Все права на текст принадлежат автору: Марк Александрович Поповский.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дело академика ВавиловаМарк Александрович Поповский

Марк Поповский ДЕЛО АКАДЕМИКА ВАВИЛОВА

О книге Марка Поповского «Дело Вавилова»

Дело почти сорокалетней давности, одно из сотен тысяч фальсифицированных, бездоказательных дел тех страшных лет — в силу ряда причин представляет большой интерес для современного читателя в СССР и на Западе. Одна из причин — личность и огромные научные заслуги героя книги академика Николая Вавилова. Другая — особое место дела Вавилова в трагедии лысенковщины, этого, вероятно, самого уродливого явления в истории науки нашего времени. Но, быть может, самое главное — типичность дела для глубинных процессов и отношений в советском обществе того времени, где бы ни происходило действие — в научном институте, в застенке следователя, в камере смертников или в тюремной прозекторской. Книга Поповского — суровая, правдивая. Недаром он пишет, что некоторыми своими действиями, будучи субъективно абсолютно честным и беспредельно преданным науке и интересам страны человеком, Вавилов сам в каком-то смысле вырыл ту яму, в которую упал в конце своего жизненного пути. Вместе с тем книга показывает истинное, не искаженное официальной ложью, лакировкой и полуправдой величие Николая Вавилова.

Поповскому удалось совершить журналистский подвиг — настойчивостью, а иногда и хитростью получить из рук бдительных высокопоставленных чиновников (слегка растерявшихся в октябре 1964 года) одно из «хранимых вечно» следственных дел — дело № 1500 академика Вавилова, сохранить свои записи, сделанные в невинных с виду школьных тетрадочках, и донести их до нас. Это, вероятно, единственное дело НКВД такого значения, которое стало открытым. Мы узнаем, как вел свои бесчисленные допросы ретивый следователь Хват, и понимаем, как в то же время десятки тысяч следователей решали ту же самую задачу, оправдывая пословицу «Был бы человек, а дело найдется». Мы читаем копии доносов и секретных «экспертиз», сыгравших роковую роль в деле, и узнаем фамилии доносчиков, узнаем их дальнейшую, вполне благополучную и благопристойную судьбу в обществе, которое пришло на смену сталинскому, унаследовав от него слишком многое.

Я сожалею, что не был знаком с этой книгой, когда Марк Поповский находился еще в СССР. Эти строки — дань моего уважения автору книги.

Андрей Сахаров

Пролог Горят ли рукописи?

Наука должна громко заявить, что она не пойдет в Каноссу. Она не признает над собой главенства какой-то сверхнаучной, вненаучной, а попросту ненаучной философии.

К. А. Тимирязев
Можно умалчивать о тайных делах, но не говорить о том, что всем известно; о вещах, которые повлекли за собой последствия большой государственной важности — непростительно.

Мишель Монтень
Эта книга писалась в глубокой тайне. Десять лет, с 1964 по 1974 год, я вынужден был напряженно следить за тем, чтобы невзначай не потерять листок из рукописи или не проговориться в частном разговоре о своих литературных замыслах. «Рукописи не горят!» — сказал один из наших самых блестящих современников, но мой собственный, полученный в Советском Союзе опыт был прямо противоположным. Я не мог рисковать тайной, которая мне открылась. Странная это была тайна: мои знакомые в Москве и даже некоторые официальные лица знали, о ком я пишу, но никто не догадывался, что именно я собираюсь рассказать о своем герое. Документы, которые я добыл, никогда прежде не попадали в руки советских писателей. И никто на моей родине не мог бы себе представить, что такие документы вообще могут быть обнародованы.

Первая заочная встреча с будущим героем книги произошла у меня в начале 50-х годов, вскоре после смерти Сталина. По поручению московской газеты я поехал в командировку в один из южнорусских городов. То была рутинная газетная поездка, не предвещавшая никаких неожиданностей. В городе этом жил, правда, высланный туда еще до второй мировой войны старый ученый-генетик, имеющий среди своих коллег весьма высокую научную репутацию. С ним стоило встретиться.

Я позвонил ему, как только освободился, и получил приглашение на чай. Я заранее представлял себе этот длинный чай с многочисленными закусками, за которым провинциальный биолог и его жена, тоже когда-то причастная к науке, будут выспрашивать меня о московских новостях и ворчать на трудности местной жизни. Но все произошло совсем не так, как я предполагал. И говорить в тот вечер пришлось главным образом не мне, а моим хозяевам.

Еще до того, как мы втроем уселись за круглый столик, я обнаружил на стене в столовой очень меня заинтересовавший фотографический портрет. На фотографии изображен был плотный, коренастый, лет сорока мужчина, обладатель, судя по всему, завидного здоровья и неплохого характера. Он улыбался, да так счастливо, так безмятежно, как в наш век улыбаются разве что дети. Я сказал об этом хозяину дома. «Да, — почему-то со вздохом ответил он, — Николай Иванович это умел…» И пояснил, видя мое недоумение: «Перед вами мой учитель, академик Николай Вавилов, великий биолог и путешественник». — «Биолог?» Я был удивлен. Уже лет за десять перед тем начал я писать очерки и статьи о людях советской биологической науки, знал многих знаменитых и незнаменитых ученых, но о Николае Вавилове слышал первый раз. «Может быть, он и не биолог, а физик? — неуверенно заметил я. — Одно время президентом Академии наук был физик Вавилов…» Грустные глаза старого ученого стали еще более печальными. «Нет, — ответил он, покачивая большой лысой головой, — нет, это не тот. Физик Сергей Вавилов был младшим братом Николая, моего учителя. А то, что вы его не знаете, — не чудо, с тех пор как его арестовали, никто не рискует произнести вслух его имя».

Седая маленькая дама, хозяйка дома, резко вмешалась в разговор. «Сколько раз я твердила — портрету Николая Ивановича тут не место. Хочешь хранить его — храни у себя в столе. Мало ли у нас было неприятностей? Забыл, сколько раз мы висели на волоске? Удивляюсь, как тебя еще оставили на работе… А все из-за Вавилова. Ты ведь знаешь, сколько врагов у Николая Ивановича и какие это враги!» Свой монолог супруга профессора произнесла почему-то шепотом, тревожно поглядывая на окна и двери. «Мне нечего бояться, — мрачно парировал муж. — Я не украл и не убил. А Вавилова со стены не сниму. Он тут и при Сталине висел…» Супруги замолчали, явно недовольные друг другом. Я, очевидно, затронул старую семейную распрю.

Впрочем, муж и жена не слишком долго дулись друг на друга. Сперва осторожно поглядывая на подругу, а потом все более смелея, старый ученый стал рассказывать про своего дорогого учителя. Да, Николай Иванович арестован. В тюрьме. Где — неизвестно. Кто говорит, что видели его в Сибири, но большинство сотрудников склоняются к тому, что еще в самом начале войны расстреляли его в Москве. «Но за что же? — не унимаюсь я. — Что он сделал?» Жена профессора жестко подбирает губы и сердито гремит чайной посудой. Хотя Сталин умер и в обиход наш вошло неодобрительное словосочетание «культ личности Сталина», она не желает, чтобы в ее доме упоминали о тюрьмах и расстрелах. Не ровен час, вернутся старые времена… «Расскажи лучше, какой Вавилов был знаменитый. Ведь его весь мир знал», — просит она мужа.

Этот человек с ребяческой улыбкой действительно был поразительно знаменит в 20–30-е годы. Ботаник, генетик, агроном, географ и путешественник, он, в поисках интересовавших его культурных растений, объехал более пятидесяти стран. Был первым в мире европейцем, который с караваном прошел труднодоступный Кафиристан (горную провинцию Афганистана в районе Гиндукуша). Это произошло в 1924-м, а два года спустя вавиловский караван уже пересекал Эфиопию. Позднее ученый исходил Южную и Центральную Америку, Канаду, США, Европу, бывал в Японии, Корее, Западном Китае. А уж собственную страну изъездил он вдоль и поперек. Удачлив был поразительно. Его самолет потерпел аварию в Сахаре. Летчик-француз посадил машину чуть ли не у самого логова льва и совсем потерял голову от страха. А Вавилов развел костер и всю ночь отгонял ходившего рядом хищника. В Абиссинии (Эфиопии) на караван напали разбойники. Вавилов проявил себя искусным дипломатом, откупился и вывел людей и вьючных лошадей из, казалось бы, безвыходной ситуации. В Сирии интересующие его колосья пшеницы собирал он под огнем восставших друзов — только чудом спасся от пули повстанцев.

Слава сопутствовала ему. Имя ученого не сходило со страниц мировой печати: с ним беседовал будущий император Абиссинии Хайле Селасие, члены британского кабинета и французские министры. «Вавилов — на вершине Анд!» — писала советская газета «Известия», «В гостях у японских ученых» — откликалась «Правда»; «Вавилов: посылки с семенами из Палестины и Сирии», «Пензенские колхозники назвали именем профессора Вавилова свою артель»… Его изданная в 1926 году книга «Центры происхождения культурных растений» становится крупным событием международной научной жизни. О ней пишут не только в научных журналах, но и в широкой прессе. «На днях я… прочитал труд проф. Н. И. Вавилова «Центры происхождения культурных растений», просмотрел составленную им карту земледелия СССР — как все это талантливо, как значительно…» — писал в те годы Максим Горький в письме к П. С. Когану. Оценка, данная известным писателем, совпадает с официальной — Вавилову присуждена была в 1926 году высшая научная премия страны, премия имени Ленина. В том же 1926 году его избрали членом высшего государственного органа: Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета (ВЦИК).

Не обошли его своим признанием и коллеги по науке. В тридцать шесть лет Вавилов был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР, пять лет спустя — действительным академиком. Кстати, был он тогда самым молодым в академии: ему едва исполнился сорок один. Почти одновременно его избирают своим членом Академия наук Украины, Британская ассоциация биологов и Британское общество садоводов, Академия наук в Галле (Германия) и Чехословацкая академия сельскохозяйственных наук… Доклады Вавилова с интересом слушают делегаты международных конгрессов в Риме, Кембридже, Берлине и Итаке.

Увлеченные воспоминаниями, хозяева мои готовы были говорить о своем учителе без конца. Остыл чай, затихли за окнами вечерние улицы южного города, а они все продолжали упиваться рассказами о самом главном человеке своей жизни. Из сундука добыты старые снимки и письма. Вот фотография, сделанная на семенном рынке в южноамериканском городке в самом начале 1930-х. Вавилов покупает семена и, конечно, смеется. Вот он со спутником верхом в раскаленной пустынной местности где-то в Персии. Белый сухой зной так и пышет со старой фотографии. А у Николая Ивановича на лице счастливая победоносная улыбка: вот-де куда добрался (он тогда искал какую-то особо ценную персидскую пшеницу). Вот типично вавилонское письмо к приунывшему сотруднику: «Впереди нужно сделать горы: заставить расти у нас (в СССР) хинное дерево, заставить яблони цвести от семян через несколько месяцев, персики плодоносить месяца через три-четыре после посева семян… Задач перед физиологом и физиологией — гора. Жду от вас подвигов».

Сотрудники-мужчины глубоко уважали его энергию и талант, а большинство женщин — сотрудниц вавиловских институтов — были в него тайно влюблены.

В числе личных друзей советского академика в 30-е годы оказались самые светлые головы мировой генетической и агрономической науки. Достаточно назвать хотя бы агронома Холла и генетика Дарлингтона из Англии, французского академика-ботаника Шевалье и г-жу Ф. де Вильморен, Баура и Гольдшмидта из Германии, генетиков Моргана, Меллера из США, Ацци из Италии, Федерлея из Финляндии. Они действительно оказались верными друзьями. В 1929 году Баур и Гольдшмидт приехали в Ленинград на генетический съезд и в своих речах дали самую высокую оценку всего того, что делал Вавилов и вавиловцы. Профессор Эрвин Баур в 1927-м гостеприимно сопровождал Вавилова по горным районам Германии. По просьбе советского академика талантливый американский генетик Герман Меллер несколько лет работал в Институте генетики АН СССР, организовал новую лабораторию, дал толчок новому направлению генетики: исследованиям в области искусственного мутагенеза. Крупнейший знаток хлопка американец Сидней Харланд, несмотря на слабое здоровье, приехал в 1933 году в СССР и объехал вместе с Вавиловым хлопкосеющие районы страны. Его доклад наркому земледелия СССР помог перестроить на новых началах советское хлопководство.

Специалист по экологии сельскохозяйственных растений Джироламо Ацци изучал русский язык, чтобы читать труды коллег из России, и прежде всего самого Вавилова. Работы русского растениевода, организовавшего в СССР так называемые географические посевы, увлекли Ацци, и он начал пропагандировать эту идею в масштабах планеты. Когда Вавилов вздумал посетить Алжир, Марокко и Сирию, то власти не пожелали впускать «красного профессора» во французские владения. Тогда крупнейшие ботаники и генетики, включая г-жу Вильморен и академика Шевалье, использовали свои связи, дошли до министров и президента Франции и в конце концов добыли для своего русского товарища необходимые визы. Так же энергично, хотя и с меньшим успехом, боролись за колониальные визы для Вавилова английские ученые — генетик Сирилл Дарлингтон и почвовед Джон Рассел. А крупнейший британский агроном Даниэль Холл рекомендовал избрать русского коллегу в члены Лондонского Королевского общества.

«Ну, хорошо, — не слишком деликатно перебиваю я своих хозяев. — Но что же все-таки с ним случилось? Неужели после всех героических экспедиций, наград и научных достижений человека вот так просто взяли и бросили в тюрьму?» Сейчас, тридцать лет спустя, я отлично понимаю, что мои слишком прямолинейные вопросы травмировали этих немолодых, измученных страхом людей. Но в середине 50-х годов, когда происходила эта беседа, мне не было и тридцати пяти. Я относился к той счастливой возрастной группе, которую по молодости не замучили в 1937-м, по счастливой случайности не убили во время войны 1941–1945 годов и, опять-таки по причинам необъяснимым, не бросили в лагеря в 1949–1952 годах, когда Сталин устроил очередную послевоенную «чистку». Непуганый, я сохранил совсем иную психологическую конструкцию, чем мои собеседники, старики ученые, родившиеся в начале века и вкусившие не только ужасы сталинизма 30-х и 40-х годов, но и террор 20-х. Так что же все-таки случилось? Почему академик Вавилов, первый агроном и биолог страны, попал в немилость к властям? Я чувствовал в груди холодок профессионального восторга, азарт биографа и журналиста, который чует след удивительных открытий. Они непременно должны быть, эти открытия, ибо между улыбающимся, полным счастья и жизни лицом на фотографии и ужасными подозрениями, которые высказывали мои собеседники (по одной из версий, тело расстрелянного Вавилова было в тюремных подвалах растворено в серной кислоте), лежало белое, ничем не заполненное пространство, пустыня неведения, которую предстояло заполнить реальными фактами. Испуганные старики ничего не могли сообщить, кроме странных и малодостоверных слухов. (Впрочем, позднее, когда я узнал подлинные обстоятельства ареста и гибели Вавилова, они оказались пострашней самых фантастических домыслов.)

Вернувшись в гостиницу, я принялся и так и сяк обдумывать слышанное. После смерти Сталина и знаменитого разоблачительного доклада Хрущева на XX съезде партии (XXII съезд был еще впереди), казалось, ничто не должно было помешать мне рассказать правду о погибшем гении. Надо, не откладывая, искать людей, знавших Николая Ивановича, его родственников, поднимать архивные материалы. Сейчас самое время открыть людям глаза на злодеяния минувшей эпохи. И не медлить: свидетели умирают, документы теряются, детали событий истираются в людской памяти. На следующий день я зашел с этой идеей в институт к моему вчерашнему собеседнику. Спасибо, дескать, за разговор, решил писать биографическую документальную книгу о Николае Вавилове. Старик поглядел на меня с интересом: «Вы не нашли более простого метода для самоубийства?» — «Но почему же?» — «Разве не запомнили, что моя жена говорила о врагах Вавилова…» — «Но вы рассказали и о его друзьях». — «С той только разницей, что друзья Николая Ивановича — ученые и порядочные люди, а враги…» Подозрительно оглядев свой кабинет, профессор проворчал нарочито невнятно: «А враги — весьма могущественные люди, которым все эти съезды — нипочем. Да и друзья Николая Ивановича едва ли станут с вами слишком откровенничать…»

Он оказался прав, этот битый жизнью старик. Книга моя о Вавилове была завершена только восемнадцать лет спустя, а по-русски издать ее удается лишь сейчас, через тридцать лет. После памятной поездки в южнорусский город, где довелось мне впервые повидать улыбающийся портрет Николая Вавилова, я начал искать бывших учеников и сотрудников покойного академика и склонять их к воспоминаниям. Сотрудники и ученики благодарили за честь, но обещали встретиться «как-нибудь на досуге». Досуга же ни у кого не находилось до той самой осени 1964 года, когда в результате очередного кремлевского переворота рухнул Никита Хрущев. Сменилось руководство партии, и, как часто бывает в таких случаях, новые вожди, свалив все прошлые грехи на предшественника, чуть-чуть ослабили политические вожжи. Возникла вторая после смерти Сталина оттепель, этакая серенькая и сыренькая политическая погодка, когда еще не все было запрещено, и оттого советский человек полагал себя какое-то время живущим в обстановке великих свобод. В первые послеоттепельные месяцы мне удалось наконец выслушать и записать десятка два свидетельств по делу Вавилова. Позднее число опрошенных дошло до ста. Но главное, за полтора года послехрущевскои оттепели я успел прорваться в архивы.

Архивы в СССР охраняются не менее строго, чем военные склады. Боязнь утечки политической, экономической и социальной информации так велика, что архивы превращены в некие крепости, где самим охранникам не разрешают прикасаться к «опасным» бумагам. И все же весной 1965 года, через двадцать пять лет после ареста академика Вавилова, я был допущен (о, чудо!) к его бумагам. Сначала удалось исследовать архив Всесоюзного института растениеводства (ВИР) в Ленинграде. Вавилов основал этот институт в 1921 году как первый элемент будущей Академии сельскохозяйственных наук. Затем последовали архив Географического общества СССР (Николай Иванович возглавлял общество с 1932 по 1940 год), Архив Академии наук СССР и Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина (ВАСХНИЛ). Есть неизъяснимое наслаждение в разгадывании исторических шарад, в том, чтобы из намеков и полунамеков, оброненных в письме или документе, из случайной реплики современника и невнятицы официальной бумаги сложить в конце концов цельную картину минувшей жизни. Особенно такой величественной и сложной, как жизнь Николая Вавилова. Уже в бумагах 20-х годов начала для меня просвечивать трагедия 1940-го. Две столь несхожие между собой половины биографии академика постепенно начали сближаться. С каждой новой пачкой просмотренных архивных папок становился все яснее тот механизм, который привел знаменитого ученого в тюремную камеру. Становилось ясно, отчего у человека с таким открытым лицом и мальчишечьей улыбкой возникли столь опасные и сильные враги. Почему эти враги не желали ничего другого, как только умертвить его.

Правда, все то, что произошло после ареста, за стенами тюрьмы по-прежнему оставалось для меня тайной. Но я и не надеялся раскрыть ее. За всю историю советской власти ни один историк никогда не видел документов о внутренней жизни следственных камер и расстрельных дворов. И тем не менее случилось невозможное: тяжелые двери архива КГБ ненадолго приоткрылись предо мной. В апреле 1965 года в Москве, в Генеральной прокуратуре СССР, мне выдали десять толстых папок с надписью «Хранить вечно» — дело государственного преступника Н. И. Вавилова. № 1500.

Там было рассказано, как и почему академик был арестован, какие бумаги были взяты на обыске в квартире и институте, как его допрашивали, кто на него доносил, к чему его приговорили и как он погиб.

Получить эти секретнейшие из секретных бумаг помогла не только политическая послехрущевская оттепель, но и сложная игра, которую я вел с властями более десяти лет. Я писал биографии. В СССР ни одна биография сколько-нибудь значительного писателя, ученого, художника не обходится без трагедий. В моих книгах редакторы отсекали исторические факты точь-в-точь по то место, где начинались трагедии. Никто не разрешил бы мне в книге о бактериологе Владимире Хавкине написать, что он был сионистом и не пожелал вернуться из эмиграции в СССР; что создатель первых в мире антибиотиков Игнатий Шиллер был затравлен в СССР антисемитами и умер неведомым миру; что гениальный эстонский хирург Арнольд Сеппо, умеющий делать уникальные живые человеческие суставы, четверть века подвергался травле, а методы его не распространялись только оттого, что доктор Сеппо однажды не поладил с секретарем парторганизации. Этих фактов в моих книгах не было, я соглашался на это, и такое согласие расценивалось властями как моя абсолютная лояльность. Лояльность мне и помогла.

В самом начале 1965 года я написал в секретариат Союза писателей СССР вполне официальное и законопослушное письмо: я вот работаю над книгой о великом советском ученом Вавилове, лауреате премии Ленина, и прочая и прочая, но возникла закавыка: в конце жизни у моего героя были какие-то неприятности с компетентными органами, хотя ныне он реабилитирован; так нельзя ли познакомиться с его следственным делом. Нет, нет, не для того, чтобы описывать, не дай бог, действия наших славных чекистов, а единственно для того, чтобы узнать причину ареста: был ли Вавилов арестован в результате научных споров, которые он вел со своими противниками, или дело его сугубо политическое. Предназначалось письмо некоему Воронкову — секретарю Союза писателей по организационным вопросам. На этой должности в писательской организации пребывает, как правило, полковник или генерал КГБ, надзирающий за писателями, так сказать, изнутри. Воронков получил мое письмо в разгар «оттепели», навел справки, узнал, что книги я пишу какие требуются, в политической нелояльности не замечен, и отправил мое ходатайство заместителю Генерального прокурора СССР с припиской, что, мол, писатель Поповский человек вполне «наш», если можно, то дайте ему посмотреть, что там ему для работы надо. И дали.

Следует пояснить, что и чиновник КГБ, сидящий в недрах Союза писателей, и высокопоставленный чиновник прокуратуры, к которому пошла моя просьба, отлично знали, что никакие описания карательной деятельности тайной полиции СССР на страницы советских книг никогда не попадают. Надзор за этим возложен на цензуру, которая также является одним из отделов КГБ. Так что опасаться меня в этом отношении не приходится: что бы я ни написал — цензура вымарает. Ну, а познакомить «благонамеренного» писателя с материалами, которые имеют какое-то отношение к его герою, — это в оттепельные дни в качестве поощрения считалось возможным. Короче, в один для меня прекрасный день я был приглашен в кабинет заместителя Генерального прокурора СССР Малярова и после краткого допроса (я продолжал утверждать, что следственное дело Вавилова нужно мне только для общей ориентации) получил доступ к сверхсекретным бумагам.

Мне выдали пропуск, и я стал ходить в прокуратуру каждое утро, как на службу. Брал я с собой из дома чистую школьную тетрадку. С тетрадкой этой проходил в кабинет какого-то крупного чиновника юстиции и садился за стол, стоящий напротив его стола. Чиновник в своем темнозеленом шитом мундире, с усами и бакенбардами, был похож на швейцара в богатом доме. Он очень торжественно доставал из личного сейфа очередной том вавиловского дела и молча клал передо мной. Мое присутствие в кабинете явно было ему неприятно. Но так как времена после падения Хрущева оставались неясными, туманными, то старый служака, хотя всем видом своим и выражал мне свое презрение, не смел оспаривать приказа начальства, которое зачем-то разрешает писателю смотреть секретные бумаги. Так мы и сидели друг против друга молча, предаваясь взаимной антипатии.

Впрочем, слишком много думать в эти дни мне было некогда. Получив очередной том, я принимался лихорадочно списывать наиболее важные документы в свою тетрадку. На следующий день снова и снова. Так продолжалось до девятого тома. Девятый том мой «швейцар» достал и положил передо мной с особенно значительным выражением лица. Подавая мне бумаги, он впервые открыл рот и швейцарским же голосом предупредил меня, что я имею право знакомиться только с первой половиной тома, дальше смотреть не разрешается. Для пущей ясности прокурор перегнул том пополам. Я кивнул головой, сел поудобней за свой стол и сразу углубился во вторую, запрещенную часть тома. Чиновник беспокоился не зря: передо мной лежали рапорты агентов советской тайной полиции, которые в 30-е и 40-е годы ежедневно подавались из недр Академии наук СССР в соответствующий отдел НКВД. Но самое непристойное состояло в том, что писали рапорты не штатные сотрудники, а завербованные профессора и академики!

Я начал торопливо выписывать тексты доносов на академика Вавилова, а также сообщения, что именно сказал академик Лузин (математика) академику Комарову (ботаника) об аресте академика Вавилова (генетика). Я совершенно забыл в этот момент про своего визави. Когда минут через пятнадцать, оторвавшись от волнительных бумаг, я случайно взглянул в сторону «швейцара», то поразился произошедшей с ним метаморфозе. Он смотрел на меня почтительно, если не сказать подобострастно. Даже улыбаться пытался, но как-то неуверенно. Что с ним случилось? Ведь надлежало ему негодовать на человека, который, будучи гостем Генеральной прокуратуры СССР, позволяет себе игнорировать распоряжения ответственных лиц. Но у этого полковника юстиции ход мыслей был прямо противоположный: мою наглость расценил он как знак того, что где-то наверху (на самом верху!) я получил право никого не слушаться и никому не подчиняться. А раз так, то ухо со мной надлежит держать востро, ибо неизвестно еще, кто именно за мной стоит… Проще всего было бы ему выяснить, каковы мои полномочия, спросивши об этом у своего начальства, но чиновник беспокоить вышестоящих не решился. Так и просидели мы с ним несколько дней в новом качестве: скромный литератор вызвал у всесильного прокурора страх и беспокойство. Вот она, вечная российская ситуация, на которой наш великий Гоголь построил сюжет бессмертного Ревизора»!

Возвращаясь из прокуратуры домой, я тотчас снижал с моих тетрадок копии и выносил подлинник из дома, чтобы спрятать его у друзей. Только полгода спустя в прокуратуре поняли, что, допустив меня к бумагам Вавилова, совершили серьезный промах. Я начал выступать с докладами о репрессированном биологе и время от времени ссылался на бумаги, полученные из архива КГБ. Одно из таких выступлений получило особенно сильный резонанс. Дело было в Ленинграде, во Всесоюзном институте растениеводства, там, где Николая Вавилова знали десятки людей. Подробности из дела № 1500 вызвали у слушателей глубочайшее волнение. Я видел лица в слезах, названные мною по именам доносчики выскакивали из зала под шип и улюлюканье своих коллег. Конечно, в КГБ очень быстро узнали подробности этого необычного вечера. Меня пригласили в Генеральную прокуратуру, и генерал юстиции Терехов, надзиравший за следствием в органах государственной безопасности, ссылаясь на «жалобы трудящихся», сделал мне «отеческое внушение»: «Что же вы, Марк Александрович, так себя ведете… Мы ведь показали вам секретные документы как писателю; мы были уверены, что если вы что-нибудь и напишете, то цензура проконтролирует вас. А вы в обход пошли, обманули наше доверие, делаете публичные доклады о секретных бумагах. Нехорошо, Марк Александрович, некрасиво…»

Вот до каких высот либерализма доходила в 1965 году Генеральная прокуратура СССР. Но, правда, очень скоро ошибки были исправлены и промахи изжиты: в следующем, 1966 году в Москве были осуждены на многие годы лагерей писатели Андрей Синявский и Юлий Даниэль. Они печатали свои произведения в обход цензуры за границей и тем самым тоже обманывали доверие советских властей. Мне на этот раз повезло, я остался на свободе. Правда, подзатыльник получил, наказали меня за публикацию повести «Тысяча дней академика Николая Вавилова». В повести этой (она опубликована была в провинциальном журнале «Простор» — № 7 и 8 за 1966 г.) ни слова не было о тюрьме и следствии. Речь шла лишь о трех годах жизни Николая Вавилова перед арестом — 1937–1940. Но кое-какие детали будущей трагедии там уже проглядывали. Трагедии в СССР под запретом: по прямому указанию ЦК КПСС меня приказано было не печатать вообще.

* * *
Повесть «Тысяча дней академика Николая Вавилова» заканчивалась арестом академика. Мне рассказали об этой операции непосредственные участники событий. Цензура вымарала детали. Однако главное в повести состояло не в этом, а в том, что, опираясь на факты, я засвидетельствовал, как и кто готовил арест и убийство моего героя. Практически убивала машина НКВД, но пистолет наводил человек вроде бы из другого ведомства. Лицо сугубо гражданское, респектабельное, международно известное. Академик и лауреат многочисленных Сталинских премий Трофим Денисович Лысенко (1898–1976) многократно упоминается на страницах следственного дела № 1500.

Но и без юридических источников я, как и все мои соотечественники, был хорошо знаком с этим именем. Мы читали о нем в газетах и слышали по радио, идеи академика Лысенко излагались в школьных и институтских учебниках, их пропагандировали по телевидению. Мы знали, что он великий народный ученый, который принес стране невиданные урожаи. При этом опирается он не на сомнительные открытия буржуазной науки, а на замечательный опыт простых советских людей — колхозников-опытников. Его открытия всегда имеют практический смысл и являются результатом диалектического марксистско-ленинского подхода к вопросам биологии и сельского хозяйства. Лысенко был любимцем партии и народа. Депутат Верховного Совета, орденоносец, Герой Социалистического труда, он был избран в Академию наук в 1939-м, одновременно с товарищем Сталиным и товарищем Молотовым.

После смерти Сталина звезда академика Лысенко как будто слегка закатилась. Он перестал занимать пост президента ВАСХНИЛ. Но очень скоро Хрущев вернул ему свое расположение и снова сделал президентом ВАСХНИЛ. Основополагающие статьи Лысенко и его приближенных стали появляться на страницах газеты «Правда». У меня (да и не у меня одного) в 60-х годах накопилось уже достаточно материалов для предания академика Лысенко суду, пусть не уголовному, но хотя бы суду общественности. Я, в частности, имел достаточно документов, чтобы доказать, что именно Лысенко подготовил арест Вавилова, разгромил его научную школу, лишив советское общество огромных научных и практических ценностей. Но пока жив был Хрущев, ни одна газета, ни один журнал не осмеливались публиковать что-нибудь подобное. Лишь некоторым академикам (Кедрову, Семенову) разрешено было корректно оспаривать научные основы того учения, которое Лысенко называл мичуринским.

Из повести «Тысяча дней…» явствовало, однако, что действия Лысенко надлежит обсуждать не в научном форуме, а в уголовном суде. Я приводил десятки примеров его аморализма, стоящего на грани (а точнее, за гранью) преступления. Когда повесть была напечатана, меня пригласили в ЦК КПСС для беседы (очевидно, в отдел науки или сельского хозяйства). Мне показали десятка два «писем трудящихся»: доктора и кандидаты наук, заведующие кафедрами и директора институтов, не скрывая своей симпатии к Лысенко, негодовали по поводу моей повести и призывали ЦК наказать автора. Меня и наказали: два года не печатали…

В эту пору я затаился, притих, хотя и продолжал тайно писать биографию Вавилова. После 1968 года (события в Чехословакии) опасность попасться с этой рукописью в руки КГБ стала еще более реальной. На мою беду, западные газеты, хотя и с опозданием, обратили внимание на повесть «Тысяча дней…». Пересказы и рецензии на нее появились в газетах Австрии, Югославии, Швейцарии, а под конец в лондонской «Тайме». Меня в моей квартире навестил агент КГБ, предупредил уже не столь отечески, как в прокуратуре, но все еще корректно, чтобы я не вздумал использовать известные мне секретные факты в разговорах с иностранцами и тем более в своих статьях и книгах. После этой беседы я понял: ореол «официозного» писателя больше не защищает меня. Мне больше не доверяли, за мной присматривали, как говорят в России, ко мне «подбирали ключи». И подобрали, хотя и не сразу.

В 1969 году я закончил первый вариант своего труда. Начиная с 1970 года рукопись «Беда и вина академика Николая Вавилова» появилась в обращении среди московской и ленинградской интеллигенции. В океан самиздата я ее не выпускал, но несколько экземпляров книги постоянно курсировали по стране: верные люди увозили их из Москвы в Среднюю Азию, в Киев, в Воронеж, на Дальний Восток. Думаю, что прочитали о трагедии Вавилова в те годы никак не меньше пяти-семи тысяч человек. Мое имя на рукописи, разумеется, не значилось.

Я между тем продолжал пополнять и расширять свою книгу. За второй редакцией 1971 года последовала третья — 1974 года. Для редактирования, а по сути для серьезной переработки биографии академика Вавилова мне понадобились мои тетрадки с записями из следственного дела № 1500. Я достал их из тайника и принес домой. Так они у меня и лежали среди других бумаг на книжной полке, сложенные в старенькую кожаную папку. Несколько раз я укорял себя за беспечность, особенно после того, как в 1976-м предъявили мне в Московской прокуратуре обвинение в «краже юношеских дневников академика Вавилова». Обвинение было чудовищное, как большинство обвинений, состряпанных КГБ. Я не мог украсть этих дневников уже по той причине, что Николай Иванович Вавилов в юности дневников не вел. Ежедневные записи начинал он делать, только отправляясь в экспедиции. Но для тех, кто организует провокационные процессы и стремится любым способом бросить неугодного писателя в тюрьму, факты — наименее важный элемент обвинения. КГБ нужно было предъявить мне уголовное обвинение, и прокуратура такое обвинение мне предъявила.

Утром 3 июня 1977 года в мою квартиру на улице академика Павлова в Москве ворвались милиционеры. За их спинами топтались несколько штатских — женщина-следователь, понятые и какой-то молодой, красиво одетый господин, который в конце концов оказался в этом спектакле главной фигурой. Капитан КГБ Богачев был выдержан в песчаных тонах: желтоватый заграничный кожаный пиджак, бежевые брюки, желтые волосы, почти белые ресницы. В тон своему костюму он протянул мне желтую бумажку, оказавшуюся ордером на обыск.

В ордере говорилось, что искать у меня надлежит дневники Вавилова, которые я якобы украл десять лет назад у частного лица. Но капитан Богачев знал подлинную причину, ради которой он ворвался в мой дом. Представился он мне как специалист по литературным и книжным делам, и действительно было видно, что обыски такого рода — его стихия. Была даже какая-то артистичность в этом молодом жандарме. Он легкой походкой проходил вдоль книжных полок, плавным движением касался корешков то одной, то другой «подозрительной» книги, выдергивал то один, то другой казавшийся ему сомнительным том. Столь же артистично извлекал он листы из моих рукописных папок и не без изящества увязывал отобранные рукописи. Увез он с собой в тот день пятнадцать килограммов бумаг, и в том числе машинописные копии стихов Максимилиана Волошина и Марины Цветаевой, проповеди архиепископа Луки Войно-Ясенецкого (1877–1961), несколько книг духовного содержания и еще что-то в том же роде, по его мнению, подозрительное.

Но главная добыча, за которой охотился специалист по вопросам литературы, буквально выскользнула из его рук. Обыск продолжался четыре часа. Задремал сидевший у двери милиционер, уныло слонялись по квартире две соседки, которых, оторвав от дел, милиционер взял в качестве понятых. Начал уставать и бодрый капитан Богачев. Он перебирал на полке бумаги, дошел до старенькой кожаной папки и лениво спросил меня: «А здесь что?» — «Ненужные бумаги, отработанный пар», — нарочито равнодушным тоном ответил я. И капитан отложил папку, ту самую, за которой пришел, ту, где лежали семь синих школьных тетрадок с выписками из дела Н. И. Вавилова, дела № 1500. «Эх, капитан, капитан, плохо вы работаете», — хотелось мне сказать на прощанье этому одетому во все заграничное пижону. Но если бы даже Сергей Богачев не просчитался и открыл папку, то в судьбе рукописи о Николае Вавилове он и его хозяева все равно ничего уже изменить не могли: и сама рукопись, и копии документов из дела № 1500, и даже фотографии, изображающие, как зимой 1967 года мы с профессором Б. искали могилу академика Вавилова на Саратовском кладбище, — все это давно уже было переслано с верными людьми за граничу. Там только ждали команды, чтобы все это печатать.

Следующие пять месяцев я ждал, какое именно решение примет относительно меня КГБ: арестует или предпочтет не раздувать еще одно «липовое» судебное дело и позволит эмигрировать. Власти остановились на эмиграции. В последний день перед выездом я привез на досмотр мешок своих рукописей. Это была моя маленькая хитрость: перед агентами КГБ я положил на стол рукописи, не имеющие никакой политической окраски, все главные бумаги давно уже были сняты на пленку и высланы из страны. Я лишь хотел установить прецедент, хотел добиться, чтобы писателю хоть раз разрешили законно вывезти свои собственные произведения. С прецедентом ничего не получилось: слоновья кожа КГБ оказалась непробиваемой. Впрочем, через сутки это уже не имело никакого значения — вечером 6 ноября 1977 года мы с женой гуляли по улицам свободной Вены.

Летом следующего, 1978 года в Нью-Йорке до меня добралось письмо академика Андрея Сахарова. Лауреат Нобелевской премии мира и борец за права человека в СССР уже после моего отъезда прочитал ходившую по рукам рукопись о Вавилове и прислал в Америку предисловие к будущей книге. Но одновременно показал свои когти и КГБ. Мы с женой жили тогда в гостинице «Грейстоун» на Бродвее. Я несколько раз заходил в небольшой писчебумажный магазин рядом с гостиницей (Herman's Book Shop, 2277 Broadway, New York, New York), где делал копии с разных документов. Днем 18 сентября я снова зашел в этот магазинчик и попросил девушку-сотрудницу снять три копии с подлинника вавиловской рукописи. Девушка была занята в тот момент другой работой и попросила оставить рукопись. Но на следующий день, когда я пришел за своими бумагами, копировальщица растерянно объяснила мне, что она сделала мою работу еще вчера, но за ночь рукопись и три копии — изрядная пачка бумаг в 850 страниц — куда-то исчезли. Хозяина магазина в городе не оказалось, продавец старался успокоить меня, дескать, отыщется, произошло недоразумение. Хозяин вернулся только через несколько дней. Этот мрачный немолодой американец встретил меня крайне враждебно. Не слушая объяснений, заявил, что никакой рукописи у него нет и никогда не было, что меня никто из его сотрудников никогда в глаза не видел. Тогда я пошел в глубину магазина в тот закуток, где стоял копировальный аппарат и работала копировальщица. Она снова подтвердила, что помнит меня и знает, что я сдавал свои бумаги. Но подошедший хозяин закричал: «Она ничего не помнит!», и девушка испуганно забилась в угол копировальной комнаты.

Что все это могло означать? По мнению моих американских друзей, вся ситуация абсолютно нетипична для американского магазина. Публично оскорблять сотрудницу, грубить покупателю — ни один нормальный предприниматель не позволил бы себе этого. Очевидно, нашей встрече предшествовали какие-то обстоятельства, из ряда вон выходящие. Или хозяина магазина запугали и отняли у него рукопись (что маловероятно), или, что более достоверно, его подкупили. Сделать это могли только советские агенты. Продав рукопись, мистер Герман, естественно, вынужден был изображать из себя оскорбленную невинность. Отсюда нервозность и грубость… Конечно, я попытался привлечь к этому странному эпизоду внимание полиции, но стражи закона отнеслись к пропаже более чем равнодушно и посоветовали обратиться в суд. По счастью для меня и к несчастью для агентов КГБ, экземпляр выкраденной рукописи не был единственным…

…Я дописываю эти страницы в Нью-Йорке в августе 1980 года. Мне вновь вспоминаются профессор-генетик из южнорусского города и наша с ним беседа о его учителе Вавилове летом 1956 года. Он настоятельно не советовал мне торопиться с работой над биографией академика Николая Вавилова. «Может быть, лет через двадцать, — сказал он, — положение в нашей стране переменится и писать о Николае Ивановиче будет не так опасно…» С тех пор прошло более чем двадцать пять лет. Пятнадцать лет миновало с той весны, когда, по словам А. Д. Сахарова, слегка растерявшиеся после падения Хрущева чиновники прокуратуры добыли для меня из архивов КГБ дело № 1500. Наконец, миновало более сорока лет со дня ареста академика Вавилова. Его схватили во время ботанической экспедиции в городе Черновцы 6 августа 1940 года. Не думаю, что в ближайшие десятилетия на моей родине произойдут сколько-нибудь серьезные перемены. Это прочная конструкция, и надо, чтобы очень много людей во всем мире и в самой России узнали очень много правды о режиме для того, чтобы там произошли какие бы то ни было благотворные перемены.

Пока в России — без перемен. Но что-то, вероятно, меняется, если вы можете сегодня держать в руках книгу о замученном русском гении. Очевидно, изменились мы сами, современники, не согласные больше молчать и скрывать ложь эпохи. С некоторым удивлением гляжу я на томик, на пути которого стояло так много препятствий. А может быть, рукописи действительно не горят?..

1980 г.

Глава 1 Счастливец Вавилов 1925–1929

Скажи мне, кто твой друг…

В пору, о которой сейчас пойдет рассказ (между 1925 и 1929 годами), Николай Иванович Вавилов был человеком редкостного везения.

Фотографии тех лет рисуют ученого человеком рослым, коренастым, обладателем завидного здоровья. Темные небольшие усы, просторный лоб, всегда блестящие, очень живые глаза, жизнерадостная улыбка, быстро переходящая в глубокую сосредоточенность.

«Был он веселым, подвижным, — вспоминает профессор E. H. Синская. — Самая походка у него была легкая, быстрая… Несмотря на то, что он всегда куда-то бежал, он легко и останавливался, притом, остановившись так на всем ходу, мог долго проговорить «со встречным. Если вопрос его сильно интересовал, он как бы забывал обо всем, а когда разговор заканчивался, мчался дальше. Сотрудники привыкали ловить его на лету».

Ленинградский график Н. Б. Стреблов, карандашу которого принадлежат наиболее удачные, по общему мнению, портреты Вавилова, жаловался: выражение лица Вавилова меняется в тончайших нюансах так быстро и так часто, что художнику трудно уловить самое характерное. Стреблову тем не менее удалось запечатлеть главные черты вавиловской натуры: динамизм, целеустремленность, сосредоточенность. Полный творческих замыслов и энтузиазма, профессор готов одаривать ими всякого, кто душевно обнищал.

Он верил во все то, о чем писал, во всяком случае, искренне верил, что ученый обязан стремиться к подвигам. Его собственные экспедиции 20-х и начала 30-х годов — непрерывный подвиг. Маршруты искателя культурных растений проходят по самым диким районам мира. Поломка самолета над Сахарой; ночь, проведенная по соседству со львом; встреча с разбойниками на берегах Голубого Нила; сбор пшеничных колосьев в зоне восстания друзов… Родные и товарищи узнают о подобных эпизодах лишь случайно, в пересказе Николая Ивановича они звучат как мимолетные забавные приключения. Но подлинно близкие к Вавилову люди видят: тяготы экспедиций, опасности дальних дорог вместе с радостью познания составляют главную радость его жизни.

В тридцать шесть лет Николай Иванович избран членом-корреспондентом Академии наук СССР; в «Памятной книжке» академии за 1929 год Вавилов уже значится академиком. Доклады профессора Вавилова с интересом слушают делегаты международных конгрессов в Риме, Кембридже и Берлине.

Не хватит ли? О, вполне достаточно. Хотя здесь приведена лишь малая часть знаков общественного и научного признания, хлынувших на ученого после 1925 года. Пожалуй, кое-кто уже захлебнулся бы в этом потоке. Но Вавилов слишком мало придает значения внешним формам почета. Да, он удовлетворен. Но и только. Награды — лишь побуждение к дальнейшей работе. Так отвечает он президенту Географического общества, получив медаль «За географический подвиг», так пишет избравшим его иностранным академиям. Денежная премия тоже оставляет его спокойным. 8 октября 1926 года во время экспедиции он пишет из Иерусалима: «В газете «Дни» вычитал о получении премии. Сама по себе она меня не интересует. Все равно пролетарии. Но за внимание тронут. Будем стараться».

«Стараться», пожалуй, не совсем точное слово. Николай Иванович и без того работает на полную мощь, работает, как некая интеллектуальная фабрика, без передышки, во все возрастающем темпе. За пять лет пройдены тысячи и тысячи километров по дорогам пяти континентов; собрана уникальная по числу образцов коллекция семян и плодов культурных растений; основан крупнейший в стране научно-исследовательский институт; подготовлена и осуществлена организация Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина. И при всем том — ни дня без строчки: за те же пять лет в научных журналах на русском и иностранных языках появляются пятьдесят публикаций профессора Вавилова.

«Считаете ли вы, месье, что ваша жизнь сложилась удачно?» — спросил его корреспондент парижской газеты после возвращения из очередной экспедиции. Ни на секунду не задумываясь, ученый ответил утвердительно: «Да, очень». Это сказано вполне искренне. Да и почему не считать жизнь удачной? Во второй половине 20-х годов все складывалось для Николая Ивановича как нельзя лучше.

Никогда — ни прежде, ни потом — не чувствовал он себя таким нужным — людям, государству, науке. Никогда не был так свободен в поступках, решениях. Жизнь не стала более легкой, скорее наоборот, но она до краев наполнилась творчеством, трудом, любовью. Да, и любовью. Пришел конец мучительной неопределенности в отношениях с женой. Екатерина Николаевна Сахарова, с которой прожил он около пятнадцати лет, осела с сыном Олегом в Москве, у родных, Вавилов — в Петрограде. Со стороны казалось, что дело только в отсутствии удобной квартиры. Но квартиру директор института получил, а Екатерина Николаевна не спешила расстаться со столицей. Современники вспоминают о Сахаровой как о женщине умной, образованной, но суховатой и чрезвычайно властной. Интеллектуальная связь между супругами была, очевидно, наиболее прочной и длительной. В письмах из Америки (1921 год) Николай Иванович подробно обсуждает с женой события политической, научной жизни, рассказывает о прочитанных книгах. В 1920–1923 годах Сахарова перевела, а Николай Иванович отредактировал несколько специальных сочинений, в том числе блестящую книгу английского естествоиспытателя Р. Грегори «Открытия, цели и значение науки». Но образ жизни Вавилова раздражал Екатерину Николаевну. Николай Иванович приехал. Николай Иванович снова уезжает. Николай Иванович навел полный дом гостей и толкует с ними до глубокой ночи. Никогда не известно, сколько в семье денег: профессор одалживает сотрудникам различные суммы и при этом не считает нужным запомнить, сколько дает и, главное, кому… Так Екатерина Николаевна жить не могла. А Николай Иванович по-другому не умел. Несколько лет длилось какое-то подобие семейных отношений. Деликатный по природе, Вавилов старается не допустить разрыва. Заботится, чтобы семья имела все необходимое, засыпает сына подарками, на лето забирает Олега в Детское Село. Получает приглашения и Екатерина Николаевна, но, как правило, покинуть Москву отказывается.

А жизнь идет своим чередом, на смену умирающему чувству приходит новое, молодое. Эту миловидную девушку можно встретить на старых любительских фотографиях. Елена Ивановна Барулина — первая аспирантка профессора Вавилова. Бог знает, когда уж оно зародилось, их чувство. Во всяком случае, Елена Ивановна, коренная волжанка, саратовка из строгой религиозной семьи, преодолевая отцовский запрет, уехала в Питер с первой же группой саратовских сотрудников Николая Ивановича. Хватила она в чужом городе лиха, но не отступила, не убежала под отцовский кров. Скромница. Труженица. С утра до ночи на полях, в лаборатории, за книгой. Их роман долго сохранялся в тайне. Только в 1926 году, когда разрыв с Сахаровой стал реальностью, Елена Ивановна и Николай Иванович открылись друзьям. Ждали свадьбы, но никакого торжества так и не состоялось. «Жених» готовился к дальней экспедиции и скоро умчался в более чем годовую поездку по Европе, Азии и Африке. А его подруга погрузилась в исследование мировой коллекции чечевицы (впоследствии Елена Ивановна стала крупным знатоком этой культуры). Супруги встретились лишь через двенадцать месяцев, в мае 1927 года, и не в Ленинграде, а в Италии, куда Николай Иванович пригласил жену на две недели.

Много раз потом собирала Елена Ивановна экспедиционные чемоданы своего беспокойного мужа, много раз пришлось ей встречать праздники в одиночестве, а в будни терпеть в своем доме нашествие невероятного числа гостей. Но дело мужа, привычки мужа всегда были для нее священными. Кандидат и доктор наук Елена Ивановна Барулина осталась той же верной, скромной — на все годы их знакомства.

И друзьями Николая Ивановича судьба не обделила. Сначала наиболее близкие люди оставались в Москве. Но постепенно круг близких начинает расти и перемещаться из столицы в Ленинград, где Вавилов организовал институт, известный ныне как ВИР — Всесоюзный институт растениеводства. Туда перебираются наиболее талантливые биологи страны. Из Киева — цитолог Григорий Левитский, из Ташкента — специалист по бахчевым Константин Пангало, из Тифлиса — ботаник Петр Жуковский. Из Москвы — талантливый генетик Георгий Дмитриевич Карпеченко. Ближайшие сотрудники, они становятся и ближайшими друзьями директора. Эта нераздельность личных и творческих симпатий — одна из типичных черт Вавилова. За пределами науки друзей он заводить не умел. Но уж те, кто попадал в «ближайший круг», оставались на всю жизнь.

Да, все, решительно все складывалось как нельзя лучше. И по личному, и по большому государственному счету. В 1925 году торжественно отпраздновано было двухсотлетие Российской Академии наук. Постепенно выходило из употребления словечко «спецы». Все чаще стало звучать уважительное — ученые. Возрождались международные связи: для русских исследователей открылся путь общения с иностранцами на международных конгрессах и конференциях. Появилась возможность беспрепятственно знакомиться с мировой научной литературой. Вавилов в восторге: единство, неделимость мировой науки — его любимый тезис. Он оказался одним из первых советских биологов, кого стали приглашать на международные научные встречи. Личное общение с коллегами — это великолепно. Вместо абстракции идей — живые лица, интонации, взрывы смеха после неудачного доклада и аплодисменты, награждающие талантливого экспериментатора или блестящего оратора. Присутствуя на конгрессах, легче понять, кто есть кто, после международных встреч не чувствуешь себя одиноким в науке: усилия твоих сторонников и противников, работающих над общей проблемой на разных материках, рождают азарт, увлеченность, желание добиваться собственных успехов. Он чутко ловит каждый звук в международном научном оркестре.

«Пишите о том, что творится нового, — просит он в декабре 1925 года своего командированного в Германию сотрудника. — Что подумывает Гольдшмидт: он большой олимпиец, но все же наиболее интересный в Берлине. Что делает Баур? Над чем сидит Винклер? Что поделывает Леман, Рейман? Нет ли чего любопытного по межвидовой гибридизации?» И снова в другом письме: «Зайдите при случае к злаковедам: Харланду, Боллу, Корренс, Лейти. В 1932 году, живы будем, всех увидим».

Он и сам неизбежно входит в круг чьих-то интересов и симпатий. Уже после двух-трех международных конгрессов обаятельный и общительный профессор из Ленинграда становится среди своих коллег фигурой весьма популярной. Ему охотно прощают несносный русский акцент (Вавилов и сам любил подшучивать над несовершенством своего английского произношения). Но зато каждое выступление его полно оригинальных мыслей и наблюдений. «Никто не видел такого количества и такого разнообразия культур, какое видел и изучил Вавилов», — публично заявил один почтенный ботаник, и с этим согласился весь мировой синклит растениеводов и генетиков.

Начиная с 1925 года научный биологический мир земного шара полностью признает профессора Вавилова фигурой первого ранга. Эта оценка относилась не только к его личности, но и к тому высокому научному уровню, на котором оказались в эти годы руководимые им агрономия, ботаника, генетика, физиология и география культурных растений России. После доклада на Пятом генетическом конгрессе в Берлине в сентябре 1927 года Николай Иванович, обычно склонный весьма скромно оценивать свои заслуги, не без удовлетворения сообщил жене: «Мы не очень сбоку». На самом деле доклад «Мировые центры сортовых богатств (генов) культурных растений» был принят изощренной аудиторией буквально с восторгом. Но полтора года спустя иностранные гости, прибывшие в Ленинград на Всероссийский съезд по генетике и селекции, констатировали, что советская наука пошла еще дальше. «Сейчас основные генетические работы имеются на немецком, английском и русском языках, — заявил журналистам директор Берлинского института наследственности и селекции Эрвин Баур. — Но работы на русском языке быстро прогрессируют и даже превосходят научную литературу Запада». Еще более решительно сформулировал свое мнение делегат Финляндии доктор Федерлей: «Опубликованные в СССР труды по генетике и селекции превосходят работы, изданные в странах Запада».

Счастье? Да, это оно, нелегкое, напряженное счастье искателя, который понял, как много ему дано, и рад, что сведущие люди заметили его первые удачи. Но эпоха великих экспериментов вскоре вовлекла Николая Ивановича в опыт еще более поразительный. Через две недели после возвращения из Афганистана в письме к П. П. Подъяпольскому он мимоходом бросает: «Мотаюсь между Питером и Москвой. Заставили устраивать Всесоюзный институт прикладной ботаники. Выйдет из этого что или не выйдет, толком еще не знаю». Вавилов явно скромничал. Он отлично знал, что мощный институт, возникающий на месте небольшого Отдела прикладной ботаники, — как раз то учреждение, которое необходимо ему, чтобы осуществить наиболее заветные свои цели. О таком институте он мечтал еще пять лет назад, перебираясь из Саратова в Петроград. Но едва ли полагал, что когда-нибудь удастся организовать научный центр столь крупного масштаба. Открытие Всесоюзного института прикладной ботаники и новых культур превратилось в событие государственное.

«20 июля, в 3 часа дня, в Кремле, в зале заседаний Совнаркома РСФСР, открылось первое торжественное заседание ИПБ и НК, — сообщила газета «Известия». — Зал заседаний был украшен диаграммами, живыми редчайшими культурными растениями.

На заседание прибыл Председатель ЦИК СССР тов. Червяков; прибыли представители союзных республик, виднейшие академики-профессора, делегаты государственных организаций и практики-специалисты, работающие в области ботаники и новых сельскохозяйственных культур… В своем приветственном слове тов. Червяков отметил, что Институт прикладной ботаники и новых культур создан по завету В. И. Ленина и учрежден в ознаменование образования Союза ССР».

Такова действительно была воля Ленина. И о ней подробно поведал присутствующим бывший личный секретарь его, ставший управляющие делами Совнаркома Николай Петрович Горбунов. Так оно и было. В 1919 году Ленин прочитал книгу Гарвуда «Обновленная земля» и загорелся мыслью тотчас перенести в Советскую Россию достижения американских селекционеров и земледелов. Перенести — это казалось тогда так просто. Надо только назначить для исполнения ответственных и достаточно компетентных лиц. Так возникла идея Сельскохозяйственной академии — учреждения, которое должно заняться научной заменой сортов на полях страны.

Первый съезд Советов в декабре 1922 года облек идею вождя в узаконенное решение: «Организовать в Москве, как в центре нового государства трудящихся, Центральный институт сельского хозяйства с отделениями во всех республиках в целях объединения научных и практических сил для быстрейшего развития и подъема сельского хозяйства союзных республик…»

И вот в переполненном Кремлевском зале Н. П. Горбунов произнес торжественные, хотя и не слишком вразумительные слова: «Во исполнение завета обновления сельского хозяйства Союза, данного Владимиром Ильичем Лениным…» И зал дрожит от рукоплесканий. Денег, правда, на академию пока нет, но институт — первое звено будущей сельскохозяйственной академии. Стыдиться устроителям не приходится: в России рождается научное учреждение самого высокого класса. Голос Горбунова буквально грохочет, когда он называет имена тех, кто отныне призван руководить сельскохозяйственной наукой страны:

«Директор института — профессор Николай Иванович Вавилов, ученый мирового масштаба… пользующийся громадным научным авторитетом как в нашем Союзе, так и в Западной Европе и Америке.

Заместитель директора — профессор Виктор Викторович Таланов, организатор Екатеринославской и Западно-Сибирской областных станций. Ему Союз обязан введением лучших сортов кукурузы, суданской травы и других кормовых трав.

Заместитель директора — Виктор Ёвграфович Писарев… один из крупнейших русских селекционеров…

Заведующий отделом плодоводства — профессор Василий Васильевич Пашкевич, глава всех садоводов Союза.

Заведующий отделом пшениц — Константин Андреевич Фляксбергер, лучший в мире знаток пшениц…

Заведующий отделом сорных растений — Александр Иванович Мальцев, первым положивший начало изучению у нас сорной растительности…»

Бюджет у института пока крошечный: на все про все — и на опыты, и на закупку заграничных семян — триста с небольшим тысяч рублей в год. Зато в двенадцати точках страны от Мурманска до Туркмении, от Москвы до Сухума ученым переданы опытные станции, совхозы, отделения, сотни и даже тысячи десятин отличной земли, где можно развернуть генетическую, селекционную, интродукционную работу. Северокавказское отделение на Кубани, совхоз Калитино под Ленинградом, Каменно-Степная опытная станция в Воронежской губернии, отделения на Северной Двине, в Детском Селе — где еще есть у сельскохозяйственной науки такой простор, такие возможности?

«Да здравствует обновленная Советская земля! Да здравствует союз Науки и Трудящихся!» — провозглашает докладчик, и зал снова рукоплесканиями выражает свой восторг.

Встреча и дружба с Горбуновым — еще одна жизненная удача Николая Вавилова.

Институт возник на совершенно особых началах. Он не подчинялся ни Наркомату земледелия, ни Академии наук. Средства он получал от Совнаркома и подчинялся лишь правительству СССР. Н. П. Горбунов, управляющий делами Совнаркома, к многочисленным обязанностям своим вынужден был прибавить еще одну: он стал председателем совета института, а по существу — своеобразным правительственным комиссаром по делам сельскохозяйственных наук. Директор института был подотчетен только ему.

Могли ли подумать рукоплескавшие в 1925-м в честь вновь открытого института, что через десять-пятнадцать лет после торжеств почти все, кто составил гордость этого учреждения, пойдут в тюрьмы, заклейменные кличкой «враги народа». Был схвачен и расстрелян Николай Горбунов, трижды сидел в тюрьме и погиб после очередной посадки старый профессор Виктор Таланов. Профессору Виктору Писареву в тюрьме угрожали смертью, если он не даст показаний на академика Вавилова. Сгинул в тюрьме знаток сорной растительности Александр Мальцев, погиб и сам Николай Вавилов… Но все это впереди, а пока музыка играет, гости аплодируют, советская наука отмечает один из первых и наиболее неомраченных своих праздников. Для Николая Ивановича это тоже один из самых светлых дней жизни.

Институт для Вавилова — не имение и не просто дом, куда он двадцать лет ходил на службу. Институт — гордость его, любовь его, часть его души. Все знали: путешествуя за рубежом, Николай Иванович посылает домашним короткие открытки, а институт получает от него обстоятельные, длинные письма. Директор подробно пишет сотрудникам о находках, трудностях, о победах и поражениях и требует столь же подробных и искренних ответов. Он любит соратников по научному поиску независимо от их ума, способностей, должностного положения. Любит и знает всех по имени-отчеству, помнит домашние и служебные обстоятельства буквально каждого лаборанта, привратника и уборщицы. Институт — его семья, нет, скорее ребенок, с которым он — отец — связывает не только сегодняшний свой день, но и то далекое будущее, когда он сам уже не надеется жить на свете. «Строим мы работу… не для того, чтобы она распалась завтра, если сменится или уйдет в Лету директор. Я нисколько не сомневаюсь, что Центральная станция (институт в Ленинграде. — М. П.) будет превосходно существовать, если даже на будущий год в горах Абиссинии посадят на кол заведующего».

Слова относительно Абиссинии совсем не случайно приведены в письме Николая Ивановича к профессору Пангало. В это время шла подготовка к экспедиции, которая началась в 1926 году.

Глава 2 «Поворот в политику…»

Жалуются на научные академии, что они недостаточно бодро включаются в жизнь; но это зависит не от них, а от способа обращения с наукой вообще.

И. В. Гёте
В Ленинграде, в Архиве Академии наук СССР, хранятся старые записные книжки Николая Ивановича, те, что зовутся академическими. Потертые, прожившие долгую «карманную» жизнь, они содержат адреса и телефоны институтов, списки академиков и членов-корреспондентов. В самой старой из них можно прочитать, что доктор биологических и сельскохозяйственных наук Н. И. Вавилов избран в действительные члены академии в январе 1929 года и что возглавляемый им Институт прикладной ботаники и новых культур помещается в Ленинграде на улице Герцена, 44. Но главный интерес для историка представляет, очевидно, не официальная часть, а те календарные листки в конце, что предназначены для заметок. Вавилов имел обыкновение щедро вдоль и поперек исписывать эти странички. ...



Все права на текст принадлежат автору: Марк Александрович Поповский.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дело академика ВавиловаМарк Александрович Поповский