Все права на текст принадлежат автору: Ксения Хан.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Хозяин тенейКсения Хан

Ксения Хан Хозяин теней

1. Кофе из Шалотт и пино-нуар

Из-за стены доносится размеренный стук шагов: кто-то спускается по лестнице со второго этажа в лакированных туфлях и бодро стучит невысокими каблуками по деревянным ступеням. Этот кто-то – Бен Паттерсон, молодой человек тридцати трех лет с гладко выбритым точеным подбородком, острыми скулами и бледной кожей, которая сильно контрастирует с его темными кудрявыми волосами. Вот Бен замирает у стола в кухне и наливает себе чашечку свежесваренного кофе – напиток бурлит в его чашке, аромат тянется на веранду. Потом его туфли шаркают по полу – Бен разворачивается и выходит на задний двор через черный ход. Он прихлебывает из чашки и, глядя вдаль, спрашивает:

– Ты сегодня снова не спал, Теодор?

Теодор хмуро наблюдает за полетом чайки над гаванью: под карими глазами – тени, волосы встрепаны. Он с ногами сидит на резном деревянном стуле и упирается коленями в деревянную балюстраду веранды, выкрашенную в белый цвет. Обтянутые мятыми брюками коленки торчат из-под длинного халата с китайским узором.

– Поспал минут сорок, – отвечает он спустя некоторое время.

Бен вздыхает, цепляя на нос очки. Сейчас снова будет читать проповеди о здоровье.

– Даже не начинай, юноша, – мотает головой Теодор и тут же тихо охает. Кажется, будто мозг прыгает в черепной коробке, точно мячик.

– Ты не пробовал нормально жить? – тянет Бен.

– Нет. Я пробовал нормально сдохнуть.

Бен снова вздыхает.

– Что-то пока не выходит.

– Да, спасибо, а то я сам не заметил.

Перед глазами Теодора все плывет. На самом деле, сорок минут сна лишь усугубили положение: лучше было вовсе не спать, чем теперь клевать носом и пытаться собрать себя воедино. Он внимательно прислушивается к себе. Сердце стучит быстрее в несколько раз, снаружи жарко, а внутри – холодно. Руки трясутся, если их поднять, да и ноги от такого положения затекли. Его состояние можно описать как удручающее.

Но он явно не умрет от простого недосыпа. Максимум – упадет в обморок и очнется уже где-нибудь в кровати в собственной спальне или на софе в гостиной, а Бен потом будет полдня причитать над ним, как старик.

Жаль, гордость не позволяет Теодору пустить себе пулю в висок. Хотя она, надо признать, тоже не принесет облегчения – разве что головную боль.

– Ну и чего ты добиваешься? – скептически поджимая губы, спрашивает Бен. Он сидит рядом на таком же стуле и раскачивается на его задних ножках. Кощунственное отношение к парному стулу из коллекции двадцатого века, надо сказать.

– Исследую возможности своего организма, – отвечает Теодор. – Пытаюсь понять, сколько продержусь без сна и еды.

– Ты еще и не ел?!

– Пока что выходит около двух суток.

Бен откидывается на спинку и прикрывает рукой глаза.

– Сломаешь его, и я тебя убью, – говорит Теодор, морщась от скрипа половицы. Бен безразлично отпивает еще глоток кофе.

– Тебе надо поесть, – говорит он. – И поспать. Выглядишь хуже смерти.

Теодор угрюмо хмыкает в скрещенные у подбородка пальцы.

– Видел я смерть. Поверь, мне до нее далеко.

Некоторое время они молчат, смотрят на гавань и думают каждый о своем. Теодор крутит серебряное кольцо на мизинце и прикидывает, стоит ли ему выпить кофе сейчас или подождать полного истощения организма и тогда уже залить умирающий желудок звериной дозой кофеина. Интересно, получится ли у него в этот раз выпасть из жизни на месяц или хотя бы пару недель – или Бен откачает его раньше и достанет нравоучениями так, что захочется повеситься?

– Ты меня слышишь? Теодор!

Желание затянуть петлю на шее возникает прямо сейчас.

– Тебе пора на учебу. – Теодор устало прикрывает глаза. Темноту тут же заполняют всполохи белого и желтого цветов – явный признак того, что сознание отключится, если просидеть с закрытыми глазами хотя бы полминуты.

Скрипят ножки стула. Теодор морщится. Бен встает, допивает свой кофе и, возвращаясь в дом, бросает напоследок:

– Поспи, вечером ты должен быть бодрым.

Мысли Теодора вязнут в густом желе из уличного шума, криков чаек с побережья и стука собственной крови в ушах.

– Зачем мне быть бодрым?

Бен недовольно поджимает губы.

– Меня пригласили на аукцион, я говорил тебе. Ты идешь со мной.

Дверь на веранду закрывается, и Теодор устало стонет. Он ненавидит сборище чванливых стариков, от которых пахнет высокомерием ушедшей эпохи роскоши и классового неравенства. Общество малолетних гордецов, слепцов и хвастунов, вот что он о них думает. Жаль только, вслух говорить такие вещи нельзя, ведь ему всего-то тридцать восемь – слишком юный возраст для того, чтобы тягаться в мудрости с шестидесятилетними вершителями судеб на аукционах антиквариата.

Или уже сорок?

Теодор не помнил своего возраста. Последний паспорт, который он выправил себе на имя Теодора Атласа, говорил, что ему около тридцати, но это было лет десять назад. Возможно, стоит проверить документы.

Он вздыхает, с трудом поднимается со стула и уходит в дом с тяжело гудящей головой.

Похоже, придется завязать с очередным экспериментом по умерщвлению себя, раз уж вечером он нужен Бену в приличном виде.

* * *
Они всегда считают себя выше других хотя бы потому, что свою недолгую в шестьдесят с лишним лет прожили в богатстве элитных семей среди ядовитых разговоров о политике, слухов и ненормальных влечений к показной роскоши. Такие люди выставляют себя всезнающими и пытаются указать ему, молодому, на недостатки современного воспитания, образования или опыта. Теодор видит в них лишь малодушие вкупе с чрезмерной гордостью. Он мог бы сказать им, что их недалекий ум вряд ли станет ему примером, но только это бесполезно.

Теодор слишком юн для стариков почтенного возраста, чтобы иметь свое мнение насчет предметов интерьера, возраст которых насчитывает не одно столетие, поэтому ему стоит внимать остальным и не пытаться доказать свое превосходство. По крайней мере, Бен говорит ему это постоянно.

Хотя Теодор никогда его не слушает, и они оба это понимают.

– Это же мистер Стрэйдланд, – тихо охает Бен, глядя за спину своего спутника. Теодор поворачивается, видит лысый затылок высокого худого джентльмена и позволяет себе ядовитый смешок.

– Пришел полакомиться остатками пира, стервятник, – скалится он.

Бен молча хватает его за рукав пиджака.

– Не начинай.

Теодор медленно опускает голову, хотя смотреть вниз или вверх ему все еще тяжело – сон не принес желанной бодрости.

– Ты знаешь, что я не люблю, когда ты хватаешь меня за рукава, юноша.

Бен недовольно поджимает губы.

– Ты не любишь, когда тебя хватают за что угодно, и не стоит конкретизировать.

Теодор глубоко вздыхает и выдергивает твидовый локоть из цепких пальцев Бена.

– Напомни мне, почему я все еще здесь и терплю тебя? – спрашивает он, склонив голову, на что получает лаконичный ответ и добавку, приправленную ядом:

– Потому что нам нужен Уотерхаус. А еще потому что ты снова занимаешься бессмысленной чепухой и тебе нужно развеяться.

– Я исследую возможности своего организма, – цокая языком, поправляет его Теодор. – Это не бессмысленная чепуха.

Бен даже не смотрит в его сторону.

– Ты знаешь, что все твои попытки убиться окончатся провалом, и не тем, на который ты рассчитываешь. Поэтому они бессмысленны.

Нацепив на тонкую переносицу очки в черной матовой оправе, Бен осматривает зал, полный тел, рук и ног, упакованных в дорогие костюмы, голов разного цвета, лысых и кудрявых, прилизанных лаком и взъерошенных по последней моде. Теодор ее не понимает. В зале, где долгое время балом правила «Леди из Шалотт», единственная прекрасная женщина города, в зале, полном людей и картин, лиц живых и нарисованных, он чувствует себя как в рыбацком порту.

– Придумай себе более приветливую маску, – говорит Бен вполголоса, подзывая снующего между местными снобами мальчишку-официанта. Он еще моложе Бена: на вид ему лет двадцать с небольшим, и на его лице Теодор еще не видит поцелуев старости. Гладкая кожа без единой морщинки. Только возле светлых, почти бесцветных глаз застыли лучики частых улыбок.

– Зачем? – справедливо вопрошает Теодор, поднимая с подноса бокал темного вина. – Я не собираюсь раздаривать этим высокомерным попугаям свои улыбки только ради их внимания.

Бен вздыхает и делает первый глоток из своего фужера. Он отдал предпочтение белому – голова должна быть ясной. Стекло потеет от его дыхания, вино остается у краешка рта кисловатым о себе напоминанием. Бен украдкой слизывает каплю и вытирает губы носовым платком, уголок которого до этого торчал из нагрудного кармана его пиджака как простой атрибут и дань моде.

Теодор высматривает в толпе стервятников самого жилистого и сухопарого, мистера Стрэйдланда, и резким движением опрокидывает в себя бокал вина, мимолетно ощущая на языке его вкус, а в горле – терпкое послевкусие.

– Это был бургундский пино-нуар, – замечает Бен, поджимая губы.

– По твоему тону можно подумать, – вторит ему Теодор, – что этот бокал вина чем-то отличался от двух предыдущих.

Бен вспыхивает так, словно его оскорбили в лучших чувствах.

– Ненавижу, когда ты так делаешь.

– Как?

– Запрыгиваешь в товарный вагон летящего мимо попутного поезда, когда у тебя в кармане лежит билет на варшавский экспресс через горы, но тебе не хочется его ждать.

Теодор выгибает бровь такой дугой, что она теряется в его темных волосах.

– Какие метафоры – и все из-за вина?

Бен хмыкает и делает второй глоток из своего бокала.

– А я не о вине говорил, – и отводит взгляд, улыбаясь своим мыслям.

В этот момент двустворчатые высокие двери художественной галереи распахиваются с тихим скрипом, который раздается во всеобщем гуле голосов так, словно кто-то разрывает пополам книжную страницу. Теодор оборачивается, следуя за взглядом Бена, и видит улыбающееся широкое лицо устроителя аукционов.

– Генри? – удивленно отзывается Бен.

– Вернулся, значит.

Среди прочих подобных лиц Теодор готов с теплотой относиться только к Генри Карлайлу, которого среди искусствоведов зовут «добряком Генри».

– Добро пожаловать, дамы и господа! – Светловолосый мужчина с улыбкой хлопает в ладоши, и этот глухой звук эхом разлетается по душному залу. – Прошу прощения за задержку. Проходите, присаживайтесь!

Вот, значит, кто будет вести аукцион. Теодор довольно хмыкает, впервые находя весомую причину своего здесь присутствия.

Бен проходит в зал среди прочих и садится поближе к подмосткам. Теодор остается стоять у дверей, прислонившись к мраморной колонне лбом. Гладкая поверхность холодит кожу и успокаивает гудящую голову, в которой снова возникают навязчивые мысли.

Теодор думает, что причина тут не только в сегодняшнем недосыпе.

– Итак, господа, начнем? – слышит он мягкий, с хрипотцой голос Генри. Неизвестно, виновато ли в этом пристрастие к курению или же этими нотками его наградила природа, но баритон у искусствоведа Генри Карлайла в самом деле приятный.

Еще одна отличительная особенность, благодаря которой он получил свое прозвище среди именитых господ. Такому голосу хочется верить.

Генри улыбается со своего постамента невольно умолкающим гостям и просит внести первый лот.

Фредерик Лейтон, «Этюд головы музыканта из «Празднования Мадонны Чимабуэ»».

Поскольку сегодняшний вечер посвящен прерафаэлитам, небольшая картина англичанина-академиста служит лишь аперитивом. Как, впрочем, и все последующие лоты, несмотря на внушительные размеры некоторых из них.

Теодор следит за настроениями в зале со скучающим видом. Время от времени на него удушливой волной накатывает сон, и выпитое вино бодрости никак не способствует. В воздухе кружит запах денег и пота, так что Теодор с ядовитой ухмылкой думает, что даже элитному обществу никуда не деться от своей человеческой природы, сколько ни чти они себя богами.

Эскиз Габриэля Росетти мелькает перед глазами Атласа вслед за его приятелем Милле. Отчаянные романтики девятнадцатого столетия.

Иногда Теодор ловит себя на мысли, что ему жаль нескольких десятков пропитых впустую лет, которые он мог бы заполнить знакомствами с кем-то более приличным, чем деревенские пьянчуги старой доброй Англии.

– Ну, и наконец… – радостно вздыхает Генри и замирает в ожидании. Его лицо светится не только в лучах ламп неприятного электрического света, направленных на небольшую сцену. Теодор выпрямляется, отталкиваясь от колонны плечом. – Последний лот нашего аукциона. «Леди из Шалотт».

В зал из боковой неприметной двери вносят картину, облаченную в тонкую позолоченную раму из старого дерева. Темные декорации, посеревшие и позеленевшие от времени, окружают девушку в красном платье, навеки застывшую в порыве увидеть мир своими глазами, а не через зеркало теней.

Джон Уильям Уотерхаус. «Леди из Шалотт смотрит на Ланселота». Первый эскиз.

По частоте появления на картинах прерафаэлитов трагичная история Леди из Шалотт уступает только Офелии, и Теодор смотрит на юную женщину как на давнюю знакомую. Ему нравится, какой изобразил ее Уотерхаус. Такой решительной он не видел ее ни на одной из картин других художников.

– Ну, здравствуй, красавица, – шепчет Теодор себе под нос, и его губы растягиваются в невольной улыбке, больше похожей на хитрую усмешку, наискосок прочертившую лицо.

Это не копия, заменяющая оригинал картины в галерее. Это подлинник эскиза, сохранивший первые небрежные мазки художника.

Собравшиеся в зале гости гудят, напоминая пчелиный рой. Теодор раздраженно хмурится, глубоко вздыхает и на миг прикрывает глаза. Надо отвлечься от явного возбуждения толпы, чтобы сохранить ум в спокойствии на время торгов.

Им с Беном нужна эта леди.

– «Леди из Шалотт смотрит на Ланселота», – улыбаясь чуть дрожащими от воодушевления губами, выдыхает Генри. – Джон Уильям Уотерхаус, тысяча восемьсот девяносто четвертый год.

При нем сегодня нет микрофона, и его голос поглощается шумом гостей в малом зале, но эту фразу слышат все и с нетерпением замирают.

– Начнем торги, – продолжает Генри, – с двух тысяч фунтов.

Теодору кажется, что стартовая цена изначально низка, он даже чувствует укол ревности за свою леди, но крики господ быстро поднимают стоимость до ста тысяч, ста пятидесяти, почти до двухсот.

– Двести пять тысяч, – слышится среди размеренного гула тенор Бена. Стервятник Стрэйдланд отвечает ему с другого конца зала:

– Двести пятнадцать.

Теодор следит за ними некоторое время, его пальцы выстукивают на согнутой в локте руке размеренный ритм. В голове повторяющимся бесконечным циклом звенит услышанная от Бена песня, настолько молодежная и непонятная, что даже мутит, но, как и всякая надоедливая мелодия, эта не хочет оставлять его в покое.

– Двести семнадцать! – цедит Стрэйдланд сквозь зубы. По выражению его лица можно понять, что выскочка Паттерсон его уже разозлил.

Бен оборачивается и высматривает Теодора за спинами ценителей искусства. Тот кивает, делая шаг к Генри и картине.

– Предлагаю двести пятьдесят тысяч фунтов, – говорит он глубоким голосом, рассекающим гудящую толпу, словно острое лезвие ножа. Бледные лица его оппонентов, всех, кто есть в зале, застывают вокруг него неживыми масками.

Они с Беном проворачивают такой ход уже в четвертый раз. Возражений быть не должно.

– Это моя картина, малолетний юнец! – шипит старик Стрэйдланд, меняясь в лице от злости: бледные впалые щеки покрываются неприятными розовыми пятнами, на скулах выступает испарина. Теодор не удостаивает его вниманием.

На случай, если у стервеца Стрэйдланда есть ответ, Бен найдет в рукаве последний козырь, но Теодору не хотелось бы его разменивать.

– Как всегда, неизгладимое впечатление, мистер Атлас! – Генри позволяет себе усмехнуться, но тут же возвращается к официальному тону, в котором сквозит легкая радость. Значит ли это, что торги снова закроются последним словом Теодора?

– Есть ли у присутствующих возражения? – спрашивает Генри, окидывая взглядом притихший зал. – Мистер Стрэйдланд?

Старик скрипит зубами так, что Теодор невольно думает, что его вставная челюсть за несколько тысяч фунтов просто вывалится у него изо рта. Какой был бы конфуз, какое приятное окончание вечера!

– Итак, если никто не отвечает…

– Двести семьдесят тысяч фунтов! – рычит вдруг Стрэйдланд, отвратительно краснея. Теодор закатывает глаза. Ох, этот падальщик снова пытается увести даму у него из-под носа!

Генри придерживает на лице вежливость и учтивость, хотя щеки подрагивают в плохо сдерживаемой улыбке.

– Мистер Атлас?

Теодор хмыкает, карие глаза впиваются в прямую, как доска, спину Стрэйдланда.

– Я…

Позади открываются и хлопают двери, чьи-то торопливые шаги приближаются к Теодору со спины, и, обдав его легким ароматом, – смесью пиона и мяты, – мимо проносится девушка.

– Ох, простите! – Звонкий голос сечет его по ушам, так что он застывает, будто врастая ногами в пол. – Прошу прощения, но там…

– Клеменс! – тревожно восклицает Генри.

Клеменс.

Клеменс.

Клеменс.

Имя впивается в Теодора сотнями стрел, усталое сердце застывает и ширится в грудной клетке, мешая вдохнуть. Это не может быть правдой.

Он смотрит в спину вошедшей женщины. Она оборачивается, чтобы мимолетно извиниться за неудобства.

На Теодора глядят зеленые глаза в обрамлении густых темных ресниц.

Мир под его ногами раскалывается на части, пол дрожит и трескается, рушится все, на чем держалось его мироздание.

Клеменс.

2. Ирландский виски со льдом

Ее тонкие губы приоткрываются и складываются буквой «О».

– Простите, что задела вас, – говорит она и снова отворачивается.

– Клеменс, – повторяет Генри. – Ты мешаешь торгам.

– Кое-что случилось в подсобке, у нас небольшой пожар.

Ее высокий голос раздражает. Дыхание перехватывает, дышать становится невыносимо: запах мяты и чего-то тонкого, едва уловимого – он как яд. Теодора мутит.

– Мне не хотелось тревожить почтенных господ, но, боюсь, у нас нет выбора, пап!

Вокруг Теодора растекается сердитое море голосов – тихих, но ворчливых, недовольных. Ему вдруг кажется, что он нырнул в морской прибой, и волны вот-вот кинут его, беспомощного, на острые выступы скал. На одну скалу. На девицу, решившую, что ей все дозволено.

– Клеменс, сейчас не время для твоих шуток. – Голос Карлайла словно впивается Теодору в самую грудь. Ему нужно выйти отсюда. Сейчас же. Сию минуту.

– Теодор? – Бен взволнованно смотрит на своего спутника, но Атлас не слышит. Он разворачивается и уходит, пересекает зал, направляясь к дверям так быстро, как только может. Уйти, сбежать от этого голоса, от этого имени, которого здесь быть не должно – не в этом времени, не в этом месте.

Клеменс. Клеменс.

Даже отзвук его – отрава. Оно звенит в ушах, пока Теодор пересекает пустующий банкетный зал, распахивает двустворчатые двери и идет через вестибюль к выходу. Мимо Ханта, Милле, Берн-Джонса и Морриса, чьи полотна – их точные списки с оригиналов, а не сами оригиналы, – украшают этот вечер в честь аукциона «Леди из Шалотт». Мимо обескураженного юноши-официанта и заблудившегося гостя в потрепанном пиджаке явно с чужого плеча. Теодор не может бежать – и хочет сорваться и унести свое тело и мысли из ставшей вдруг душной галереи, в которой сам воздух дрожит, как невольно потревоженная гладь полузабытого озера.

Теодор так долго скрывал его, что оно успело превратиться в болото и затянуться тиной.

Он врезается в тяжелые двери главного входа галереи и замирает, словно только что пробежал не одну милю. Дыхание сбивается, в горле сухо – Теодору трудно дышать, будто знакомо-незнакомое имя перекрыло ему кислород. Грудь тянет, а сердце колотится в нем, как рыбка в тесном аквариуме. И стук отдается в ушах отголосками прошлого.

Клеменс. Клеменс.

Сегодня никто в Англии не дает таких имен своим детям, мода на Францию прошла еще полтора столетия назад. Либо Теодор сходит с ума, либо Генри Карлайл старее, чем ему казалось.

Чтобы вытравить эти бредни из головы, Теодору понадобится только одно. Виски.

* * *
Если Теодора нет ни в гавани, ни на чердаке, ни в подвале антикварной лавочки среди старого хлама, облюбованного самим же Теодором, то его можно найти лишь в одном месте старого городка с населением чуть больше двадцати тысяч человек.

В баре «У Финна МакКоула-младшего».

Этому бару чуть больше десяти лет, он угловат и приземист, пропах всеми крепкими напитками сразу, а табачным дымом от него разит еще от поворота к Тревентан-роуд. Как и все ирландцы, он встречает гостей шумом и громким смехом, но в будние дни спокоен, и драки обходят его стороной. Пятничным вечером здесь конечно же нет свободных столиков, а спиртное льется рекой чуть ли не с порога. Но мистеру Атласу рады как своему в любое время.

– Виски! Двойную порцию!

Теодор хлопает крепкой ладонью по исцарапанной столешнице из когда-то приличного тиса и не глядя садится на высокий скрипучий стул. Бармен Саймон привычно кивает ему, прикрывая отсутствие левого глаза густой спутанной челкой.

– Бен ведь не велел тебе захаживать к нам без должной причины, – хрипло смеется он. В его руках крутятся два рокса, и тусклый свет ламп под старыми жестяными плафонами отражается от их блестящих граней.

– Бен ничего не смыслит в ирландском пойле, – отвечает Теодор. – И в должных причинах посещать питейные заведения.

Саймон хмыкает, пряча в кустистых пшеничных усах кривую ухмылку. Спустя одну шумную минуту, пока Теодор трет рассеченную шрамом бровь и теребит складку своего черного пальто, перед ним на стойку звонко опускается стакан с двойной порцией виски. Янтарная жидкость плещется в нем, оставляя на стекле неровные разводы.

Атлас не спешит выпивать. Вертит стакан в руках, наблюдает за танцем бликов на поверхности виски. Обычно разговорчивый Саймон, привыкший к угрюмому посетителю, сегодня отчего-то поглядывает на него с большим интересом.

Раз в неделю Теодор стабильно напивается. В остальные дни он не позволяет себе лишнего и, в отличие от многих своих соотечественников, обаятельных, шумных и до безобразия словоохотливых, всегда тих и молчалив. Он приходит по вечерам в пятницу и субботу, иногда заглядывает днем среди недели, садится за барную стойку вечно на один и тот же стул, заказывает стакан виски или бренди, молча выпивает и уходит, оставляя щедрые чаевые. Саймон откладывает эти деньги в отдельный ящик и раз в три месяца устраивает закрытую вечеринку для себя, Бена и самого Теодора, ничуть не скрывая, за чей счет гуляет их троица. В такие вечера Теодор делается разговорчивее обычного и делится с Саймоном парой историй из своих странствий, а бармен запоминает их и тайком от самого рассказчика записывает в небольшой блокнот в кожаном переплете, который хранит под стойкой.

В остальные дни Саймон не видит Теодора и не знает, чем тот занимается, где живет и с кем делит вечера, но остро осознает одно: кроме него и Бена – пусть Бен и англичанин самых английских кровей – у угрюмого Теодора Атласа приятелей нет.

– Сегодня четверг, – замечает Саймон, не глядя на Теодора. Рокс в его руке поскрипывает, когда бармен в который раз проходится по нему грязно-белым полотенцем.

Вместо ответа Теодор делает первый глоток, разом опустошая полстакана, и с силой, будто сердится, бьет им о столешницу. Саймон хмуро окидывает посетителя взглядом и вновь возвращается к полировке стакана.

– Сегодня четверг, а ты здесь, – добавляет он. – Должно быть, веская причина побудила тебя завернуть сюда раньше обычного?

Теодор фыркает, так и не удостоив бармена ни ответом, ни вниманием. Его взгляд прикован к полкам за спиной Саймона – там стоят бутылки столетней давности. Они пусты и больше служат сборщиками пыли, чем украшением интерьера, но Саймон, испытывающий непонятную любовь к старинным этикеткам, не спешит от них избавляться.

Должно быть, благодаря этой странной симпатии к раритетам, редким витиеватым фразам, несвойственным простому ирландцу двадцать первого века, Теодору и пришелся по вкусу маленький бар и его хозяин.

Вечером четверга в баре «У Финна МакКоула» спокойно: в зале – компания из трех молодых мужчин и пара средних лет, а за барной стойкой – только Теодор и старик, местный завсегдатай. Саймон натирает бокалы и не сводит внимательного глаза со своего чересчур хмурого приятеля, но тот молчит.

Теодору есть о чем подумать, хотя бередить покрытое пылью прошлое совсем не хочется. Он запер его на семь замков в самом дальнем углу памяти, оставил за спиной, в темных покоях своего двухсотлетнего замка, и запретил себе вспоминать.

Господь, должно быть, он бредит.

За сорок восемь часов он спал только шесть. Его мозг не справляется с нагрузкой, сознание дает сбой, выдумывает фантастические образы. Должно быть, он спит на ходу и думает, что бодрствует. Должно быть…

Теодор опрокидывает в себя остатки виски, хлопает стеклянным дном стакана о столешницу. Саймон недовольно цокает языком, но Атлас не обращает на него внимания. Его мысли по спирали спускаются все ниже и ниже, прямо в потаенные уголки памяти, в те самые темные бездны, о которых он старался не думать.

Дочь Генри Карлайла не может иметь это лицо.

Черты ее лица растекаются по стенкам граненого стакана вместе с каплями янтарной жидкости, бледно-зеленые глаза тают на дне. Ее тонкие губы приоткрываются и складываются буквой «О».

У нее может быть такое же имя и даже цвет волос и глаз – мало ли среди миллиардов женщин найдется таких же темноволосых и зеленоглазых? – но те же черты лица эта девица иметь категорически не может. Не имеет права.

Ему показалось. Определенно, ему показалось. Мозг слишком устал и добавил к знакомому имени образ, который откопал в пыльных чертогах памяти, вместо того чтобы нарисовать Теодору новый.

Не самая умная мысль, как ни прискорбно, после второго стакана виски становится вполне сносной. Алкоголь все делает проще, запутанные причуды судьбы превращает в повороты, а не узлы на жизненном пути. И Теодор, отдаваясь во власть своему самому преданному другу, расслабляется.

Тогда его наконец находит Бен.

– Атлас!

Молодой человек пересекает полупустой бар, сердито топая своими черными лакированными туфлями с чересчур громкими каблуками, и замирает рядом. Теодор залпом допивает третий стакан под озадаченные взгляды Саймона.

– Стрэйдланд выкупил нашу «Леди»! – шипит Бен, слишком рассерженный, чтобы позволить себе громкие интонации. Когда Бен злится, он всегда переходит на шепот. – Ты слышишь меня?

– Так вот с какого бала сбежала эта Золушка! Вы были на аукционе? – добродушно хмыкает Саймон. – Помнится, в прошлом месяце вы клялись, что больше не сунетесь в… Как ты там говорил? «Гадюшник чванливой аристократии»?

– Это был крайний случай, – нехотя стонет Бен. – Но все без толку. Мы упустили Уотерхауса!

– Вернем.

Железная уверенность Теодора нервному Бену, увы, не передается.

– Мы ждали этого случая три месяца, а ты взял и слинял, когда она была почти в наших руках!

За злостью Бена кроется беспокойство, но Теодор, погруженный в свои мысли, не может этого уловить. Он не отвечает, жестом требуя очередной стакан. Бен скрипит зубами от праведного гнева и садится на соседний стул. Ножки грубо царапают дощатый пол, сердитый звук тревожит немногочисленных посетителей, но Бен плюет на правила этикета и даже не оборачивается.

– Какого черта, Теодор?

Тот делает вид, что не слышит. Бен вздыхает, силясь не хлопнуть себя по лицу ладонью, и просит у Саймона бокал вина.

– Объясни, что ты творишь!

– Смакую четвертый по счету стакан однозернового ирландского виски девятилетней выдержки, – не меняясь в лице, отвечает Теодор. – И, заметь, все еще нахожусь в трезвом уме и твердой памяти.

– Неудивительно – за твоими плечами десятилетия практики! – вспыхивает Бен.

Если в первые минуты после исчезновения Атласа он волновался, то следующий час, проведенный в поисках, лишил его даже толики волнения и оставил лишь злость на вечно угрюмого товарища, понять которого не смог бы никто в этом мире. Теперь он, абсолютно уверенный в своем праве, требует хотя бы самого малого. Ясно как день, что извинений от Теодора не дождешься.

– Что это было, а? Ты же сам из кожи вон лез, чтобы заполучить Уотерхауса, полгода его искал! Старик Стрэйдланд аж помолодел на десяток лет, когда забирал нашу «Леди» из рук Карлайла!

Теодор едва заметно морщится, и от Бена это не укрывается. Вот только связать реакцию приятеля с именем Генри он никак не может.

Бен хмурится и принимает из рук Саймона свой бокал. Гладкое стекло тут же потеет в ладонях, прикосновения пальцев неровными овалами отпечатываются на его поверхности.

Молодой человек делает первый глоток и наконец выпускает сгорбленную фигуру Теодора из внимания. Его глаза смотрят вниз, на переплетенные тонкие пальцы рук, лежащие на пепельно-бурой поверхности барной стойки.

– Объясни, – хрипло повторяет Бен, не глядя на собеседника. – Тебе придется это сделать, иначе я…

– Иначе – что? – хмыкает Теодор. – Сочтешь меня сумасшедшим?

Бен косится на него, не поднимая головы, и губы его кривятся в скептичной ухмылке.

– Не более, чем обычно.

Теодор неспешно делает свой последний глоток.

С наступлением темноты в маленьком неприметном баре появляются еще несколько посетителей. Подозрительно следящий за молчаливым Теодором и нервным Беном Саймон отходит к другому концу стойки, чтобы обслужить постоянных клиентов. Аккуратная официантка, до этого полностью погруженная в свой смартфон, нехотя идет к одиноко сидящему у окна мужчине лет сорока. Когда Теодор и Бен остаются без внимания посторонних, молодой человек звонко отставляет в сторону пузатый бокал.

– Ну и?

Прежде чем удостоиться ответа, ему приходится выждать еще минуту и взглядом просверлить в виске Теодора изрядную дыру.

– У Генри Карлайла есть дочь? – спрашивает Теодор. Толстостенный стакан в его руке крутится, как волчок.

– Серьезно? – вспыхивает Бен. – Тебя волнует какая-то девица, сорвавшая сделку? Мы отдали «Леди» Стрэйдланду – ты отдал! – А тебя волнует какая-то…

Он замирает с приоткрытым ртом, как будто только теперь до него доходит потаенный смысл слов Теодора. Глаза Бена расширяются от удивления.

– Погоди, что? У нас увели ценный лот, а тебя интересует девушка? О, это становится интересным…

Теодор щелкает языком и косится на беспокойного Бена так, будто видит перед собой надоедливого ребенка. Паттерсон подпрыгивает на стуле, глаза его горят.

– Я могу разузнать о ней побольше, – хитро улыбается он, едва сдерживая возбуждение, – если тебя так взволновала эта особа…

– Это тебя она взволновала, – припечатывает Теодор, уже жалеющий, что раскрыл рот в присутствии своего любознательного друга. – Смотри, не выпрыгни из собственных брюк.

Бен издевки не замечает вовсе и оборачивается, выискивая глазами бармена.

– Эй, Саймон! Подлей мне еще вина! Кажется, мой одинокий рыцарь нашел себе даму сердца!..

Лицо Саймона удивленно вытягивается. Бен придвигается к барной стойке и барабанит по ней пальцами. Звук отдается в голове Теодора дробью – пять стаканов виски сказались на нем сильнее, чем он полагал.

«Старею», – невольно мелькает в его голове, но мысль тут же исчезает под градом противоречивых суждений, к которым он обращается всякий раз, когда организм, кажется, дает слабину.

Глупости. Старость в конечном счете заканчивается смертью, а ему такой радости, увы, не светит. Он никогда не постареет.

– Прекрати нести чушь, – вполголоса осаживает себя Теодор. Чуткий Бен принимает это на свой счет и тут же пускается в радостные рассуждения:

– Брось, когда ты в последний раз смотрел на женщину? Дочь Генри Карлайла, насколько я знаю, недавно закончила университет, и ты со своими паспортными сорока годами будешь, мягко говоря, староват, но я все равно твой порыв одобряю. Шутка ли, Теодор Атлас поинтересовался девушкой! Мне стоит обвести этот день в своем календаре как знаменательную дату, и праздновать каждый год, пока…

– Пока у тебя язык не отсохнет от чрезмерной болтовни! – огрызается Теодор. Слушать воодушевленного на пустом месте Бена становится невыносимо уже после его «погоди, что?», но он терпит, пока ему не начинает казаться, что его голова вот-вот взорвется.

– Позволь с тобой не согласиться, – цокает Бен, принимая из рук Саймона свой бокал. Его очки, прикрепленные одной дужкой к нагрудному карману пиджака, звонко стукаются о столешницу, но молодой человек не обращает на это никакого внимания.

– Сломаешь, – говорит Теодор. – Сколько очков тебе нужно разбить, чтобы отучиться от этой идиотской привычки?

– Ох, не ворчи, – отмахивается Бен. – Ты хуже старика Стрэйдланда.

Глядя на вино в его бокале, Теодор слегка морщится.

– Так в чем дело? – в который раз спрашивает Бен, очевидно, полагая, что количество вопросов рано или поздно доведет Теодора до сумасшествия, и тот как на духу выложит перед ним все свои тайны.

– Повелся на девицу Генри Карлайла, – передразнивает его Атлас.

– Очень смешно.

Бен фыркает и отставляет бокал.

– Если ты не заметил, я знаю тебя лучше всех в нашем мире, – говорит он, не преминув добавить голосу высокомерные интонации. – И шутки вроде этой со мной не прокатят, иди дури Саймона. Итак?

Глаза Теодора красноречиво намекают Бену, что их хозяин не намерен откровенничать. Возможно, он вообще не собирается рассказывать о причинах сегодняшнего странного поведения, и этот секрет будет похоронен в его личном шкафу среди прочих скелетов. Только Бен, сетуя на свое же упрямство, больше не желает смотреть, как его давний друг превращает себя в кладбище тайн, которые грызут его изнутри подобно болезни.

– Тебе придется рассказать мне все начистоту, – хмурится Бен, – если не хочешь выглядеть идиотом в глазах почтенной публики с аукциона. И если желаешь вернуть «Леди».

– Почтенная публика с аукциона может подавиться своим высокомерием и захлебнуться в собственных соках, – огрызается Теодор. Похоже, его хваленая выдержка наконец-то дает слабину.

– Не расскажешь мне, что тебя так напугало, и я не стану тебе помогать. – Но Теодор не замечает, насколько серьезен взгляд его друга. Он тяжело опускает голову на скрещенные руки и шумно выдыхает.

– Вот ведь проблемный ребенок.

Бен цыкает и отодвигает от мгновенно уснувшего Теодора его стакан. Похоже, разговор откладывается до завтрашнего дня. Эксперименты со сном и четыре двойных порции виски не пошли несносному упрямцу на пользу.

Бен встает со стула и подхватывает обмякшего Теодора под руку.

– Саймон! Поможешь мне впихнуть это тело в такси?

Вдвоем с барменом они вытаскивают Теодора из бара; его ноги волочатся по полу, а сам он что-то бормочет себе под нос. Бен не прислушивается, полагая это очередным бредом про проклятия, ведьм и смерть, но на сей раз Теодор повторяет имя.

– Клеменс… Клеменс…

I. Пороховой дым в тумане

Легкий ветер задувает с запада, гоня перед собой аромат осенних лежалых листьев. У самой земли пахнет прелым, но футом выше начинается слой влажного тумана, в который вплетается тонкими нитями гарь и – сильнее, но урывками, – пороховой дым.

Первое, что он чувствует, – земля, сырая и твердая, влажная от предрассветной мороси. Его затылок лежит в ворохе листьев, перемешанных с грязью, а тело наполовину сползло в яму. В спину болезненно упирается какая-то коряга. Он еле открывает один глаз – веко второго заплыло и отяжелело, его сложно поднять, а лоб над бровью саднит и немеет. Он хрипло втягивает ртом холодный воздух и чувствует, как тяжесть в груди отдается болью в ребрах.

Дышать тоже сложно.

Перед его взором – сплошное серое ничто: дым потухшего недавно костра, низко нависшие сизые облака, частый мелкий дождь, больше похожий на кокон из влажного воздуха, обволакивающий землю. Если бы он мог видеть левым глазом, то заметил бы на востоке пепелище – все, что осталось от той части леса, где вечером ранее прошел бой. Оно тянется уродливым черным пятном от огромной ямы в семь-восемь футов шириной и ползет вверх по склону. Должно быть, здесь был пожар.

Он глубоко вдыхает, заставляя грудную клетку подняться и опуститься, отмечая, как резкая боль молнией стреляет под ребра. Повернуть голову получается с трудом, все вокруг тут же опрокидывается вверх ногами и пляшет туда-сюда. Когда небо перестает крутиться с бешеной скоростью, а земля встает на свое место, он понимает, что встать все равно не сможет: ноги и правая рука не чувствуются вовсе.

Все болит, и кажется, что он прожил с этой болью не один день. Он с трудом открывает рот, чтобы застонать, и тут же осознает, что во рту у него сплошная пустыня, так что даже крик не может продраться сквозь пересохшее горло.

Ч-черт…

Проходит еще несколько мучительно долгих минут, пока он лежит неподвижно, рассматривая серое небо. Если запрокинуть голову, то можно увидеть темнеющий лес. Черные обгоревшие стволы деревьев тянутся вверх, впиваются в серые облака и теряются в тумане.

Он снова пробует встать и наконец поднимает себя над выгоревшей землей – она почти сухая, листья стали грязно-бурыми ошметками и смешались с пылью. Он подтягивается одной рукой, разминает вторую, чувствуя, как по телу разливается застоявшаяся кровь. Кажется, будто его мышцы натянули на канаты: каждое движение отзывается болью в руках и ногах, боль проникает в самые кости.

Он садится. Осматривает себя. На нем алый мундир с грязно-белыми обшлагами, измазанными кровью. Его ли? Он хмурится, когда перед глазами снова все плывет и меркнет на несколько беспокойных ударов сердца. Осторожно поднимает здоровую руку, прикасается к опухшему глазу. Похоже, ему изрядно досталось.

Стертые посеребренные пуговицы по борту мундира блестят в слабом утреннем свете, когда он, превозмогая странное натяжение мышц, поворачивается, чтобы оглядеться.

Позади него чернеет дрожащий в тумане лес, справа деревья дугой огибают вытоптанную поляну с изрытой землей, черно-серой от сгоревшей листвы и пепла. Влажный воздух шлейфом тянет за собой по ветру что-то… соленое?

Он сидит на краю широкой прямоугольной ямы глубиной в несколько футов, такой, что с его места не видно дна. Онемевшие ноги свисают вниз и пятками упираются во что-то мягкое. Рыхлая земля?

Он с трудом наклоняется, чтобы заглянуть вниз на свой страх и риск, ведь голова все еще кружится, а слабое сознание норовит покинуть тело и сбросить его в эту самую яму. Но он прижимает здоровую руку к ребрам, чтобы ослабить хватку беснующейся внутри боли, и заглядывает за край…

Чтобы тотчас же с ужасом откинуться на спину и, разинув рот, глухо вскрикнуть от страха.

Внизу, прямо под ним, в яме лежат бледно-краповые мундиры с грязными обшлагами и затертыми пуговицами в рваных петлицах. Внизу, под ним, тела убитых солдат в такой же, как у него, форме.

Их много. Они наполовину присыпаны черной землей, и белые мертвые лица выделяются на ее фоне яркими пятнами, которые отпечатываются на обратной стороне век, когда он от страха закрывает глаза. В его воображении красные мундиры превращаются в кровавые реки.

Он старается взять себя в руки и успокоить бешеное сердцебиение, от которого больно. Дыхание, и без того неровное, сбивается, дышать становится тяжело, и в пересохшем горле он вдруг ощущает солоноватый привкус крови. Ему нужно успокоиться.

Отекшая рука плохо слушается, но он все равно опирается на нее и вытаскивает онемевшее тело из ямы, в которую, похоже, судьба настойчиво его сбрасывала. Его бьет озноб – от страха ли, от холода или боли, сковывающей ребра и мешающей свободно дышать.

Надо взять себя в руки. Он жив и не покоится на дне общей могилы – несомненно, это солдатская могила, а ему просто повезло не оказаться в числе мертвых. Он жив – и это уже чудо. Осталось только вспомнить, как он тут оказался.

Он сидит на краю погребальной ямы, морщится от боли и силится вернуть себя в момент, который предшествовал его пробуждению. Это была поздняя ночь, в лесу было гораздо темнее, а лица солдат, ныне покойных, подсвечивались пламенем нескольких костров. А он был…

Он был…

Он…

Он старается вспомнить, что делал и где находился, прежде чем очнуться здесь среди мертвецов, но в голову, похоже, проник лесной туман, который не дает теперь заглянуть во вчерашний – вчерашний ли? – вечер. Для него все сокрыто, и как он ни силится отогнать серую пелену, она не уходит.

Когда его сердце от страха делает очередной кульбит, и больные ребра на миг сжимаются, он решает оставить убийственные попытки. Если не удается вспомнить только что минувшие события, надо отойти еще на несколько шагов назад.

Что было до ночи в лесу? Что последнее он помнит?

Он облизывает сухие потрескавшиеся губы, проглатывает соленую от крови слюну. Моргает, уставившись на свои дрожащие руки. Мозоли на костяшках желтыми пятнами выделяются на его бледной коже, под ногти забилась земля. Что последнее он помнит?

Это становится невыносимым. Память не поддается ему, она ускользает, едва кажется, что ответ уже найден. Он ловит дым голыми руками и в итоге сам оказывается в дыму. Он ничего не видит, не слышит. Не помнит.

Как он оказался здесь? Он не помнит.

Откуда он пришел? Он не помнит.

Что произошло в этом лесу?

Что с ним случилось?

Какой сейчас год?

Как его зовут?

Сколько ему лет?

Он стискивает руками голову и надрывно сипит, не замечая боли. Его мысли, его воспоминания скрываются за плотной серой пеленой, похожей на этот день, единственный день, который он узнает.

Внезапно тела солдат в могиле, холод, боль становятся бледными и незначительными отголосками на фоне мрачной неизвестности, что нависает над ним и грозится разрушить само его существование.

Кто он такой?

* * *
Туман рассеивается ближе к полудню. Сквозь облака пробивается неяркий солнечный свет. Когда солнце оказывается в зените, он уже плетется вдоль кромки леса, обходя пугающую поляну. Ноги несут его в ту сторону, откуда дует влажный ветер, и он не сопротивляется.

Хочется пить, хочется есть. Хочется знать, что с ним и кто он.

Он несколько раз спотыкается и падает, прежде чем углубляется в лесную чащу. Странно, что здесь не слышно ни птиц, ни шорохов листвы. Этот лес словно умер днем ранее, когда в самом его сердце неизвестные подожгли поляну, обрекая деревья на смерть от огня, и вырыли глубокую яму, чтобы бесчеловечно скинуть в нее многочисленные тела погибших.

Он помнит, как шумели опадающие листья, как в воздухе гремели выстрелы. Они до сих пор эхом звенят в его ушах, когда он поворачивает голову. Если он пытается вспомнить что-то, кроме звуков, то натыкается на стену, столь же призрачную, сколь и плотную, сквозь которую нельзя ничего проглядеть.

Если он не помнит своего прошлого, то… Как это называется? Отчаяние?

В его памяти не осталось ни имени, ни лица. Господь, он даже не знает, как выглядит.

Под ноги ему попадается кривая коряга – выступающий из земли корень ясеня. Он запинается и падает. Ребра тут же отзываются резкой болью, которая стискивает грудную клетку и легкие. Из распахнутого рта на выставленную вперед руку падает капля полупрозрачной крови. То ли он прокусил язык, то ли это из горла или легких. Печени. Желудка?

Как хочется есть.

Он с трудом поднимается и, покачнувшись, опирается на ствол дерева. Грубая кора кажется такой же высохшей, как кожа на его пальцах. Он скребет по стволу ногтями, пока в груди унимается бьющееся, как в клетке, сердце. Еще немного. Осталось потерпеть еще немного, и ноги сами выведут его из леса.

Он даже не знает, куда идет, – просто движется, несомый собственными негнущимися ногами. Хорошо, что хотя бы они целы.

Сквозь гулкий стук крови в ушах он вновь слышит мерный шум. Там, впереди, куда он стремится, что-то шумит. И это не лес.

Он делает еще шаг, оттолкнувшись рукой от ствола ясеня. Дерево остается за его спиной. Он идет дальше.

Лес редеет спустя полсотни его нетвердых шагов, в глаза бьет резкий луч солнца. Он закрывает лицо одной рукой, другой обнимая себя за ребра, и не замечает небольшого склона, покрытого густой травой. Нога шагает в пустоту, и он валится вперед лицом, выпадает из лесного плена.

В нос тут же бьет резкий запах хвои, лапы можжевельника смягчают удар. Он оказывается на зеленой луговине. С одной стороны высится немой лес, с другой – обрыв. И оттуда он слышит тот самый шум, который чудился ему ранее. Словно что-то размеренно приближается и отдаляется.

Сипло дыша, он приподнимается на локтях и проползает несколько футов, сдирая ладони. Земля под можжевеловой подушкой мокрая, сам воздух тоже настолько влажный, что его хочется выпить. С нескольких веток он слизывает некрупные капли, пробует их на язык. Соленые. Если они такие соленые, то он рядом с…

Морем?

Догадка становится ответом, когда он подползает к краю и видит внизу, в десятке футов от себя, серо-зеленый берег. Волны беспокойно наползают на него вместе с пеной, и та шипит, оседая на мелкой гальке.

Он лежит животом на склоне, который заканчивается резким обрывом фута в три высотой. Внизу тонкой светлой полосой раскинулся берег. Туда можно спуститься по тропинке, что виднеется правее, или скатиться прямо здесь и сломать еще пару ребер.

От жажды, голода и усталости у него снова кружится голова – а может, виной тому высота. Он переворачивается на спину, запрокинув голову к небу, и остается лежать неподвижно. У него мало сил, и он готов умереть за глоток пресной воды. Или за знания о себе.

Совершенно ясно, что у берега ответов он не найдет. Возвращаться на обгоревшую поляну ему совсем не хочется. Но лежать здесь, ожидая смерти, он тоже не может.

Если он выжил – один из многих – значит, судьба приготовила ему иной путь.

Знать бы еще какой.

Он вновь садится, игнорируя головокружение; темная кромка леса прыгает перед глазами и поворачивается в разные стороны, так что в какой-то миг оказывается внизу, а бледно-зеленая луговина – вверху. Он раздраженно зажмуривается и моргает.

Нужно привести себя в порядок. Чтобы узнать хоть что-то, ему понадобятся силы. Еда. Вода. И ребра, не грозящие на каждом шагу проткнуть внутренние органы.

Откуда-то он знает, что они сломаны. Единственное, чему он может сейчас доверять, – это его собственное тело, и оно явно вопит о помощи не первый час. Смущает его только то, что он знает, что это называется переломом. Откуда ему это известно? Откуда в его голове такое знание?

Когда он поднимается, его пугает и другое. Руки сами все делают. Он стягивает с себя красный мундир – на правом его плече зияет дыра, а воротник заляпан кровью, – обнаруживает под ним тонкую суконную рубаху, заскорузлую от высохшего пота. Ее с трудом удается снять, чтобы взглянуть на себя и удостовериться: ребра сломаны. На правом боку под грудью разливается красно-фиолетовое пятно, он трогает его пальцами и чуть не взвывает от боли. Чтобы наложить повязку, ему не хватит одной только рубахи.

Он стаскивает с себя сапоги и штаны. Плотные, из некогда белого сукна. Их можно порвать на несколько длинных лент.

С этим приходится повозиться. Руки его не слушаются, а рядом не оказывается ничего острого, так что он мучается со штанами около получаса, прежде чем получает из них четыре длинных повязки. Он знает, что наложить самому себе шину будет сложнее, чем пройти еще хотя бы одну милю, но другого выхода у него нет.

Откуда-то ему известно, что бинтовать сломанные ребра нужно на выдохе. Откуда-то знакомы усилия, с которыми он утягивает себя в корсет. Лучше всего перекинуть повязку через плечо, чтобы она не сползла при ходьбе. Сделать узел получается только с третьего раза, он стискивает зубы и стонет, на лбу проступает пот, но в конечном счете он справляется.

Теперь грудь болит не так сильно, и он может дышать ровнее.

Непригодившуюся рубаху он натягивает обратно и хочет уже накинуть сверху мундир, чтобы не так мерзнуть, когда слышит откуда-то справа частый глухой стук. Словно кто-то бежит.

Лошадь.

Он вскидывает голову и щурится в попытке разглядеть приближающихся: на фоне сизого неба темной точкой, которая увеличивается с каждой секундой, появляется лошадь. Она бежит неспешной рысью, везя за собой телегу и двоих мужчин.

От внезапной радости у него подкашиваются ноги, но он остается стоять и поднимает руку. Боже милостивый, пусть его заметят!

Они видят его, только когда между ними остается всего футов пять. Оба рыжие и вихрастые, в одинаковых серых свитерах с орнаментом на воротниках, похожие друг на друга, но с разницей в десяток лет. Братья? Отец и сын?

Он прикладывает ладонь козырьком ко лбу, чтобы загородить солнце, и поднимает голову. Мужчины хмуро смотрят на него сверху вниз.

– Каким ветром тебя сюда занесло, приятель? – спрашивает тот, что помоложе, гнусавым шипящим голосом. Оглядывает его и присвистывает в темно-рыжую бороду. – До ближайшего селения мили три!

Он хочет ответить, но открывает рот и только сипит – звуки трескаются в сухом горле и осыпаются пылью. Мужчина постарше понимающе фыркает.

– Держи, приятель, выпей-ка! ...



Все права на текст принадлежат автору: Ксения Хан.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Хозяин тенейКсения Хан