Все права на текст принадлежат автору: Анатолий Эльснер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Рыцарь духа Анатолий Эльснер

Анатолий ЭЛЬСНЕР Рыцарь духа

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Бродяга есть дополнение к миллионеру.

Генри Джордж
Человек, шептавший эти странные слова, стоял посреди комнаты, глядя в одну точку своими широко раскрывшимися карими глазами, светящимися необыкновенно ярко. Его молодое, бледное лицо с правильным носом, маленькими губами, двумя полукругами темных бровей над глазами и густыми светло-каштановыми волнами волос, которые, вздымаясь вокруг его головы, падали кольцами на широкий белый лоб, казалось светящимся, одухотворенным, как у человека, который мысленно всегда уносился от земли в мир невидимый.

Комната, в которой он находился, была необычайно мрачной. Она вся была обита черной материей, которая под очень высоким потолком образовывала круг. Две лампы, стоящие по сторонам большого письменного стола, заливали ярким светом очень странный предмет — череп, стоящий у креста из черного дерева. По сторонам комнаты стояли кресла с высокими спинками — тоже обитые черной материей. На этажерках и двух круглых столах — всюду лежали книги и посреди стены висел портрет девушки и под ним скрипка. В общем, комната производила подавляющее впечатление, которое усиливалось вследствие железных решеток, видневшихся за стеклами двух расположенных по сторонам стола окон.

Молодой человек продолжал стоять, неподвижно глядя в одну точку и, судя по выражению его глаз, можно было думать, что он кого-то видит. Маленькие губы его при этом сложились в улыбку, радостную и детски простодушную.

Дверь внезапно раскрылась и в комнату вошли два старика. Один среднего роста с длинной белой бородой, с внушительным, испещренным морщинами лицом, был властный фабрикант Серафим Модестович Колодников — отец обитателя черной комнаты, и другой — его управляющий — был высокий сухой человек, сутуловатый, с впалой грудью и торчащими белыми волосами на голове. За ними шел высокий, тонкий господин с благообразным молодым лицом, окаймленным светлой бородкой. В дверях показался еще человек — фабричный, гигантского роста <…>

Колодников внезапно обернулся чрезвычайно резким движением, из-под его нависших белых бровей вспыльчиво сверкнули небольшие черные глаза, синеватые губы из-под опущенного книзу концом горбатого носа на мгновение сложились в злую усмешку и, ударяя концом палки об пол, он закричал:

— Вон!

Рабочий скрылся.

Стараясь подавить свое раздражение, фабрикант, обращаясь к управляющему, заговорил грубым, злым голосом:

— В шею надо гнать этих мерзавцев, Петр Артамоно-вич, в шею. Плевка не стоят все они. <…> А расчет я всегда должен иметь и вести линию от копейки к тысяче. Денежки — душа жизни и люди без них ходячие плевки.

Едва он замолчал, как молодой человек, смотревший до этого времени пристально на отца, со вздохом опустил голову на грудь и из горла его вырвалось:

— О Боже, Боже!

Фабрикант вздрогнул с таким видом, точно в этом восклицании заключалась какая-то обида для него и, нахмуривая брови, гневно проговорил:

— Что так вздыхаешь, Леонид? Бесишь ты меня, монах этакой. Радоваться должен: тяжесть всю взял на себя я, родитель — деньги ковал, рай вам всем оставил — пляшите на миллиончиках.

Он даже как-то подмигнул сыну. Леонид, однако же, продолжал стоять с грустным лицом и, видимо возмущаясь, ответил:

— Увольте меня от этого, папаша. Больно слышать ваши восхваления деньгам — тяжело, досадно и горько.

— В глупой голове твоей миллионы не вмещаются мои! — гневно вскричал Серафим Модестович, и вдруг, только теперь заметив траурное убранство комнаты, стал озираться с выражением сильнейшего изумления; взглянул на череп и, неприятно пораженный, с выражением еще большего изумления и даже страха, сделал шаг назад и воскликнул:

— Гробница это — вся в черном, с крестом и черепами! Или что это — спрашиваю. Блаженный ты, или юродивый, или просто дурак — отвечай.

В лице Леонида было какое-то грустно-кроткое выражение и с чуть заметной улыбкой он тихо спросил:

— Что вы хотите, папаша?

— Зачем ты это сделал — в черное обил? Панихида здесь у тебя, что ли?

Леонид со вздохом ответил, причем лицо его как бы обвеяло темное облако:

— Да, панихида: в моей душе всегда кто-то читает заупокойные молитвы. Ведь все живые — мертвецы.

Колодников в чувстве раздражения ударил палкой об пол и вся его старческая фигура дрогнула. Будучи человеком в высшей степени практическим и находя, что его деятельность исчерпывает весь смысл нашей земной жизни, он всегда приходил в раздражение, как только кто-нибудь высказывал мысли, выходящие из области его обычного понимания.

— Серафим Модестович, что сердиться напрасно, — тихо заговорил стоящий рядом с ним Петр Артамонович. — Дело не такое, чтобы бранью распутывать его. Не забудьте, что он только из Парижа вернулся и… оккультист. В тайном обществе побывал господ спиритов.

— Ха-ха-ха-ха! — с выражением досады рассмеялся фабрикант. — Спириты — кто они? Шарлатаны, мазурики — так полагаю.

— Пусть так, — тихо и спокойно продолжал управляющий, — да только в душе чувствительного человека колокола и зазвенели.

— Колокола? — со злой насмешливостью переспросил фабрикант.

— Да ведь в человеческом образе духи являются на сеансах.

С видом крайнего изумления Колодников даже отшатнулся и стал насмешливо смотреть на управляющего с улыбкой, которая как бы говорила: «Ты врешь, эго я вижу, но кого надуть хочешь, старый плут, не понимаю». И он сказал:

— Палкой бы их, и духов, и шарлатанов.

Он помолчал и снова вспыльчиво воскликнул:

— Околесицу болтает вам глупец, а вы и развесили уши!

— Может, и околесицу — не знаю. А вот скажите мне, Серафим Модестович, узнаете ли вы эту комнатку?

— Ну! — воскликнул фабрикант, мрачно нахмуривая брови и посматривая вокруг себя злыми глазами.

— Видите, еще и железные решеточки остались, а прежде и замок был большой на двери.

— Сумасшедшая Клара здесь жила!

При этом восклицании отца Леонид, стоявший до этого времени в конце комнаты, ступая на носках, быстро направился к разговаривающим и, не замечаемый ими, стал прислушиваться.

— Сестрица ваша, да, а сумасшедшая ли, этого не знаю. Билась она тут, как голубка в клетке и все пела своим грустным голоском — уныло и протяжно. Это я помню. А то хохотала иногда. Тогда говорили: безумная Клара в буйном припадке.

Говорил все это он, видимо, с какой-то целью, минутами пристально посматривая на фабриканта, который, припоминая что-то, вздрагивал и все сильнее бледнел.

— Воспоминания эти — нож. Вы режете меня, Петр Ар-тамонович. Пятнадцать лет как в могиле она, а что она была безумной, виноват Бог один; я же заботился о ней и даже… любил.

— Тэк-с…

— Бросьте, не хочу воспоминаний этих, молчите.

Он быстро направился к двери, но, дойдя до нее, вдруг внезапно остановился, как бы пораженный какой-то мыслью.

— Да ведь дверь-то заколочена была. Я сам когда-то приказ такой дал. Все годы думал, что пустует она. Кто смел ее открыть?

Он снова направился было к двери, но управляющий, идя за ним с таинственным видом, тихо говорил:

— Сыночек ваш открыл, как только приехал. Надо полагать, воспоминания сохранились у него о Кларе. Да вы постойте, Серафим Модестович… сыночек ваш…

— Сказать что хотите, так между нами пусть, не кричите.

И управляющий, отойдя дальше от двух молодых людей — сына фабриканта и от высокого господина — своего сына, стал тихо говорить:

— Сыночек ваш, когда ему годов десять было, все сидел здесь, беседовал с безумной сестрицей вашей. Она-то его любила — ой как! — все на коленях держала и слезы все свои выплакивала в его душу. Говорила она ему, что люди — звери, мир — тюрьма, учила его любить бедных, слабых и гонимых и ненавидеть богатых, сильных и угнетателей, особенно вот как вы…

При последней фразе фабрикант вздрогнул, нахмуривая свои исчерна-белые брови и не замечая, что его сын в это время, осторожно ступая, стал за его спиной, внимательно прислушиваясь.

— Когда говорила, плакала она, — продолжал управляющий, — и сынок ваш, сидя у ее ног, тоже плакал, и она, укачивая его и утешая, пела протяжно и жалобно. Так шли дни и годы, а вы-то внимания никакого. И вот, я полагаю, что из слез несчастной Клары, упавших на сердце ребенка, выросла эта великая скорбь.

Фабрикант стоял неподвижно, опустив голову, и тяжелые воспоминания черными тучами носились в уме его. Вдруг он поднял голову и, увидя около себя лицо своего сына, воскликнул:

— Ты что подслушиваешь?!

— Ха-ха-ха-ха-ха! — вырвался из горла Леонида горький хохот и, отбежав в другой конец комнаты, он обернулся и заговорил:

— Несчастная Клара, очами души моей я вижу тебя и, хотя твое тело в могиле, но твой бессмертный дух в одежде из астраля блуждает по этой комнате.

— Что говоришь ты, Леонид! Бредишь ты, или что с тобой? — воскликнул фабрикант, поражаясь видом, а еще более странными словами сына. — Находит на тебя это, или как?

Леонид в нервном движении быстро прошел по комнате и, остановившись против отца, улыбнулся какой-то странной, печальной улыбкой.

— Папаша, тайны и вокруг нас, и на небе, и на земле, но вы не хотите их знать. Эта комната — бывшая тюрьма несчастной Клары, и вот почему я поселился в ней. Здесь блуждает тень ее, и иногда мне кажется, что я слышу ее голосок — унылый и протяжный.

— Да в уме ли ты?! Мне даже жутко — точно безумный. Повтори — я, может, ослышался.

И Колодников, с бледным лицом и с затаенным страхом в душе, стал ожидать от сына подтверждения его странных слов. Леонид уверенно проговорил:

— Говорю вам совершенно ясно, что тень умершей Клары блуждает по комнатам вашего огромного дома и мне кажется, что я видел ее здесь, в этой ее бывшей темнице.

— Совсем безумный, — проговорил фабрикант упавшим голосом и с совершенно бледным лицом. — Тебе бы полечиться, сынок.

Он снова стал неподвижно смотреть на сына, как бы мысленно решая вопрос: сумасшедший он или эти странности надо объяснить чем-нибудь другим. В это время дверь полураскрылась и в ней показался гигант-фабричный. За ним виднелся другой, маленький, оборванный человек.

— Ваша милость, — закричал гигант дрожащим от затаенной злобы голосом, — <…> за что гоните с фабрики взашей?

Колодников взглянул на фабричного, черные глаза его вспыльчиво сверкнули, лицо покраснело и, бросаясь с поднятой палкой на рабочего, он закричал:

— Вон, негодяй!

Он исчез за дверьми вслед за скрывшимся фабричным, но минуту спустя раздался его голос:

— Разорвать бы на куски вас, мерзавцев!

Леонид, глядя своими загоревшимися негодованием глазами на ушедшего отца, проговорил звонким, дрогнувшим от волнения голосом:

— Разбойники мира <…> враги мои, а задавленные сильными — друзья.

Отступая к двери и глядя в отдаленный конец комнаты, точно видя там кого-то, он проговорил:

— И твои они друзья, несчастная блуждающая тень.

Он быстро пошел к двери и скрылся.

* * *
Два человека, оставшиеся в комнате, старик и молодой, отец и сын, долго смотрели друг на друга и наконец первый сказал:

— Вишь ты какой, слыхал, Ильюша? Разбойники мира — это мы с тобой и прочие нам подобные. Что скажешь — а?

— Черт побери!.. — воскликнул молодой человек с недоумевающей иронической усмешкой. — Пребывание в Париже его окончательно сделало безумным. Маньяк какой-то или, во всяком случае, человек не от сего мира. Не для таких, как он, эта земля, полная лжи и хищений, а для нас с вами, папенька.

— Ха-ха-ха! А заметил ты, как наш фабрикант вздрагивал и бледнел? Мертвая Клара пугает его.

— Не понимаю, папаша, почему же она его пугает?

— Да ты тогда маленьким был, куда тебе понимать? Только знай, сынок, один злодей может так бледнеть. А я нарочно про покойницу ему, попугиваю.

Старика охватило приятное волнение, на лице выступили два ярких пятна и, радостно волнуясь, он стал говорить сыну, что уже сорок лет как он ведет затаенную борьбу с Колодниковым с целью оттягивать от него побольше денег, что и ему очень хотелось быть богатым, но что фабрикант всегда смотрел за ним «как старый цербер, охраняющий сокровище», но что теперь все иначе пойдет: он будет попугивать его старым преступлением.

Он обвил рукой шею сына и, склонившись к его уху, прошептал:

— Свой сестру Клару он убивал медленно, а ее супругу всадил в горло нож… Это подлинно так было, ночью, в лесу…

— Да не может быть, папенька!

— Говорю тебе. Убил, чтобы воспользоваться капиталом его и с той поры стал тиранствовать на фабрике и богатство его росло.

Управляющий умолк, всматриваясь в лицо сына, а последний весело заговорил:

— А знаете, папенька, ведь по некоторым соображениям я сам думал, что история с Кларой — старое преступление. И вот вам еще что: его капитал, обладать которым значит быть могучим властелином на земле, мне может достаться без всякого труда.

Старик, изумленно расширив свои светлые глаза, воскликнул:

— Что же ты — чародей или волшебник? Как может быть это?

Сын его, Илья, начал ходить по комнате, с видом фата заложив руки в карманы и так посматривая на отца, точно давая ему возможность насладиться его видом. Потом он остановился и сказал:

— Вот что, папенька: Глафира, дочь вашего патрона, в меня влюблена, и потому, чтобы открыть клад, мне надо только уметь играть на струнах ее сердца.

— Сыночек, миленький, — воскликнул старик с просиявшим радостью лицом, — сумей только овладеть сердцем

Глафирочки и из него посыпется золотой дождь.

Он снова обвил его шею рукой и склонился к его уху.

— Ведь двенадцать братцев-близнецов у него, двенадцать миллиончиков. Как может быть, чтобы я не помог тебе добраться до такого клада? Непременно буду попугивать старика, чтобы он поослаб и, не упираясь, отдал за тебя дочь. Не нарадуюсь на тебя, сыночек мой.

Он отступил от сына, расставил в обе стороны руки и тихо и таинственно проговорил:

— Двенадцать братцев-близнецов, двенадцать миллиончиков. Ха-ха-ха!

Маленькая дверь, находящаяся посреди длинной стены, скрипнула и раскрылась, и в комнату вошла пожилая дама в черном платье, с бледным, испещренным множеством мелких морщинок лицом. Сделавши несколько шагов, она вдруг остановилась, голубые глаза ее расширились в выражении испуга и изумления и, обводя ими комнату, она вдруг воскликнула:

— Да это просто какой-то катафалк!

— Совершенный, — подтвердил молодой человек и, подойдя к даме, продолжал: — Ваш сын возвратился из Парижа настоящим магом — таинственным и мрачным.

Он наклонился, желая поцеловать ее руку, но она отдернула ее и воскликнула:

— В грехах она, моя рука… не надо целовать.

И, подняв глава, она снова начала озирать ими комнату.

— Что с вами, Анна Богдановна? — изумленно глядя на нее, спросил Илья Петрович.

С поднятыми кверху глазами, с высоко вздымающейся грудью, она густым волнующимся голосом проговорила:

— Мрачно и торжественно здесь, как в церкви во время панихиды. Сын мой носит в душе святыню какую-то и в ней как бы приютился задумчивый опечаленный ангел, а в моей душе… в ней всегда выли бесы. Ах, эта комната… здесь еще и до сих пор эта решетка, и билась она, пленница… а там я в залах носилась в вальсе… И сколько лжи, сколько соблазна внесла я в семью. Вы, Петр Артамонович, так долго живя у нас, все знаете. Молчите. Мой сын, мой удивительный Леонид один только Бога носит в себе, а другие дети все по моим следам идут. Да, я много грешила, но, клянусь вам, меня оскорбляло это… оргии среди девиц, и я мстила. Вы все знаете — молчите. Пусть прошлое будет могилой и в ней будут зарыты вся ложь и преступления — молчите!

Она повернулась и, глядя вниз задумчивыми, грустными глазами, медленно направилась к двери.

Отец и сын, глядя друг на друга, многозначительно улыбнулись.

ГЛАВА ВТОРАЯ

I
Человек лишился души; прошло несколько времени и он теперь начинает томиться по ней. Эта потеря души составляет поистине наше больное место — центр всемирной общественной гангрены, грозящей всем современным явлениям страшной смертью.

Карлейль
Весеннее утреннее солнце ярко светило на голубом небе, когда Леонид, выйдя из своей комнаты, пошел по саду. Пройдя некоторое расстояние, он направился по главной аллее, по сторонам которой подымались столетние высокие липы со своими дуплистыми стволами, которые чем выше, тем более разбивались на множество ветвей, бросающих по земле дрожащие тени. Вправо от главной аллеи, в просвете деревьев, виднелся красный трехэтажный дом фабриканта с террасой, выходящей в сад, по углам которой были расставлены вазы с цветами. В противоположной стороне, в нескольких стах шагах от сада, возвышалось другое здание — громадное и мрачное, с почернелыми стенами, маленькими окнами и высокой, сделанной из кирпича трубой, из которой с равными промежутками, с тяжелым пыхтением, <…> вырывались столбы черного зловонного дыма. Подымаясь кверху и заражая воздух, они расстилались в голубом просторе сизой пеленой.

«Проклятое здание! — думал Леонид, грустными глазами посматривая на фабрику и на группы рабочих, которые один за другим скрывались в дверях. — Небо и земля, солнце, вода и растения — все величественно, чудесно, божественно, но жалкий человек не понимает, ни где он, ни кто и, суеверно преклоняясь перед модным воззрением, что он порождение бессознательных сил природы, в ожесточении мчится за удовольствиями и наслаждениями; но счастье убегает от него тем быстрее, чем бешенее он за ним мчится. Ни горы золота, ни все миллиарды богачей мира, ни сокровища, скрытые на дне океана и в недрах гор, не могут ни насытить человека, ни дать несчастной душе его мир, радость и счастье.

Все эти мысли проносились в уме сына фабриканта в то время, как он быстро шел вдоль аллеи <…> Дойдя до ограды, он вышел через железные ворота в открытое поле. С одной стороны зеленелась зубчатая стена елового леса, в просвете деревьев которого, под мрачно свешенными ветвями, виднелся темный коридор бесконечной дороги, с другой стороны, среди ровного поля, чернелись маленькие, покрытые соломой домики. Далее, за деревней, тянулись зеленые поля, среди которых кое-где были видны лошади и крестьяне. И те, и другие одинаково скучные. Откуда-то доносился свист иволги.

Леонид быстро шагал между лесом и деревней по направлению к высокому холму. Скоро он вошел на холм, на котором было расположено кладбище <…> Усевшись на камень, он начал озираться.

В отдалении едва виднелись золотящиеся в лучах солнца кресты и купола огромного города. Там расстилалась Москва. Бесконечные хвойные леса шли от нее в разных направлениях подобно зеленым кружевам, окаймляющим гигантское зеленое блюдо. Жаворонки вились в воздухе с ликующей трелью, точно в избытке счастья изливая восхваления из глубины своего маленького сердца.

И Леонид, глядя на все окружающее, с умилением уносясь мыслями к небу и понимая язык жаворонка и доносящийся из лесу свист иволги, с недоумением и мрачно стал смотреть на владения своего отца.

Он сидел неподвижно, с глазами, устремленными на фабрику и на дом, где он родился и где прошло его детство и юность. В воображении его из дали прошлого явился образ молодой женщины с прекрасным, но страдальческим, очень бледным лицом и большими голубыми глазами, из глубины которых смотрела грусть. На бледных губах ее как бы замерла скорбная, укоризненная улыбка, показывающая, что на все зло мира она отвечала грустью и кротким укором. С дали прошлого на него пахнули теплые волны тихой любви и в тоже время его кольнуло чем-то страдальческим, каким-то мучительным презрением к людям. И вспомнил он, что со времени детства его любовь всегда рисовалась ему со страдальческим лицом и укоризненно глядящими на мир голубыми глазами из-за железных решеток.

Самые сильные, никогда не изглаживающиеся чувства были брошены в его душу из уст пленницы, сестры его отца. Он возрастал и из ребенка превращался в отрока, впивая в себя великое сострадание к людям вообще, к гонимым и несчастным в особенности, презрительное сожаление к сильным и тиранам и привыкая думать, что мучения на земле — видимые бичи, порождаемые незримыми преступлениями. Чувствительность его развивалась до высшей степени, а мысли, порождаемые рассказами и жалобами пленницы, как бы образовали в его голове целые толпы летающих ангелов — больных и жалобно смотрящих на землю. Часто он задавал себе вопрос: какие тайные причины заставляют его отца держать его сестру в плену — в комнате с железными решетками — и, не будучи в силах разрешить этот вопрос, приходил к выводу, что те миллионы, которые кует его отец, требуют крови и преступлений, страдальческого существования сотен других людей, и что только на их костях и можно возводить такие роскошные дома, как у его отца.

С годами его мрачные воззрения и чувствительность все более усиливались, в то время как молодая женщина, благодаря вечной грусти, гнездившейся в ее душе, все более таяла. Скоро она слегла в постель и не подымалась больше. «Когда она лежала в гробу, — проносилось в уме Леонида, — я смотрел на нее, очарованный ее лицом: оно было неизъяснимо светлым, выражающим радостное удивление, и улыбка на ее лице говорила: теперь я все поняла и в восторге уношусь от этого мира зла и загадок. Никакой ученый не мог бы убедить меня тогда, что, вместе с ее смертью, ее душа перестала существовать: отражение светлой радости на лице ясно говорило, что, вырываясь из временного жилища — тела, ее душа, объятая изумлением, уносилась в иной мир в восторге неизъяснимом. Я испытывал тогда ощущение ее близости с такой силой и ясностью, что почти перестал огорчаться видом ее мертвого тела. Однако же, вера в наше бессмертие во мне скоро прошла, — вот в этом городе».

И Леонид сосредоточенно и задумчиво стал смотреть на верхушки башен и церквей. В уме его проносились воспоминания первого времени его пребывания в университете. Среди студентов он казался странным существом, печальным, задумчивым и как бы порывающимся унестись в какой-то иной мир. Побуждаемые отчасти любопытством и отчасти его деньгами, к которым он сам относился с презрением, студенты, образовав вокруг него кружок приятелей, стали осмеивать и разбивать его стремление к идеалам, его сожаление о злополучной людской юдоли, его веру, что объяснение всей этой «земной чепухи» будет где-то в ином мире. По мнению студентов, оказывалось, что Бог — утопия легковерного человечества, бессмертие — мечта идеалистов, сокрушение о страданиях людей — болезненная чувствительность, мешающая жить и затемняющая свет разума — единственная сила, которой человек может гордиться. Далее, по их мнению, оказывалось, что нам, людям, остается только свести все мнимо-сверхъестественное с небес на землю и постараться объяснить все это естественными законами физики и других наук. Сокрушая идеализм сына фабриканта всеми доводами современного знания, студенты оканчивали все это выводом, что человеку остается только думать о своем благополучии и уметь бороться с такими же, как он, конкурентами на житейской бойне. Сталкивать слабых в яму и уметь ежедневно получать максимумы всякого рода наслаждений — вот весь смысл существования гордого, смелого, хищного и энергичного двуногого зверя-человека. Заключительным словом всех подобных рассуждений обыкновенно бывали предложения отправиться немедленно к женщинам и, освободив себя от всех пеленок идеализма, не стесняться наедине с обнаженными самками быть здоровым и страстным самцом.

Вслушиваясь во все эти рассуждения, Леонид краснел, моментами глаза его загорались негодованием, а иногда, подымая руку кверху, с лицом, озаренным как бы пламенем, он негодующим голосом произносил что-нибудь в этом роде: «Господа, если вы правы, то жизнь — скотская, мучительная бессмыслица, и удивительно, как при таких условиях люди еще могут жить; если бы я уверовал в ваши слова, то мне осталось бы только окончить свое существование с помощью веревки». Он, однако же, был один, студентов много и потому их мысли стали постепенно воцаряться в голове Леонида, разгоняя его собственные, как толпы вооруженных демонов, разгоняющих нежных херувимов. Этому способствовали также и книги, которые сын миллионера, под влиянием модных веяний, стал прочитывать в большом количестве. Он прочел «Жизнь Христа» Ренана, испытывая такое чувство, как если бы чудесное божество с заключенным в груди его небесным огнем было бы обезображено и изувечено прикосновением к его телу грязных рук и к его устам — нечистого рта грубого хулигана, видев-шого в нем — тело-организм и не желающего знать, что оно наполнено пламенем, ниспавшим с небес.

Много дней после этого Леонид ходил мрачный, с опущенной вниз головой, точно вид людей был для него невыносим. Казалось, Ренан опрокинул какого-то светлого кумира в голове его и поднял бурю в груди. Опечаленный и мрачный, он стал прочитывать другого колосса современной мысли — Дарвина. Этот ученый ясно доказал ему, что он — животное двуногое, праправнук обезьяны, и после этого всякий свет неба для него погас: очень комичным казалось слышать глаголы с небес и признавать в себе присутствие вечной души одновременно с уверенностью, что он не более как обезьяна, у которой только атрофировался хвост. После этого Леонид стал прочитывать «Религию» Огюста Конта и социологию Спенсера, и оба эти ученых мужа окончательно изгнали из его головы последних светлых ангелов, так что в душе его стали подыматься мрачные тени отрицания, глумления и отвращения к жизни. Бюхнер в своей книге «Сила и материя» заставил его воображать, что все квадриллионы миров несутся в бездне вселенной, повинуясь одним физическим законам, без всякого участия божества, и что если угодно видеть Бога в природе, то он — энергия, заключенная в материи. Материя, таким образом — видимая форма невидимой энергии, произведшей все существа как на земле, так и на других мирах. Молиться, значит, нет никакого смысла: за отсутствием хозяина, по адресу все равно не дойдет, и Леонид почувствовал, что в душе его кто-то как бы отчаянно засмеялся. С мрачно сдвинувшимися бровями, он приступил к чтению новейшего гиганта мысли — Ницше — и был окончательно ошеломлен страшным выводом этого философа: оказывалось, что человечество было одурачиваемо две тысячи лет — после Христа, и раньше — разными Буддами и Кришнами, так как полагало, что свет любви, разлившийся по земле из уст этих мудрецов — величайшая сила, подымающая человека от земли к небесам и от страданий и бурь — к миру и счастью. Новейший пророк Ницше философски доказывает, что все это — галиматья, что человечество — огромное стадо животных, на мучения которых настоящему человеку не надо обращать ни малейшего внимания, что для того только и родятся эти миллионы миллионов людей, чтобы их сталкивать лбами и чтобы из среды их мог появиться хоть один сверхчеловек — неумолимый, жестокий, кровожадный, гениальный, прекрасный.

Леонид остолбенел, и не потому, что все это написал немецкий философ, а потому, что христианская Европа, две тысячи лет воздвигая алтари распятому Богу, увенчивая свои храмы крестами — символами любви и мира — эти самые христиане не только не возмутились, не только не посадили философа в сумасшедший дом, но наоборот — стали аплодировать ему, а это показывало, что в душе они давно уже стояли на перепутье между двумя дорогами, одна из которых вела к Христу, другая — в царство дьявола. Достаточно было их подтолкнуть легонько и все они закричали: антихрист — бог, пойдем и будем сталкивать слабых в яму.

Несколько лет назад, когда Леонид думал, что где-то есть Хозяин, по воле которого подымается солнце и совершается движение сфер и что он сам — бессмертный атом незримого великого духа, как его уверяла скромная, страдающая Клара, в душе его как бы горела незримая лампада, свет которой отражался в его глазах и он испытывал радость жизни, стремление подняться ввысь, сознание своей связи с кем-то незримым и вследствие всего этого — счастье. Теперь, после того, как в его голову перелились холодные мысли философов, прежний свет погас в душе его и в ней как бы кто-то стал смеяться холодно, зло, отчаянно, и с этим вместе лицо его сделалось мрачным, смеющимся, несчастным. И вот однажды ночью, когда студенты собрались в его комнате — в гостинице на Тверском бульваре — он вдруг поднял руку кверху и глаза его расширились и засверкали мрачным светом. Студенты вздрогнули, точно в теле их пробежал электрический ток, и стали смотреть на него с изумлением и любопытством. Как бы обращаясь к кому-то незримому, он заговорил с видом дикого вдохновения:

— Да будет проклят свет, исходящий с неба, потому что он освещает мучеников этой несчастной земли — миллионы миллионов людей, которые стремятся, мучительно верят,

обращаются, пронзенные скорбью, к пустым и глухим небесам и после длинной цепи страданий уходят навсегда в землю, и их страдальческое «я» не узнает, зачем и кому нужно было это издевательство — никогда, никогда. Солнце, померкни и пусть во вселенной снова подымется хаос, в каком прежде, по словам Лапласа, кружились атомы земли и морских вод. Пусть навсегда разрушатся проклятые законы Ньютона и Кеплера, по которым в вечном круговращении двигаются все миллионы солнц с их спутниками и лунами: ведь и на них проклятая энергия материи порождает окстиллионы мучеников, которые, может быть, теперь, как и я, Леонид Колодников, подымают руки кверху и кричат: «Померкните, солнца и пусть снова водворившийся хаос поднимется и обратит в прах бесчисленные создания», потому что на каждой планете своя кровавая голгофа и на каждой свои ложа страданий, и на каждой свои бесчисленные сумасшедшие, воздвигающие храмы богу, которого нет, посылающие надежды богу, которого изобрели сами, кротко переносящие страдания, издевательство и удары судьбы во имя великого распорядителя, не догадываясь, что ничего нет, кроме одной глухой и слепой энергии материи.

Лицо его, обращенное вверх, странно засмеялось, причем маленькие губы забились в нервной судороге, а прекрасные глаза косо пробежали по лицам присутствующих.

— Это чересчур, черт побери, — закричал самый высокий студент, охватывая Леонида за плечи и усаживая его в кресло. — Что с тобой, голубчик? Ты болен и говоришь всю эту чушь в бреду каком-то. Право, болен.

Леонид приложил руку к сердцу и проговорил:

— Вот здесь прежде было так много надежды, веры и любви. Теперь там хохот бесов.

— Чересчур сильно ты отзываешься на все это, — говорил высокий студент, внимательно всматриваясь в его лицо. — Да в этом случае лучше уж выпить мадерочки. Веселее будет.

С минуту Леонид смотрел загадочно-печальными глазами на ряды бутылок, стоящих на столе. Вдруг глаза его, расширившись, дико засверкали, и с этим вместе он так быстро поднялся, точно его подняла внутри его находящаяся сила.

— Ээ-х, господа, теперь я оправдываю всех испивших-ся, всех опустившихся на дно бездны порока, разбойников, предателей, Искариотов, всех счастливых и несчастных, потому что судьи над нами нет, потому что и гений, и дурак, добродетельный и разбойник одинаково подлежат уничтожению, а когда их тела будут разлагаться, никто не скажет: этот вот череп был на плечах святого, а этот — разбойника. Нет вечной жизни, а из этого вытекает, что добродетель, любовь, вера — выдумка, и я, Леонид Колодников, первым опускаюсь на самое дно вонючей ямы порока.

Он налил стакан какого-то вина и поднял его над головой с нервным смехом в лице.

— Хотел бы я, чтобы на дне этого стакана лежали все одуряющие страсти, все зловонные пороки, и пусть царствует хаос.

Он поднес бокал ко рту и залпом его выпил.

Студенты, которые смотрели на него с жадным любопытством, хотя и видели, что в душе их товарища происходит что-то роковое, тем не менее обрадовались, что наконец он покинул свое, как они говорили, «девственное пребывание на высоте идеала» и громко закричали: ура. После этого кто-то предложил отправиться к женщинам и Леонид закричал:

— Под знаменем дьявола, хотя его тоже нет, идем совершать распятие женщин на кресте наслаждений и порока.

II
Природа души столь глубока, что она не подлежит определению, какими бы путями мы ни пытались узнать ее.

Гераклит
Толпа студентов помчалась вниз по лестнице, а немного спустя они с шумом и смехом шли по переулку, все дома которого были освещены красными фонарями. Со всех сторон доносились звуки рояля, скрипок и топанье ног и все это сливалось в один общий гул, среди которого минутами слышались вскрикивания женщин.

Всей толпой студенты ворвались в один из домов и на минуту остановились у широко раскрывшейся двери. Вдоль освещенной люстрой залы, под звуки скрипок и флейт нескольких музыкантов, сидевших у рояля, неслись девицы, быстро размахивая платьями, концы которых они держали кончиками пальцев. Их лица развратно смеялись при этом и глаза щурились в то время, как канканирующие против них мужчины выделывали руками цинические жесты. Одна из девушек, в красном платье и с красным цветком в черных волосах, одиноко стояла в стороне, задумчиво глядя печальными темными глазами на все происходящее здесь, и можно было думать, что мысли ее далеко унеслись от этого дома оргий.

Как бы по команде студенты рванулись от двери и рассеялись по комнате, а Леонид с воспаленно горящими глазами, устремленными на девицу в красном, с наклоненной вниз головой, медленно направился к ней и остановился. Внутри его как бы клокотали какие-то горячие волны, в то время как в голове подымалась буря отчаянных мыслей.

— Что вы на меня так смотрите? — проговорила девушка и улыбка удовольствия озарила ее нарумяненное, но красивое лицо.

— Девица — женщина — ангел — змея — дьявол! Клянусь, я не знаю, кто ты такая, но я хочу быть на самом дне бездны порока, а ты в нее уже скатилась и потому тяни меня в свой ад и я на твоей груди забуду все розовые сны моей жизни.

Все это он почти прокричал и его глаза горели одновременно и страстью, и отчаянием, и только в конце своей дикой речи в голосе его послышалась грусть. Все присутствующие, стоя в различных позах, ожидали, что будет дальше; где-то послышался смех, а девица в красном, расширив свои глаза, смотрела на него изумленно и испуганно.

— Этот мир — ложь, лицемерие, разбой, — закричал он снова, — и потому, да здравствует дьявол. Девица, говорю тебе, веди меня на дно твоей бездны. Мне теперь не стыдно. Я понял, кто я такой: червь, выползший из земли под лучами солнца. Все мы только ходячие куклы. Может ли чувствовать стыд кусок земли? Ха-ха-ха! Девица, веди меня на ложе блуда.

— Пойдем, — сказала она, делая голыми плечами движение, подмигивая и улыбаясь. И он пошел за ней, но когда шел, из горла его вырывался странный больной хохот, точно он оплакивал свое первое падение и все золотые сны жизни своей.

* * *
Вспоминая о всем этом, Леонид продолжал смотреть на Москву и в глазах его светилась грусть. Он вспомнил все подробности первой ночи своего падения и после этого о целой цепи других ночей, превратившихся в одну беспрерывную оргию пьянства и разврата, и его охватило чувство гадливости, горечи, сожаления и стыда.

Он стал вспоминать дальше, не замечая, как идет время и желая в памяти своей воскресить все свое прошлое до последнего дня.

Дома оргий сделались местом, куда он почти ежедневно отправлялся, как только наступала ночь, и где он почти всегда встречал появление солнца. Ему казалось, что раз его убедили студенты и ученье философов, что нет Бога, что нет бессмертия, что его жизнь, а также мнимая душа его есть только порождение материальных сил природы, то его пребывание на дне бездны — самое подходящее место. Уверенность, что все живущее обречено на вечное уничтожение, весь мир в его глазах обращала в гигантскую гробницу, наполненную костьми и черепами, и если попы в облачениях отпевают мертвых, если звонят в колокола, и если по всему земному шару духовенство с крестами и молитвами призывает людей к смирению и любви, то он на них смотрит, как на комедиантов великой мировой трагикомедии. Нет

Бога и не может быть ни веры, ни любви к людям, ни справедливости, ни сострадания, ни великодушия, потому что все эти высокие чувства как бы предъявляют билет на право своего существования у ответчика — Духа. Предполагалось им раньше, что где-то в вышине сверкает над землей звезда истины и идеалов, но раз ее нет, то какой ужасной иронией отзываются в его уме все эти выдумки — прекрасные сказки о прекрасных чувствах. Положим, он знал, что все это, по мнению людей, необходимо, чтобы делать добро ближним. Но какая ирония делать добро в царстве непроходимого зла и вечной смерти, вступающей в этот мир в сопровождении свиты — холеры, чумы, оспы, войн, землетрясений, голода и других царей бога уничтожения. Ведь жизнь при условии общей смерти не возвышенная драма, где человек терпит мучения в борьбе за вечный свет истины, который будет светить над ним и через тысячи лет, а страшный мучительный фарс колоссальной сцены, на подмостки которой человек вступает под раздирающие стоны своей матери, покидает в мучительных конвульсиях, а сама игра — разбой, грабеж, погоня за призраками наслаждений, тоска, скука, сон и ничем не утоляемый голод страстей. Делать добро людям? Да, он сделал бы это: столкнул бы их всех в пропасть, если бы мог. Теперь он находил, что Ницше совершенно прав, но только сталкивать в яму следовало бы не только слабых, но и сильных, здоровых, торжествующих. Если бы мог, он погасил бы солнце и взорвал бы скверную планету Землю, как бомбу, начиненную динамитом; но, слабый смертный Колодников, он не может этого сделать и не может остановить действие вечной энергии материи, выбрасывающей все новые жизни для мучения и слез, а потому, презирая мир и существование, он и находится на дне бездны пороков и разврата.

Студенты, перестав его понимать и считая его психически больным, начали отстраняться от него, и тем решительней, что старый фабрикант, узнав о поведении сына, перестал выдавать ему деньги. Без денег, часто голодный и оборванный, он скитался по длинным московским бульварам с мрачно опущенной вниз головой и такими же мрачными мыслями. Не имея своей квартиры, ночи он неизменно проводил в вертепах и в домах оргий, но и оттуда его часто изгоняли, и тогда он блуждал по улицам. Однажды под утро, когда он выходил из вертепа с мрачно опущенной головой, унылый и ослабленный, сзади него раздался укоризненный женский голос, произнесший его имя. Вздрогнув, он быстро обернулся, но к его удивлению, переулок, по которому он шел, был совершенно пуст. «Голос Клары», — прошло в его голове и щемящая боль охватила его сердце; но, сделав усилие над собой, он мысленно воскликнул: «К черту, к черту! Клара давно сгнила и я сам излечился от ее иллюзий. Галлюцинация слуха — вот все. Проклятая машина начинает портиться. Нервы, клеточки, нервные центры — проводники чувств этой адской двигающейся машины. Что-то лопнуло там — вот и все».

Спустя некоторое время, он вполне убедился, что в «проклятой машине» что-то испортилось: голос Клары стал слышаться ему все чаще, а раз, когда он дремал в вертепе, ему послышался звон струн инструмента, на котором когда-то часто играла Клара — арфы — сначала под полом, потом над головой, и в испуге он раскрыл глаза: в темной комнате белелась колеблющаяся фигура с молочно-белым, бесконечно печальным лицом.

«Мертвые в своих гробах основательно сгнивают и Клара сделать мне визит никаким образом не могла. Мне ясно доказали господа ученые, что дух или душа — суеверие, но в больном мозгу может отразиться что угодно — ангел, черт и все мертвые из могил. Нет, я хочу, чтобы наш психиатр меня исследовал. Любопытно знать, почему эта скверная машина так расстроилась».

Рассуждая таким образом в то время, как он безцельно бродил по бульварам, Леонид свернул в одну из улиц и немного спустя, очутился в клинике. В комнате, посреди студентов, образовавших круг, сидел молодой человек-профессор и объяснял им что-то, переходя от русской речи к таинственной латыни, и тогда лицо его делалось загадочным, а улыбка как бы говорила: «Вы сами видите, что из сокровищницы ума моего сыпятся драгоценные зерна истины, как из рога изобилия: вам остается только их ловить».

— Скажите, господин профессор, — воскликнул вдруг Леонид, — может ли вполне здоровому человеку казаться, что он слышит голоса умерших и что видит пред собой тени людей, давно уже зарытых в землю?

Удивленно расширив светлые глаза, профессор смотрел на него некоторое время молча и потом необыкновенно твердо, авторитетно проговорил:

— Безусловно — нет. Не мешает вам хорошо помнить вот что: с тех пор, как существует земля, ни один мертвый еще не осмеливался нарушать покоя живых.

Профессор насмешливо улыбнулся, глядя на сына миллионера, и такая же улыбка, в свою очередь, явилась и на лицах слушателей.

— Проклятая машина моя расстроилась. Я сам знаю, что мой мозг болен. Ведь мы все бедные люди и вы, профессор — что мы такое? Животные, машины, организмы, внутри которых то звенят слезы, то слышится хохот беса. Вот еще почему иногда кажется, что мы бессмертны. Но это вздор, вздор, вздор!

В голосе его послышалось озлобление, по лицу пробежала нервная дрожь и глаза, вспыхнув, как бы озолотились.

— Постойте, постойте! Вас надо исследовать, — воскликнул профессор, беря его за руку.

— Не желаю! — злобно отозвался Леонид. — Здоровое животное более противно, нежели больное. Нет души в этих мерзких грязных телах… Нет Бога, нет даже дьявола. Поймите вы, миллионы лет несется проклятая планета в беспредельной бездне вселенной и миллионы лет по ее поверхности ползают двуногие жалкие животные, раздираемые мучениями, вынуждаемые необходимостью убивать себе подобных, ползать на брюхе самок и ничего не оставлять после себя, кроме могил. Профессор, согласитесь, что это удивительно злая бессмыслица. Меня тошнит и возмущает эта игра дьявола с нами, людьми, и я отказываюсь жить. Вы напрасно читаете лекцию: разливать в умах свет знания, значит вызывать людей на бой против глухой и слепой мировой силы. Вы вызываете революцию против кого-то, черт его знает кого, и во всяком случае, свет, разлитый в умах, вызывает пожар в сердце, бунт, страдание, мучительное раздвоение. Убивать мысли: вот что надо, чтобы люди не чувствовали мерзости бытия, чтобы спокойно душили горло друг другу, чтобы могли посылать плевки в лицо страдающим, обиженным, гонимым, чтобы могли плясать на теле несчастной, убогой проститутки, распятой на кресте порока — вот что надо. Я это делаю, я… а во мне слезы, слезы… Их надо убить; но чем сильнее я стараюсь не чувствовать боли жизни тела, больнее чувствую, что во мне подымается кто-то и рыдает…

Грудь его вздымалась, по губам пробегала нервная дрожь, а при последних словах в карих глазах его показались слезы. Желая скрыть это, он отвернулся и сделал движение к двери, но профессор быстро схватил его за руку и, повернувшись к студентам, воскликнул:

— Вот интересный для нас субъект!

Очевидно, он видел в нем только объект для его психофизиологических исследований и заранее торжествовал, предвкушая удовольствие развить перед слушателями богатства своих знаний. Леонид понял это и, со всей силы выдернув руку, быстро помчался к двери.

III
На небе и земле, мой друг Горацио, есть тайны, которые и во сне не снились твоей учености.

Шекспир
Сидя теперь на холме, охватив одно колено руками и слегка покачиваясь, он вспомнил о своем глубоком падении так живо, что в его устремленных в даль глазах снова показались слезы. «Поруганный бог во мне плакал, а я, желая заглушить боль в себе, старался его заплевать».

Он вспомнил, как бросив университет, приехал домой. Домашние поражались его диким видом, а когда он стал рассказывать о причине мучений своих, никто ничего не понимал. В конце концов фабрикант, снабдив его деньгами, объявил ему, что для него самое лучшее постараться рассеять свои больные мысли где-нибудь в новых местах, и Леонид уехал.

Надо было побывать в центре мирового движения, и Леонид очутился в Париже. Он осмотрел дворцы, музеи, библиотеки — все было величественно и носило печать благородства, а когда вошел в собор Парижской Богоматери, то, глядя на его величественные своды, впал в недоумение: «Очевидно, людей и здесь обманывало то самое, что обмануло меня — мысль, уносящая нас к небесам; но раз мы только ходячие глыбы земли, то совершенно непонятно, откуда могут исходить золотые лучи, наполняющие наши головы. Слепая природа не может быть ни доброй, ни злой и не может так зло глумиться над нами: для этого надо присутствие существа — хотя сатаны».

Он вышел из собора в сильном волнении. «Да, очень возможно, что наша планета находится во власти, не Бога, конечно, а какого-нибудь великого духа мировой иронии. Ученые его присутствия могли и не заметить, но он должен здесь быть и его отражение можно подметить на каждом лице»

Все последующие дни, блуждая по улицам, он нарочно старался попасть в густые волны людей, «чтобы видеть на их лицах отражение мировой иронии и читать их чувства и мысли». Его уносило из одной улицы в другую, точно по течению, и в мозгу его отдавался гул смеха, острот, болтовни. Он всматривался в лица: почти все они выражали жажду грехопадения, порока, из глаз смотрела бездна желаний, а по губам змеилось жало греха. «Звери в намордниках закона», — прошло в голове Леонида. В то же время, он видел, что по большей части это веселые, беспечные зверьки, жаждущие схватить наслаждение, которое только способно «мазать по губам» и, сейчас же отскочив, снова манить человека, раздражая его и помрачая ум. «Пройдет лет пятьдесят и взамен всех этих сотен тысяч людей здесь будут расхаживать с такой же жаждой в глазах новые люди, а эти обратятся в пыль. Удивительно, что, зная все это, люди могут сохранять такую жизнерадостность. Ведь каждый прожитый день — ступень лестницы, по которой они, не останавливаясь ни на миг, нисходят в подземную глубину, в вечное небытие».

Протискиваясь сквозь толпу, он быстро пошел вперед и вдруг приостановился, пораженный словами высокого человека. Человек этот стоял под деревом у начала бульвара, куда вошел и Леонид, окруженный своими спутниками — низеньким старичком и двумя девушками. Высокий человек говорил:

— Существует суеверие двух видов: суеверие религий, рисующих индивидуума-Бога, и суеверие жрецов науки, проповедующих, что в материи заключаются силы, которые порождают биллионы жизней. Живые существа — вечные духи, тела которых их временная форма, которая сбрасывается, как испортившаяся одежда с плеч. Миллионы миров, вращаясь по законам Ньютона, повинуются в то же время скрытым в них стихийным духам. Планета может распасться, но стихийный дух, заключенный в нее, ткет себе новые одежды и на небе вспыхивает новая звезда. Во всем живущем, даже в деревьях, заключен вечный дух, и потому нечему удивляться, что, когда на последнем оккультном сеансе пред нами появились тени, то мы не знали, кто они: духи умерших людей или какие-нибудь другие астральные существа. ...



Все права на текст принадлежат автору: Анатолий Эльснер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Рыцарь духа Анатолий Эльснер