Все права на текст принадлежат автору: Колм Тойбин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дом имёнКолм Тойбин

Колм Тойбин Дом имён

House of names by COLM TÓIBĺN


Copyright line: © The Heather Blazing Ltd., 2017


Все права защищены.

Книга издана с любезного согласия автора и при содействии Rogers, Coleridge & White Ltd и Литературного агентства Эндрю Нюрнберга


© Ш. Мартынова, перевод на русский язык, 2018

© А. Бондаренко, художественное оформление, макет, 2018

© «Фантом Пресс», издание, 2018

* * *

Клитемнестра

Я привыкла к запаху смерти. Тошнотворный, приторный дух, что плыл по ветру к комнатам этого дворца. Теперь мне легко быть спокойной и умиротворенной. По утрам я смотрю на небо, на перемену света. Пока мир наполняется сокровенными своими радостями, накатывает птичье пение, а затем, когда день увядает, увядает и стихает звук. Я наблюдаю, как удлиняются тени. Столько всего ускользнуло, а дух смерти все мешкает. Может, этот запах проник в мое тело и был встречен там как старый друг, заглянувший в гости. Запах страха и смятения. Запах – он здесь, как самый воздух: он возвращается так же, как по утрам возвращается свет. Он мой постоянный спутник – придает жизни моим глазам, глазам, что сделались тусклыми от ожидания, но теперь они не тусклы, сейчас их озаряет блеск.

Я велела оставить тела на солнце, на день-другой, пока сладость не уступила вони. Нравились мне и слетевшиеся мухи, их тельца растеряны и отважны, жужжат после пиршества, удручены неутолимым голодом, какой чуют в себе, голодом, какой познала и я – и научилась ценить.

Мы все теперь голодны. Пища лишь возбуждает в нас аппетит, затачивает зубы: от мяса мы делаемся жаднее до мяса – как от смерти делаемся жаднее до смерти. Убийство придает нам жадности, наполняет душу удовлетворением – яростным, а затем таким сладостным, что порождает вкус на дальнейшее удовлетворение.

Нож, что пронзает мягкую плоть за ухом, проникновенно и точно, а затем движется поперек горла столь же беззвучно, как солнце по небу, но с большей прытью и пылом, и потом темная кровь струится с тем же неустранимым безмолвием, с каким сходит ночь на знакомые предметы.

* * *
Волосы ей обрезали прежде, чем тащить ее к месту заклания. Руки у моей дочери были стянуты за спиной, кожа на запястьях стерта веревками, щиколотки связаны. Рот заткнут, чтобы не кляла она своего отца, своего трусливого, двуличного отца. Тем не менее ее приглушенный крик был услышан, когда она в конце концов осознала, что отец действительно собирается убить ее, что действительно хочет пожертвовать ею ради своего войска. Волосы ей брили в спешке, небрежно: одна из женщин ухитрилась порезать ржавым лезвием кожу на голове моей дочери, а когда Ифигения начала изрыгать проклятья, рот ей завязали тряпкой, чтобы не слышно было ее слов. Горжусь, что она не прекращала бороться, ни на единый миг, и, хоть и произнесла заискивающую речь, с участью не смирилась. Не оставляла попыток ослабить путы на щиколотках и веревки на запястьях, чтобы освободиться. Не перестала и клясть своего отца, чтобы чувствовал тяжесть ее презрения.

Никто теперь не желает повторять то, что произнесла она, пока не заглушили ее голос, но я знаю, каковы были ее слова. Я сама научила ее им. Те слова я придумала, чтобы уничижить ее отца и его приспешников с их нелепыми целями: те слова провозглашали, что́ произойдет с ним и его ближними, когда разлетится весть, как выволокли они нашу дочь, гордую красавицу Ифигению, на это место, как протащили ее в пыли, чтобы принести в жертву и так победить в своей войне. В тот последний миг ее жизни, как мне сказали, она кричала в голос, чтобы пронзило сердца тех, кто ее слышал.

Они убили ее, и к возвращению Агамемнона, ее отца, крик сменился безмолвием – и кознями: я заморочила голову супругу, чтобы думал, будто я не стану мстить. Я ждала знаков, и улыбалась, и открывала ему объятия, и приказывала подать яства к обеду. Обед для олуха! Носила на себе особый аромат, что будоражил его. Благовоние для болвана!

Я приготовилась – в отличие от него, героя, вернувшегося домой со славной победой; кровь дочери – у него на руках, но теперь словно бы отмытых от всякой скверны, ладони белы, объятия распахнуты друзьям, лицо сияет улыбкой, великий воин, что вскоре, как считал он, вознесет торжествующий кубок и положит в рот сочную пищу. В раззявленный рот! Воин, довольный, что вернулся домой!

Видела я те ладони, сжатые от внезапной боли, сжатые от жуткого внезапного знания, какое наконец настигло его – в его собственном дворце, в мирное время, когда не сомневался, что порадуется старой каменной ванне и легкости, какую в ней можно обрести.

Это вдохновляло его не сдаваться, говорил он, – мысль о том, что ждет его: целительные воды, и пряности, и мягкие чистые одежды, и привычные воздух и звуки. Словно лев, упокоивший морду, когда прорычал свое, тело вялое, а любая мысль об опасности – вдали от ума.

Я улыбнулась и сказала, дескать, да, я тоже думала о приеме, какой ему окажу. Мое бодрствование и мои грезы, сказала я, полнились им. Я грезила, как восстанет он, очищенный, из душистой воды. Сказала ему, что ванну ему приготовили – как приготовили и яства, и накрыли стол, и собрали друзей. И надо пойти туда, сказала я, надо ему пойти и принять ванну. Непременно принять ванну, ванну облегчения: вот он и дома. Да, дома. Вот куда вернулся лев. Я знала, что́ делать со львом, когда тот вернется домой.

* * *
Доносчики сообщали мне, когда он возвратится. Люди разжигали костры, те несли весть другим холмам, где люди разжигали костры, чтобы уведомить меня. Вести принес огонь, а не боги. Ныне среди богов нет никого, кто мне предлагает содействие – или надзирает за моими поступками, или читает мои мысли. Ни к кому из богов не обращаюсь я. Живу одна в дрожком, уединенном знании, что время богов миновало.

Никаким богам не молюсь. Одинока я среди здешних, потому что не молюсь – и никогда больше не стану. Буду говорить обыденным шепотом. Говорить словами, что родились в миру, и слова эти будут исполнены сожаления по утраченному. Буду произносить звуки, похожие на молитвы, но молитвы без истока и предназначения, даже человеческого, ибо дочь моя мертва и не услышит.

Я знаю как никто другой, что боги отстранены, у них нет других забот. Им так же нет дела до человеческих страстей и выходок, как мне нет дела до листвы на деревьях. Я знаю, что листва есть, она вянет, и отрастает вновь, и вновь вянет – как появляются на свет и живут люди, а затем их замещают им подобные. Я не в силах помочь им или предотвратить их увядание. Я не вмешиваюсь в их страсти.

Хочется встать и рассмеяться. Услышьте, как я хихикаю, а затем вою от смеха – от одной лишь мысли, что боги позволили моему супругу победить в его войне, что они вдохновили все его помыслы, какие он вы́носил, каждое совершенное движение, что они знали о его смутных настроениях по утрам, о причудливых и нелепых восторгах, какими пылал он ночами, что слушали его молитвы и обсуждали их у себя в божественных чертогах, что с одобрением наблюдали за убийством моей дочери.

Сделка оказалась проста – или же счел ее таковой он сам, или войско его так считало. Убить невинную девушку ради перемены ветров. Забрать ее из мира, применить нож к ее плоти и тем добиться, чтобы никогда не вошла она больше в комнату, не проснулась поутру. Лишить мир ее красоты. А в награду боги сделают так, чтобы ветер сменился в пользу ее отца, когда понадобится его парусам. В прочие дни боги усмирят ветер – когда он понадобится его врагам. Боги одарят его воинов бдительностью и отвагой, а врагов наполнят страхом. Боги придадут его мечам силы, сделают их стремительными и острыми.

Пока был жив, он и ближние его верили, что боги некогда следили за их судьбами и заботились о них. О каждом. Но теперь скажу я, что нет, не заботились – и не заботятся ныне. Наши призывы к богам суть то же, что призывы звезды в небе перед падением, это звук, нам не слышный, звук, к которому, улови мы его, остались бы равнодушны.

У богов свои неземные заботы, для нас невообразимые. Богам едва ль известно, что мы живы. Для них, послушай они нас, мы были б как нежный звук ветра в кронах деревьев – далекий, ненавязчивый шорох.

Знаю, так было не всегда. Были времена, когда боги являлись поутру будить нас, когда расчесывали нам волосы, и насыщали наши рты сладостью речи, и прислушивались к нашим желаниям, пытались исполнить их, когда читали наши мысли и умели подавать знаки. Недавно, на нашей памяти, было слышно женщин, плакавших перед приходом смерти в ночи. Так умиравших призывали домой, приближали их побег, смягчали их трепетное странствие к месту покоя. Мой супруг был со мной во дни перед смертью моей матери, и мы оба слышали это, и моя мать тоже слышала, и ее утешало, что смерть готова призвать ее своим плачем.

Тот шум прекратился. Нет больше плача, подобного ветру. Мертвые гаснут своим чередом. Никто не помогает им, никто не замечает, если не считать тех, кто был с ними рядом в краткое дольнее время. Когда исчезают они с лица земли, боги не нависают над ними, нет того призрачного, свистящего звука. Я замечаю это – тишину вокруг смерти. Они удалились – те, кто следил за смертью. Их нет, и они не вернутся.

Моему супругу повезло с ветром, вот и все, и повезло, что его люди храбры, повезло, что он победил. Запросто могло сложиться иначе. Не стоило приносить нашу дочь в жертву богам.

Моя нянька находилась при мне, когда я родилась. В ее последние дни непостижимо было, что она умирает. Я сидела с ней, мы беседовали. Раздайся хоть самый малый плач, мы бы услышали. Но ничего, ни единый звук не провожал ее к кончине. Тишина – или обычные звуки из кухни, или лай собак. А затем она умерла, затем перестала дышать. Для нее все завершилось.

Я вышла вон и глянула в небо. И осталась мне лишь заветренная речь молитв, ничего больше. То, что когда-то имело силу и добавляло смысл всему, теперь сделалось брошенным, чужим, со своей печальной, хрупкой мощью, со своей памятью, запертой в его ритмах, о красочном прошлом, когда наши слова возносились и исполнялись. Ныне же эти слова – в ловушке времени, в них одни лишь пределы, попросту отвлечения, они столь же мимолетны и однообразны, как вдохи и выдохи. Они питают в нас жизнь, и, вероятно, за это – хотя бы в сей миг – нам следует быть благодарными. Больше ничего нет.

* * *
Велела убрать и похоронить тела. Сейчас сумерки. Можно открыть ставни на террасе и посмотреть на последние золотые следы солнца и на стрижей, что описывают дуги в воздухе, движутся, словно хлысты, в плотном наклонном свете. Воздух густеет, я вижу размытые очертания. Не время для резкости – резкость мне больше не нужна. Не нужна ясность. Мне нужно время, как нынешнее, когда каждый предмет перестает быть собой, сплавляется с тем, что рядом, как и всякий поступок, совершенный мной и другими, прекращает быть отдельным и ждет, когда кто-нибудь явится рассудить или записать его.

Ничто не устойчиво, не замирает в этом свете ни один цвет; тени становятся темнее, и земные предметы сливаются друг с другом, как сливаются в единый поступок действия, которые мы все совершили, и все наши крики и жесты сплавляются в единый крик, единый жест. Утром, когда свет омыт тьмой, мы вновь встретимся с ясностью и отдельностью. А пока же место, где живет моя память, – сумрачно, неопределенно, смягчено рыхлыми, размытыми кромками, и этого пока достаточно. Может, я даже посплю. Знаю, что в полноте дневного света моя память вновь обретет отчетливость, станет точной, прорежется сквозь происшедшее, как кинжал, лезвие которого наточили для дела.

* * *
В одной пыльной деревне за рекой, ближе к синим горам, жила женщина. Была она старой и неприятной, но обладала силами, недоступными прочим. Попусту она их не тратила, доложили мне, и обыкновенно вообще не желала их применять. У себя в деревне она частенько платила самозванкам, женщинам старым и бывалым, как и она сама, – женщинам, что сиживали при входе в дома, щурясь на солнце. Старуха платила им, чтобы они изображали ее и морочили головы посетителям – пусть те думают, будто самозванки наделены силами.

Мы наблюдали за той старухой. Эгист, мужчина, который делит со мной ложе – и разделит со мной это царство, – научился при помощи каких-то людей, что были под его влиянием, различать среди старух подсадных, лишенных всяких сил, и ту, настоящую, что могла, когда хотела, пропитать ядом любую ткань.

Всяк облаченный в такую ткань застывал, лишался возможности двигаться, а также делался безгласным, совершенно беззвучным. Не мог вскрикнуть, каким бы внезапным ни было потрясение или свирепой боль.

Я замыслила напасть на супруга, когда он вернется. Буду ждать его, сияя улыбкой. Бульканье, какое услышу я, когда перережу ему глотку, сделалось мне наваждением.

Стражники привели старуху. Я велела запереть ее в глубине дома, в кладовой – в сухой комнате, где хранят зерно. Эгист, в ком способности убеждать развиты были так же, как силы старухи приносить смерть, знал, что́ сказать той женщине.

И Эгист, и старуха действовали скрытно и коварно. Я же держалась прозрачности. Жила на свету. Отбрасывала тени, однако в тени сама не обитала. Готовясь, я оставалась полностью освещенной.

Мне требовалось простое. У моего супруга был сетчатый хитон, в котором он иногда выходил после ванны. Я хотела, чтобы старуха вплела в него нити – нити, которые смогут обездвижить моего супруга, когда хитон коснется его кожи. Нити должны быть как можно незаметнее. И Эгист предупредил ее, что мне нужна не только хитрость, но и безмолвие. Я желала, чтобы, когда буду убивать Агамемнона, никто не услыхал его криков. Желала, чтоб не издал он ни звука.

Поначалу старуха прикидывалась, что она самозванка. И хотя я не показывала ее никому, кроме Эгиста – он же носил ей еду, – она догадалась, зачем ее привели, догадалась, что привели ее помочь в убийстве Агамемнона, царя, великого, кровожадного воина, победоносного, который вскоре вернется домой. Старуха считала, что боги на его стороне. В намерения богов не желала вмешиваться.

С самого начала я знала, что легко с нею не будет, но знала и вот еще что: с теми, кто держится старой веры – веры, что мир неизменен, – иметь дело проще.

Поэтому я и решила привлечь ее. Время у меня было. Агамемнон вернется через несколько дней, и меня предупредят о его приближении. Тогда у нас уже были лазутчики в его лагере – и люди на холмах. Я все предусмотрела. Продумала каждый шаг. Слишком во многом полагалась я прежде на удачу, не учла многих чужих капризов и нужд. Слишком многим доверилась.

Я велела вывести пойманную нами ядовитую каргу к окну в высокой стене коридора, рядом с комнатой, где ее содержали. Приказала поставить это злобное создание так, чтобы виден ей был обнесенный стеной сад. Знала, что́ она там увидит. Увидит свою золотую внученьку, свет ее жизни. Мы забрали ребенка из деревни. Внучка тоже была нашей узницей.

Я подговорила Эгиста сказать старухе, что если впрядет она яд в хитон и яд подействует – и она, и ее внучка тут же освободятся и их отпустят домой. Приказала Эгисту не завершать следующую фразу, что начиналась со слов: «А если откажешься…» – но лишь глянуть на старуху с таким ясным намерением и угрозой, чтобы та задрожала – или, скорее, попробовала бы утаить любые признаки страха.

Вот так все и сладилось. Вплетение нитей, как мне донесли, заняло недолго. Хотя Эгист сидел подле старухи, пока та работала, новых нитей в хитоне, когда она закончила, разглядеть он не смог. Когда все было готово, она лишь попросила его обойтись с ее внучкой по-доброму, пока она здесь, а когда они с внучкой вернутся в деревню, устроить все так, чтобы никто не заметил и не знал, кто их сопровождал и где они были. Смотрела она холодно, и по ее взгляду он понял, что задача выполнена и славные смертоносные чары на Агамемнона подействуют.

* * *
Его участь запечатлелась в камне, когда отправил он весть, что, прежде чем начнутся сражения, желает он способствовать замужеству своей дочери, что желает духа любви и возрождения рядом с собою, чтобы укрепить себя и наполнить всех, кто с ним, радостью – перед тем, как отправятся они убивать и завоевывать. Среди юных воинов, сказал он, есть Ахилл, сын Пелея, человек, которому суждено превзойти в величии своего отца. Ахилл был красив, писал мой супруг, и само небо воссияло, когда узрело, как Ахилл просит руки нашей дочери Ифигении, а все, кто был рядом, благоговейно смотрели.

«Приезжай на колеснице, – гласило его послание. – Путь займет три дня. В приготовлениях к свадьбе не упусти ничего. Возьми с собой Ореста. Он достаточно взросл и сможет насладиться зрелищем воинов во дни перед битвой и присутствовать на свадьбе своей сестры и человека столь благородного, как Ахилл. Власть передай Электре, пока тебя нет, и накажи ей помнить ее отца и применять власть достойно. Мужи, которых не взял я с собой, – те, что слишком стары для сражения, – наставят ее, окружат заботой и мудростью, пока не вернутся их мать, сестра и брат. Пусть слушает старших так же, как свою мать в мое отсутствие. Затем, когда мы возвратимся с войны, власть вернется в должные руки. После триумфа будет покой. Боги за нас. Я убежден, что боги за нас».

Я поверила ему. Отыскала Ифигению и сказала ей, что она отправится со мной в лагерь к отцу и выйдет замуж за воина. Сказала ей, что портнихи будут трудиться весь день и всю ночь – готовить ее наряды, которые мы заберем с собой. Добавила к словам Агамемнона и свои. Сказала дочери, что Ахилл, ее будущий муж, нежен в речах. Добавила и других слов – слов, что теперь мне горьки, слов, ныне исполненных стыда. Что Ахилл смел, обожаем, а его обаяние не сделалось грубым, невзирая на силу.

Говорила и большее, когда в комнате появилась Электра и спросила, чего это мы шепчемся. Я сказала Электре, что Ифигения, старше ее на год, собирается замуж, Электра улыбнулась и взяла сестру за руки, когда я сообщила, что все наслышаны о красоте Ифигении, что известно о ней уже много где, и Ахилл ждет ее, и отец ее не сомневается, что придет время, когда о невесте и о дне ее свадьбы сложат сказания, что само небо сияет, солнце высоко в небесах, боги улыбаются, а воины в нескольких днях до сражения обрели храбрость и стойкость от света любви.

Да, я сказала «любовь», я сказала «свет», я сказала «боги», я сказала «невеста». Я сказала «стойкость перед сражением». Я называла его и ее имена. Ифигения, Ахилл. А затем кликнула портних, чтобы взялись готовить моей дочери платье, достойное ее лучезарности, какая в день свадьбы сравнится с яркостью солнца. И сказала Электре, что отец доверяет ей остаться здесь со старейшинами, что ее острый ум и умение замечать и помнить – гордость отца.

И через несколько недель, золотым утром, в сопровождении нескольких женщин мы отправились в путь.

* * *
Когда мы прибыли, Агамемнон нас ждал. Шел к нам неспешно, и лицо его было таким, какого я никогда прежде не видела. У него на лице, подумала я, скорбь, а также удивление и облегчение. Может, и еще что-то, но заметила я вот это. Скорбь, подумала я, потому что скучал он по нам, его давно не было, и он выдает замуж дочь; удивление – потому что слишком долго он нас представлял себе, и вот мы здесь, во плоти, наяву, восьмилетний Орест перерос любые отцовские грезы, а Ифигения, шестнадцати лет, расцвела. Облегчением он лучился, подумала я, потому что мы целы, он цел, и всем нам довелось побыть вместе. Когда подошел он обняться, я ощутила его страдальческое тепло, но, когда отстранился он и оглядел воинов, что явились с ним, я увидела в нем силу, силу вождя, готового к битве, ум увлечен стратегией, решениями. Агамемнон и его люди – образ чистой воли. Я вспомнила, как заворожила меня эта воля, когда мы сами женились, а в тот день образ воли сделался еще ярче.

И я увидела, что, в отличие от подобных ему, он был готов слушать, как и теперь, – или будет готов, когда мы уединимся.

И тут он подхватил на руки Ореста, рассмеялся и понес его к Ифигении.

Он был сплошь очарование, когда обратился к дочери. И будто чудо произошло, когда я на нее посмотрела: словно неведомая женщина нежданно явилась на землю, облеченная нежностью, смешанной с выдержкой, с отстраненностью от обыденного. Ее отец двинулся обнять ее, все еще держа на руках сына, и всем, кто желал бы знать, как выглядит любовь, всем, кто собирался в бой и стремился увидеть облик любви, взять его с собой как оберег и поддержку, был этот облик явлен – как нечто драгоценное, высеченное в камне: отец, сын, дочь, мать, все смотрят нежно, на отцовом лице томление самого таинства любви, его тепло, его чистота, и Агамемнон тихонько поставил сына рядом, чтобы заключить дочь в объятия.

Я это видела, я в этом не сомневаюсь. В те мгновения все это было.

Но было подделкой.

Впрочем, никто из нас, приехавших к войску, в тот миг не догадался о правде, хотя кое-кто из стоявших рядом – может, и большинство – наверняка знал. Но ни один не подал знака – ни единого знака.

Небо осталось синим, а в небе жаркое солнце, а боги – о да, боги! – в тот день, казалось, улыбались нашей семье, будущей невесте и ее младшему брату, мне и отцу невесты, что держал ее в объятиях любви, а позднее стоять ему, торжествуя, средь битвы, со своим победоносным войском. Да, боги в тот день улыбались, когда явились мы в полном неведении помочь Агамемнону претворить его замысел.

* * *
На следующий день после нашего приезда мой супруг явился рано – забрать Ореста, чтоб изготовили для него меч и легкий доспех: пусть выглядит как воитель. К Ифигении пришли женщины, и воцарилась суматоха и восторги – все восхищались одеждами, какие мы привезли с собой, – и питие прохладительного, и всякая возня с облачениями. Чуть погодя я встала между нашими покоями и кухнями – послушать праздную болтовню – и услыхала, как кто-то из женщин сказал, что несколько воинов переминаются рядом. Среди имен упомянули Ахилла.

Вот же странно, подумала я, что он так близко у наших покоев! А следом подумала: нет, не странно, он явился, чтоб хоть одним глазком поглядеть на Ифигению. Ну конечно, он бы пришел! Как, должно быть, не терпится ему увидеть ее!

Я вышла во двор и спросила у воинов, кто из них Ахилл. Им оказался высокий юноша, стоявший поодаль. Когда я приблизилась, он повернулся и посмотрел на меня, и я заметила в его взгляде прямоту, а в голосе, когда он представился, – искренность. Тут и иссякнут наши тревоги, подумала я. Ахилла прислали к нам, чтобы покончить с тем, что началось еще до моего рождения, до рождения моего супруга. Некий яд в нашей крови – в крови у всех нас. Старые злодеяния и жажда мести. Старые душегубства и память о душегубстве. Старые войны и старые коварства. Старое варварство, старые стычки, времена, когда люди поступали, как волки. Все теперь кончится, когда этот мужчина женится на моей дочери, думала я. Увидела будущее как землю избытка. Увидела, как мужает Орест, озаренный светом супружества своей сестры и этого юного воина. Увидела я конец вражды, время, когда люди будут стареть налегке, а битвы станут предметом возвышенных разговоров к приходу ночи, и потускнеет память об изрубленных телах, о воющих голосах, что разносятся по окровавленным пустошам. Наконец можно будет толковать о героях.

Я сказала Ахиллу, кто я такая, он улыбнулся, кивнул и дал мне понять, что уже знает меня, и собрался уйти. Я окликнула его, протянула руку, чтобы взял он ее в свою – в знак того, что́ вскоре произойдет, и в знак долгих будущих лет.

Тело его будто вздрогнуло, когда я заговорила, он огляделся, не смотрит ли кто-то. Его сдержанность была мне понятна, и я отошла на несколько шагов и лишь тогда продолжила говорить.

– Поскольку ты женишься на моей дочери, – сказала я, – тебе, конечно же, дозволено взять меня за руку?

– Женюсь? – переспросил он. – Мне не терпится в бой. Я не знаю о твоей дочери. Твой супруг…

– Уверена, что мой супруг, – перебила я, – велел тебе не приближаться в дни перед пиршеством, но не приближаться к моей дочери, а не ко мне. В грядущие дни все изменится, но, если тебе тревожно со мной беседовать перед свадьбой с моей дочерью, я лучше вернусь к женщинам, удалюсь от тебя.

Говорила я тихо. На лице у него написалось страдание, растерянность.

– Ты заблуждаешься, – сказал он. – Я жду сражения, а не суженой. Никаких свадеб, пока мы ждем перемены ветра, пока ждем мы, чтоб наши суда перестало бить о скалы. Пока ждем мы…

Он нахмурился, словно бы спохватившись, чтобы не договаривать то, что начал.

– Возможно, мой супруг, – сказала я, – призвал сюда мою дочь, чтобы после сражения…

– После сражения я отправлюсь домой, – перебил меня он. – Если уцелею в бою – отправлюсь домой.

– Моя дочь приехала сюда, чтобы выйти за тебя замуж, – проговорила я. – Ее призвал отец, мой супруг.

– Ты заблуждаешься, – молвил он, и я вновь увидела благородство, оттененное твердостью и решимостью. На миг мне пригрезилось будущее – будущее, что преобразит для нас Ахилл, время, что начнется в пространстве, где смягчены все углы, а тени обласканы, и я состарюсь там, Ахилл возмужает, моя дочь Ифигения станет матерью, а Орест обретет мудрость. Внезапно мне показалось, что в том будущем мире нет места Агамемнону, не приметила я там и Электры, и на миг я замерла и едва не охнула от маячившей темной бреши. Попыталась поместить их обоих в картину грядущего – и не сумела. Ни того, ни другой не смогла рассмотреть, и было там еще что-то незримое для меня, Ахилл же возвысил голос, будто пытаясь привлечь мое внимание.

– Ты заблуждаешься, – повторил он, а затем заговорил тише: – Твой супруг обязан был сообщить тебе, зачем твою дочь призвали.

– Мой супруг, – сказала я, – лишь встретил нас по прибытии. Больше ничего не сказал.

– Ты, значит, не ведаешь? – спросил он. – Возможно ли это – что ты не ведаешь?

Лицо у него потемнело, голос едва не сорвался на этом вопросе.

Я сгорбилась, уходя от него, и отправилась туда, где были моя дочь и остальные женщины. Они почти не заметили меня – восхищались каким-то шитьем, увлеченно разглядывали какую-то ткань. Я села одна, подальше от них.

* * *
Я не знаю, кто сказал Ифигении, что не замуж выдадут ее, а принесут в жертву. Не знаю, кто ей сообщил, что не стать Ахиллу супругом ее, но она была готова подставить горло под острый тонкий нож у всех на виду, пока многочисленные зеваки, включая ее же отца, пялились на нее, а люди, назначенные для этой цели, нараспев возносили моления богам.

Когда женщины разошлись, я заговорила с Ифигенией – тогда она еще не знала. Но в следующий час-другой, пока мы ждали возвращения Ореста, пока я лежала без сна, а Ифигения сновала туда и сюда по нашим покоям, кто-то сказал ей – прямо и точно. Я осознала, как обманулась в вере, будто найдется какое-нибудь простое объяснение, почему Ахилл не осведомлен о свадебных замыслах. Несколько раз меня посещала пронзительная догадка о правде, но то, что кто-то собрался навредить Ифигении, казалось совсем невозможным – из того, как мой супруг встречал нас у всех на виду и как женщины из его лагеря устремились разглядывать облачения.

Я перебрала в уме разговор с Ахиллом, вспомнила каждое слово. Когда Ифигения пришла ко мне, я не сомневалась, что к ночи получу вести, какие успокоят меня, и все разрешится. Я была уверена в этом, даже когда она заговорила, когда начала излагать мне, что́ ей стало известно.

– Кто тебе сказал? – спросила я.

– Ко мне отправили женщину, чтобы она сообщила.

– Которую?

– Я ее не знаю. Лишь знаю, что ее послали ко мне сообщить.

– Кто послал?

– Мой отец, – ответила она.

– Можно ли не сомневаться? – спросила я.

– Я не сомневаюсь, – проговорила она.

Мы ждали, когда вернется Орест, ждали, чтобы умолить того, кто с ним будет, отвести нас к Агамемнону или позволить нам послать ему сообщение, что нам необходимо прийти и поговорить с ним. Ифигения то и дело брала меня за руку, сжимала ее – и отпускала, вздыхая, в ужасе закрывая глаза, а затем открывая их и вперяя пустой взгляд вдаль. Но, пока мы ждали, мне по-прежнему думалось, что ничего не случится, что все это, вероятно, пустяк, что замысел принести Ифигению в жертву богам – слух, распущенный женщинами, и что подобные слухи легко разлетаются среди беспокойных воинов и их окружения в дни перед битвой.

Мне то становилось смутно и беспокойно, то я вдруг чувствовала, что худшее – впереди, и моя дочь вновь отыскивала мою руку и сжимала ее сильнее, яростнее. Раз-другой я подумывала, не удастся ли нам сбежать отсюда, не податься ли нам в ночь и не отправиться ли домой – или в иное убежище, не найти ли кого-то, кто уведет Ифигению, спрячет ее, найдет ей укромное место. Но я не знала, куда нам идти, и понимала, что будет погоня и нас найдут. Раз Агамемнон заманил нас сюда, он, несомненно, устроил так, чтобы за нами следили и нас стерегли.

Много часов просидели мы в тишине. Никто к нам не приближался. Мало-помалу я почувствовала, что мы здесь узники – и были узниками с мига прибытия. Нас завлекли обманом. Агамемнон осознавал, как взбудоражит меня весть о женитьбе, и таков был его замысел, чтобы заманить нас сюда. Ничто иное бы не подействовало.

Сперва мы услыхали голос Ореста, задорный клич, а следом, к моему ужасу, – голос его отца. Когда они пришли, оживленные, глаза сияют, мы поднялись им навстречу. Агамемнон вмиг понял: женщина, которую он подослал, доложила Ифигении, что было велено. Он склонил голову, а затем вскинул ее и рассмеялся. Предложил Оресту показать нам меч, выкованный и отполированный для него лично, велел показать доспехи, изготовленные для Ореста. Агамемнон достал и свой меч – и с деланой серьезностью наставил его на Ореста, а тот, следуя подробным указаниям отца, скрестил с ним свое оружие и встал в боевую стойку напротив.

– Он великий воин, – проговорил Агамемнон. Мы наблюдали за ним холодно, отчужденно.

Я уже собралась позвать няньку Ореста, чтобы мальчика увели, уложили спать, но происходившее между Агамемноном и Орестом удержало меня. Агамемнон будто знал, что должен отыграть перед сыном роль отца, изо всех сил. Было что-то в воздухе – или у нас на лицах – столь напряженное, что мой супруг, должно быть, понимал: стоит ему расслабиться и обратиться к нам – жизнь переменится и уж никогда не будет прежней.

Агамемнон не смотрел на меня – не глянул и на Ифигению. Чем дольше продолжалась его игра с Орестом, тем яснее я осознавала, что он нас боится – или боится того, что́ придется сказать, когда игра закончится. Он не желал, чтобы она завершалась. Он продолжал игру, этот несмелый человек.

Я улыбалась, поскольку знала: это последняя сцена счастья, какую увижу я в жизни, и отыгрывает ее мой супруг, во всей своей слабости, и тянуть он ее будет как можно дольше. Это все театр, спектакль – потешный бой на мечах между отцом и сыном. Я видела, как Агамемнон длит ее, подогревает в Оресте азарт, не утомляя мальчика, позволяя ему прочувствовать, что Орест красуется своими умениями и хочется ему еще и еще. Агамемнон управлял Орестом, а мы с Ифигенией стояли и смотрели.

На миг мне почудилось, что именно это боги с нами и сделали: отвлекли нас игрушечными распрями, кличем жизни, они отвлекли нас и образами гармонии, красоты, любви, а сами наблюдали отрешенно, бесстрастно, ждали, когда все завершится, когда нападет усталость. Стояли в сторонке – как мы. А когда все закончилось, пожали плечами. Им больше нет дела.

Орест не желал завершать игровой поединок, но правила устанавливали предел тому, что можно, а чего нельзя. Разок мальчик приблизился слишком вплотную к отцу и оказался полностью уязвим для отцова меча. Агамемнон легонько оттолкнул сына, и тому стало ясно, что это всего лишь игра и что мы это видели, заметили. Из-за этого понимания Орест быстро утратил пыл – и так же быстро устал и закапризничал. Но все равно бросать не хотел. Когда я позвала няньку, Орест расплакался. Не нужна ему нянька, сказал он, и отец взял его на руки и понес, как полено, к нашим опочивальням.

Ифигения не смотрела на меня, а я – на нее. Мы обе продолжали стоять. Сколько времени прошло, не знаю.

Когда Агамемнон возник вновь, он быстро двинулся к выходу из шатра, а затем обернулся.

– Так вам, значит, известно? – тихо спросил он. Я оторопело кивнула.

– Говорить больше не о чем, – прошептал он. – Так должно быть. Прошу, поверь мне, так должно быть.

Прежде чем оставить нас, он глянул на меня опустошенно. Едва не пожал плечами, раскинув руки ладонями вверх. Будто человек, лишенный всякой власти, – или же он изображал для нас с Ифигенией, как может выглядеть такой человек. Придавленный, такого легко обдурить или уговорить.

Этой позой великий Агамемнон отчетливо дал понять: каким бы ни было принятое решение, принял его не он сам, а другие. Дал понять, что для него, Агамемнона, все это чересчур, и он метнулся в ночь, где ждала его стража.

Далее возникла тишина – тишина, какая бывает, лишь когда армия спит. Ифигения подошла ко мне, мы обнялись. Не рыдала она и не плакала. Казалось, она больше никогда не шевельнется и поутру нас найдут в этих же объятиях.

* * *
С первой зарей я двинулась по лагерю в поисках Ахилла. Когда нашла его, он подался от меня прочь – в равной мере и с гордостью, и от страха, в равной мере и чтобы соблюсти приличия, и от неловкости: вдруг кто следит за нами. Я приблизилась, но шептать не стала.

– Мою дочь заманили сюда обманом. Использовали твое имя.

– Я тоже гневаюсь на ее отца.

– Я паду на колени перед тобой, если нужно. Можешь ли ты помочь мне в беде? Можешь ли помочь девушке, что явилась сюда стать твоей женой? Ради тебя портнихи трудились день и ночь. Ради тебя были все восторги. А теперь ей говорят, что ее прикончат. Что подумают остальные, когда узнают об этом обмане? Больше некого мне умолять, и я умоляю тебя. Ты обязан мне помочь – хотя бы ради твоего собственного имени. Дай мне руку, и я буду знать, что мы спасены.

– Не притронусь я к руке твоей. Подам тебе руку, лишь если удастся отговорить Агамемнона. Не должен был твой супруг использовать мое имя как ловушку.

– Если не женишься на ней, если…

– Мое имя тогда ничто. Моя жизнь – ничто. Лишь слабость – имя, употребленное, чтобы залучить девушку.

– Я готова привести сюда мою дочь. Да встанем мы обе перед тобой.

– Пусть побудет одна. Я поговорю с твоим супругом.

– Мой супруг… – начала я, но умолкла.

Ахилл оглядел мужчин, что стояли к нам ближе всех.

– Он наш вожак, – сказал Ахилл.

– Сможешь взять верх – будешь вознагражден, – сказала я.

Он посмотрел на меня спокойно, удерживая мой взгляд, пока я не развернулась и не пошла обратно одна через лагерь. Воины уходили с моей дороги, с глаз моих прочь, будто я, раз пытаюсь предотвратить жертвоприношение, – могучая чума, насланная на их лагерь, хуже ветра, что разбил их корабли о скалы и поднялся вновь, еще в пущей ярости.

Вернувшись в шатер, я услышала плач Ифигении. Шатер полнился женщинами – немногими теми, кто прибыл с нами, а также явившимися накануне, теперь же – еще и прибившимися, чтобы усилить переполох вокруг моей дочери. Я крикнула им, пусть убираются вон, они меня не послушали, и тогда я схватила одну за ухо и потащила к выходу из шатра, вышвырнула ее, двинулась к следующей, пока остальные, за исключением тех, кто прибыл вместе с нами, не бросились врассыпную.

Ифигения сидела, закрыв лицо руками.

– Что здесь происходило? – спросила я.

Одна женщина рассказала нам, что трое суровых солдат при полном вооружении явились в шатер искать меня. Когда им сказали, что меня нет, они решили, что я прячусь, и переворошили всё – и опочивальни, и кухни. А затем ушли, прихватив с собой Ореста. Когда женщина сообщила, что Ореста забрали, Ифигения заплакала. Когда его выносили наружу, он бился и сопротивлялся, сказали мне.

– Кто прислал тех солдат? – спросила я.

На миг воцарилось молчание. Никто не желал отвечать, пока одна не заговорила.

– Агамемнон, – сказала она.

Я велела двум женщинам пойти со мной в опочивальни – привести в порядок мое тело и облачение. Меня омыли со сладкими пряностями и благовониями, а затем помогли выбрать наряд, причесали. Спросили, сопровождать ли меня, но я подумала, что отправлюсь искать супруга в лагере одна, буду выкликать его имя и угрожать любому встречному, если не помогут мне отыскать Агамемнона.

Когда я наконец нашла его шатер, путь мне преградил его человек, он спросил меня, что за дело у меня к Агамемнону.

Я пыталась убрать стража с дороги, и тут появился Агамемнон.

– Где Орест? – спросила я.

– Учится пользоваться мечом как положено, – ответил он. – За ним хорошенько присмотрят. Тут есть и другие мальчики его возраста.

– Зачем ты прислал солдат искать меня?

– Чтобы сообщить тебе, что все вскоре случится. Сначала забьют телок. Их уже ведут в указанное место.

– А дальше?

– А дальше – нашу дочь.

– Назови ее по имени!

Я не знала, что Ифигения шла за мной, и до сих пор не знаю, как превратилась она из плакавшей, запуганной, безутешной девочки в величественную юную женщину, отстраненную, суровую, что шла теперь к нам.

– Нет нужды называть мое имя, – вмешалась она. – Мне мое имя известно.

– Посмотри на нее. Ее ты намерен убить? – спросила я Агамемнона.

Он не ответил.

– Ответь на вопрос, – сказала я.

– Многое должен я объяснить, – проговорил он.

– Сначала ответь на вопрос, – сказала я. – Ответь. А потом можешь объяснить.

– Я узнала от твоей посыльной, что ты намерен сделать со мной, – молвила Ифигения. – Не надо тебе отвечать.

– Зачем тебе убивать ее? – спросила я. – Какие молитвы ты вознесешь при ее смерти? Каких благословений попросишь себе, когда перережешь глотку своему чаду?

– Боги… – начал Агамемнон – и смолк.

– Улыбаются ль боги тем, кто убивает своих дочерей? – спросила я. – А если ветер не переменится, ты и Ореста убьешь? Не для того ли он здесь?

– Орест? Нет!

– Желаешь ли, чтоб я послала за Электрой? – спросила я. – Желаешь ли подыскать имя ее супруга и обмануть ее также?

– Прекрати! – сказал он.

Ифигения двинулась к нему, и он показался едва ли не перепуганным. ...



Все права на текст принадлежат автору: Колм Тойбин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дом имёнКолм Тойбин