Все права на текст принадлежат автору: Олег Витальевич Будницкий.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX — начало XX в.)Олег Витальевич Будницкий

О.В.Будницкии


£-403


ТЕРРОРИЗМ В РОССИЙСКОМ ОСВОБОДИТЕЛЬНОМ ДВИЖЕНИИ: идеология, этика, психология (вторая половина XIX - начало XX в.)


7ІШ2


ИНСТИТУТ «ОТКРЫТОЕ ОБЩЕСТВО»


МЕГАПРОЕКТ


Москва

РОССПЭН


2000


ББК 63.3(2) 52

Б 90

Издание осуществлено при финансовой поддержке Российского гуманитарного научного фонда (РГНФ) проект № 99-01-16030




Ответственный редактор доктор исторических наук, профессор Б.С.Итенберг


Будницкий О.В.


Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX — начало XX в.) — М.: «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН), 2000. —

399с.

В монографии впервые в отечественной историографии предпринята попытка выработать концепцию истории терроризма в российском освободительном движении. Терроризм рассматривается как специфическое явление, свойственное российскому революционному движению на протяжении полувека. В работе исследуется генезис террористических идей, рассматриваются взаимовлияние идеологии и практики терроризма, этические и психологические основы различных его направлений, идейная борьба по вопросам применения террористической тактики между различными течениями в российском революционном движении; прослеживается воздействие терроризма на российское общество и власть.


ISBN 5-8243-0118-2


© Институт российской истории РАН,

2000.

©О.В.Будницкий, 2000.

© «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН), 2000.


Введение


Терроризм, ставший одним из бедствий человечества в последней трети двадцатого века, а с недавних пор захлестнувший и нашу страну, заставляет еще раз заглянуть в то универсальное зеркало, которым является история. История, как известно, имеет свойство повторяться; в случае с терроризмом она чаще повторяется как трагедия, а не как фарс. Правда, для историка существует опасность модернизировать события прошлого и привнести в свой анализ оценки, свойственные времени, в котором он живет и пишет; иными словами, существует опасность отступить от принципа историзма в угоду современной политической конъюнктуре. Сразу заметим, что при некоторой типологической схожести революционного терроризма XIX — начала XX веков с терроризмом наших дней у них, по нашему мнению, больше отличного, нежели общего.

И актуальность изучения истории терроризма, как нам представляется, определяется прежде всего научными, нежели политическими причинами.

Дело в том, что терроризм, оказавший столь глубокое воздействие на политическое развитие и, если угодно, психологию русского общества, остается до сих пор практически не исследованным как специфическое явление. Объясняется это преимущественно вненаучными причинами. Тема терроризма была длительное время табу для советских историков. В отечественной литературе можно найти десятки работ, посвященных терроризму на Западе, однако вплоть до последнего времени не существовало ни одной работы, специально посвященной феномену терроризма в России.

Между тем, значение терроризма в истории России трудно переоценить. Его воздействие на развитие страны отлично понимали современники. А.И.Гучков в речи по поводу убийства П.А.Столыпина, произнесенной им в Третьей Думе, говорил:

«Поколение, к которому я принадлежу, родилось под выстрелы Каракозова; в 70—80-х годах кровавая и грозная волна террора прокатилась по России, унося за собою того монарха, которого мы еще в этом году славословили как Царя-Освободителя. Какую тризну отпраздновал террор над нашей бедной родиной в дни ее несчастья и позора! Это у нас у всех в памяти. Террор тогда затормозил и тормозит с тех пор поступательный ход реформы. Террор дал оружие в руки реакционерам. Террор своим кровавым туманом окутал зарю русской свободы. Террор коснулся и того, кто, как никто иной, содействовал укреплению у нас народного представительства»[1].

Разумеется, речь Гучкова отражала позицию определенной (октябристской) политической группы; с точки зрения, скажем, эсеровских лидеров террор как раз принес «зарю русской свободы». Нас в данном случае интересует то, что вряд ли кто-либо из современников сомневался в роковой роли терроризма в жизни России; терроризм стал повседневностью для сотен тысяч жителей страны; с поразительной регулярностью он возрождался, унося каждый раз все больше человеческих жизней. Задачей историка и является выяснить причины этого феномена, имеющего незначительное число аналогов в мировой истории, а также степень и характер воздействия Терроризма на развитие страны.

Прежде чем более точно сформулировать проблематику нашего исследования, следует определиться с терминологией, ибо если в чем и сходятся авторы многочисленных исследований, посвященных фенометерроризма, так это в том, что дать четкое и исчерываюшее определение терроризма чрезвычайно сложно «Что считать, а что не считать "террором", — пишут современные российские исследователи, — каждый решает сам, в зависимости от идеологических установок, опираясь на собственную интуицию. Единого определения сущности «террора» пока нет. Его еще предстоит ввести»[2]. В литературе термины «террор» и «терроризм» используются для определения явлений разного порядка, схожих друг с другом в одном — применения насилия по отношению к отдельным личностям, общественным группам и даже классам. Историки пишут об «опричном терроре», терроре якобинском, красном и белом терроре эпохи гражданской войны и т.д.; современные публицисты пишут об уголовном терроре; к терроризму относят угоны самолетов и захват заложников и т.п.

В то же время очевидно, что при внешней схожести применения насилия речь идет о явлениях разного порядка. Для историка очевидна разница между убийством императоров Павла I и Александра II. Во втором случае мы имеем дело с террористическим актом, в первом же с чем-то сходным с тираноубийствами в Древней Греции. Однако сформулировать отличие этих двух цареубийств на теоретическом уровне не так просто.

«Никого не должен сдерживать тот факт, что не существует "общей научной теории" терроризма, — пишет один из крупнейших современных исследователей терроризма У.Лакер. — Общая теория a priori невозможна, потому что у этого феномена чересчур много различных причин и проявлений»[3]. Лакер справедливо отмечает, что терроризм — это очень сложный феномен, по-разному проявляющийся в различных странах в зависимости от их культурных традиций, социальной структуры и многих других факторов, которые весьма затрудняют попытки дать общее определение терроризма[4].

Российские исследователи В.В.Витюк и С.А.Эфиров полагают, что выработать общую дефиницию терроризма вполне возможно, если «соблюсти несколько элементарных логических условий». Во-первых, надо четко различать употребление понятия «терроризм» в прямом и переносном смысле. В данном случае Витюк и Эфиров имеют в виду жонглирование такими словосочетаниями, как «экономический террор», «информационный террор» и т.п. Во-вторых, необходимо различать терроризм от других «форм и методов вооруженного насилия, террористический характер которых сам по себе не доказан». В-третьих, «определение терроризма должно быть принципиально полным», включая признаки, объединяющие его с другими формами насильственных действий, но главное — те «специфические характеристики, которые отделяют террористическое насилие от нетеррористического». В — четвертых, «надо учитывать, что действия, составляющие специфику именно терроризма, в рамках других форм вооруженного насилия носят частный или вспомогательный характер»[5]. К примеру, добавим от себя немножко исторической конкретики к политологическим построениям Витюка и Эфирова, выстрел П.Г.Каховского в генерала М.А.Милорадовича 14 декабря 1825 года, носил «вспомогательный» характер в рамках вооруженного восстания. Еще более характерны в данном случае планы осуществления цареубийства (А.И.Якубович) именно в момент восстания.

Приведя ряд определений терроризма: «Терроризм есть мотивированное насилие с политическими целями» (Б.Крозье, Великобритания); «Терроризм — это систематическое запугивание правительств, кругов населения и целых народов путем единичного или многократного применения насилия для достижения политических, идеологических или социально-революционных целей и устремлений» (Г.Дэникер, Швейцария) терроризм — это «угроза использования или использование насилия для достижения политической пели[6] посредством страха, принуждения или запугивания» (сборник под ред. И.Александера (США) «Терроризм: теория и практика»[7]) и сочтя их, с одной стороны отражающими некоторые сущностные черты терроризма, а с другой — чересчур широкими и формальными, что позволяет распространить их на другие формы вооруженной борьбы, Витюк и Эфиров предлагают свою дефиницию терроризма[8].

«Терроризм, — пишут они, — это политическая тактика, связанная с использованием и выдвижением на первый план тех форм вооруженной борьбы, которые определяются как террористические акты.»

Террористические акты, которые ранее сводились к убийствам «отдельных высокопоставленных лиц», в современных условиях могут носить гірорму[9] угона самолетов, захвата заложников, поджогов предприятий и офисов и т.д., но объединяет их с терроризмом прежних времен то, что «главной угрозой со стороны террористов остается угроза жизни и безопасности людей». Террористические акты направлены также на нагнетание атмосферы страха в обществе и, разумеется, они должны быть политически мотивированы. Для нагнетания страха террористы могут применять действия, которые не угрожают людям непосредственно — например, поджоги или взрывы магазинов, штаб-квартир политических партий в нерабочее время, издание манифестов и прокламаций угрожающего характера и т.п.[10]

Нетрудно заметить, что дефиниция, предлагаемая Витюком и Эфировым, также не носит универсального характера и привязана прежде всего к терроризму 1970—1980-х годов на Западе. Достаточно приложить ее к «дезорганизаторской» деятельности землевольцев 1870-х годов, рассматривавших террор прежде всего как орудие самозащиты и мести и становится очевидным, что современная политологическая терминология «не срабатывает» применительно ко многим конкретно-историческим ситуациям.

По-видимому, дать некое всеобщее определение терроризма весьма затруднительно (если вообще возможно), хотя очевидно, что его неотъемлемыми чертами действительно являются угроза жизни и безопасности людей и политическая мотивировка применения насильственных действий. Терроризм, с одной стороны, явление универсальное, по крайней мере для Европы и Северной Америки, начиная со второй половины XIX века, то обостряющееся, то исчезающее на десятилетия, с другой — возникновение и деятельность террористических организаций в разных странах были обусловлены конкретно-историческими причинами и имели весьма различные последствия.

Среди историков и политологов нет единства мнений по этому вопросу. «Как современники и свидетели террористических актов во всех уголках мира, — пишет американский историк Н.Неймарк, — мы можем оценить гипнотизирующее воздействие терроризма на Российское государство. Структура террористических нападений, реакция публики и властей и типология поведения преступников не изменились сколь-нибудь существенно»[11]. Иного и, на наш взгляд, более близкого к истине мнения, придерживается У.Лакер. «Сопоставлять народовольцев 1870-х... с бандой Баадера-Майнхоф было бы напрасной тратой времени, — справедливо пишет он, — однако сравнительное изучение групп «городской герильи» в Латинской Америке или сопоставление националистических террористических групп в прошлом и настоящем, таких, как ИРА, баскская ЭТА и, возможно... хорватских усташей, представляло бы определенный интерес»[12].

Таким образом, говоря о терроризме в России следует, по-видимому, опираться не на универсальные дефиниции, а попытаться выработать (или подобрать) то определение, которое наиболее адекватно отражает российскую (шире — европейскую и североамериканскую) ситуацию второй половины XIX — начала XX веков (мы солидарны с теми историками и политологами, которые относят возникновение терроризма именно к этому времени, о чем речь пойдет ниже).

По-видимому, наиболее исчерпывающее и краткое определение терроризма, отвечающее реалиям интересующего нас периода, было дано американским историком Дж.Хардманом в статье «Терроризм», впервые опубликованной в четырнадцатом томе «Энциклопедии социальных наук» в 1934 году. «Терроризм, — писал Хардман, — это термин, используемый для описания метода или теории, обосновывающей метод, посредством которого организованная группа или партия стремится достичь провозглашенных ею целей преимущественно через систематическое использование насилия. Террористические акты направляются против людей, которые как личности, агенты или представители власти мешают достижению целей такой группы».

Хардман добавлял, что «уничтожение собственности и оборудования, опустошение земель может в особых случаях рассматриваться как дополнительная форма террористической деятельности, представляя собой разновидность аграрного или экономического терроризма как дополнение к общей программе политического терроризма»[13].

Существенным и весьма важным для уяснения предмета нашего исследования является положение, сформулированное Хардманом, что «терроризм как метод всегда характеризуется не только тем фактом, что он стремится вывести из равновесия законное правительство или нацию, но также продемонстрировать массам, что законная (традиционная) власть больше не находится в безопасности и без вызова.

Публичность террористического акта является кардинальным моментом в стратегии терроризма. Если террор потерпит неудачу в том, чтобы вызвать широкий отклик в кругах за пределами тех, кому он напрямую адресован, это будет означать, что он бесполезен как орудие социального конфликта. Логика террористической деятельности не может быть вполне понята без адекватной оценки показательной природы террористического акта»[14].

Чтобы избежать терминологической путаницы, в литературе принято разделять понятия «террор» (насилие, применяемое государством; насилие со стороны «сильного») и «терроризм» (насилие со стороны оппозиции, со стороны «слабого»). В нашем исследовании речь идет о революционном терроризме и используется, как правило, соответствующий термин. В качестве синонима понятия «терроризм» в литературе используется также словосочетание «индивидуальный террор», хотя последний термин не всегда точно отражает исторические реалии.

Относительно времени возникновения терроризма мнения историков и политологов также довольно заметно расходятся. Иные приравнивают к терроризму любое политическое убийство и таким образом корни терроризма отодвигаются в античные времена (У.Лакер)[15], если не в еще более ранний период; другие считают терроризм феноменом конца XX века (И.Александер[16], В.Чаликова[17] и др.). Французский историк М.Ферро возводит терроризм к «специфической исламской традиции Хошашин XI—XII вв.»[18], а Н.Неймарк относит происхождение современного терроризма к эпохе пост-Наполеоновской Реставрации[19].

Нам представляется справедливым мнение историков, относящих возникновение явления, именуемого «терроризмом» к последней трети XIX — началу XX веков (Р.Фредландер[20] , З.Ивиански[21] и др.). Кстати, проследить эволюцию понятия «террор» (используемого поначалу для определения и государственного, и оппозиционного терроризма) можно на семантическом уровне. В русских словарях и энциклопедиях дореволюционной эпохи не было толкования понятия «террор». В первом издании словаря Брокгауза и Ефрона были помещены статьи о якобинском терроре эпохи Великой французской революции и о белом терроре роялистов в 1815—1816 годах (т. XXXIII, 1901). Симптоматично, что слово террор производилось от французского la terreur. Во втором дополнительном томе этого же словаря, вышедшем в 1907 году, появилась статья (подписанная В.В-въ; по-видимому, В.В.Водовозов) «Террор в России», в которой террор был назван «системой борьбы против правительства, состоявшей в организации убийства отдельных высокопоставленных лиц, а также шпионов и в вооруженной защите против обысков и арестов»; период систематического террора автор относил к 1878—1882 годам; в статье говорилось также о возобновлении террора в начале двадцатого века, упоминался террор партии социалистов-революционеров, а также черносотенный террор[22].

«Свидетель истории», на глазах которого прошли все стадии революционного терроризма в России и, кстати, один из редакторов словаря Брокгауза и Ефрона, К.К.Арсеньев, в дни большевистского террора в Петрограде, попытался проследить происхождение термина «террор». Заметив, что «в политический обиход» его ввела Великая французская революция, он писал, что «новый смысл выражение террор получило, в семидесятых и восьмидесятых годах, у нас, в России, когда оппозиционные течения, жестоко и бессмысленно подавляемые, вызвали ряд политических убийств»[23].

Таким образом, возникновение революционного терроризма современники событий относили к рубежу 70—80-х годов девятнадцатого века, справедливо усмотрев в нем явление новое и не имеющее аналогов.

Разумеется, политические убийства практиковались в Европе и ранее, в начале и в середине XIX столетия, отдельными лицами (К.Занд, Ф.Орсини и др.) и даже организациями (карбонарии в Италии). Однако говорить о соединении идеологии, организации и действия — причем носящего «публичный» характер — мы можем лишь применительно к последней трети XIX века. В это время террор становится системой действий революционных организаций в нескольких странах, найдя свое классическое воплощение в борьбе «Народной воли» (хотя сами народовольцы не рассматривали свою организацию как исключительно или даже преимущественно террористическую).

Можно с уверенностью сказать, что превращение терроризма в систему было бы невозможно ранее по чисто техническим обстоятельствам. Возникновению терроризма нового типа способствовал технический прогресс — изобретение динамита, а также развитие средств массовой информации и способов передачи информации, в частности, телеграфа. Это многократно увеличило пропагандистский эффект террористических актов.

Совершенно справедливо пишет З.Ивиански, что «политический террор, применяемый в современном мире, является качественно новым феноменом, существенно отличающимся от политических убийств, практиковавшихся в древности и в начале нового времени. Современный террорист не только использует методы, отличающиеся от тех, которые использовал политический убийца (в древности и в новое время. — О.Б.), но он также по другому смотрит на свою роль, общество и на значение своего акта». Столь же справедливо Ивиански усматривает непосредственные корни «индивидуального террора» в конце девятнадцатого столетия[24].

Современный террор, полагает Ивиански, начался с лозунга «пропаганды действием», провозглашенного впервые в декларации итальянской федерации анархистов в декабре 1876 года, а затем развитым и обоснованным французским анархистом Полем Бруссом.

Конец девятнадцатого века был периодом непрерывного анархистского террора в Европе и США, террористической борьбы в России и борьбы за национальное освобождение, с использованием террора, в Ирландии, Польше, на Балканах и в Индии. Таким образом, налицо три типа терроризма, каждый из которых характеризуется его собственной идеологией и способом действия — ассоциируемый с анархизмом, с социальной революцией и с борьбой за национальное освобождение. «Однако, глядя в широкой исторической перспективе, — пишет Ивиански, — различия перекрываются фундаментальными чертами, которые являются для них общими»[25].

Ивиански связывает возникновение российского революционного терроризма прежде всего с борьбой за социальную революцию; однако позднее, в начале двадцатого века, в Российской империи были представлены и другие типы терроризма — анархистский и национально-освободительный, характерный для Польши, Армении и отчасти Финляндии.

В нашей работе речь идет о терроризме, направленном, в конечном счете, на осуществление социальной революции; мы полагаем, что при всем отличии идеологии, обосновывающей терроризм, и тактики, применяемой террористами — «политиками» и анархистами, их следует рассматривать в рамках общероссийского революционного движения. Другое дело — терроризм на почве национально-освободительной борьбы. По нашему мнению, это терроризм иного типа; у него другие идеологические, политические и психологические корни; его, собственно, трудно отнести к русскому революционному движению. Если проиллюстрировать эту мысль на «персональном» уровне, то наиболее показательными могут служить фигуры гимназических друзей и прославленных террористов Бориса Савинкова и Юзефа Пилсудского. Вряд ли кому-нибудь придет в голову отнести последнего к числу российских революционеров.

Таким образом, возникновение терроризма в России не было чем-то уникальным в тогдашней Европе; террористические идеи развивались в работах германских (КТейнцен, И.Мост), итальянских, французских революционеров (преимущественно анархистов). Однако, на наш взгляд, генезис террористических идей в российском освободительном движении носил достаточно самобытный характер, а размах, организация и успех террористической борьбы русских революционеров сделали их образцом для террористов во многих уголках земного шара. Так, в Индии в начале века терроризм называли «русским способом». Говоря о влиянии борьбы русских террористов на мировой революционный процесс, мы имеем в виду революционеровполитиков»; в случае с анархистским террором, как будет показано в соответствующей главе, процесс был скорее обратным.

Настоящее исследование выросло из попытки ответить на вопрос, почему терроризм оказался в России столь живучим; почему каждое из последовательных поколений русских революционеров обращалось вновь к этому оружию, причем интенсивность и размах террористической борьбы оказывались с каждым разом все масштабнее. И это несмотря на катастрофические временами последствия террористических актов для революционного движения, как это было после покушения Каракозова или после величайшего достижения террористов, цареубийства 1 марта 1881 года, повлекшего за собой разгром «Народной воли» и потери революционерами «кредита» (в прямом и переносном смысле этого слова) в обществе.

В поисках ответа на сформулированный выше вопрос автор настоящего исследования пришел к убеждению, что ответ на него следует искать не только (точнее, не столько) в социально-политических обстоятельствах, а прежде всего в идеологии и, в значительной степени, психологии, определенной части русских революционеров.

Идеология терроризма и является главным предметом нашего исследования. Кроме того, рассматриваются психологические и этические стороны террористической борьбы, тесно связанные с идеологией. Ибо борьба за политическую свободу и социальную справедливость посредством политических убийств требовала определенного этического обоснования или, если угодно, морального оправдания. Терроризм как политическое действие не может обойтись не только без опоры на идеологическую, но и на этическую систему.

В нашей работе мы стремились показать происхождение и генезис террористических идей в России, от их зарождения в 1860-х годах до оформления в систему в работах идеологов терроризма конца 1870-х годов XIX — начала XX веков; взаимовлияние идеологии и практики терроризма; различные версии террористических идей — от эпохи революционного народничества до работ эсеровских, анархистских, максималистских идеологов начала XX столетия; психологические и этические основы различных видов терроризма; идейную борьбу по вопросам применения террористической тактики среди различных фракций российского революционного движения; воздействие терроризма на российское общество и властные структуры, в связи с чем рассматривается вопрос об эффективности терроризма как средства революционной борьбы.

Автор не ставил своей задачей изучение фактической стороны терроризма в России; она достаточно известна и так или иначе затрагивалась в работах по истории различных партий или групп, применявших в своей деятельности террор. Более того — без наличия значительного числа такого рода исследований взяться за настоящую работу было бы вряд ли возможно. Фактическая сторона террористической борьбы затрагивается лишь в тех случаях, когда она оказывала воздействие на идейную, теоретическую сторону терроризма.

Парадокс историографической ситуации заключается в том, что, с одной стороны, отечественными исследователями опубликованы сотни, если не тысячи, работ, посвященных тем или иным аспектам революционного движения в России, в которых в той или иной степени затрагивалась и проблема революционного терроризма; с другой — история революционного терроризма как самостоятельная исследовательская

проблема стала рассматриваться в отечественной историографии совсем недавно, в середине 1990-х годов. В 1994 и 1995 годах в Москве под эгидой общества «Мемориал» состоялись две конференции, посвященные терроризму в истории России. Материалы второй из них — «Индивидуальный политический террор в России. XIX — начало XX в. История. Идеология. Социальная психология», были изданы.

В редакционном предисловии к сборнику справедливо говорится, что «проблема политического террора относится к числу наименее изученных в отечественной историографии»; до настоящего времени «нет ни одной обобщающей работы». «Такое положение вещей сложилось не только из-за трудности самой проблемы, но и, в первую очередь, из-за невозможности для историков в течение нескольких десятилетий сколько нибудь серьезно и объективно заниматься ее изучением. Архивный материал был почти недоступен, а интерпретации диктовались предписанными сверху жесткими рамками. Причины, по которым именно тема террора находилась с начала (точнее, с середины. — О.Б.) 1930-х гг. под особенно неусыпным контролем идеологических советских инстанций, очевидны»[26].

Материалы сборника весьма разнообразны; наряду с концептуальными статьями, в которых предпринимаются попытки оценить влияние терроризма на русское общество начала XX века (И.М.Пушкарева, М.И.Леонов)[27], в нем представлены фактографические, хотя и весьма ценные, сообщения, статьи, посвященные отдельным аспектам деятельности террористических организаций, истории провокации, публицистика.

Материалы сборника отчасти отражают еще один аспект историографической ситуации — крайнюю политизированность, поспешную переоценку ценностей, осуществляемую прежде всего публицистами от истории или людьми, мало разбирающимися в предмете. Нет смысла полемизировать с авторами многочисленных статей, не просто «дегероизирующих» революционеров-террористов, но прямо объявляющих их преступными типами, несущими главную ответственность за бедствия, постигшие Россию в XX веке. Разумеется, «переоценка ценностей» необходима, но она, по-видимому, не должна сводиться к замене революционных «житий» на жития венценосцев, которые начинают выглядеть столь же безупречными, как ранее «пламенные революционеры».

Чтобы не возвращаться к этой теме, остановлюсь лишь на одной статье такого рода — «Индивидуальный политический террор: что это?» Ф.М.Лурье; она достаточно типична для «переоценочной» литературы; в то же время статья принадлежит перу человека, который, не будучи профессиональным историком, издал несколько научных и научно-популярных книг, посвященных истории и библиографии революционного движения второй половины XIX — начала XX века и по крайней мере знает, о чем пишет.

Лурье пишет, что «вчерашние реакционеры сегодня видятся нам полезнее левых радикалов... с позиций сегодняшнего дня... мы обязаны причислить индивидуальный политический террор к уголовно наказуемым деяниям... Одно из основных качеств революционера — стремление к тому, чтобы в его родном отечестве жилось как можно хуже (чем хуже — тем лучше).

Тогда есть шансы на успех революции. Поэтому народовольцы с такой яростью нападали на царя-реформатора Александра II, травили его, как зверя. Общественное мнение превратило В.И.Засулич и С.М.Кравчинского в героев, у них отыскалось множество усердных последователей...»[28] и т.п. Внесудебная расправа, учиненная Засулич над петербургским градоначальником, безусловно, подходила под определенную статью уголовного уложения. Проблема начинается с того, что Засулич была оправдана судом, а избранная публика, присутствовавшая в зале суда, встретила решение присяжных овацией. Они что, тоже хотели, «как хуже»? Очевидно, что подход к объяснению исторических явлений с позиций уголовного кодекса вряд ли поможет что-либо в них понять.

С другой стороны, столь блистательный историк революционного народничества, как Н.А.Троицкий, встав на защиту народовольцев от их «царских, советских и посткоммунистических» критиков, полагает, что тот же Александр II к концу 1870-х годов «снискал себе уже новое титло — Вешатель» и что «за всю историю России от Петра I до Николая II не было столь кровавого самодержца, как Александр II Освободитель». Убийства императора и царских чиновников он именует не иначе, как казнями, а что касается сопутствующих жертв, то историк подчеркивает стремление народовольцев их избежать, для чего они «выбирали для нападений на царя самые малолюдные места». Непонятно только, почему к малолюдным местам отнесены Малая Садовая улица, Каменный мост и Екатерининский канал. Покушение на Екатерининском канале сопровождалось, как известно, жертвами среди прохожих; сам же автор приводит цифры — кроме царя и Гриневицкого были ранены 20 человек, из которых двое скончались; что же касается самого кровавого теракта, осуществленного «Народной волей» — взрыва в Зимнем дворце 5 февраля 1880 года (11 убитых, 56 раненых), то Н.А.Троицкий оправдывает своих героев тем, что «план взрыва в Зимнем дворце все же исходил не от самой "Народной воли", а был предложен ей со стороны (лидером "Северного союза русских рабочих" С.Н.Халтуриным)»[29]. Как будто народовольцы не были вольны этот план отвергнуть и как будто партия без колебаний не взяла на себя ответственность за это покушение!

Приведенные полемические образцы свидетельствуют, пожалуй, прежде всего о том, насколько «горячей» остается тема терроризма, а во-вторых, насколько назрела задача комплексного и объективного (если это возможно) изучения истории революционного терроризма в России.

Несмотря на то, что к теме терроризма отечественные историки стали обращаться лишь в сравнительно недавнее время, проблема неоднократно затрагивалась в работах, посвященных истории российского революционного движения. Для нашего исследования особое значение имеют работы по истории революционного народничества; в трудах «блестящей плеяды» советских историков народничества рассматривалась конкретная история революционных организаций, их идеология и практическая деятельность и т.д. Разумеется, многие работы несли на себе печать времени, а их авторы были поставлены в жесткие идеологические рамки; автор настоящего исследования, отдавая должное предшественникам, смотрит в значительной степени по-иному на проблему революционного терроризма, как и на многие другие аспекты истории революционного движения в России. Несомненно, однако, что без работ перечисленных ниже авторов настоящее исследование было бы просто невозможно.

Среди историков, на работы которых опирался автор, Б.П.Козьмин, Э.С.Виленская, Ш.М.Левин, Б.С.Итенберг, М.Г.Седов, С.С.Волк, Н.М.Пирумова, Е.Л.Рудницкая, В.АТвардовская, Н.А.Троицкий и др.[30]

Для подробного анализа их трудов потребовалось бы, по-видимому, написать самостоятельное исследование.

Поэтому ссылки на положения работ предшественников, которые разделяет автор, также как и полемика по тем или иным вопросам, вынесены в основной текст монографии.

Как ни парадоксально, русский революционный терроризм начала века, сыгравший огромную роль в жизни страны, потрясший современников, впечатляюще отображенный русской литературой («Рассказ о семи повешенных» и «Губернатор» Л.Андреева, «Петербург» Андрея Белого, «Конь Бледный» и «То, чего не было» В.Ропшина-Савинкова и др.), был практически «не замечен» советской историографией.

Но, впрочем, это и неудивительно. Признать крупную роль терроризма в политической жизни страны означало «преувеличить» значение «мелкобуржуазных» партий или, что было еще «хуже», указать на причастность к терроризму большевиков, официально индивидуальный террор отвергавших. Отсюда и соответствующие оценки: «Политические... итоги террора социалистов-революционеров были равны нулю»[31]; «В целом эсеровский террор не оказал в 1905—1907 гг. большого влияния на ход революции» (1905—1907 гг.)[32] И лишь в конце 1980-х — начале 1990-х годов в отечественной литературе стали появляться более взвешенные характеристики: «В целом революционный террор не оказал в 1905—1907 гг. большого влияния на ход событий, хотя и отрицать его значение как фактора дезорганизации власти и активизации масс не следует»[33].

В 1990-е годы появляется ряд монографических исследований, статей, защищаются диссертации, посвященные истории политических партий начала века, в которых значительное внимание уделяется проблемам революционного терроризма. Среди них монография об эсерах-максималистах Д.Б.Павлова, исследования о партии эсеров М.ИЛеонова, К.Н.Морозова, Р.А.Городницкого, об анархистах — В.В.Кривенького и др.[34]


«Поэтике террора», исследованию «конструкций и терминов, используемых носителями «террористического» менталитета», преимущественно на зарубежном материале, посвящена книга М.П.Одесского и Д.М.Фельдмана. Отражение революционного терроризма в художественной литературе и, с другой стороны, влияние литературы на деятелей революционного подполья, рассматривается в исследовании М.Могильнер[35].

Больше внимания различным аспектам истории революционного терроризма в России уделялось зарубежными историками. Укажу на монографии и статьи А.Улама, Д.Харди, О.Радки, П.Аврича, М.Хилдермейера, Э.Найт, А.Ашера и др.[36] В связи с всплеском терроризма на Западе в 1970-е годы предпринимались небезуспешные попытки вычленить его исторические корни. У.Лакером в 1979 году был издан сборник материалов «Чтения по терроризму: историческая антология»[37]. «Почетное» место в нем отведено писаниям российских идеологов терроризма; «концепция систематического террора и его использования в революционной стратегии, — пишет Лакер, — впервые появилась между 1869 и 1881 годами в сочинениях русских революционеров»[38]. Нетрудно заметить, что в качестве хронологических рубежей Лакером избраны появление «Катехизиса революционера» С.Г.Нечаева, с одной стороны, и программных документов народовольцев, с другой. По-видимому, точка зрения Лакера недалека от истины. В 1982 году вышел сборник статей по материалам международной конференции «Социальный протест, насилие и террор в Европе девятнадцатого и двадцатого веков», состоявшейся в 1979 в Бад Хоумбурге (ФРГ). Статья германского историка А. фон Борк[39], опубликованная в сборнике, посвящена народовольческому террору; британский историк М.Перри и германский — М.Хилдермейер[40], рассмотрели различные аспекты эсеровского терроризма.

В то же время проблема революционного терроризма в России как самостоятельная исследовательская задача длительное время не ставилась и надо, по-видимому, признать справедливым замечание М.Мелансона, что никто всерьез этот феномен не изучал, хотя «каждый уверенно о нем рассуждал»[41].

Одна из немногих попыток сформулировать общую концепцию истории терроризма в России предпринята в статье американского историка Н.Неймарка «Терроризм и падение императорской России». Неймарк выделяет три стадии терроризма в России — 1861—1866, периода «Великих реформ» и радикализации студенчества, 1877—1881, периода конфронтации между террористами-народниками и правительством и кризис 1904—1907 годов, период открытой схватки между террористами, с одной стороны и полицией и войсками, с другой[42]. Эти периоды, по мнению Неймарка, были во многом сходны друг с другом.

Правительственные попытки реформ признавались радикалами недостаточными и служили основанием для возобновления террористических атак. Терроризм был затем использован правительственными чиновниками для сопротивления реформам или их отмены.

Таким образом, образовался замкнутый круг. «Не тысячи убийств в последние 50 лет существования императорской России привели к падению империи, — пишет Неймарк, — и не убийства ее наиболее способных лидеров, Александра II и Столыпина, павших жертвами террористических актов. Однако террористы заставили империю изменить курс, изменить ее законы и оставить надежды и планы ее лучших представителей. Государство позволило втянуть себя в сражение с террористами вместо того, чтобы двигаться вперед и предоставить обществу роль в управлении страной. С целью победы над терроризмом государство разрушило и совершенно оставило некоторые из своих образовательных, законодательных и военных программ.

Иными словами, самодержавие разрушило свой собственный прогресс, внеся тем самым вклад в революционный шторм, в котором оно нашло свой конец...

Экстраординарные полицейские и юридические меры, предпринятые имперским правительством против русских террористов, символизировали крах гражданского общества и триумф терроризма»[43].

Правильно указывая на противоречие между властью и обществом, приведшее наиболее радикальную его часть на путь революционной борьбы, нередко принимавшей в России террористический характер, Неймарк, на наш взгляд, преувеличил влияние терроризма на развитие (точнее, на отсутствие развития) русского общества. Терроризм, несомненно, был весьма важным, но все-таки не самым важным фактором, влиявшим на жизнь страны. И, кстати, далеко не всегда он сдерживал преобразования. Так, реформы 1905 года были даны, по точному выражению Р.Пайпса, под дулом пистолета. Ранее «диктатура сердца» и конституционные поползновения начались после взрыва, осуществленного народовольцами в Зимнем дворце.

Парадоксальным образом попытки власти сблизиться с обществом предпринимались тогда, когда натиск радикалов усиливался. Кстати, властям никто не мешал довести до конца преобразования в то время, когда террористический натиск ослабевал; но почему-то именно в это время они менее всего были склонны идти на уступки. Вряд ли правомерно считать 1861—1866 годы особЪй стадией в развитии терроризма. В начале 1860-х годов возникают и активно обсуждаются террористические идеи. Но теракт все-таки был лишь один.

Н.Неймарку принадлежит также ценная монография «Террористы и социал-демократы», в которой рассмотрена история наиболее заметных революционных организаций в царствование Александра III[44].

Как бы хронологическим продолжением этой книги и первой монографией, специально посвященной истории терроризма в России стала книга А.Гейфман «Убий! Революционный терроризм в России. 1894—1917»[45]. В книге А.Гейфман, написанной на основе широкого круга источников, в том числе материалов из архива партии социалистов-революционеров (Международный институт социальной истории, Амстердам), архива заграничной охранки и собрания Б.И.Николаевского (Гуверовский институт войны, революции и мира, Стэнфордский университет) показан подлинный размах терроризма в Российской империи начала века. По ее расчетам, в 1901—1911 годах жертвами террористических актов стали около 17 тысяч человек (с. 21).

Обоснованными выглядят мысли автора, что массовое насилие было не единственным, а может быть, и не главным фактором первой российской революции. Терроризм играл не меньшую роль. Справедливо наблюдение Гейфман и о том, что террор практиковали все революционные партии. Правда, нам представляется преувеличением утверждение автора, что многолетний террористический прессинг настолько морально подавил государственных служащих, что они фактически без сопротивления капитулировали в марте 1917 года.

Соглашаясь со многими выводами и наблюдениями Гейфман и отдавая должное проделанной ею кропотливой работе (несомненно, ее книга является на данный момент наиболее полным исследованием фактической истории российского терроризма начала века), не могу не высказать и ряд принципиальных возражений относительно ее концепции. Мне представляется, что негативное воздействие на труд Гейфман оказало то, что обычно инкриминировалось советской исторической науке — идеологическая установка. Для нее революционеры — только экстремисты, использующие любые средства в борьбе против легитимной власти. Симпатии Гейфман всецело на стороне этой власти, которую она иногда упрекает задним числом за неприятие своевременно жестких мер.

Временами кажется, что автор смотрит на события из окна Департамента полиции. Хотя в конце книги и упоминается о взаимной ответственности сторон за события 1905 г. (с. 252), вся она, по сути, является обвинительным актом — не только против терроризма (с чем можно только согласиться), но и против террористов. А вот с последними дело обстояло гораздо сложнее. Считать их всех злодеями и убийцами по природе не приходится. Поэтому историк, как нам представляется, должен выступать не только с позиций прокурора, но и адвоката, т.е., попытаться если не оправдать, то по меньшей мере понять обе стороны[46].

На наш взгляд, А.Гейфман это не удалось. Отсюда и односторонний подбор (или трактовка) источников.

Возможно, впрочем, что опора прежде всего на источники полицейского происхождения сыграла с автором злую шутку. Гейфман полагает, что документы «охранки», несмотря на некоторую тенденциозность, заслуживают доверия (с. 10). Но, во-первых, сведения розыскных органов могли быть, и нередко бывали, недостоверными — «источники», освещавшие деятельность революционных организаций даже изнутри, давали картину неполную в силу недостаточной информированности, а то и сознательно, не желая «подставить» себя. Далеко не все охранники могли правильно понять мотивы поведения революционеров. Во-вторых, охранники частенько преследовали цели, далекие от «государственных». Достаточно вспомнить многолетнего руководителя заграничной агентуры Департамента полиции П.И.Рачковского.

Одна из центральных идей Гейфман — то, что в начале XX века господствовал новый тип террористов, скорее предшественников современных экстремистов, нежели преемников российских террористов XIX века. Они не слишком интересовались теорией, нередко действовали исходя из своих собственных побуждений, а не по решению какой-либо партии.

Наиболее характерный пример — убийца П.А.Столыпина Д.Г.Богров. Полагаю, что Гейфман нарисовала несколько одностороннюю картину. Терроризм начала XX в. имел как бы два слоя, два этажа: террор партийный, централизованный, организаторы и исполнители которого исходили из определенных идейных и этических установок, и террор массовый, низовой. Террористические идеи, попав на почву нищеты, озлобленности, примитивного мышления, приобрели формы, неожиданные, вероятно, даже для их авторов, что, конечно, не снимает с них ответственности. И не снимает с исследователей задачи изучать идейные основы революционного терроризма. Гейфман уделяет теориям терроризма подчеркнуто незначительное внимание, полагая, во многом справедливо, что между возвышенной риторикой теоретиков и кровавой реальностью российской революции достаточно большая дистанция. Думаю, все же, что она гораздо короче, чем это представлено в книге Гейфман. Вначале все-таки было слово. К примеру, эсеры извели немало бумаги, стремясь показать, как можно соединить терроризм и массовое движение. Материал, приведенный в том числе и в книге Гейфман, убеждает, что извели они ее не зря.

Довольно отчетливо, что мы надеемся доказать в нашем исследовании, прослеживается и связь терроризма 70—80-х годов XIX и начала XX века. Не только в идеологии, но и в практической области[47].

При подготовке монографии использовался широкий круг разнообразных источников — программные документы политических партий и организаций, листовки, публицистика, мемуары, личная переписка. Наряду с опубликованными источниками, были привлечены материалы, отложившиеся в различных архивохранилищах России и США. Среди них материалы из фондов В.Л.Бурцева, А.Л.Теплова, А.В.Тырковой (ГА РФ), Н.А.Рубакина (ОР РГБ). Наибольший интерес для целей настоящего исследования представили материалы из архива Гуверовского института войны, революции и мира (Стэнфордский университет, Калифорния, США). В колоссальном собрании знаменитого архивиста и историка Б.И.Николаевского (811 коробок документов!) находятся документы партии социалистовреволюционеров, социал-демократов (меньшевиков),

материалы по истории анархизма в России, личные бумаги В.М.Чернова, М.А.Натансона, А.Н.Потресова, П.А.Кропоткина и других видных деятелей русского революционного движения. Большой интерес представляют также подготовительные материалы Николаевского к его известной книге «История одного предателя». При подготовке книги он вел переписку со многими участниками «азефовской» истории; особенно любопытна его переписка с В.М.Черновым, в которой эсеровский лидер сообщил Николаевскому немало сведений о закулисной истории эсеровского терроризма. Копии некоторых наиболее значительных, на наш взгляд, документов приводятся в приложении к основному тексту монографии.

Нами использовались также личные собрания известного революционера-народника, впоследствии эсера, Ф.В.Волховского, в частности, его переписка с Б.В.Савинковым, а также эсера, близкого одно время к деятелям Боевой организации, М.М.Шнеерова и бывшего секретаря Учредительного собрания, в эмиграции одного из редакторов парижских «Современных записок» М.В.Вишняка, находящиеся в Гуверовском архиве. В фонде Шнеерова находится рукопись его неопубликованных воспоминаний, а также переписка с В.М.Зензиновым, в которой затрагиваются некоторые темные стороны азефовской истории.

Нами использовались также документы, находящиеся среди бумаг историка и коллекционера С.Г.Сватикова. Часть из них находится в собрании Николаевского, другая — в личном собрании Сватикова в Бахметьевском архиве Колумбийского университета (Нью-Йорк, США).


В конце XIX — начале XX в. выдающимся философом и социологом Максом Вебером были разработаны принципы теории социального действия, исходящей из субъективной осмысленности поведения индивида.

Принципы, применение которых при изучении российской истории интересующего нас периода, является, на наш взгляд, весьма плодотворным.

Разъясняя смысл «понимающей» социологии (а социология, по Веберу, как и история, изучает поведение индивида или группы индивидов), Вебер писал: «В поведении... людей ("внешнем" и "внутреннем") обнаруживается, как и в любом процессе, связи и регулярность. Только человеческому поведению присущи,

во всяком случае полностью, такие связи и регулярность, которые могут быть понятно истолкованы...

Специфически важным для понимающей социологии является прежде всего поведение, которое, во-первых, по субъективно предполагаемому действующим лицом смыслу соотнесено с поведением других людей, во-вторых, определено также этим его осмысленным соотнесением и, в-третьих, может быть, исходя из этого (субъективно) предполагаемого смысла, понятно объяснено»[48].

Полемизируя некогда с Эд.Майером по проблемам теории и методологии истории, Вебер соглашался с ним в одном: «методология всегда является лишь осознанием средств, оправдавших себя на практике»[49].

Автор настоящего исследования надеется, что средства, использованные им при подготовке работы, позволили, хотя бы отчасти, объяснить смысл «поведения» русских революционеров-террористов и содержания тех идей, которыми это «поведение» определялось.

***


Автор выражает искреннюю благодарность за содействие в работе директору архива Гуверовского института д-ру Е.Даниелсон, за помощь в подборе иллюстраций — Г.С.Кану (Москва) и Р.Сквайерсу (Гуверовский архив). Автор признателен также Совету по международным исследованиям и научным обменам (IREX), благодаря гранту которого стала возможной работа в американских архивах, и Российскому гуманитарному научному фонду, чья финансовая поддержка сделала возможным издание этой книги.


I. Идеология терроризма: 1860—1880-е

1. Истоки: 1860-е

В начале было слово. Слово, а точнее, несколько фраз, были написаны весной 1862 года в камере Тверской полицейской части студентом Московского университета Петром Зайчневским. Будучи арестованным за крамольные мысли, изложенные в перехваченном полицией письме к товарищу, он «на досуге», благо, что условия заключения не отличались строгостью, составил прокламацию «Молодая Россия». В ней впервые в России убийство открыто признавалось нормальным средством достижения социальных и политических изменений. «Мы изучали историю Запада, — писал Зайчневский, — и это изучение не прошло для нас даром; мы будем последовательнее не только великих революционеров 92 года, мы не испугаемся, если увидим, что для ниспровержения современного порядка приходится пролить втрое больше крови, чем пролито якобинцами в 90-х годах»[50].

Был определен и первоочередной объект террора:

«Скоро, скоро наступит день, когда мы распустим великое знамя будущего, знамя красное и с громким криком «Да здравствует социальная и демократическая республика русская!» двинемся на Зимний дворец истреблять живущих там. Может случиться, что все дело кончится одним истреблением императорской фамилии, т.е. какой-нибудь сотни, другой людей...»[51] В другом месте автор «Молодой России», указывая на связь царя с «императорской партией», угнетающей народ, замечал: «Ни он без нее, ни она без него существовать не могут. Падет один — уничтожится и другая»[52].

Психологические и логические основы идей «Молодой России», в общем, понятны. Это юношеский максимализм, сохранившийся, впрочем, у автора прокламации до вполне зрелого возраста и внешняя простота решения вопроса о власти в самодержавном государстве, где власть монарха кажется абсолютной и физическое устранение ее носителя должно привести, на первый взгляд, к разрушению политической системы в целом. Хотел бы подчеркнуть, что для Зайчневского террор — отнюдь не самодовлеющее средство борьбы, это скорее неизбежный фрагмент при захвате власти и, если потребуется, действенное средство для ее удержания. В контексте «Молодой России» фраза о том, что при «падении» царя уничтожится и «императорская партия» кажется оговоркой или «проговоркой». Но «проговоркой» весьма многозначительной.

Очень скоро другие люди, настроенные столь же радикально, как якобинец Зайчневский, не без влияния «Молодой России» или вовсе без этого влияния, развивая взгляды о необходимости истребления политических противников или придя к этим взглядам самостоятельно, создадут целую систему идеологического обоснования терроризма и, что самое существенное, перейдут от теории к практике в невиданных еще в мировой истории масштабах.

Соблазн террористической идеи, кроме того, что ее реализация, казалось, вела кратчайшим путем к цели, заключался еще и в ее своеобразной «гуманности». С одной стороны, истребление «сотни, другой» людей, а с другой, если придется издать крик: «В топоры!» – «...тогда бей императорскую партию, не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, если эта подлая сволочь осмелится выйти на них, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по городам и селам! Помни, что тогда, кто будет не с нами, тот будет против, тот наш враг, а врагов следует истреблять всеми способами!»[53]

«Молодая Россия», как это нередко бывало с ультратеррористическими воззваниями, сыграла наруку прежде всего реакционным элементам в правительстве и сторонникам полицейско-репрессивных мер для подавления общественного движения. «Молодую Россию» связали с петербургскими пожарами 1862 года — в поджогах молва обвиняла студентов — и рептильная пресса[54] «выжала» из нее максимум возможного. Немалым подспорьем стала она для деятелей III Отделения и иже с ними. А.И.Герцен писал об известном теоретике и практике «шпионства» И.П.Липранди, отставленном было от дел: «Для него "Молодая Россия" — точка опоры, и он поплелся устраивать свою карьеру да поправлять свои дела»[55].

Герцен считал, что «Молодая Россия» «вовсе не русская, это одна из вариаций на тему западного социализма, метафизика французской революции...» В настроениях «Молодой России» он усмотрел влияние романтической литературы: в ней «столько же Шиллера, сколько Бабефа»[56]. В общем, Герцен отнесся к прокламации и ее неизвестным ему авторам снисходительно:

«все это страшное дело, поставившее Российскую империю и Невский проспект на край социального катаклизма, разорвавшее последнюю связь между хроническим и острым прогрессом, сводится на юношеский порыв, неосторожный, несдержанный, но который не сделал никакого вреда и не мог сделать . Жаль, что молодые люди выдали эту прокламацию, но винить мы их не станем. Ну что упрекать молодости ее молодость, сама пройдет, как поживут... Горячая кровь.., а тут святое нетерпение, две-три неудачи — и страшные слова крови и страшные угрозы срываются с языка. Крови от них ни капли не пролилось, а если прольется, то это будет их кровь — юношей-фанатиков»[57].

В другом месте Герцен вновь акцентировал внимание на возрастной природе революционного максимализма: «Кто знаком с возрастом мыслей и выражений, тот в кровавых словах "Юной России" узнает лета произносящих их. Террор революций с своей грозной обстановкой и эшафотами нравится юношам, так, как террор сказок с своими чародеями и чудовищами нравится детям.

Террор легок и быстр, гораздо легче труда, "гнет не парит, сломит — не тужит", освобождает деспотизмом, убеждает гильотиной. Террор дает волю страстям, очищая их общей пользой и отсутствием личных видов.

Оттого-то он и нравится гораздо больше, чем самообуздание в пользу дела»[58].

Мудрый Искандер оказался прав только в одном — кровь «юношей-фанатиков» действительно пролилась.

Но «террор сказок» они вполне успешно сделали кровавой былью.

Настроения Зайчневского и его друзей разделяло немало радикалов. В.И.Кельсиев, приезжавший в Россию весной 1862 года, писал впоследствии в своей

«Исповеди»: «"Молодую Россию" никто не хвалил, но думавших одинаково с нею было множество; ей только в вину ставили, что она разболтала то, о чем молчать следовало!»[59]

Несомненно, что идея цареубийства активно обсуждалась в радикальных кружках первой половины 1860-х годов. «Мысль об уничтожении императорской партии и главы ее — Александра II — была уже высказана в ряде революционных прокламаций. Оставалось только привести ее в исполнение», — справедливо отмечал в свое время еще А.А.Шилов[60]. Конкретные очертания план цареубийства начал принимать в организации Н.А.Ишутина — И.А.Худякова. По-видимому, большинство ее участников не сомневалось в целесообразности такого акта. Разногласия вызывали лишь сроки и условия осуществления покушения.

Если верить достаточно путаным и непоследовательным показаниям Ишутина в следственной комиссии, цареубийство планировалось в том случае, если правительство откажется по требованию революционеров «устроить государство на социалистических началах». Террористический акт должен был осуществить один из членов специальной глубоко законспирированной группы то ли с устрашающим, то ли с шутливым названием «Ад». Наличие планов о создании «Ада» подтвердил на следствии «ишутинец» Д.А.Юрасов. В случае необходимости, по его словам, цареубийство должно было быть повторено. Он же показал, что члены «Ада» должны были «находиться во всех губерниях и должны знать о настроении крестьян и лиц, которыми крестьяне недовольны, убивать или отравлять таких лиц, а потом печатать прокламации с объяснением,- за что убито лицо»[61]. Таким образом, уже «ишутинцы» подумывали о «систематическом» терроре намерение убивать особо ненавистных крестьянам лиц, с последующим разъяснением мотивов терактов весьма напоминает анархистскую «пропаганду действием», нашедшую столь широкое распространение в Западной Европе и США два десятилетия спустя.

Одной из функций «Ада» должен был стать надзор за деятельностью прочих членов организации. Если они отклоняются от правильного, с точки зрения членов «Ада», пути, и не реагируют на предупреждения, отступники наказываются смертью. «Член "Ада" должен был в случае необходимости жертвовать жизнию своею, не задумавшись», — говорил Ишутин. А также «жертвовать жизнию других, тормозящих дело и мешающих своим влиянием»[62].

Аргументы, выдвигавшиеся И.А.Худяковым в пользу цареубийства, были во многом сходны с идеями «Молодой России». Худяков считал покушение преждевременным, но, в то же время, полагал, что убийство царя «извинительно и необходимо», так как «государи и их фамилии не так легко откажутся от своей власти» и во избежание кровопролития «лучше пожертвовать жизнию нескольких царственных особ»[63].

4 апреля 1866 года Д.В.Каракозов, наслушавшись кроваво-инфантильных разговоров в кружке своего двоюродного брата Ишутина, стрелял в Александра II, открыв тем самым эпоху терроризма в России. Обстоятельства покушения хорошо известны. Нас интересует в данном случае то влияние, которое это неудачное во всех отношениях покушение оказало на русскую революционную мысль и, в частности, на развитие террористической идеи.

Неудача покушения заключалась не только в том, что Каракозов промахнулся. Реакция народа и общества оказалась прямо противоположной той, на которую рассчитывал террорист. А.А.Шилов справедливо писал, что «события показали прежде всего, что выстрел 4 апреля был преждевременным, что идея царизма была еще очень популярна в массах и что Александр II был еще окружен ореолом "царя-освободителя". Покушение вызвало взрыв энтузиазма, патриотизма и верноподданнических чувств, и нельзя сказать, чтобы патриотические манифестации были только проявлением казенного восторга. Со всех концов России неслись выражения сочувствия Александру II и негодования на "злодея", поднявшего руку на "помазанника божьего"»[64].

Реакция вольной печати на выстрел Каракозова проанализирована в монографии Е.Л.Рудницкой «Русская революционная мысль: Демократическая печать. 1864—1873» (М., 1984). Рудницкая отмечает, что на страницах вольной печати в связи с покушением дебатировались два основных вопроса: 1) «Допустим ли террористический метод как средство революционной борьбы вообще? 2) Насколько каракозовский выстрел был связан с деятельностью революционного подполья — вытекал ли он из этой деятельности... или же должен рассматриваться как изолированное действие одиночки?»[65]

Герцен на оба вопроса дал отрицательный ответ. В первом своем отклике на покушение он заявил, что «мы ждали от него бедствий, нас возмущала ответственность, которую брал на себя какой-то фанатик ...Только у диких и дряхлых народов история пробивается убийствами»[66] . Не верил Герцен и в наличие заговора, считая его «сочинением» муравьевской комиссии.

Как и Герцен, известные шестидесятники М.К.Элпидин и Н.Я.Николадзе выступили против террористической тактики. Николадзе в брошюре «Правительство и молодое поколение. По поводу выстрела 4 апреля 1866 г.» писал, что «направление и убеждения современного молодого поколения положительно исключают всякую мысль о возможных coups de tete, о всяких покушениях и тому подобных поступках», что «выходки вроде выстрела 4 апреля решительно не входят в программу современного молодого поколения».

Это «фальшивое направление», «ненужное, бесполезное», оно вызвано самим правительством, невозможностью «разумной общественной деятельности»[67].

И Николадзе, и опубликовавший основанную во многом на материалах его брошюры статью «Каракозов и Муравьев» Элпидин в то же время признавали, что выстрел Каракозова — не случайность, а следствие настроений, достаточно распространенных в радикальной среде. Николадзе считал покушение результатом «печальной необходимости», к которой «часть молодежи поколения приведена правительством»[68]. В отношении того, что выстрел 4 апреля отнюдь не был «изолированным фактом», Николадзе, по нашему мнению, был ближе к истине, чем Герцен.

Николадзе, считавший себя учеником Н.Г.Чернышевского и призывавший к продолжению просветительски-социалистической пропаганды, два года спустя, в предисловии к женевскому изданию сочинений своего учителя, отмечал, что действия, подобные террористическому акту Каракозова, находятся в непримиримом противоречии с идейным наследием автора «Что делать?». В то же время Николадзе был вынужден констатировать все большее отклонение «в среде нынешней нашей молодежи от его программы и учения»[69].

Действительно, отнюдь не все российские революнеры отнеслись к покушению Каракозова отрицательно. Так, после публикации статьи «Иркутск и Петербург», содержавшей нелестные отзывы о террористе, Герцен получил несколько анонимных ругательных писем в которых его называли «изменником». Эмигоант[70] из «молодых» М.С.Гулевич, по данным III Отделения, в ответ на предложение Н.П.Огарева об объединении под лозунгом «Земли и воли», отказался и заявил: «Что земля и воля, когда корона на голове!

Дело в том, чтобы не выставлять Каракозова сумасшедшим, а писать в таком духе, чтобы кровь кипела и рука не дрогнула взвести курок еще раз»[71].

Еще более резкую «отповедь» Герцену дал лидер «молодой эмиграции» А.А.Серно-Соловьевич в брошюре «Наши домашние дела»: «Нет, г[осподин] основатель русского социализма, молодое поколение не простит вам отзыва о Каракозове, — этих строк вы не выскоблите ничем»[72].

Аналогичная картина наблюдалась и в России.

«Выстрел Каракозова, — вспоминала Е.К.Брешковская, — был ударом, удивившим, поразившим одних, смутившим, вогнавшим в раздумье других. Пусть ругают и поносят Каракозова; пусть родные его стыдятся фамилии своей; пусть вся Россия распинается в преданности царю и подносит ему адреса и иконы! А он все-таки наш, наша плоть, наша кровь, наш брат, наш друг, наш товарищ!»[73]. «Террористические настроения в среде революционной молодежи конца 60-х годов пользовались значительным распространением.

Эта молодежь находилась под сильнейшим впечатлением от события 4 апреля 1866 года, — писал знаток эпохи 60-х годов Б.П.Козьмин. — Выстрел Каракозова, несмотря на реакцию, воцарившуюся в обществе, не мог не действовать возбуждающим образом на тех, кто мечтал о борьбе и о лучшем будущем... Каракозов и его покушение — обычная тема для разговоров в среде революционной молодежи того времени... Выстрел Березовского поддерживал интерес к террору...»[74]

Современники оставили немало свидетельств о настроениях крайних радикалов в это время. З.К.Арборе-Ралли вспоминал, как будущий нечаевец Г.П.Енишерлов выдал ему своеобразную расписку следующего содержания: «Когда Ралли понадобится человек, готовый стрелять в государя, он может обратиться ко мне, и я это исполню»[75]. И.Е.Деникер привел высказывание студента-технолога Н.В.Филатова на одной из сходок: «Крестьянам надо втолковать, что положение 19 февраля писал подлец, что его надо убить»[76].

Преобладание террористических настроений в крупнейшей, по-видимому, революционной организации конца 1860-х годов — «Сморгонской академии» — отмечают Б.П.Козьмин и Е.Л.Рудницкая, которая пишет, что «идейно-политическая платформа этого объединения была близка тем установкам ишутинцев, которые связывали с цареубийством активизацию народных масс, приближение революционного взрыва»[77].

«Мысль о цареубийстве, — подчеркивал Козьмин, — в 1868-1869 гг. носилась в воздухе»[78].

Радикальная среда конца 1860-х годов породила в конце концов первую в России последовательно террористическую организацию, а террористические настроения кристаллизовались в своеобразный «Террористический манифест». Я имею в виду, разумеется, «Народную расправу» и «Катехизис революционера», созданные невероятной энергией и извращенно-последовательной мыслью С.Г.Нечаева.

Влияние покушения Каракозова на формирование взглядов Нечаева легко проследить. 3.К.Арборе-Ралли вспоминал, что Нечаев «с жадностью» выслушивал его рассказы о «каракозовцах» и просил дать ему для прочтения те номера «Колокола», в которых были напечатаны статьи о каракозовском процессе под общим заглавием «Белый террор»[79]. В первом номере «Народной расправы» Нечаев писал: «Начинание нашего святого дела положено утром 4 апреля 1866 года Дмитрием Владимировичем Каракозовым. Дело Каракозова надо рассматривать, как пролог. Постараемся, друзья, чтобы поскорее наступила и сама драма»[80].

Правда, самого царя Нечаев предполагал оставить жить «до наступления дней мужицкого суда... Пусть же живет наш палач, разоритель и мучитель народа, осмелившийся называться его освободителем, — пусть он живет до той поры, до той минуты, когда разразится гроза народная, когда сам истерзанный им чернорабочий люд, воспрянув от долгого, мучительного сна, торжественно произнесет над ним свой приговор, когда вольный мужик, разорвав цепи рабства, сам непосредственно размозжит ему голову вместе с ненавистной короной в дни народной расправы».

Цареубийство могло быть вызвано, полагал Нечаев, лишь какой-либо «безумно-нелепой» мерой или фактом, в котором будет заметна личная инициатива императора[81].

Терроризм Нечаев считал обязательным атрибутом революционной организации. Он писал: «...Мы потеряли всякую веру в слова; слово для нас имеет значение только, когда за ним чувствуется и непосредственно следует дело. Но далеко не все, что называется делом, есть дело. Например, скромная и чересчур осторожная организация тайных обществ, без всяких внешних, практических проявлений, в наших глазах не более, чем мальчишеская игра, смешная и отвратительная. Фактическими же проявлениями мы называем только ряд действий, разрушающих положительно что-нибудь: лицо, вещь, отношение, мешающие народному освобождению»[82]. Далее выяснялось, что и в теории, и на практике эта разрушительная деятельность должна была сводиться к убийствам или устрашению отдельных «лиц».

Призывая вышедшую из народа и вполне прочувствовавшую его боли молодежь обратить все внимание и силы на «уничтожение всех тех ясно бросающихся в глаза препятствий, которые могут особенно помешать восстанию и затруднять его ход», Нечаев перечислил главнейшие из этих препятствий:

«1) Те из лиц, занимающих высшие, правительственные должности и сосредоточивающих власть над военными силами, которые особенно усердно выполняют свои начальнические обязанности.

2) Люди, обладающие большими экономическими силами и средствами и употребляющие эти силы исключительно для себя и своего сословия, или для пособий государству.

3) Люди, рассуждающие и пишущие по найму, т. е. публицисты, подкупленные правительством и литераторы, лестью и доносами надеющиеся добиться до административных подачек».

Характерно, что Нечаев не допускал мысли о том, что публицисты или литераторы, выражающие мнения, отличные от его собственных, могут делать это из

идейных, а не исключительно корыстных побуждений.

Их он предполагал «заставить молчать тем или другим способом (хотя бы лишением языка)». Подход к различным категориям «препятствий» был дифференцированным. Если «первых» предполагалось «истреблять без всяких рассуждений», то у вторых «надо отбирать их экономические силы и средства и употреблять для дела народного освобождения; а в случае невозможности отобрания, следует уничтожать эти силы и средства»[83]. Таким образом, уже в публицистике Нечаева появляются идеи, впоследствии реализованные в практике экспроприации, а также аграрного и фабричного террора. Вряд ли белостокские анархисты начала двадцатого века читали «Народную расправу». Однако действовали они как будто по рецептам бакунинского любимца.

Еще одна попытка «классификации» предполагаемых объектов террора была предпринята Нечаевым в «Катехизисе революционера», в разделе, озаглавленном «Отношение революционера к обществу». «Все это поганое общество, — с безыскусной прямотой говорилось в "Катехизисе...", — должно быть раздроблено на несколько категорий. Первая категория — неотлагаемо осужденных на смерть. Да будет составлен товариществом список таких осужденных по порядку их относительной зловредности для успеха революционного дела, так, чтобы предыдущие нумера убрались прежде последующих». В следующем параграфе разъяснялось, что «при составлении такого списка и для установления вышереченого порядка должно руководствоваться отнюдь не личным злодейством человека, ни даже ненавистью, возбуждаемой им в товариществе или в народе».

«Это злодейство и эта ненависть могут быть даже отчасти... полезными, способствуя к возбуждению народного бунта. Должно руководствоваться мерою пользы, которая должна произойти от его смерти для революционного дела. Итак, прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для революционной организации, и такие, внезапная и насильственная смерть которых может навести наибольший страх на правительство и, лишив его умных и энергичных деятелей, потрясти его силу»[84].

Ко второй категории были отнесены люди, «которым даруют только временно жизнь, дабы они рядом зверских поступков довели народ до неотвратимого бунта». Относительно лиц последующих четырех категорий — «высокопоставленных скотов», на их счастье не отличающихся «особенным умом и энергиею», либералов, конспираторов и революционеров «в праздно-глаголющих кружках и на бумаге», женщин и т.д.— смертоубийство не предусматривалось, их всего-навсего собирались использовать для революционных предприятий, предварительно «сбив с толку» или скомпрометировав[85].

В отличие от лапидарного изложения своих идей в «Катехизисе...», на страницах «Народной расправы» Нечаев дал волю публицистическому темпераменту:

«…мы безотлагательно примемся за истребление... тех извергов в блестящих мундирах, обрызганных народной кровью, что считаются столбами (так. — О.Б.) государства; тех, которые устраивали и устраивают избиение поднимающегося крестьянского люда; тех административных пиявиц, непрестанно сосущих наболевшую тоскующую грудь народную, которые особенно поусердствовали и будут усердствовать в придумывании мер и средств для выжимания последних жизненных соков из народа, для помрачения зарождающегося народного понимания. И вообще, и прежде всего, тех, которые окажутся наиболее мешающими нашему сближению с народом и нашей подготовительной работе».

Особая участь была уготована сотрудникам III Отделения и «полиции вообще». Они должны были быть казнены «самым мучительным образом и в числе самых первых». Не осталась без внимания и духовная сфера: «Нам надо очистить мысль от гнилых наростов, нам надо искоренить продажность и подлость современной русской науки и литературы, воплощающуюся в огромной массе публицистов, писак и псевдоученых, состоящих на жалованьи III Отделения, или стремящихся заслужить это жалованье. Надо избавиться тем или другим путем от лжеучителей, доносчиков, предателей, грязнящих знамя истины, в которое они драпируются, как ее служители». Здесь же Нечаев замечал, что «чувствуется настоятельная потребность в подробном списке не по алфавитному порядку имен, а по степени мерзостности и вредности, с присовокуплением чина и звания, а также и мест пребывания» и выражал надежду, что «таковой список, составленный знающими людьми, конечно, не замедлит последовать».

Впрочем, не дожидаясь предложений, Нечаев сам назвал некоторых первоочередных кандидатов на уничтожение. Наряду с такими правительственными деятелями, как Н.В.Мезенцев и П.А.Валуев, в нем Значились публицисты, издатели, историки — М Н Катков, А.Д.Градовский, А.А.Краевский, М.П.Подин и др. Любопытно, что Нечаев включил в свой проскрипционный список не только заведомых консерваторов, но также лиц, пользовавшихся репутацией либералов. В общем, планы Сергея Геннадиевича были обширны. Серия террористических актов должна была послужить началом «истинного движения, с целью подготовления благоприятных условий для близкого, общенародного восстания против государственности и сословности»[86].

Осуществить Нечаеву удалось только один террористический акт — как известно, его жертвой стал не правительственный чиновник или реакционный публицист, а студент, участник нечаевской «Народной расправы» И.И.Иванов, выразивший сомнения в некоторых действиях Нечаева. Убийство Иванова стало классическим «теоретическим» убийством. Он, по мнению Нечаева, представлял опасность для «Народной расправы», подрывая авторитет ее руководителя — и был уничтожен в полном соответствии с шестнадцатым параграфом «Катехизиса...» — «прежде всего должны быть уничтожены люди, особенно вредные для организации»[87]. Дистанция между теорией и практикой оказалась у русских революционеров на удивление короткой.

«Нечаевщина» вызвала аллергию у русских революционеров к терроризму и заговорщичеству почти на десять лет. Однако она оказалась отнюдь не случайным и преходящим явлением. Вполне справедливо писал Б.П.Козьмин, что «необходимо отказаться от оценки нечаевского дела, как какого-то «во всех отношениях монстра» (выражение Н.К.Михайловского), как случайного эпизода, стоящего изолированно в истории нашего революционного движения, не связанного ни с его прошлым, ни с его будущим. Другими словами, необходимо дать себе отчет в том, что нечаевское дело, с одной стороны, органически связано с революционным движением предшествующих лет, а с другой — предвосхищает в некоторых отношениях ту постановку революционного дела, какую оно получило в следующее десятилетие»[88].

«Мнение Михайловского, — приходит много лет спустя после Козьмина к сходным выводам В.Страда, — интересно как проявление того замешательства, когда стремятся минимизировать предмет скандала и объявляют его случайным и исключительным». Соглашаясь с В.И.Засулич, что характер Нечаева был «исключительным», хотя подобные ему «характеры» появлялись и позднее, итальянский исследователь справедливо замечает, что «было бы ошибочным обращать внимание прежде всего на "характер" Нечаева: если его психологический портрет и важен, то решающим является все же тот тип практической и теоретической деятельности, которому Нечаев положил начало и который вполне может быть повторен и при менее "исключительных" характерах, причем даже с большим успехом в безличных и коллективных формах»[89].

Нечаевская традиция — физического истребления или терроризации «особенно вредных» лиц, беспрекословного подчинения «низов» революционному начальству, наконец, оправдания любого аморализма, если он служит интересам революции, прослеживается на протяжении всей последующей истории русского революционного движения. Терроризм и заговорщичество стали его неотъемлемой частью, а нравственные основы, заложенные декабристами и Герценом, все больше размывались.


2. Эпоха «Земли и воли» и «Народной воли»

«Нечаевщина» надолго отбила у российских революционеров вкус к террористически-заговорщической деятельности. Крупнейшая народническая организация первой половины 1870-х годов — «чайковцы» — сформировалась на принципах, противоположных нечаевским[90]. Однако антитеррористический период в российском революционном движении, или, как его определил впоследствии в своей речи на процессе по делу 1 марта 1881 года А.И.Желябов, «розовая, мечтательная юность», оказался непродолжительным.

По нашему мнению, возникновение заговорщически-террористического направления было закономерным для российского революционного движения. Нечаевшина кажется извращением в силу тех жутковатокарикатурных форм, которые приняли практика и теория терроризма и заговорщичества в деятельности конкретных лиц — С.Г.Нечаева и его соратников.

Когда за дело взялись люди более порядочные, образованные и опытные, те же, по существу, идеи и сходная во многом практика приобрели внешне более благородный вид. Хотя, как свидетельствует опыт заговорщически-террористической деятельности, начавшись, как правило, при участии лично честных людей и с самыми лучшими целями, она неизбежно заканчивалась чем-то, подобным нечаевщине — дегаевщиной в случае с «Народной волей» или азефовщиной в случае с эсеровской Боевой организацией.

Условия, приводившие к возрождению террористических идей и к возобновлению террористической борьбы, оставались в России неизменными на протяжении четырех десятилетий после начала реформ 1860-х годов — разрыв между властью и обществом, незавершенность реформ, невозможность для образованных слоев реализовать свои политические притязания, жесткая репрессивная политика властей по отношению к радикалам при полном равнодушии и пассивности народа толкала последних на путь терроризма[91]. А затем все возраставший взаимный счет покушений и казней приводил все к новым виткам кровавой спирали.

Однако у терроризма был и еще один, не менее важный источник — теоретический. Террористическая идея, возникнув под влиянием определенных общественных условий и чтения радикальной литературы в умах молодых людей, чей революционный темперамент перехлестывал через край и был не всегда в ладах с разумом, развивалась, приобретая все более логический и стройный вид. Она развивалась под влиянием революционной практики, но и сама оказывала на нее все большее воздействие. Немалое число неофитов пришло в террор под влиянием чтения «подпольной» литературы или речей подсудимых на процессах террористов. Недаром правительство прекратило публикацию подробных отчетов о процессах, а впоследствии запрещало распространение им же опубликованных материалов[92].

Вернемся, однако, к вопросу о дальнейшем генезисе террористических идей в российском революционном движении.

Ключевым в дальнейшей истории российского терроризма стал 1878 год, политически начавшийся выстрелом Веры Засулич. Если нечаевский терроризм шел от теории и убийство Иванова диктовалось холодным расчетом, то покушение Засулич — следствие чувства оскорбленной справедливости. И — парадоксальным образом — этот абсолютно беззаконный акт стал своеобразным средством защиты закона и прав личности. Это очень точно почувствовали присяжные заседатели, вынесшие по делу Засулич оправдательный вердикт. Дело Засулич высветило еще один мотив перехода радикалов к терроризму — при отсутствии в России гарантий личных прав и, разумеется, демократических свобод, оружие казалось тем людям, которые не могли взглянуть на человеческую историю с точки зрения вечности, единственным средством самозащиты и справедливого возмездия.

Р.Пайпс пишет, что оправдание Засулич было «наиболее вопиющим примером подрыва законности либеральными кругами» и возлагает ответственность «прогрессивное» общественное мнение за срыв на «первой попытки в истории страны поставить дело так, чтобы правительство тягалось со своими подданными на равных», т.е. в суде[93]. Полагаю, что Пайпс преувеличил тягу русского правительства к законности хотя с формально-юридической стороны его рассуждения выглядят вполне обоснованными. Самодержавие «по определению» не могло и не хотело рассматривать своих подданных как равных. А ведь «правительство» было ничем иным, как эманацией самодержавия. Преступление Засулич было настолько очевидным, что властям трудно было предположить возможность вынесения присяжными оправдательного приговора. Пайпс совершенно справедливо пишет, что «прокурор старался, как мог, чтобы дело рассматривалось как уголовное, а не политическое»[94]. По-видимому, это было одним из факторов, повлиявших на решение присяжных. Власть явно пыталась водить их за нос, пытаясь выхолостить политическое содержание дела. Реакция присяжных психологически была достаточно предсказуемой[95].

Любопытно, что Пайпс ссылается на враждебную реакцию относительно приговора по делу Засулич, Ф.М.Достоевского и Б.Н.Чичерина, сразу понявших опасные последствия такого «извращения правосудия». Однако же реакция Чичерина была гораздо сложнее. Назвав приговор «прискорбным фактом» общественной жизни, он правильно указал на чисто политический характер дела и отсюда логично заключил, что самодержавное правительство не должно было «отдать действия своего представителя на суд присяжным». Что же касается общества, «к которому в лице присяжных взывало правительство», то оно «не могло дать ему поддержки, ибо... в своей совести осуждало систему, вызвавшую преступление, и боялось закрепить ее своим приговором»[96].

Хотел бы еще раз подчеркнуть, что у терроризма в России было два «автора» — радикалы, снедаемые революционным нетерпением, и власть, считавшая, что неразумных детей надо не слушать, а призывать к порядку. Даже если некоторых из них придется для этого повесить. Эта взаимная глухота, неспособность к диалогу приводили все к большему озлоблению обеих сторон, к новым виткам насилия. Свою роль сыграла также позиция части российских либералов, сочувствовавших террористам и даже оказывавших им материальную поддержку[97].

После выстрела Засулич последовал еще ряд террористических актов, самым громким из которых стало убийство землевольцем С.М.Кравчинским 4 августа 1878 года в Петербурге шефа жандармов генерал-адъютанта Н.В.Мезенцева. По случайному совпадению то случилось через день после расстрела в Одессе революционера И.М.Ковальского, приговоренного к смертной казни за вооруженное сопротивление при аресте; и хотя Мезенцев был убит в отместку за то, что он убедил императора не смягчать приговоры осужденным по процессу «193-х» и настоял на административной высылке освобожденных из заключения, в глазах общества убийство Мезенцева выглядело как немедленный ответ на казнь революционера, кстати, первую после казни Каракозова.

В программе крупнейшей революционной организации второй половины 1870-х годов — «Земли и воли» — террору отводилась ограниченная роль. Он рассматривался как средство самозащиты и дезорганизации правительственных структур, признавалось целесообразным «систематическое истребление наиболее вредных или выдающихся лиц из правительства и вообще людей, которыми держится тот или другой ненавистный порядок»[98]. В передовой статье первого номера центрального печатного органа «Земли и воли» — одноименной газеты (точнее, организация стала называться по имени газеты), разъяснялось, что «террористы — это не более как охранительный отряд, назначение которого — оберегать этих работников (пропагандистов. — О.Б.) от предательских ударов врагов»[99].

Однако «дезорганизаторская» деятельность все больше напоминала политическую борьбу, а террор все меньше казался вспомогательным средством. Расхождения между теорией и практикой, диссонанс в сознании революционеров отчетливо видны в таком документе переходного периода, как прокламация С.М.Кравчинского «Смерть за смерть», написанная им после убийства Мезенцева. Советуя «господам правительствующим» не мешаться в борьбу революционеров с буржуазией и обещая за это также «не мешаться» в их, правительствующих, «домашние дела», Кравчинский в то же время формулирует некоторые политические, по сути, требования[100]. ...



Все права на текст принадлежат автору: Олег Витальевич Будницкий.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Терроризм в российском освободительном движении: идеология, этика, психология (вторая половина XIX — начало XX в.)Олег Витальевич Будницкий