Все права на текст принадлежат автору: Майкл Чабон, Майкл Шейбон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Союз еврейских полисменовМайкл Чабон
Майкл Шейбон

Майкл Шейбон Союз еврейских полисменов

Michael Chabon

THE YIDDISH POLICEMEN’S UNION


Copyright © 2007 by Michael Chabon

Glossary copyright © 2008 by Michael Chabon and Sherryl Mleynek

All rights reserved



Серия «Большой роман»


Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».


© Е. Ю. Калявина, перевод, статья, примечания, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2019

Издательство ИНОСТРАНКА®

* * *
Знаете, мой любимый Толкин долгое время занимался литературой лишь для того, чтобы оправдать свою страсть рисовать карты и изобретать новые языки. В «Союзе еврейских полисменов» есть и новые карты, и новый язык.

Майкл Шейбон
Будто закрепляя успех «Кавалера & Клея», Майкл Шейбон строит, творит свой целиком выдуманный мир, убедительный до мельчайших подробностей, такой же живой, каким был воссозданный им Нью-Йорк сороковых в предыдущей книге. Читателя ждет захватывающая история таинственного убийства и обаятельнейшие детективные персонажи со времен Сэма Спейда или Филипа Марло.

New York Times
Читаешь «Союз еврейских полисменов» – и словно наблюдаешь за тем, как даровитый атлет изобретает новый вид спорта, вовлекая элементы всех уже существующих: мячи, ракетки, шесты, ворота, метательные копья и… саксофоны. Чистейший кругозор, музыка и весомость шейбоновского воображения уникальны, рождены блестящим честолюбивым устремлением, которое нипочем не заметишь, настолько глубока его изощренность… Дух захватывает.

Washington Post Book World
Насыщенный событиями, удивительно смешной и грустный роман о горечи Исхода, душевный и духовный одновременно.

Sun Francisco Chronicle Book Review
Народная сказка длиннее, чем жизнь, в альтернативной версии вселенной настоящего времени, где понятия изгнания, принадлежности, самоидентификации, национальности, свободы и предназначения видятся словно отражения в кривом зеркале – искаженные и в то же время узнаваемые.

Los Angeles Times Book Review
Нет никаких сомнений, что созданный Шейбоном странный, динамичный и невероятный мир – это авторское видение рая. Здесь он, похоже, счастлив, почти окрылен, опьянен свободой творческого воображения – самым драгоценным, что всегда было и остается в его произведениях… Выдуманная Ситка из «Союза еврейских полисменов» ведет тонкую, бесконечно сложную фантастическую игру, и ведет ее на редкость честно: место это настолько живое и явственное, что, переворачивая очередную страницу, хочется и в самом деле надеть парку и закутаться в молитвенное покрывало.

New York Times Book Review
Проза Шейбона бесподобна, невозможно не цитировать ее… Наверное, Шейбон просто не способен написать плохую книгу.

Time
Блистательно – как будто Рэймонд Чандлер и Филип К. Дик раскурили косяк с И. Б. Зингером… Это классическая вещь а-ля Сэм Спейд, Филип Марло, Лью Арчер… Брутальный, добросердечный, дерзкий на язык детектив, последний романтик в гибнущем мире – омлет из Георгия Победоносца, Франциска Ассизского и кисло-сладкого Парсифаля, гриль-ассорти из Галахада и Робин Гуда, бутерброд-подлодка из буревестника и психотерапевта… Все эти яства Шейбон приправил Летучим голландцем и щепоткой Вечного жида, и получилось до того здорово, что нам хочется, чтобы это никогда не кончалось.

New York Review of Books
Грандиозный творческий замысел… Как всегда, язык Шейбона ослепителен, в забойное криминальное чтиво он вкрапляет печальный еврейский мистицизм. Хаим Поток, Дэшил Хэммет и Вуди Аллен в равных долях, «Союз еврейских полисменов» создает новый жанр: «крутой нуар».

Newsweek
Новый детективный роман Шейбона «Союз еврейских полисменов» укрепляет авторскую репутацию виртуозными описаниями, замысловатой трансформацией персонажей и захватывающим сюжетом… Что-то от Беллоу, что-то от Чандлера, что-то от Маркса (который Граучо), а в целом роману удается оттолкнуться от клише и позволить себе громогласную роскошь оригинальности.

Atlanta Journal-Constitution
Душевно и словесно ослепительно.

People
Неудержимый восторг… Филип Рот, может, и стал лауреатом премии ПЕН-центра имени Сола Беллоу этой весной… но именно Шейбон продолжает традиции блестящей стилистики еврейских писателей Америки, он заставляет нас смеяться, лишь чуточку изменив угол или тон высказывания.

Philadelphia Inquirer
Чудесно… Отличный, чрезвычайно умный детектив – насмешка над самим жанром детектива, роман, который заслуживает каждого дюйма своего грядущего ореола славы.

New York Magazine
Роскошно… Огромное наслаждение.

The Oprah Magazine
Блестящее остроумие и изобретательность Шейбона неизменно восхитительны, но игра его более сложна… «Союз еврейских полисменов» не о евреях, ныне живущих или живших когда-то, это один из лучших романов на английском языке, повествующий о том, что значит быть евреем, каково это. На самом деле книга настолько хороша не вопреки тому, что действие происходит в вымышленном мире, а благодаря этому… Поразительная игра воображения.

The Nation
Майкл Шейбон – художник-эскапист: его романы – это изящные и захватывающие цирковые трюки, снова и снова знаменующие радость освобождения от пут современного мира. Его новый роман – самый отважный и невероятный доселе шаг… Непобедимый.

Financial Times
Замысловатый, блестящий еврейский эпос… Восхитительно… Ну как тут не влюбиться?

Entertainment Weekly
Вы здесь ради удовольствия, не только ради электрического заряда, который несет проза мистера Шейбона, но и ради истории, сплетенной куда затейливее, чем все прочие романы, опубликованные в этом году.

The Economist
Мир нового романа Майкла Шейбона «Союз еврейских полисменов» так явственно живет и дышит на каждой странице, что читатели могут удивиться, как это картографы до сих пор до него не добрались… Подлинный талант.

Seattle Times
Шейбон очередной раз демонстрирует… что он входит в когорту самых важных и интересных современных американских писателей-романистов.

Christian Science Monitor
Шейбон касается высочайших литературных струн и исполняет сложную и прекрасную пьесу… Достойный кузен «Заговора против Америки» Филипа Рота… Шейбону, как и Роту, хватило хуцпы и мастерства, чтобы превзойти формулу и самые дерзкие литературные концепции… Странные нынче времена, чтобы быть евреем, что и говорить. Но до чего же славное время, чтобы быть читателем.

Miami Herald
Глубина замысла чрезвычайно усложняет исполнение, но Шейбон может себе это позволить, потому что, описывая Ситку, он великолепно расцвечивает каждую мельчайшую деталь. В этой книге блестящий американский писатель поведал нам новую замечательную историю.

Associated Press
Честолюбивый и доступный, густо засеянный аллюзиями и несущийся на всех парах экшн, роман «Союз еврейских полисменов» – это пример счастливого брака возвышенного и приземленного: литературного ума и популистского сердца.

St. Louis Post-Dispatch
Лучший в стране автор прозы на английском языке и самый интересный писатель своего поколения. Даже читатели, коих ошеломила изобретательность пулицеровского опуса Шейбона «Потрясающие приключения Кавалера & Клея», и те изумятся, на что способно его воображение. Здесь Шейбон творит нечто совершенно невероятное.

The Weekly Standard
Поразительно смелое и прекрасное литературное произведение. Примечателен не только тон каждой фразы – чуть хрипловатый, и возвышенный, и безнадежно влюбленный в то, чего уже не вернешь. Эхо их черной меланхолии превращает нуар в проводник идей… Подлинный литературный самородок.

Forward
Нынче мы наблюдаем целое поветрие на романы, подобные «Союзу еврейских полицейских», – безумные географические оригами, этакие калейдоскопические диаграммы Венна, романы, которые на каком-нибудь креольском повествуют о каких-нибудь дурацких обычаях… Но все прочие книги блекнут перед ним.

New York Sun
Это упоительно щемящий и дерзновенно новаторский роман… Шейбон – писатель зрелищный… чудодей языка, превращающий все вокруг в нечто иное просто из удовольствия поиграть словами… Смачные миронаблюдения Чандлера смотрятся бледновато рядом с богато изукрашенной прозой Шейбона… Пишет он восхитительно, и ты хохочешь вслух, аплодируя его языковым забавам и тому, как он, избрав писательскую задачу, наматывает вокруг нее восторженные круги.

Guardian
Новый блестящий роман Майкла Шейбона начинается с грохота… В нем жужжит юмор. Он фонтанирует приколами… А еще в этом романе непревзойденные образы как на подбор: общее впечатление от чтения – восторг, почти благоговение перед мощью шейбоновского воображения… веселым шутовским водоворотом романа.

Sunday Times
Божественная детективная забава.

Books of the Year
Шейбон сочинил настолько ослепительный, очень личный, гипероткровенный роман, что трудно отыскать того, кто прочел бы его без удовольствия. Если вас не увлечет захватывающий сюжет (а он легко сопоставим с любой детективной историей за последние пять лет), то уж роскошный стиль изложения и полный мешок великолепных острот точно не оставят равнодушными. Каким бы путем вы его ни одолели, «Союз еврейских полисменов» – сущее повествовательное удовольствие, высококлассная вещь от корки до корки. Разве какой-нибудь шмендрик его прохлопает.

Independent on Sunday
В своей восьмой книге Шейбон поражает способностью написать чужедальний, незнакомый пейзаж таким насыщенным, живым и образным, что уже на пятидесятой странице читателю кажется, будто он знает его всю жизнь.

Daily Mail
Изумительное, мастерское возрождение детективного жанра.

Daily Telegraph
Шейбон – писатель для читателя: его фразы окутывают тебя и нежно целуют на ночь.

Chicago Tribune
Уже сейчас Шейбон равен великим мастерам прошлого вроде Апдайка или Беллоу. Каждое его слово стоит на правильном месте, безупречное, как проза Набокова и кадры Уэса Андерсона. Казалось бы, Гекльберри Финн велел плевать таким в суп и ставить подножки, однако Шейбон чудом умудряется быть умным, как Знайка, но своим, как Незнайка.

Афиша/Воздух
Альтернативная история о евреях-беженцах, которые во время войны получили временное место в Ситке, на Аляске, где и живут вместе со своими говорящими на идише попугаями, мамами, детьми, злодеями и праведниками, – так вот, эта альтернативная история изо всех сил подделывалась под «черный» детектив, и в какой-то момент даже пошел слух, что ее будут снимать братья Коэн, – эх, какой бы получился фильм!

Голос омара
Увлекательный, ироничный роман о вымышленной колонии еврейских иммигрантов, которые пытаются обрести Землю обетованную за полярным кругом. Замысел написать такую книгу возник после того, как автор случайно обнаружил в кладовке разговорник для туристов «Как это сказать на идише». Тогда Шейбон и придумал местечко, где все говорят на языке его предков. В центре сюжета – закрученный детектив…

Русский репортер
Американца Майкла Шейбона любят прежде всего за умение создавать новую географию и рассказывать легенды. Его роман «Союз еврейских полисменов» сразу выскочил на второе место в списке бестселлеров New York Times и продержался в этом списке шесть достойных недель. Это серьезный труд: не столько детектив, сколько альтернативная история всего европейского еврейства.

Коммерсант Weekend
Романы Шейбона – это взрывная смесь из всего, что мы любим. Тут есть и обаяние идиша, и историческая тяжесть еврейской культуры, но все это сочетается с развлечениями самого верного толка: от детективов в жанре нуар до эскапистских комиксов. Это сочетание оказалось вполне революционно для американской культуры, четко пилящей аудиторию на умных и дураков. В 2001 году автор получил Пулицеровскую премию за свой самый известный роман «Потрясающие приключения Кавалера & Клея», в 2008-м – премии «Хьюго» и «Небьюла» за альтернативно-исторический «Союз еврейских полисменов».

The Village
В романе Шейбона предложена альтернативная история образования независимого еврейского государства: вместо Палестины оно появляется на Аляске. Там говорят на идише, изредка устраивают стычки с соседями-индейцами и ждут окончания 60-летнего срока, отмеренного США для обустройства евреев, убежавших от нацистов в годы Второй мировой войны из Европы. Главные герои романа, написанного в стилистике детективов Рэймонда Чандлера и Дэшила Хэммета, расследуют странное и чреватое неожиданными откровениями убийство шахматиста в дешевой гостинице.

О подготовке экранизации «Союза еврейских полисменов» объявили братья Итан и Джоэл Коэны, лауреаты трех ключевых «Оскаров» 2008 года. Они получили эти награды за фильм «Старикам тут не место» по роману Кормака Маккарти.

Lenta.ru
«Союз еврейских полисменов» в первую очередь – хорошая, мастерски написанная литература. Замечательное смешение жанров: здесь и хорошо скроенный нуар-детектив (вроде Рэймонда Чандлера, которого Шейбон очень любит), политический триллер, любовная история. Здесь смешаны «аиды», ФБР, обделенные индейцы, борющиеся против еврейского засилья, русские штаркеры-криминалы, раввины, мессианские пророчества… Порой непонятно, всерьез все или в шутку – часто жестокую, парадоксальную шутку, далеко не на любой вкус, то ли от Жванецкого, то ли от Кафки.

Booknik
Отчасти в том, что я сочинил детектив, виноват русский писатель Исаак Бабель. Есть некое странное родство между переводами произведений Бабеля и крутыми детективами, например чандлеровскими.

Если говорить о «Союзе полисменов», то я чувствовал, что должен изобрести новый язык целиком, придумать некий диалект. В этом сочинении я дольше всего искал верный голос. Предложения здесь гораздо короче, что для меня не совсем обычно.

Я написал черновик на шестьсот страниц от первого лица и в итоге через год выкинул его в корзину. В нем были те же персонажи: Ландсман, его бывшая жена Бина Гельбфиш, тоже сотрудник полиции, и его двоюродный брат и напарник, полуиндеец по имени Берко Шемец, – но сюжет там совершенно иной. Для меня самого «Союз полисменов» – это сиквел того, первого романа.

Коль скоро я задумал мир, охватывающий многие слои общества, мне понадобился персонаж, который был бы вхож в каждый из них. Ради этого-то авторам и нужны детективы вроде инспектора Баккета в диккенсовском «Холодном доме». Подобные примеры не спасают детективные истории от пренебрежительного отношения современников в целом. Умение хорошо рассказывать – это забытый и недооцененный элемент так называемой настоящей писательской работы. Существует предубеждение против повествования, в котором сюжет выдвигается на первый план.

По-моему, детектив и писатель неразрывно связаны: детектив страдает из-за расследования. Писатели не могут удержаться от взаимных обвинений, снова и снова вытаптывая одну и ту же лужайку.

Раздумья о том, как выглядел бы мир без Государства Израиль, были одним из побудительных импульсов написания этой книги. Какое же безумие, что этот крохотный клочок земли вынужден быть центром глобальных конфликтов. Я неизменно раздираем двойственным чувством по отношению к миру без Израиля. У меня не было и нет ни точки зрения, которую я мог бы отстаивать, ни плана действий.

Майкл Шейбон

От переводчика

Несколько месяцев я провела в промозглой еврейской Ситке, прожила их день за днем вместе с героями романа, заныкавшись где-то там, на застекленной лоджии высотки «Днепр», и успев привязаться к этим людям, будто они мне родня. Майклу Шейбону удалось соткать из слов пронзительный и живой мир, тональность романа напоминает девяностые двадцатого века, когда многим из нас пришлось пережить исход, отчуждение, потерю родины. Не могу сказать, что мне по душе альтернативная история, которую предлагает автор, но уж какая есть. Однако символично, что страна евреев, говорящих на идише, обосновалась именно на Аляске – на некогда русской земле. Уверена, что этот роман должен был появиться и прозвучать по-русски. Просто случайный вывих альтернативной истории привел к тому, что написан он на американском (так сам Шейбон называет язык огромной и богатой страны, милостиво приютившей евреев на время, а теперь изгоняющей их куда глаза глядят, ведь в этой богатой стране существует настоящая «черта оседлости») – где-то не там наступили не на ту бабочку, азохен-вей. В русский язык идиш, маме-лошн, врос куда глубже, чем в «американский»; издавна русский, украинский, белорусский языки наполнены идишскими словами, мы веками жили рядом, кровеносные системы наших культур переплелись, сроднились. Шейбон рассказывает историю как бы на идише, вкрапляя «для колорита» идишские слова. Причем если для американца словарь в конце книги необходим, то читающему этот роман по-русски, скорее всего, он не особенно нужен. Условно говоря: я не знаю идиш меньше, чем его не знает автор. Поясню некоторые свои переводческие решения. Я позволила себе чуть больше слов на идише, надеюсь, автор и читатель меня не осудят за это. Я слышала эти слова в детстве, помню их всю жизнь, да и прочитанная литература сделала свое дело, поэтому кое-что в этом романе так и просилось перевести его с американского на идиш. У Шейбона евреи Аляски называют друг друга «йид» – yid (вспоминается бабелевское «вы юде, пане»). Причем множественное число автор образует по правилам своего родного языка – yids. На идише правильно было бы «а ид» в единственном числе и «идн» во множественном; да, мне это известно. Но я пишу по-русски, поэтому сознательно беру слово, которое давно вошло в русский, слившись с артиклем, и множественное число от него образуется по правилам русского языка – аид, аиды. Красивые слова, как по мне, да и страна – выдуманная, чего только в ней не бывает. Кстати, для желающих словарь прилагается, мы составили его со всей тщательностью и любовью. Ибо любовь пронизывает все повествование – чистая, звенящая сквозная тема. Не раз прозвучавшее в адрес «Союза еврейских полисменов» словцо «нуар», на мой взгляд, не имеет отношения к роману. «Союз полисменов, говорящих на идише» – я бы именно так перевела название, но выглядит длинновато и кажется аллюзией к Севеле, которого тут нет и в помине, но если язык определяет судьбу народа, то идишу в названии самое место. И «забойным» этот роман назвали совершенно бездумно. Роман метафоричен и прекрасен, это песнь уходящему в небытие. Автор явно читал в переводе не только Бабеля, но и Набокова и Достоевского. И шейбоновский Мошиах чем-то неуловимо напоминает князя Мышкина. Впрочем, судите сами. Доброго вам пути, гейт гезунт!

Елена Калявина

Посвящается Эйлет, моей башерт


В решете они в море ушли, в решете.

Эдвард Лир
(Перевод С. Маршака)

1

За те девять месяцев, что Ландсман прокантовался в гостинице «Заменгоф», никого из постояльцев не угораздило стать жертвой убийства. А теперь кто-то вышиб мозги аиду из номера 208, именовавшему себя Эмануэлем Ласкером[1].

– Он трубку не брал, он дверь не открыл, – оправдывается ночной администратор Тененбойм, поднявший Ландсмана с постели. (Ландсман занимает номер 505 с видом на неоновую вывеску гостиницы по ту сторону улицы Макса Нордау[2]. Это словечко «Блэкпул» частенько является Ландсману в ночных кошмарах[3].) – Вот я и позволил себе зайти в его номер.

Ночной администратор, в прошлом морпех и героинщик, еще в шестидесятых завязал с наркотой, вернувшись домой после заварухи под названием «Кубинская война». Для заменгофского контингента он как мама родная – ссужает деньгами и считает, что нечего беспокоить жильцов попусту, если те нуждаются в уединении.

– Ты в номере что-нибудь трогал? – интересуется Ландсман.

– Только наличку и камешки.

Ландсман надевает брюки, ботинки, пристегивает подтяжки. Они с Тенебоймом дружно косятся на дверную ручку, где висит галстук – красный в жирную свекольную полоску. Ландсман его со вчера не развязывал, экономя время. Восемь часов осталось до следующего Ландсманова дежурства. Восемь часов безделья в обнимку с бутылкой – точь-в-точь крыса в стеклянном террариуме, усыпанном древесными опилками. Ландсман со вздохом тянется за галстуком, продевает голову в петлю, придвигает узел к верхней пуговице воротника. Влезая в пиджак, он нащупывает в нагрудном кармане бумажник и жетон, похлопывает ладонью по кобуре под мышкой – на месте ли шолем, тридцать девятый «смит-вессон».

– Я бы вас ни в какую не разбудил бы, детектив, – говорит Тененбойм, – если б не приметил, что вы вроде не так чтобы очень спите.

– Я сплю, – возражает Ландсман. Он берет сувенирную стопку, свою теперешнюю подругу жизни, память о Всемирной выставке 1977 года[4]. – Просто я сплю в трусах и рубашке.

Он поднимает безмолвный тост за тридцатую годовщину Всемирной выставки в Ситке. Переломный, говорят, момент был в истории еврейской цивилизации на севере, и кто он такой, Мейер Ландсман, чтобы это оспаривать? Тем летом ему было четырнадцать, и у него только открылись глаза на прелести еврейских женщин, так что для него 1977-й тоже был своего рода переломным моментом.

– Сплю, сидя в кресле. – Он осушает стопку. – И при шолеме.

Если верить докторам, психотерапевтам и бывшей жене Ландсмана, то его пьянство – это чистое самолечение, то бишь доводка до кондиции хрупких трубочек и кристаллов состояния его души с помощью кувалды крепчайшего сливового бренди. Но правда в том, что у Ландсмана бывает лишь два состояния души: Ландсман работающий и Ландсман мертвый. Мейер Ландсман – самый «титулованный» шамес в округе Ситка, это он распутал убийство красавицы Фромы Лефковиц, совершенное ее мужем-меховщиком, это он схватил «больничного убийцу» Подольски, это его показания упекли Хаймана Чарны пожизненно в федеральную тюрьму – первый и последний случай, когда вербовскому молодчику пришлось-таки ответить в суде за уголовное преступление. У Ландсмана память арестанта, отвага подрывника, а глаз остр, как у взломщика. Случись где преступление, он рыскает по городу, будто у него ракета в штанине. А за кадром словно звучит этакая бравая музычка, да с кастаньетами. Беда поджидает в часы вынужденного безделья, когда Ландсмановы мысли начинает выдувать из распахнутого окна сознания, словно забытые на столе листки бумаги. Порой надобится увесистое пресс-папье, чтобы удержать их.

– Не хотелось прибавлять вам работы, – говорит Тененбойм.

В бытность свою в отделе по борьбе с наркотиками Ландсман пять раз арестовывал Тененбойма. Пожалуй, это единственное основание для дружбы между ними, но его вполне достаточно.

– Это не работа, Тененбойм, – говорит Ландсман, – я делаю это по любви.

– Ну точно как я. Только по любви будешь вкалывать ночным администратором в этом сраном клоповнике.

Ландсман похлопывает Тененбойма по плечу, и они отправляются осматривать покойника, втиснувшись в необитаемый заменгофский лифт, или ELEVATORO, как сообщает медная табличка над входом. Пятьдесят лет тому, когда гостиницу только построили, все вывески, указатели и предупреждения были выгравированы на медных табличках на языке эсперанто[5]. Бо́льшая часть их давно сгинула бесследно, став жертвами небрежности, вандализма или пожарной инспекции.

Ни дверь, ни дверной проем номера 208 не свидетельствуют о насильственном вторжении. Ландсман оборачивает ручку носовым платком и легонько толкает дверь носком ботинка.

– Я когда его только увидел, у меня такое чудно́е чувство появилось, – говорит Тененбойм, следуя за Ландсманом в открытую дверь. – Помните выражение «сломленный человек»?

Да, что-то такое Ландсман слышал.

– Большинство людей, которых так называют, совершенно того не заслуживают, – продолжает Тененбойм, – коль уж на то пошло, в них и ломаться-то нечему. Но вот этот самый Ласкер… Он вроде тех неоновых палочек – сломаешь их, и они светятся. Знаете, да? По нескольку часов кряду. И слышно, как внутри звякают осколки стекла. Ладно, не обращайте внимания. Просто возникло такое странное ощущение.

– В наши дни у кого только нет странных ощущений, – говорит Ландсман, занося в черный блокнотик какие-то заметки об обстановке в номере, впрочем совершенно лишние, поскольку он редко забывает даже мельчайшие подробности физического описания; все те же доктора, психотерапевты и бывшая супруга в один голос пророчили, что пристрастие к алкоголю скоро погубит уникальную память Ландсмана, но пока что, к его глубокому сожалению, эти предсказания не сбываются: картины прошлого, все до единой, остаются при нем как живые. – Нам даже пришлось выделить линию, чтобы управиться с телефонными звонками от чудаков.

– Странно в нынешние времена быть евреем, – соглашается Тененбойм. – Это уж точно.

На ламинированном туалетном столике лежит небольшая стопка брошюр. На тумбочке у кровати – шахматная доска. Она выглядит так, словно смерть застала Ласкера в разгар партии: ровный строй фигур нарушен, черный король под ударом в центре, у белых преимущество в две фигуры. Шахматы дешевенькие – картонная доска, складывающаяся посредине, полые фигуры с пластиковыми заусенцами – привет от формы, в которой их штамповали.

В торшере с тремя абажурами, рядом с телевизором, горит только одна лампочка. Все остальные лампочки в номере, кроме той, что в ванной, перегорели или вывинчены. На подоконнике упаковка популярного безрецептурного слабительного. Окно приоткрыто на максимально возможный дюйм, и каждые пять секунд металлические жалюзи дребезжат от резкого ветра со стороны залива Аляска. Этот ветер несет гниловатый запах древесной трухи, корабельной солярки, лососевой требухи и консервных жестянок для рыбозаготовки. Как поется в песне «Нох амол», которую Ландсман и все аляскинские евреи его поколения выучили еще в начальной школе, запах с залива наполняет каждый еврейский нос надеждой, сулит возможность, великий шанс все начать заново, еще раз. «Нох амол» ведет свою историю со времен Полярных Медведей начала сороковых, и ее предназначением было выразить благодарность за еще одно чудесное спасение, нох амол – СНОВА. В наши дни евреи округа Ситка более чутко воспринимают ироническую нотку, изначально звучавшую в этой песне.

– Помнится, я знавал немало аидов-шахматистов, которые герычем баловались.

– Да и я, – кивает Ландсман, глядя сверху на распростертый труп; он вспомнил, что не раз встречал аида в «Заменгофе».

Этакий человек-пичужка. Блестящие глаза, шнобель. Красноватые пятна кое-где на щеках и на шее – розацеа, не иначе. Не рецидивист, не подонок какой, не пропащая душа. Еврей как еврей – вроде самого Ландсмана, разве что лекарство он выбрал другое. Ногти ухоженные. Всегда при шляпе и галстуке. Как-то раз читал книгу, делая пометки на полях. Теперь Ласкер лежит на откидной кровати, лицом к стене, в одних белых подштанниках. Рыжеватые волосы, рыжие веснушки и трехдневная золотистая стерня на щеках. След двойного подбородка, – видимо, в неведомой прошлой жизни, помечает себе Ландсман, покойный был толстым мальчиком. Глаза вылезли из темно-кровянистых орбит. На затылке крошечная обугленная дырка, сгусток крови. Никаких признаков борьбы. Как будто Ласкер не видел и не осознавал, что его убивают. Подушка на кровати отсутствует, отмечает Ландсман.

– Знать бы раньше, так предложил бы ему сыграть партейку-другую.

– А вы играете?

– Шахматист из меня неважнецкий, – признается Ландсман. Рядом с туалетом, на плюшевом коврике приторного желто-зеленого цвета пастилок от кашля, он замечает крошечное белое перышко. Ландсман рывком открывает дверь туалета – вот она, подушка, на полу – ей прострелили сердце, чтобы заглушить звук взорвавшегося в патроне газа. – Нет у меня понимания миттельшпиля.

– По моему опыту, детектив, – говорит Тененбойм, – тут у нас полный миттельшпиль.

– Кто бы сомневался, – кивает Ландсман. И звонит своему напарнику Берко Шемецу. – Детектив Шемец? – говорит он в мобильник «Шойфер АТ», собственность полицейского управления. – Это твой напарник.

– Сто раз я тебя просил больше так не делать, Мейер, – отвечает Берко.

Нет нужды сообщать, что у него тоже осталось восемь часов до следующего дежурства.

– Имеешь полное право сердиться. Только я тут подумал, может, ты не спишь еще.

– Я и не спал.

В отличие от Ландсмана, Шемец не отправил коту под хвост ни свой брак, ни личную жизнь. Все ночи он проводил в объятиях своей безупречной жены, благодарно отвечая взаимностью на безусловно заслуженную любовь, которой та одаривала своего супруга – преданнейшего мужчину, никогда не дававшего ей повода для сожалений или тревог.

– Холера тебе в бок, Мейер, – говорит Берко и усугубляет американским: – Черт тебя дери.

– Я тут прямо у себя в гостинице имею явное убийство, – сообщает Ландсман. – Постоялец. Один выстрел в затылок. Подушка вместо глушителя. Очень чисто.

– В яблочко, значит.

– Я только потому и решил тебя побеспокоить. Необычный способ убийства.

В Ситке, население которой, разместившееся на длинном драном лоскуте муниципального района, составляет три и две десятых миллиона человек, ежегодно регистрируется в среднем семьдесят пять убийств. Часть из них – бандитские разборки: русские штаркеры приканчивают друг друга в вольном стиле. Все прочие убийства в Ситке – это так называемые преступления страсти, как на скорую руку обозвали математический результат, который получается, если алкоголь помножить на огнестрельное оружие. Хладнокровные казни настолько же редки, насколько трудноудаляемы с большой белой доски, куда крепятся ярлыки нераскрытых дел.

– Ты же не при исполнении, Мейер. Звякни в отдел. Отдай жмурика Табачнику и Карпасу.

Табачник и Карпас – еще два детектива, которые вместе с Ландсманом и Шемецем входят в группу «Б» отдела убийств Главного управления полиции округа Ситка; в этом месяце они дежурят в ночную смену. Ландсман не может не признать, что идея сбросить сие голубиное дерьмецо на шляпу сослуживцам не лишена некоторой привлекательности.

– Ну, я бы так и сделал, – говорит он, – но мы с покойником соседи.

– Вы были знакомы? – Голос у Берко смягчается.

– Нет, – отвечает Ландсман. – Не знал я его, аида этого.

Он отводит взгляд от бледного веснушчатого бесформенного тела, распростертого на откидной кровати. Иногда Ландсман невольно жалеет этих бедолаг, но как бы это не вошло в привычку.

– Слушай, – говорит он, – ложись-ка ты спать. Завтра обсудим. Прости, что потревожил. Спокойной ночи. Извинись за меня перед Эстер-Малке.

– Что-то голос у тебя малость того, Мейер, – говорит Берко. – Ты как там?

За последние месяцы Мейер множество раз звонил своему напарнику в самые неподходящие часы посреди ночи, разглагольствуя гневно или же бессвязно изливая горе на алкогольном диалекте. Два года назад Ландсман катапультировался из терпящего бедствие самолета своего брака, а в апреле прошлого года его младшая сестра разбилась на двухместном поршневом «пайпер-суперкабе», врезавшись в поросший кустарником склон сопки Дункельблюм. Но не о гибели Наоми думает сейчас Ландсман, не о разводе сожалеет. Его захватывает видение: он сидит на грязно-белом диване в неопрятном фойе гостиницы «Заменгоф» и играет в шахматы с Эмануэлем Ласкером, или как там его звали на самом деле. Они озаряют друг друга угасающим сиянием, вслушиваясь в дребезжание осколков стекла внутри. И пусть Ландсман не выносит шахматы, картина от этого не становится менее щемящей.

– Этот парень был шахматистом. А я и не догадывался. Вот и все.

– Мейер, пожалуйста, – просит Берко, – пожалуйста, умоляю тебя, Мейер, только не рыдай.

– Я в порядке, – успокаивает его Ландсман. – Спокойной ночи.

Ландсман звонит диспетчеру, чтобы записать на себя расследование дела Ласкера. Еще одно паршивенькое убийство никак не запятнает его безупречной раскрываемости. Подумаешь – глухарь. Первого января весь суверенный федеральный округ Ситка, вся эта фигурная скобка каменистого побережья, протянувшегося вдоль западных оконечностей островов Баранова и Чичагова, снова перейдет под юрисдикцию штата Аляска. Окружное управление полиции, которому Ландсман предан телом и душой и в котором прослужил верой и правдой двадцать лет, будет расформировано. И совершенно неясно, сохранят ли свою работу Ландсман, или Шемец, или кто-то другой из сослуживцев. Все в тумане и насчет грядущего Возвращения, вот потому-то и странно по нынешним временам быть евреем.

2

Ожидая патрульного латке, Ландсман стучится в двери. Большинство постояльцев «Заменгофа» этой ночью отсутствовали, телом или душой, а все, что Ландсман мог получить с остальных, – так с тем же успехом можно ломиться в дверь школы для глухонемых Гиршковица. В большинстве своем дерганая, бестолковая, гнусная кучка аидов с прибабахами – вот кто они, постояльцы гостиницы «Заменгоф», но никто из них этой ночью вроде бы не дергался больше обычного. И ни в одном из них Ландсман не усматривает типа, способного вдавить крупнокалиберный ствол человеку в затылок и хладнокровно пристрелить его.

– Зря я трачу время на телков этих, – говорит Ландсман Тененбойму. – А ты точно уверен, что ничего и никого необычного не заметил?

– Извините, детектив.

– Ты тоже телок, Тененбойм.

– Я не оспариваю обвинение.

– Служебный выход?

– Дилеры через него шастали, – отвечает Тененбойм. – Нам пришлось поставить сигнализацию. Я бы услышал.

Ландсман велит Тененбойму дозвониться дневному администратору и тому, кто его замещает по выходным, и выдернуть их из постелей. Оба джентльмена согласны с Тененбоймом в том, что, насколько им известно, никто покойным не интересовался и не звонил ему. Никогда. По крайней мере, пока он жил в «Заменгофе». Ни посетителей, ни друзей, ни даже мальчишки-посыльного из «Жемчужины Манилы». Так что, полагает Ландсман, в этом и состоит разница между ним и Ласкером – ему, Ландсману, время от времени приносили из «Ромеля» коричневый пакет с лумпией[6].

– Пойду проверю крышу, – говорит Ландсман. – Никого не выпускай и дай мне знать, когда латке соизволит явиться.

Ландсман поднимается elevatoro на восьмой этаж, а потом, грохоча, пешком преодолевает еще один пролет с обитыми железом бетонными ступеньками, ведущими на крышу «Заменгофа». Он обходит периметр, видит улицу Макса Нордау до самой крыши «Блэкпула». Он вглядывается в пропасти, лежащие за северным, восточным и южным карнизами, в приземистые строения шестью-семью этажами ниже. Ночь – оранжевое липкое пятно над Ситкой, смесь тумана и натриевых фонарей. Она похожа на прозрачный лук, обжаренный в курином жире. Фонари еврейской территории тянутся от склона вулкана Эджком на западе, над семьюдесятью двумя пустынными островами к югу, через Шварцер-Ям, мыс Палтуса, Южную Ситку и далее через Нахтазиль, Гаркави и Унтерштат, пока не теряются на востоке за грядой Баранова. На острове Ойсштелюнг, на кончике Английской Булавки, – маяк, этот единственный последыш Всемирной выставки, остерегающе подмигивает то ли самолетам, то ли евреям. В ноздри Ландсману шибает смрад рыбной требухи с консервных заводов, жира с жаровен «Жемчужины Манилы», выхлопы такси, ядовитый букет свежевыделанных шляп с фетровой фабрики Гринспуна в двух кварталах от гостиницы.

– Хорошо там, наверху, – говорит Ландсман, спустившись в вестибюль с его очарованием пепельниц, пожелтевших диванов, обшарпанных стульев и столов, где можно иногда застать пару здешних обитателей, убивающих время за игрой в безик. – Мне следовало бы почаще там бывать.

– А как насчет подвала? – спрашивает Тененбойм. – Внизу тоже глянете?

– Подвал, – повторяет Ландсман, и его сердце вдруг ни с того ни с сего изображает в груди ход конем. – Надо бы, наверное.

Ландсман по-своему орешек крепкий, что называется, любитель отчаянного риска. О нем говорят как о прожженном, безрассудном момзере, свихнувшемся сукином сыне. Ему удавалось осадить штаркеров и психопатов, его дырявили, били, замораживали, жгли. Он преследовал лиходеев под вспышками городских перестрелок и в дебрях медвежьих чащоб. Высоты, толпы, змеи, горящие дома, свирепые собаки, натасканные на запах полицейских, – он все это побеждает и перебарывает, все ему нипочем.

Но стоит ему оказаться в кромешном мраке или в замкнутом пространстве, что-то животное начинает биться в конвульсиях внутри Мейера Ландсмана. И только его бывшая жена знает, что детектив Мейер Ландсман боится темноты.

– Мне с вами? – импровизирует Тененбойм.

Но мало ли что может прийти в голову чувствительной хабалке вроде Тененбойма.

Ландсман презрительно отвергает предложение:

– Просто дай мне чертов фонарь.

Подвал выдыхает камфару, мазут и холодную пыль. Ландсман дергает за шнур и включает голую лампочку, задерживает дыхание и ныряет. У подножия лестницы он проходит кладовую забытых вещей. Стены в ней обиты древесно-волокнистыми плитами, увешанными полками с крючками и гнездами, где ютятся тысячи предметов, покинутых или забытых постояльцами. Распарованная обувь, меховые шапки, труба, заводной дирижабль. Коллекция восковых граммофонных валиков, представляющая весь репертуар стамбульского оркестра «Орфеон». Топор дровосека, два велосипеда, вставная челюсть в гостиничном стакане. Парики, трости, стеклянный глаз, набор рук, забытый продавцом манекенов. Молитвенники, талесы в бархатных сумочках на молнии, заморский идол с телом жирного младенца и головой слона, а вот и деревянный ящик из-под лимонада, заполненный ключами, другой – вдоль и поперек набитый парикмахерскими инструментами, от плоек до щипчиков для ресниц. Семейные фотографии в рамках, знавшие лучшие дни. Загадочный резиновый жгут – может, эротическая игрушка, или противозачаточное средство, или патентованная тайная деталь женского корсета. Какой-то аид даже забыл чучело куницы, холеное и злобное, с чернильной бусинкой глаза.

Ландсман шерудит карандашом в ящике с ключами. Он заглядывает в каждую шапку, обшаривает полки позади забытых книг в мягких обложках. Он слышит собственное сердце и запах своего альдегидного дыхания, и после нескольких минут в тишине шум крови в ушах начинает напоминать чью-то беседу. Он проверяет за бойлерами, скованными стальными обручами, как товарищи-арестанты по пути на каторгу.

Теперь прачечная. Когда Ландсман дергает шнурок, чтобы зажечь свет, ничего не происходит. Тут темнее раз в десять и не на что смотреть, кроме пустых стен, оторванных крюков, стоков в полу. В «Заменгофе» давно уже не стирают белье в собственной прачечной. Ландсман заглядывает в стоки, мрак там маслянист и густ. Ландсман ощущает в животе трепет червя. Он сгибает пальцы и трещит шейными позвонками. В дальнем конце прачечной обнаруживается дверца из трех досок, сбитая четвертой по диагонали, вместо задвижки – веревочная петля и крючок.

Подвал. От одного этого слова Ландсману становится слегка не по себе.

Он прикидывает степень вероятности, что какой-нибудь убийца, не профессионал, не настоящий любитель, даже не обычный маньяк, мог бы спрятаться в этой норе. Все возможно. Однако даже отпетому психу было бы несподручно изнутри накинуть петлю на крюк. Эта логика уже почти уговаривает его оставить крысиную нору в покое. В результате Ландсман включает фонарь и зажимает его в зубах. Он поддергивает штанины, становится на колени. Просто назло самому себе, потому что поступать назло себе, другим, всему миру – любимая забава и единственное достояние Ландсмана и его народа. Одной рукой он расстегивает кобуру своего гигантского малыша «смит-вессона», а другой нащупывает петлю на двери. И резко распахивает дверцу крысиной норы.

– Вылезай! – произносит он пересохшими губами, скрипя, что твой перепуганный старый пердун.

Восторг, испытанный им на крыше, остыл, как спираль перегоревшей лампочки. Ночи его прошли зря, его жизнь и карьера – всего лишь череда ошибок, и город его – та же лампочка, которая вот-вот потухнет.

Он до пояса залезает в крысиную нору, где прохладно и резко пахнет мышиным дерьмом. Луч фонарика тоненькой струйкой сочится повсюду, тень становится еще гуще от его света. Стены здесь шлакоблочные, пол земляной, потолок – отвратительный клубок проводов и пеноизоляции. Посреди грязного пола лежит диск необработанной фанеры, вставленный в круглую металлическую раму вровень с полом. Ландсман задерживает дыхание и, переплывая собственную панику, устремляется к дыре в полу, полный решимости не выныривать, пока может. Грязь вокруг рамы не тронута. И даже слой пыли на дереве и раме одинаков, ни отметок, ни бороздок. И нет причины полагать, что кто-то тут побывал. Ландсман просовывает пальцы между фанерой и рамой и приподнимает грубую крышку люка.

Фонарь выхватывает алюминиевую трубу с резьбой, ввинченную в землю и снабженную стальными скобами-ступеньками. Оказывается, рама – тоже часть трубы. Достаточно широкой, чтобы принять взрослого психопата. Или еврея-полицейского с меньшим числом фобий, чем у Ландсмана. Он цепляется за шолем, как за спасительный поручень, сражаясь с безумной потребностью разрядить его в горло мрака, а потом с грохотом роняет фанерный диск назад в раму. Нет, вниз он не ходок. Мрак преследует Ландсмана, пока он поднимается по ступенькам в вестибюль, мрак хватает его за воротник, дергает за рукав.

– Ничего, – говорит он Тененбойму, собравшись.

Слово звучит с воодушевлением. Может, как предвидение, что убийство Эмануэля Ласкера обречено быть раскрытым, слово, ради которого, как он полагает, Ласкер жил и умер, как осознание того, что останется после Возвращения от его, Ландсмана, родного города.

– Ничего.

– Знаете, что Кон болтает? – говорит Тененбойм. – Кон болтает, что в доме водится привидение.

Кон – это дневной администратор.

– Гадит и разносит дерьмо. Кон думает, что это призрак профессора Заменгофа.

– Если б эту помойку, – говорит Ландсман, – назвали моим именем, я бы тоже бродил здесь призраком.

– Кто знает, – обобщает Тененбойм. – Особенно в наши дни.

В наши дни никто ничего не знает. У Поворотны кот огулял крольчиху, и та произвела прелестных уродцев, чьи фотографии украсили первую полосу «Ситка тог». В феврале пятьсот свидетелей со всего района божились, что две ночи кряду наблюдали мерцание северного сияния в виде человеческого лица с бородой и пейсами. Яростные споры разразились везде, обсуждалась личность бородатого мудреца в небе, и смеялся ли он (или просто страдал, потому что его пучило), и что́ это знамение вообще означало.

А на прошлой неделе, среди шухера и перьев кошерной бойни на Житловски-авеню[7], курица заговорила с шойхетом, когда тот занес ритуальный нож, и на арамейском языке провозгласила неминуемое пришествие Мошиаха. И если верить все той же «Ситка тог», чудотворная курица предложила многочисленные предсказания, хотя пренебрегла упоминанием супа, попав в который умолкла, как Сам Б-г. Даже весьма поверхностное изучение сообщений, думает Ландсман, покажет, что в те времена, когда странно быть евреем, не менее странно быть и курицей, и так было всегда.

3

На улице ветер вытряхивает дождь из складок своего плаща. Ландсман укрывается в дверном проеме. Два человека переходят улицу, сражаясь с непогодой, один – с виолончельным футляром за спиной, другой – нянча скрипку или альт; они держат путь к дверям «Жемчужины Манилы». Концертный зал в десяти кварталах отсюда и на целый мир дальше от этого конца улицы Макса Нордау, но тоска еврея по свинине, особенно если она хорошо прожарена, сильнее ночи, или расстояний, или ледяного ветра с залива Аляска. И сам Ландсман борется с желанием вернуться в номер 505, к бутылке сливовицы и сувенирной стопке со Всемирной выставки.

Вместо этого он закуривает папиросу. После десяти лет воздержания Ландсман закурил опять три года назад. В то время его тогда еще жена была беременна. Долгожданная беременность, обсуждаемая долго в некоторых кругах, – ее первая беременность – и незапланированная. И, как это часто бывает, когда беременность обсуждается слишком долго, будущий отец испытывал двойственные чувства. Семнадцать недель и один день – день, когда Ландсман купил первую пачку «Бродвея» за эти десять лет, принес грустные новости. Некоторые, хотя и не все клетки, создававшие зародыш под кодовым именем «Джанго», обладали лишней хромосомой на двадцатой паре. Мозаицизм – так это называлось. Дефект грозил значительными нарушениями. Но мог и никак не сказаться. В доступной литературе верующий отыскал бы поддержку, а неверующий – множество причин для уныния. Ландсмановы двойственность, уныние и полное отсутствие веры возобладали. Доктор с полудюжиной расширителей из ламинарии сорвал пломбу с жизни Джанго Ландсмана. Тремя месяцами позднее Ландсман и его папиросы выселились из дома на острове Черновцов – дома, который они с Биной делили чуть ли не все пятнадцать с лишним лет совместной жизни. И не то чтобы Мейер не мог жить с чувством вины. Он просто не мог жить с этим чувством и с Биной.

Старик, толкая себя вперед, словно шаткую тележку, держит извилистый путь к дверям гостиницы. Коротышка, от силы футов пять, волочащий огромный саквояж – древнюю химеру из засаленной парчи и потертой кожи. Ландсман изучает поношенное белое пальто до пят поверх белого костюма с жилетом и широкополую шляпу, натянутую на уши. Белую бороду и пейсы, тонкие и густые одновременно. Вся правая половина тела старика оседает градусов на пять ниже левой: в правой руке саквояж, в котором, наверно, лежат все пожитки старикана – свинцовые чушки, не иначе, – и груз этот тянет его долу. Аид останавливается и поднимает палец, словно собираясь задать Ландсману вопрос. Ветер играет пейсами старика и полями его шляпы. От бороды, подмышек, дыхания, кожи ветер доносит сильный запах мокрого табака, и влажной бумазеи, и пота человека, живущего на улице. Ландсман отмечает цвет его старомодных сапог, остроносых и с пуговицами по бокам, пожелтевшую слоновую кость – в тон бороде.

Ландсман вспоминает, что видел этого чокнутого не раз, еще в те времена, когда арестовывал Тененбойма за мелкую кражу и присвоение чужого имущества. Аид не был моложе и в те поры, да и сейчас не выглядел старше. Люди нарекли его Элияху, потому что он появлялся там, где его меньше всего ждали[8], со своей шкатулкой-пушке и загадочным видом, будто он имеет сказать что-то важное.

– Дорогуша, – обращается он к Ландсману, – это гостиница «Заменгоф» или?..

Его идиш звучит для Ландсмана несколько экзотически, приправленный голландским, кажется. Старик согбен и хрупок, но лицо его, если не считать вороньих лапок вокруг голубых глаз, молодо и без морщин. Да сами глаза полны спичечного огня и рвения, что озадачивает Ландсмана. Перспектива провести ночь в «Заменгофе» нечасто дает повод для подобного предвкушения.

– Она самая. – Ландсман протягивает Пророку Элияху открытую пачку «Бродвея», и коротышка берет две папиросы, заталкивая одну в ковчег нагрудного кармана. – Горячая и холодная вода. Лицензированный шамес при гостинице.

– Ты тут за управляющего, добрый человек?

Ландсман не может сдержать улыбку. Он отступает в сторону, указывая на вход.

– Управляющий там, – говорит он.

Но коротышка не двигается, так и стоит под проливным дождем, его борода трепещет, как флаг перемирия. Он глядит на безликий фасад «Заменгофа», посеревший в тусклом свете уличных фонарей. Узкая куча грязно-белых кирпичей с амбразурами окон, за три или четыре квартала от аляповатейшей длинноты Монастырской улицы; местечко это привлекательно, как влагопоглотитель. Неоновые буквы над входом вспыхивают и гаснут, терзая грезы незадачливых постояльцев «Блэкпула» на другой стороне улицы.

– Тот самый «Заменгоф», – произносит старик, эхом вторя мигающим буквам неоновой вывески. – Не «Заменгоф», а «Тот самый Заменгоф».

А вот и латке, молодой патрульный по фамилии Нецки подбегает трусцой, в руках у него круглая плоская широкополая шляпа.

– Детектив… – переведя дыхание, говорит латке, а потом, покосившись на старика, кивает и ему. – Здрасте, дедушка. Ну да… фух, детектив, извините. Только что позвонили, я там отлучался на минутку.

В дыхании Нецки чувствуется запах кофе, а правый обшлаг синего кителя присыпан сахарной пудрой.

– И где у нас труп?

– В двести восьмом, – отвечает Ландсман, открывая дверь для латке, потом оборачивается к старику. – Зайдешь, дед?

– Нет, – отказывается Элияху с каким-то кротким умилением в голосе, непостижимым для Ландсмана. Может, это сожаление, или облегчение, или мрачное удовлетворение человека, вкушающего разочарования. Мерцающий спичечный огонь, застрявший в глазах старика, заволакивает пелена слез. – Я всего лишь полюбопытствовал, господин полицейский Ландсман.

– Уже детектив, – сообщает Ландсман, удивленный, что старик помнит его имя, – ты меня помнишь, дед?

– Я помню все, дорогуша.

Элияху лезет в карман поблекшего желтого пальто и вытаскивает пушке, деревянный ларец размером приблизительно с ящик для учетных карточек. На лицевой части ящичка выведены слова на иврите: «ЭРЕЦ-ИСРАЭЛЬ». В крышке ларца прорезь для монет или сложенной в несколько раз долларовой купюры.

– Не пожертвуете немножко? – осведомляется Элияху.

Никому и никогда Святая земля не казалась более далекой и недостижимой, чем еврею из Ситки. Где-то на другом краю земли, про́клятое место под властью людей, собравшихся там только для того, чтобы сохранить чудом уцелевшую горстку евреев, которым грош цена. И вот уже полвека, как мусульманские фанатики и арабские вожди, египтяне и персы, социалисты и националисты, монархисты и шииты, панарабисты и панисламисты дружно вцепились зубами в Эрец-Исраэль и обглодали ее до костей и хрящиков.

Иерусалим – это город крови и лозунгов на стенах, отрезанных голов на телеграфных столбах. Соблюдающие закон евреи во всем мире еще не оставили надежду поселиться на земле Сиона. Но евреи были рассеяны уже трижды: в пятьсот восемьдесят шестом году до нашей эры, в семидесятом – уже нашей и в довершение – варварски – в сорок восьмом году двадцатого века. Даже верующим трудно поверить, что есть еще шансы снова начать все с нуля.

Ландсман достает кошелек и просовывает сложенную двадцатку в пушке Элияху.

– Удачи, – говорит он.

Коротышка подхватывает тяжелый саквояж и ковыляет прочь. Ландсман протягивает руку и хватает Элияху за рукав, вопрос зреет у него в душе – детский вопрос о желании его народа обрести дом. Элияху оборачивается с заученной опасливой гримасой. А вдруг Ландсман из тех, кто может навредить? Ландсман чувствует, что вопрос растворяется, как никотин в его крови.

– Что у тебя в сумке, дед? – спрашивает Ландсман. – На вид тяжелая.

– Это книга.

– Одна книга?

– Она очень толстая.

– Долгая история?

– Очень долгая.

– О чем она?

– Это про Мошиаха, – говорит Элияху. – А теперь, пожалуйста, уберите руку.

Ландсман отпускает его. Старик выпрямляется и вскидывает голову. Облаков, заслонявших его глаза, как не бывало. Он кажется рассерженным, надменным и не таким уж старым.

– Мошиах грядет, – говорит он.

Это не совсем угроза, скорее обещание искупления, но все-таки лишенное теплоты.

– И очень вовремя, – говорит Ландсман, дернув пальцем по направлению гостиничного вестибюля. – Сегодня у нас как раз местечко освободилось.

Выражение лица Элияху становится то ли обиженным, то ли просто гадливым. Он открывает черный ящичек и заглядывает внутрь. Извлекает двадцатидолларовую купюру, которую дал ему Ландсман, и возвращает ее владельцу. Потом подхватывает саквояж, натягивает на голову белую шляпу с обвисшими полями и уходит в дождь. Ландсман сминает двадцатку и сует ее в карман брюк. Он давит папиросу ботинком и идет в гостиницу.

– Что за чудик? – спрашивает Нецки.

– Его называют Элияху. Он безобидный, – вмешивается Тененбойм из-за стальной решетки конторки. – Частенько здесь бывает. Все пытается свести с Мошиахом. – Тененбойм с треском проводит золотой зубочисткой по коренным зубам. – Послушайте, детектив, мне, конечно, следует помалкивать. Но должен вам сказать. Управление завтра пошлет письмо.

– Жду не дождусь, – откликается Ландсман.

– Владельцы продают нас концерну из Канзас-Сити.

– Вышвырнут?

– Может быть, – говорит Тененбойм, – а может, и нет. Тут все неясно. Но не исключено, что вам придется съехать.

– Это будет написано в письме?

Тененбойм пожимает плечами:

– Письмо составлено юристом.

Ландсман ставит латке Нецки у входной двери.

– Никому не рассказывай, кто что видел или слышал, – напоминает он ему. – И никого не прессуй, даже если он того заслуживает.

Менаше Шпрингер, криминалист, работающий в ночную смену, влетает в фойе со стуком дождя, на нем черное пальто и меховая шапка. В одной руке у него зонтик, с которого стекает вода. Другой он толкает хромированную тележку, к тележке веревкой прикреплены обтянутый виниловой кожей ящик для инструментов и пластиковый контейнер с отверстиями вместо ручек. Шпрингер – плотный кривоногий крепыш, его обезьяньи руки приделаны прямо к шее, без всякого намека на плечи. Лицо криминалиста в основном состоит из зобатого подбородка, а выпуклый лоб похож на один из увенчанных куполом ульев на средневековых гравюрах – аллегорию Трудолюбия.

Ящик украшен единственным словом «УЛИКИ», выписанным синими буквами.

– Уезжаете? – спрашивает Шпрингер.

Это не самое обычное приветствие в наши дни. Многие уехали из города за последние несколько лет, сбежали из округа ради скудного реестра мест, где их привечают, или туда, где устали слышать о погромах из третьих уст и питают надежды устроить погром своими собственными руками. Ландсман отвечает, что, насколько ему известно, он никуда не собирается. В большинстве мест, принимающих евреев, требуется наличие близкой родни, там живущей. Все близкие родственники Ландсмана или мертвы, или сами ожидают Возвращения.

– Тогда позвольте распрощаться с вами сейчас, навсегда, – говорит Шпрингер. – Завтра в это время я буду греться под теплым солнцем Саскачевана.

– Саскатун-колотун?[9] – догадывается Ландсман.

– Минус тридцать у них сегодня, – говорит Шпрингер. – Выше не было.

– Как посмотреть, – отвечает Ландсман, – вы могли бы жить на этой помойке.

– «Заменгоф». – Шпрингер достает из ящиков памяти дело Ландсмана и хмурится, пробегая его содержимое. – Ну да, и дым отечества… а?

– Он вполне подходит к моему нынешнему стилю жизни.

Шпрингер улыбается тонкой улыбкой, с которой стерты почти все следы сожаления.

– Где тут у вас труп? – спрашивает он.

4

Перво-наперво Шпрингер вкручивает все лампочки, которые выкрутил Ласкер. Потом опускает со лба защитные очки и приступает к работе. Он делает покойнику маникюр и педикюр и заглядывает ему в рот в поисках откушенного пальца или бронзового дублона. Он фиксирует отпечатки с помощью порошка и кисти. Он делает триста семнадцать снимков «поляроидом». Снимки трупа, комнаты, продырявленной подушки, найденных им отпечатков. Он фотографирует шахматную доску.

– И для меня, – просит Ландсман.

Шпрингер снимает еще раз шахматную партию, которую Ласкеру пришлось оставить по милости убийцы. Потом протягивает снимок Ландсману, вопросительно приподняв бровь.

– Ценная улика, – поясняет Ландсман.

Фигуру за фигурой Шпрингер разрушает защиту Нимцовича, или что там играл покойный, и упаковывает каждую фигурку в отдельный пакетик.

– Где это вы так вымазались? – спрашивает он, не глядя на Ландсмана.

Ландсман замечает густую коричневую пыль на носках ботинок, на рукавах и на коленях.

– Я обследовал подвал. Там огромная… я не знаю… что-то вроде технической трубы. – Он чувствует, как кровь приливает к щекам. – Пришлось ее проверить.

– Варшавский туннель, – говорит Шпрингер. – Они проходят через всю здешнюю часть Унтерштата.

– Неужели вы этому верите?

– Когда иммигранты приехали сюда после войны. Те, кто был в гетто в Варшаве. В Белостоке. Бывшие партизаны. Я полагаю, что некоторые из них не слишком доверяли американцам. И они рыли туннели. На случай, если опять придется воевать. Потому и район назвали Унтерштат.

– Слухи, Шпрингер. Городская легенда. Это просто коммунальная труба.

Шпрингер хмыкает. Он прячет в пакет банное полотенце, полотенце для рук и обмылок. Он пересчитывает рыжие лобковые волосы, прилипшие к сиденью унитаза, и пакует каждый в отдельности.

– Кстати, о слухах, – говорит он. – Что слышно от Фельзенфельда?

Фельзенфельд – это инспектор Фельзенфельд, начальник подразделения.

– Что значит «слышно»? Это вы о чем? Я видел его сегодня пополудни, – говорит Ландсман, – но я не слышал, чтобы он хоть что-нибудь сказал, он за три года и слова не вымолвил. Что за вопрос? Какие слухи?

– Просто интересуюсь.

Шпрингер бегает пальцами в резиновых перчатках по веснушчатой коже левой руки Ласкера. На ней заметны следы уколов и слабые отпечатки там, где покойный затягивал жгут.

– Фельзенфельд все за живот держался, – говорит Ландсман, вспоминая. – Кажется, он сказал «рефлюкс». Так что вы обнаружили?

Шпрингер хмуро смотрит на плоть над локтем Ласкера, где следы жгута переплетаются.

– Судя по всему, он пользовался ремнем, – говорит он. – Но ремень слишком широк для таких отметин.

Он уже упаковал ремень с двумя парами серых брюк и два синих пиджака в желтый бумажный мешок.

– Его хозяйство в ящике тумбочки, в черной косметичке на молнии, – говорит Ландсман. – Я только мельком глянул.

Шпрингер открывает ящик тумбочки у кровати и вынимает черную сумочку для туалетных принадлежностей. Он расстегивает змейку и издает смешной горловой звук. Косметичка открыта, так что Ландсману видно содержимое. Поначалу он не понимает, что там привлекло внимание Шпрингера.

– Что вы знаете об этом Ласкере? – спрашивает Шпрингер.

– Рискну предположить, что время от времени он играл в шахматы, – отвечает Ландсман.

Одна из трех книг в комнате, грязная и зачитанная, в оборванной мягкой обложке, – «Триста шахматных партий» Зигберта Тарраша[10]. Под обложкой бумажный кармашек с карточкой Публичной библиотеки Ситки, согласно которой взял он ее в 1986 году. Ландсман тут же вспомнил, что именно в этом году он и его будущая бывшая жена впервые стали близки не только душой, но и телом. Бине в то время исполнилось двадцать, а Ландсману – двадцать три, и это был апогей северного лета. «Июль 1986» – отпечатано на карточке в бумажном кармашке иллюзий Ландсмана. Две прочие книги – дешевые еврейские триллеры.

– А кроме этого, я о нем ни бельмеса не знаю.

Когда Шпрингер разгадывает отметины на руке Ласкера, оказывается, что в качестве жгута покойный выбрал тонкий кожаный ремешок, черный, шириной не больше дюйма. Шпрингер вытаскивает его из косметички двумя пальцами, будто тот может укусить. На середине ремешка висит кожаная коробочка, созданная для хранения клочка пергамента, на котором выцарапаны пером и чернилами четыре цитаты из Торы. Каждое утро благочестивый еврей обвивает одной такой штуковиной левую руку, другой обвязывает голову и молится, дабы понять, что за Б-г заставляет делать подобное каждый проклятый день. Но в этой коробочке на ремешке Эмануэля Ласкера пусто. Ремешок – всего лишь подмога, чтобы расширить вену на руке.

– Что-то новенькое, – говорит Шпрингер. – Тфилин вместо жгута.

– Я вот что думаю, – говорит Ландсман, – он выглядит… Как будто он раньше был из тех, из черношляпников. У щек такой вид… я не знаю. Как недавно выбриты.

Ландсман натягивает перчатку и, держа Ласкера за подбородок, наклоняет из стороны в сторону голову покойника вместе со всей опухшей маской сосудов.

– Если он и носил бороду, то очень давно, – говорит он. – Цвет кожи на лице везде одинаков.

Он отпускает голову Ласкера и отходит от тела. Вряд ли можно сказать, что детектив прочно связал Ласкера с черношляпниками. Но, судя по подбородку бывшего толстого мальчика и атмосфере разрушения, он полагает, что Ласкер когда-то был чем-то бо́льшим, нежели беспорточный наркоман в дешевой гостинице. Ландсман вздыхает:

– Все бы отдал, чтобы лежать сейчас на солнечных пляжах Саскатуна.

В коридоре раздается шум, дребезжание металла и скрип ремней, и тут же появляются два работника морга со складной каталкой. Шпрингер просит их захватить ящик с уликами и мешки, им заполненные. И сам удаляется, громыхая; одно колесо его тележки жалобно скрипит на ходу.

– Куча дерьма, – информирует Ландсман ребят из морга, подразумевая дело, а не жертву.

Суждение это для них, похоже, не сюрприз и не новость.

Ландсман возвращается к себе в номер, чтобы воссоединиться с бутылкой сливовицы и с возлюбленной стопочкой со Всемирной выставки. Он усаживается в замызганное кресло у дешевого стола, вынимает поляроидный снимок из кармана и изучает партию, недоигранную Ласкером, пытаясь сообразить, чей следующий ход, белых или черных, и каков будет ход потом. Но фигур слишком много, и слишком трудно держать в голове все комбинации, и у Ландсмана нет шахмат, чтобы расставить фигуры. Через пару минут он чувствует, что засыпает. Но нет, он этого не сделает – по крайней мере пока знает, что ждут его банальные эшеровы сны[11], пьяно вихляющиеся шахматные доски, огромные ладьи, отбрасывающие фаллические тени.

Ландсман раздевается, стоит под душем и ложится на полчаса с открытыми глазами, вынимая воспоминания из пластиковых пакетов – о сестричке в ее одномоторном «суперкабе», о Бине летом восемьдесят шестого. Он изучает их, как расшифровки партий в пыльной книге, украденной из библиотеки, шахи и маты из прошлого во всем их великолепии. Проваландавшись так без толку полчаса, он встает, надевает чистую рубашку и галстук и идет в Управление полиции Ситки писать отчет.

5

Ландсман возненавидел шахматы с легкой руки отца и дяди Герца. Отец и брат матери дружили с детства, еще в Лодзи, и были членами Шахматного клуба юных маккавеев. Ландсман вспоминает, как они без конца обсуждали летний день 1939 года, когда великий Тартаковер[12] заскочил к маккавейчикам для показательной игры. Савелий Тартаковер был гражданин Польши, гроссмейстер, автор прославленного афоризма: «Все промахи – здесь, на доске, в ожидании, что их сделают». Он прибыл из Парижа, чтобы написать о тамошнем турнире для «Французского шахматного журнала» и наведаться к директору Шахматного клуба юных маккавеев, своему старому другу со времен пребывания на русском фронте в составе армии Франца-Иосифа. Поддавшись настойчивым уговорам директора, Тартаковер согласился сыграть с самым лучшим юным шахматистом клуба Исидором Ландсманом.

Они сели друг против друга: рослый ветеран в сшитом на заказ костюме и раздражающе благодушном настроении и заикающийся пятнадцатилетний косоглазый мальчик с реденькой челкой и усиками, которые часто принимали за отпечатки измазанного сажей пальца. Тартаковер играл черными, и отец Ландсмана выбрал «английское начало». Первый час Тартаковер играл рассеянно, почти машинально. Он запустил свой великий шахматный мотор в режиме малого газа и играл стандартно. На тридцать четвертом ходу он с добродушной насмешкой предложил отцу Ландсмана ничью. Исидору хотелось по-маленькому, в ушах звенело, неотвратимое приближалось. Но он отказался. Игра его уже не основывалась ни на чем, кроме чутья и отчаяния. Он отвечал, он отказывался от разменов, его единственным достоянием были упрямство и неистовое чувство шахматной доски. После семидесяти ходов и четырех часов с десятью минутами игры Тартаковер, уже не столь рассеянный, опять предложил ничью. Отец Ландсмана, измученный шумом в ушах, чуть не обмочился и согласился. В последующие годы отец Ландсмана иногда проговаривался, что его разум, этот странный орган, так и не оправился от испытания той партией. Но естественно, его ожидали испытания куда худшие.

– Не могу сказать, что я получил удовольствие, – якобы заявил Тартаковер отцу Ландсмана, вставая со стула. Юный Герц Шемец, всегда подмечавший недреманным оком малейшую слабость, усек дрожь в руке Тартаковера, поспешно ухватившей бокал токайского. Потом Тартаковер протянул палец к черепу Исидора Ландсмана. – Но я уверен, это предпочтительней, чем жить вот здесь.

Не прошло и двух лет, как Герц Шемец, его мать и сестричка Фрейдл прибыли с первой волной галицийских поселенцев на аляскинский остров Баранова. Доставил их пресловутый «Даймонд», десантный транспорт времен Первой мировой войны: министр внутренних дел Икес[13] приказал извлечь тот из нафталина и перекрестить в качестве сомнительного мемориала (по крайней мере, так гласила легенда) покойному Энтони Даймонду,[14] делегату без права голоса от Аляски в палате представителей. (До того, как на каком-то перекрестке в Вашингтоне его насмерть сбил пьяный таксист-шлимазл по имени Денни Ланнинг – вечный герой евреев Ситки, – делегат Даймонд уже почти сумел зарубить в комитете голосование по Закону о поселении.) Худой, бледный, ошарашенный Герц Шемец сошел из мрака, супной вони и ржавых луж «Даймонда» в студеный и чистый еловый аромат Ситки. Вместе с семьей и всем народом он был пересчитан, привит, избавлен от вшей и окольцован, подобно перелетной птице, Законом о поселении на Аляске 1940 года. В картонном бумажнике он хранил икесовский паспорт – чрезвычайную визу, напечатанную на особо хрупкой бумаге особо жирными чернилами. Идти ему было некуда. Так и было сказано заглавными буквами на обложке икесовского паспорта. Нельзя селиться ни в Сиэтле, ни в Сан-Франциско, ни даже в Джуно или Кетчикане. Все обычные квоты для еврейской иммиграции в Соединенные Штаты оставались в силе.

Даже со своевременной смертью Даймонда закон не мог заставить работать государственную машину без некоторого количества усилий и смазки – ограничение на передвижение евреев было частью сговора.

Вслед за евреями из Германии и Австрии семью Шемец вместе с земляками-галичанами сгрузили во временный лагерь Слэттери, что на торфяном болоте в десяти милях от строптивой полуобветшалой Ситки, столицы Аляскинской русской колонии. В продуваемых, покрытых жестью лачугах и бараках они пережили шестимесячный период интенсивной акклиматизации посредством первоклассной команды из пятнадцати миллионов комаров, работая по контракту с Министерством внутренних дел США. Герца мобилизовали трудиться в группе дорожных рабочих, потом определили в бригаду, строившую аэропорт в Ситке. Он потерял два коренных зуба, когда его саданули лопатой; детали побоища таятся под бетонными опорами в глубине илистого залива Ситки. Впоследствии всякий раз, пересекая Черновицкий мост, он потирал челюсть и его суровые глаза на костлявом лице выражали смутную печаль. Фрейдл послали в школу, расположенную в холодном сарае, по крыше которого барабанил бесконечный дождь. Мать обучали зачаткам земледелия, учили пользоваться плугом, удобрениями и поливальным шлангом. Брошюры и плакаты подпирали короткое аляскинское лето, как аллегория краткого ее пребывания там. Госпожа Шемец, должно быть, представляла поселение Ситка как погреб или сарай, где она и ее дети пересиживают зиму, словно клубни и луковицы, пока их родная почва растает достаточно, чтобы всех их можно было туда пересадить. Никто не мог представить, как глубоко будет вспахана почва Европы, как густо засеется она солью и пеплом.

Несмотря на пустые сельскохозяйственные разговоры, ни скромные фермы, ни кооперативы, обещанные Корпорацией переселенцев Ситки, так никогда и не материализовались. Япония напала на Пёрл-Харбор. Министерство внутренних дел было занято более важными стратегическими задачами, такими как запасы нефти и угля. Под занавес пребывания в «Колледже Икеса» семья Шемец вместе с остальными семьями беженцев оказалась брошена на произвол судьбы. Как и предсказывал делегат Даймонд, они все устремились в промозглый, заново расцветающий город Ситка. Герц изучал уголовное правосудие в новом Технологическом институте Ситки и, окончив его в сорок восьмом году, был принят на работу помощником юриста в отделение первой большой американской юридической фирмы. Его сестра Фрейдл, мать Ландсмана, была среди первых в поселении девочек-скаутов.

Год 1948-й – странное время, чтобы быть евреем. В августе Иерусалим пал, несчетное число евреев трехмесячной Республики Израиль было разбито наголову и оттеснено к морю. Когда Герц начал работать в «Фен-Харматан-Буран», комитет палаты представителей по внутренним делам и делам инкорпорированных территорий затеял-таки давно отсроченный пересмотр статуса, предписанного Законом о поселенцах Ситки. Как и остальные в конгрессе и как большинство американцев, комитет был отрезвлен мрачным открытием гибели двух миллионов европейских евреев в результате варварского разгрома сионизма и плачевным положением беженцев из Палестины и Европы. В то же время они были людьми практическими. Население Ситки уже раздулось до двух миллионов. Нарушая закон, евреи расползлись по всему западному берегу острова Баранова, вплоть до Крузова и западного острова Чичагова. Экономика процветала. Американские евреи лоббировали отчаянно. В конце концов конгресс определил поселению «временный статус» федерации. Но притязания на самостоятельную государственность были отвергнуты безоговорочно. «„НЕТ ЖИДОЛЯСКЕ“, ПООБЕЩАЛИ ЗАКОНОДАТЕЛИ» – оповещал заголовок в «Дейли таймс». Ударение всегда делалось на слове «временный». Через шестьдесят лет статус отменят, и евреи Ситки опять отправятся на все четыре стороны.

Вскоре после этого, теплым сентябрьским полднем, в обеденный перерыв, Герц Шемец шел по Сьюард-стрит[15] и наткнулся на старого приятеля из Лодзи Исидора Ландсмана. Будущий отец Ландсмана только что прибыл в Ситку, один, на борту «Вилливо», после освежающего тура по европейским концлагерям и лагерям для перемещенных лиц. Лет ему было двадцать пять, был он лыс и почти беззуб. Шести футов ростом и весом в сто двадцать пять фунтов. Запах от него шел чудной, и говорил он как сумасшедший, и пережил он всю свою семью. Ландсман был равнодушен к бурлящей энергии переднего края деловой части Ситки, к рабочим бригадам юных евреек в синих косынках, поющих негритянские духовные гимны на еврейские тексты, парафразы на Линкольна и Маркса. Ни живительный смрад рыбной плоти, и пиленого леса, и перекопанной земли, ни шум землечерпалок и паровых экскаваторов, вгрызавшихся в горы и составлявших Музыку Ситки, – ничто его не занимало. Он шел понурив голову, сгорбившись, словно стараясь пробурить этот мир на своем непостижимом пути из одного измерения в другое. Ничто не вторгалось в темный туннель, по которому он следовал, ничто не освещало его путь. Но когда Исидор Ландсман сообразил, что улыбающийся человек – волосы прилизаны, ботинки словно пара автомобилей «айзер», пахнущий поджаренным чизбургером с луком, только что съеденным у стойки в «Вулворте», – это его старый друг Герц Шемец из Шахматного клуба юных маккавеев, то поднял глаза. Вечная сутулость исчезла. Он открыл рот и снова закрыл его, онемев от гнева, счастья и удивления. И разрыдался.

Герц повел отца Ландсмана в «Вулворт», купил ему еды (яичный бутерброд, молочный коктейль, впервые отведанный, и приличного размера огурец), а потом они отправились на Линкольн-стрит в новую гостиницу «Эйнштейн»; каждый день в гостиничном кафе там встречались великие изгнанники еврейских шахмат, чтобы изничтожать друг друга без жалости и ущерба. Отец Ландсмана, слегка помешавшийся от жира, сахара и последствий тифа, показал им, где раки зимуют. Он играл со всеми посетителями и выставлял их из «Эйнштейна» с такой неподдельной яростью, которую кое-кто из них так ему и не простил.

Но и тогда он демонстрировал скорбный, отчаянный стиль игры, который в детстве помог Ландсману погубить партию. «Твой отец играл в шахматы, – заметил как-то Герц Шемец, – как человек, у которого геморрой, зубная боль и газы». Он вздыхал, он стонал. Он запускал руки в клочковатые остатки темных волос или гонял их пальцами на макушке, словно кондитер, раскатывающий тесто на мраморной плите. Ошибки противников отзывались спазмами у него в животе. Собственные ходы, хоть и смелые, хоть и поразительные, и неожиданные, и мощные, сотрясали его, как череда ужасных новостей, так что он прижимал руку ко рту и закатывал глаза.

Стиль дяди Герца был совершенно другим. Он играл спокойно, беспечно, чуть наклонившись к доске, словно ожидал, что вот-вот подадут на стол или хорошенькая девушка усядется ему на колени. Но он видел все, что происходило на доске, точно так же как в тот день, когда заметил предательскую дрожь в руке Тартаковера в Шахматном клубе юных маккавеев. Он спокойно принимал неожиданности и шел на риск непринужденно и даже слегка забавляясь. Прикуривая папиросы «Бродвей» одну от другой, он наблюдал, как старый друг, корчась и ворча, прокладывает путь сквозь собрание гениев в «Эйнштейне». И когда все уже превратилось в мусорную свалку, Герц сделал необходимый ход. Он пригласил Исидора Ландсмана к себе домой.

Летом 1948 года семья Шемец жила в двухкомнатной квартире в новеньком доме на новеньком острове. Дом приютил две дюжины семей, все – Полярные Медведи, как называла себя первая волна беженцев. Мать спала в спальне. Фрейдл достался диван, а Герц стелил себе на полу. Теперь все они были верные Аляске евреи, а это значило, что все они – утописты, а это значило, что, куда ни глянь, везде они видели несовершенство. Языкатое и сварливое семейство, особенно Фрейдл, которая в свои четырнадцать была уже ростом пять футов и восемь дюймов при весе сто десять фунтов. Она лишь раз взглянула на отца Ландсмана, неуверенно зависшего на пороге их квартиры, и правильно диагностировала, что он так же невозделан и неприступен, как та суровая пустыня, которую она теперь считала своим домом. Это была любовь с первого взгляда.

В последующие годы Ландсману было трудно допытаться у отца, что же такого он увидел во Фрейдл Шемец, если вообще увидел. Девушка была недурна собой: цыганские глаза, оливковая кожа, шорты, походные ботинки и закатанные рукава рубашки «Пендлтон», она прямо-таки излучала древний дух движения маккавеев – mens sana in corpore sano[16]. Она очень жалела Исидора Ландсмана, потому что он потерял семью, потому что страдал в концлагере. Но Фрейдл была одним из тех потомков Полярных Медведей, которые преодолевали собственное чувство вины за то, что избежали грязи, голода, придорожных канав и фабрик смерти, предлагая выжившим непрерывный поток советов, информации и критики под видом поддержки боевого духа. Как будто один настырный кибицер мог развеять удушающую, низко нависшую черную пелену Опустошенности.

Первую ночь отец Ландсмана провел на полу шемецевской квартиры вместе с Герцем. Днем Фрейдл отвела его в магазин и сама купила ему одежду на деньги из собственной заначки, оставшейся с бат-мицвы. Она же помогла снять комнату у недавно овдовевшего соседа по дому. Фрейдл массировала Исидору череп, втирая лук и веруя, что это поможет отрастить волосы. Она кормила его телячьей печенкой для восстановления его измученной крови. Последующие пять лет она подзуживала, и дразнила, и задирала его до тех пор, пока он не выпрямился, не стал смотреть в глаза собеседнику, не выучил американский язык и не начал носить зубные протезы. Она вышла за него замуж на следующий день после того, как ей исполнилось восемнадцать, и получила работу в «Ситка тог», пройдя путь от женской странички до редактора отдела. Фрейдл вкалывала от шестидесяти до семидесяти пяти часов в неделю, пять дней в неделю, до самой смерти от рака, когда Ландсман уже учился в колледже. Одновременно Герц Шемец так поразил американских юристов из «Фен-Харматана», что они собрали пожертвования, дернули за нужные ниточки и послали его учиться на юридический факультет в Сиэтл. Позднее он стал первым юристом-евреем, нанятым ситкинской командой ФБР, его первым окружным директором и со временем, попавшись на глаза Гуверу, руководил местным отделением контрразведки.

Отец Ландсмана играл в шахматы. Каждое утро – шел ли дождь, падал ли снег, стоял ли туман – он проходил две мили к кофейне гостиницы «Эйнштейн», садился у покрытого алюминием стола в глубине комнаты, лицом к двери, вынимал шахматы с фигурками из клена и палисандра, подаренные ему братом жены. Каждый вечер просиживал он на лавке на заднем дворе у домика на Адлер-стрит, что на мысе Палтуса, где вырос и Ландсман-младший, изучая семь или восемь бесконечных партий по переписке. Он составлял обзоры для «Шахматного ревю». Он писал и переписывал биографию Тартаковера, которую то ли не закончил, то ли забросил. Он истребовал пенсию у немецкого государства. И с помощью брата жены учил сына ненавидеть игру, которую сам любил без памяти.

– Ты не хочешь так ходить, – умолял Ландсман-отец после того, как Ландсман-сын бескровными пальцами двигал коня или пешку, дабы встретили свою судьбу, всегда для него неожиданную, независимо от того, сколько времени он учился, тренировался или играл в шахматы. – Поверь мне.

– Хочу.

– Не хочешь.

Но, потакая собственному ничтожеству, Ландсман-младший тоже умел быть упертым. Довольный, пунцовый от стыда, он наблюдал воочию мрачную неизбежность, которую не сподобился предвидеть. И отец мог уничтожить его, освежевать его, выпотрошить его, неотрывно взирая на сына из-за просевшего порога своего лица. ...



Все права на текст принадлежат автору: Майкл Чабон, Майкл Шейбон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Союз еврейских полисменовМайкл Чабон
Майкл Шейбон