Все права на текст принадлежат автору: Майкл Соркин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Двадцать минут на МанхэттенеМайкл Соркин

Майкл Соркин Двадцать минут на Манхэттене

Twenty minutes in Manhattan by Michael Sorkin was first published by Reaktion Books, London, 2009


© Michael Sorkin, 2009

© М. Визель, перевод, 2015

© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2015

© Фонд развития и поддержки искусства «АЙРИС» / IRIS Foundation, 2015

Лестницы

Путь от моей квартиры в Гринвич-Виллидж до моей студии в Трайбеке занимает около двадцати минут – в зависимости от выбранного маршрута и от того, остановлюсь ли я выпить кофе и почитать «Таймс». Но в любом случае он начинается со спуска по лестницам. Дом, в котором я живу, – это так называемый многоквартирный дом Старого закона (Old Law tenement), возведенный в 1892 году, о чем свидетельствует дата, выбитая на металлической табличке, вместе с именем дома: «Аннабель Ли».[1] Как и в большинстве подобных домов, в нашем пять этажей (порою их бывает шесть, иногда семь), и мы с моей женой Джоан обитаем на верхнем.

Спуск необременителен, но вот путь в четыре с половиной пролета вверх, семьдесят две ступени в общей сложности, включая крыльцо, может нервировать, особенно когда ты возвращается из прачечной с тридцатью пятью фунтами свежепостиранного белья. (Нежелание тащиться с этой тяжестью лишь оттягивает поход в прачечную и тем самым увеличивает тяжесть, создавая порочный круг.) Порою, вечером особенно изматывающего дня, создается впечатление, что между четвертым и пятым этажом вставили еще один дополнительный пролет. В карабкании по лестничным пролетам есть что-то гипнотическое. Я часто думаю, что нахожусь на четвертом, а в действительности нахожусь на третьем. И столь же часто происходит наоборот: я уверен, что добрался только до третьего, а я уже на четвертом.

Карабкаться по лестницам – прекрасная физкультура, если достаточно практиковаться. Я преодолеваю в среднем по двадцать пролетов – около трехсот ступенек – в день. Исходя из расчета «0,1 калории на ступеньку вверх» (и «0,05 калории на ступеньку вниз»), я способен сжигать по шоколадной плитке в неделю. Я старюсь взбираться по лестницам везде, где только можно, но в высотных домах меня часто удерживает от этого не только высота здания, но и то, что в домах с лифтом лестницы обычно размещаются «по остаточному принципу», пользоваться ими предполагается лишь в экстренных случаях. Эти изолированные лестничные шахты – неприятные места. Зачастую прямо предупреждается, что пользоваться ими допускается лишь в случае необходимости. Вспомните для сравнения легендарные парадные лестницы в классических квартирных домах XIX века Парижа и Вены, чьи широкие пролеты расходились вокруг просторных внутренних дворов. Хотя в них порой присутствуют небольшие лифты, эти открытые хитроумные приспособления не выключают тех, кто ими пользуются, из жизни лестничных пролетов, а, наоборот, объединяют их.

Те лестничные пролеты не просто добавляли квартирным домам величия, но и служили важными пространствами социализации, будучи достаточно широкими, чтобы остановиться и поболтать посередине одного из них. Находящиеся в общем пользовании по необходимости, они образуют полезный и элегантный компонент коллективной окружающей среды. Щедрость, с которой отмерялось пространство лестниц и дворов (не говоря уж об открытых клетях небольших лифтов), означала, что всякий, ступив на лестницу, присоединялся к братству хорошо видимых и слышимых вертикальных путешественников. Что развивало ощущение общности и позволяло чувствовать себя в безопасности внутри здания. Эффекта загадочных шагов и неожиданных встреч легко избежать благодаря тому, что гостей, приходящих на вечернику, видно издалека. Чтобы воссоздать атмосферу подобных мест, вспомните попытку Рипли (в «Талантливом мистере Рипли» Патриции Хайсмит) снести завернутое в ковер тело Фредди Майлза вниз по парадной лестнице квартирного дома в римском стиле. Несколько лет спустя в киноверсии ее воплотят соответственно Мэтт Дэймон и Филипп Сеймур Хоффман.

В Нью-Йорке очень мало квартирных домов, снабженных гостеприимными лестничными пролетами, подобных тем, что можно было найти в элегантных домах буржуазной Европы XIX века. Одна из причин состоит в том, что, хотя одинокие и бедные люди издавна селились в многоквартирных домах и общежитиях, респектабельные квартирные дома появились в Нью-Йорке относительно поздно: проникновение больших блоков «французских домов» (отмеченных характерным сочетанием экономичности и удобства) началось только в 1870-х годах. По причине ли первичности лифтов (изобретенных еще в 1852 году), стремлении сэкономить на расходах и выкроить побольше места, низведение (и последующая изоляция) лестничных пролетов до статуса «аварийных выходов» привело к тому, что в книге достижений нью-йоркской урбанистики сыщется не много записей, связанных с лестницами. «За два с половиной месяца я не видел в Америке ни единой лестницы, – писал Ле Корбюзье в 1937 году. – Их похоронили… спрятали за дверьми, которые вам в голову не придет открыть». Большинство величайших городских лестниц, от музея Метрополитен до Нью-Йоркской публичной библиотеки и Федерал-холла,[2] – внешние, они выражают скорее гражданские, нежели домашние добродетели. В некоторых зданиях социальное прославление лестниц происходит в лифтовом фойе. Вспомните небоскреб Вулворт или Крайслер-билдинг[3] с их богатыми украшениями. Нечто подобное встречается во многих довоенных квартирных домах.

Лестницы в «Аннабель Ли» состоят из прямых пролетов. Они ведут с этажа на этаж без промежуточных площадок между ними. Это не обязательно самый компактный вариант для лестницы, потому что часто подразумевает, что следующий пролет начинается не сразу, а через небольшой коридорчик. Эффективность зависит от количества входных дверей на каждом этаже. В «Аннабель Ли» проект весьма экономичен. Для моих глаз (и ног) лестница, особенно входящая в единую систему лестницы и коридора, элегантнее и приятнее, когда она подводит взбирающихся по ней прямо к входным дверям. В ней меньше изгибов и поворотов, меньше отдельных пролетов – и с низу каждого пролета хорошо просматривается следующая цель.

Для меня лучшие нью-йоркские лестницы – в пяти- и шестиэтажных промышленных зданиях второй половины XIX века, нынче переделанных в лофты. Лестницы там не просто прямые, но еще и продолжающиеся. Самая высокая их концентрация в Сохо, где во множестве зданий прямые лестничные пролеты возносятся все выше, притормаживаемые только площадками на этажах, пока ограничение длины здания не вынуждает их повернуть. Хотя их вынуждает к этому первоначальное назначение здания – по просторным, непрерывным лестницам, очевидно, было легче поднимать негабаритные тяжести, – эти широкие лестницы, поднимаясь беспрепятственно на четыре, пять этажей, входят в число самых прекрасных и драматичных архитектурных пространств города. Это его крытые галереи. Наряду с чугунными фасадами, пристройками первых этажей во внутренних двориках с окнами в потолке (через которые видно небо) и металлическими тротуарами с встроенными стеклянными иллюминаторами, освещающими подвалы под ними, эти лестницы – часть тектонического «словаря» лофтов, основополагающего для архитектурного архива Нью-Йорка.

Все эти элементы можно приспособить для современного использования. Самый удачный пример длинной непрерывной лестницы – Бейкер-хаус, общежитие Массачусетского технологического института, спроектированное великим финским архитектором Алваром Аалто в конце 1940-х годов. Застекленная с одного края, немного сужающаяся по мере подъема, эта лестница представляет собой прекрасное место как для спуска-подъема, так и для общения. Сужение имеет как художественное, так и функциональное значение. С одной стороны, чем выше, тем меньше людей ею пользуется, а с другой – при взгляде снизу вверх перспектива поневоле сужается. Вариация на тему этого непрерывного подъема – пандус музея Гуггенхайма, наивысшего нью-йоркского достижения в том, что касается внутренней лестницы, хотя некоторые утверждают, что удовольствие от восхождения по спирали берет верх над логикой демонстрации проведений искусства.[4]

Возможность включения подобных лестниц внутрь зданий зависит от их размеров. Стандартная формула расчета габаритов внутренней лестницы – подъем ступени лестницы плюс сама ступень, дающие в сумме семнадцать или семнадцать с половиной дюймов. При ступени в десять дюймов и подъеме в семь с половиной, для того чтобы достигнуть высоты в десять футов – разумное расстояние от этажа до этажа в квартирном доме, – требуется шестнадцать ступенек (именно столько их в моем доме), а длина пролета составляет чуть больше тринадцати футов (ступенька зачастую слегка выступает над подъемом), не считая верхней и нижней площадки, увеличивающих общую длину примерно до двадцати футов. Непрерывный прямой подъем на пятый этаж потребовал бы, таким образом, около девяноста футов длины здания – и еще больше для домов с высокими этажами, каковыми являются большинство сооружений с лофтами.

Архитектура возникает на пересечении искусства и частной собственности, и это одна из причин, по которой ее плоды так хорошо различимы в истории общественной жизни. Знаменитый сеточный план Манхэттена, возникший благодаря брызжущему оптимизму городских комиссионеров в 1811 году и расширенный в 1835 году, разделил остров – от границ существовавшего тогда поселения в Гринвич-Виллидж до самого северного кончика – на двести блоков (кварталов) улицами шириной от шестисот до восьмисот футов. Эти блоки,[5] в свою очередь, были разделены на участки (лоты) двадцать пять на сто футов, которые и стали базовым модулем как для владельцев, так и для архитекторов, определяя характер города. Типичный дом того времени занимал половину своего участка, то есть имел размеры двадцать пять на пятьдесят футов (обычно – гостиная сбоку, а лестница и комнаты обращены к переднему или заднему фасаду), а за ним располагался задний двор, примерно того же размера. В результате возникал блок из двадцати пяти – двадцати восьми домов.

Происхождение сеточного плана остается во многом загадкой, хотя сама по себе градостроительная «решетка» имеет давнюю историю, простираясь во времена вавилонян и египтян. Возможно, первым, кто определил решетку как ясное выражение разумного, общественно упорядоченного плана, был грек, Гипподам из Милета, планировщик, философ и математик V в. до н. э., о котором упоминает Аристотель. Гипподам не просто первым задумался о геометрической организации городского пространства, но также выдвинул соображения о границах соседских участков, функциональном зонировании (священное, общественное, личное) и важности центральной площади (агоры), а также об идеальном масштабе и населенности города. Ему приписывают планы Милета, Пирея, Родоса.

Согласно Фредерику Лоу Олмстеду, истоки нью-йоркской «сетки» были далеко не столь концептуальны: «Весьма достоверной представляется история о том, что система… была предложена благодаря случайности: рядом с картой местности, на которой предполагалось утвердить план, оказалось строительное сито. Его положили на карту, после чего возник вопрос: “Кто-нибудь может предложить что-нибудь более подходящее?” Ответа не последовало». Критика в адрес сетки и возникающих из-за нее сложностей раздавалась с самого начала. Олмстед сам указывает на проблемы, возникающие из-за жестко фиксированного размера городского блока: невозможность выкроить место для по-настоящему большого сооружения и общественного пространства; проблема затененности; сложность выстраивания систем формальной и символической иерархии при общем стремлении к единообразию. Последнее замечание отсылает к более раним установкам архитектора Пьера Ланфана, который раскритиковал предложение Томаса Джефферсона (ставившего во главу угла идеи Просвещения) создать новую столицу, город Вашингтон, исключительно по сетке.

План 1811 года создал ряд проблем, неразрешенных и по сей день. Например, нехватка боковых дорожек между домами, подобных тем, что существуют в Лос-Анджелесе или Чикаго. Из чего следует, что сбор мусора и выгрузка доставленных товаров должны осуществляться прямо с улицы. А ориентация блоков по оси «запад-восток», вполне логичная с точки зрения создания сети более низкой плотности между загруженными авеню, ориентированными по линии «север-юг», привела к тому, что прямые солнечные лучи могут проникать лишь с узкой южной стороны каждого стоящего в ряду дома; хотя, поскольку сетка повернута на 29 градусов к северо-востоку, чтобы соответствовать наклону самого острова и идти параллельно Гудзону, рано утром солнце проникает с севера (востока). И наконец, длинные и узкие участки, вполне логичные для стоящих в ряд домиков, весьма проблематичны для квартирных домов, которым, чтобы в них разместилось по несколько квартир на каждом этаже, очевидно, следует быть существенно длиннее, чем домам на одну семью.

За сто лет, прошедшие со времени принятия плана 1811 года, население Нью-Йорка (без Бруклина, который не считался частью Нью-Йорка до 1898 года, а был отдельным миллионным городом), достигло трех миллионов. Частные дома преобразились в многоквартирные, буквально втиснутые на всю глубину каждого участка, порою прямо стена к стене с соседним строением. Самыми худшими из них стали так называемые дома-вагоны, в которых комнаты, по восемнадцать на этаж, прямо-таки нанизывались на центральную лестницу. Поскольку они представляли собой «конструкции с общей стеной» (дома одного ряда разделяли общую стену с соседом с каждой стороны) и поскольку задние дворы практически исчезли, лишь две комнаты – те, что выходили на улицу – имели доступ к солнцу и свежему воздуху. Впрочем, так называемые улучшенные дома оборудовались маленькими «воздушными колодцами» в центре здания, но их значение оставалась ничтожным.

Последствия плохого домостроительства неоднократно обсуждались на частном и общественном уровнях: законодатели штата представили доклад о неподобающих жилищных условиях еще в 1857 году, но непосредственных последствий он не возымел. В 1865 году Ассоциация граждан Нью-Йорка опубликовала огромное исследование, согласно которому почти 500 тысяч из 700 тысяч жителей города ютятся в пятнадцати тысячах многоэтажек, не отвечающих никаким стандартам. Накрывшая город в середине века волна пожаров, эпидемий и бунтов лишь подчеркнула материальную и социальную опасность плохо построенных, антисанитарных и перенаселенных трущоб, и в 1866 году был законодательно принят исчерпывающий строительный кодекс. За ним в 1867 году последовал Акт о многоквартирных домах, впервые установивший стандарты в этой области. Они предусматривали лучшую защиту от пожаров (включая пожарные лестницы) и минимальные санитарные нормы: один ватерклозет на двадцать комнат.

Закон 1867 года был пересмотрен в 1879 году. Согласно новому уточнению, здание должно занимать не больше 65 процентов участка, на котором построено, «пристройки на заднем дворе» – сооруженные зачастую в дюймах от соседних – должны получать свет и свежий воздух; возросло и количество предусматриваемых туалетов. Слабые усилия к исполнению этого закона (еще одна глава в долгой истории борьбы общественных и частных интересов, так заметно сформировавшей город) привели к появлению формального компромисса, «домов-гантелей», или «домов Старого закона», прекрасным примером которого и является наша «Аннабель Ли». «Гантель» здесь намекает на план здания, утонченного посередине, что позволяет создать с обеих сторон воздушные колодцы.

Когда «дома-гантели» строили в ряд, пара соседних колодцев образовывала общий колодец большего размера, через который свет и свежий воздух проникали в центральную часть здания. Между 1880 и 1900 годами было возведено свыше шестидесяти тысяч подобных зданий. К началу XX века примерно 65 процентов из 3,4-миллионного городского населения жило в многоквартирных домах, являющих собой разнообразные варианты «домов Старого закона».

Старый закон был, в свою очередь, замещен Актом о многоквартирных домах 1901 года, который до сих пор выступает в качестве законодательной базы при возведении малоэтажных домов в Нью-Йорке. Хотя по этому акту территория земельного участка, который разрешалось отводить под застройку, возрастала до 70 процентов, закон предусматривал строгие меры наказания за нарушение. Более существенно с конструктивной точки зрения то, что этот закон существенно увеличил требуемые размеры воздушных колодцев, преобразив их уже скорее во внутренние дворики. Закон также ставил высоту здания в соответствие с шириной улицы, на которую он выходил, и размером внутреннего двора, который он образовывал. Закон требовал, чтобы каждая комната имела окно, а каждая квартира – проточную воду и туалет, в нем также содержались противопожарные требования к конструкции дома и его выходов.

Эти меры создали словарь практически для всех последующих кодексов и правил зонирования в городе – потому что не просто уделяли пристальное внимание мерам безопасности, гигиены и «качества жизни», но и недвусмысленно требовали взаимного соблюдения частных и общественных интересов. Новый закон устанавливал обязанности застройщиков как по сохранению общественного пространства на улице, так и по созданию внутреннего пространства в их собственных домах. Создание этих пространственных обязательств осуществлялось путем определения, что́ есть свет и свежий воздух в городе, а также сохранения и уточнения самого предмета дискуссии – какие дома следует строить и какие дома подлежат сносу. Как мы увидим в дальнейшем, институциализация идеи «торговли», переговоров с целью нахождения решения, примиряющего общественные и частные интересы, так и останется фундаментом городского планирования.

Поскольку в настоящее время в «Аннабель Ли» по две квартиры на этаж, в пожарных выходах на лицевом фасаде нет необходимости; закон требует двух выходов из каждой квартиры – каковое требование в нашем случае удовлетворяется наличием основной лестницы и пожарного выхода позади. Пожарная лестница, привычный элемент исторической архитектуры Нью-Йорка, – приспособление, приделываемое к зданиям в качестве запоздалой меры, с самого начала оплакиваемое эстетами. Пожарные выходы спасли тысячи жизней и обеспечили миллионы людей дешевыми балконами. Несмотря на доступность кондиционеров, духота до сих пор вынуждают многих, в поисках воздуха попрохладнее, использовать пожарные выходы в качестве спального места. Они представляют собой металлические балкончики, соединенные по вертикали металлическими же лестницами, более похожими, по недостатку места, не на лестничные пролеты, а на простейшие круто стоящие лестницы с перекладинами. В противоположность пожарным выходам, наружные лестницы, будучи менее защищенными и более сложными конструктивно, менее круты, чем внутренние; даже в «Аннабель Ли» наружное крыльцо более пропорционально, чем лестничные пролеты.

Комфортабельное соотношение высоты к ширине критично для удобного подъема по лестнице, как и для того, насколько легко будет желающим преодолевать лестницы своим собственным способом – перешагивая через две ступеньки, например. В классической архитектуре соотношение длины к высоте 1:1 (если не брать традиционные голландские дома – компактные, но вытянутые вверх, где ступени могут быть выше), что требует угла в 45 градусов. При таком соотношении порой тяжело взбираться и боязно спускаться. Несколько лет назад мы с Джоан посещали храмовый комплекс Чичен-Ица в Юкатане и вскарабкались вверх по лестнице, поднимающейся почти под 60 градусов (таков был угол наклона самой пирамиды). Подниматься было тяжело, но не трудно. Но когда мы добрались до вершины и оглянулись, уходящая вниз лестница показалась нам настолько отвесной, что Джоан просто парализовало от страха. Спустились мы с трудом, перевернувшись животом к ступенькам, крепко вцепившись в цепи, протянутые вдоль ступенек для безопасности.

И хотя эта своеобразная лестница не испугала меня, я чрезвычайно утомился, карабкаясь по лестнице одной из башен собора Саграда Фамилиа, сооруженного Антонио Гауди в Барселоне, и намерен больше никогда не повторять этот опыт. Это очень узкая спиральная лестница, из камня, огражденная одной только низенькой балюстрадой – ниже обычных перил. Чем выше поднимаешься, тем эффектнее – и ужаснее – вид. Я никогда не забуду, какой страх испытывал, прижимаясь к внутренней стенке и ожидая, что сейчас кто-то из спускающихся споткнется или поскользнется, увлекая меня на каменный пол внизу.

Несмотря на внушаемый ими ужас, винтовые лестницы сочетают элегантность спирали и компактность цилиндра, и, логически рассуждая, их можно было бы видеть чаще. Но винтовая лестница собирается из ступенек-долек (разрезанного, как пирог, круга), которые, по причине своей неправильной формы, представляют для взбирающегося по ней все возрастающую по мере подъема угрозу. В результате винтовые лестницы (хоть они и используются внутри частных квартир) не могут соответствовать законным (а значит, и экономическим) требованиям, предъявляемым к аварийным выходам, и поэтому относительно редки в Нью-Йорке.

Символический вес лестниц заключен в их форме и их размере. Величественная лестница в течение долгого времени знаменовала собой значительность и парадность. Лестница парижской Гранд-опера́ (убого передранная в насквозь китчевой Метрополитен-опере) величественна и раздвоена, так что верхнего фойе можно достичь, поднимаясь по правой или по левой стороне. Поразительная двойная спираль лестницы замка Шато де Блуа в долине Луары – вероятно, созданная по эскизу Леонардо да Винчи, – безусловно, входит в первую десятку. Разумеется, величие часто умаляется с высотой. В системах с вертикальным сообщением, основанным на мускульной силе ног, привилегированное положение закреплено за нижними этажами. В ренессансных палаццо piano nobile («господский этаж», наш второй этаж) традиционно считается наиболее престижным этажом здания, на нем размещались самые впечатляющие комнаты. Вознесенный над землей, чтобы находиться от нее на подобающем расстоянии и в то же время обеспечивать обзор уличной жизни, этот этаж имел более высокие потолки, чем нижний. «Гостиный этаж» – это буржуазная версия «господского этажа», и нью-йоркские «браунстоуны», дома из коричневого песчаника с их впечатляющими внешними лестницами, ведущими в парадные комнаты на этаже, вознесенном над улицей, служат здесь типичным образчиком.


Этот диалог запросов и требований – основной генератор архитектурных форм, и каждая формулировка закона порождала как своих поэтов, так и своих злоумышленников. В целом основополагающей задачей по умолчанию считалось добиться максимальной экономической отдачи при соблюдении требований закона. История изменений требований безопасности легко считывается в изменениях архитектурных форм. В Нью-Йорке время от времени попадается что-то вроде маленьких балкончиков, соединяющих рядом стоящие здания. Это усовершенствованная форма пожарного выхода в соответствии с пересмотренным кодексом 1960 года. Он спроектирован так, чтобы дать возможность жильцам переходить с одной стороны огнеупорной стены на другую, выполняя таким образом требование о двунаправленном аварийном выходе. Подобный же пример экономической и архитектурной изобретательности – «лестница-ножницы». Суть этого изобретения – размещать два прямых лестничных пролета в одной лестничной клетке, в виде вереницы букв X. Вход на лестницы – с противоположных сторон огнеустойчивого ограждения, а сами они разделены по всей высоте вертикальной огнеупорной стеной. Люди спускаются в противоположных направлениях, проскакивая посередине каждого пролета в считаных дюймах друг от друга – но разделенные стеной. После 11 сентября целесообразность подобной конструкции была поставлена под сомнение. В настоящее время широко распространено убеждение, что, если бы лестницы во Всемирном торговом центре были бы разнесены подальше, спаслось бы больше народу, и строительный кодекс был снова пересмотрен, чтобы отразить это убеждение. Лестницам-ножницам суждено исчезнуть.

Помимо соображений безопасности, подъем по лестницам полезен для здоровья, как и ходьба в целом – и это не шутка. Федеральные центры по контролю и профилактике заболеваний докладывают, что эпидемии ожирения и диабета, захлестнувшие Соединенные Штаты, – это прямое следствие архитектурного и урбанистического планирования, построенного на том принципе, что каждое наше перемещение должно осуществляться с помощью какого-то технического средства – будь то автомобиль, самолет или лифт. В нашей культуре «расползания», устанавливающей к тому же историческую связь между статусом человека и его праздностью, хождение пешком считается приемлемым только в качестве развлечения. Механические, ячеистые, лишающие телесного и социального контакта средства передвижения взаимообразно участвуют в возникновении современных форм отчуждения, синдрома «боулинга в одиночку»,[6] запараллеливания жизней людей. Но для инженеров, проектирующих подобные системы, человеческое тело – это просто хрупкое устройство, зависимое от разнообразных воздействий окружающей среды: изменений температуры, влажности, шума, резкого ускорения и торможения, самого антуража. Устройство, которое нужно упаковать и переместить как можно более действенно при помощи разнообразных транспортных машин.

В течение двадцати четырех лет «Аннабель Ли» щедро предоставляет мне возможности для точных эмпирических исследований физиологического эффекта взбирания по лестнице, и я пришел к заключению, что пять этажей – это вполне приемлемый предел этажности. Во всяком случае, для нас, людей среднего возраста. С исторической точки зрения это вертикальное ограничение находит свое подтверждение в большинстве городов. Но есть и множество исключений. Йеменская Сана, итальянская Генуя – исторические центры этих городов заметно выше. Некоторые из йеменских зданий – а это настоящие глиняные небоскребы без лифтов – имеют аж десять этажей. Но несмотря на эти отклонения, города тысячелетиями процветали, развиваясь в одном высотном диапазоне, примерно от десяти до восьмидесяти футов. Это справедливо и для древнеримских инсул, и для «пуэблос» Юго-Запада США,[7] и даже для шанхайских «лонгтангов», «домов-улиц». Все эти сооружения очень плотно заселены. Но было бы ошибкой считать, что чем выше сооружение, тем больше плотность населения. «Малый город» Соммервиля, штат Массачусетс, в течение долгого времени входил в число наиболее населенных муниципалитетов США, а Лос-Анджелес – олицетворение расползшегося города – имеет среднюю плотность населения выше, чем в Нью-Йорке.

Логика малой высотности – вопрос ограниченности человеческих сил для вертикального подъема, желания не отрываться от земли и доступности строительных технологий. Стоечно-балочная конструкция (возвести стены и наложить перекрытие), до сих пор применяемая в большинстве возводимых сооружений, ограничена прочностью, доступностью и обрабатываемостью используемых материалов. Дерево, камень, кирпич – все они накладывают те или иные строгие ограничения. Вообразите себе строительство с помощью балочно-стоечной конструкции таких величественных каменных сооружений, как Стоунхедж или Карнак. Для создания подобных структур необходим колоссальный труд – выламывать блоки в каменоломнях, обтесывать, перевозить, воздвигать. Нам до сих пор не известно, как египтяне возводили пирамиды – не балочно-стоечные конструкции, но огромные каменные груды. Хотя нам известно, что на строительстве каждой из них тысячи рабов были заняты в течение десятков лет, а используемое внутреннее пространство в них почти отсутствует.

«Аннабель Ли» сооружена из кирпичей и дерева. Четыре ее наружные стены – кирпичные, сплошные в местах сопряжения с соседними домами и с оконными и дверными проемами в переднем и заднем фасадах, а также в воздушных колодцах. Кирпич – это материал, который прекрасно работает по вертикали (он устойчив к сжатию), но более проблематичен по горизонтали. Для покрытия горизонтальных проемов кирпич может использоваться в виде арок или куполов, но их размах ограничен. Использовать арочный свод от стены до стены в случае «Аннабель Ли», предполагая, что свод начинается с высоты человеческого роста, – значит, что здание той же этажности окажется на 50 процентов выше, и при его возведении потребуются дополнительное время, материалы и опыт. Внутренние части здания, его полы и стены, возведены из дерева, которое, обладая преимуществами легкости, дешевизны, простоты обработки и соединения, не может, разумеется, похвастаться огнеупорностью. Так что использование дерева как структурного элемента сейчас практически сведено на Манхэттене к нулю.

Относительная однородность зданий и городской планировки в разных культурах – результат особенностей социальной организации (большие здания и замкнутые пространства возникли вследствие необходимости проводить многолюдные собрания), экономических возможностей (только очень богатая и могущественная Церковь могла возводить кафедральные соборы) и наличия доступных материалов и технологий (пустынные цивилизации оставили мало деревянных сооружений) и их образа жизни (разборные вигвамы и палатки – логичное решение, если вы осуществляете сезонные миграции). В наши дни – то же самое. Нью-Йорк строится, задействуя чрезвычайно узкий диапазон конфигураций, материалов и структур, их пределы задаются культурой, технологией и экономикой. Маленькие квартиры в многоэтажных зданиях – следствие чрезвычайно высокой цены на землю и затрат на строительство, растущего превалирования непатриархальной семьи (не живущей целым родом) и все ужесточающихся ограничений со стороны закона.

В XIX веке индустриализация и порожденные ею социальные отношения быстро распространили городской паттерн не только вверх, но и вширь: впечатляющая горизонтальная экспансия городов оказалась следствием взаимовлияющей встречи технологий, экономических новшеств и изменившейся общественной жизни. Горизонтальный город не мог бы обходиться без железной дороги (и автомобиля) точно так же, как вертикальный город – без лифта и бессемеровской стали.[8] Современная бюрократия, засевшая в высоких домах, тоже была бы невозможна без нового разделения труда, без новых форм организации капитала, без доступных средств массового перемещения и без урбанизма концентрации (для централизованных операций) и разделения (для того, чтобы обеспечить владельцев и управленцев жильем на расстоянии от их рабочих мест и от самих рабочих). Заводам требуются обширные площади с легким доступом к транспорту, материалам, источникам энергии, расположенные недалеко от места проживания дисциплинированной рабочей силы.

«Темные фабрики сатаны»[9] английской промышленной революции в корне изменили формы и парадигмы урбанизма. Они создали определяющие черты современного города: гигантские фабрики; переплетения железнодорожных путей; мили плотно составленных, однообразных рабочих домов; шум, жар и вонь, производимые углем, сжигаемым для приведения в движение паровых машин на этих фабриках. Это прямое воздействие на город дополнилось воздействием на весь ландшафт – шахты и копи плюс фабрики, железные дороги, загрязнение рек, а также упадок сельскохозяйственной экономики, рост новых потребительских привычек и дальнейшее классовое расслоение. Промышленная революция с двух сторон переопределила саму идею города, и эти подходы продолжают доминировать и в городском планировании, и в его идеологии.

До XIX века практически все города функционировали по принципу «всё под боком». Ремесленная продукция изготовлялась в мастерской, расположенной под домом ремесленника, и часто служила и местом товарообмена. Для верности, в городе всегда были четко выделены блоки, отведенные для бедняков и меньшинств, для специализированной торговли, для больших рынков, для религиозных надобностей, а также места власти. Первейшее разделение – между городом и деревней, между урбанистическим и сельскохозяйственным пространством. Но индустриализация создала новый рабочий класс, в котором вечно копятся протестные настроения, что породило необходимость вытеснить представителей этого класса из мест, более благоприятных для обитания богатых выгодополучателей их труда, в такие места, где увеличится эффективность от их связей с фабриками и потенциальный наплыв работников лишь повысит возможности для эксплуатации.

Повсеместный рост индустриализации, с ее гигантскими площадками и всё возрастающей специализацией труда и реформистской правовой базой, а также публичная бюрократия, наделенная правом принуждения, фундаментально переопределили город. Хотя первый по-настоящему действенный закон о зонировании в США – это Нью-йоркский городской акт 1916 года, упорядочивший ограничения и по форме, и по эксплуатации домов, сама идея официального регулирования неподобающей или опасной эксплуатации зданий существовала столетиями. В конце XVII века в Бостоне действовал закон, требующий от строительных конструкций огнеустойчивости и определяющий места, отведенные для устройства скотобоен, ректификационных колонн и вытопки жира. А в Нью-Йорке еще раньше существовали ограничения, касающиеся свинарников и отхожих мест, подобные государственные правила пространственной организации в зависимости от назначения стали в XIX веке частью законодательства буквально каждого американского города и поселка. Беглый взгляд на действующую в Нью-Йорке законодательную базу о зонировании, с остающимися в ней ограничениями касательно скотобоен, красилен, канатных мастерских и прочих анахронизмов, демонстрирует нам как историю регулирования неприятных производств, так и археологию деиндустриализации.

С момента объединения в 1898 году пяти районов-боро[10] в единый город Нью-Йорк выработал только один законченный городской план – и он так никогда и не был принят. Зонирование по назначению и плотности населения продолжает по умолчанию оставаться основополагающим принципом при организации пространства и главным «рычагом» городского планирования. Но хотя классическое зонирование сохраняет значение для того, чтобы иметь возможность исключить абсолютно неподходящие для данного места виды деятельности, регулировать плотность населения и воплощать определенные пространственные решения общегородского характера, постиндустриальная экономика наших дней (по крайней мере, в «развитых» странах) предлагает решительно пересмотреть заложенные в основу зонирования принципы разделения. Производство становится все чище и все в большей степени основывается на знаниях, наша городская экономика решительно преобразуется в экономику услуг, а расизм и национальная рознь все убывают. Кроме того, концепция «смешанного назначения» становится все более распространенной и заметной. Все это свидетельствует о том, что городам пора радикально переосмыслить принцип зонирования – как способ усиления и упрочения этой полезной «перемешанности» разных видов использования городского пространства, а не простой их изоляции.

Огромные преобразования, привнесенные в индустриальный город, породили другой побочный эффект – резкий рост культуры реформ и консолидация научных дисциплин и инструментов современного городского планирования. Критики города располагались в диапазоне от таких революционеров, как Фридрих Энгельс, чье описание условий жизни рабочего класса в Манчестере остается непревзойденным,[11] до чувствительных архитекторов-наблюдателей, подобных Огастесу Пьюджину,[12] оплакивавшему исчезновение традиционного сельского пейзажа и связанных с ним социальных отношений – которые, впрочем, трудно назвать равноправными. В Соединенных Штатах урбанистическое реформатство расцвело в критических работах, выдержанных в лучших традициях «разгребания грязи». Например, «Как живут остальные»[13] Якоба Рииса, «Стыд городов» Линкольна Стивенса и множество других. Здесь же стоит упомянуть движение «народных домов», т. е. общественных центров, включавших в себя детские сады, художественные мастерские, библиотеки и т. д., инициированное Джейн Аддамс. Появлялись и множились общественные движения, призванные улучшать ситуацию в сфере здравоохранения и санитарии, в детских учреждениях, тюрьмах, домах бедняков, равно как и в условиях работы и ее оплаты – не говоря уж о борьбе за отмену рабства, женские права, права иммигрантов и за более справедливое распределение общественного богатства. Многое из того, за что тогда боролись, теперь стало частью ментального убранства Нью-Йорка.

Вся эта деятельность возникла не только из-за отчаянного положения, в котором пребывали жители городских трущоб, но благодаря глубокому терапевтическому импульсу, неукротимому желанию врачевать и улучшать, ставшему отличительной чертой политики современности. На волне рационализма Просвещения и его идей усовершенствования человеческой жизни, сыгравших такую важную роль в интеллектуальном образовании американских отцов-основателей, в стране развернулась дискуссия не просто об излечении болезней, но об излечении преступности, антисанитарии и разнообразных форм неподобающего поведения посредством создания благоприятствующей окружающей среды. Весь американский проект в целом можно рассматривать как инструмент, позволяющий ликвидировать или, по крайней мере, локализовать девиации, привести различия к новой, толерантной или гомогенизирующей, норме.

Одной из таких девиаций, характерных для Нью-Йорка, было и остается многообразие языковых и поведенческих навыков иммигрантов, начавших с середины XIX века преобладать в городском населении. Нью-йоркская элита смотрела на иммигрантов со все возрастающим беспокойством, видя в них лишь источник преступлений, болезней, беспорядков (особенно после крупных волнений призывников в 1863 году[14]) и, по мере того как век шел к своему концу, базу для радикальных политиков, представлявших собой угрозу стабильности традиционных институтов и власти как таковой. Реформа жилищного домостроительства стала плодом чистейшего альтруизма, смешанного с научно обоснованным усилием остановить распространение заболеваний среди граждан и укрепить власть. Олмстед оказался лидером этой пространственной «цивилизационной миссии». Города с их пространствами коллективной рекреации, уверял он, способны порождать здоровье, долголетие и добрососедство.

Якоб Риис, датский эмигрант, ставший ведущим газетным репортером своего времени и пионером фотографии, которого Теодор Рузвельт впервые припечатал прозвищем «разгребатель грязи», наиболее полно выразил двусмысленную природу реформизма с его сочувствием и в то же время презрением к тем, кто пытается «выбиться в люди». «Как живут остальные» – это одновременно и гневное обличение трущоб, и расистский путеводитель-справочник по тем, кто в них обитает. Вот китаец: «Века бесчувственного идолопоклонства, простого служения чреву лишили его существеннейших качеств, необходимых для того, чтобы оценить возвышенное учение веры, чьи движения, чей дух бескорыстия выходят за пределы его понимания… Хитрость и скрытность в такой же степени присущи китайцу в Нью-Йорке, как кошачья походка – его войлочным туфлям… он по натуре своей чистоплотен как кошка, которую напоминает также своим жестоким коварством и дикой яростью, когда разозлен. В бизнесе, как и в домашней жизни, он сторонится света… Расспросите полицейского – средний китаец скорее будет ежедневно играть в азартные игры, чем есть каждый день».

А вот евреи. «Деньги – их бог. Жизнь сама по себе мало что значит по сравнению с самым ничтожными банковским счетом… Поразительно, насколько силен инстинкт доллара и цента [в еврейских детях]… Но брань и насмешки – не то оружие, которым можно бороться с сыном Израиля. Он принимает их спокойно – и возвращает с процентами, когда приходит его время. Он по своему опыту, горькому и сладкому, знает, что все достается тому, кто умеет ждать – включая земли и дома его гонителей». Подобные же утонченные социологические выкладки Риис применяет к итальянцам, ирландцам, черным, цыганам, немцам – и прочим адресатам его христианской благотворительности. Интересно, насколько мое собственное неприязненное отношение к моему домовладельцу (о котором – позже) продиктовано знакомством с подобными изысканиям.


Всеобщее возмущение городскими трущобами нашло свое отражение не только в журналистике «разгребания грязи», но и в энергичных усилиях по созданию альтернативной жилищной модели самого визионерского толка. XIX век в Америке стал великой эпохой для «воображаемых сообществ». В избытке рождались такие утопические поселения, как Брук Фарм, Онейда и Нову. Больша́я их часть была религиозной по своей сути, но еще бо́льшая – вдохновлена радикальными светскими идеями Роберта Оуэна, Шарля Фурье и других. Их наследие стало также в значительной степени политической основой для архитекторов-модернистов, увлеченных смесью идей о всеобщем равноправии, псевдорелигиозными поисками праведной простоты и одновременно озабоченных вопросами здоровья и гигиены, вписанными в более традиционные подходы урбанистического реформизма. Зиждились все эти теории и инициативы на вере (ложной) в то, что внешние формальные усовершенствования способны преобразовать общественную жизнь. Более мрачная версия этой действенной веры нашла свое воплощение в исправительных учреждениях. В начале XIX века развернулась горячая дискуссия между обществами призрения заключенных Бостона и Филадельфии о том, какое обустройство камер и дневной распорядок с наибольшей вероятностью способны перековать заблудшие души их подневольных обитателей. Многочисленные тюрьмы оказались разделены в зависимости от приверженности к той или иной системе.

У Нью-Йорка длительные отношения с разными моделями планирования. Планирование и рост города – свидетельство непрекращающегося взаимодействия с меняющимися удачными примерами на каждом уровне, от отдельных зданий, парков и общественных пространств до инфраструктуры и всеобъемлющего взгляда на город в целом. Движение от «домов Старого закона» к «домам Нового закона», например, сопровождалось чередой архитектурных конкурсов и исследований, поддержанных такими благотворительными организациями, как Квартирная комиссия Ассоциации условий жизни бедняков, Общество этической культуры, Благотворительное общество. Их усилия, производимые параллельно с деятельностью аналогичных обществ в других городах Америки и Европы, подразумевали активное участие архитекторов и значительно расширили типологические возможности жилищного строительства, делая альтернативные варианты доступными для широкой публики. Они также сумели перевести разговор о реформах на должный уровень, объяснив, что улучшения жилищных условий можно добиться, лишь рассматривая более крупные земельные участки и занимаясь конфигурацией целых городских блоков. Подобная взаимная связь морфологии и плотности стала константой при выработке городских форм.

Для того чтобы переварить экспоненциальный рост плотности населения (в наиболее густонаселенных блоках многоэтажек она составляет порой свыше полутора тысяч жителей на акр[15] – впечатляющая цифра!), современный город растет во всех направлениях. Этот рост мегаполиса по всем осям (включая подземное расширение: канализационные коллекторы, метрополитен и другие инфра – в буквально смысле слова[16] – структуры) разворачивался наверху и внизу. Очевидно, что для того, чтобы добиться устойчивости развития, и по социальным соображениям, человеческая мускульная сила как «средство передвижения» нуждается в оптимизации. Города, спроектированные для пешего передвижения, окажутся – в силу их доступных размеров – более компактными и ориентированными на соседей, а застройка в них – более смешанной. Чтобы быть доступными в пределах пешего хода, все пункты назначения, будь то школа, офис или магазин, должны быть «под рукой». Приемлемым временем ходьбы, покрывающей основные потребности, в такой культуре считается примерно десять минут, что соответствует (со средней скоростью три-четыре мили в час) шести-восьми небольшим блокам, или же трем-четырем большим. Используя такую длину как радиус, мы убедимся, что комфортабельная соседская зона – десять-пятнадцать нью-йоркских блоков.

Но не все блоки одинаковы. И хотя время на его прохождение считается одинаковым, разброс плотности застройки чрезвычайно велик. Одни блоки застроены высотками, а другие – в сущности пригороды с частными домами: тысячи жилых помещений против десятков. Принимая частное жилище за центр радиуса пешего хода, мы обнаружим, что для каждого жителя сама идея «у меня всё находится по соседству» может трактоваться весьма по-разному. Раз уж удобство – функция от расстояния, большие числа генерируют бизнесы и поддерживают разнообразие магазинов и прочих учреждений, образующих в совокупности что-то вроде полного набора услуг. Таким образом, закономерность распределения магазинов и бизнесов, как правило, отражает плотность заселения того места, где они расположены. Пригородный гипермаркет – естественный «побочный продукт» разреженного населения пригородов, – возникших, в свою очередь, исключительно благодаря транспортной монокультуре автомобилей. Промежуточное условие – «главная» или «центральная» улица маленького городка или поселка. В самой густонаселенной части города магазины становятся вездесущими, занимая все первые этажи, так что химчистку, зеленную лавку, аптеку, винный магазин и ресторан порою можно встретить в двух соседних витринах или буквально в каждом блоке. Чувство соседского уюта и удобства – или домашности – также является, как утверждает Джейн Джейкобс, побочным продуктом размера блока, что дает Джейкобс возможность превозносить маленькие блоки, предлагающие больший выбор и разнообразие услуг.

Джейн Джейкобс, скончавшаяся в 2006 году в возрасте восьмидесяти девяти лет, – святой покровитель Гринвич-Виллидж, мыслитель и активист, сделавшая больше кого бы то ни было для пропаганды идей «хороших городских форм и моделей поведения», разомкнувших мертвую хватку модернизма в городском планировании. Опубликовав в 1961 году книгу «Смерть и жизнь больших американских городов», она не просто продемонстрировала ущербность, реакционность городского обновления – реновации – и его зарегулированной, антисоциальной архитектуры, но и предложила альтернативу, основанную на внимательном изучении наиболее успешных аспектов городов традиционных. В частности, ее аргументация поддерживалась (как и в нашей книге, находящейся в неизбежном диалоге с ее книгой) наблюдениями за жизнью вокруг ее собственной квартиры на Хадсон-стрит,[17] в шести блоках от «Аннабель Ли». Джейкобс чрезвычайно уважали в тех краях, потому что она выступала не просто как проницательный наблюдатель и теоретик, но и как гражданский активист, твердый и несгибаемый лидер борьбы по защите Виллидж от планов реновации и прокладки скоростных магистралей, отстаивавшихся ее легендарным противником, Робертом Мозесом.[18]

Хотя никакого краткого изложения не будет достаточно для того, чтобы описать всю глубину критики Джейкобс и разнообразие выработанных ею установок, основной ее тезис состоит в том, что городское соседское окружение (neighborhood), то есть квартал, необходимо для того, чтобы удовлетворять «потребность больших городов в чрезвычайно сложном и тесно переплетенном разнообразии способов использования среды, постоянно поддерживающих друг друга экономически и социально».[19] Работать с городом – значит иметь дело с организацией исключительной сложности, культивировать и консервировать экологическое богатство, неизбежно живущее собственной жизнью, – как успешно нарушая правила, так и следуя им. Для Джейкобс формы хорошего города возникают в результате симбиоза с практикой хорошей жизни, которую она определяла через такие понятия, как взаимовыручка, самоуправление, добрососедство, разнообразие, домашность, удобство, удовлетворенность и безопасность.

Изначальной сценой той общественной жизни, что дала толчок рассуждениям Джейкобс, была улица – место и среда, про́клятые городскими планировщиками модернизма. Широко известно заявление Ле Корбюзье: «Мы должны убить улицу». Он и другие стремились отменить улицу в пользу единообразной матрицы зеленых насаждений, средь которых дома стоят в изолированных «сообществах» – каждое из которых строго отделено по назначению и населению и соединено с остальными шоссе, как на диаграмме, – целая огромная диаграмма, воплощенная в бетоне. Удрученная подобным патерналистским кошмаром, Джейкобс усматривала в живости, коммерции, тесных связях и возможностях выбора, предоставляемых улицей, повседневную агору, место демократического обмена. Все ее установки были нацелены на одно и подтверждены одним: тем, насколько успешно они способствовали выработке особой «экологии» – социальной, экономической, архитектурной, которую она находила в местах, подобных нью-йоркскому Виллидж, Норт-Энд в Бостоне и Бэк-оф-зе-Ярдс в Чикаго.

Как писатель и мыслитель, Джейкобс относилась к своей активистской деятельности с большой осторожностью и непредвзятостью. Требуя перемен, она не исключала возможности нового строительства, физического и социального, но выдвигала для него четыре необходимых (хоть и не обязательно достаточных) условия: городские районы должны иметь две и более основные функции, генерирующие, в идеале, активности с разным ритмом для дня и ночи; маленькие блоки; смешанная фактура домов, включающих в себя старые структуры; и, наконец, разумная плотность застройки (по меньшей мере сто жилых единиц на акр, покрывающих бо́льшую часть пригодной для строительства территории), чтобы все это заработало.

Подобно архитекторам и городским планировщикам, которых она так яростно критиковала, Джейкобс не отрицала ни значения функциональности зданий, ни необходимости точного ее определения. Несмотря на частые упреки в обратном (возникающие из поверхностного чтения ее работ), она отдавала должное художественным достоинствам качественных модернистских проектов. Она, скорее, расходилась с архитекторами в том, что касалось городского настоящего. Согласно одному подходу, плотная застройка южного Виллидж, состоящая из обветшалых, состарившихся домов, должна быть брезгливо уничтожена. Согласно другому – сохранена и использована как фон, как контейнер для богатого и живого сообщества, удовлетворенного и исполненного радостью жизни. Мозес и «геометры», озирая архитектуру, которую они находили уродливой и неисправимой, рефлекторно отвергали и жизнь, ведущуюся в ней. Джейкобс, рассматривая сложные, самодостаточные переплетения процветающих общин, уверяла, что имеет смысл поддерживать организующие их пространства: они хорошо работают и о них стоит узнать побольше.

Большинство последующих сочинений Джейкобс касались экономики, и свою самую известную книгу она тоже рассматривала в этом ключе. «Смерть и жизнь…» сама по себе отмечена неотступным, пристальным «экономизмом», лишь подчеркивающим ее оригинальность. Поскольку Джейкобс не была архитектором и не имела архитектурных предубеждений касательно формы как признака подлинности, она рассматривала город скорее как среду обмена, нежели в качестве статичного артефакта. Она верила в то, что назвала золотым правилом: что город работает благодаря интенсификации взаимных связей. Ее теория выросла из отождествления здоровья мегаполиса с коммерцией – во всех смыслах этого слова. Ее вклад заключался в осмыслении пространства и сложившихся свойств системы как устойчивых и постоянно развивающихся транзакций и в рассмотрении урбанистики с точки зрения ее воздействия на жизнь.

Суть идей Джейкобс многократно перетолковывали вкривь и вкось, ее аргументы заимствовали для того, чтобы подкрепить свои собственные визуальные пристрастия. Поступать так в корне неверно. Например, ее борьба за необходимость сохранения старых зданий среди новых вовсе не была продиктована заботой о «живописности». Она рассматривала подобные здания как заповедники неодинаковости, точки сохранения возможности множественных путей развития и ценила их унылый вид не за упадочническое очарование, а за возможность сохранять невысокую арендную плату, дающую, в свою очередь, постоянную возможность использования, маргинального с точки зрения прибыли, и как естественный источник урбанистического разнообразия. Маленькие блоки – гаранты возможности выбора и смешения. Плотность населения – двигатель коммерции. Численность важна не сама по себе, но как единица измерения.

Идея смешанной и самодостаточной соседской общины, микрорайона, в котором удовлетворяются все потребности повседневной жизни, пала жертвой как жестких законодательных рамок зонирования, так и рационализирующей четкости высокого модернизма. Как политические и социальные единицы микрорайоны определяются размером и населением. Модернистское планирование позаимствовало это базовое понимание городского порядка и почти обессмыслило его. «Микрорайоны» (термин, возникший в конце 1920-х годов) стали еще одним шагом в иерархии суперблоков, башен, скоростных магистралей и открытых пространств, из которых и составлен репертуар модернистской архитектуры. Все были заворожены абсолютными величинами, в том числе такими, как минимальные размеры комнат и свободных пространств на душу населения. Количество этих самых душ в микрорайоне принималось «на глазок» за пять-семь тысяч. Это служило основополагающей формулой при расчете необходимого количества школ, магазинов, спортивных площадок и т. д. Провал подобного планирования заключался не в стремлении стать всеобъемлющим или выровнять доступ к необходимым благам. Это была скорее попытка рационализировать выбор на основе однородного набора субъектов, закрепленный словарь возможностей, жесткое разделение назначений, – и сциентистская вера в технический анализ и организацию, которые в принципе исключают разнообразие, эксцентричность, бескомпромиссную красоту и возможность выбора. Словом – утопический кошмар.

Но сам посыл – «массы домов для масс людей, которые его лишены» – вдохновлял. И идея поддающегося вычислению социального развития, будь то идеализированный полис или же списочный состав районной школы, – сердцевина любой идеи микрорайона. Джейн Джейкобс исследовала взаимоотношения между населенностью, размерами, уровнем социализации и властью. Для нее проблема модернизма всегда заключалась в унифицированности и узости взгляда, а главное – в автократическом подходе, затруднявшем решение поставленных задач в большей степени, чем свободное соучастие. Негибкость нормированного микрорайона, как обычно говорят, рассыпается в куски при любом сдвиге его герметичных рамок. Реальное положение дел во множестве американских микрорайонов проявилось благодаря постановлению Верховного суда США 1954 года о десегрегации – вердикту, известному как «разделены – не значит равны».[20] Разделенные районные школы были порождением разделенных районов. ...



Все права на текст принадлежат автору: Майкл Соркин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Двадцать минут на МанхэттенеМайкл Соркин