали, что следствия то и дело опережают причины. Не часто, не подряд, иначе жизнь превратилась бы в полную неразбериху, а там-сям, время от времени, по мелочам. Вдруг на цветущую живую изгородь у входа в дом престарелых «Закат» перестали прилетать колибри, к огорчению старушки, любившей за ними наблюдать, а вскоре туповатый разнорабочий, полагая, что следует указаниям, пришел и срубил эти кусты. Мать, развешивая белье для просушки, краем глаза увидела свою маленькую дочь, которая, накинув на плечи пластиковый рюкзачок, спустилась по дороге и скрылась за изгибом холма, а позже в тот же день дочь решила тайком сбежать из дома.

Если бы такие случаи можно было сосчитать, сколько бы их набралось? Какова годовая норма? Идут ли в расчет непонятные совпадения: скажем, вереск вырос как раз там, где я в прошлом году потерял вересковую трубку; все ли мамы и дочки Дальвида одновременно сказали «милая»? Сокрыта ли в незаметном тайна, которая, приглядись мы к ней, возвестила бы о концах и началах?

— Когда двое одновременно говорят одно и то же, — втолковывала Роузи Расмуссен своей дочери Сэм, — то они делают вот так. Смотри. Цепляйся пальчиком за мой палец. Нет, вот так.

Сэм, высунув от усердия язычок, сумела-таки уцепиться своим пальчиком за мамин.

— Теперь скажи, — говорила Роузи, — что идет из дымохода?

Сэм подумала. Пожала плечами:

— Ну, что?

— Дым, — сказала Сэм.

— Правильно. Так что идет из дымохода?

— Дым.

— Пусть желание твое сбудется и мое вместе с ним. Держись, тяни.

Она потянула палец на себя, а Сэм тянула на себя, пока прочная сцепка не разжалась.

— Вот, — сказала Роузи. — Так вот и делают.

— Чтобы сбылось?

— Ага.

— А что ты пожелала?

— Нет, говорить нельзя, — сказала Роузи. — А то не сбудется.

Чего пожелала она сама? Много лет Роузи могла высказать только одно: желание хоть чего-нибудь желать, заполнить чем-нибудь безжизненную пустоту, где, кажется, когда-то было живое сердце. Но этой осенью появилось еще одно желание, о котором она молила каждую падучую звезду, ради которого давила клаксон в каждом тоннеле (положив ладонь на крышу автомобиля, как научил ее отец). И никому не рассказывала.

— Я загадала, — сказала Сэм.

— Хорошо.

Сэм проехалась по широкому кожаному сиденью автомобиля — то была «тигрица», машина маминого адвоката Алана Батгермана. Сам Алан вел машину, сидя впереди в одиночестве, а Роузи и Сэм играли на заднем сиденье, в укрытии роскошных тонированных окон, под приятную музыку из установленных сзади колонок.

— Я тебе скажу.

— Тогда может не сбыться.

— Может.

— Ну и что это такое?

— Не пить больше лекарство.

— Ох, Сэм.

В некотором смысле именно это загадала и сама Роузи. В августе у Сэм впервые случилось то, что, по мнению врача, могло быть эпилептическим припадком, хотя целый месяц он больше не повторялся. Затем, сразу после полуночи осеннего равноденствия — в ночь страшного ветра, — у Сэм был второй приступ, еще хуже, чем первый, на целую минуту завладевший ее тельцем и всем, что в нем содержалось, так что не осталось никаких сомнений. И на другой день, в сиянии лазурного утра, под пышной процессией быстролетных белых облаков, среди деревьев, все еще подававших знаки трепетной листвой, Роузи снова повезла Сэм к врачу и долго с ним совещалась, а потом поехала в аптеку в Блэкбери-откос. Так что теперь Сэм три раза в день принимала небольшую дозу фенобарбиталового эликсира. Такая маленькая, только шесть лет, а уже на лекарствах. Роузи носила с собой горькую микстуру и маленький пластмассовый шприц без иголки, чтобы впрыскивать лекарство в рот Сэм — с боем, всякий раз с боем.

— Вот оно, — произнес Алан.

— Смотри, вот оно, — сказала Роузи, обращаясь к Сэм.

Они ехали вдоль реки Блэкбери в сторону Каскадии, и на повороте показалось строение, возведенное на речном островке, где пестрые платаны уже начинали желтеть.

— Ха! — сказала Сэм, стоя на коленях на каштановом кожаном сиденье, держась пальчиками за край окошка. — Ха! Ха!

Это был настоящий замок, до смешного суровый, но все же не лишенный привлекательности, с тремя несхожими башнями по углам стен и неким подобием центральной цитадели с бойницами наверху. За средневековый он не сошел бы ни в коем случае, но старым был безусловно; замшелый, приземистый, он вцепился в треугольный остров на середине реки — огромный черный гриф средь пенных вод. На стене, обращенной к реке, была выбита надпись большими буквами, угловатым четким шрифтом, который, как помнила Роузи, назывался готическим, хотя она и не знала почему. Надпись гласила: «БАТТЕРМАНЗ».

— Он сказал, что встретит нас в этой, как ее, — сообщил Алан. — В гавани, что ли.

— На пристани, — подсказала Роузи.

— Точно.

Алан Баттерман клятвенно заверял, что его фамилия не имеет никакого отношения к названию, вырезанному огромными буквами на стене замка, но ни Роузи, ни Сэм не желали этому верить. Ну, был когда-нибудь какой-то предок, говорил Алан. Его скромность изумляла Роузи; ему спокойнее было делать вид, что он не имеет никакого отношения к самой заметной в округе фамилии, чем дать повод подозревать себя в каких бы то ни было притязаниях на это старье или в какой-то связи с его экстравагантным происхождением. А вот Роузи была вовсе не прочь притязать, так как юридически Баттерманз принадлежал семейству Расмуссенов, а Роузи являлась последним побегом последней ветви семейства в этом округе, и сегодня она собиралась переправиться через реку и впервые вступить во владения. При мысли об этом она почувствовала в груди коротенький легкий спазм — и рассмеялась.

Всего-то старые развалины.

— Ну вот, — произнес Алан, щелкнул мизинцем по выключателю, и на панели зажглась изумрудная стрелка. Сэм внимательно смотрела, как та мигает. Алан свернул к маленькой стоянке у пристани.

— Ну, пошли, — сказала Роузи и толкнула толстую, как могильная плита, дверь «тигрицы». — Пойдем, милая.

Но Сэм теперь вдруг решила поупрямиться, то ли испугавшись самого места и путешествия, то ли не желая покидать уютную утробу автомобиля. Может, она не могла посмеяться, как и сама Роузи, над опаской своего сердца.

Только не смотри таким оцепенелым взглядом, хотела и не смела сказать мать. Только не смотри так, не замирай.

— Мой стародум, — завороженно произнесла Сэм.

— Правда? — сказала Роузи. — Ну что, пойдем посмотрим.

Ее старый дом. В первый раз Сэм удивила Роузи сообщением о своем старом доме, когда ей исполнилось три года. Поначалу просто молола всякую всячину: как жила и играла в старом доме ее прежняя семья. В каком доме? В том, где она раньше жила. Но позже она стала изредка указывать на разные дома, которые его напоминали: вот мой старый дом. Этот? — спрашивала Роузи, пытаясь понять причину выбора: однажды старым домом оказалась двухсотлетняя конюшня, которую разбирали для отправки в Калифорнию какому-то богачу; другой раз — длинный, как гусеница, эрстримовский трейлер {6} , установленный на бетонных блоках, с проржавевшими заклепками, с геранями в цветочных горшках и зеленым фибергласовым навесом. Но когда Роузи начинала расспросы, Сэм повторяла одно: ну вот похоже на мой старый дом, и все тут.

— Мой стародум, — сказала она снова.

— Правда-правда? — спросила Роузи.

— Правда-правда.

После кондиционированного воздуха машины жара снаружи казалась чудовищной; Дальние горы слегли под волной зноя — сверкающим бермудским валом, вот уже сколько дней недвижимым. А у Роузи все-таки мурашки побежали по коже. Но ведь любому ребенку, подумала она, беря Сэм за руку, любому ребенку порой кажется, что раньше он жил где-то еще.

У пристани сдавались напрокат несколько больших прогулочных лодок с полосатыми тентами, стояло здесь и несколько парусников и моторных лодок. Поблескивая шикарными черными ботинками, Алан стал аккуратно спускаться вниз, туда, где пожилой речник возился с навесным мотором симпатичной лодочки, сверкавшей хромом и лакированным деревом. «Крис-Крафт» {7} , для прогулок по реке с ребенком.

— Ой, Сэм. Вот будет здорово.

Дочка распахнула глаза в таком изумлении, что Роузи растрогалась буквально до боли. Когда Алан и тот чудак, улыбаясь, направились к ней, Сэм бесстрашно шагнула к ним, подала им ручонки и позволила усадить себя в лодку.

— Спасательный жилет нужно надеть, — сказала Роузи. — Да?

— Конечно, — ответил лодочник. — А как же.

Промасленными артритными пальцами с изломанными ногтями он застегнул на девочке жилет, как доспехи. Сэм наблюдала за этим со спокойным интересом. Роузи, ее сквайр {8} , забралась в лодку последней.

— Там ниже по течению есть причал, — сказал лодочник, вытаскивая тупую сигару из консервной банки-пепельницы, что стояла рядом на скамье. — Туда?

— Именно, — ответил Алан.

Мотор заработал.

Когда-то в здешних местах было полно туристов: Дальние горы еще казались достаточно удаленными от Конурбаны, Филадельфии и Нью-Йорка, чтобы считаться лесной глушью — легко достижимой, однако, на поезде и пароходе. Тогда Баттерманз был аттракционом, чем-то вроде небольшого, простенького парка развлечений. Здесь давали концерты, горели японские светильники, здесь рыбачили с пирсов и любовались с башен окрестностями. Со временем Дальние горы оказались не такой уж далью, и у самого слова «туристы» (по крайней мере, на слух Роузи) появился забавно-старомодный оттенок — привкус безопасных поездочек, окруженных наивозможнейшей суетой: Приют Туриста, Дом Туриста… Баттерманз на десятки лет был заброшен и предан запустению. Лишь однажды, лет пятнадцать назад, когда Роузи еще жила на Среднем Западе, местная знаменитость, писатель Феллоуз Крафт, выдвинул план возродить этот замок и использовать его театральные подмостки для Шекспировского фестиваля, но план оказался слишком грандиозным. Роузи знала, что какую-то пьесу чуть было не поставили, не шекспировскую, но тоже старую, про чертей и магию, что ж это было-то… А потом все вновь затихло, погрузилось в сон навеки.

Замок вырастал, прямо-таки нависая, когда они протарахтели под его стенами к причалу, волна от лодки плеснула о камни и бетонные сваи с начисто отъеденными ржавчиной железными кольцами. Все дружно подняли головы, осматриваясь.

Узкие стрельчатые окна закрыты ставнями, а ставни прогнили. Роузи вспомнились детективы о Нэнси Дрю {9} . Тайна замка на острове. А в сумке есть фонарик.

— Конечная, — произнес Харон-лодочник.

Лестница у причала оказалась еще вполне прочной, там он и привязал лодку. Пассажиры сошли на берег, он же сказал, что останется. Сэм обернулась на него, словно пытаясь понять, правильно ли, что он не идет, и, решив, что все в порядке, повела взрослых к огромным закрытым воротам. Они были испещрены, словно проклятьями или мольбами, двадцатилетней давности инициалами, именами, непристойностями, признаниями в любви, греческими буквами.

— Глупцов имена, — сказала Роузи.

— Что? — спросил Алан.

— Глупцов имена и лица глупцов мозолят глаза со всех углов. Так говорила моя мама.

Как же открыть ворота, висящие на огромных петлях, как сдвинуть с места? А это и не потребовалось: в больших воротах обнаружилась дверца (позже, когда Роузи рассказывала о поездке Пирсу Моффету, он назвал ее «калиткой»), и, приблизившись к ней, Алан достал из кармана пиджака до смешного большой ржавый железный ключ размером с ложку.

С самого дня возвращения в Дальние горы ей все время приходится открывать двери, долго простоявшие закрытыми, размышляла Роузи. Вот эти, а еще дверь дома Феллоуза Крафта в Каменебойне, которую не отпирали со дня его смерти. И двери в собственное детство, прошедшее среди этих холмов, двери, на которые она там и тут неожиданно набредала, перед которыми останавливалась в затруднении, покуда в памяти не возникал ключ к цифровым замкам. А еще двери в собственной душе, которые она обнаружила, но не открыла из страха, что за ними, может быть, и нет ничего.

Боже, как печально и странно: шагнув в калитку, они оказались в обширном, заросшем сорняками внутреннем дворе, что был заставлен столами и стульями, готовыми принять гостей, но потемневшими и покоробившимися, заваленными сухой листвой и птичьим пометом. По периметру сплетались ветвями кедры, некогда аккуратно постриженные, а ныне разросшиеся и запущенные. В глубине двора на помосте стояли два деревянных трона, для него и для нее.

Сэм шагала прямо сквозь руины, словно и вправду возвращалась домой.

— Вон, — сказала она, указав на троны. — Там.

— Твой? — спросила Роузи.

— Это моих папы и мамы.

— Они тоже здесь жили?

— И сестры у меня были.

— Сколько?

— Сто.

— Ух, как много. Всем хватало места?

— Они маленькие, — сказала Сэм, двумя пальцами, указательным и большим, показала размер — маленький, очень маленький зазор — и поднесла пальцы к глазу: вот такие маленькие. — Крошечные-прекрошечные.

— И все они жили здесь.

— Нет, — сказала Сэм уверенно, с готовностью. — Нет, в шарике. Сядь туда.

Она показала на трон. Алан и Роузи посмотрели на нее сверху вниз. Неподвижный пальчик указывал им, куда идти.

— Туда.

— Может, лучше походим, посмотрим.

— Садитесь. — И стала ждать, пока мать и адвокат взойдут по ступенькам и усядутся.

Почему они ушли отсюда, думала Роузи. Хозяева, служащие — бросили все и ушли. Может, тогда казалось, что нет в этом никакой ценности: поношенное старье. Теперь-то оно таким не казалось. В прошлом люди не жалели сил, не то что сейчас; их не устраивал просто остров на реке, они взяли и построили здесь целый замок, почти как настоящий, из настоящего камня и дерева, куда более правдоподобный, чем любые декорации. Кресло, в котором она сидит, столь же густо покрыто узорами, как трон королевы в «Белоснежке» или громоздкая, затянутая паутиной мебель в фильмах про вампиров.

— Я хотел вам сказать, — произнес Алан. Он так и не сел, а стоял рядом, подобно министру, советнику или серому кардиналу. — Как раз перед тем, как заехать за вами. Мне позвонила поверенная вашего мужа.

— Вот как?

— Странный какой-то разговор. Она словно была не вполне уверена. Но, как я понял, Майк хочет пересмотреть некоторые аспекты соглашения.

— О господи.

— Он хочет поговорить об опекунстве.

Руки Роузи по-королевски лежали на подлокотниках трона. Сильно пахло теплым от солнца деревом. Почему она с самого начала знала, что услышит это? Сэм, которая забыла про них, сразу как отправила на трон, и принялась рыться в мусоре, остановилась. Посмотрела на землю между туфельками, заметила что-то интересное, присела на корточки, чтобы разглядеть это получше. Красивые загорелые ножки, внимание приковано к земным мелочам. Душу Роузи студил ветер — ужас неизбежной утраты.

— Надо будет поговорить, — сказал Алан. — Не здесь и не сейчас.

Они перешли к осмотру остальных частей дома. Открыли двери маленького театра, занимавшего центральную башню (ЦИТАДЕЛЬ — гласила надпись над дверьми: каменные буквы так вырезаны, что выглядят сучковатыми и неотесанными, словно деревянные), и увидели, что он набит всякой всячиной — столами, стульями, старинной кухонной утварью, парусиновыми тентами, грудами подносов и деревянных ящиков с кружками и чашками; целые горы таких ящиков и разбитых блюд слежались в покрытые пылью археологические отложения. Луч фонарика Роузи обшаривал занавес сцены и штабеля скамеек. Сэм разглядывала все из-под ее руки.

— Летучие мыши, — сказал Алан.

Он явно не желал идти дальше.

Роузи все же заставила его забраться с ними на зубчатую стену; старая лестница еще держалась, так добротно строили в прежние времена, а мостки на верхушке были уже не так прочны, но Роузи и Сэм вскарабкались в бельведер, чтобы получше осмотреться.

— Роузи, — сказал Алан. — Не сходи с ума.

— Алан, я знаю, чего мне хочется, — сказала она. — Я только сейчас это поняла.

— Конечно, — отозвался Алан, стоя пролетом ниже и придерживая рукой лестницу, по которой они забрались.

— Хочу провести вечеринку.

— Только не здесь.

— Здесь, — сказала Роузи. — Настоящий праздник. На Хеллоуин. Пригласить уйму народу. Всех.

— Ага, — сказала Сэм.

Алан ничего не ответил. Роузи обернулась посмотреть на его терпеливое, обращенное вверх лицо.

Она приехала взглянуть на свой, свой собственный замок, распорядиться им или по крайней мере задуматься над этим, пока он не погиб в запустении или совсем не обрушился в реку. Вот она и решила, а может, это было решено за нее, и вот она здесь.

— Надо передать его городу, — сказала она. — Ты прав. Так и сделаем. Пусть отремонтируют и владеют. Можем помочь с ремонтом, в смысле, Фонд. Но сначала я хочу устроить праздник.

— Хеллоуин? — переспросил Алан. — Ночь на Хеллоуин?

Он очень терпеливо и старательно пытался проникнуться этой идеей.

— Ведьмы, Алан, — сказала она. — Представляешь?

— Летучие мыши, — ответил он.

— И привидения.

Смех Роузи разнесся вниз, в стороны, ввысь.

— Привидения, — повторила Сэм.


Река, величественно струившая воды к северу, в Откос, исчезала за излучиной в Давидовых Вратах, иллюзорной расселине, которая была словно вырезана в горах, на деле же при вашем приближении горы просто расходились в стороны — и никаких врат не оставалось.

На горе Юла (прозванной так, говорят, за крутящиеся туманы, что подымаются с потоками теплого воздуха от реки Шедоу; и чудится, что они крутятся вокруг нее или даже вращается сама гора; отчего так, никто толком не знал) стоял психотерапевтический центр «Лесная чаща», бывший санаторий, где работал врачом Майк Мучо, — он и сейчас там, верно, находился; Майк говорил Роузи, что в последнее время днюет там и ночует. Столько работы. Роузи не видела отсюда «Чащу», но знала, где примерно находится клиника; кто-нибудь, стоя на крыше, вероятно, может увидеть оттуда Роузи.

С самого начала она сказала Алану, что опекунство на ней, это безусловно и обсуждению не подлежит. Тогда Майк не заводил об этом речи. В чем же дело, что случилось, что у него на уме, только его ребенок или что-то другое?

Привезу ее сюда и спрячу, подумала она, и запру за нами вон ту огромную дверь. Насовсем.

Тем летом можно было начертить равносторонний треугольник, соединяющий вершины трех гор, на которые она смотрела, — горы Мерроу, к востоку от Блэкбери, горы Юла, к западу от Шедоу, и, по центру, самой высокой горы Ранда. Если точнее, вершины треугольника находились соответственно: на отвесной скале на западном боку Ранды, где стоял памятник давно умершему вольнодумцу из этого округа, некогда то ли знаменитому, то ли печально известному; на главном входе в психотерапевтический центр «Лесная чаща» и на красном седане «импала» 1959 года выпуска, затопленном в водах заброшенной каменоломни на середине поросшего лесом склона горы Мерроу.

Биссектрисы, проведенные из восточного и западного углов, пересеклись бы в Каменебойне, собственно, в Аркадии — доме, построенном предками Роузи в прошлом веке, ныне резиденции Фонда Расмуссена. Проведите высоту из вершины треугольника к его основанию и дальше — она пройдет через Баттерманз, как раз через башню на краю острова, через бельведер, с которого смотрела Роузи.

Тайные геометрии земли, подобные этим, со временем слабеют, отходят от истины и становятся сомнительными. Так всегда случается, то же происходило с ними и тогда; они не пережили перемен, неощутимо пронесшихся над округом и над миром. Но поскольку никто не подозревал об их существовании, покуда они пребывали, никто не заметил исчезновения, когда их не стало.

Глава вторая

Всемирный ветер, дувший в том году так сильно в ночь осеннего равноденствия (не ищите его в своих альманахах, они составлялись позже, усердные редакторы уже вычистили из них невероятные факты и залатали таинственные лакуны): тот неистовый ветер с дождем очень напоминал осенние бури, которые мы хорошо помним, да и по всем признакам был такой же бурей — быстро упало давление, и каждый почувствовал страшную тяжесть в груди, а также черное веселье, когда грозовой фронт, высокий, как ночное небо, промчался, ревя и топоча, вернулся ясный день, усыпанный ветвями деревьев и кровельной дранкой, а в небе и на душе установилось чудесное и странное чувство очищения. Очень типичная погода. Казалось, осенние бури унесли прочь что-то старое и принесли новое.

Когда в ту ночь ветер еще только расходился, Пирс Моффет сидел в маленькой гостиной дома, который снимал тогда на Мейпл-стрит в Блэкбери-откосе, и беседовал со своим соседом Бо Брахманом, примостившимся на маленьком бархатном стульчике; во время разговора Бо то и дело по-девичьи откидывал назад длинные черные волосы, ниспадавшие на лицо.

— В Тибете, — говорил Бо, — практикуют сновидения.

— Правда? — сказал Пирс.

Он любил слушать, как тот говорит, а может, отчасти был даже влюблен в Бо. Они обсуждали, можно ли переменить мир одною лишь силой человеческого желания, а если да, то до какой степени. (Мир: все сущее, законы, рамки и свойства, то, что есть, было и будет, — они знали, о чем говорят.) Вокруг них повсюду, в коробках и мешках, в этой комнате и в соседней, лежала большая часть Пирсова имущества, потому как на следующий день ему предстояло переехать из Блэкбери-откоса в дом неподалеку, в Литлвилле. На полу между собеседниками стоял высокий медный цилиндрический турецкий кофейник и пара медных чашечек; Бо в своих странствиях пристрастился к кофе и научился его готовить, а Пирс обзавелся кофейником и чашками, но не пользовался ими; так что теперь они понемножку прихлебывали крепкий сладкий напиток, стараясь не коснуться губами осадка на дне чашечки.

— Там учат, — продолжал Бо, — как сохранять сознание того, что ты спишь, участвуя, однако, во всех приключениях и переживая все события. Но в минуту опасности или если ты увяз в какой-то бесконечной неразрешимой проблеме, знаешь, есть такие…

— Еще как знаю.

— Или какое-нибудь сильное беспокойство, горе — вот тогда и меняешь сон так, чтобы все закончилось благополучно.

— Например…

— Ну, заблудился ты в лесу, и к тебе уже крадутся дикие звери, а ты хочешь выбраться и сознательно призываешь…

— Такси.

— Точно.

— Отвезите меня домой.

— Именно, — подтвердил Бо. — Потренировался таким образом — и делаешь то же самое, когда не спишь. Если попал туда, где нужна помощь, или заблудился, или тебе грозит опасность, или…

— Разница в том, — сказал Пирс, — что сны внутри нас, а мир-то вовне, снаружи. Это мы в нем.

— Угу, — произнес Бо и улыбнулся; вообще-то он и прежде улыбался, на его губах держалась этакая постоянная улыбка, точно у священной маски, головы Будды или древнегреческой скульптуры, хотя и похитрее, поехиднее.

Потерялся в дремучем лесу. Пирсу вспомнилась давняя телепередача для детей: нужно было заказать по почте специальное пластиковое покрытие дня экрана и коробку мелков, и когда на пути у маленького мультяшного героя (как же его звали?) вставала пропасть или скала, призывный голос командовал: скорее, ребята, нарисуйте мост; или: нарисуйте лесенку, ребятки, — и человечек продолжал путь вверх или прямо. Но он шел, даже если ты ничего не рисовал, — по воздуху.

Раз уж ты полагаешь, что в твоих силах изменить мир, как говорил Бо, — что ты можешь привлечь удачу к себе или другим, — не доведется ли признать, что беды и внезапные несчастья, столь же случайные, сколь закономерные, также принесены в мир тобой: этакие чудеса наоборот? А может, произведены иными силами, иными людьми, наделенными этой способностью в той же степени, а то и больше, чем ты? Согласившись с одной мыслью, вероятно, придется согласиться и с другой: что всякий раз мы стоим на перекрестке, который сами же нарисовали.

Винки Динк {10} , вот как звали того телечеловечка. Беспомощный дурачок. Скорее, ребята. Скорее, помогите ему. А мне-то кто поможет, думал Пирс, кто нарисует для меня мостик на тот берег или дверь, чтобы выбраться? А сам для себя ты можешь нарисовать такое? Фокус предполагал, что кто-нибудь где-нибудь да рисует, ну и все, дальше в путь.

В путь.

Сначала они оба подумали, что входная дверь внизу с грохотом распахнулась от порыва ветра, но сразу же на лестнице, ведущей в комнату, послышались быстрые сбивчивые шаги, и кто-то позвал Пирса. Потом за стеклянной дверью показалась страшно расстроенная Роз Райдер, она суматошно стучала и одновременно пыталась повернуть ручку.

— Что такое? — спросил Пирс, открывая ей.

Но Роз была настолько потрясена бедой, что даже сказать ничего не могла. Она то ли плакала, то ли смеялась — отрывистое стаккато всхлипов могло быть прелюдией к тому и к другому.

— Что такое? — вновь начал Пирс. — Успокойся. Что? Бо вытащил из-под себя ногу и встал.

— Я опрокинула машину, — сообщила Роз.

И вдруг с ужасом уставилась на Бо и Пирса, словно это они принесли ей такую весть, а не она им.

— Что?

— Машину. Она перевернулась.

— Ты была за рулем?

Она посмотрела на него с недоумением. От удивления она словно успокоилась на миг.

— Ну конечно, я была за рулем! Понимаешь, Пирс…

— Когда?

— Да только что, минуту назад. О боже.

— Где?

Но тут ее снова накрыло, и она, дрожа, опустилась на пол.

Волосы, темнее и длиннее, чем у Бо, заслонили лицо.

— О-о, — послышалось из-за этой завесы. — О-о!

— Да что же… — начал было Пирс.

Но тут Бо подошел и опустился рядом с ней на колени. Не говоря ни слова, повернул к себе ее лицо. Сел возле нее на пол, обнял руками ее вздрагивающие плечи и сидел так, голова к голове, пока она не успокоилась. Пирс глядел на них, засунув руки в карманы.

— Ну, — наконец произнес Бо. — Так что случилось? Где машина?

Роз утерла запястьем слезы с лица.

— На Шедоу-ривер-роуд. Сразу за мостом. На чьем-то газоне.

— А ты в порядке?

— Да вроде бы. Кажется, есть пара синяков.

Она взглянула на Пирса и отвела взгляд. Не в первый раз Пирс подивился ее ночной жизни, полной странных происшествий, словно она страдала лунатизмом. Хотя все, как правило, происходило наяву.

— Я ехала в город, — рассказывала она. — Слишком быстро ехала. А там резкий поворот. И что-то перебежало мне дорогу.

Тут на нее опять нашло, ей словно только вот рассказали, что она натворила, и она готова была зареветь, но, прижав руки к лицу, удержалась.

— Что-то?

— Вроде бурундука. Я не успела рассмотреть.

— Бурундука?

— Или енота. Тогда я, — она крутанула воображаемый руль. — И потом…

Она покрутила кистью, изображая кувырки машины. Вновь расплакалась, но уже потише.

Мужчины помолчали. Бо по-прежнему сидел с ней в обнимку; вопросы были, но сейчас для них не время. Она вновь очутилась в идущей юзом машине, чувствуя, как колеса слева, потом справа отрываются от земли.

— Ох черт, — сказала Роз.

Почувствовав, как по ней прокатилась волна ужаса, Пирс тоже сел на пол и взял ее за руку.

— Но ты уцелела. Это самое главное.

Ведь она могла ехать на своей машине, маленькой красной «гадюке» с откидным верхом, — так ему все и представилось: маленький снаряд переворачивается в воздухе, пытаясь выправиться, успеть… Но конечно, «гадюка» стояла в ремонте (как частенько бывало), а ехала Роз на взятом напрокат приземистом седане, о котором отзывалась презрительно, на «харриере» (или «терьере» — он не расслышал): возможно, в этом-то и была причина.

— Самое главное, — повторил он и поцеловал ее уцелевшую голову.

— Как ты до нас оттуда добралась? — спросил Бо.

Она уже точно не помнила. Путь был неблизкий, несколько кварталов (Пирс все не мог расстаться с городскими мерами длины), по меньшей мере целая миля за чертой городка, за мостом через Шедоу-ривер. Она вспоминала пройденный путь с недоумением в глазах.

— Бежала, — сказала Роз наугад.

Сначала, придя в себя, она обнаружила, что висит вверх тормашками на ремне безопасности, хотя даже не помнила, когда успела пристегнуться, однако же, очевидно, успела, и опять ей, уже не в первый раз, пришлось, вынырнув из черного тоннеля неведения в какое-то определенное место в жизни, восстанавливать все остальное, без подсказки, как и почему. Она продолжает ехать? Нет, сквознячок задувает в разбитое окно. Это ее кровь теплыми каплями стекает по ноге? Нет, из машины сочится какая-то жидкость. Что за черное существо, раскрыв от удара черную пасть, распласталось по боковому стеклу?

— Кажется, я сбила почтовый ящик, — сказала она. — Да, точно, сбила. — Она закурила сигарету, руки все еще тряслись. — Ну вот. Освободилась от ремня, ну и, наверное, открыла дверь. И вылезла. — Она вылезла, перевернувшись, и встала вверх ногами возле правильно стоящей машины? Нет, все вокруг перевернулось вместе с ней — и она разобралась: машина лежала вверх колесами, одно еще легонько крутилось. — И вот тут я испугалась и прибежала сюда. Не помню как, а теперь. Вот. Вот черт.

— Но, — сказал Пирс. — Ты в порядке и никого не сбила…

— Она убежала с места происшествия, — сказал Бо, видя недоумение Пирса.

— Ну.

— А так делать не следует.

— Ах, вот оно что.

Пирс, только что получивший водительские права, лишь недавно осознал, насколько мир, в котором он живет, заточен под машины и водителей; начал понимать то, чего просто не замечал раньше: как даруют им информацию и руководство, места для парковки и разворота, помощь в случае ущерба — и, уж конечно, существуют предписания, регулировка и контроль.

— Но все-таки, — произнес он. — В самом-то деле. Что же случилось? Ты была под градусом?

— Да, конечно, была, Пирс, а как же. Я и сейчас пьяная.

— Да-а.

Она прикрыла глаза длинными ладонями с торчащей между пальцами сигаретой.

— Боже, если меня сейчас проверят. Я распрощаюсь с водительскими правами. Как пить дать.

На ее автомобильчике имелось несколько вмятин, следов от «поцелуев» с другими машинами, всякий раз не то чтобы исключительно по ее вине, но список уже накопился немалый, куда-то ведь все это заносилось. Может, она сейчас и была пьяна, но Пирс считал, что Роз вполне справится с любым экзаменом. Странно, после бокала-другого пивка она становилась повышенно возбудимой, даже вакхически буйной. Он имел возможность убедиться.

— Хозяева были дома? — спросил Бо. — Никто не видел?

— Не знаю, — ответила она. — Света в доме я не видела. — Она скорбно обхватила себя за плечи. — Ой, что же мне делать-то?

— Ну, тогда у нас еще есть время.

— Время? — осторожно переспросила она. — Что за время?

— Пошли посмотрим, — сказал Бо. — Может, успеем вернуться раньше, чем…

Она тут же вскочила на ноги и, словно защищаясь, обхватила себя руками на манер смирительной рубашки.

— Нет, я не могу. Не могу я, не могу. — Она укрылась в объятиях Пирса, зажмурив глаза.

Бо внимательно смотрел на них, видимо раздумывая (так почудилось Пирсу), как бы вмешаться, исправить эту реальность. В этот миг ветер резко, один только раз, тряхнул дом, словно протиснулся мимо него по Мейпл-стрит и помчался выше в горы.

— Поглядим, — сказал Бо. — Пирс?

— Пойду подгоню машину. — Пирс надеялся, что его голос прозвучал достаточно решительно.

— Нет! — воскликнула Роз и схватила его за руку. — Нет, останься!

— Давай на моей, — сказал Бо. — Я подъеду через минуту. Как услышишь, спускайся. Есть у меня одна идея, если не возражаете.

Когда он вышел, Пирс отвел Роз в соседнюю комнату, самую большую в доме, служившую ему спальней и кабинетом, и усадил на койку.

— Меня скоро уволят, — сказала она.

— Из-за этого, что ли? Да нет, ерунда, — ответил Пирс.

— Не из-за этого. Контора закрывается.

Роз работала в психотерапевтическом центре «Лесная чаща» санитаркой и социальным работником. До Пирса уже доходили подобные слухи. На переустройство санатория пошли большие деньги, да и сотрудникам неплохо платили, тамошние работники считались счастливчиками. Учреждение было громоздким и, несмотря на внешнюю респектабельность и деятельное участие в жизни местного сообщества, всегда казалось каким-то непрочным, неосновательным, как и его пациенты.

— Тебя уже уведомили?

— Ну, сказать не сказали, — ответила Роз. — Но кадровые назначения на весну объявят только в конце года. — («Чаща» работала как бы семестрами, словно колледж наоборот: летом многолюдно, а зимой большая часть закрыта; отапливать здание да и добираться до него по заснеженной горе зимой слишком тяжело.) — Нам все это сообщили на банкете. Ну ты знаешь.

Сегодня вечером она как раз была на корпоративе в связи с окончанием сезона. Выпивка, а может, и травка. Брала у него увольнительную. Просила не приходить.

— Но, — произнес он. — Тебе же не сказали конкретно. Она откинулась на постель, сгребла обеими руками длинные волосы из-за спины и положила их на подушку.

— Ох, — только и сказала, точнее, простонала она. — Что же мне делать. Что ж мне делать-то.

Он лег рядом и обнял ее. Вокруг них носился ветер. Как ей быть? Он подумал обо всех, кто ищет теперь свою дорогу, кто, подобно ей, окончил университет с ученой степенью, надежной, но бесполезной (как у нее — по американской литературе), а работу нашел в соцобеспечении; иные пооткрывали магазинчики или закусочные, научились ремесленничать и стали торговать поделками, вещами или собой, тоже без всякой уверенности в завтрашнем дне.

Да он и сам такой же. Странное у них поколение, слабый шов в ткани общества, кое-кто всерьез стремился к великой цели, кто-то нет, а иные и сгинули. В большинстве своем оптимисты, но перед всяким в любой момент может разверзнуться бездна, и жить приходится с оглядкой и опаской.

Он изрядно послужил им — запутавшимся женщинам. При желании он мог почти увериться, что появился на свет, именно чтобы рисовать мосты и двери для женщин, жаждущих искусства, ремесел, страсти, средств раскрыть свою душу и извлечь из нее выгоду. Натуры артистические, они, безусловно, обладали силой, которую не на чем было испытать; хищницы, пытавшиеся выяснить (в слезах, неистовстве, во тьме ночи), какая добыча окажется в их руках. Что со мной станет? Что мне делать?

Он не стал отвечать Роз. Он знал, какого ответа от него ждут, и давать его не собирался, нечего ему было дать, а если и было, то сам он испытывал в этом не меньшую нужду и оставлял себе. Он служил самозабвенно (нет, не бескорыстно, но, во всяком случае, безрассудно; если посчитать, во что сие обошлось, выйдет так на так), отслужил свое и впредь не собирается. Non serviam [2] {11} . Не в этот раз. Фиг вам.

— А вот и Бо, — сказал он и вскочил.


Роз и Пирс хоть и состояли в любовных отношениях продолжительностью в дальнегорское лето, верность друг другу не хранили; во всяком случае, Пирс пришел к выводу, что она ему не верна. Истории ее были не всегда ясными и никогда — полными; она обладала великой способностью не признаваться — прежде всего себе самой — в собственных намерениях, а пропустив стаканчик-другой, события ушедшей ночи вспоминала смутно, точно сон. Однажды по дороге домой от одного малознакомого человека («гадюка» опять была в ремонте?) она выдвинула пепельницу в его машине и заметила краешек полузасыпанной коробочки; повинуясь неразборчивому бормотанию памяти, полезла туда и достала контактные линзы, которые несколько дней не могла найти.

— Испортились?

— Нет, только испачкались.

— Он как-то объяснил это?

— Не-а. Ну как он объяснит, если я сама не могу вспомнить?

— Значит, ты не знаешь, что еще могло произойти в той машине. Тогда же, когда ты линзы спрятала.

— Вообще-то понятия не имею, — ответила она.

Он не мог требовать от нее верности, ему нечего было предложить взамен, и он не знал бы, что делать с ее верностью, храни ее Роз. Ни одна из тех, с кем он заключал ранее такой пакт — любви, привязанности, — не была ему верна, и он решил с этим примириться. Однако так получилось, что он все лето хранил верность Роз, по крайней мере в том смысле, что других любовниц у него не было. Лишь один любовник, да и тот — воображение, фантазм: знакомый дух, он же инкуб и (Пирс был в этом уверен) сводник, который и соединил его с Роз.

Другими словами — его сын Робби.

— Хотела бы я с ним встретиться, — говорила Роз.

Она поверила словам Пирса, что Робби — его телесное дитя, произведенное на свет давно покинутой возлюбленной и взращенное где-то ее родителями, а недавно вновь объявившееся в жизни Пирса. Для убедительности он вдавался в такие подробности, которыми в ином случае Робби мог бы и не обзавестись.

— А может, вы и встречались. — Стояла августовская ночь, жаркая, как день; раздевшись, они по шею окунулись в темную неподвижную воду, наполнявшую заброшенную каменоломню на горе Мерроу. — Он темноволосый, как ты?

— Блондин. Такой янтарно-медовый, может, потом потемнеет.

— Пепельный блондин.

— И глаза такие же. Медовые.

Мед, собранный на склонах горы Гиметт прославленными в песнях пчелами. {12}

— Совсем не похож на папу.

— Ни капельки.

Пирс думал, что воображаемый сын и любовник (об этой подробности он умолчал) рано или поздно исчезнет из его жизни — по мере того, как в нее все глубже входила Роз. Но с ее приходом Робби не удалился. На протяжении лета, чем дольше соединялись Пирс и Роз, тем явственнее и плотнее он становился, наливаясь медвяно-теплым блеском. Он пребывал возле них (хотя видел, вернее, воспринимал его лишь отец) в ту самую жаркую полночь в каменоломне на горе Мерроу. Смеющийся обнаженный мальчик Караваджо {13} на гранитной стеле у кромки воды, опершийся щекой на поднятое колено.

— Тепло, — сказала Роз. Она опустилась в воду, так что подбородок встретился со своим отражением на поверхности. — Сперва мне было жарко, а вода казалась холодной. Теперь воздух прохладный, а вода теплая.

Он неуклюже подплыл к ней. Лицо ее виднелось смутно, волосы расплылись вокруг по темной воде. Глубина ощущалась физически, наливаясь тяжестью, словно тьмой. Почему ночью водная пучина кажется каким-то зверем, живым существом, особенно если плаваешь голым?

Воды в каменоломне глубоки — без сомнения, фатомы и фатомы {14} , — хотя, вероятно, и не столь глубоки, как думают некоторые. Там на дне лежит красная «импала», в которой в 1959 году утонули двое любовников; багажник открыт, потому что чемоданы, с которыми они сбежали, утром плавали на поверхности, по ним и узнали, что машина рухнула с отвесной скалы. Вам скажут, что любовники все еще там, в машине, уже по горло в иле, она за рулем, а он рядом (возможно, рукой схватился за дверь, но слишком поздно, слишком глубоко). Это неправда. Их достали водолазы, и теперь они, как многие из нас, лежат в земле, разлученные.

Там, наверху, дорога, по которой они ехали, давно уже закрыта и почти исчезла; любовники и пловцы оставляют теперь свои машины у автострады и спускаются к каменоломне пешком, мимо почти совсем выцветшей таблички «Проход запрещен». Так добрались туда и Пирс с Роз. Но все-таки в воду удобнее всего сигать сверху. А потому Пирс взял Роз за руку (ради какой женщины еще он стал бы таким смелым?), и они прыгнули вместе, ногами вперед, глядя вниз и с воплем.


— План у меня вот какой, — сказал Бо Пирсу, тихонько посмеиваясь.

Им уже видно было сверкание голубых мигалок у поворота на мосту, на выезде из города. Пока Бо объяснял, они ехали, неторопливо и не самой короткой дорогой. Казалось, все довольно-таки просто, хотя у Пирса засосало под ложечкой, ведь он не умел договариваться с земными властями, да и не предполагал, что с ними можно заключить договор, — только склониться либо уклониться.

Бо остановился напротив перевернутой, как черепашка на панцире, машины Роз и поставил автомобиль на ручной тормоз. Когда Пирс вылез из машины, полицейские выжидающе повернулись к ним.

Он вез ее домой, вернее, встретился на вечеринке и вез ее домой, в город, когда вот это. Нет, до своего дома он ее доставил благополучно (да, она как раз там сейчас), а потом поехал обратно, потому что она оставила, оставила она свои контактные линзы, и он вызвался съездить и захватить их. Но не нашел. Вот, а когда он ехал опять сюда в город, ему попалось что-то на дороге. Кажется, енот, в общем, что-то вроде. Что-то такое перебежало дорогу. Да еще машина непривычная, у него-то седан «скакун», большой, американский. Ну и вот.

Бо тут же засвидетельствовал, что Пирс пришел к нему домой в полной растерянности. Невредим, нет, ну, может, шишка на голове. Врача? Нет-нет, все прошло. Уже не болит. Почему он ушел, не позвонив в полицию? Пирс (не в первый и не в последний раз, да и поводы случались посерьезнее) прикинулся дурачком, сказал, что не знал. Они изучили Пирсовы права, попросили выйти на освещенное место и внимательно рассмотрели его лицо в свете ужасно яркого фонарика, затем заставили пройти по белой линии дорожной разметки.

Он без труда это проделал. Он пошел сюда вместо нее и этим не ограничился бы; надо будет — он променяет свою (минутную, преходящую) невиновность на ее вину и, вероятно, примет на себя грехопадение, случись такое. Но заниматься пришлось другими, доселе неведомыми делами: вызывать аварийную машину (оказывается, они и ночью работают), заполнять бумажки, и доселе безупречная карточка Пирса оказалась запятнана; с последствиями он столкнется потом, когда пойдет вносить очередной страховой взнос. Но тогда он еще ничего об этом не знал.

— Что-то в «Чаще» происходит, — сообщил он Бо, когда они ехали обратно. — Не знаю что, но происходит.

— Я знаю, — не удивившись, сказал Бо. — Про это мы в курсе.


Когда Пирс вернулся домой, Роз спала; она сняла покрывало, но не разделась и лежала, разметавшись свастикой по всей постели, ноги голые, лицо скрыто волосами. Ему вдруг стало душно и жарко, он разделся и лег рядом. Когда он выключал свет, ветер словно усилился и заполнил комнаты; на кухне что-то с бумажным шелестом упало на пол, и Роз проснулась. Она будто вынырнула из глубокого омута, поднялась и села, как на край бассейна, глядя вниз, в глубину. Затем оглянулась на лежащего рядом обнаженного долговязого Пирса.

— Не было никакого бурундука, — сообщила она.

— Ты ж говорила, енота.

— В общем, его не было.

Он задумался над тем, что это значит. Никакого оправдания тому, что она не справилась с управлением на повороте. И контроль она не теряла, во всяком случае, над машиной — та сделала то, что от нее требовали. Оставалось лишь спросить почему, но он не спросил.

— Ну и ладно, — сказал он.

Она улеглась рядом с ним и положила руки под голову.

В комнате становилось холоднее — менялись местами воздух внутри и снаружи. Роз поспала; вновь неуверенно поднялась и побрела в уборную. Он слышал шум ветра и плеск воды в туалете. Роз приплелась обратно и полезла было опять в постель, но он остановил ее.

— Погоди-ка. Секундочку.

Он сел на край кровати, она стояла перед ним. Он расстегнул ее плотные джинсы, потянул застежку тугой молнии; она положила руки ему на плечи. Он счистил с нее эту кожуру, стянув ткань вниз, чтобы Роз могла высвободиться.

— Вот так, — сказал он.

Он снял с нее заодно и рубашку и обхватил Роз, чтобы расстегнуть на спине застежки лифчика; чуть потрепал освобожденные груди, взглянул в ее пустые глаза; пустил ее обратно в кровать.

— Жуткий ветер, — проговорила она.

Ветер и впрямь усилился не на шутку. Снаружи, из внешнего мира, в его неясную мелодию вплетались шумы, трели, стуки и посвисты: только наутро обнаружатся разбросанная садовая мебель и разлетевшиеся штакетины.

— А вдруг это тот самый? — спросила она.

— Который? — переспросил он, но она, вероятно, уже уснула, во всяком случае не ответила; в сумраке он посмотрел ей в лицо и не смог понять, открыты у нее глаза или нет.

Вообще-то он знал который, ведь миф про этот ветер она слышала от него самого, про то, как он «дышит, где хочет» {15} , — часть Природы, неподвластная руце Божьей, а потому, вероятно, подначальная Врагу рода человеческого; от Пирса Роз услышала истории о ветрах перемен, о том, как однажды такой вихрь разметал испанскую Армаду и тем спас Англию от католического завоевания — прославленный ветер, о котором в хрониках того времени вы не найдете никаких упоминаний. Он рассказывал ей о ветре, который уносит старую эпоху, и противоположном, приносящем новую, и о затишье между ними. Он много что ей рассказывал.

Господи, как она всегда беспокойно спит, вот забросила на него руку, открыла рот и по-детски испуганно, тихонько похныкивает с каждым выдохом. Обычно он не давал ей спать рядом с собой.

Не нужно было на дороге ничего объезжать, скорее, что-то следовало сзади, и она от него спасалась. Кто скачет, кто мчится под хладною мглой? {16}

Его передернуло, и он прикрыл наготу простыней.

Поздно ночью из своего дневного обиталища на Пирсовой веранде явился Робби и встал у отцовского ложа. Пирс, уже во сне, изумился, как ясно воспринимает присутствие мальчика, отчетливее, чем когда бы то ни было. Золотистые волоски на руках, жутковато-безмятежная улыбка, внушающая одновременно радость и стыд; Пирсу не часто доводилось ее видеть, и он стремился вызвать ее средствами духовными, а также и грубо-материальными. Робби склонился, поцеловал отца в щеку и отвернулся, исполнив свой долг; иные обязанности, иные игры ожидали его. Оставаясь во власти сна, Пирс не мог крикнуть, позвать его, он чувствовал, что теряет с ним связь, но не запомнил этого, а запомнит он лишь, что проснулся внезапно, одинокий, лишь женщина подле, да ветер чудовищный дул.


Затем наступило трепетное утро с голубым небом, по которому неслись облака, Роз сидела в лоджии и курила сигареты, а Пирс перетаскивал книги и пожитки все в тот же грузовик (Брента Споффорда), который доставил когда-то Пирсовы пожитки из города в глубинку. Закончив погрузку, они выехали из Откоса (помахав Роузи Расмуссен, работодательнице Пирса, выходившей из аптеки) и направились в Литлвилл. Он нисколько не удивился бы, если бы его новый дом исчез, унесенный волшебным ветром, но дом оказался на месте.

Глава третья

Так что в конце сентября Пирс жил возле быстрой реки, как и Роз Райдер, но она — в другом доме, и река тоже была другой. Осенью Роз обитала в домике администратора психотерапевтического центра «Лесная чаща»; когда в «Чаще» начали сворачивать летние программы, администратор перебралась в городскую квартиру и городской офис, а Роз жила в ее домике до холодов, когда ей предстояло отключить воду, занести садовые стулья и гриль в дом, заделать окна листами серой фанеры и отправляться на поиски нового обиталища до следующей осени, снять комнату или подселиться к кому-нибудь. А пока что она могла любоваться желтизной лесов на берегах Шедоу-ривер, деревянной верандой, заваленной опалью, белесым туманом над рекой по утрам. Она считала этот дом своим.

Новый дом Пирса стоял на берегу Блэкбери, другой речки, текущей сквозь Дальние горы, — она начинается от иных истоков, родников и тающих снегов в Аппалачских горах и в конце концов вливается в Шедоу на пути к морю.

Роз привела Пирса сюда задолго до его переезда, во время лунного празднества у речной заводи. Он пригласил ее покататься на лодке, и они добрались до этого самого дома, тогда необитаемого, залезли внутрь и стали осматриваться. Она была вместе с Пирсом и когда он приехал сюда по объявлению о сдаче дома в аренду и обнаружил, что дом — тот самый; Пирс и Роз миновали маленькую ванную с застоявшимся, немного неприятным запахом и, как в прошлый раз, оказались в неожиданной спальне. «Ой, тайник», — сказала она и на этот раз, и Пирс обнял ее так же, как прежде, и сказал: «Ну теперь ты должна вспомнить». Она ответила шепотом: «Да».

Но все-таки (размышлял Пирс теперь, утром, в конце сентября, оглядывая ту же самую комнату уже со своей кровати; на окнах висели его занавески, и в предрассветных сумерках на стенах едва виднелись ему принадлежащие картины), может быть, даже тогда она не вспомнила. Она ответила «да», но не он ли ввел правило, чтобы в некоторых обстоятельствах она не говорила ему «нет»?

Как-то в полночь на этой вот широкой кровати, не здесь, правда, а на Мейпл-стрит в Откосе, он поставил ей условие:

Роз, не говори «нет». Ты не хочешь говорить «нет». Только «да». Ты понимаешь?

Да.

Повтори.

Да.

Так что, может быть, на самом-то деле она не узнала этот дом, а потому не почувствовала, как он, нутром, давление судьбы, которая вернула их сюда. Возможно, она сознательно ничего не признала. Она это умела. Был у нее такой талант.

Самое тайное — то, что забыто.

Он поднялся с постели, окончательно проснувшись, — она продолжала спать в своей постели под журчание Шедоу, — он постоял задумчиво, долговязый, нагой и белый, за исключением тех мест, где кожу его затеняли черные волосы. На сегодняшний вечер назначена встреча: ужин на веранде близ ее юной холодной реки. Потом он изложит кое-какие планы на вечер, не начинать же им без всякой подготовки.

Затем он вновь улегся, подумать.

Будильника у Пирса не было. Он пробуждался, выспавшись, довольно рано. А в последнее время почти перестал спать по ночам, да и заснуть становилось все труднее: забравшись в большую кровать, он проваливался в глубокое оцепенение на пару часов или даже меньше, а затем просыпался, словно его толкнули, лежал наизготове, как включенный жужжащий прибор, по нескольку часов, думал, думал, ткал, сплетал, порой вставая, чтобы сделать наброски, покурить или просто поглазеть на убывающий месяц. Еще часок-другой сна, пока первые лучи не коснулись окон; затем подъем — и марш на кухню готовить, но, даже гремя кофейником и сковородкой, он не переставал работать.

После получения аванса от издателя, обеспечившего (вкупе с кое-какими деньгами от Фонда Расмуссена) хлеб насущный, работа у Пирса долго не двигалась с места. Он словно вскарабкался на огромную вышку над водой и понял, что нырять боязно, а слезать стыдно. Он делал наброски и вымарывал их, печатал несколько страниц — и почти сразу изничтожал. «Почему мы верим, что цыганки могут предсказывать судьбу?» — начинал он; или: «Мировая история существует не в одном-единственном варианте», — а потом укладывался в постель, уходил или просто прекращал работать.

Но пришло лето, жаркое, как преисподняя, тучное и буйное, — может, и породив в нем такую подражательную плодовитость. Явился Робби, вызванный его собственными силами, о которых он раньше понятия не имел; созданный из сил, которые Пирс не мог вычислить. А затем Роз, от мыслей о которой он едва концы не отдал в это одинокое утро. Словно при умелом инвестировании, чем больше времени он тратил на Роз и проводил с ней, тем больше, кажется, получал; он изображал высокомерную раздражительность, когда она звонками и капризами отвлекала его от работы и чародейства, но относился к ней все более суеверно: как знать, не в ней ли источник его продуктивности; он ловил себя на том, что отговаривает ее от других занятий ради свиданий с ним, а приходя вечером, она заставала его все еще в халате, взволнованного и лоснящегося, как спортсмен, с исписанным желтым блокнотом, который незадолго до того был чист; как ты быстро продвигаешься, удивлялась она, а он хохотал во все горло и гнал ее в спальню.

Еще одна возможность — о ней Пирс размышлял иногда, лежа в постели и временами так же яростно хохоча, — состояла в том, что Время сцеживалось в его мозг, бездонный, как волшебный потир кудесника: вино нового откровения, которым он должен был в меру сил оделять жаждущих, откровения, которое, может быть, только в сей миг, сей год сего десятилетия, имеет смысл оглашать.

Так что восстань и действуй, Пирс: ибо приходит ночь, когда никто не может делать. {17}


А в это время Роузи Расмуссен летала. Она оттолкнулась от верхушки Болл-холла на Ривер-стрит, где установлены четыре больших каменных шара (всегда всматривалась в них, но касаться никогда раньше не доводилось — холодная шероховатая поверхность оказалась приятной на ощупь), — оттолкнулась и полетела над рекой, вверх и вперед.

Как она забыла, что умеет летать? Теперь, над простертой внизу морщинистой рекою, она, конечно, вспомнила, что умеет — и летала не раз в некую пору года, но в какую? Может, в летную погоду. Она уже немножко отвыкла, но какая блаженная легкость, когда, восстановив навыки, вспоминаешь виражи и повороты, бочки, снижения и взлеты!

На скале — замок Баттерманз, не там ли ей приземлиться? Нет, не туда она направляется. Она глянула вперед. Там, вдали, раскинулся город Каскадия, бумажные фабрики источают белый дым, а вот и новая водоочистка, где сверкающая шкура реки свисает через плотину, сбиваясь в пену у ее подножья. Нет, слишком близко. Она сделала усилие, чтобы подняться выше, на миг испугавшись, что становится тяжелее, что воздух не удержит ее и она пойдет вниз. Стесненная здесь, южнее река растекалась вширь. Над выгибом земли виднелись крыши двойного города Конурбаны, старые башни на левом берегу (отблески рассвета на золотом куполе муниципалитета), а на правом — башни куда выше, из холодной стали.

Ах да, туда, подумала Роузи, снижаясь. Туда лежит ее путь. В душе ее пробудились долг и тревога. Она подумала, не ошиблась ли, может, ее просто подбросили вверх, швырнули в воздух, и на самом деле она не летит, а падает: но подумать так и значило упасть; и она устремилась вниз.

Очнулась на подушке в своей кровати, жадно хватая глазами свет в предрассветном сумраке. Будильник на ближнем столике только собрался звонить, она проснулась от его жужжания. Роузи шлепнула по нему, упреждая, и свалилась обратно. Охнула было от ужаса, обнаружив в постели рядом с собой что-то живое, ах да, господи, это же Сэм — проснулась за полночь от страха и успокоилась, только когда Роузи уложила ее с собой.

Ой, как я не хочу ехать, мысленно захныкала Роузи. Сев, она поискала ногами тапочки, не нашла, встала на четвереньки и пошарила под кроватью (снова озноб суеверного страха на входе в это темное логово), махнула рукой и отправилась в холл босиком. Мимо комнаты Бонн на лестницу черного хода. Осенние запахи: знобкий воздух, прошлогодние костерки, ожидающие, когда их зажгут вновь, холодные деревянные рамы, прошлые жизни, обитавшие тут, их трапезы, салфетки и мебель, — все отчего-то разом ожило этой осенью. Лестница на кухню. Роузи не стала закрывать дверь (зачем вообще дверь на лестнице?), чтобы услышать, когда проснется Сэм; наполнила под краном чайник.

Ей вспомнился полет. Во сне все время кажется, будто вспоминаешь то, что умел и чем занимался раньше. Конечно, занимался: в предыдущих снах.

Если бы она могла сегодня полететь в Конурбану на встречу, она бы слетала.

Огромная старая кухня, назначенная для пребывания поваров и служанок, а не членов семьи, Роузи нравилась больше всех прочих комнат в доме, который стал ее новым обиталищем и в некотором смысле ей же и принадлежал. Не полностью в ее распоряжении, но как бы отдан под опеку: ведь он находится в собственности Фонда, давным-давно основанного Бони, — и теперь Фонд владел всем имуществом Расмуссенов. В завещании Бони назвал Роузи новым директором.

Она вовсе не жаждала и не ждала такой участи. Бони был к ней добр, и она страшно по нему скучала. Но от наследства его она отказалась, во всяком случае не согласилась принять; уклонялась от расспросов Алана Баттермана — когда можно ожидать окончательного решения; а тем временем лето кончилось и в доме стало зябко. Каждый день, когда она вновь откладывала решение на потом, казался Роузи трудной победой, и каждое утро она готовилась вновь не решиться. Ей казалось, что это удачная уловка, передавшаяся, должно быть, с генами — ведь Бони, конечно, и сам был не промах. Может быть, таким вот образом она доживет до глубокой старости, как Бони. Может быть, тогда ей удастся то, к чему старик стремился и не мог достичь: возможно, не принимая решений, она сможет жить вечно.

А вот и Сэм: требовательный стон, словно дочку грубо выдернули оттуда, где она провела ночь.

— Солнышко, не волнуйся, мама здесь.

Надо оповестить ее, кто с ней рядом: порой Сэм прибывала в мир яви в таком изумлении и замешательстве, что Роузи даже смешно становилось. Она побежала по лестнице через ступеньку, бросив настойчиво свистевший вослед чайник.

Фенобарбитал, прописанный доктором Боком, был временной мерой: Сэм нужно обследовать, выяснить, что с ней, и скроить курс лечения. Это он сказал «скроить»: костюмчик ей впору. Нужно снять ЭЭГ — измерить электродами частоты излучений мозга: это прояснит — или не прояснит, — что же там, в мозгу Сэм, вызывает приступы.

Так что сегодня Сэм и Роузи должны ехать в Конурбанский педиатрический институт и госпиталь на обследование к неврологу, но на этом (предчувствовала Роузи) путь их не закончится. Какую бы они дорогу ни избрали, та никогда не приведет обратно, во дни прежде того августовского вечера, когда Сэм впервые произнесла: Что это? —уставившись в воздух, на то, что открылось ей одной, а потом одеревенела, задрожала — слепая, глухая и бесчувственная ко всему. Дорога, с которой они в тот вечер свернули, жизнь, которой прежде жила Роузи, оставалась все дальше и дальше за спиной; конечно, дорога никуда не делась и вела дальше, Роузи порой даже видела ее — не отчетливо, но живо, с болью, сожалением об утрате и почти невыносимой тоской. Ее настоящая жизнь становилась воображаемой, а новая наполнялась грубой реальностью.

Привезите любимую книжку или игрушку, советовала отпечатанная на ротаторе инструкция, которую прислали из больницы. Сэм остановила выбор на Брауни, тряпичной кукле, найденной здесь, в Аркадии, в ящике стола: бурые нитяные волосы и хлопчатобумажное полосатое платье замызгано от старости, а левый глаз, черная бусина, разболтался и висит на ниточке, жутковатое зрелище. Роузи все обещалась пришить его, да руки не доходили. Если вы тщательно вымоете ребенку голову утром перед обследованием, этого можно будет не делать по приезде. Ответьте на нижеследующие вопросы, посоветовавшись с лечащим врачом ребенка. Для точной постановки диагноза необходимо точное описание характера приступов. Перечислите лекарства, которые принимает в данное время ребенок, точно указывая дозировку и режим.

— Нет, мам. Нет нет нет нет.

— Ой, Сэм, ну быстрей. Хоть в этот раз не бузи. Пора ехать, а то опоздаем.

Сэм улизнула от нее и бросилась через холл. Роузи погналась за ней с лекарством наготове:

— Саманта!

Ей не сказали, надо ли давать Сэм в этот раз ее обычное лекарство. Не повлияет ли оно на сигналы мозга? Ухудшит картину или наоборот? Но не дать лекарство она не решалась. Доктор Бок говорил, что приступы Сэм, по всей видимости, не наносят мозгу вреда, но Роузи боялась допустить еще один: приступы разбивали ребенка чуть ли не на части, как такое может не приносить вреда? И позже, сколько бы их ни доводилось видеть за годы, прошедшие с того дня до нынешнего времени (по нескольку раз в год, не очень часто, но хоть раз обязательно), привыкнуть к ним оказалось невозможно. Тяжело вспоминать. Да и вообразить тяжело.

— Да, черт возьми, Сэм. Иди сюда, маленькая.

— Иди отсюда, большая.

Нагишом вниз по ступенькам, словно светясь на фоне темной деревянной обивки и багрянистого ковра, а следом Роузи с нацеленной пипеткой. Сделка на нижней веранде, той самой, где Бонн Расмуссен умер по дороге в туалет. Ладно, ладно, будут тебе французские тостики, только быстрее пей, Сэм, мне некогда пререкаться. А из горла неудержимо рвется смех — смешок подавленной тревоги, может быть даже космический смех, потому что на самом деле это ведь игра: так думала или знала наверняка (тоже смеясь) Сэм; но все равно это надо было сделать, надо — и точка. Сэм, ну хватит баловаться.

Наконец-то дело сделано, со слезами, но Сэм хоть не выплюнула (Роузи пыталась смешивать лекарство с соками, но Сэм никогда не допивала порцию, и Роузи не была уверена, в какой части напитка осталось лекарство — она называла его лекарством, хотя оно ни от чего не излечивало). Пока Сэм поедала французские тостики, Роузи собирала вещи: книжку для Сэм о мышах на воздушном шаре; книгу для себя («Отряд» Феллоуза Крафта, она уже несколько недель как застряла на второй главе), Брауни, одеялочки, печенье и сок, пузырек фенобарбитала и шприц и всякие разные бумаги.

Наконец они прошли через холл, миновали большую дверь (мимо и даже сквозь Бони Расмуссена — не видя его и для него незримые; а он со дня своей смерти, четвертого июля, стоял перед некой закрытой дверью и не мог ни пройти, ни, конечно, повернуть обратно) и вышли на улицу, в душистое утро и чудесный день, еще один чудесный день.

Хотя Роузи теперь была по меньшей мере и. о. директора Фонда, она не прибавляла себе жалованья; еженедельно выписывала чек на ту же сумму, которую получала, работая секретаршей на полставки. Однако сегодня она разрешила себе воспользоваться большим черным «бьюиком» Бони, что застыл в спячке в гараже у поворота аллеи, прежнем каретном сарае. Обычно Роузи водила фургон (принадлежащий Майку, который так и не потребовал машину обратно или держал претензию в резерве, на потом) — «бизон» со слабыми амортизаторами и ненадежными тормозами; от одной мысли поехать на нем куда-то по автостраде, вдаль от дома, Роузи становилось нехорошо, хотя Споффорд говорил, что если уж так пойдет — в смысле, наоборот, остановится, — то скорее от тряски на грунтовой дороге в Дальних горах, чем на хорошем шоссе. Логично, ответила она.

Ключ от «бьюика» она нашла в кармане зимнего пальто Бонн, где он лежал с тех пор, как старик в последний раз водил машину, — и вчера они, к превеликой радости Сэм, ходили в каретную опробовать мотор. Роузи с трудом открыла тяжелые конюшенные ворота (Сэм помогала маме) и подивилась тому, что Бонн так и не удосужился поставить настоящий гараж с бетонным полом и подъемной дверью. Сэм обследовала спящего дракона, засовывая пальчики в воздухозаборные щели сбоку (на деле фальшивые, как выяснила Роузи, — глубиной всего дюйм; в машине ее отца эти дыры для чего-то были нужны — ну да, понятно, воздух забирали). Мощный двигатель завелся сразу же, с готовностью. Сэм запищала от восторга.

Машина, как и все прочее, Роузи не принадлежала, хотя она могла ею пользоваться. Если кто и был законным владельцем наследия Бонн, так это Уна Ноккс.

«Я оставляю все моей старой подружке Уне Ноккс», — сказал Бонн за месяц до смерти. Его тон, а также то, что никакой официальной бумаги, где упоминалось бы странное имя, так и не всплыло, убедили Роузи, что «Уна Ноккс» — замысловатая игра, какими забавляются очень замкнутые и одинокие люди; с другой стороны, может, розыгрыш был импровизацией: случайно выхваченное имя, чтобы отбиться от Роузи и Алана, которые вынуждали Бони говорить и думать о приближающемся небытии: в любом случае, никакой Уны не существует. Это не мешало Роузи представлять, что когда-нибудь она все же появится, мрачная и высокомерная, нагрянет в Аркадию, чтобы заявить права на имущество.

Вр-р-ум. Сэм опять взвизгнула, радуясь чуду: машина завелась. Роузи осторожно, дюйм за дюймом, вывела длинное тулово «бьюика» из логова; она не сомневалась, что до исхода дня на нем где-нибудь да появится вмятина; а перед кем ей отвечать?

Глава четвертая

Человеческие жизни упорядочены в семилетние циклы, считая с появления ребенка на земле до того самого дня или ночи, в которую он уходит. Последовательность циклов образует волну, у которой есть гребни и подножия, подъемы и спуски; ее можно изобразить на бумаге — простую синусоиду с координатами по осям хи у,Время и Амплитуда, с пиками в семь лет, четырнадцать, двадцать один, двадцать восемь и тридцать пять. Пройдя половину пути к вершине, мы достигаем горизонтальной оси координат, которая делит бегущую волну лет на верхнюю и нижнюю половины; тот год, когда мы пересекаем ее, называется Годом Великого Подъема. Во всяком случае, так решил назвать его последний на данный момент человек, кто открыл или придумал этот цикл.

Проснувшись, Роз Райдер, не одеваясь, неподвижно сидела на краешке узкой кровати в хижине на берегу Шедоу. У ног ее на полу спальни валялось множество длинных листков с волнами и циклами, пересеченными посредине, — она сама их чертила циркулем и линейкой. Графики свалились с кровати, где их оставили накануне, и теперь Роз сидела, уставившись на листы невидящим взором. Погода обещала быть прекрасной, уже десятый по счету день Дальние горы к полудню прогревало как летом.

Роз находилась на пороге Года Великого Подъема и двигалась к плато двадцативосьмилетия. Достичь плато в нынешнем цикле она и не надеялась. Она не знала и представить не могла, что именно помешает движению вверх, но сегодня ей казалось, что отметить восхождение на плато не доведется.

Конечно, она понимала, что «верх» и «низ» не обязательно окрашены эмоционально, на пути вверх настроение вовсе не обязательно поднимается, а на пути вниз — не всегда падает. Прохождение нижней фазы цикла — крушение старых устоев, шквал новых сведений, отстранение от прежних «я» и полное неведение о том, какие ждут тебя на пути восхождения, — все это может быть очень интересно и увлекательно. Ладно, сказала она себе или Майку Мучо, автору системы, которую он назвал Климаксологией: ладно, но теперь-то, на подъеме, должна же я чувствовать.

Что чувствовать?

Ну, хотя бы не распад, а цельность и движение; должна осознавать, кто я и что я существую. Хотя бы.

Вчера Роз еще знала, кто она и кем собирается стать. Она была аспиранткой, изучала американскую и английскую литературу, специализируясь на языкознании; она была или готовилась стать учительницей. На прошлой неделе Роз нашла в «Чаще» журнал с объявлением, что языковой школе в Лиме как раз такой человек и требуется; и с этого момента, каждый день понемножку, Роз стала превращаться в того человека. Она хорошо владела испанским (по правде — только на уровне колледжа, и то давно). Жила на квартире, в комнатушке на верхнем этаже городского дома старой постройки; сперва ей было одиноко и страшновато, но потом она стала узнавать город, знакомиться с молодыми людьми, ходить на пляж и в горы. Уроки она вела для юношей и девушек, собиравшихся стать стюардессами или мелкими торговыми служащими, — спокойных ребят с прекрасными манерами, словно выходцев из иной эпохи или, по крайней мере, иного десятилетия. В обществе новых знакомых, студентов и не только, она шла от приключения к приключению, какому — заранее не сказать, но она предчувствовала его и не возвращалась пройденными путями, если возвращалась вообще.

Много дней присутствие в душе «такого человека» грело Роз, словно ребенок в ее лоне, — или, вернее, как, по ее представлениям, дитя может согревать женщину. А сегодня утром, проснувшись, она обнаружила, что ее новое «я» исчезло. Может, умерло, но уж точно — исчезло, оставив после себя холодную пустоту, ужасную холодную дыру, которую прежде заполняло. Лима казалась далекой и безвоздушной, как Луна. Отксеренная страничка журнала глядела на нее с ночного столика так же мертво, не обещая ничего, кроме жестокой шутки.

Умерло.

И это умерло. Настанет день, когда умирать будет больше нечему, останется она одна.

Босой ногой она пихнула лежащий на полу листок, так что он перевернулся вверх тормашками, и Год Великого Подъема оказался спуском в долину. Какая теперь, к черту, разница. Он тоже мертв.

Пирс (предложивший ей — может, в шутку, откуда ей знать, — помощь в оформлении Майковых набросков в книгу, самоучитель или хотя бы конспект учебника) спросил как-то: почему кривая так скучна и двухмерна? отчего не спираль, которой мы поднимаемся, точно по склону горы, каждые семь лет возвращаясь на то же место, но выше, на новом уровне?

Почему выше? — спросила она сейчас, не тогда. Почему выше?

Почему восхождение?

Электрические часы, мерцавшие на столе, не умерли, только они и жили, и по ним Роз увидела, что опаздывает, еще как опаздывает. Мысль о поездке в горы, в «Чащу», парализовала ее, хотя она возлагала большие надежды на этот день и открывшуюся возможность. Она попыталась осознать, что опаздывает и что пора бежать, но ее не покидала мысль, что неплохо бы сегодня вообще смыться куда-нибудь, поехать на север, забрести в торговый пассаж, куда еще не заглядывала. Постричься. Думая и воображая, она чувствовала, что скользит по склону Года Великого Штопора, конца-края которому не видать, — и еще долго не могла пошевелиться.

А тем временем туман над Блэкбери исчез, словно ветер сорвал одеяло; и Пирс вовсю трудился в желтом домике на берегу, отчасти скрытом, как звериное логово, среди сумахов с огненными верхушками. Слышалось только неровное постукивание электрической пишущей машинки, которую он вытащил на веранду, да еще поскрипывание кухонного стула, когда Пирс откидывался подумать и отдохнуть.

Начать он решил с исторического анекдота. {18}

Однажды утром, вскоре после Рождества 1666 года, к голландскому медику и ученому Иоганну Фридриху Швейцеру, известному под именем Гельвеции, явился посетитель — невысокий безбородый человек в простой одежде, с акцентом, выдававшим в нем, как решил Гельвеции, выходца из Шотландии. День был снежный, незнакомец же прошел, не вытирая обуви. Он сказал, что, судя по ученым трудам Гельвеция, тот скептически относится к алхимическим трансмутациям, и Гельвеции признал, что никогда не видал, чтобы такие совершались. Тогда незнакомец показал ему «изящную коробочку слоновой кости, из которой вынул три увесистых куска Камня, каждый размером с грецкий орех». Он сказал, что не может дать их Гельвецию, но позволил подержать один кусочек, и, пока гость рассказывал о силе камня и о том, как тот к нему попал, хозяин сумел отколупнуть немного ногтем. Когда посетитель ушел, обещав зайти еще, Гельвеции извлек вещество из-под ногтя, затем изучил его, следуя кое-каким намекам, оброненным незнакомцем. Но безуспешно. Во время следующего визита гость, поколебавшись, дал Гельвецию кусочек камня размером с семечко репы. Когда же хозяин высказал опасение, что этого будет недостаточно, незнакомец забрал кусочек, разломил надвое, оставил лишь половину, «аккуратно завернув в синюю бумагу», и сказал, что такой малости вполне хватит. Действительно, в ту же ночь супруга Гельвеция, обучавшаяся Искусству, убедила его опробовать камень, и вместе они превратили пол-унции свинца в золото, оказавшееся при исследовании высочайшей пробы.

С очередным возвратом каретки листок вылетел из машинки, готовенький, как тост из тостера, и Пирс заправил следующий. Умея быстро и аккуратно писать от руки, Пирс никогда не учился печатать и стучал по клавишам, словно дрова колол, бия могучим указательным пальцем, высунув от напряжения язык, и к полудню, осилив не более четырех-пяти страниц, падал в изнеможении.

Работал Пирс обычно в огромном старом халате, унаследованном от дяди Сэма, доктора Сэма Олифанта, ныне покойного. Это роскошное одеяние подарил доктору кто-то из пациентов, кому он спас жизнь (нет, конечно нет, но подлинную причину Пирс уже забыл), и дядя никогда его не надевал. Халат был тяжел, как риза епископа, из толстого бархата снаружи и пурпурного атласа изнутри. Пирс носил его непременно наизнанку, прикосновение липкого атласа к коже казалось отвратительным, а изнутри отделка была так же хороша, как и снаружи: все швы внутрь, воротник высокий, рукава просторные. Пояс потерялся, и Пирс обвязывался широким кожаным ремнем. Роз смеялась, видя его в этом одеянии, опоясанном кушаком; поначалу смеялась.

«Приведенное сообщение, — печатал он, — примечательно по нескольким причинам. Во-первых, оно весьма обстоятельно; в нем почти нет того романтически-сказочного настроя, который обычно отличает встречи с Таинственным Мастером. Утверждается, что алхимик оставил Гельвеция наедине с преобразующим веществом, которым снабдил его, чтобы тот опробовал Камень сам; шарлатаны и жулики, которых тогда было в избытке, всегда присутствовали при опытах и располагали множеством способов создать видимость сотворения золота. Третье и, вероятно, самое необычное: незнакомец не просил денег, никаких капиталовложений, ни унции золота взамен на обещание, что оно вернется десятерицей. Он просто исчез, и больше его не видели».

Печатая эту хорошо известную историю, Пирс впервые заметил — подобно сыщику из детективного романа, разбирающему улики, — наличный с самого начала факт, на который не обратили внимания; теперь ему подумалось, что он знает объяснение. Но продолжил он так, как задумал ранее.

«Таким образом, возможны, кажется, только два вывода: либо Гельвеции солгал, либо он изготовил золото.

Теперь мы знаем, что золото — элемент, как и свинец; следовательно, нельзя получить одно из другого путем нагревания в смеси с каким-то третьим веществом, чем бы оно ни являлось. Следовательно, Гельвеции лжет, ярко, убедительно и без всякой видимой причины (он более никогда не пытался сотворить золото).

Существует, однако, еще одна вероятность, наименее правдоподобная, откровенно абсурдная: Гельвеции действительно изготовил золото имевшимися у него средствами, но сегодня для нас это невозможно — ни тем, ни каким-либо иным способом. Не потому что мы забыли, как совершать трансмутации (хотя и забыли), и не потому, что утратили веру в алхимию (хотя и утратили), но потому что само золото — не то, чем оно некогда было, земля — не та, огонь — не тот».

Он убрал руки с клавиш.

Снежный день 1666 года. В сознании Пирса каждая из десяти цифр имела свой цвет, причем цвета он не выбирал, они являлись ему, сколько он себя помнил: шестерка была белая. Снег на ботинках Мастера; коробочка из слоновой кости с блестящим веществом. Супруга в белом на верхней ступеньке лестницы. Что это у тебя, муженек.

Супруга: вот что подметил Пирс, пересказывая легенду. Супруга, искушенная в Искусстве. А что, если она была заодно с тем якобы Безымянным Мастером. Сумев обмануть мужа, она каким-то образом извлекла золото, в расчете на некое продолжение, кто знает, что ее связывало с тем типом; заговор, не принесший плодов. Тип свалил из города. Жена сохранила все в тайне.

Пирс подумал, не написать ли примечание; потом решил, что не стоит. В своей книге он искал свидетельства тому, что мир раньше был не таков, как теперь; самые незначительные факты, банальные, но неопровержимые истории, которые зажгут в душах его читателей сумасбродную уверенность или хотя бы подразнят их возможностями. Но он и не обещал, не обещал наверняка, что хоть один из предложенных им товаров не исчезнет в момент сделки; его философия, собственно, и подразумевала, что как раз исчезнет. Но выпячивать собственные парадоксы — не его профиль.  Quinon intellegit, aut taceat aut discat:если не просекаешь, заткнись или обмозгуй. {19}

«Возможно, — печатал он, — что все прочие описанные случаи изготовления золота с помощью огня — а их сотни, и почти все выглядят вариациями на одну и ту же тему, подобно сюжетам старых комедий, — возможно, все они мнимы, все возникли, когда кто-то солгал, или принял желаемое за действительное, или ошибки накопились при многочисленных пересказах: История играет в испорченный телефон, и анекдоты становятся доходчивыми, удивительными или поучительными свидетельствами. Может быть, этот случай — единственно подлинный из всех, что нам известны; он один избежал помех наступающего Времени, которое подделало все прочие, — и после крушения старого мира добрался до нас, как слуга Иова: и спасся только я один, чтобы возвестить тебе». {20}

Пирс подразделял свою аудиторию на три категории. Во-первых, все те, кто ожидал какой-то чистки и кардинальных перемен в мире, ожидал с той поры, как по стране и миру прокатилась волна некой воображаемой революции; иногда (подобно францисканским еретикам древности) они жили так, словно старый мир уже прекратил существование и начался новый. {21} Здесь, в окрестных горах, они обитали племенами и семьями на старых фермах, в пещерах и древесных жилищах; и не читали ничего, кроме книг, подобных Пирсовой. Кроме того — немалый контингент молодежи, которая, мнилось Пирсу, стоит на раздорожье времени, куда приходят все, кто уверен, абсолютно уверен, что им суждено увидеть новый мир, не такой, в каком родились, — а может быть, и поучаствовать в его строительстве. Он помнил, что сам некогда был в этом убежден. И наконец, не умалялось в числе охвостье мечтателей: таких много в любом веке, и они чуют Становление каким-то шестым чувством благодаря врожденной способности; постоянно видят знамения, не разочаровываются и не падают духом, всю жизнь с замиранием сердца ждут прихода нового.

Этому (потенциально) большому кругу читателей Пирс собирался показать Новую Эру, рассвет которой им дано первыми разглядеть, становлению которой помочь. Пирс вполне допускал, что таких Эпох могло быть много, одни короче, другие длиннее, одни каждый может узнать, оглянувшись назад, а другие — нет. Предпоследняя заканчивалась примерно в то время, когда Гельвеции открыл дверь человеку в заснеженных сапогах. А эпоха-преемница кончалась ныне, когда Пирс писал о ней и призывал читателей услышать его глас. А с уходом прежнего мира (к чему, похоже, дело и шло: Пирс завел картотеку с заметками из газет и журналов о необъяснимых и невероятных событиях, дырах в крыше Большой Науки, протекающей все сильнее, — по оценке Пирса) мы откроем или создадим новые законы и на их основе выстроим мир, иначе устроенный; в принципе, объяснял Пирс, открытие и созидание — сутьновый мир.

Сам-то он в это верил? Нет, не вполне, пока еще нет. В те (надо сказать, редкие) моменты, когда он вполне осознавал, что утверждает, Пирс переставал печатать и замирал в немом ужасе перед лицом своей дерзости, или от души хохотал, или на день прекращал работу, в страхе и неуверенности. Нет, на самом деле ему казалось, что первые толчки грядущей эпохи, замеченные в таком множестве, прошли, а мир остался тем же, ведь не случилось же впрямь ни чудовищных катастроф, ни чудесных спасений, дороги вели туда же, куда и раньше, жизнь по-прежнему оставалась тяжким трудом и все прочее не изменилось.

Это не значило, что он не разделяет с читателями их мечту — как бы она ни называлась и чем бы ни была вызвана — о будущем, чье устройство окажется иным, чем у прошлого; о том, что все утраченное вернется, а сам он принадлежит не нынешней эпохе, но той, что маячит далеко впереди или уже начинается. Если бы не эта мечта, он бы не смог выдумать ничего подобного — правдиво оно или нет. Однако Пирс полагал — возможно, он сделает такой вывод в самом конце книги, таков, по крайней мере, замысел, — что это стремление, эта надежда, реальная и действенная ныне и бывшая такой в прошлом, принадлежала к сфере внутреннего, а не внешнего; внешнее остается таким же, каким было всегда, а внутри Мировые Эпохи все время рушатся и обновляются; ни одна жизнь не проходит без такого переворота, и для некоторых душ любое мгновение будет сумерками совы Минервы. {22} Под конец книга должна была стать притчей, обращенной к каждому; истиной, касающейся более человеческой природы, чем истории.

De te fabula. [3] {23}

В таком случае, что бы ни случилось с миром, он сможет продать свою книгу.

Блестящий юнец из родной Пирсовой школы, Святого Гвинефорта {24} , как-то спросил, тасуя колоду, какая у него любимая карта; и когда Пирс ответил (скорее наугад) — бубновый валет, мальчик разложил всю колоду рубашкой вверх, потом позволил Пирсу убрать все карты в соответствии со сложным ритуалом, пока на кровати не осталась одна-единственная; потом нерешительно и таинственно (вдруг не получится) фокусник перевернул карту — и она оказалась загаданной. Лишь много времени спустя парнишка показал Пирсу свою колоду: сплошь бубновые валеты. Пирс спросил, а что бы тот сделал, назови он, скажем, королеву червей. Я бы просто убрал колоду, ответил паренек, но почти все говорят: бубновый валет.

Подошел полдень; Пирс достал с плетеной этажерки (стоявшей во внутреннем дворике рядом со столом, стулом и катером, покрытым полосатой парусиной) бутылку шотландского виски и плеснул в стакан на дюйм.


Стоянка возле психотерапевтического центра «Лесная чаща» была забита разномастными автомобилями, нередко шикарными: родители и супруги приехали забрать проживающих (ни в коем случае не «пациентов») обратно в ту жизнь, из которой те бежали или были выброшены. Теперь гости (уже бывшие) складывали переносные проигрыватели, зеленые рюкзаки и коробки с книгами и пластинками на задние сиденья и в багажники «лис» и «ягуаров» или смотрели, как этим занимаются родители; проходя мимо нескольких семей, Роз Райдер слышала, что они уже начинают ссориться. Вверху, у открытого, под козырьком, входа в крытое дранкой здание (некогда семейный дом отдыха — иные проживающие называли его Домом Предпоследнего Отдыха), сотрудники прощались с теми, кто прошел весь курс: одни в слезах, другие беззаботно веселы, вроде получше стало. Роз несколько раз останавливалась ради прощальных объятий, но она очень спешила, и от этого прощания, с которыми она старалась побыстрее покончить, выходили ужасно лицемерными. Ну, пока-пока. Уж ты пиши, ладушки? Да я уверена, все будет великолепно.

Затем — дальше и вверх по лестнице в западном крыле здания к Наблюдательному Пункту на верхушке Башни, просторному залу; раньше там была открытая терраса, но ее застеклили. Ох, опаздываю. Вверх, по коридору снова вверх и опять по коридору, по всем четырем сторонам Башни, все дальше от земли. Спираль: на каждом этаже минуешь то же самое место, только выше.

Она остановилась. Прислушалась к голосам наверху. Увидела, что дверь Наблюдательного Пункта закрыта. Не придешь сегодня утром, можешь больше не трудиться: Майк и раньше воображал, что может говорить с холодной уверенностью, но теперь вдруг и впрямь научился. А научили его здесь.

Она поднималась кругами, кружила вокруг того, чего боялась. Проще всего сказать, что она забыла, а потом забыть, что на самом деле не забывала. Тогда Майк отступится, отпустит ее.

Теперь из-за двери на верхней площадке она слышала голос, тихий голос Рэя Медоноса. Она прижалась щекой к двери, вдохнув запах сосны и лака, попыталась расслышать слова; ждала паузу, чтобы войти, а еще ждала, когда сила притяжения одолеет силу, гнавшую ее прочь.

Она открыла дверь и, опустив глаза, прошмыгнула внутрь. Майк среди прочих сидел на полу, скрестив ноги: он с улыбкой похлопал ладонью рядом с собой. Рэй Медонос сидел на краешке фибергласового стульчика, подавшись вперед, с поразительной точностью балансируя своим огромным телом. Он увидел Роз, он определенно заметил ее, но ничем не выказал это и продолжал без паузы.

— А потому я не собираюсь рассуждать о конце света, — говорил он, — или о промысле Божьем относительно будущего мира сего. Ваши рассуждения на эту тему я тоже не очень-то желаю слушать. Я знаю вот что: я знаю, что время, которое мы с вами переживаем, не похоже ни на какое другое. Это время, исполненное возможностей как для добра, так и для зла. Это время, когда царство Божие подходит совсем близко к нашей старушке Земле, может быть, не для того, чтобы пребыть вовеки, а только чтобы мы могли мельком взглянуть на него. Время, когда являются и ужасные порождения зла, время противостояния Бога и Сатаны, когда Сатана видит случай урвать большой куш и прилагает дьявольские усилия — именно дьявольские! — чтобы воспользоваться шансом.

Роз подняла взгляд на Рэя, робко улыбаясь, на случай, если их глаза встретятся. Они встретились. В нее словно бы вторглось нечто, хотя улыбался он по-доброму. Рэй был большой, высокий, и грузный, и старый, впрочем, возраст было трудно угадать; лицо его покрывала паутина тончайших трещин, словно оно когда-то разбилось на кусочки, а потом его аккуратно склеили; черты лица были скорее мелкие: аккуратный нос, тонкогубый рот, очень маленькие, почти безбровые глаза, голубые, как сосульки. Она часто читала о таком в книжках, но прежде не встречала: глаза Рэя лучились. Слегка поблескивали, словно фасеточные, улавливая свет, когда он ворочал большой головой.

— А какая же роль отводится нам? Чем мы, работники на ниве умственного здоровья, должны заниматься сегодня, что должно стать нашим долгом и нашим служением? Что ж, давайте откроем эту книгу и почитаем.

Привычным жестом он выхватил из мешковатого портфеля, стоявшего у ног, Библию в черном кожаном переплете и открыл ее. Роз увидела, что книга утыкана разноцветными бумажными закладками.

— От Луки святое благовествование, глава десятая, — сказал он.

Многие раскрыли такие же книги, и вокруг словно листопад зашелестел. Она вспомнила, что Майк сказал ей принести Библию (Новый Завет), и заломила руки, в которых ничего не было.

Рэй Медонос откашлялся.

— Вот Иисус посылает семьдесят учеников своих в мир, по два. Семьдесят человек — это много. И говорит он, что посылает их, как делателей на жатву, но говорит также, воистину говорит, что посылает их, как агнцев среди волков. И говорит он, что там, где не примут их, они должны отрясти с ног даже прах городов сих и провестить, что приблизилось Царствие Божиеи суд Божий к таким городам будет суров; но если где примут вас, говорит он, там исцеляйте больных. Без сомнения, так они и поступали, в подражание Иисусу; но что именно делали? Вот что они сказали Иисусу, возвратившись, первые же слова — давайте посмотрим, десять семнадцать: «Господи! и бесы повинуются нам о имени Твоем».

Он внимательно смотрел на паству, выложив свои доводы (это видно было по лицу и глазам) и ожидая, когда же до слушателей дойдет.

— Бесы, — продолжал он тихо. — Даже бесы. — И снова вернулся к книге: — «Он же сказал им: Я видел Сатану, спадшего с неба, как молнию; се, даю вам власть наступать на змей и скорпионов и на всю силу вражию,и ничто не повредит вам».

Здесь ошибки быть не может, говорили его глаза, и слушатели молча сидели перед ним, постигая, а может, не постигая, и он заговорил с внезапной силой (Роз чуть вздрогнула от неожиданности или чувства вины):

—  Они исцеляли больных, изгоняя вселившихся демонов.Вот что им велено было делать, и потому им даны были имена делателей на жатве и агнцев среди волков. Вот почему, вернувшись, они сказали Не сказали Господи, мы возлагали руки на сих людей — или: Господи, мы давали таблетки — или: Господи, мы провели беседы, как Ты велел нам Они сказали демоны болезни подчинялись нам именем Твоим А Иисус сказал им, что они могут изгонять духов и Враг не в силах будет причинить им вред. Вот так.

Он закрыл книгу, но не отложил ее.

— Я говорил это прежде и повторю снова. Вокруг вас роятся болезни и несчастья, везде, и здесь, и всюду, куда бы вы ни отправились. И я уже говорил, как обрести силу, чтобы одолеть болезни и страдания. А для того, чтобы обрести ее, вам прежде всего нужно признать одно. Только одно. Вы должны поверить, что все это происходит сейчас.

Он протянул им книгу.

— Вы должны поверить, что это происходит сейчас,так же, как происходило тогда, и что Царствие Божие приблизилось. Вот и все. Когда поверите, что это происходит сейчас, вы поймете, к кому обращены каждая страница и каждая строка этой древней книги, какие обетования даны и что вам велено сделать.

Глава пятая

Только переехав через мост над туманной рекой в Дальвид, Роузи Расмуссен вспомнила, что обещала Майку позвонить сегодня утром, чтобы он поговорил с Сэм перед выездом. Теперь поздно. Она направила машину к Каскадии и автостраде; Сэм на заднем сиденье играла с оборудованием салона: включала и выключала лампочку для чтения, открывала и закрывала пепельницы, которыми никто никогда не пользовался, — а Роузи прокручивала в голове последний разговор с Майком: уточняла, что сама имела в виду, внимательнее выслушивала его, иногда меняя при повторе его слова и свои ответы.

Майк… Майк говорил, что в принципе не хочет добиваться опекунства. Да, тогда он велел своей прыткой адвокатше позвонить, но на самом-то деле он хотел только привлечь внимание Роузи. Ему нужно было поговорить о себе, о ней и о Сэм, нужно, чтобы его выслушали. Он столько понял теперь, чего не понимал раньше.

И например?

Например (тут он повел рукой в ее сторону через каменный шахматный столик, за которым они сидели у дорожки в «Чаще»), например, много раз по отношению к ней он вел себя как последняя сволочь. Совсем недавно он не то что сказать такое — подумать так не мог, а теперь вот.

И смотрел он таким открытым, ясным взглядом, какого раньше Роузи не замечала, и она ничего не сказала в ответ, хотя пара колкостей пришла ей на ум сразу, да и потом еще несколько.

Он сказал, что понял теперь, до какой степени все случившееся между ними было его виной. Какой же я был дурак, рассмеялся он и сконфуженно покрутил головой: как же я был глуп. Он заметил кленовый лист, подобрал его (отчего запомнились такие подробности, почему беседа отпечаталась в памяти с психоделической четкостью, что Роузи должна была осознать, что сделать?), крутанул его за черенок, глядел, как тот колотится. Он хочет, чтобы Роузи и Сэм вернулись к нему. Вот об этом и хочет поговорить.

Тогда она ничего не сказала, но теперь ей хотелось ответить: что значит «глуп», Майк? В чем твоя глупость? А если дело не в тебе, Майк, глуп ты или нет? Если дело во мне? Майк, а если это я глупо стремилась сделать то, к чему стремилась?

— Мам, я писать хочу.

— Нет, милая, не хочешь. Мы только что сходили.

— Хочу.

— Хорошо, сейчас поищу местечко.

«Ты не можешь одна со всем этим управиться, — сказал он, — тебе нельзя оставаться одной. Ты не должна». Это когда она рассказала ему про сегодняшний осмотр, про бумажки, присланные из больницы, буклетик на тему «Эпилепсия и вы», который она прочла, во всяком случае попыталась. Майк смотрел на нее, слушал и кивал со вниманием, но не сумел скрыть того, что мысли его — о другом; не о врачах и медицине он хотел поговорить.

Со мной Сэм всегда чувствовала себя прекрасно, сказал он. Слава богу. Рядом со мной у нее все было в порядке. И я уверен, абсолютно уверен, что и дальше так будет.

Он улыбнулся, не то чтобы торжествующе, но с таким самодовольством, которое, конечно, должно было сойти за подбадривание — а вместо этого вызвало у Роузи настолько сильные опасения, что ни тогда, ни теперь она не могла разобраться, что же почувствовала: он, конечно же, переменился, да так, словно его подменили, но когда он улыбнулся, клыки вновь его подвели, так что Роузи уверилась: если дочь вернется к нему, он не лелеять ее будет, а слопает.

— У-уй, мам, уже поздно.

— Ну, Сэм!

— Я пошутила! — взвизгнула Сэм от восторга.

— Ах ты! Ух ты, маленькая…

— Ух ты, большая… Может, ей нельзя оставаться со всем этим наедине, есть у нее силы или нет. Да она и не хочет быть одной. Но Майка пускать обратно в свою жизнь, в свое сердце, в свою постель, лишь бы не оставаться в одиночестве, — она не собиралась. Брент Споффорд никогда не произносил таких слов, сколько они ни говорили про Сэм, — он никогда не провозглашал, что Роузи не должна одна нести эту ношу, что ей есть на кого опереться. Он просто раз и навсегда предложил ей и Сэм все, чем владел и что мог. Но все-таки вопрос он задал, а ответ ее был тем же.


Сокровенными и косвенными путями попадаем мы теперь в города, а прежде сходили на огромных вокзалах, выстроенных в самом центре, и, миновав ожидающий нас подземный переход, вливались прямо в шумную толпу. Роузи кружила по многополосным развязкам, сплетавшимся вокруг центра Конурбаны, и не могла прорваться; выбрав какую-нибудь подходящую на вид дорогу, она вновь оказывалась на объездной, предназначенной для того, чтобы миновать город вовсе, — и петляла наугад среди складов, а высотные здания центра отодвигались все дальше, исчезая, как заколдованный город в сказке.

Теперь, лишенная отпечатанных на ротаторе инструкций, она осталась без ориентиров. Ее детские воспоминания об этом городе не содержали никаких подсказок, как по нему ездить: лишь милые или зловещие картинки, бессвязные, как во сне. Коробка шахмат из слоновой кости и красного нефрита в битком набитой витрине антикварного магазина. Бисерная занавеска в китайском ресторанчике, запах маминого «Драмбуйе» {25} . Вонючий туалет перетопленного детского театра, где как-то раз под Рождество на шумной и яркой постановке «Красной Шапочки» ей стало дурно.

Они уже опаздывали. Сэм выдрой скользнула через спинку на переднее сиденье и стала помогать матери подзывать то ли глуховатых, то ли невнимательных горожан.

— Институт педиатрии? — переспросил остановившийся рядом с ней на перекрестке таксист. Он озадаченно покрутил во рту зубочистку.

— Детская больница.

— В смысле, малыши?

— Что?

— «Малыши». Знаю. Здесь рядом. — (Сзади загудели клаксоны, но он не обратил на них внимания.) — Вот тут его тыльная сторона — и все. Объезжайте. Тут одностороннее вообще-то. Надо вкруговую.

Она поехала вкруговую или, скорее, по неровному квадрату и остановилась перед огромным многокорпусным зданием, хитро встроенным в тесный квартал, сооруженный сто пятьдесят лет тому назад под платные конюшни и свечные магазинчики. Название, выложенное блестящими металлическими буквами, красовалось на стене крытого перехода, который вел из нового корпуса в старый: «Конурбанский институт педиатрии и детская больница». Однако на высоком архитраве старого здания была и другая надпись, вырезанная по камню: «Городской дом малышей». Так он раньше именовался.

Так он назывался, когда здесь лежала Роузи.

— Мам. Пошли. Да, когда она лежала здесь, когда ее тут держали. Все закрытые двери, через которые она пробивалась с тех пор, как вернулась в Дальние горы, вели сюда, к этой двери. Помня, что нужно хоть куда-то двигаться, опасаясь сигналов за спиной, Роузи могла лишь мысленно протянуть руки — принять, вернуть или заслониться от того, что когда-то здесь случилось с нею.


Роз Райдер стряхнула пепел с сигареты в ладонь, ощутила падение почти невыносимо горячего мягкого серого червячка.

— Ну, я всегда молилась, — сказала она. — «Дух Святый, пребудь со мной и во мне».

— Молилась, — ответил Майк Мучо. — Но верила ли, что молитва твоя будет услышана?

— Ну еще бы, конечно. Я всегда серьезно к этому относилась.

— Если просишь хлеб, то не получишь камень. {26} Помнишь? Ты же была в библейском летнем лагере?

Он сказал это вполне дружелюбно. Они сидели вдвоем на лестнице Башни, остановившись на полпути между землей и крышей: Майк усадил ее поговорить, чтобы никто другой не слышал.

— А насчет изгнания демонов? — спросила она. — Как тебе?

— А что, если это правда? — сказал он.

Она посмотрела на кончик сигареты. Что, если правда? Каково это: сказать, что это правда; знать, что так оно и есть?

— Это как ставки делать, — заговорил Майк. — Люди, которые ставят на то, что Бога нет или Он не может им ничем помочь, проигрывают {27} — если Он существует и готов помочь, а они не верят и не просят Его. Ты делаешь ставку на то, что Бог может помочь, — и что теряешь, если это не так? Но если ты права, если Он и вправду может тебе помочь — ты в выигрыше. В большом выигрыше.

Она никогда раньше об этом не думала. Такое, кажется, можно придумать, если уже веришь, что Бог поможет. А она верила.

— Понимаешь, о чем говорит Рэй, — сказал Майк. — О возможности исцелять. По-настоящему. Это не обычная болтовня. Изменить душу и разум человека, изгнать из них страдание.

Что же делать, думала она. Что мне делать. Но лишь воскликнула тихо, с интересом и удивлением:

— Ух ты.

— Знаешь, я, в общем-то, никогда не верил, что кто-то поправится от того, что я сделал или сказал. Я считал, они могут выздороветь только от того, что сами делают, а я нужен лишь для того, чтобы они поверили, что могут поправиться.

— Идиотизм, — проговорила Роз.

Он поднял взгляд и через секунду, кажется, даже понял, о чем речь, но сказал только:

— Роз. За всю свою жизнь я никогда ничего не хотел всем сердцем. Этого я хочу. Хочу, чтобы и ты тоже хотела.

Сигарета истлела до фильтра, и Роз, отщипнув пепел большим и указательным пальцами, обронила его на покрытую резиной ступеньку лестницы — пусть гаснет.

— Скажи мне, что ты подумала, — попросил он. — О чем сейчас думаешь.

Она чувствовала, как в душе стремительно нарастает то, о чем она думала не только сегодня, но уже долгое время, так долго, словно жила с этим всю жизнь; ей захотелось высказать ему все, рассказать, как она без всякой причины пустила кувырком свою машину на Шедоу-ривер-роуд; как неделями жила словно внутри стеклянного шара, не в силах выбраться; что не всегда могла вспомнить, чем занималась предыдущим вечером, а то и всю прошлую неделю, или не помнила, как к ней попала какая-то вещь. Что она выдумывает варианты своего будущего только для того, чтобы они погибли. Как она боится, что сама может нечаянно погибнуть: забрести куда-нибудь, заблудиться и сгинуть.

— Это трудно, — произнесла она тихо.

Излечи меня, хотелось ей сказать. Исцели меня.

— Трудно, — согласился он. — Роз, это самое удивительное и чудесное событие в моей жизни, вообще самое удивительное и чудесное, что может произойти. Но это действительно трудно. Очень. Труднее в моей жизни еще ничего не было. Будто самый сложный предмет в колледже, самая тяжелая игра, самая крутая гора, а ты карабкаешься на велосипеде. Тут ничего не купишь — приходится трудиться. А потом еще трудиться, и снова, и снова. Я этого не знал.

Она смотрела, как он сидит на ступеньке, свесив сцепленные руки между колен, словно прямо сейчас можно было увидеть, как он трудится.

— Он удивительный, — произнес, помолчав немного, Майк. Изумленно покачал головой. Она понимала, о ком он говорит. — Ты знаешь, что он спит всего три часа в сутки? У него невероятная энергия. Посмотри как-нибудь, как он молится. Она ничего не ответила. Майк перевел дыхание, словно собирался нырнуть: очевидно, его речь требовала мужества и воли.

— В общем, — выдавил он, — что я должен сказать об этом заведении и твоей работе здесь. Следующее. Если ты не сможешь этим заниматься, больше тебе тут ничего не светит.

— В смысле, вернуться меня не пригласят.

— Да некуда уже будет возвращаться, — сказал он. — Закрывается лавочка, в том виде, в каком была. Больше я тебе ничего не могу сказать, но нас теперь только Бог может спасти. Если мы дадим ему такую возможность.

Ей вдруг срочно захотелось в туалет, немедленно; нужда эта накинулась на нее неумолимо, без всякого предупреждения.

— Старый мир умирает, — произнес он так, словно цитировал какой-то известный ей текст. — А новый рождается в муках. {28}

Глава шестая

Сперва то был просто кашель, даже не очень сильный, но неотвязный. Когда мать, которую любая болезнь выводила из равновесия, слушала кашель Роузи и глядела на дочь, на лице у нее появлялся крест — его составляли нахмуренные брови, маленький узкий нос и глубокая складка над бровями между углубившимися морщинами, как рубец. В детстве Роузи думала, что это и называется «поставить на ком-то крест».

Она все кашляла и кашляла доктор Крейн приходил и смотрел ей горло, брал мазок, тампон вызывал у нее блевоту, брызги которой летели ему на очки, но толку не было. Она кашляла дни и ночи напролет, ее освобождали от уроков, укладывали в постель, наступало временное улучшение, а потом все повторялось сначала. Ей было одиннадцать лет, двенадцати не исполнилось, еще до первых месячных.

— Мам, смотри.

Они миновали нарядный магазин подарков, населенный большими и малыми игрушечными зверями, некоторые из них в бинтах, в гипсе, с костылями, воздушные шары, настольные игры, головоломки, гостинцы.

— Да, солнышко, точно как у тебя.

Сандалии Сэм топотали по наливному полу; ручка дочери вспотела в руке Роузи.

О, ночи кашля! Глядеть на полоску света под дверью, ждать, когда снова войдет мама в потрескивающей от статического электричества ночнушке из вискозы, сядет на койку и потрогает лоб. Температура нормальная, она никогда не повышалась, но мама каждый раз ощупывала Роузи лоб и прижимала дочь к себе при новых приступах кашля, а он усиливался, пробирая ее всю, пока очередной неистовый спазм не переходил границы, исторгая из нее желтоватую мокроту — со столовую ложку.

Она ведь совсем забыла про это, напрочь забыла: лишь увидев название учреждения, стала понемножку вспоминать, и прошлое хлынуло стремительным потоком, переполняя ее, так что Роузи, к удивлению Сэм, то и дело приостанавливалась со вздохом: «О-хо-хо». Она вспоминала, какую жизнь пришлось ей вести из-за этого кашля, совсем не такую, как до и после него. Она и ее кашель: она его не выбирала, не любила его, Бог свидетель, но с неким благоговейным трепетом вспоминала, как ей довелось узнать кашель поближе и привыкнуть к нему: то была ее жизнь, не такая, как у прочих.

Ожидает ли это Сэм — а может, уже происходит, и Сэм направляется туда, где окажется в одиночестве?

— День добрый, мы на запись?

— Ну да, наверное.

— А в какое отделение направляемся?

— Неврология.

— Ясненько.

Бабулька в очках с золотыми цепочками улыбнулась наблюдавшей за ней Сэм. Сведениями о себе поделились, подробный перечень инструкций получили — словно им предстояло пройти лабиринт; да так оно и было.

Роузи в конце концов привезли сюда (не в этот светлый новый корпус с белой мебелью и большими окнами, но все же сюда, в «Малышей»). Она худела, никак не шла на поправку, мать тоже сдавала от этого и от всего прочего — как понимала теперь Роузи, сумевшая по прошествии лет вставить этот эпизод в историю (непонятную и неведомую ей тогда) семейной жизни родителей и смерти отца. Одежду у нее забрали, определили ей палату, белую постель.

Несчастное дитя, ох, бедняжка, подумала Роузи, исполнившись жалости к той худенькой испуганной девочке, рыжей, в криво сидевших зеркальных очках, кашлявшей без остановки и без причины. Без всякой причины.

Оказалось, что неврология размещается в старом ветхом крыле, очень ветхом, пугающе ветхом для большой больницы; на шестой этаж их доставил гулко лязгающий лифт, просторный, способный вместить каталку или тележку с завтраками, которыми он и пропах, и теперь Роузи, словно идя по собственному следу, поняла, что бывала здесь раньше; ей оказался знаком печальный запах остывших тостов, овсянки и, неистребимый, — кислого молока.

— Уже были у нас? — спросила медсестра в приемном окошечке, и Роузи далеко не сразу поняла, что спрашивают про Сэм, а не про нее; их передали вместе с бумагами санитарке, которая должна была отвести их в кабинет врача.

— Как тебя зовут, милая? — спросила санитарка у Сэм.

— Сэм.

— Ух ты. Прям как меня.

— Вас тоже зовут Сэм? — удивленно спросила Роузи.

— Да нет, просто у меня тоже мальчишечье имя. Бобби.

— Меня зовут Саманта, — твердо сказала Сэм, уже чувствительная к таким вещам.

— А меня вот Бобби.

Это была остролицая худая женщина со светлыми, лишенными ресниц глазами, напомнившая Роузи первых колонистов или фермерш со старых фотографий, но черные волосы ее были начесаны и завиты по моде кантри-певцов, хотя особой пышностью не отличались.

Бобби повела их по комнатам и лестницам. Она заметила, что Роузи поглядывает вверх на потолки, запятнанные желтыми разводами, как записанная постель.

— Переезжаем, — сказала она. — Сюда и десяти центов больше не вложат. Когда все переедут в новое здание, здесь будет ремонт.

Здесь. Здесь, если зайти поглубже, являлось еще кое-что: в других отделениях вы видели детей, которые в большинстве своем поступали в больницу или выписывались уже здоровые, но здесь ребятишки с непонятными болезнями медленно двигались по коридору в инвалидных креслах, или их везли в похожих на лодку или на гроб тележках, с номером этажа, написанным через трафарет; дети в больничных пижамах, одни веселые, другие оцепенелые, на третьих и смотреть тяжело, но Сэм молча глядела, широко раскрыв глаза. В неврологии популярностью пользовалась стрижка наголо: полголовы обрито, и повязка. Пожалуйста, ну пожалуйста, не брейте ей голову.

— Нам разве не к доктору? — спросила Роузи. — Доктору Мальборо?

— Сначала обследование, — сказала Бобби. — Тогда вам будет о чем поговорить.


Если суды похожи на перекресток — одна дорога ведет к наказанию, штрафу или тюремному заключению, другая к свободе, оправданию, реабилитации, — то врачебные приемные напоминают ствол дерева: пока сидишь там, листая медицинские журналы, белка мысли растекается по сотне ветвей — к излечению, к быстрому излечению, к «ничего серьезного»; а то и в других направлениях: неизвестная болезнь, от которой когда-нибудь станет хуже, немного хуже, очень плохо — или очень скоро очень плохо, совсем плохо прямо сейчас, куда хуже, чем думалось или казалось, но может стать и лучше, когда в бой вступят лекарственные препараты — столь же таинственные, как и силы болезни, — через один сеанс или несколько, много сеансов спустя, лечение бесконечно, растерянность, неудача, поражение. Смерть. Жизнь. Полужизнь, которая хуже смерти. На конце каждой ветки созревает свой плод.

Обследование, во всяком случае, прошло гладко: Сэм позволила сделать с собой все, что требовалось, без страха, со спокойным любопытством — Роузи даже захотелось предостеречь: не давайся, Сэм, посопротивляйся немножко; к ней прикрепили электроды, она лежала, подключенная к аппарату, скрестив руки на груди, как малолетний фараон или Дочь Франкенштейна {29} , даже вздремнула немножко («Спит», — сказал лаборант, глядя не на Сэм, а на самописец, выводивший на бумаге ломаную линию), а потом все закончилось, ей дали конфетку, прозрачный леденец, который Сэм вспомнит и много лет спустя; затем пошли обратно, уже сами, без сопровождающих, в кабинет врача, по коридору мимо поста дежурной медсестры. Возле него стоял заводной стул-качели, какой раньше был у Сэм, — качельки-маятник, «рокаду», так они называются: сиденьице подвешено к раме, и, как заведешь пружину, оно начинает качаться, будто метроном. Совсем малышкой Сэм страдала от Необъяснимого Рёва — может, колики, а может, и нет, в общем, успокаивали ее только такие покачивания. А на этом стульчике сидел большой толстый белый малыш, слишком большой и какой-то уж слишком белый, неподвижно сидел, безо всякого выражения, хотя и не спал, только покачивался; проходя мимо, Роузи увидела, что затылочная часть его большой лысой головы не сходилась с лобной: прямо по верхушке черепа под кожей проходила линия, соединявшая заднюю половину (бог весть, что с ней такое) и половину переднюю.

Теперь они ждали, когда их примет врач и расскажет, чем больна Сэм. Он сидел в своем кабинетике и читал ЭЭГ. Их вот-вот должны были пригласить. Сэм продолжила рассказывать Брауни жизнеописание Брауни, Роузи читала брошюру об эпилепсии. Хотя раньше эпилепсия считалась опасным и неуправляемым психическим заболеванием, теперь медицине обычно удается взять над ней верх. Множеству людей с большинством типов расстройств в форме припадков без труда удается жить полноценной жизнью. Что это за множество и большинство, задумалась она; как узнать, что ты к ним не относишься. В числе знаменитостей, страдавших припадками, — Юлий Цезарь и любимый детьми поэт Эдвард Лир, автор «Джамблей» {30} и многих других сочинений.

— Саманта Мучо? Это ты, моя хорошая?

Джамбли, вспомнила Роузи: где-то, где-то вдали от знакомой земли синерукие Джамбли живут.

Когда медсестра пригласила их, врач не сразу оторвался от длинной бумажной полоски, цанговый карандаш в его руке повис над пометками, но так и не опустился; затем доктор посмотрел на визитеров, улыбнулся и предложил сесть.

— Что, не бывали раньше? — спросил он.

— Нет, — ответила Роузи. Сэм залезла к матери на колени и уткнулась лицом ей в рубашку. — Я бывала. Давно.

Он посмотрел с интересом.

— Вот как? С чем?

— Просто кашель, — сказала Роузи и на миг ощутила, что к глазам подступают слезы.

Утратив интерес, врач уткнулся в свою бумагу. Человек он был большой и некрасивый, черные волосы прилизаны к грушевидной голове, а на подбородке — две большие родинки или бородавки.

— Итак, вы в курсе, для чего мы провели это обследование? — спросил он.

— Не совсем.

Ей хотелось, чтобы он поговорил с Сэм, расспросил о самочувствии. Неужели он не видит, что она боится?

— Припадки бывают очень разные, — сказал он. — Некоторые из них мы называем идиопатическими, что значит: причины мы не знаем. Таких, надо сказать, большинство. Полагаю, к таким относится и случай Сэм.

— А, — произнесла Роузи, не зная, что ответить на эти слова, но они ее совсем не ободрили.

Доктор Мальборо, видимо, прочитал это по ее лицу и сказал:

— В принципе, ничего страшного. Идиопатические припадки зачастую опасности не представляют. Они не являются следствием какой-то патологии; просто так уж данный человек устроен.

Роузи промолчала.

— Я сказал — полагаю, что это так. Но тут есть несколько интересных моментов. — Он оторвал взгляд от бумажной полосы. — Сэм, — спросил он, — хочешь взглянуть, как работает твой мозг?

Та посмотрела на него с таким видом, что Роузи засмеялась: Сэм скривила губы, сочтя такое предложение диким и, вероятно, непристойным, но тут же слезла с маминых колен и подошла к доктору Мальборо. Все трое посмотрели на рулон бумаги, длинный, как древний свиток, и такой же непонятный.

— Вот, видишь, твой мозг излучает волны, — говорил врач. — Как только он испускает волны, перо движется. Твой мозг движет этим пером. Замечательные волны. Но вот видишь? — Он указал карандашом несколько участков, которые показались Роузи такими же, как все прочие.

Сэм медленно подняла руку к голове и дотронулась до своих кудряшек, словно могла почувствовать зарождение волн.

— Так вот, они означают, что, наверное, там, внутри, есть какие-то нарушения, определенный участок мозга вызывает приступы. Но точнее мы определить не можем, если Сэм не будет подключена к машине во время очередного приступа.

— Да вы что, — пробормотала Роузи.

— Вот чем мы сейчас занимаемся и что я хотел бы предложить Сэм. Мы разрабатываем новую программу. Оставляем Сэм здесь на несколько дней — обычно хватает трех, иногда и меньше, — и она будет все время подключена к электроэнцефалографу.

— Ёлки. Звучит просто жутко.

— Да нет, свобода движений сохраняется. Подключаем портативный блок, и можно ходить.

— А вы будете просто ждать очередного приступа?

— Э-э, вообще-то нет. Нам удалось установить, что, если у ребенка приступы вызваны работой одного или нескольких участков мозга, это заметно по некоторым видам мозговой активности, которые не являются приступами в полном смысле, не вызывают припадка, но случаются гораздо чаще; вот их-то мы и будем ждать.

Роузи постаралась сосредоточиться:

— А потом что?

— Это уж от результатов зависит. Может, удастся понять, как лучше контролировать приступы. Или впоследствии, если они будут продолжаться или нарастать, мы скажем: так, источник известен, можно нейтрализовать эту область.

— Нейтрализовать?

— Хирургически. — И он поспешно добавил: — Но вообще-то я не думаю, что у Сэм такой случай. Нет, не думаю.

— Ну, если это ей поможет.

— Лучше, если необходимость хирургического вмешательства не возникнет, это крайне нежелательно. Уж лучше жить с идиопатическими приступами.

Она растерянно схватилась за голову.

— Но как же я смогу? — проговорила она. — Как? Как жить, если в любой момент?..

Доктор Мальборо сцепил толстые пальцы и оперся на них подбородком. Роузи показалось, что при этом он украдкой взглянул на часы. Как странно, подумала она, я не знаю этого человека, как и он меня, но я должна доверять ему больше, чем любому адвокату, больше, чем лучшему другу, а ведь он мне совсем не друг; я должна поверить, что он не только умен, но и мудр. И никак не узнать об этом заранее, потому что житейским оценкам доверять нельзя.

— Вот что я думаю, — сказал доктор Мальборо. — Вы не можете знать, когда будет следующий приступ, и сделать почти ничего не можете, кроме как регулярно следить за тем, чтобы она принимала лекарство для предотвращения приступов, да и спровоцировать приступ тоже вряд ли возможно. Так что лучше всего — все время жить так, словно приступов больше никогда не будет.


Обратно им нужно было идти прежней дорогой, которую Сэм, видимо, запомнила: она тянула мать за руку, торопясь уйти; Роузи, оглядываясь в поисках подсказки, заметила санитарку Бобби — та кивнула и показала именно туда, куда и рвалась Сэм, но это значило, что идти придется мимо поста дежурной медсестры и ребенка на качелях. Роузи не хотела его видеть и сопротивлялась усилиям Сэм. А он все еще сидел там, неподвижно, если не считать заводных движений взад-вперед.

— Пошли, мам. Туда.

Хотелось закрыть глаза — и пусть ведут, но так нельзя, и нельзя вернуться, потому что там еще хуже. Какой-то миг она не могла двинуться: страшное чувство овладело ею, и дыхание перехватило. Два чувства: Роузи словно очутилась в прошлом, ведь с тех пор, как она была здесь пациентом, ничего не изменилось; и еще одно: ребенок на качалке, с разноуровневой головой и полуприкрытыми глазами-смородинками, — на самом деле не ребенок, а что-то совсем иное.

Глава седьмая

Вечером, когда солнце клонилось к горизонту, Пирс, чистый и одетый в чистое, вышел из дома и вдохнул вечерний воздух бабьего лета. Далеко на холме стоял большой дом Винтергальтеров, среди гераней виднелся и сам мистер Винтергальтер; он стоял абсолютно неподвижно, может, от усталости, а может, его схватила болезнь Паркинсона.

В доме, где жил Пирс, некогда обитала прислуга большого дома; как и сама усадьба, домик был покрыт штукатуркой лимонного цвета и украшен неясными неоклассическими узорами. Однако у большого дома имелся еще сад с террасами, лепные колпаки на трубах, вымощенные плиткой веранды и двустворчатые стеклянные двери, которых маленький домик не мог себе позволить. Жилье Пирсу сдавали с условием, что с наступлением холодов, когда Винтергальтеры переедут на юг, Пирс будет всю долгую зиму присматривать за домом, чтобы в их отсутствие с ним не приключилось ничего плохого. Он согласился, не задумываясь над этим условием, не видя необходимости торговаться с Судьбой (под этим словом он разумел всемогущий Случай, который мы называем Судьбой, когда он поворачивается к нам лицом: после миллиона не ахти каких раскладов — один неоспоримый стрит-флеш {31} ).

Да, а кроме всего прочего, колодец. Насчет колодца он тоже как следует не подумал.

На холме, в лесочке за большим домом, стоял чудный маленький колодец, снабжавший обиталище Пирса водой; она поступала по толстой, как питон, черной пластмассовой трубе (прежде, если верить мистеру Винтергальтеру, свинцовой), что шла над землей, затем в подвал Пирсова домика, к насосу, гнавшему ее в ванную и на кухню. Зимой, оставшись один, Пирс должен будет следить, чтобы вода потихоньку текла по трубе и через водослив — тогда она не замерзнет. Такую на него возложили обязанность.

Он помахал рукой застывшей на холме статуе и, не получив ответа, сел в машину. Пластиковые чехлы на сиденьях, сплетенные тусклым узором под тартан, хранили тепло дневного солнца, и машина источала приятные запахи старого автомобиля: металл, машинное масло и что там еще. С великой осторожностью он проехал по длинной, заросшей травой подъездной аллее; зимой ее всю заметет снегом — Пирс, подобно Стрекозе, и об этом старался не думать, пока стоят золотые дни. Он выехал из каменных ворот Винтергальтеров в сторону Блэкбери-откоса, где его и ее реки сливались в одну. Ему казалось, что должен быть путь покороче, прямо через склон горы Ранда; если свернуть на одной из развилок, мимо которых он теперь проезжал, — к Жучиной горе, Джасперову проселку, проселку Гремучей змеи, к Обнадежной горе, — дорога, несомненно, поведет его сначала вверх, а затем прямо в долину Шедоу. Его друг Споффорд, проживший здесь всю жизнь, вероятно, знает наверняка, но Пирс не знал, а потому был уверен, что, какую бы дорогу он ни выбрал, она, конечно, заведет его в болото и исчезнет в никуда.

Кроме того, перед свиданием ему нужно было заехать в библиотеку и в скобяную лавку. Никогда раньше в разгар ухаживания ему не доводилось заезжать в скобяную лавку, а теперь вот приходится. Пирс поехал на юг, времени еще оставалось более чем достаточно, а дел больше никаких не было.


Город менялся. Пирс прожил в этих местах уже достаточно долго, чтобы замечать и даже сокрушаться, как быстро это происходит: как старые дома после смерти или переезда своих владельцев превращаются в salons de thé, [4]или магазины старинной одежды, или парикмахерские с ужасными шуточными названиями; если так и дальше пойдет, ни на Плезент-стрит, ни на Хай-стрит не останется ни одной нормальной семьи. Перед библиотекой трудно было припарковаться, и, когда он отъехал, на его место тут же встала машина с номерами другого штата. Он проехал мимо здания на Мейпл-стрит, из которого совсем недавно съехал; оно уже превратилось в антикварный магазин — во всяком случае, магазин, где торговали старьем; в его бывшей квартире жили новые владельцы, двое ребят, уже затянувших занавесками окна веранды.

Где он когда-то. Веранда, где он.

Теперь ему в ту сторону даже смотреть нельзя.

Он остановил машину и вышел. Название, написанное, но еще не выкрашенное, гласило: «Постоянство памяти». {32} Он прошел по дорожке и вошел в дом.

Пирсу не раз являлись сны, действие которых происходило в такой же обстановке, среди таких же нагромождений понятных и непонятных вещей — еле протиснешься между ними; стены увешаны тусклыми картинами, столы и полки завалены какими-то хрупкими вещичками, они ускользают из-под пальцев (Не это ли мне нужно? Не за этим ли меня сюда прислали? Что же мне нужно-то?) и меняют облик, когда он их касается. {33}

Батюшки, вы только посмотрите. Картинка — скорее даже рама, чем картинка, — привлекла его внимание. Вырезанная или отлитая из непонятного шоколадно-черного материала, вероятно дерева или смолы особого сорта, поздневикторианская штучка — такой обрамляли, к примеру, матушкин локон. Глубоко выдавленные узоры окружали маленькую полукруглую нишу, в которой и помещалась картинка, оказавшаяся (Пирс подошел поближе) небольшой фотографией, так подкрашенной и отретушированной, что она едва ли сохранила свет былого. Бульдог: обвислая морда, свиные глазки, уши торчком. Покойная собака (ныне покойная) — конечно, чья-то любимица, память о которой таким образом увековечили.

На раме были вырезаны рельефные фигурки; Пирс наклонился еще ближе и увидел, что это и в самом деле то, чем казалось с первого взгляда. Сверху — скрещенные кнутики, кожаные рукояти и тонкие кончики хлыстов. Внизу — ошейник с заклепками, а пристегнутая к нему цепочка окаймляет образ. Ошейник с заклепками: пряжку и даже язычок на нем можно увидеть, ощупать — ведь и взгляд может ощупывать рельеф.

— Легко очистится, — сказал хозяин из-за прилавка, заваленного дешевыми украшениями, старыми зажигалками, авторучками и медалями.

У Пирса не было такой уверенности. Старинная пыль, осевшая в складках и бороздках, казалась какой-то липкой, и он не представлял, каким инструментом ее можно выскрести: эта штуковина словно создана, чтобы покрываться пылью, как бронзовая статуя патиной. На рамке белела яркая этикетка, аккуратно выписанные маленькие цифры складывались во вполне приличную сумму. Кому может понадобиться такая штуковина за такую цену?

— Вы принимаете кредитные карточки? — спросил он у продавца.

— Да, — ответил тот. — Конечно.


Покончив с остальными делами и сверившись с часами на городской ратуше, он выехал из города по железному мосту через Шедоу. Новый ископаемый останок лежал в чемодане, неплотно завернутый в салфетку. Прочие покупки он сложил в коричневую сумку и положил на переднее сиденье. Свернув на северо-запад по дороге над рекой, он вскоре миновал последние городские жилые дома и деловые здания (сварщик, продавец нефти и угля) и углубился в лес.

Почему небесная синева темнеет с наступлением осени? Может, оттого, что с палитры исчезают зеленые тона, а оранжевые и бурые прибавляются? Маленький клен почему-то поспешил сменить цвет листвы раньше собратьев и теперь воздевал дрожащие огненные руки. Древние и увечные увядали раньше всех: дальняя верхняя ветка вон того засыхающего старика, или тот, расщепленный, но пока живой.

В последнее время Пирс заметил за собой несколько мелких, но необычных способностей, среди них и такую: он умел выворачивать наизнанку относительное движение, по крайней мере в порядке эксперимента; он как бы переключал внутренний тумблер, и уже не «скакун» мчался по Дальним горам, а мир летел мимо него: головокружительно проносились придорожные деревья, поднимая ветки и показывая изнанку листьев, накатывались встречные облака, а с ними и горы, менявшие форму, как облака, по мере приближения. Столбики ограждения мчались вдоль дороги отрядами в колонну по одному, дома и сараи напоказ выставляли разные свои проекции, а он сидел за рулем, давя на газ, и диву давался. Порой требовалось немалое усилие, чтобы остановить мир снова.

Несмотря на все задержки, когда он добрался до ее домика, машины на подъездной аллее не оказалось. Дома тоже явно никого не было, хотя он на всякий случай позвал Роз, прежде чем открыть дверь. Он был один и мог бродить среди ее вещей и книг. Вон та комнатушка, конечно, спальня.

Чуть позже Роз Райдер тоже свернула с Шедоу-ривер-роуд на грунтовую дорогу, ведущую к ее домику, в три поворота оказалась у подъездной аллеи, въехала и затормозила. Она опаздывала, все никак не могла наверстать выпавший из жизни час. Она вытащила из машины сумку с продуктами — всем, что могла предложить бакалея «Нате вам» в Шедоуленде. Не важно, сойдет, нормалёк. Вот только простыни сменить и вымыть посуду.

К тому времени Пирс уже уехал: вернулся к тому самому магазинчику, где Роз только что была, и купил пиво, как она просила. Будь она повнимательнее, заметила бы, как он проехал мимо: он-то ее видел.

Наскоро сготовив обед и прибрав в доме, она вышла на веранду, не зная, как провести последние минуты перед его приездом, чувствуя, что если срочно что-нибудь не придумает, то расщепится, расстанется с собой. Ей нужно было остановиться, не бежать куда-то или от чего-то, без разницы. Она прочла молитву: «Дух Святый, пребудь со мной и во мне».

Сразу же (она с изумлением наблюдала за этим) ветер вокруг нее утих. Погода была (и все время была) тихая, совсем безветренная, даже облака не двигались; речка журчала, но тоже потихоньку. Утраченный час ей вернули. Она удивленно подняла руки и прижала пальцы к губам.


Когда-то всеобщий живительный дух заполнял всю Вселенную, вот почему все шло именно так, а не иначе. По причине неразрывной связи нашего духа и духа всеобщего мысль могла передаваться от духа оператора через посредство небесных светил духу другого человека, как телефонный звонок, отраженный спутником.

Сегодня также существуют причинно-следственные цепочки, скрытые связи, манипулируя которыми можно изменять обстоятельства и производить воздействия; этим занимаются наука и технология. Разница состоит в том, что раньше это мог делать любой. Увидев, почувствовав связь, вы ее создавали; ковка уз походила на создание метафор. Нет, она и была созданием метафор, слиянием смысла и его носителя в один сияющий сплав.

Одуванчик — дитя солнца. На запущенном газончике у дома Роз Пирс заприметил цветок, распустившийся по ошибке, введенный в заблуждение необычно теплым октябрем. Посмотри на его золотистую головку: маленькое солнышко — и одновременно львиная грива, а золотистый и благородный лев — в высшей степени солнечный зверь. Зеленые листья зубчатые, свирепые, dent-de-lion. [5]Срежь его — и на стебле увидишь знак солнца кружок с точкой внутри, который, несомненно, относит его к солнечным творениям вместе со львом, золотом, козой, медовыми сотами, гелиотропом и тысячей прочих великих и малых сущностей.

Прочитай книгу об этих сигнатурах, запечатлей их в памяти, и ты сможешь использовать их, скажем, в изготовлении лекарств или в житейских гаданиях; сотвори эти знаки в своем сердце, открой новые и протори дорогу ввысь, к небесам и богам.

— Но это и на людей распространяется, — сказала Роз. — Ты сам сказал.

— Правильно. На людей тоже.

В тот октябрьский вечер Пирс Моффет, начинающий маг, собирался, творчески применив позаимствованные у мастеров способы, установить связь между своим духом и духом Роз Райдер. Которая была его подмастерьем, равно как и объектом опыта, уже выказав больше природных способностей, чем ее учитель: так часто бывает.

— Итак, я думаю и чувствую, — говорил он. — И хм. Ты ведь Лев, так? Тоже дитя солнца. Так вот, я думаю, теперь, когда солнце на исходе, ты должна испытывать некое беспокойство. Может, ты думаешь о солнце, о том, чтобы перебраться поближе к нему.

— В смысле, ближе?

— Ну, поехать куда-нибудь, может, надолго уехать. На юг, в Южное полушарие, там сейчас весна, лето на подходе.

— Да. Точно, так и есть.

— Да я не знаю вообще-то, наугад сказал — тебя, может, просто это привлекает.

— Да, наверное.

— Что мне видится, что я чувствую, — это эмблему солнца, его как бишь. Его превратностей. Неожиданных перемен в его жизни. — Он изучающе посмотрел на нее, потирая руками озябшие бедра. — Скажем, Фаэтон.

Она бросила на него странный взгляд.

— Фаэтон, — произнесла она.

— Ну помнишь, дитя солнца. Парнишка, который.

— Да, конечно.

— Отец-Солнце и его сын, который проскакал на колеснице так низко над землей, что начались пожары, иссохла земля, закипели реки.

Она кивнула, щелкнула большим пальцем по кончику сигареты и посмотрела на ее огонек.

— Фаэтон, — повторила она. — Я в самом деле. Думала о нем, об этой истории. Много. Буквально на этой неделе, вчера вечером.

Она покачала головой и рассмеялась. Пирс тоже хохотнул с изумленным удовлетворением: а, какой я молодец.

— Такие уж это истории, понимаешь, — сказал он. — Есть причина, по которой эти истории пересказывают снова и снова. В разных формах.

Он взглянул на запад, куда спешило солнце, увлекая за собой день.

— А еще твой отец, — сказал он.

Она поставила в сторону банку пива, которую уже подносила к губам:

— Почему ты это сказал?

Он задумчиво уставился на нее, так, словно объяснение должна была дать она.

— Так, — сказал он после паузы. — Фаэтон. Это же история и об отцах. Равно как и о… — Тут он улыбнулся. — О неосторожном вождении транспортного средства.

Она от души расхохоталась — неожиданный взрыв хохота, нервная разрядка. Он тоже засмеялся; они смотрели друг на друга и хохотали, точно ликующие бесы.


Ужинать на веранде возле дома после захода солнца было слишком зябко. Она развела огонь в большой каменной печи, такой большой, что, казалось, дом был пристроен к ней, и она будет еще долго стоять, подобная древнему жилищу, когда он разрушится; сосновые и березовые дрова прогорели (это тянулось долго, Роз все подбрасывала и подбрасывала поленья в огонь), Пирс взял стоявшую у печи черную кочергу и нагреб раскаленных углей, наполнив ими маленький хибати. {34} Разогрели сосиски и гамбургеры и съели их с капустой и бобами, сидя на полу перед очагом: подходящая еда для нее, решил он и подумал, есть ли у нее маршмеллоу {35} на жарку. Вот за такой же трапезой они встретились и познакомились на вечеринке у Блэкбери.

Они еще выпили привезенного им пива. Она старалась напустить на себя некую бесшабашность и в то же время была настороже, словно дама с полуприрученным гепардом на поводке: известно, зачем он нужен, но не всегда понятно, что с ним делать. Помогая ей то словом, то взглядом, Пирс в конце концов убрал от нее подальше третью бутылку.

Ибо теперь ей предстояло стать предметом исследования, а ее мышлению и ярким воспоминаниям — развернуться; с какой целью — об этом они договорились без споров. Огонь дал достаточно тепла, чтобы ей можно было раздеться для полного обследования: она сама сняла одежду по его просьбе-приказу, он же, не раздеваясь, наблюдал.

Она подошла к потертой кушетке, на которой он сидел.

— Нет, милая, сядь вон на ту табуреточку.

Табуретка была треугольная, из кожи и дерева, вероятно, североафриканская; обтянутое сыромятной кожей сиденье напоминало велосипедное. Она бросила взгляд на него, на табуретку — и села.

— Вот, а теперь я хочу тебя спросить, — сказал он. Он отвернул абажур напольной лампы от себя, и луч бил ей в лицо, как на допросе с пристрастием. Сам он оставался в тени. — Хочу сперва спросить об этом парне. Твоем муже. Который первым.

— О господи. — Она на миг подняла руки, пытаясь защититься, но опустила их после того, как Пирс едва заметно покачал головой. — О нем, ладно. Ну, я как бы сбежала с ним. Вообще-то, по-моему, он был чокнутый. Я до сих пор его боюсь.

Пирс заставил ее рассказать подробнее, как она боялась своего темноволосого мускулистого механика, которому тогда едва исполнилось двадцать; она грезила о нем в выпускном классе, хотя, прежде чем сойтись, они успели покинуть школу, а он даже пожить с первой женой — девушкой, которая закончила обучение двумя годами раньше Роз, к тому дню уже явно беременной. Где она теперь, где ребенок? Кто знает?

— Глаза у него были изумительные, — рассказывала она. — Убойные глаза. Когда он приходил домой в таком, ну, определенном настроении. Глаза у него тогда были, ну, прямо. Как оружие.

— Определенное настроение, — произнес Пирс.

— Вот. — Она мотнула головой и откинула волосы с глаз.

— Он тебе не доверял?

— Да он был просто уверен, что я еще с кем-то трахаюсь.

— А что, не так?

— Он хотел, чтобы я доказывала, что это не так.

Теперь ее руки медленно двигались, точно беспокойные зверьки. Пирс наблюдал за ними; казалось, они постепенно осознают, к чему стремятся.

— Как же ты могла это доказать?

— Ну, ему казалось, он знает способы.

— Что за способы?

Ее глаза сейчас тоже были изумительны: когда в такие моменты их взор обращался внутрь, становясь невидящим, они не туманились, а становились ярче, словно затягиваясь льдом, но не холодея, да нижние веки чуть прикрывались.

— Ой, я сейчас уже не помню. Он был такой псих.

— Роз. Что это за способы?

Она долго не отвечала. Ее руки лежали на внутренней стороне бедер, разделенных передней частью сиденья. Он дал ей время вспомнить или придумать ответ. Все это происходило в каком-то унылом черном городе или городке на севере штата Нью-Йорк; ему представлялась мускулистая татуированная рука, неразлучная с банкой пива — могильщиком и источником идей. Клеенка на кухонном столе. Линолеум, на который опускались ее колени.

Как его звали? Уэсли. Уэс. Она иной раз о нем упоминала, но только в такие минуты он становился реальностью. Пирс и Роз неторопливо воссоздавали ее, останавливаясь подумать: он — над вопросом, она — над ответом.

— Ну, Роз, как ты могла позволить ему так поступать?

— Господи, по молодости, наверное. От страха. Я его ужасно боялась.

— И что ты при этом чувствовала? Когда боялась.

Пауза для обдумывания, губы полуоткрыты. Что ты при этом чувствовала? Он спросил не потому, что ждал ответа, но потому, что сам вопрос явно ее волновал. Вот как она себя чувствовала: губы полураскрыты и руки бродят по телу.

— Это. — Пауза. — Это меня возбуждало.

— Ты сознавала это?

— Да.

— А какое чувство оно у тебя вызывало. То возбуждение. В смысле, тебе…

Пауза. Молчание. Воздух раскалился от близости огня и зашедшей слишком далеко щекотливой археологии.

— Мне было стыдно.

— Угу. — Ему стало неудобно сидеть, и он скрестил ноги по-другому. — А этот стыд, что он вызывал в тебе?

— Вызывал. — Долгая пауза. — Наверное, еще большее возбуждение.

Руки ее теперь встретились между расставленных ног: одна рука прикрывала то, чем занималась другая. Пирс в таких случаях мог остановить ее и иногда останавливал, а порою решал не обращать внимания.

Он продолжал свой допрос, пока не решал (или прикидывал), что с нее достаточно, и предлагал ей перейти в спальню; она послушно вставала и шла, как большая кошка, бесшумными длинными шагами — немного погодя он шел за ней, и, если никаких взысканий больше не оставалось, если он ничего больше не приготовил или считал, что больше ей не нужно (а свериться он мог только со своими ощущениями), он тут же трахал ее, порой даже не раздеваясь, и продолжал наставлять ее, говорить, говорить, пока в конце концов, зачастую очень не скоро, они не взращивали вместе ее оргазм, великолепный цветок, который иногда просто ошеломлял их обоих.

Но на сегодня оставалось еще кое-что.

— Роз, — сказал он ей ласково. — Там, у двери на столе, лежит коричневый сверток, который я принес. Вон тот.

— Какой? — произнесла она чуть слышно, не отрывая взгляда от его лица.

Он взял ее голову в руки и повернул лицом к двери, где лежал сверток:

— Вон тот. Принеси его, пожалуйста, и разверни.

Она послушно встала, сходила за свертком и принесла его на койку.

— Открой его, пожалуйста, Роз.

Непреклонный Мягкий Голос — где он научился ему, откуда узнал, как им пользоваться, как говорить внушительно и с такой жуткой добротой, словно оба они работают здесь по приговору, по необходимости, которой нужно покориться? В то время как задания давал ей он один. То было очередное.

— О боже, — произнесла она.

— Взгляни на подобную себе, — сказал он. — Которая может так упорно отрицать, так притворяться, что ничего не случилось. Тебе нужно, чтобы в твоей жизни был секс, который ты не сможешь отрицать. Это будет тебе напоминать, доказывать тебе днем, что ты занималась тем, чем занималась.

— Ой, Пирс.

— Мы поможем тебе запомнить. Нам надо убедиться, что этот вечер ты запомнишь. Хорошо, Роз?

Он снова легонько взял ее голову обеими руками, ощущая с благоговением и восторгом живую взволнованную душу, которая искала способ выбраться; он почувствовал, что она нашла один-единственный выход, который он ей оставил: идти дальше.

— Я спросил: хорошо?

— Да, — произнесла она.

Он повернул ее к себе и крепко, уверенно обнял.

— Ты принимаешь это, Роз? Ты хочешь этого?

Она не сразу ответила, но он видел, что она скажет; слово вызревало в ней помимо воли; она ждала лишь, когда оно станет неизбежным.

— Да, — сказала она, помолчав, очень тихо.

— Тебе это нужно, правда? — Он подождал; на этот раз никакого ответа — только воздух вокруг их тел ощутимо накалился. — Роз.

— Я не могу, ну пожалуйста.

— Можешь, Роз. Можешь. Хотя бы шепотом.

Ответа все не было. Она стала мягким дымом в его объятьях. Он приблизил ее ухо к своим губам:

— Скажи это, Роз.

— Да, — прошептала она.

— Что «да»?

— Да, мне это нужно.

Есть. Он намотал ее волосы на свою руку. Она уже дрожала от рыданий. Он прижал ее щекой к подушке и раздвинул ей ноги коленом. Больше никаких разговоров, никакого Мягкого Голоса, лишь безжалостный двигатель, хотя в душе его была нежность и хотел он только утешить ее мягко и с благодарностью и поцелуями осушить слезы. Но для этого еще не пришло время.

Трудясь, он услышал, а может, подслушал звучащий в каком-то уголке души голос, повествующий о том, что он делал с ней, в прошедшем времени, хотя и одновременно с его действиями, — даже о том, что сделать еще не успел или не отважился. Он встал подле нее на колени и прижался щекой к оставленным им горячим отметинам. Ему уже был знаком этот голос, сопровождавший их встречи. Она одарила его своими криками. Словно он действовал и одновременно, а иногда и забегая вперед, читал драматически напыщенный и немного фальшивый отчет, составленный много позже.


Однажды зимой она сбежала от Уэса, покинув тесную квартирку, которую они снимали в том городе, взяла с собой лишь пару чемоданов (и то если считать чемоданом круглую шляпную коробку) и триста долларов наличными; поймала такси — Уэс не разрешал ей в его отсутствие пользоваться машиной и забрал ключи, — доехала до вокзала и, с часто бьющимся сердцем, купила у равнодушного продавца билет до Нью-Йорка. Ей был двадцать один год.

Пирс, лежа в своем «неспальном» мешке у печи, мысленно последовал за ней на вокзал; серая грязь, меховая опушка промокших ботинок, пальцы, стиснувшие ручку чемодана так, что побелели костяшки. (Она спала в той же комнате на кровати; дом, а следовательно, право спать на койке принадлежали ей; она предлагала Пирсу спать вместе, но кровать была слишком узкая, и он не мог заснуть, тогда он устраивался в мешке, но спать, конечно, все равно не мог.) На поезде в Нью-Йорк, где у нее не было друзей, но куда она тем не менее ехала с тем же упорством, с каким уезжала из Трои, или Скенектади {36} , или где все это было-то, неблагоразумная, но гораздо более разумная, чем прежде, осознавшая нечто — себя, проснувшуюся в себе самой, — в том поезде она сидела рядом с джентльменом в темных очках и с мефистофельской бородкой, разговорилась с ним и, не в силах отказаться, приняла его предложение помочь устроиться в городе, куда они ехали и где у него в самом деле оказалось много друзей.

Там, переходя из компании в компанию, от одного нового знакомца к другому, она вполне могла сблизиться и познакомиться с Пирсом (в грезах не бывает случайностей или они — сплошная случайность), вступить в отношения, к которым он, со своей стороны, шел. Ведь он тогда, конечно, тоже жил в Нью-Йорке. Так что, возвращаясь в тот город, сохранившийся в глубине души, в то прошлое, которое он сам изготовил, Пирс сделал так, что они действительно сблизились, ибо теперь прошлое было открыто для поправок, точно так же как и будущее. Подобно тому, как автор романа по ходу дела вдруг обнаруживает ключевой элемент сюжета, который был ему необходим, хотя он и не знал об этом, и нужно лишь быстренько вернуться к уже написанным страницам, поменять имя, добавить маленькую деталь биографии — вот и все, — так и настоящее может преображать прошлое, теперь, когда приходит конец света.

Давным-давно и в глубине души. Как вам это понравится. Тот склад в районе, где снимали кино и производили порнографию; зима, запах сырых пальто, сброшенных актерами. Маски. Он надевает свою. Женщина, которую поставили с ним в пару, привет, уже нагая, в маске, и вот она извивается в его руках, изображая похотливую страсть, хотя он даже имени ее не успел узнать. И все актеры смотрели на Роз. Она играла главную роль, тоже скрытая под маской, так что позже, в Дальних горах, они друг друга не узнали.

И теперь Пирс был соединен с ней узами, которые умудрился сфабриковать, хотя и не подозревал у себя такой способности. Сфабриковать: создать и подделать. Когда приходит конец света, разница может исчезнуть.

Он вздрогнул и проснулся на жестком полу. Очаг рдел углями, все еще живыми под покровом пепла. Наступал день. Теперь он не сможет заснуть, но Пирс был благодарен и за то, что ему перепало. Благодарю тебя, Морфей, нещедрый бог. Он расстегнул чехол, в который упаковался, как мумия (какие еще мужчины им пользовались? от него чем-то пахло, но чем именно, Пирс так и не понял), и встал, почти одетый, но все еще не отошедший от сна.

Он на секунду задержался в дверях спальни, вглядываясь. Темная голова Роз утонула в подушке и в глубоком сне, что ей снится? Отсюда она выглядела совершенно довольной, умиротворенной. Сон, невинный сон. На столе возле кровати все так же лежали книги и письма, которые он обнаружил вчера, когда приехал сюда раньше ее и никого не застал: мифология Булфинча {37} , открытая на греках, детях Аполлона; Фаэтон. Ее неоконченное письмо к отцу, которое Пирс прочитал. По коже пробежал едва заметный озноб при воспоминании о том, как легко, оказывается, ее обмануть.

Хотя обманул ли он ее на самом деле или только вызвал в ней — или помог ей вызвать в себе самой — добровольный отказ от недоверия {38} (то же Пирс хотел проделать и с читателями своей книги, которые, как он полагал, столь же готовы уверовать), этого Пирс не знал.

Некоторое время он смотрел на нее, потом отвернулся, чтобы она не проснулась от пристального взгляда, затем, стараясь не шуметь, забрал ботинки и пальто, выскользнул через стеклянную дверь на веранду. Он прошел по подъездной аллее к своей машине, снял ее с тормозов и дал ей бесшумно скатиться по уклону на пустынную дорогу. Затем завел ее, развернулся и поехал прочь от долины Шедоу. Ехал он быстро и далеко, миновал городок Блэкбери-откос, выехал за границу округа, навсегда покинув свой дом у реки и стопку бумаги на письменном столе в кабинете. Дальние горы скрылись за спиной беглеца в слоях осеннего тумана, словно и не бывало. Добравшись до автострады, он повернул на север, а может, на юг, и продолжал мчаться на предельной скорости, которую мог выжать из своего «скакуна».

Глава восьмая

Нет, он не убежал, хотя черная точка в глубине его сердца предупредила, что лучше бы так и сделать; в последующие недели и месяцы он иногда жалел, что остался; нет, какое-то время Пирс смотрел, как она спит, затем — да, отвернулся и, стараясь не шуметь, забрал ботинки и пальто, выскользнул через стеклянную дверь на веранду, а там — постоял, впитывая юное утро и чувствуя в себе такую же холодную ясность. Слышен был лишь щебет соек и гаичек, те и другие заметили его присутствие и оповещали о нем мир.

Он прошелся по веранде, усыпанной остатками вчерашних hors d'oeuvres; [6]слишком заняты были, чтобы прибирать. Он заметил, что лесные обитатели явно порылись в остатках, вероятно, они пировали уже тогда, когда люди были при деле. Настороженно ловили тревожные звуки, доносившиеся из домика. Он прошел по аллее на дорогу.

В детстве, уже на пороге половой зрелости, Пирс нашел в библиотеке дяди Сэма книгу о сексопатологии, написанную, хоть он и не знал этого тогда, в иную мировую эпоху — Берлин, 1920 {39} , — и поэтому полную таких патологий, которые в ту пору казались несомненными, а потом стали сомнительными или были объявлены разновидностями других; книга была главным образом о людях (невообразимых для Пирса, названных лишь инициалом и профессией, например: Э., мясник, Г., замужняя домохозяйка), влечение которых случайно оказалось связано — у Пирса сложилось впечатление, что такое бывало сплошь и рядом, — не с человеком, а с чем-нибудь еще.

В книге употреблялось слово «фетиши».

Одна женщина млела от прикосновения перьев; другая обожала кристаллы, любовно раскладывала их на черном бархате, возбуждающе помавала ими у пламени свечей, бросала один за другим в граненую чашу с прозрачным маслом и, наблюдая, как они медленно тонут, содрогалась и постанывала от удовольствия.

Тогда ему стало любопытно, может ли его неуемное влечение отчего-то ослабить хватку, а затем сомкнуть ее раз и навсегда не на том объекте; это казалось вполне возможным, поскольку тогда чуть ли не все, что угодно (текущая вода, мех на голом теле, гроза), могло его возбудить. Он надеялся, что если такое и случится, то предмет вожделения не окажется омерзительным или постыдным, как кое-что из упомянутого в книге, — или хотя бы всегда будет под рукой.

Если будет, казалось ему, тогда еще ладно (дочитав книгу и додумавшись до такого, он, конечно, снова заработал эрекцию, вот глупость-то); по-своему даже удобно, без возни и шума, только щелкнуть одним-единственным выключателем, и вот оно — бесконечное стремление к цели, медленное приближение к узловой точке, сильный, но легко утолимый зуд.

Так оно и оказалось.

Как-то, в самом начале, она заплакала у него в руках, когда они закончили и отдыхали в объятиях друг друга; она плакала, вцепившись в него, и все спрашивала: «Но тебе понравилось? Тебе правда понравилось, правда, правда?» А он, не понимая, отчего она плачет — от боли, которую он ей причинил, от стыда, что она этого хотела и он знал, что она хочет, от того, что покорилась ему, или от того, как безрассудно и полностью отдалась ему, — он говорил: да, мне было очень хорошо; да, правда, честно. И обнимал ее, недоумевая, пока она не уснула.

Однако следует быть осторожным, очень осторожным: один неверный шаг, один неправильно понятый жест, и волшебный замок исчезнет. Пирс, хоть и не разубеждал ее в том, что искушен в этих тайнах, на самом деле не очень хорошо представлял себе физику процесса — усилия и напряжения, которые нужно приложить, чтобы зафиксировать ее; чертовски натасканный физиотерапевт или опытный палач разгулялись бы вовсю, Пирсу же требовалось много часов на подготовку. Потому что когда путы соскальзывали и узы не выдерживали, это было хуже, чем неловкость; она высвобождалась и смотрела на него с улыбкой дерзкой девчонки, ожидая, что ей будет за непослушание. А он не имел права пожать плечами, или рассмеяться, или выказать замешательство — но лишь кивнуть и поднять ставку.

Но если вязание пут ему и не давалось, он обладал свойством, которого другим, возможно, не хватало: он готов был идти до предела, который ей нужно достичь (или ее можно к этому вынудить), идти, ничем не сдерживаясь, если не сдерживалась она, и эта готовность поражала, трогала, привлекала ее. Так быстро открывались перед ним двери в ее душе, что он (испугавшись, ведь пугался он до сих пор) предложил ей пароль, которым она может воспользоваться: сигнал, пояснил он, который даст ему знать, что он зашел или может вот-вот зайти дальше, чем она в состоянии выдержать. Конечно, он не обращал внимания на обычные просьбы и мольбы, всякие «нет-нет» или «не надо, перестань», как бы жалобно или страстно ни звучали они. Вот что она должна была произнести: повторено трижды подряд. {40}

Она не приняла это всерьез. Что вообще такое? Почему трижды?

Ну, детское, ответил он. Помнишь. «Истина в том, что повторено трижды подряд». Но она такого присловья не знала, ей ни разу не довелось услыхать то, что ему казалось общеизвестной формулой.

Впрочем, ему так и не довелось узнать, где ее предел. Все пределы они сооружали вместе, и она принимала их за свои собственные, но позже, ночью, вдвоем они преступали границы и вторгались в неизведанную страну. Пирс про себя полагал, что ее действительный барьер находится где-то дальше, что она знает, где он, или поймет, когда он покажется. Но его так и не достигли.

Уэсли. Вот где предел; чтобы достичь его, Пирсу нужно было стать таким же чокнутым, как она. Ради нее самой он надеялся, что она никогда больше не привлечет эманациями своего духа мужчину, способного на такое буйство, на такое… Лишь это Пирс никогда не мог ни сотворить для нее, ни хотя бы убедительно изобразить: внезапный всплеск мужского неистовства, безумного агрессивного скотства, — так что не угадать ни времени вспышки, ни последствий, словно у пожара или фейерверка, которые тоже не оставляли ее равнодушной.

Нет, он не таков, как они, совсем не таков, и разница для Пирса была очевидна: подобные мужчины жаждут лишь власти и используют секс, прибегают к нему, воздерживаются от него или на нем настаивают исключительно ради обладания властью. Пирса же власть над другими, над душами и телами, не искушала совсем — он боялся власти и не знал, что с ней делать, — мог вообразить ее лишь направленной против него самого.

Но разве он не использовал власть и не будет использовать снова, разве уже не продумывал этот способ заполучить секс? Разве он, Макиавелли от секса, тайный сексуальный агент, — разве он не гонял в хвост и гриву свою мнимую магическую власть и случайное знание о том, что хранится в душе Роз, forza e froda? [7] {41} Что, скажешь, нет?

Нет. Он так не думал. Он не слышал, чтобы внутренний голос его в чем-то обвинял (может, голос и взывал, но Пирс не слышал). Пирс Моффет, взрослый человек мужского пола, самец млекопитающего, все-таки мог уверить себя, что власть и секс — сферы бытия не только различные, но и противоположные по природе своей; секс не повинен в первородном грехе власти: даже замаранный, навязанный, купленный и проданный, секс невинен.

По груди пробежал озноб, и Пирс стиснул кулаки в карманах куртки. Сколько она еще будет спать? Он взглянул на часы, которые не снимал прошедшей ночью. Форель — он решил, что это форель, — выпрыгнула из Шедоу, словно приглашая его поиграть.

Он вернулся в дом. Когда он открыл дверь и вошел в комнату, женщина открыла глаза: большие ресницы вдруг поднялись, как у куклы, но тело осталось неподвижным.


Маленькая ванна из окрашенного фибергласа, стоявшая в хижине, была для Роз коротка; он наполнил ванну, проверяя температуру рукой, и повел ее мыться.

— Блин, горячевато.

— Нет, нормально.

Она медленно опустилась. Пирсу вспомнились темные воды каменоломни на склоне горы Мерроу. Роз лежала коленками кверху, намокшие от пара волосы закручивались к щекам. Он рассматривал ее маленький, выступающий, как на египетских рисунках, животик и маленькую лунку пупка, такого глубокого, что когда она встанет, там останется — к гадалке не ходи — глоточек воды; можно будет выпить, пока не пролился. Вот как мы все строим impresa [8] {42} , на которые сами и ловимся. Он стал ее мыть; они вместе осмотрели ее тело. Запястья были красные. Это пройдет. Они поговорили о том о сем, пока он мыл ее длинные щиколотки и белые подошвы.

— Я все-таки получила приглашение, — сказала она.

Часто, переводя разговор на другую тему, она начинала его откуда-то с середины, словно Пирс и вправду читал в ее душе и знал, куда движется поезд ее мыслей.

— Что за приглашение?

— На работу. Мне предложили вступить в группу целителей. В смысле, подготовиться ко вступлению, у них это не сразу делается.

— Мне казалось, тебя вот-вот уволят, — сказал он.

Она подала ему другую ногу.

— Это другое. Две работы друг с другом не связаны. Целители — это особая группа в «Чаще». Они не здешние.

Что заставило его насторожиться? Кажется, он догадывался. Она изучала ногти на ногах: кое-где еще держатся остатки малиново-розового лака.

— А не участвует ли в этом старина Майк? — спросил он.

— Ага.

— И предложил ни кто иной, как.

— Ага. — Она медленно выдавливала губку. — Он сильно изменился. Просто не поверишь.

— Ну, я-то его и не знаю толком.

Майк Мучо был чем-то вроде комического персонажа их ночей, комической разрядкой или сатировой драмой {43} , иногда предваряющей более серьезные маски {44} ; Пирс был в курсе малой части Майковой жизни, хотя через него они, можно сказать, познакомились. Он помнил, что первыми его словами, обращенными к Роз, были: «Как поживает Майк?» — хотя тогда он еще не знал ничего ни о нем, ни о ней. Обман, трюк.

— В какую сторону изменился? В лучшую или в худшую?

— Да просто удивительно, — сказала Роз. — Прошел тренинг. Она задумалась, взвешивая, насколько удивительно. Пирс знал о проекте целителей только то, что они полагаются на силу молитвы и все больше занимают мысли Роз, хотя говорит она о новом проекте все меньше и меньше.

— Тренинг, — повторил он.

— Тебе будет интересно, — сказала она. — Правда. Это один из путей силы и власти. Как то, о чем ты рассказывал.

— Да?

— Только от Бога. Из Библии. Если заглянуть и почитать, там все так ясно. Обетования, как на ладони.

— Угу.

— Если ты просишь хлеба, — сказала она, — Бог не подаст тебе камень.

— Я помою тебе голову, — сказал он.

За этим занятием они какое-то время молчали. Он аккуратно смывал мыло, стараясь не спутать волосы, вновь и вновь поливая их водой из детского ведерка, стоявшего у крана специально для этого. Закончив, он вынул ее из ванны и завернул в белый халат (дар или униформа «Чащи»), а потом она с кружкой кофе в руках вышла на веранду. Солнце уже вовсю пригревало: странные дни, конечно, скоро пройдут. Она прилегла на алюминиевый шезлонг, свесив волосы, чтобы посушить их.

— Хотя я не знаю, — проговорила она неуверенно.

— Что не знаешь?

— Да курс этот. Он недешево стоит.

— Ты еще и платить им должна?

— Двести долларов.

— Господи, боже мой, — сказал Пирс. — Слушай. Я читал в газете — в Шедоуленде в евангельской церкви каждую субботу проводят богослужение для недужных. Готов поспорить, у них это бесплатно.

— Пирс. Это совсем другое.

— А есть у тебя столько?

— Ну ты же знаешь. У меня есть маленький энзэ.

— Да?

— Конечно. Деньги на побег. Они у меня всегда были. Все так делают.

— А я нет, — отозвался он и снова вспомнил о ее побеге, об Уэсли.

Интересно, подумал он, а другие женщины, с которыми я раньше жил, хранили НЗ на случай ухода? Очевидно, в этом есть здравый смысл, и сама идея хоть и ошарашила его слегка, но и привлекла. А если бежать будут от него? Или все-таки с ним, от грозящей обоим беды? Деньгам-то все равно.

— Ой, ну я не знаю, — повторила она.

— Ну еще бы.

На самом деле она знала. Когда Майк подвел ее к Рэю Медоносу, тот взял ее руку в свои и улыбнулся так, словно знал какой-то ее секрет, что-то хорошее и отважное, о чем она никому не говорила, но что всегда было в ней и делало ее самою собой. Она письмом попросила отца выслать ей пару сберегательных облигаций, которые ей дарили по большим праздникам, а теперь она решила их обналичить и заплатить. Тогда пути обратно уже не будет. Осознание того, что у нее есть и что ее ждет, согревало грудь; оно было теплее, чем ванна, теплее, чем бабьелетнее солнце, чем плоть, над которой потрудился Пирс.

— А я думала, ты заинтересуешься, — сказала она и встряхнула волосами, такими длинными, что какой-нибудь придурочный принц вполне мог забраться по ним в ее окно.

— Чем?

— Целительством. Божьей силой. — Она прикрыла глаза. Казалось, она опять вот-вот уснет. — Чудесами.

— Черта с два, — ответил Пирс. — Я заодно с сэром Томасом Брауном. «Сдается мне, в религии слишком мало невероятного, чтобы дать пищу активной вере». {45}

Она усмехнулась, не открывая глаз.

— Активной вере, — повторил он и засмеялся, но почувствовал, как чья-то ручонка сжала его сердце.


Когда ее волосы высохли, двое вернулись в хижину, и Роз, вновь скинув халат, уселась перед светлым туалетным столиком с большим полукруглым зеркалом.

Он приблизился к ней. Она достала гребешок и щетку, старинный набор с отделкой из потускневшего серебра. Он выбрал гребень и принялся за работу, начав расчесывать со спутанных кончиков, постепенно поднимаясь выше.

— Так что же мы с этим сделаем? — спросил он ее, приподняв густые и тяжелые, как невыделанная шкура, черные волосы в своих руках.

— Ой-ё! — сказала она, наблюдая за ними обоими в зеркало.

— Ну не оставлять же их просто так, — сказал он. — Распущенными.

— Нет?

— Думаю, их надо стянуть потуже. — Он взял щетку и начал расчесывать уверенно и умело (способный ученик, он стал экспертом за одно лето). — Так ведь? Ты ведь не возражаешь, нет?

— Я, — сказала она. Ноги ее раздвинулись.

— Разве ты не этого хочешь?

Молчание. Поднятая щетка замерла в ожидании.

— Да, — сказала она.

Да. Расчесав и разгладив ей волосы, он поднял с макушки прядь волос, тщательно разделив ее на три части. Держа в руках эти пряди, он стал сплетать их, правую через среднюю, левую через правую, среднюю через левую. Проделав так дважды, он взял локон распущенных волос сбоку и добавил его к тем, которые заплел. Затем локон с другой стороны.

Главное — не выпустить из рук, не то придется все переделывать. Чтобы она доверила ему свою внешность, он потратил много времени и усердия, куда больше, чем на завоевание доверия в постели.

Бывали дни или ночи, когда процедура у зеркала затягивалась. Похожие на птичий череп ножницы с тонкими челюстями Роз доставала из темного ящика, где они обитали, и выкладывала на столик перед собой, чтобы видеть. Он заговаривал с ней о ножницах. Порой она брала их в руки, а если была в настроении, отдавала ему, и он аккуратно и неспешно принимался за стрижку.

Все, что требовалось, — чтобы вжикали ножницы и обрезки, поблескивая в свете лампы, падали на ее обнаженные плечи, груди, а ее глаза жадно впитывали это зрелище. Вот и все, что нужно. Как-то она рассказала ему, что, еще когда была подростком, открыла это в себе и, часами сидя перед зеркалом, стригла и кончала, стригла и кончала.

Он никогда не срезал много, лишь кусочки по краям, совсем незаметные. Не только по причине неопытности, хотя и поэтому тоже; но если действительно стричь ее так, как они обсуждали, — отхватить, откромсать, отрезать разом с ее индивидуальностью, волей, самостоятельностью; остричь, словно кающуюся грешницу, Жанну д'Арк, пристыженную коллаборационисту с потупленным взором, — тогда она больше не смогла бы фантазировать на тему стрижки, воображать, как подчиняется ножницам в его руках.

Так что волосам всегда нужно быть длинными: пусть остается что стричь.

— Увидимся вечером? — спросил он. — Или…

— Я собираюсь уехать, — сказала она, глядя, как он поочередно берет ее пряди: с одной стороны, с другой.

— Да?

— Ко Дню Колумба {46} . В Конурбану.

— Чего ради?

— С группой из «Чащи». — Она вытащила изо рта случайно попавший меж раскрытых губ волосок. — Начальный курс, кажется.

— Ты едешь туда с…

— Со всей группой. Выезд из «Чащи», на фургоне. Ну и дальше.

Какое-то время он молча заплетал волосы. Фокус в том, чтобы натяжение с обеих сторон было одинаковым, а то одна будет туго натянута, вторая слабо.

— Тогда, — сказал он, — у меня для тебя есть приказ.

— Какой?

— Я хочу, — сказал он, — чтобы ты оставила себя в покое. — Туже, туже, канат, цепь. — Пока снова не встретимся. Поняла?

— В смысле… Бо-оже мой, Пирс. — Улыбка расцвела на ее губах, нарушив серьезность ритуала.

— Именно это я и хочу сказать. Ни одного прикосновения.

— Ну а вдруг я, ну понимаешь, не удержусь. — Легонько, не всерьез, она занималась этим даже во время разговора.

— Роз.

Он взялся за сплетенный им канат и запрокинул ей голову. Евино яблоко на ее горле шевельнулось и спало.

— Сможешь, — сказал он. — Удержишься.

Он обнял ее, наклонился, прижал щеку к ее щеке, губы — к ее горлу. Французская коса для нее, и, может быть, только для нее, была в одном списке с другими французскими штучками: буквы, уроки, поцелуи. Он сжал ее в объятиях и держал до тех пор, пока она еще раз не уступила.


Как Пирс и предполагал, имелся-таки прямой путь через гору, чтобы не возвращаться в Откос, а потом на дорогу вдоль Блэкбери; перед выездом Роз объяснила ему, на каком повороте свернуть в Шедоуленд, чтобы выехать на дорогу, ведущую на восток к литлвиллскому шоссе, на какие вехи смотреть. Когда солнце достигло зенита, он отправился туда, в гору.

Он приказал ей не касаться своего тела, а сам даже не дотерпел до дома. На дороге за Шедоулендским мостом, проехав (как показалось) бесконечно далеко вверх, Пирс сбросил скорость у въезда в лес: то была дорога на лесосеку, давно заброшенная; с некоторым трепетом он свернул на нее, проехал немного и остановился.

Один.

Обычно дух, всеобщий живитель, что плотнее бессмертной души, но тоньше тела, — то ртутное вещество, что окутывает душу, заполняет сердце и принимает впечатления органов чувств, может быть воспринимаемо вне тела только в двух случаях. Первый — речь, в особенности пение; собственно пение — это дух, выражаемый телом в слышимой, хотя и невидимой форме. Второе — вот это густое вещество двойной возгонки, сготовленное на мужском пламени, уплотненное до видимости, как яичный белок, а также та блестящая смазка, которую выделяла она, слушая его запреты: Роз как раз в тот момент прокручивала их в голове, одновременно и нарушая. Драгоценное; вероятно, истощимое и трудновосполнимое — потому нам велят не тратить его на фантазмы, не возлежать в одиночестве, не изливать на простыни, на землю или вот на эту хреновую тряпочку.

Pneumatorrhæaэто называется; истощение звездной материи, данной нам при рождении. {47}

Но почему? Не должно ли возникать тем больше, чем чаще она или он… Пирс долго лежал неподвижно, откинувшись на кожаную обивку. Разноцветные листья падали на капот. Время от времени он слышал шум авто. Он не знал, что в Шедоуленде свернул не туда, не вправо, а влево, и сбился с пути.

Глава девятая

Листва на дубах в Аркадии бурела и опадала неохотно, задерживаясь на ветках уже после того, как выпадал первый снег, и даже дольше, пока ее не выталкивали набухавшие по весне почки, а вот блестящие листья кленов, особенно старых, опадали все вместе, разом, дружной стаей, словно договорившись В душе устанавливалась возвышенная меланхолия, стоило поднять взгляд и увидеть, как они там, в вышине, все разом отцепляются от ветвей и медленно опускаются. Смерть, о-хо-хо. Деревья прочих пород (великое множество их собрал здесь когда-то архитектор, они состарились вместе, но, казалось Роузи, так и не подружились) сбрасывали многоцветную и многообразную листву в разное время Ярко-желтые ивы и медно-красные японские клены, золотистые березы, зелено-коричневый ясень и еще два ряда тюльпановых деревьев (их пора было подрезать), под которыми труднее всего было убирать свекольно-красную листву.

Роузи вытащила из каретного сарая огромные бамбуковые грабли, удобные и легкие, несмотря на размер, — отличный инструмент, да уж, те, кому приходилось разбираться с хозяйством вручную, знали что к чему Конечно, она не обязана убирать листья в Аркадии, Алан Баттерман уговорил ее нанять садовника для работ, которых всегда невпроворот в огромном имении, и она согласилась, но сейчас сгребала листья в большие пряные груды просто для удовольствия и чтобы успокоить нервы, а еще чтобы в них попрыгала Сэм, как ей и было обещано.

— Еще, мамочка! Выше!

— Ладно, выше так выше.

Уже назначен день, когда Сэм вернется к «Малышам» на обследование, о котором говорил доктор Мальборо: ее опутают проводами на три дня и попытаются установить, откуда берутся припадки. Так что «Малыши» — это не дурной сон, а если и кошмар, то с продолжением. Дела вполне могли обернуться хуже некуда; мысль эта всплывала в сознании Роузи совершенно неожиданно, и бороться с нею приходилось посреди дневных трудов или ночного сна: она словно окружена дикарями, и голодные хищники глядят из темноты. Поддерживай костер. Хуже всего — Роузи почему-то очень жалела об этой постыдно-незначительной (в сравнении с остальным) детали, — что сорвалось большое празднество, которое она собиралась устроить в Баттерманзе. Сэм могли положить на обследование как раз и только на Хеллоуин. А неделей раньше, на уик-энд, — не под сам Хеллоуин, но близко, — тоже не получалось. Роузи не могла принять на себя заботы о вечеринке как раз накануне поездки к «Малышам»; ей казалось, она обязана сосредоточить все силы на том, что произойдет на этаже доктора Мальборо, хотя ясно же: как ни мучай себя мыслями и волненьями, на результат они не повлияют никак. Но давить на будущее своим беспокойством и одновременно взваливать на себя большое и хлопотное дело было невозможно, не говоря уж о том, каким ужасным предзнаменованием станет неудача праздника, если все повалится из рук; в общем, она отказалась от этой затеи.

— Брось меня туда! Брось!

— Бросить? Вот так вот и бросить?

Она подняла визжащую Сэм под мышки и раскачала так, словно собиралась швырнуть ее на милю: махнула в сторону кучи листьев и вернула назад; затем еще раз. Беспомощный смех — именно от предвкушения: Роузи научилась этому приему, глядя, как крутит дочь в воздухе Майк. Выше, папа!. Новость, что вечеринка отменяется, Майк выслушал с облегчением. Ничего забавного в этом нет, сказал он. В чем? В Хеллоуине, во всех этих ведьмах и призраках. Смотри, с чем играешь; ты понятия не имеешь, что можешь навлечь. Роузи засмеялась и спросила — ты что, серьезно, а он не стал отвечать, только зловеще промолчал, сделав вид, что ответ-то у него припасен: еще один приемчик Майка, давно ей ведомый.

— И-ых! — Наконец она аккуратно бросила Сэм в середину кучи. — Понравилось?

— Теперь засыпь меня, — сказала Сэм и легла на спину.

Роузи словно ощутила дочкиным нюхом запах опали, услышала ее ушами сухое потрескивание ломкой листвы. Такое незабываемо. Когда она вернулась в Дальние горы и Аркадию, прожив несколько лет на Среднем Западе, стояла осень; Бонн в то время болел и сидел во взятом напрокат кресле-каталке, и Роузи тогда, как сейчас, убирала опавшие листья, чтобы чем-то занять себя, а он смотрел, как она сгребает листья в одну кучу, словно салат. Этого я теперь лишен, сказал Бонн. Голова его на длинной черепашьей шее тянулась к Роузи, листьям и дневному свету. Еще бы хоть раз вот так поработать, проговорил он.

Не понимаю, сказала она; один раз — все равно что сотня, какая разница?

Еще бы хоть раз, повторил он. Всего бы попробовать еще по разу. Он подался вперед, приоткрыв рот то ли скорбно, то ли в тоске, а может, ему трудно было дышать, словно прижал лицо к стеклу, за которым шла жизнь. «Он просто любит жизнь», — говорила его старая экономка миссис Писки.

Над Сэм уже возвышался курган; Роузи даже не могла различить ее очертаний под грудой листьев.

— Ну, как? — спросила Роузи. — Здорово? Хватит насыпать?

Она подождала ответа. Листья не шевелились.

— Хватит, Сэм?

Ответа нет.

Чувствуя, как неистово забилось ее сердце, Роузи вонзила руки в кучу, принялась разгребать листву, ставшую вдруг тяжелой, как золото; откопала лицо Сэм — оно было неподвижно. День замер и похолодел. Роузи ухватилась за курточку, в которой чувствовалась тяжесть тела дочери, но Сэм уже не было.

— Сэм! — взревела Роузи голосом, какого она раньше у себя никогда не слышала, да и представить не могла, что может так кричать, — голосом, исторгнутым откуда-то из глубин, таким громким, что он мог призвать дочь обратно.

Она подняла Сэм, и голова девочки безвольно повалилась на плечо Роузи. Сколько времени это длилось — секунду, две или три, не больше, решила она потом, но тогда секунды словно остановились в падении, — а потом Сэм открыла глаза и улыбнулась.

— О господи, Сэм, — сказала мама. — Ну, Сэм, разве так можно. Разве ты не понимаешь.

— Я была мертвая, — сказала Сэм. Она забрала в горсти мамины волосы и раскладывала их на свой вкус. — Мертвая. А теперь ожила. {48}


На вершине горы Юла листья желтели куда решительнее, чем во всех Дальних горах; на ее склонах расположилась климатическая микрозона, где всегда холодней, чем в округе; цветы распускались позже и отцветали быстрей, бури были суровее; когда вы вели машину в гору холодным мокрым вечером, сразу за Шедоулендом дождь обыкновенно превращался в дождь со снегом, а затем в снег без дождя.

Нынешнее утро в «Чаще» — тише обычного: сотрудники прибираются, укладывают бумаги, пакуют личные кофейные кружки, плюшевых зверушек и фотографии по сумкам и рюкзакам. Одна из врачей безутешно рыдает у своего письменного стола, с чего бы это? Дверь ее кабинета закрывается. Где-то рабочие сливают воду из труб и заколачивают чердаки, но весной все равно придется возиться с лопнувшими трубами и беличьими гнездами. Или чем похуже.

— Закончена ли наша работа? — переспросил Рэй Медонос. — О нет, конца еще не видно. Мы даже толком не начали.

— Я имел в виду — здесь, — ответил Майк Мучо. — Здесь-то все закрывается.

— Да. Что ж, очень жаль, что нам пришлось ускорить события. Потому что в мире много больных страждущих, и помочь мы должны многим. А мы даже толком не начали. Вот мое мнение.

Высказывая мнение о чем-либо, Рэй давал понять — и очень ясно, — что сам он не считает свои слова всего лишь «мнением». Майка Мучо такая поза раздражала, а может, восхищала, он каждый раз хотел оспорить Рэеву точку зрения, в чем бы она ни состояла, но опасался этого.

— Понимаете, Рэй, — начал было он.

— Я думаю о детях. Вы здесь лечите много молодежи.

— Лечили, скажем так.

— И вы знаете, что проблемы детей коренятся в их родителях.

— Да, — ответил Майк. — Детские впечатления, конечно.

— Но часто они могут вспомнить об этом только после немалых наших усилий и расспросов. Не так ли? Они не помнят.

— Вытеснение, — произнес Майк.

Фрейдистом он не был — его обучали бихевиористы, — но основы и термины знал, тогда как Рэй, зачастую казалось, вообще не имел о них представления.

— Корни уходят далеко и глубоко, — сказал Рэй. — Родители могут не осознавать, что своим поведением навлекают на детей одержимость.

Майк ничего не сказал, даже не кивнул в ответ.

— Сексуальные повадки, богохульства — ну вы понимаете, — продолжал Рэй. — Даже если они не поклоняются дьяволу сознательно, то есть не заключают с ним соглашение, все равно исход один. Согласие их молчаливое. А страдают в итоге дети. По всей стране. Мальчики и девочки ничего не знают и, может быть, так и не узнают, покуда кто-нибудь не воззовет к тем дьяволам, которые засели в них. Думается, мы взращиваем страшные посевы и через десять — двадцать лет начнем пожинать плоды; дьяволы, призванные сегодня родителями, заговорят, хоть до того дня и будут молчаливы. А дети начнут вспоминать, что с ними сделали. Тогда мы увидим ужасные деяния, услышим ужасные слова. Нам доведется узнать, что в душах наших детей вывелся, будто личинки насекомых, целый сонм дьяволов.

Он улыбнулся Майку, тот опустил взгляд и тоже улыбнулся; он знал, что Рэй способен ощутить его неуверенность, то ли стыд, то ли замешательство — не сказать, что совсем неприятное ощущение.

— Все эти терапевты со своими терапиями, сотканными из сомнений и колебаний, — сказал Рэй. — Они говорят, что болезнь — это вопрос веры.А лечение — вопрос доверия.Проблема смены верований:людям предлагают поверить во что-то новое. Но я утверждаю: проблема не в том, во что веришь и кому доверяешь. Вопрос в том, как все обстоит на самом деле.

— Я понимаю, — выдавил Майк.

Он уже жалел, что сидит рядом с Рэем, который просто обожал подсаживаться поближе к собеседнику, — Майк догадывался зачем, ему даже объясняли эти причины во время учебы. Колени целителей почти соприкасались, и он чувствовал, что вот-вот захихикает, как ребенок от щекотки, или расплачется.

— Ну не забавно ли? — вопросил Рэй. — Если нечто — вопрос веры и доверия, так это, мол, нетрудно изменить. Что есть убеждения? Реальны ли они? Нет, это продукт сознания; в реальности они не существуют. Их можно менять, точно кадры в кино.

— Ну, в теории, — пробормотал Майк.

— И что меня удивляет, — сказал Медонос и положил руку поверх Майковой, — ониговорят, что корень проблемы — ложная вера; кто поддался чародею, тот и увидит женщину распиленной пополам, а ты покажешь, что это не так, и конец иллюзии. Но ониничего не могут поделать. В тяжелых случаях — ничего. Мыговорим, что проблема реальна: нечто обитает в этих людях, оно должно быть изъято, и мы можем делом подтвердить свои слова. Мы можем помочь.

— Да.

— Может статься, мы столкнемся с ними прямо здесь, — сказал Рэй, не отводя взгляда от Майка и продолжая все так же улыбаться. — Может быть, вы сами будете изгонять их, Майк. Я к тому времени усну. А вы увидите, как они полезут отсюда, дымясь, изо всех окон и труб.

— Рэй, вы так легко об этом говорите.

— Майк, — сказал Рэй. — Вы же сами видели. Видел. В ту сентябрьскую ночь, когда дул ужасный ветер. Он видел, как Рэй взял за руки женщину, которой овладел очень, очень нехороший приступ, и заговорил — не с ней, а с каким-то существом внутри ее; и Майк видел, как ее тут же покинула незримая тварь, оставил недуг, лицо разгладилось, словно она сняла давящую маску, взгляд пробудился, исполненный изумления и благодарности. То, что он видел, не опровергнешь.

— Да, — сказал он.

— Дело не в том, что я обладаю некоей властью.

— Нет.

— Нет. Дело в силе, которую мне дает Дух Святой. Дело в Имени, к которому я могу воззвать.

— Да.

— Потому что я тоже одержим. Понимаете? — Он усмехнулся Майку, и множество морщинок залучилось по его лицу, разбежалось по щекам топографическими линиями. — Я одержим. Я себе не принадлежу.

— Да.

— Вот что за силу вам предлагают, Майк. Не ради пустяков. Не ради эгоистических прихотей.

— Да.

Ему выложили все. Майк чувствовал значение удивительного момента, но еще и нетерпение Рэя, а может, то было рвение. Пора перестать изумляться и начать что-то делать.

Рэй ждал. Все вокруг ждало.

— Вы хотите этого, Майк? Вы это получите. Вы принимаете это?

— Да, — сказал Майк. И время раздвоилось. — Да.

Как легко оказалось, как просто. Держа руки Рэя Медоноса, Майк склонил голову, словно принимая пищу.

— Да, — повторил он.

— Да, — повторил и Рэй, а мгновение спустя, не выпуская руку Майка, но слегка откинувшись на спинку стула, сказал: — А теперь касательно твоей дочки, Майк. Не хочешь немного поговорить о ней?


— Черт, да завел бы ты уже себе телефон, — сказала Роузи Споффорду.

Он набрал ее номер из автомата возле работы в обеденный перерыв; отзвонился, как делал исправно, но нерегулярно, так что она ждала его звонка с нетерпением большим, чем если бы он звонил ежедневно в десять, в два и в четыре. Майк называл это «прерывистым подкреплением», когда в психологической лаборатории отрабатывал этот прием на белых крысах с недоуменно подергивающимися носиками. Но она знала, что Споффорд такой эффект не просчитывал.

— Да нет, нормально, — сказала она. — Не так уж плохо все прошло и обернулось.

Сэм из огромной двойной гостиной смотрела, как мама разговаривает. Как мама прикрывает глаза рукой и отворачивается.

Сэм подумала о Бони: видя мать в слезах, она теперь всякий раз вспоминала, как та говорила по телефону о Бони и плакала. А мысли о Бони привлекли ее взгляд к стоящему между высокими окнами пузатому комоду со множеством дверец и ящичков, на которых были инкрустированы разноцветным деревом фрукты и музыкальные инструменты; а наверху — словно маленький ящичек с особой дверцей, похожий на поставленную сверху шкатулку; на самом деле он был частью комода. Сэм слезла с кожаного дивана на ковер и (видя, что мать отвернулась) подобралась к плюшевому креслу в другом углу комнаты.

— Я знаю, — говорила мать. — Знаю. Все правильно. Ты должен ехать.

Сэм вынула подушку кресла, подтащила ее к забавному толстому комоду. И полезла по нему вверх. Она уже давно научилась этому, еще до того, как начала пить лекарство; как она узнала секрет шкатулки наверху комода, Сэм не рассказывала никому, даже матери.

— Я никогда так не скажу, — говорила мать. — Никогда. Ты же знаешь.

Сэм забралась на подушку, слегка придерживаясь за гладкий холодный деревянный бок комода; ноги в носках цеплялись за скользкую плюшевую поверхность подушки; Сэм чувствовала, что та может выскользнуть и упасть вместе с ней, но девочка уже держала в руках ключ, и филигранный узор на его ручке был точь-в-точь как узор на шкатулке возле замочной скважины. Поворочала им туда-сюда. Дверка открылась.

И возникло чувство, которое Сэм уже научилась узнавать, хотя в промежутках о нем пока еще не помнила: оно предшествовало прыжкам. Некий привкус в воздухе, в каждом вдохе и выдохе, который однажды Сэм опишет подобным ей людям, и те сразу скажут: «Да, точно, оно самое», но, кроме них, никто, даже мама, не научится распознавать; однажды Сэм скажет так: «Словно я стала огромной, размером со всю вселенную, а рука моя где-то на другой планете, — (та самая рука, которой сейчас она вынимала из темной берлоги обитавший там потертый бархатный мешок с чем-то увесистым внутри), — и все во вселенной, как бы далеко ни находилось, теперь рядом со мной — и все-таки невероятно далеко»: таким было само чувство, но не его привкус, тот, который она ощутила сейчас.

— Она тут недалеко, — говорила мать. — Можешь поговорить с ней.

Сэм слезла на пол и отошла к дальнему краю комода, где мать не могла ее увидеть из зала, и вытряхнула содержимое мешочка себе на колени. Ей вспомнилось, как однажды она вытряхивала из вязаной шапочки забравшегося туда котенка; похожее ощущение: словно живое существо, не зная пути, тычется, пытаясь вылезти наружу, и вот выбирается, с облегчением и радостью, на свет.

То был шар из серо-бурого кварца, почти без изъянов, только цепочка пузырьков вела к маленькой туманности почти точно в центре — шрам от раны, полученной в детстве, во время роста, тысячи лет назад. Впервые она увидела его вечером того дня, когда Бони положили в землю, — дня, проведенного с миссис Писки: ее не пустили ни в церковь, ни на кладбище, посмотреть, как его положат, хотя она тоже дружила с Бони. Она незаметно спустилась по лестнице и с площадки видела, как мама достала из тайничка мешочек, выкатила шар на ладонь и долго смотрела на него в вечернем полумраке комнаты.

Вскоре после этого Сэм сама достала его и посмотрела так же, как смотрела мать; она заинтересовалась, но не удивилась. А вскоре после этого у нее случился первый прыжок: так она называла приступы, потому что ей казалось — она мгновенно перескакивает оттуда, где только что была, туда, где оказывалась (на руках матери, на полу, в другой комнате).

Она подняла шар обеими руками. Словно планета кружится в неимоверной дали, но и голова огромная, и руки тоже, так что шар не дальше обычного мяча и в то же время — на другом краю вселенной. Она заглянула в кристалл.

— Мой стародум, — произнесла она вслух. Наверное, сейчас опять прыгну, подумалось ей. В шаре все было как всегда: ее неизменный дом, прежнее жилище. Нет, не совсем так, что-то изменилось: кто-то посмотрел на нее оттуда.

— Сэм? — позвала мать. — Сэм?

Кто там? Кто выглядывает? Она приблизила лицо к шару, зрачки съехались, и привкус заполонил рот; но чем ближе был шар, тем меньше становился дом. Кто шевелился в той комнате?

— Выходи, — сказала она. — Выходи.

Глава десятая

«Я снаружи, — ответил доктор Джон Ди. — Это ты должна выйти».

Но дитя, златокудрая девочка в кварцевом шаре, который он держал, промелькнула и исчезла, словно услышала зов, раздавшийся откуда-то сзади, исчезла, не сказав более ничего. Доктор Ди еще подержал шар на растопыренных кончиках пальцев, повертел так и сяк, но тот был пуст.

«Всё, нету», — прошептал он. {49}

Именно в этом камне из серо-коричневого кварца впервые в его дом явился дух: одно из духовных существ, расположения которых Джон Ди долго перед тем искал и умолял их явиться; годами бесплодно пытался привлечь кристаллами, кольцами и зеркалами, — так пчеловод завлекает пчел медовыми горшками — все безуспешно, пока он не поставил эту сферу перед молодым Эдвардом Келли и не спросил его, что он там видит.

Та, первая, оказалась пухлым младенцем {50} , девочкой с золотистыми глазами, держащей в ручонках, как игрушку, другой прозрачный камень. Так описал ее Эдвард Келли, который один мог ее видеть. Потом она долго не приходила и появилась повзрослевшей на несколько лет; хотя прошло лишь несколько месяцев, она уже выглядела семилетней. Она вышла из камня {51} и стала разгуливать по комнате (видеть ее все еще мог один только Келли) среди груд книг и бумаг, похлопывая их ладошкой. В этой самой комнате, где он жил тогда мирно и счастливо. И то, что теперь ее здесь не было, ударило Джона Ди будто ножом: словно она и правда провела детство здесь, дитя плоти его, игравшее с двумя взрослыми.

Он отложил опустелый шар. Может быть, в нем оставался лишь последний проблеск былой силы, дремавшей здесь, покуда он путешествовал и трудился в заморских странах; когда же он вновь отыскал и взял его в руки, шар испустил последний сохранившийся отблеск жизни, все, что в нем оставалось от нее. Если это вообще была она.

Выходи,сказало ему дитя. И ничего более.

Когда они с Эдвардом Келли смотрели здесь в кристалл, сам он ничего не видел, ни в этом шаре, ни в каком другом: только записывал видения Келли. Теперь же, когда он обрел прозорливость и мог разговаривать с духами, они бежали его, и камни теряли свою силу один за другим.

В новом, прозрачном кристалле, подаренном ею же, она отправилась с ними в странствия и в далекой Праге достигла зрелости. Из младенца в женщину — за какое время? Джон Ди вспоминал прожитый срок и никак не мог посчитать; времени прошло немного, но казалось — целая жизнь. Шесть лет? Недолго: {52} но за эти годы мир кончился и начался сызнова.

Она говорила им: не дрогните, не бойтесь, отдайте все, что имеете, а когда отдадите все, с вас еще спросится. И он не дрогнул. Когда она (называвшая себя Мадими) приказала ему оставить дом и страну и пуститься в странствия вместе со всей семьей, он послушно и быстро сложил сундуки и отбыл ночью, словно за ним гнались судебные приставы. Она обещала польскому князю Альберту Ласки избавление от долгов и тяжких забот, и Ди заверил князя, что духи, привлеченные в шар, могут выполнить обещание, но они для него так ничего и не сделали; в Польше Джон Ди поставил на карту свое доброе имя, заслуженное многолетними научными трудами, и репутацию одного из ученейших людей Европы, и получил аудиенцию польского короля Стефана, великодушного человека, чтобы духи могли поговорить с ним, но они, как недоученные собаки, отказались явиться и показать свои трюки. {53}

Она обещала, что ему откроют то, чего никогда не ведал ни один человек, и то, что некогда знали все, впоследствии же забыли, и то, что ангелы показали Адаму в раю до изгнания, — знания, возвращение которых человеку означало бы конец света и начало нового мира.

Исполнила ли она это? Не исключено. То, что он узнал, могло оказаться той самой обетованной мудростью превыше всякой цены, а могло — и расхожей истиной, притчей во языцех, или шуткой, или младенческой уверткой.

Кроме того, она обещала, что научит его делать золото; лишь этого ждал Эдвард Келли от духов, с которыми беседовал; и в Праге она открыла им тайну. В доме императорского лекаря доктора Гаека, Тадеуша Гагеция {54} , на Золотой улочке, — Доме Зеленого Кургана, самом большом из крошечных домиков с огромными трубами, что лепились к краю Оленьего рва: здесь с золотом работали, проверяли его на чистоту и ковали: сотворяли или уверяли, что сотворяют.

А где еще в христианском мире могло быть получено золото, как не в Праге? Ибо материя — это дворец, запертый дворец короля, который восседает в нем неподвижно и неизменно, и делатель свершает опасное путешествие в сей малый дворец, дабы пробудить короля, оживить его, исцелить от бесплодия, умножить — и он сам себе станет супругой, сам выносит сына. Эдвард Келли полагал, что таковое действие происходит не только в атеноре {55} алхимиков, но и в мире, постоянно, во все времена: в трудах мельчайших неделимостей, в их крошечных закрытых дворцах: преображение материи происходит, когда черные короли делятся, производя сыновей в непорочных страстных сношениях с самими собой, и дают сыновьям умереть, быть похороненными, сгнить, обратиться в прах, а затем возродиться, ожить, восторжествовать. Возможно, что драма сия, со всеми скорбями ее и благодарениями, вершилась на всех ступенях творения, от растений (несчастный Джон Ячменное Зерно {56} , сын зерна, ежегодно сражаемый, чтобы дать жизнь сыновьям) и животных, вплоть до небесных сил и планет, до Самого Бога и Им Самим порожденного Сына. Кто осмелится сказать, что Бог на небесах Своих не страдал от всякой боли и скорби, выпавших на долю Его Сына, что вместе с Ним не испытал смерть, а за ней и радость воскресения, бурного ликования жизни, новой жизни? Разве не были они единым Богом? Ежегодно, каждую Страстную неделю. Каждый день во время мессы.

А город на берегу реки Мольдау, или Влтавы, являлся imago [9]или символом.

Вверху, на горе, в огромном замке над илистой рекой, заточил себя Рудольф, император в черном одеянии, король Сатурн, восседающий на троне; вокруг него в галереях, хранилищах и Kunstkammernлежал весь мир в миниатюре, земля воздух огонь и вода: драгоценные камни, хранящие в крошечных телах огни далеких планет; водяные механизмы и клепсидры, пневматические статуи, поющие кальяны, чучела животных, рыб и птиц, расставленные по порядку и по роду их, а также чудища: улитки со вросшими в раковины драгоценными камнями или написанными на них именами святых и демонов; шкура медвежонка, рожденного некой пражской еврейкой, который, как уверяет летописец, «пробежал по комнате, почесался за ухом и умер». Были также живописные изображения всех этих и многих прочих вещей — в картинах, в альбомах, на монетах, отлитые из цветного воска и стекла — всевозможные стеклянные розы, с листьями и цветками, совершенно как живые, только бессмертные, — а также каталоги всех этих изображений; обложки же каталогов и шкафы, в которых они хранились, были также покрыты вырезанными, нарисованными и инкрустированными картинами. Рудольф любил крохотные вещицы, запечатления миров на вишневой косточке, заводных насекомых, живых существ внутри алмазов.

Император владел и собственным плавильным горном, у которого лично занимался Деланием в испачканных перчатках и фартуке, на что советники укоризненно качали головами, а на столе императорской спальни, в самой глубине огромного замка, который он все реже покидал, лежала книга Джона Ди под названием «Monas hieroglyphica», [10]трактующая знак того же процесса или действия:


И вот как-то летним днем 1585 года, когда император созерцал этот знак, а часы в его опочивальне тикали, отсчитывая новое время, схожее с бесконечной лентой, — Джон Ди и Эдвард Келли произвели золото. {57} Воспользовавшись «порошком проекции» {58} , который Келли многие годы носил с собой, и в соответствии с ангелическими указаниями. Только они одни — из всех жителей той улицы, кто проводил жизнь и изводил состояния на бесплодные попытки. Всего-то один-два минима {59} на дне сосуда, ценой не более талера, — но все же это было золото, ранее в природе не существовавшее; им светил маленький скрюченный эмбрион, софийный, чудесный. {60}

Но слишком крохотный: бесплодно-малая масса, стерильная, неспособная к воспроизведению, холостой выстрел мастурбатора. Что не заладилось?

Возможно, бесплодным все-таки было королевство, или старая земля, или нынешний век. Император так и не женился, вопреки мольбам своих сановников; ни наследников, ни законного ложа. Хотя детей произвел во множестве со своими многочисленными конкубинами. {61}

Тогда, может, бесплоден был Келли.

Он умолял духов и Мадими освободить его от этой тяжкой обязанности, если исходом будет лишь жалкий комочек золота; но она отказала ему. Не на краткий срок запрягла я вас двоих вместе. {62} Когда он рыдал, стуча в бессильном детском негодовании кулаками по краю аналоя, она взяла его за воротник {63} (к тому времени уже зрелая, властная женщина в красно-белой тоге — грудь обнажена, подол с разрезом) и успокоила его. Всем, что ни пожелаешь, я могу тебя одарить. Ужели ты остановишься теперь, когда олень почти загнан, псы рычат и кровавый дух стоит в воздухе? Иди ко мне, ибо я клянусь, что привечу тебя, как привечала всегда. Как привечала всегда.

Тем вечером, стоя на коленях перед кристаллом, Джон Ди, смешавшись, потупился; но Эдвард хохотал в ее объятиях с ликующим ужасом ребенка, которого проезжий могучий капитан шутя подхватил и посадил на своего огромного коня прокатиться.

Джон Ди помнил этот смех.

«Ах, Господи Иисусе, прости мне то, что я любил ее, — прошептал Джон Ди опустевшему шару, стоя в своем кабинете в разоренном доме, в Англии. — Прости мне, Джейн, что я любил их обоих. И сейчас люблю».

Он отдал все, что имел, и, многое получив за то, отдал и его; и вот вернулся туда, где начинал.

Он сидел среди бумажного хлама и разодранных книг. Слышно было, как жена его Джейн плачет в другом конце дома, наткнувшись на новые следы лиходейства. Те, кто вломился в пустой дом, чтобы уничтожить труды доктора Ди и разбить инструменты (кристалл уцелел, но сгинули прекрасные астрономические приборы, небесная сфера, запасы лекарств и дистиллятов, всего ущерба он еще не подсчитал), оставили двери открытыми, а вслед за ними пришли воры и украли ложки и чашки, сняли даже наддверное распятие.

Мадими говорила, что дом в его отсутствие останется неприкосновенен {64} , — и не смогла защитить приют ни от своих, ни от его врагов.

Его враги, его соседи. Это соседи вторглись в пустое жилище, сломали инструменты и перепортили книги: они убедили себя, как то свойственно невежественным глупцам, что раз доктор Ди изучает глубинные материи и звезды, значит, он колдун и служит Дьяволу. {65}

Не одна лишь чернь рассуждала подобным образом: и образованные люди везде видели нечистую силу {66} ; выживших из ума старух, что бормотали чепуху или проклинали соседей за бессердечие, теперь выгоняли из дому или сажали в тюрьму, где подвергали пыткам за служение Дьяволу. Жившая возле перелаза на Ричмондский луг старая матушка Годфруа, у которой Джон Ди покупал травы и зелья, — исчезла, ее домик обрушился, а когда доктор Ди стал расспрашивать о ней, жители Мортлейка отводили взор и говорили, что ничего не знают. У нее было бельмо на глазу, и она держала кошку — этого оказалось достаточно.

Даже королева, некогда дружившая с ним, его ученица, которую он посвящал в тайны бытия, не могла теперь открыто поддержать своего старого друга и врача. Хотя ее советники пересылали ему письма в Прагу и Тршебонь частным образом, в такие времена для монарха было бы неблагоразумным открыто благоволить человеку, которого могут уличить или заподозрить в том, что он продался Врагу.

А Джон Ди, который так часто утверждал, что он невиновен и дела его чисты, который ни разу не преклонил колени перед камнем — ни этим, ни каким другим, — не воззвав прежде к священному Имени Христа Распятого, желавший постичь тайны Божьего творения лишь для того, чтобы приумножить тем самым славу Творца, — Джон Ди теперь уже сам точно не знал, каковы те духи, с которыми он разговаривал, которых любил и которым служил, как не служил никому из людей: нечестивы они или нет.

Глава одиннадцатая

«Нечестивы они или нет».

Эти слова, отпечатанные на машинке, были последними на листе желтой бумаги, лежавшем поверх стопки других. Эта стопка (книга, роман) возвышалась на лакированной фанерной столешнице, встроенной под створчатыми окнами, что выходили в сад. Автор пользовался ею как письменным столом. Сад его, в который он вкладывал не меньше труда, чем в любую из книг, теперь был заброшен и завален бурыми листьями. В самом низу желтой страницы стояли три глубоко пропечатанные звездочки, означавшие конец главы. Сам писатель, вернее, призрак его (ведь сам автор был мертв), ничего не помнил об этой книге, кроме слов, что были ему видны на верхней страничке, которую он не мог перевернуть и на которую смотрел без удовольствия до тех пор, пока со стороны двери черного хода не послышался звук открываемого замка, первый звук в доме за все утро; и в тот же миг он исчез.


Пирс Моффет вошел в похожую на склеп библиотеку-гостиную Феллоуза Крафта быстро и уверенно, совсем не так, как в первый раз, когда испытывал боязливое любопытство и не знал, что здесь увидит. Теперь дом был ему уже знаком во всех его состояниях, он вдохнул знакомый запах плесени, открыл окно и поискал, чем бы подпереть оконную раму — вот этой тростью, пожалуй, это же трость, если я не ошибаюсь, и рукоять в форме собачьей головы гладко отполирована рукой. Вот так. Дыхание октября приподняло пожелтевшую кружевную занавеску. На пыльном ковре гостиной возвышались груды книг; ребристые полки смотрели со стен, зияли открытые ящики шкафов.

Стоя там, он чувствовал что-то похожее на страх грабителя гробниц, а кроме того, угрызения совести за учиненный беспорядок. Но зря он так: иногда это лучший способ освободить цепкий дух старого холостяка от земных пут. При жизни Крафт складывал вещи в груды, где они и лежали нетронутыми, не находил особой причины тревожить накопившиеся бумаги и ненужную почту или переставлять с места на место вещи своих предков, не имел к тому же особой причины ни изучать их, ни показывать кому-либо, — и так оставил на них после смерти, как пыль или плесень, частички своего распадающегося «я».

Выноси все это прочь, набей пластиковые мешки старой обувью, которую он так и не решился выбросить, благо места в чулане много, стукни хорошенько книги друг о дружку, будто после уроков — тряпки, которыми вытирали доску: смотри, сколько пыли. Ты окажешь ему услугу: каждая открытая папка и каждая стопка слежавшейся бумаги освободит еще одну частицу его духа и позволит ей уйти. Взгляни, одна брошюра пролежала здесь поперек другой так долго, что на нижней буквально отпечаталась тень.

А что это, кстати? Пирс взял книжку. Оказывается, не брошюра, а экземпляр «Доктора Фауста» Марло {67} , одна из желтых книжек, изданных Сэмюэлом Френчем {68} , с пометками, словно для подготовки спектакля, в которых Пирс распознал корявый и мелкий почерк Крафта.

Забавно.

Он вернул ее примерно туда, где она и лежала.

Впервые Пирс появился в этом доме в июне вместе с Роузи Расмуссен. Фонд ее семьи поддерживал Крафта последние годы его жизни, и он завещал Фонду свой дом и бумаги, а также свои (никчемные) авторские права. Пирса наняли, чтобы он осмотрел дом и составил каталог Крафтова литературного наследия, определил стоимость книг и бумаг; но и это скромное поручение открыло некоторые необычные стороны жизни Крафта. Раскрыв взятую наугад с полки книгу (жизнеописание сэра Томаса Грешема {69} ), Пирс обнаружил, что в ней спрятано около пятисот долларов наличными. Может, Крафт засунул их туда в минутном приступе паранойи; тогда это была куда большая сумма, чем теперь. Он пересчитал деньги и доложил начальству, то есть Роузи Расмуссен.

— Возьми их, — сказала она. — Поделим.

— Серьезно?

— Конечно. Кто нашел, того и деньги.

— Пожалуй, умнее ничего не придумать, — сказал Пирс.

— Абсолютно.

Но не только это позаимствовал Пирс у покойного.

В самое первое свое посещение этого дома на столе в кабинетике Крафта Пирс обнаружил объемистую машинопись на желтой бумаге, правленную бледным карандашом, который все еще лежал на подоконнике. Пока Пирс не наткнулся на рукопись, никто и не знал, что перед смертью Крафт работал над последним романом: он уже много лет перед тем ничего не писал.

«Когда-то мир был не таков, каким сделался позднее; у мира была другая история и другое будущее. Даже физические законы, управлявшие им, были иными, нежели те, что нам ведомы теперь».

Так, без названия и предисловий, начинался текст, и далее на сотнях блеклых страниц Крафт раскрывал смысл этой сентенции; оказалось, что Крафтов труд уже содержал в себе книгу Пирса, тогда еще не начатую: Пирсу была объяснена самая суть, и он услышал приказ или дозволение приступить к работе, — но увидел ли он в машинописи отражение собственных мыслей или попросту украл идеи у Крафта, вспомнить Пирс уже не мог. Заглядывая внутрь себя, он убеждался, что мысли эти всегда были с ним.

Несмотря на суеверное нежелание выносить машинопись из дома, Пирс тем не менее согласился с Роузи, что ее нужно забрать, сделать фотокопию и хранить в более безопасном месте. Он уже собрал с полок и ящиков здесь и в кабинете писателя подборку того, что, по его прикидкам, было самым ценным в библиотеке Крафта, и сложил все в прочные коробки — отвезти на хранение в Аркадию. Ведь дом Крафта нужно закрыть на зиму, а книги не следует оставлять мышам, моли и плесени (хотя некоторые из них уже пережили века таких превратностей). Нужно забрать и Крафтово сочинение, одну из страниц которого Пирс внимательно перечитал перед тем, как положить в коробку.


Мудрецы-перипатетики {70} и чудотворцы, призыватели ангелов и златоделы в те годы сновали повсюду, переезжая из столицы в столицу, сталкиваясь друг с другом в университетских общежитиях и городских тавернах, они воздавали хвалу трудам друг друга на общем для них языке, латыни, какой бы странной и смешной ни делал ее национальный акцент для чужого слуха. Как побродяги обмениваются сведениями о том, где сегодня можно получить работу или ночлег, так и они обменивались вестями о дворах, где радостно примут их труды или, по крайности, не будут скандализированы, о князьях, которые могут хотя бы на время дать им приют и защиту.

Таким был Парацельс, сказавший, что Философ должен изучать codex Naturae,Книгу Природы, именно таким, пешим образом, одна страна — одна страница {71} ; в эфесе его шпаги жил дух-фамилиар {72} . Таким был и Корнелий Агриппа, безостановочно колесивший по Европе со своим черным псом, преследуемый слухами и подозрениями. {73} Несколько позднее Джордано Бруно учил трем ключам силы — Любви, Памяти и Матезису {74} , — странствуя из Неаполя в Рим, Геную, Женеву, Париж, Лондон. В Лондоне Бруно встретился с Джоном Ди {75} , как раз когда тот собрался странствовать в компании духовидца и ангела; впоследствии Бруно (по пути в Италию и смерть) еще раз встретит Джона Ди в Праге {76} , златом городе, что притягивал их обоих, да и не только их. Ave, frater. [11]

Бродячие ученые и врачи, образованные пилигримы, беглые некроманты, конечно, торили дороги издавна, но теперь они ощутили себя не просто странниками. Их осенила идея (каждого в отдельности или сразу многих, а затем пошла из уст в уста): вместе они составляют — что? Братство; Лигу; Коллегию. Нельзя сказать, что кто-то из них основал союз, во всяком случае не в этом веке; если кто и положил ему начало, так это странник Гермес, в Эгипте, задолго до того.

Вот еще одна идея Пирса, о которой он рассказывал Бони: то, что он открыл (или унаследовал от кого-то) еще в детстве. Или нет? Дом, недвижный, как часы, которые никто не заводит, невесть как менял порядок событий в памяти Пирса, и следствия шли ранее причин. Бони предлагал Пирсу закончить книгу Крафта: нанести последние штрихи, дописать, проследить за изданием. Даже неоднократно настаивал на этом в беседах и предлагал неплохие деньги. И теперь, когда Бони был мертв, как и Крафт, его покровительство продолжалось: Фонд Расмус-сена готов был предоставить Пирсу грант на исследования, которые потребуют его поездки в Европу в поисках…

Чего? Жизни вечной; эгипетского снадобья, которое древнее братство передало из прежней эпохи в нынешнюю, — того, что так жаждал Рудольф и, не обретя, скончался. Камень, хрустальный шар вроде того, якобы принадлежавшего Джону Ди, который Крафт привез Бони, дразня старика безнадежными надеждами. Или кое-что получше. Некий уникум, не утративший былую силу, но обретший новую на пути сквозь столетия в век, более холодный, чем тот, в котором он родился. И это «нечто» вновь можно обрести теперь, в сумерках мира, рассветных или закатных. Хотите верьте, хотите нет.


Ибо так происходит во времена перехода, те времена, когда, как скитальцы начинали осознавать, им довелось жить. В такие времена мы осознаем свою принадлежность к неким давно основанным — и даже чудовищно древним — группам, общинам, братствам или армиям, о существовании которых прежде не догадывались. И понимание того, что мы братья и сотоварищи, означает еще одно открытие: мы узнаем, что братство действительно существует; означает волнение, эйфорию и даже страх перед тем, что мы будем призваны свершить, а может, и потерпеть неудачу.

На небесах идет война, возвестила ангел Мадими Джону Ди {77} , обращаясь к нему из кварцевого шара, служившего ей обиталищем; война всех против всех. Если ты не за одних, тебя причислят к другим; коль ты не заодно с кем-то, значит, ты против него. {78}


Пирс вновь ощутил некий благоговейный ужас, сродни тому изумлению, которое он почувствовал, впервые войдя сюда, в эту маленькую комнатку. Машинопись, его собственная книга и заметки к ней, прочитанный когда-то давно старый роман Крафта, вот эти старые книги, снятые с полок, письма, которые Крафт отправлял Бони из Праги, Вены и Рима, все еще разложенные на столе в Аркадии, деньги Фонда, дожидающиеся Пирса в банке, — все на мгновение показалось пунктами единого списка, что составлялся неторопливо, в течение многих лет: громоздкое заклинание черной магии, развеять которое можно лишь прочитав его задом наперед, шаг за шагом.

Так положи все обратно, закрой крышкой, живо перевяжи коробку парой красных резинок, найденных в столе у Крафта; положи в картонный ящик из-под виски вместе с прочими вещами. Бери в руки и прочь из дома, прямо по текущим через дорогу неубранным листьям.

Старые книги оказались чертовски тяжелыми, а тяжелее всех была — и, кажется, упрямее всех тянула назад, к своему прежнему месту, — та самая рукопись. Скотти, помесь лайки с Лабрадором, — пес Феллоуза Крафта, похороненный здесь, в низине, — смог наконец отдохнуть, когда Пирс пронес книгу мимо; его широкая грудь опала и расслабилась, словно выдохнула; теперь долг надзора и охраны был выполнен до конца.

Глава двенадцатая

Аль-Кинди {79} — великий арабский философ, чьи труды ходили по Европе, переведенные на латынь и известные каждому начитанному человеку, — показал, что каждая сущность во вселенной испускает радиацию, то есть лучи: radii.He только звезды, планеты и обитатели небес, но и четыре элемента, и все из них созданное, а значит, все сущее. Лучи, исходящие от каждой из вещей, достигают пределов вселенной — солнечные лучи и слабые лучики от каждого камня, листа и капли, каждой волны прибоя, каждого комочка пены, брошенного волною, когда она, бурля, опадает и откатывается. Лучи эти пересекаются во всех направлениях с лучами, исходящими от других предметов в изменчивых геометриях взаимовлияний, что делает все таким, как оно есть, служит причиной его дальнейшего бытия или изменения.

Так во всем. Сорви одуванчик, и гибелью его проделаешь маленькую, бесконечно крохотную дыру в материи, сотканной из всеобщих излучений, дыру, которая почти сразу затянется, — но в тот миг ответная пустота откроется в самом сердце солнца, спящий в Ливийской пустыне лев приоткроет глаза, посмотрит на своего Отца-Солнце и вновь уснет; ничего страшного. Но взмах крыльев бабочки, садящейся на цветок в стране Антиподов, породит лучи, которые после пересечения с лучами, произведенными другими вещами, преломятся и повстречаются с третьими лучами, пока, умножаясь, последствия этих столкновений не приведут к урагану в Фуле. {80}

В таком мире случайностей не существует: если учесть направление и силу каждого луча и предсказать, где он пересечется с другими, будущее станет известно в точности {81} ; но это невозможно, мир настолько велик и сложен, что совершенно логичные и упорядоченные, полностью предопределенные события с таким же успехом можно считать основанными на случае.

Эта модель кажется слишком похожей на картину того мира, который (совершенно неожиданно) родился в наше время — ваше и мое; однако не следует забывать и другое: Аль-Кинди знал также, что и чувства испускают лучи — сильные чувства богов, дэмонов и людей, любовь скорбь гнев желание, — и они также оказывают воздействие, достигая чужих душ и меняя их. Равно как и слова, звуки, произнесенные названия вещей, их подлинные имена: это едва ли не древнейшая магия — произнесение или распевание слов. Вселенная — хоровая партитура для бесконечного количества голосов, вещей, которые бесконечно произносят свои имена и в имена вслушиваются — свои и чужие, — и отвечают друг другу. Вслушайся и ты. Vox es, prætereaque nihil:ты лишь голос, не более того. {82}

Начав расходиться кругами из Багдада в девятом веке, лучи Аль-Кинди пронизали время и пространство, проходя сквозь хранилища магического знания арабов и евреев, преломляясь и отражаясь, и наконец достигли Европы, скопившись в написанных на латыни магических Черных Книгах, которые волнующе пахли язычеством, привлекая беспокойные души, искавшие новизны. Лишь магия одна меня пленяет! {83} К концу шестнадцатого века лучи эти достигли кельи юного монаха-доминиканца по имени Джордано Бруно под именем «Пикатрикс» — начальных наставлений в магических практиках; сочинение это написано было по-арабски, а затем переведено на латынь.

Люди могут творить чудеса, говорилось в «Пикатрикс», не силой Дьявола, как полагают невежды, но знанием лучей, цепочек бытия, ведущих от звезд к порожденной ими человеческой душе, а от нее обратно к звездам, оттуда к ангелам, движущим звездами, от них к Самому Богу. Это было известно эгиптянам из учения Mercurio Egizio sapientissimo [12] {84} , но нечестивцы, назвав их идолопоклонниками, уничтожили древнейшую религию. Идолопоклонники! Если так, то Бруно тоже поклоняется идолам, а из книги «Пикатрикс» фра Джордано узнал, как произносить слова, как вырезать символы, способные привлечь могучие небесные лучи в его быстро растущую душу.

Ко времени побега из монастыря и самой Италии (римская инквизиция захотела побеседовать с ним по поводу его философских пристрастий) он знал «Пикатрикс» наизусть и знал также, что он одной природы со звездами, а голос звезд, подобный его собственному, можно услышать. Он прочел труды самого Гермеса, он знал, как сведущий человек может влиять на представления других и даже подчинять их — возможно, даже богов и dæmones,и уж конечно простых людей, чтобы они увидели то, чего не видят, услышали то, что не может быть услышано.


В студенческие годы брат Иорданус любил донимать своих учителей вопросами, на которые невозможно дать ответ. Если однажды Господь велит всему сущему одновременно увеличиться в размере в два раза, всему, включая нас, заметим ли мы это? Ответа он не получил — ему только твердили, что сила Божья не ограничена и что Господь может найти лучшее применение Своему всемогуществу.

Но Джордано Бруно убедился: да, это можно определить.

Оглядываясь на того юношу, который бежал из Рима с кошельком монет и доминиканским облачением в дорожном мешке, он казался себе крошечным — не только от дальности расстояния, но маленьким в размерах, слишком маленьким, чтобы вобрать в себя все то, что ему удалось вобрать. Он перебрался через Альпы, постепенно вырастая, а теперь ему казалось, что те горы он теперь мог бы просто перешагнуть, отряхивая снега с полы плаща, да вот только, сколь бы ни вырос Джордано Бруно, земной мир и небеса не отставали: пока он рос и странствовал, они отступали от него вдаль, в бесконечность.

В Англии Бруно состоял на службе у французского посла при дворе Елизаветы. Diva Elizabetta, [13]— называл ее Бруно {85} , вторя хору обожателей, со своим, правда, умыслом, воплотиться которому было не суждено: ибо в 1585 году он вернулся в Париж, когда посол тот, Мишель де Кастельно, синьор де Мовиссьер, был отозван — его сочли слишком politiqueи, как на нынешний день, недостаточно католиком; и ему грозила опасность. Бруно получил расчет; синьор де Мовиссьер больше не нуждался в его услугах — он возвращался в свое имение и не желал ни думать, ни слышать о большом мире и силах, им управляющих.

Без работы и видов на будущее {86} , бредя через весь Париж с большей частью своих пожитков в полотняной сумке, Бруно натолкнулся возле августинской церкви Богоматери {87} на многолюдную религиозную процессию: музыканты и хористы, кресты, чудотворные статуи, шаркающие монахи, гостия в дарохранительнице на позолоченной повозке. Вдоль дороги стояла многолюдная толпа. Король со всей знатью, кого смог заставить, исполнял епитимью. {88}

То был король Генрих III, отправивший Бруно в Англию с французским посольством. Чтобы удержать трон и защитить интересы своего дома и Франции, он вел тройную стратегию: прежде всего, употребил все искусство силы и мошенничества, которому его мать Екатерина Медичи научилась в городе Макиавелли {89} ; а еще он молился — во всяком случае, произносил горячие и продолжительные молитвы Единому Истинному Богу; а где только мог, использовал Истинную Искусственную Магию {90} во многих формах. Среди них некогда было и искусство Бруно. «Поезжай и приворожи английскую королеву, — велел он Бруно. — Заморочь наших недругов-англичан. Содействуй нашей славе, могуществу и звезде».

Бруно хорошо послужил своему хозяину и его хозяевам: он разоблачил шпионов внутри посольства, проследил заговоры, что плелись при английском дворе, где только и жди удара в спину; от имени короля он говорил с Елизаветой. А теперь его выбросили на улицу, как собаку. Снова придется идти своим путем, полагаясь лишь на собственные силы. Сегодня он нанесет визит дону Бернардино де Мендосе {91} , испанскому послу при дворе Генриха и подлинному хозяину короля. Стоял дивный серебряный день: апрель в Париже, прекрасном городе, который Бруно ненавидел.

«А это кто идет?» — спросили в толпе прямо у него под ухом.

«Это Confrérie des Pénitents Bleues de Saint Jerome, [14]— ответил зевака, поедая орешки, которые доставал из кармана. — Видишь, все в синем и у каждого камень — это чтобы бить себя в грудь».

Вся кающаяся братия, принимавшая участие в процессии, была одета в грубые домотканые рясы; капюшон закрывал голову полностью, свисая впереди, как слоновий хобот, лишь для глаз прорезаны две дыры; у каждой группы — своя эмблема, свой цвет и своя роль. Одни, обнаженные по пояс, несли хлысты для самобичевания. У иеронимитов такие вот камни. Бруно чувствовал каждый удар, словно били его. У иных сквозь одежду уже сочилась кровь, они пошатывались. Но музыка звучала томительно и нежно, на миксолидийский лад {92} , печально и с надеждой, как заблудившееся дитя. In Paradisum deducant te Angeli. [15] {93}

«Среди них герцог де Жуайез {94} — только кто их разберет, который».

Когда Бруно впервые приехал в Париж, король со своими миловидными mignons [16]праздновал женитьбу герцога де Жуайеза; в ночных мистериях они одевались нимфами и сатирами, сражались с Эросом, обуздывали и приручали его, и все это под звуки совсем иной музыки. Милые, беззаботные и сластолюбивые мальчики и мальчикодевочки думали, что своими обрядами и песнями пленят Любовь, себе в угождение, а если нет, то смогут отказать Богу Любви и обойтись без него. Но хотя король и мог чуждаться женской любви, не было человека более запутавшегося, чем Генрих, в сетях собственных страстей, которые суть Любовь, и страхов, которые также Любовь — только ее оборотное, иное обличье.

Однажды Бруно сказал это королю. Любовь есть магия; магия есть любовь. {95} Любовь любовника пассивна, она заключает в оковы; активная же любовь мага есть сила воображения, знание, которым он пленяет, сам не будучи пленен.

Великий маг понимает, чего жаждут другие, и проецирует образ удовлетворения; чужим голодом он прирастает. Ибо пленяют образы — все равно, входят ли их физические знаки через глаза и уши или создаются воображением пленителя, волшебника, мастера уз. Толпы легче пленить, чем людей отдельных, говорил он королю, ибо все подвержены самым простым узам. А из всех уз души сильнейшая есть Эрос, vinculum summum præcipuum et generalissimum:высшие, превосходнейшие и всеобщие узы.

Кого можно пленить? Всех: дэмонов, богов и людей; никто не защищен от владычества Любви. Легче пленить тех, кто обладает меньшим знанием: их души открыты и доступны впечатлениям, которые создает оператор: надежде, состраданию, страху; любви, ненависти, негодованию; презрению к жизни, к смерти, к риску. Словно открытые окна, которые у других всегда закрыты.

Король выслушал (разламывая куриное крылышко и скармливая мясо крошечной собачке, которую держал, как младенца), подумал и послал Бруно в Англию, исполнить то, что окажется под силу.

Но это тогда. Теперь он оставил Магию и обратился, очевидно, к одной лишь Религии.

«Кто это несет свою голову на блюде?»

«А то не ясно — святой Иоанн Креститель».

«А за ним идет его орден?»

« Confrérie des Pénitents Noirs de Saint-Jean Décollé. [17]Моли Бога, чтобы тебе не пришлось иметь с ними дела».

Монахи Братства усекновения главы Иоанна Крестителя, все в черном, посвятили себя служению приговоренным преступникам, в особенности еретикам, души которых еще можно спасти в последний миг. Их появление в камере означало, что пришла пора следовать в недолгой процессии. В последний путь.

«А вот кающаяся братия самого короля».

Явились братья в белых одеяниях, шатаясь под тяжестью огромных крестов, а может, постыдных грехов. Личная королевская Confrériedes Pénitents del'Annonciation de Notre-Dame. [18]Распознать, кто есть кто в толпе едва волочивших ноги, стонущих, бьющих себя в грудь людей, было невозможно, но соседи Бруно узнали в одном из них кардинала де Гиза, в другом — его брата герцога Майенского {96} , великих магнатов Католической Лиги. {97} Ничем не выделяясь среди прочих, шел там и сам король.

Так вот, для успешного исполнения любого магического воздействия необходимы две вещи, и религиозная магия — не исключение. (Бруно и это говорил королю, и король велел секретарю составить памятную записку.) Во-первых, нужна Вера, которая, подобно Любви, бывает двух видов, активная и пассивная. Агент должен верить, что процесс пойдет, а пациент должен верить агенту.

И во-вторых, важное дополнение: оператор не должен привязываться к процессам собственного воображения, путаться в собственных сетях. Другими словами, не должен нацеливать магию на себя. Но похоже, король именно так и поступил.

Rex Christianissimus. [19]Сложив руки на груди, Бруно покачал головой, и не он один в толпе. Король отказался от всех внушающих страх и управляющих любовью сил, которые мог излучать, отверг мощные образы королевского Величия, лучистой Судьбы, Сановности человеческой, божественного Благоволения, мудрого Правления. Его не сопровождали, как следовало бы, надлежащим образом построенные аллегории его Гения, его необычайной Щедрости, его Неколебимости, а также правильно выбранные боги и богини, герои и добродетели, несущие в нужном порядке верные символы. Он не вызвал зеленую Венеру усмирить и ошеломить красного Марса, которого пробудили его враги; он не смог рассеять горести своего народа величественной улыбкой Юпитера. Вместо этого — вот он, один средь многих, неузнаваемый в мантии из белой шерсти, запятнанной у колен (он где-то по пути споткнулся, неся тяжелый крест, точно как Иисус, а может, Бруно принял за него совсем другого), — что ж: смирением он мог склонить на свою сторону Бога, но не подданных. Да, точно он: Бруно опознал короля по свободно исходящей от него беспокойной энергии, Всеобщей Любви, — а тем временем превосходившие его маги в овечьих шкурах толпились вокруг и искоса бросали на него волчьи взгляды: нас не обманешь.


«Война, — сказал дон Бернардино ди Мендоса. — Война между Церковью и ее врагами. Та же борьба, что ныне идет на небесах и в бездне между благими и падшими ангелами. Война, которая может продлиться до конца света, но оказаться весьма недолгой».

Джордано Бруно знал дона Бернардино, еще когда тот был испанским послом в Англии; де Мендосу изгнали оттуда за подстрекательство к католическому мятежу. Это он платил де Гизу испанский пенсион и финансировал Католическую лигу. Бруно обратился к нему, поскольку решил, что для работы в католическом Париже нужно вернуться в лоно Церкви, а испанец мог этому помочь; Бруно даже прищелкнул пальцами и воскликнул: «Sisi!», [20]вспомнив полезное, хотя и шапочное знакомство с великим человеком. Возможно, Боги качали головами, глядя, как он сидит перед Мендосой в его доме: изумленные (иногда и человек удивляет Богов) тем, как существо, созданное из их же звездной материи, может вмещать столько противоречий, невинной хитрости, дальнозоркого невежества, глупой мудрости.

«Ныне идет холодная война, — продолжал дон, — иными словами, та, в которой проливается мало крови. Но все же война — за… как бы выразиться?.. за сердца и умы. А солдаты на ней — канцеляристы, писцы и столь глубокие мыслители, как вы. Те же, кто осознал свои прошлые ошибки, ценятся выше прочих».

«Католическая вера, — заметил Бруно, — нравится мне больше других». {98}

Лицо дона Бернардино было непроницаемо. С головы до ног он был одет, по испанскому обыкновению, в черное, а сорочка и простой воротник, белейший белого, лишь подчеркивали черноту. ...



Все права на текст принадлежат автору: Джон Краули.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Эгипет. Том 2Джон Краули