Все права на текст принадлежат автору: Николай Васильевич Гоголь.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Петербургские повестиНиколай Васильевич Гоголь

Николай Васильевич Гоголь Петербургские повести

© Издательство «Детская литература». Оформление серии, 2002

© В. А. Воропаев. Вступительная статья, комментарии, 2002

© Ф. А. Москвитин. Рисунки, 2002

* * *

Гоголевский Петербург

В декабре 1828 года Гоголь вместе со своим школьным товарищем Александром Данилевским впервые отправился в Петербург. По мере приближения к столице нетерпение и любопытство путников возрастало. Наконец издали показались бесчисленные огни, возвещавшие о приближении к большому городу. Молодыми людьми овладел восторг: они, позабыв о морозе, то и дело высовывались из экипажа и приподнимались на цыпочки, чтобы получше рассмотреть строения. Гоголь страшно волновался и за свое пылкое увлечение поплатился тем, что схватил насморк и легкую простуду. Он даже немного обморозил себе нос и вынужден был несколько дней просидеть дома. От всего этого восторг сменился противоположным настроением, особенно когда их начали беспокоить петербургские цены и разные мелкие неудобства, связанные с проживанием в столице.

Вскоре по прибытии Гоголь писал матери: «Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал. Я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распускали другие о нем, также лживы. Жить здесь не совсем по-свински, то есть иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели думали. За квартиру мы (с Данилевским. – В. В.) платим восемьдесят рублей в месяц, за одни стены, дрова и воду… Съестные припасы также недешевы… В одной дороге издержано мною триста с лишком, да здесь покупка фрака и панталон стоила мне двухсот, да сотня уехала на шляпу, на сапоги, перчатки, извозчиков и на прочие дрянные, но необходимые мелочи, да на переделку шинели и на покупку к ней воротника до восьмидесяти рублей».

С первыми впечатлениями Гоголя от пребывания в Петербурге связаны и так называемые «петербургские повести»: «Невский проспект», «Нос», «Портрет», «Шинель», «Записки сумасшедшего», опубликованные в разное время. Писатель никогда не объединял их в цикл наподобие «Вечеров на хуторе близ Диканьки» или «Миргорода». Например, в третьем томе собрания сочинений 1842 года они соседствуют с повестями «Коляска» и «Рим». Тем не менее пять названных выше повестей Гоголя вошли в русскую литературу как «петербургские».

Образ Петербурга возник у Гоголя в 1831 году в «Пропавшей грамоте» и «Ночи перед Рождеством». Хотя тут уже намечены некоторые черты, которые были впоследствии развернуты в петербургских повестях, образ северной столицы здесь несколько условен, как бы декоративен. Гоголю понадобилось еще два года прожить в Петербурге, чтобы глубже проникнуть в сложную жизнь города. Тогда и начали воплощаться замыслы новых повестей.

Вот «Невский проспект» – в нем изображен Петербург дневной и ночной. Днем это «главная выставка всех лучших произведений человека. Один показывает щегольской сюртук с лучшим бобром, другой – греческий прекрасный нос, третий несет превосходные бакенбарды, четвертая – пару хорошеньких глазок и удивительную шляпку…». При вечернем освещении Невский проспект выглядит иначе. «Тогда настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет». От уличного фонаря уходят, каждый в свою сторону, художник Пискарев и поручик Пирогов, оба мелкие неудачники. Один расстается с жизнью, другой легко забывает стыд и позор за пирожками в кондитерской и вечерней мазуркой. Выдающиеся критики и писатели того времени, например, Белинский, Аполлон Григорьев и Достоевский, – люди несходных убеждений, – одинаково восторгались гоголевским Пироговым как бессмертным образом пошлости (пошлости в смысле бездуховности).

Художник Пискарев мечтает о возвышенной красоте, а сталкивается с той же пошлостью, но в другом роде – с уличной женщиной. Гоголь изображает картину ночного города, как он чудится устремившемуся за своей мечтой художнику: «Тротуар несся под ним, кареты с скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз».

Ночному Петербургу принадлежит и мечта Пискарева – его прекрасная дама, так жестоко обманувшая его эстетические иллюзии. «О, не верьте этому Невскому проспекту! – восклицает автор в конце повести. – Все обман, все мечта, все не то, чем кажется! Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? Совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой. Вы думаете, что этот энтузиаст, размахивающий руками, говорит о том, как жена его бросила шариком в незнакомого ему вовсе офицера? Совсем нет, он говорит о Лафайете».

Лирические или авторские отступления не особенность одних «Мертвых душ», но особенность всей прозы Гоголя. В каждой повести можно найти подобные отступления.

«Необыкновенно-странное происшествие», случившееся в повести «Нос», кажется «чепухой совершенной». Рассказчик как бы удивлен происходящим; он не берется объяснять того, что нос майора Ковалева оказался запечен в тесте, был брошен в Неву, но, несмотря на это, разъезжал по Петербургу, имея чин статского советника, а потом оказался на своем законном месте – «между двух щек майора Ковалева». Там, где линии сюжета могли бы все-таки как-то связаться, но не сошлись, автор объявляет: «Но здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно ничего не известно».

Гоголь не обещает нам правдоподобия, ибо дело не в нем, – в рамках логики и правдоподобия сюжет мог бы развалиться. В повести события происходят «как во сне»: по ходу действия герою приходится несколько раз ущипнуть себя и убедиться, что он не спит. «А все, однако же, как поразмыслишь, – замечает автор, – во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, – редко, но бывают».

В повести упоминается история о «танцующих стульях» в Конюшенной улице. Князь Петр Андреевич Вяземский писал по этому поводу своему другу Александру Тургеневу в январе 1834 года из Петербурга: «Здесь долго говорили о странном явлении в доме конюшни придворной: в комнатах одного из чиновников стулья, столы плясали, кувыркались, рюмки, налитые вином, кидались в потолок; призвали свидетелей, священника со святою водою, но бал не унимался». Подобные явления в нашу эпоху получили наименование полтергейст[1]. В реальности подобных «невероятных» происшествий сомневаться не приходится.

У гоголевского майора Ковалева исчез с лица нос. Это стало для него равносильно утрате личности. Пропало то, без чего нельзя ни жениться, ни получить места, а на людях приходится закрываться платком. Ковалев так и объясняет в газетной экспедиции, что ему никак нельзя без такой заметной части тела и что это не то, что какой-нибудь мизинный палец на ноге, которую можно спрятать в сапог, – и никто не увидит, если его нет. Словом, нос – важнейшая часть, средоточие существования майора. Нос становится сам лицом – в том значении, в каком, например, начальник в «Шинели», распекший Акакия Акакиевича, именуется не как-нибудь, а значительным лицом. Вот уже нос и лицо поменялись местами: «Нос спрятал совершенно лицо свое в большой стоячий воротник и с выражением величайшей набожности молился». Нос майора Ковалева оказался чином выше его.

Повесть «Портрет» рассказывает о художнике, продавшем свой дар за деньги, – он продал дьяволу душу.

Здесь, если иметь в виду художественные произведения, Гоголь наиболее полно высказал свои взгляды на искусство. Проникновение злых сил в душу художника искажает и его искусство, – ведь оно должно быть не просто способностью создавать прекрасное, но подвигом трудного постижения духовной глубины жизни. Важно, что соблазнил Чарткова предмет искусства – необычный портрет с живыми глазами. «Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета». Тайна портрета тревожит автора и побуждает к размышлению о природе искусства, о различии в нем создания и копии. «Живость» изображения у художника-копииста, написавшего портрет ростовщика, для Гоголя – не просто поверхностное искусство, а демонический отблеск мирового зла. Такое искусство часто обольщает душу зрителя, заражает греховными чувствами. Недаром с портрета глядят живые недобрые глаза старика.

Автор рассказывает, что у благочестивого живописца, написавшего странный портрет с живыми глазами вдруг без всякой причины переменился характер: он стал тщеславен и завистлив. Но такие же необъяснимые на первый взгляд факты случаются в жизни повседневно. «Там честный, трезвый человек делался пьяницей, там купеческий приказчик обворовал своего хозяина; там извозчик, возивший несколько лет честно, за грош зарезал седока». Вскоре после Гоголя и Достоевский будет изображать подобные будничные, распространенные факты как чрезвычайные, необыкновенные. Там, где нет видимых причин для происходящих на глазах превращений, – там бессильно простое наблюдение и описание.

Гоголя как писателя отличает особая ответственность перед читателем. Он считал, что «обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку. Беда произносить его писателю… когда не пришла еще в стройность его собственная душа: из него такое выйдет слово, которое всем опротивеет. И тогда с самым чистейшим желаньем добра можно произвести зло». Осознание ответственности художника за слово и за все им написанное пришло к Гоголю очень рано. В повести «Портрет» (в редакции 1835 года) старый монах делится с сыном своим религиозным опытом: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника». В книге «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголь сказал, чем должно быть, по его мнению, искусство. Назначение его – служить «незримой ступенью к христианству». По Гоголю, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных писателей, – просвещать душу, вести ее к совершенству. В этом для него – единственное оправдание искусства. И чем выше становился его взгляд на искусство, тем требовательнее он относился к себе как к писателю.

В «Портрете» можно найти отражение духовной жизни Гоголя. Художник, создавший портрет ростовщика, решает уйти из мира и становится монахом. Приуготовив себя в монастыре подвижнической жизнью отшельника, он возвращается к творчеству и создает картину, которая поражала всех видевших ее как бы исходящей из нее высокой духовностью. В конце повести монах-художник наставляет сына: «Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится».

Здесь Гоголь как бы наметил программу своей жизни. В середине 1840-х годов у него появилось намерение оставить литературное поприще и уйти в монастырь. Но эти монашеские устремления (которые не были секретом для школьных приятелей Гоголя), по всей видимости, не предполагали окончательного отказа от творчества, но как бы подразумевали возвращение к нему в новом качестве. Путь к большому искусству, полагал Гоголь, лежит через духовный подвиг художника. Нужно на время умереть для мира, чтобы пересоздаться внутренне, а затем вернуться в мир, то есть к творчеству.

«Шинель» – последняя из написанных Гоголем повестей – создавалась одновременно с первым томом «Мертвых душ». История Акакия Акакиевича Башмачкина, «вечного титулярного советника», – это история гибели маленького человека. В департаменте к нему относились без всякого уважения и даже на него не глядели, когда давали что-нибудь переписывать. Ревностное исполнение героем своих обязанностей – переписывание казенных бумаг – единственный интерес и смысл его жизни. Убожество и робость бедного чиновника выражаются в его косноязычной речи. В разговоре он, начавши, не оканчивал фразы: «Это, право, совершенно того…» – а потом уже и ничего не было, и сам он позабывал, думая, что все уже выговорил». Несмотря на свое униженное положение, Акакий Акакиевич вполне доволен своим жребием. В истории с шинелью он переживает своего рода озарение. Шинель сделалась его «идеальной целью», согрела, наполнила его существование. Голодая, чтобы скопить деньги на ее шитье, он «питался духовно, неся в мыслях своих идею будущей шинели». Герой даже сделался тверже характером, в голове его мелькали дерзкие, отважные мысли – «не положить ли, точно, куницу на воротник?».

Столкнувшись с вопиющим равнодушием жизни в виде «значительного лица», испытав душевное потрясение, Башмачкин заболевает и умирает. В предсмертном бреду он произносит никогда не слыханные от него страшные богохульные речи. И здесь мысли его вертелись вокруг той же шинели. Когда же он умер, то «Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нем его и никогда не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное…». Только через несколько дней в департаменте узнали, что Башмачкин умер, да и то только потому, что пустовало его место.

Но на этом история о бедном чиновнике не оканчивается. Умерший Башмачкин превращается в призрака-мстителя и срывает шинель с самого́ «значительного лица». После встречи с мертвецом тот, почувствовав укоры совести, нравственно исправляется. Иногда думают, что погибший Акакий Акакиевич тревожит совесть «значительного лица» и только в его воображении является призраком. Однако такое правдоподобное объяснение нарушает логику гоголевского мира – так же, как она была бы нарушена, если бы действие «Носа» объяснялось как сон майора Ковалева.

Впрочем, автор и тут не дает окончательного ответа на все вопросы. «Один коломенский будочник, – пишет он, – видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но будучи по природе своей несколько бессилен… он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: «Тебе чего хочется?» – и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: «Ничего», – да и поворотил тот же час назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте». Так кончается повесть. Гоголь оставляет за читателем решать, имело ли привидение отношение к Акакию Акакиевичу или все это плод досужих выдумок и городских толков.

В «Шинели» Гоголь показывает, как человек вкладывает всю свою душу без остатка в вещь – шинель. Эта сторона героя повести, заслуживающая не только сострадания, но и порицания, была отмечена Аполлоном Григорьевым, который писал, что в образе Башмачкина «поэт начертал последнюю грань обмеления Божьего создания до той степени, что вещь, и вещь самая ничтожная, становится для человека источником беспредельной радости и уничтожающего горя, до того, что шинель делается трагическим fatum[2] в жизни существа, созданного по образу и подобию Вечного…».

Гоголевский Акакий Акакиевич не сводится как герой лишь к петербургскому типу чиновника, – это образ общечеловеческий, относящийся ко всем подобным ему, где бы и когда бы они ни жили, в каких бы условиях ни погибали, ни исчезали из жизни так же незаметно для окружающих, как и Акакий Акакиевич. На него обрушилось несчастье такое же, «как обрушивалось на царей и повелителей мира…».

«Записки сумасшедшего» – единственное произведение Гоголя, написанное от лица героя, как его рассказ о самом себе. Поприщин (фамилия героя происходит от слова поприще[3]) ведет свой внутрений монолог, во внешней же жизни, перед генералом и его дочкой, он и хотел бы много сказать и спросить, но у него язык не поворачивается. Это противоречие внешнего положения и внутреннего самосознания отражается в его записках, оно-то и сводит его с ума. Поприщина мучит вопрос о собственной человеческой ценности. Так как никто за ним таковой не признает, он пытается это сам решить для себя. Герой разговаривает в записках с самим собой. Вот, например, его игривое замечание: «Что это за бестия наш брат чиновник! Ей-богу, не уступит никакому офицеру: пройди какая-нибудь в шляпке, непременно зацепит». Этот тон легкой пошлости показывает, что герой таков же, как и многие, что он любит пошутить. Однако Поприщин не поручик Пирогов или майор Ковалев, у которых в голове все в порядке, и это действительно их тон. А Поприщин только хотел бы быть таким, как они. Если в других петербургских повестях пошлость и трагизм – две краски петербургского мира – выступают раздельно и сложно сочетаются в повествовательной речи автора, то в «Записках сумасшедшего» в каждом пошлом слове героя слышен трагизм его попыток осознать себя нормальным человеком. «Вы еще смеетесь над простаком, но уже ваш смех растворен горечью», – писал Белинский.

В этих попытках Поприщину не на что опереться, кроме известных ему понятий о человеческой ценности в виде чинов и званий. Поэтому ему хочется «рассмотреть поближе жизнь этих господ». Он фантазирует, что «станем и мы полковником и заведем себе репутацию». Ему приходят на ум вопросы: «Отчего происходят все эти разности? Отчего я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник?» или «Может быть, я сам не знаю, кто я таков». Горделивое чувство искаженного сознания возносит его аж в испанские короли.

Заключительный монолог героя – уже не речь прежнего Поприщина, но голос самого Гоголя. Сознание человеком своего несчастья рождает любимый у Гоголя образ дороги, тройки и колокольчика. Дорога мчится через весь свет в небесные дали – куда несет она героя? «…Взвейтеся, кони, и несите меня с этого света!» Так разрешаются поиски ущербным человеком своего места в мире: не титулярный советник, и не полковник, и не испанский король, а – «ему нет места на свете!».

Достоевскому приписывают фразу: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели». Говорил ли он действительно эти слова, мы достоверно не знаем. Но кто бы их ни сказал, не случайно они стали крылатыми. Очень многое и важное вышло из гоголевской «Шинели», из петербургских повестей Гоголя. Эти повести не только о Петербурге и петербургских жителях, они дают символические образы мирового масштаба и поэтому входят в сокровищницу мировой литературы.

Владимир Воропаев

Невский проспект[4]

Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере в Петербурге; для него он составляет все. Чем не блестит эта улица – красавица нашей столицы! Я знаю, что ни один из бледных и чиновных ее жителей не променяет на все блага Невского проспекта. Не только кто имеет двадцать пять лет от роду, прекрасные усы и удивительно сшитый сюртук, но даже тот, у кого на подбородке выскакивают белые волоса и голова гладка, как серебряное блюдо, и тот в восторге от Невского проспекта. А дамы! О, дамам еще больше приятен Невский проспект. Да и кому же он не приятен? Едва только взойдешь на Невский проспект, как уже пахнет одним гуляньем. Хотя бы имел какое-нибудь нужное, необходимое дело, но, взошедши на него, верно, позабудешь о всяком деле. Здесь единственное место, где показываются люди не по необходимости, куда не загнала их надобность и меркантильный интерес, объемлющий весь Петербург. Кажется, человек, встреченный на Невском проспекте, менее эгоист, нежели в Морской, Гороховой, Литейной, Мещанской и других улицах, где жадность, и корысть, и надобность выражаются на идущих и летящих в каретах и на дрожках. Невский проспект есть всеобщая коммуникация Петербурга. Здесь житель Петербургской или Выборгской части, несколько лет не бывавший у своего приятеля на Песках или у Московской заставы, может быть уверен, что встретится с ним непременно. Никакой адрес-календарь и справочное место не доставят такого верного известия, как Невский проспект. Всемогущий Невский проспект! Единственное развлечение бедного на гулянье Петербурга! Как чисто подметены его тротуары, и, Боже, сколько ног оставило на нем следы свои! И неуклюжий грязный сапог отставного солдата, под тяжестию которого, кажется, трескается самый гранит, и миниатюрный легкий, как дым, башмачок молоденькой дамы, оборачивающей свою головку к блестящим окнам магазина, как подсолнечник к солнцу, и гремящая сабля исполненного надежд прапорщика[5], проводящая по нем резкую царапину, – все вымещает на нем могущество силы или могущество слабости. Какая быстрая совершается на нем фантасмагория в течение одного только дня! Сколько вытерпит он перемен в течение одних суток! Начнем с самого раннего утра, когда весь Петербург пахнет горячими, только что выпеченными хлебами и наполнен старухами в изодранных платьях и салопах[6], совершающими свои наезды на церкви и на сострадательных прохожих. Тогда Невский проспект пуст: плотные содержатели магазинов и их комми[7] еще спят в своих голландских рубашках или мылят свою благородную щеку и пьют кофий; нищие собираются у дверей кондитерских, где сонный ганимед, летавший вчера, как муха, с шоколадом, вылезает, с метлой в руке, без галстука, и швыряет им черствые пироги и объедки. По улицам плетется нужный народ: иногда переходят ее русские мужики, спешащие на работу, в сапогах, запачканных известью, которых и Екатерининский канал, известный своею чистотою[8], не в состоянии бы был обмыть. В это время обыкновенно неприлично ходить дамам, потому что русский народ любит изъясняться такими резкими выражениями, каких они, верно, не услышат даже в театре[9]. Иногда сонный чиновник проплетется с портфелем под мышкою, если через Невский проспект лежит ему дорога в департамент[10]. Можно сказать решительно, что в это время, то есть до двенадцати часов, Невский проспект не составляет ни для кого цели, он служит только средством: он постепенно наполняется лицами, имеющими свои занятия, свои заботы, свои досады, но вовсе не думающими о нем. Русский мужик говорит о гривне или о семи грошах[11] меди, старики и старухи размахивают руками или говорят сами с собою, иногда с довольно разительными жестами, но никто их не слушает и не смеется над ними, выключая только разве мальчишек в пестрядевых халатах[12], с пустыми штофами или готовыми сапогами в руках, бегущих молниями по Невскому проспекту. В это время, что бы вы на себя ни надели, хотя бы даже вместо шляпы картуз был у вас на голове, хотя бы воротнички слишком далеко высунулись из вашего галстука, – никто этого не заметит.


Тут вы встретите тысячу непостижимых характеров и явлений. Создатель! какие странные характеры встречаются на Невском проспекте!


В двенадцать часов на Невский проспект делают набеги гувернеры всех наций с своими питомцами в батистовых воротничках. Английские Джонсы и французские Коки идут под руку с вверенными их родительскому попечению питомцами и с приличною солидностию изъясняют им, что вывески над магазинами делаются для того, чтобы можно было посредством их узнать, что находится в самых магазинах. Гувернантки, бледные миссы и розовые славянки, идут величаво позади своих легеньких, вертлявых девчонок, приказывая им поднимать несколько выше плечо и держаться прямее; короче сказать, в это время Невский проспект – педагогический Невский проспект. Но чем ближе к двум часам, тем уменьшается число гувернеров, педагогов и детей: они наконец вытесняются нежными их родителями, идущими под руку с своими пестрыми, разноцветными, слабонервными подругами. Мало-помалу присоединяются к их обществу все, окончившие довольно важные домашние занятия, как-то: поговорившие с своим доктором о погоде и о небольшом прыщике, вскочившем на носу, узнавшие о здоровье лошадей и детей своих, впрочем показывающих большие дарования, прочитавшие афишу и важную статью в газетах о приезжающих и отъезжающих[13], наконец выпивших чашку кофию и чаю; к ним присоединяются и те, которых завидная судьба наделила благословенным званием чиновников по особенным поручениям. К ним присоединяются и те, которые служат в иностранной коллегии и отличаются благородством своих занятий и привычек[14]. Боже, какие есть прекрасные должности и службы! как они возвышают и услаждают душу! но, увы! я не служу и лишен удовольствия видеть тонкое обращение с собою начальников. Все, что вы ни встретите на Невском проспекте, все исполнено приличия: мужчины в длинных сюртуках, с заложенными в карманы руками, дамы в розовых, белых и бледно-голубых атласных рединготах[15] и шляпах. Вы здесь встретите бакенбарды единственные, пропущенные с необыкновенным и изумительным искусством под галстук, бакенбарды бархатные, атласные, черные, как соболь или уголь, но, увы, принадлежащие только одной иностранной коллегии. Служащим в других департаментах провидение отказало в черных бакенбардах, они должны, к величайшей неприятности своей, носить рыжие. Здесь вы встретите усы чудные, никаким пером, никакой кистью не изобразимые; усы, которым посвящена лучшая половина жизни, – предмет долгих бдений во время дня и ночи, усы, на которые излились восхитительнейшие духи и ароматы и которых умастили все драгоценнейшие и редчайшие сорта помад, усы, которые заворачиваются на ночь тонкою веленевою бумагою[16], усы, к которым дышит самая трогательная привязанность их посессоров[17] и которым завидуют проходящие. Тысячи сортов шляпок, платьев, платков – пестрых, легких, к которым иногда в течение целых двух дней сохраняется привязанность их владетельниц, ослепят хоть кого на Невском проспекте. Кажется, как будто целое море мотыльков поднялось вдруг со стеблей и волнуется блестящею тучею над черными жуками мужеского пола. Здесь вы встретите такие талии, какие даже вам не снились никогда: тоненькие, узенькие талии, никак не толще бутылочной шейки, встретясь с которыми вы почтительно отойдете к сторонке, чтобы как-нибудь неосторожно не толкнуть невежливым локтем; сердцем вашим овладеет робость и страх, чтобы как-нибудь от неосторожного даже дыхания вашего не переломилось прелестнейшее произведение природы и искусства. А какие встретите вы дамские рукава на Невском проспекте! Ах, какая прелесть! Они несколько похожи на два воздухоплавательные шара, так что дама вдруг бы поднялась на воздух, если бы не поддерживал ее мужчина; потому что даму так же легко и приятно поднять на воздух, как подносимый ко рту бокал, наполненный шампанским. Нигде при взаимной встрече не раскланиваются так благородно и непринужденно, как на Невском проспекте. Здесь вы встретите улыбку единственную, улыбку верх искусства, иногда такую, что можно растаять от удовольствия, иногда такую, что увидите себя вдруг ниже травы и потупите голову, иногда такую, что почувствуете себя выше адмиралтейского шпица и поднимете ее вверх. Здесь вы встретите разговаривающих о концерте или о погоде с необыкновенным благородством и чувством собственного достоинства. Тут вы встретите тысячу непостижимых характеров и явлений. Создатель! какие странные характеры встречаются на Невском проспекте! Есть множество таких людей, которые, встретившись с вами, непременно посмотрят на сапоги ваши, и если вы пройдете, они оборотятся назад, чтобы посмотреть на ваши фалды. Я до сих пор не могу понять, отчего это бывает. Сначала я думал, что они сапожники, но, однако же, ничуть не бывало: они большею частию служат в разных департаментах, многие из них превосходным образом могут написать отношение из одного казенного места в другое; или же люди, занимающиеся прогулками, чтением газет по кондитерским, – словом, большею частию всё порядочные люди. В это благословенное время от двух до трех часов пополудни, которое может назваться движущеюся столицею Невского проспекта, происходит главная выставка всех лучших произведений человека. Один показывает щегольской сюртук с лучшим бобром, другой – греческий прекрасный нос, третий несет превосходные бакенбарды, четвертая – пару хорошеньких глазок и удивительную шляпку, пятый – перстень с талисманом на щегольском мизинце, шестая – ножку в очаровательном башмачке, седьмой – галстук, возбуждающий удивление, осьмой – усы, повергающие в изумление. Но бьет три часа, и выставка оканчивается, толпа редеет… В три часа – новая перемена. На Невском проспекте вдруг настает весна: он покрывается весь чиновниками в зеленых вицмундирах. Голодные титулярные, надворные и прочие советники стараются всеми силами ускорить свой ход. Молодые коллежские регистраторы, губернские и коллежские секретари[18] спешат еще воспользоваться временем и пройтиться по Невскому проспекту с осанкою, показывающею, что они вовсе не сидели шесть часов в присутствии. Но старые коллежские секретари, титулярные и надворные советники идут скоро, потупивши голову: им не до того, чтобы заниматься рассматриванием прохожих; они еще не вполне оторвались от забот своих; в их голове ералаш и целый архив начатых и неоконченных дел; им долго вместо вывески показывается картонка с бумагами или полное лицо правителя канцелярии.

С четырех часов Невский проспект пуст, и вряд ли вы встретите на нем хотя одного чиновника. Какая-нибудь швея из магазина перебежит через Невский проспект с коробкою в руках, какая-нибудь жалкая добыча человеколюбивого повытчика[19], пущенная по миру во фризовой шинели[20], какой-нибудь заезжий чудак, которому все часы равны, какая-нибудь длинная высокая англичанка с ридикюлем и книжкою в руках, какой-нибудь артельщик, русский человек в демикотоновом сюртуке[21] с талией на спине, с узенькою бородою, живущий всю жизнь на живую нитку, в котором все шевелится: спина, и руки, и ноги, и голова, когда он учтиво проходит по тротуару, иногда низкий ремесленник; больше никого не встретите вы на Невском проспекте.

Но как только сумерки упадут на домы и улицы и будочник, накрывшись рогожею, вскарабкается на лестницу зажигать фонарь, а из низеньких окошек магазинов выглянут те эстампы, которые не смеют показаться среди дня, тогда Невский проспект опять оживает и начинает шевелиться. Тогда настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет. Вы встретите очень много молодых людей, большею частию холостых, в теплых сюртуках и шинелях. В это время чувствуется какая-то цель, или, лучше, что-то похожее на цель, что-то чрезвычайно безотчетное; шаги всех ускоряются и становятся вообще очень неровны. Длинные тени мелькают по стенам и мостовой и чуть не достигают головами Полицейского моста. Молодые коллежские регистраторы, губернские и коллежские секретари очень долго прохаживаются; но старые коллежские регистраторы, титулярные и надворные советники большею частию сидят дома, или потому, что это народ женатый, или потому, что им очень хорошо готовят кушанье живущие у них в домах кухарки-немки. Здесь вы встретите почтенных стариков, которые с такою важностью и с таким удивительным благородством прогуливались в два часа по Невскому проспекту. Вы их увидите бегущими так же, как молодые коллежские регистраторы, с тем, чтобы заглянуть под шляпку издали завиденной дамы, которой толстые губы и щеки, нащекатуренные румянами, так нравятся многим гуляющим, а более всего сидельцам[22], артельщикам, купцам, всегда в немецких сюртуках гуляющим целою толпою и обыкновенно под руку.

– Стой! – закричал в это время поручик Пирогов, дернув шедшего с ним молодого человека во фраке и плаще. – Видел?

– Видел, чудная, совершенно Перуджинова Бианка[23].

– Да ты о ком говоришь?

– Об ней, о той, что с темными волосами. И какие глаза! Боже, какие глаза! Все положение, и контура, и оклад лица – чудеса!

– Я говорю тебе о блондинке, что прошла за ней в ту сторону. Что ж ты не идешь за брюнеткою, когда она так тебе понравилась?

– О, как можно! – воскликнул, закрасневшись, молодой человек во фраке. – Как будто она из тех, которые ходят ввечеру по Невскому проспекту; это должна быть очень знатная дама, – продолжал он, вздохнувши, – один плащ на ней стоит рублей восемьдесят!

– Простак! – закричал Пирогов, насильно толкнувши его в ту сторону, где развевался яркий плащ ее. – Ступай, простофиля, прозеваешь! а я пойду за блондинкою.

Оба приятеля разошлись.

«Знаем мы вас всех», – думал про себя с самодовольною и самонадеянною улыбкою Пирогов, уверенный, что нет красоты, могшей бы ему противиться.


Молодой человек во фраке и плаще робким и трепетным шагом пошел в ту сторону, где развевался вдали пестрый плащ…


Молодой человек во фраке и плаще робким и трепетным шагом пошел в ту сторону, где развевался вдали пестрый плащ, то окидывавшийся ярким блеском по мере приближения к свету фонаря, то мгновенно покрывавшийся тьмою по удалении от него. Сердце его билось, и он невольно ускорял шаг свой. Он не смел и думать о том, чтобы получить какое-нибудь право на внимание улетавшей вдали красавицы, тем более допустить такую черную мысль, о какой намекал ему поручик Пирогов; но ему хотелось только видеть дом, заметить, где имеет жилище это прелестное существо, которое, казалось, слетело с неба прямо на Невский проспект и, верно, улетит неизвестно куда. Он летел так скоро, что сталкивал беспрестанно с тротуара солидных господ с седыми бакенбардами. Этот молодой человек принадлежал к тому классу, который составляет у нас довольно странное явление и столько же принадлежит к гражданам Петербурга, сколько лицо, являющееся нам в сновидении, принадлежит к существенному миру. Это исключительное сословие очень необыкновенно в том городе, где всё или чиновники, или купцы, или мастеровые немцы. Это был художник. Не правда ли, странное явление? Художник петербургский! художник в земле снегов, художник в стране финнов, где все мокро, гладко, ровно, бледно, серо, туманно. Эти художники вовсе не похожи на художников итальянских, гордых, горячих, как Италия и ее небо; напротив того, это большею частию добрый, кроткий народ, застенчивый, беспечный, любящий тихо свое искусство, пьющий чай с двумя приятелями своими в маленькой комнате, скромно толкующий о любимом предмете и вовсе небрегущий об излишнем. Он вечно зазовет к себе какую-нибудь нищую старуху и заставит ее просидеть битых часов шесть, с тем чтобы перевести на полотно ее жалкую, бесчувственную мину. Он рисует перспективу своей комнаты, в которой является всякий художественный вздор: гипсовые руки и ноги, сделавшиеся кофейными от времени и пыли, изломанные живописные станки, опрокинутая палитра, приятель, играющий на гитаре, стены, запачканные красками, с растворенным окном, сквозь которое мелькает бледная Нева и бедные рыбаки в красных рубашках. У них всегда почти на всем серенький мутный колорит – неизгладимая печать севера. При всем том они с истинным наслаждением трудятся над своею работою. Они часто питают в себе истинный талант, и если бы только дунул на них свежий воздух Италии, он бы, верно, развился так же вольно, широко и ярко, как растение, которое выносят наконец из комнаты на чистый воздух.

Они вообще очень робки: звезда и толстый эполет приводят их в такое замешательство, что они невольно понижают цену своих произведений. Они любят иногда пощеголять, но щегольство это всегда кажется на них слишком резким и несколько походит на заплату. На них встретите вы иногда отличный фрак и запачканный плащ, дорогой бархатный жилет и сюртук весь в красках. Таким же самым образом, как на неоконченном их пейзаже увидите вы иногда нарисованную вниз головою нимфу, которую он, не найдя другого места, набросал на запачканном грунте прежнего своего произведения, когда-то писанного им с наслаждением. Он никогда не глядит вам прямо в глаза; если же глядит, то как-то мутно, неопределенно; он не вонзает в вас ястребиного взора наблюдателя или соколиного взгляда кавалерийского офицера. Это происходит оттого, что он в одно и то же время видит и ваши черты, и черты какого-нибудь гипсового Геркулеса, стоящего в его комнате, или ему представляется его же собственная картина, которую он еще думает произвесть. От этого он отвечает часто несвязно, иногда невпопад, и мешающиеся в его голове предметы еще более увеличивают его робость. К такому роду принадлежал описанный нами молодой человек, художник Пискарев, застенчивый, робкий, но в душе своей носивший искры чувства, готовые при удобном случае превратиться в пламя. С тайным трепетом спешил он за своим предметом, так сильно его поразившим, и, казалось, дивился сам своей дерзости. Незнакомое существо, к которому так прильнули его глаза, мысли и чувства, вдруг поворотило голову и взглянуло на него. Боже, какие божественные черты! Ослепительной белизны прелестнейший лоб осенен был прекрасными, как агат, волосами. Они вились, эти чудные локоны, и часть их, падая из-под шляпки, касалась щеки, тронутой тонким свежим румянцем, проступившим от вечернего холода. Уста были замкнуты целым роем прелестнейших грез. Все, что остается от воспоминания о детстве, что дает мечтание и тихое вдохновение при светящейся лампаде, – все это, казалось, совокупилось, слилось и отразилось в ее гармонических устах. Она взглянула на Пискарева, и при этом взгляде затрепетало его сердце; она взглянула сурово, чувство негодования проступило у ней на лице при виде такого наглого преследования; но на этом прекрасном лице и самый гнев был обворожителен. Постигнутый стыдом и робостью, он остановился, потупив глаза; но как утерять это божество и не узнать даже той святыни, где оно опустилось гостить? Такие мысли пришли в голову молодому мечтателю, и он решился преследовать. Но, чтобы не дать этого заметить, он отдалился на дальнее расстояние, беспечно глядел по сторонам и рассматривал вывески, а между тем не упускал из виду ни одного шага незнакомки. Проходящие реже начали мелькать, улица становилась тише; красавица оглянулась, и ему показалось, как будто легкая улыбка сверкнула на губах ее. Он весь задрожал и не верил своим глазам. Нет, это фонарь обманчивым светом своим выразил на лице ее подобие улыбки; нет, это собственные мечты смеются над ним. Но дыхание занялось в его груди, все в нем обратилось в неопределенный трепет, все чувства его горели, и все перед ним окинулось каким-то туманом. Тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз. И все это произвел один взгляд, один поворот хорошенькой головки. Не слыша, не видя, не внимая, он несся по легким следам прекрасных ножек, стараясь сам умерить быстроту своего шага, летевшего под такт сердца. Иногда овладевало им сомнение: точно ли выражение лица ее было так благосклонно, – и тогда он на минуту останавливался, но сердечное биение, непреодолимая сила и тревога всех чувств стремила его вперед. Он даже не заметил, как вдруг возвысился перед ним четырехэтажный дом, все четыре ряда окон, светившиеся огнем, глянули на него разом, и перилы у подъезда противупоставили ему железный толчок свой. Он видел, как незнакомка летела по лестнице, оглянулась, положила на губы палец и дала знак следовать за собой. Колени его дрожали; чувства, мысли горели; молния радости нестерпимым острием вонзилась в его сердце! Нет, это уже не мечта! Боже! столько счастия в один миг! такая чудесная жизнь в двух минутах!

Но не во сне ли это все? ужели та, за один небесный взгляд которой он готов бы был отдать всю жизнь, приблизиться к жилищу которой уже он почитал за неизъяснимое блаженство, ужели та была сейчас так благосклонна и внимательна к нему? Он взлетел на лестницу. Он не чувствовал никакой земной мысли; он не был разогрет пламенем земной страсти, нет, он был в эту минуту чист и непорочен, как девственный юноша, еще дышащий неопределенною духовною потребностью любви. И то, что возбудило бы в развратном человеке дерзкие помышления, то самое, напротив, еще более осветило их. Это доверие, которое оказало ему слабое прекрасное существо, это доверие наложило на него обет строгости рыцарской, обет рабски исполнять все повеления ее. Он только желал, чтоб эти веления были как можно более трудны и неудобоисполняемы, чтобы с большим напряжением сил лететь преодолевать их. Он не сомневался, что какое-нибудь тайное и вместе важное происшествие заставило незнакомку ему ввериться; что от него, верно, будут требоваться значительные услуги, и он чувствовал уже в себе силу и решимость на все. ...



Все права на текст принадлежат автору: Николай Васильевич Гоголь.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Петербургские повестиНиколай Васильевич Гоголь