Все права на текст принадлежат автору: Юн Фоссе, Ингер Кристенсен, Мария Ценнстрём, Йенс Блендструп, Карл Уве Кнаусгорд.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Книга за книгой Юн Фоссе
Ингер Кристенсен
Мария Ценнстрём
Йенс Блендструп
Карл Уве Кнаусгорд

Книга за книгой

Карл Уве Кнаусгорд Дневник. Июль Перевод с норвежского и вступление Ольги Дробот



Карл Уве Кнаусгорд, безусловно, один из самых известных сегодня норвежских писателей, он собрал огромную коллекцию литературных наград. Им восторгаются критики и пишут диссертации ученые, его сравнивают с Прустом, судя по всему, он остается самым читаемым норвежским автором — в пятимиллионной Норвегии продано полмиллиона экземпляров «Моей борьбы», книга переведена на тридцать с лишним языков и скоро, наконец, появится и по-русски. «Моя борьба» — самая громкая, самая скандальная и самая необычная его книга, в шести ее частях, общим объемом 3500 страниц, автор размышляет об устройстве мироздания через призму своей собственной жизни, откровенно и очень подробно рассказывая о своих чувствах, переживаниях и буднях, но также о своей семьи и других людях. Провокационная — начиная с названия «Min kamp» — книга вызвала жаркие споры о допустимой приватности в литературе. «Моя борьба» действительно покажется чем-то знакомым читателям ЖЖ или фейсбука, но, по сути своей, это попытка осовременить жанр и исповедального, и плутовского, и бытописательного романа, и романа-дневника. Завершив этот грандиозный проект, Кнаусгорд сначала объявил, что вообще завершает карьеру писателя, а потом решил ее продолжить, но чем-то совсем иным. Квартет «Времена года» — это четыре небольшие, очень лиричные и живописные (поскольку для каждой Кнаусгорд выбрал картины одного дорогого ему художника) книжки. Критики называют их «персональной энциклопедией окружающей жизни». «О лете» — заключительная часть цикла. Адресуясь к своей младшей дочери, в тот момент двухлетней, Кнаусгорд рассказывает ей обо всем на свете: об улитках и ловле крабов, о мороженом и сливах, о цинизме и Гуннаре Экелёфе. Но эти зарисовки-размышления он складывает в единый паззл, а также пишет дневник, в своей манере перемежая записи о конкретных будничных событиях с обобщениями и наблюдениями, порой приходя к очень неожиданным заключениям. Через эту книгу сквозной линией проходит еще одна история — семидесятитрехлетней норвежки, знакомой деда героя. Во время войны жизнь ее резко изменилась, она оказалась в Швеции, в городе Мальмё, и вот теперь внезапный визит журналиста всколыхнул воспоминания.

* * *
Воскресенье, 24 июля 2016 года.

На часах восемь утра с минутами. За окном солнце и двадцать три градуса — сезон высокого атмосферного давления, отличная погода держится уже долгое время. Несколько дней назад я нечаянно наткнулся в машине на немецкое радио, перебирал, как всегда, шведские и датские каналы, а за ними вдруг выпали два немецких, и мне вспомнились такие же недели высокого давления в моем детстве, и что по телевизору тогда только-только начали показывать датские программы, это смахивало на волшебство. Телесигнал из другой страны проникает в телевизор в твоей собственной гостиной. Даже папа под впечатлением. Картинка дрожала и дергалась, наверно, слишком уставала, пока перемещалась по воздуху, или не находила себе места от беспокойства, что угодила непонятно куда, и рвалась прочь — выпутаться из телеящика и снова рвануть в вышину, в голубой простор. А может, сам телевизор старался отделаться от залетной картинки, как организм отторгает пересаженные ему чужие органы. Время от времени картинка на несколько минут смирялась с судьбой, успокаивалась, замирала и становилась четкой, или это просто телевизор признавал ее годной и давал добро на показ. В эти мгновения картинка была ясной и насыщенной, мы вглядывались в экран, как вглядывается чародей в волшебный шар, и чудо телевидения, к которому мы успели привыкнуть, вдруг снова остро ощущалось в этих нежданных, чужих, прилетевших издалека программах.

Немецкие радиоканалы такого сильного впечатления не производили, но я слушал один из них, пока ехал в Брантевик за твоими сестрами. Музыкальная студия, куда они ходят, весь июль трижды в неделю, дает концерты, по четвергам — вечерние, так что, пока я вожу девочек туда-обратно, успеваю посмотреть закат от начала до конца. Магическое зрелище: с неба и моря уже сошла краска, но на земле белеют пшеничные поля, словно подсвеченные изнутри, и лиственные деревья похожи на большие тени людей.

Эту неделю я пас вас один, так что ты все время ездила со мной, сидела сзади в кресле лицом к движению и смотрела, как на западе зарево вспыхивает огнем и вскоре начинает развеиваться, пока не останется одна ярко-оранжевая полоса над дальним холмом, а дальше темнота. Что ты обо всем этом думаешь, я, естественно, не знаю, но смена времени дня тебя интересует; если на небе свет, ты так и говоришь: небо светлое, уже утро. Или, как ты сказала сегодня спозаранку, на небе утро. Когда я останавливаюсь, перед светофором или на перекрестке с оживленным движением, ты кричишь: «Папа, ехай!». Когда открываю окно, пустить воздуха в машину, ты кричишь: «Папа, дует!». Скосив глаза на зеркало, я вижу над сиденьем взвихренные волосики. Каждый день я опять и опять радуюсь, что ты заговорила, не принимаю это как должное. Радуюсь не только тому, что теперь всегда понятно, чего тебе хочется, — ты говоришь «писить», и мы вдвоем идем в туалет, я сажаю тебя на унитаз, и через несколько минут ты сообщаешь, ерзая попой по подсунутым под нее рукам, что «все», — но и тому, как ты называешь словами все, что видишь вокруг, говоришь «птица улетела», и она как будто дважды перелетает с дерева на дерево, раз по воздуху и раз в твоей речи. Или вот пауки; их ты боишься, как увидишь — сразу бежишь ко мне, пусть прогоню, но на бегу сама вспоминаешь, что я всегда говорю тебе в таких случаях: паучки не опасные, они милые, и ты бежишь и бормочешь мои слова, разделяя свою речь на два голоса, страстный изнутри и разумно-рациональный извне.

Нынешняя неделя высокого давления выдалась у нас хорошая, хотя суетливая: в воскресенье вечером мне прислали редактуру коротких текстов из этой книги, в понедельник я читал ее, поручив тебя няне, и закончил во вторник к обеду, как раз к приезду Томаса и Марианны, друзей, заглянувших к нам ненадолго. Я отправил твою младшую старшую сестру в магазин вместе с ночевавшей у нас ее подружкой, они купили мороженое, и мы ели его с привезенной гостями клубникой. Распрощавшись с ними, я усадил тебя в машину, и мы поехали в магазин, потому что вечером должен был приехать мой кузен с семьей, и я решил открыть сезон барбекю. Мешок угля, бутылка розжига, сосиски и уже замаринованное мясо, помидоры, огурцы, лук, сыр фета и оливки для салата, снова мороженое и клубника, лимонад и несколько бутылок пива. Ты любишь складывать покупки в тележку, иногда добавляешь товары на свое усмотрение, так что потом мы привозим домой что-нибудь из неходового ассортимента. Я давно не покупал еду для гостей, давно не испытывал именно такого стресса, когда времени мало и надо все делать быстро, но непременно каким-то чудом все успеваешь. Последний раз мы принимали гостей прошлым летом (твои дедушки-бабушки не в счет, они часть семьи и приезжают помочь, друзья твоих сестер и брата тоже не идут в зачет), и сегодня я — сложив еду в холодильник, помыв клубнику, сделав салат, насыпав в барбекюшницу угля и плеснув розжига, накрыв на стол, приготовив мясо для жарки и загодя усадив тебя на все это время перед телевизором, чтобы освободить себе руки и обрести оперативный простор, — подумал: вот был упадок, жизнь ведь тоже может замшеть, затрухляветь и заболотиться, как позабытый и не окученный дальний угол участка, но стоит наготовить еды для других (хоть оно и требует некоторых усилий и предварительно, и в процессе тоже) и съесть ее вместе с ними — и ты как будто дверь распахнул, впустил свет, воздух и жизнь, это целое событие в существовании, лишенном событий в том смысле, что оно абсолютно монотонно и предсказуемо.

Мама моего кузена, младшая сестра моей мамы, умерла несколько лет назад, в это невозможно было поверить, такая еще молодая, полная жизни, она была посветлее своих сестер, но совершенно той же породы. Они всю жизнь держались вместе, часто перезванивались, входили во все подробности жизни детей и друзей. На сорокалетие я получил от нее длинный мейл, она подробно описывала день моего рождения, как что происходило, кто что сказал; она тогда жила в Осло и была очень близка с моей мамой. До нее никто мне таких подробностей не рассказывал, и я был тронут, не ими, но ее жестом. Она была психологом, работала с детьми, и когда у нас родилась твоя старшая сестра, то мы, неопытные родители, спрашивали у нее совета в минуту растерянности. У нее самой было трое детей, в гости мы ждем младшего из них. С тех пор как он женился, мы не виделись. Они возвращаются с Борнхольма, завтра поедут дальше. У них двое ребят, четырех и двух лет, и старший, по словам родителей, ждет не дождется встречи с троюродными, но его подстерегает разочарование, твой брат уехал с семьей друга на остров куда-то в район Стрёмстада, а старшая сестра навещает кузину в Копенгагене, она поехала туда на поезде, в первый раз самостоятельно, одна. Так что дома только ты, вторая твоя сестра и я.

Услышав автомобиль, я с тобой на руках подошел к двери, но гости ушли к заднему входу. У нашего дома три входные двери, потому что изначально это не один, а три дома, и, попав к нам впервые, почти все гости непременно путаются. Я вернулся к нужной двери и встретил их. Ты уткнулась мне головой между плечом и шеей, ты всегда так делаешь, когда чужие подходят слишком близко. Они носили в дом вещи, устраивались, а мы ушли на площадку за летним домом, здесь стоял гриль и был накрыт стол. Пока они не приехали, я чистил решетку гриля, на ней оказался толстый слой ржавчины, но я успел отодрать большую ее часть. Я разжигал огонь, а ты сидела рядом на детском стуле и громко завопила «Огонь! Огонь!», когда пламя вдруг высоко взметнулось, я даже испугался, как бы не полыхнули плети винограда, оплетшие стропила открытой крыши, и передвинул гриль, но теперь в опасной близости оказался куст. Наш элегантный, всегда хорошо одетый сосед заглянул через изгородь и спросил, не мясо ли жарить мы собрались, я кивнул и ответил: да, если только я раньше дом не спалю, но он, видимо, не понял меня, постоял несколько секунд с озадаченным лицом, потом кивнул, пожелал приятного аппетита и ушел. Пламя утишилось, я сходил на кухню с тобой на руках — кто знает, что ты без присмотра учудишь с горящим грилем, — и принес мяса, салата, ножи и вилки, лимонада и пиво. Когда мы спустя полчаса принялись за еду, ты переложила все оливки, фету и лук на мою тарелку, а ела мясо, помидоры и нарезанные огурцы. В начале лета эта лужайка была непроходимыми джунглями, сорняки полностью закрывали плитку, в цветнике по краю колосились зеленые заросли, огромные, как машина, сплошь из крапивы, два дерева успели пустить тут корни и дорасти до полуметра, а на самой лужайке стояла трава по колено. До этой лужайки — не на виду, позади сада, — много лет не доходили руки. Но в июне к нашей няне, живущей тоже в принадлежащем нам доме, только с другой дороги, приехали в гости два итальянца, и мы условились, что в качестве платы за отпуск здесь они разберутся с садом при их доме и этой лужайкой. И разобрались они по-свойски. После них лужайка стала похожа на парковку. Фантастически красивый, отливающий серебром куст, размером с небольшое дерево, они сравняли с землей как все прочие цветы и растения из цветника за исключением самшита, который по каким-то причинам посчитали нужным сохранить. Я ничего не сказал несчастным, они старались как могли, им всего-то лет по двадцать и по-английски они едва объясняются, просто поблагодарил за рвение и усердие. Проверять садик вокруг их дома я побоялся, но сегодня утром забирал оттуда стол, и худшие подозрения подтвердились — парковка парковкой. А был сад, заросший на романтический, почти готический манер, и, хоть размером он какие-то две сотки, в нем можно было почти по-настоящему заблудиться. Теперь он стоит пустой и прозрачный.

Покончив с едой и уложив детей, мы сели в саду пить пиво и болтать в темноте. Кузен и его жена моложе меня на тринадцать лет, почти целое поколение, и он рассказывал, какими большими и взрослыми казались ему в детстве мы с братом, когда приезжали в гости, а я вспоминал, что маленьким он брал с собой в кровать ружья и пистолеты, этого он не помнил. Затем он заговорил о доме наших бабушки и дедушки, у него, естественно, связано с ним много воспоминаний. Я не говорил, что только что летом писал об их подвале, он сам завел о нем речь. Сказал, что старики забивали там свиней. Его мама рассказывала ему, что свиньи орали в голос, когда их тащили вниз, словно зная, чем дело кончится. И что в подвале ужасно воняло. Я ответил, что первый раз слышу. На моей памяти старики только коров держали, ответил он. Но в ее детстве было иначе.

Задним числом я понимаю, что знал о забивании животины на хуторе, мне подробно рассказывали, например, как собирают в бадьи кровь и потом делают из нее кровяную колбасу и черный пудинг, или как выполаскивают кишки под оболочки для сосисок и колбас, но я никогда не догадывался, о чем конкретно идет речь, как будто у меня в сознании мысли проходили по двум разным ведомствам. Мне не приходило в голову, что коров и свиней убивали в том самом, с детства знакомом, подвале, холодном, сыром, полутемном, где стоял морозильный ларь, висели сети и бочонки с черной, белой, красной смородиной и крыжовником ждали, пока их заберут наверх, но теперь-то я вижу, чем он был на самом деле — переходное помещение, не совсем вне дома, но и не совсем в нем. Место хранения уличного инструмента и прочего для работы вне дома, но и место выдерживания и облагораживания приносимого в дом, чтобы потом забрать на кухню или сразу к столу: ягод, рыбы, живности.

Это тот ли мир, в котором произошла Вторая мировая война, он менее механизирован, рассчитан на большее телесное и физическое усилие, и это тот мир, который война изменила: в сороковые годы появились первые вычислительные машины размером с большой зал, самолеты стали эффективным транспортом, атомная энергия — возможной, и начали строить ракеты. Но я лелею мысль, что различия не настолько огромные, и, если бы меня забросило в то время, оно не показалось бы мне полностью чуждым. Достаточно почитать тогдашние книги, того же Малапарте, Селина, Гамсуна, если брать писателей, раньше или позже оказавшихся на неправильной стороне; даже читая их в эпоху, которая клеймит разделяемые ими идеи, ты в самих описаниях все узнаешь: оно настолько знакомо, что можно примерить на себя. Правда, я рос в семидесятые годы, а они во многом продолжали старую эпоху; мне было известно и понятно устройство бабушкиной и дедовой жизни на хуторе, укорененное в укладе двадцатых годов, в свою очередь, заложенном во второй половине восемнадцатого века, и еще повсюду попадались военные бункеры, брошенные всего тридцать лет назад (если пересчитать на сегодня, то это как если бы речь шла о событиях в мои семнадцать), а нынешнее поколение растет, очевидно, в другую эпоху, в смысле ментальности отделенную от предыдущей пропастью, поэтому это поколение не поймет, что стояло на кону для Малапарте, Селина и Гамсуна, да им это и неинтересно. Или все всегда одно и тоже?

Может, не все целиком, но все сущностное — для того и есть само слово «сущностное»: сущностное значит неизменное. То, что довелось пережить старухе из Мальмё (я уже упоминал ее в июньском дневнике, она литературный персонаж, прототипом которого стала реальная женщина, знакомая моего деда и, вероятно, бабушки тоже), выпадает на долю немногим, но для войны тут не было ничего не обычного; моей героине мир открылся в инфернальном свете, и, хотя потом он снова закрылся, и не только для нее, но для всего общества, запечатав множество тайных, не называемых вслух вещей, как оно непременно случается по окончании любой войны, ее это снедало все остававшиеся ей годы. Вопрос, который она с моей подачи задает себе — умираем ли мы все счастливыми, — связан с этим же, хотя, возможно, сама героиня до этой связи не додумалась бы, но так уж мы, люди, устроены: наши раздумья чаще произрастают из неизвестных нам сфер, чем известных. Когда в следующем предложении ее «я» заменит мое, она будет сидеть за столом в гостиной в своей квартирке в Мальмё и, пока солнце клонится к закату, писать мужу о случившемся днём: в дверь долго стучали, оказалось — журналист, и сразу все вспомнилось, ожило, точно как в тот раз, когда у нее случился инсульт: тогда она упала на улице, решила, что умирает, и обрадовалась. Радость — это очень странно. Выходит, часть меня радуется и благодарит? Вот так новость! Надеюсь, ты не станешь обижаться, что первым делом мне вспомнилось все давнее, до тебя? До того, как ты явился, принц Австрийский, и спас меня. Годы до войны, до Ивара. Я росла девчонкой с расквашенными коленками и пузырящимся в груди смехом. О том времени я тебе не особо много рассказывала. Мы же не могли говорить о моей деревне. И сейчас не станем, дружок, день был трудный, писать невмоготу. Усну-то вряд ли, я теперь почти не сплю, но хоть полежу в кровати, передохну несколько часиков да подумаю, что делать с тем журналистом. Он наверняка вернется, помяни мое слово. Приехал в такую даль специально, чтобы со мной поговорить. Ну, об этом я в одиночку умом пораскину. А тебе спокойной ночи, Александр, где б ты ни был…

Самое ужасное в старости — не приближение смерти, болячки и слабость, когда мучением становится все, что раньше давалось легко. К этому человек готов. Ужас в том, что ты исчезаешь. Особенно женщинам это невыносимо. Никто меня не предупреждал, что меня не будут замечать. Вот сегодня пошла спозаранку в магазин за продуктами. А обратно побрела через парк. И присела на лавочку. Молодой мужчина, от силы лет двадцати пяти, сел рядом. Кучерявый, с усиками, которые ему не к лицу. Так он вообще меня не заметил, хотя тело его находилось в полуметре от моего. Расселся, положил локти на колени, подался вперед и уставился поверх деревьев. На нем были короткие шорты, красные с белой полоской сбоку, и белая майка, как у футболиста или теннисиста, но ни мяча, ни ракетки у него при себе не было, значит, просто стиль такой.

Нет, так-то он меня, конечно, увидел. Старуху с жидкими серыми волосами и морщинами на лице. Но во взгляде отразилось не больше, чем если б он увидел голубя, ковыляющего по гравию. Я об этом и говорю, о полном отсутствии интереса. Но знал бы он, о чем я подумала! Я смотрела на его волосатые ноги, мускулистое тело и представляла, как кто-то кладет руку ему на грудь. Мысли ведь не делаются ни старыми, ни сохлыми, они так же молоды, как в шестнадцать лет, и так же полны жизни. Но когда я заглянула мужчине в глаза, меня в них не оказалось. Вот это и есть главный кошмар старости. Мужчина ушел, глядя себе под ноги, и я подумала, что он страдает от несчастной любви. А потом подумала: эх, где мои двадцать пять и любовные муки?! Я сидела на скамейке в тени больших деревьев. Позади них блестел канал. И думала о Гру, Хеннинге и Сольвейг. Я променяла их на тебя. ...



Все права на текст принадлежат автору: Юн Фоссе, Ингер Кристенсен, Мария Ценнстрём, Йенс Блендструп, Карл Уве Кнаусгорд.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Книга за книгой Юн Фоссе
Ингер Кристенсен
Мария Ценнстрём
Йенс Блендструп
Карл Уве Кнаусгорд