Все права на текст принадлежат автору: Бертольд Брехт.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Стихотворения. Рассказы. ПьесыБертольд Брехт

Бертольт Брехт Стихотворения. Рассказы. Пьесы



{1}

Бертольт Брехт

О жизни Брехта — его жизни в обществе и в искусстве — меньше всего можно было бы сказать, что она протекала безоблачно и бесконфликтно. Этот художник неукротимо дерзкой мысли подвергался преследованиям и гонениям. Он всегда доставлял опекунам общественного мнения на Западе немало огорчений и беспокойств, вокруг его имени кипели (кипят и по сей день) страсти отнюдь не только эстетического свойства, и его врагов отделяло от его друзей не только различие художественных вкусов. Когда в Мюнхен, Париж или Лондон приезжал на гастроли из ГДР театр Брехта, раздвигался занавес с эмблемой сторонников мира — голубем Пикассо, и со сцены звучали слова писателя-марксиста, страстного поборника социалистического строя, то, как легко себе представить, многие критики и журналисты в зрительном зале испытывали чувства, мешавшие им предаваться бескорыстному наслаждению искусством.

Но несмотря на все споры (а отчасти и благодаря им), вот уже пятнадцать, а то и более, лет, как универсальный гений Брехта — драматурга, поэта и прозаика, режиссера и теоретика театра — завоевал всемирное признание. Его пьесы завладели подмостками театров Берлина и Гамбурга, Москвы и Нью-Йорка, Парижа и Варшавы, Праги и Лондона, Милана и Токио. Его эстетические идеи оказывают могучее влияние на современное художественное развитие во всем мире. Еще при жизни Брехта известный швейцарский писатель Макс Фриш написал статью «Брехт как классик». Несомненно являясь классиком в сознании миллионов читателей и зрителей, литературоведов и театроведов, Брехт вместе с тем сохраняет и в настоящее время неувядаемую актуальность и остроту и достойно представляет художественные завоевания нового, социалистического мира на международном форуме искусств.

* * *
Бертольт Брехт родился 10 февраля 1898 года в Аугсбурге. Родители его — по происхождению из коренных шварцвальдских крестьян — принадлежали к довольно состоятельным гражданам этого, в то время небольшого, баварского города. Отец будущего писателя, начав карьеру торговым служащим в 1914 году стал директором крупной бумажной фабрики. Своим детям он создал материальные предпосылки для солидного буржуазного будущего. Но старший сын еще в юные годы порвал с семейными традициям и, стал изгоем и бунтарем против мещанского уклада жизни.

Оглядываясь впоследствии на пройденный путь, Брехт писал:

Мои родители
Нацепляли на меня воротнички, растили меня,
Приучая к тому, что вокруг должна быть прислуга,
Учили искусству повелевать. Однако
Когда я стал взрослым и огляделся вокруг,
Не понравились мне люди моего класса,
Не понравилось мне повелевать и иметь прислугу.
И я покинул свой класс и встал
В ряды неимущих.
Литературное и художественное призвание пробудилось у Брехта очень рано. С 1914 года стихи и эссе шестнадцатилетнего гимназиста стали уже регулярно появляться в печати. В 1918 году Брехт — в то время студент-медик и санитар в военном госпитале — пишет (ныне знаменитую) «Легенду о мертвом солдате», в которой в форме сатирического гротеска изобразил империалистическую вильгельмовскую Германию, обреченную гибели и уже тронутую трупным тлением. Впоследствии, через пятнадцать лет, это стихотворение послужило гитлеровцам основанием для лишения Брехта германского гражданства.

В том же 1918 году поэт становится драматургом. Возникают первые пьесы Брехта — «Ваал», «Барабаны в ночи», «В чаще городов». Из захолустного Аугсбурга писатель переезжает в Мюнхен, позднее, в 1924 году, в Берлин — в центры немецкой художественной и театральной жизни 20-х годов. Здесь он пробует свои силы в качестве режиссера, здесь его пьесы впервые видят свет рампы. После премьеры «Барабанов в ночи» в Мюнхене 29 сентября 1922 года влиятельный берлинский критик Герберт Иеринг писал в газете «Берлинер берзенкурир»: «Двадцатичетырехлетний художник Берт Брехт в течение одного дня изменил художественный облик Германии». Результатом этой премьеры было присуждение молодому драматургу самой почетной в Германии литературной премии — премии имени Клейста за 1922 год. С этого момента Брехт перестает быть лишь кумиром узкого круга поклонников — его имя завоевывает всегерманскую известность.

Между тем переезд в Берлин вселил в писателя ощущение совсем других масштабов жизни; социальная действительность огромного индустриального города поставила его лицом к лицу с новыми конфликтами. Логика общественного развития и внутренние потребности творческого процесса — все это властно приводит Брехта к решающему рубежу на его пути, к марксизму. Жизнь заставляет его обратиться к книгам (в октябре 1926 года он с увлечением изучает «Капитал» Маркса), книги вооружают его, дают ему компас, которым он руководствуется в запутанном лабиринте социальной жизни.

Обращение Брехта к марксизму не подсказывалось ему жизненным опытом Представителя угнетенных низов, не вытекало из повседневной практики классовой борьбы пролетариата. Оно было прежде всего вызвано интеллектуальней и нравственными мотивами, остротой проблем, с которыми он, художник и мыслитель, сталкивался в жизни и творчестве. Это было свободное решение, продиктованное бескорыстным разумом и чувством социальной справедливости.

В конце 20-х годов литературная слава Брехта быстро растет. Успех его «Трехгрошовой оперы» (1928), в котором немалую роль сыграла великолепная музыка Курта Вайля, был необычен даже для богатой яркими событиями театральной истории Берлина. Имя Брехта приобретает широкий международный резонанс. И вместе с тем, по мере все большего сближения писателя с идеологией революционного рабочего класса, обостряется его конфликт с буржуазной публикой, премьеры его пьес все чаще сопровождаются скандалами и обструкциями. Травля Брехта становится организованной. За ним, как «убежденным коммунистом и в качестве такового действующим в интересах КПГ писателем», устанавливается полицейская слежка, ряд его произведений подвергается цензурным и административным гонениям.

В мае 1932 года Брехт впервые посетил Советский Союз. Его приезд был связан с премьерой фильма «Куле Вампе» (режиссер Златан Дудов, сценарий Брехта и Отвальда, музыка Ганса Эйслера) в Москве. Когда писатель вернулся в Германию, в стране уже повсеместно ощущалась грозная опасность гитлеровского переворота. Брехт пишет «Песню о штурмовике», «Когда фашизм набирал силу» и другие антифашистские стихотворения. Но развязка неумолимо приближалась, и Брехт знал еще с ноября 1923 года (когда во время гитлеровского путча в Мюнхене его имя было занесено фашистами в черный список лиц, подлежащих уничтожению), что в условиях нацистской диктатуры ему пощады не будет. 27 февраля 1933 года объятый пламенем рейхстаг подал Брехту сигнал: пора, промедление смерти подобно! — и на следующий день писатель покинул Германию.

«Меняя страны чаще, чем башмаки», Брехт отправился в свои эмигрантские скитания. Путь его лежал через Прагу, Вену, Цюрих, Париж. Летом 1933 года по приглашению датской писательницы Карин Михаэлис он со своей семьей переехал в Данию. Писатель хотел держаться поближе к германской границе, чтобы всегда быть готовым вернуться на родину и чтобы иметь лучшие возможности для ведения антифашистской пропаганды в Третьей империи. И его перо, и общественная деятельность в эти годы подчинены прежде всего одной задаче — борьбе против германского фашизма. Он выступает в 1935 году в Париже с трибуны Конгресса в защиту культуры, пишет боевые песни, памфлеты, статьи, в 1936–1939 годах становится совместно с Вилли Бределем и Лионом Фейхтвангером соиздателем выходившего в Москве литературно-художественного журнала «Дас ворт».

Активная антифашистская деятельность Брехта создавала для него трудности и опасности в странах, где он жил на положении политического изгнанника. Над ним не раз навивала угроза выдачи на расправу гитлеровским властям, и по мере расширения фашистской агрессии в Европе эта угроза становилась все более реальной. Понимая, что готовится вторжение в Данию, Брехт успевает в апреле 1939 года переехать в Швецию. Но после нацистской оккупации Дании и Норвегии у него и здесь накаляется почва под ногами, и в апреле 1940 года он переселяется в Финляндию, а еще через год, накануне вступления Финляндии в войну, пересекает в транссибирском экспрессе Советский Союз и И июня 1941 года отплывает из Владивостока на шведском пароходе в США.

В Америке Брехт провел шесть с лишним лет, после Дании это была вторая длительная остановка на его эмигрантском пути. Здесь он встретился со многими своими друзьями и соратниками времен веймарской Германии: с Лионом Фейхтвангером, Эрвином Пискатором, Гансом Эйслером, Альфредом Деблином и другими, здесь вокруг него образовался круг американских друзей, к которому принадлежали Чарли Чаплин, Чарльз Лафтон, переводчики, пропагандисты его творчества. И все же, как нигде еще, Брехт чувствовал себя чужим в США, в атмосфере, где все области жизни — от политики до искусства — были отравлены духом коммерции. Творчество писателя в общественном смысле не реализуется, он не находит себе издателей, Голливуд равнодушен к его идеям и сценариям, его новые пьесы — их уже свыше десятка — одна за другой складываются в ящик, оставшись не воплощенными на сцене.

Когда в Европе отгремели последние залпы второй мировой войны, а из Азии докатилось эхо первых атомных взрывов, Брехт уже деятельно готовился к возвращению на родину. Он несколько задержался — сначала добровольно, чтобы подготовить совместно с Чарльзом Лафтоном американскую премьеру «Жизни Галилея», а затем уже вынужденно: комиссия конгресса США по расследованию антиамериканской деятельности, предприняв «охоту на ведьм», привлекла и Брехта к ответственности по подозрению в принадлежности к «коммунистическому заговору в Голливуде». Он был вызван на допрос в Вашингтон, но его спасли глупость и невежество конгрессменов, которых он сумел запутать, сбить с толку, перехитрить. Он покинул здание конгресса без стражи, но разумно решил дольше судьбу не искушать. Подобно тому как, преследуемый Гитлером, он покинул Германию на следующий день после поджога рейхстага, так и теперь, на следующий день после допроса, он покинул США. 31 октября 1947 года он вылетел самолетом в Париж, а 5 декабря уже был в Швейцарии, где прожил около года.

22 октября 1948 года Брехт вернулся в Берлин — завершилось продолжавшееся свыше пятнадцати лет кругосветное путешествие. В эти дни он писал:

Когда я вернулся,
Волосы мои еще не были седы,
И я был рад.
Трудности преодоления гор позади нас,
Перед нами трудности движения по равнине.
Настало время жатвы. В эмиграции Брехт за редкими исключениями был оторван от театральной практики. Теперь первая забота писателя — вдохнуть в свои пьесы сценическую жизнь. Он начинает с постановки «Мамаши Кураж». 11 января 1949 года состоялась ее премьера, вылившаяся в подлинный триумф Брехта как драматурга и режиссера. Вслед за тем Брехт организует театр «Берлинский ансамбль», в спектаклях которого наконец осуществляет свои годами накопленные творческие идеи, экспериментирует, пролагает новые пути. Он становится крупнейшей фигурой в художественной, культурной и общественной жизни Германской Демократической Республики.

Его влияние приобретает международный характер, его слово звучит во всех уголках земного шара. Смотреть его спектакли съезжаются люди со всех пяти континентов. В свою очередь, гастроли «Берлинского ансамбля» в Париже и Варшаве, Москве и Лондоне, Ленинграде и Риме и т. д. утверждают славу театра Брехта во всем мире и способствуют широкому распространению брехтовской драматургии, которая завоевывает театральные подмостки десятков стран.

В 1951 году Брехт был удостоен Национальной премии ГДР первой степени. В 1953 году он был избран президентом Германского ПЕН-центра, в 1954 году — вице-президентом Академии искусств ГДР. В декабре 1954 года в ознаменование его заслуг в деле укрепления мира и дружбы между народами Брехт был награжден Международной Ленинской премией «За укрепление мира», и в мае 1955 года приезжал в Москву, где ему вручалась высокая награда. Он был убежденным патриотом своей республики, горячо поддерживал ее миролюбивую политику, гордился социальными завоеваниями германского государства трудящихся. Отметая как злобные нападки, так и заигрывания со стороны реакции, Брехт с достоинством писал: «У меня такие убеждения не потому, что я здесь (то есть в ГДР. — Я. Ф.); я здесь потому, что у меня такие убеждения».

В 1955 году здоровье Брехта начало ухудшаться. Уже давно он работал с непосильным напряжением. Весной 1956 года ему пришлось прервать репетиции пьесы «Жизнь Галилея» и лечь для продолжительного лечения в больницу. Затем он снова вернулся к работе. 10 августа после очередной репетиции он почувствовал резкую слабость и 14 августа 1956 года скончался от инфаркта миокарда. Он похоронен на кладбище Доротеенфридхоф, по соседству с могилами Гегеля и Фихте.

* * *
Слава Брехта — драматурга, теоретика театра, революционного преобразователя сценического искусства — часто заслоняет и отодвигает на задний план, особенно вне стран немецкого языка, другие стороны его творчества. Но талант его был воистину универсален, и теперь, когда в ГДР и ФРГ завершились многотомные издания стихотворений Брехта, становится для всех очевидным, каким глубоким по мысли, неповторимо самобытным и оригинальным поэтом он был.

Стихи Брехта начали появляться в печати еще в годы первой мировой войны — первое десятилетие его поэтического творчества было подытожено to 1927 году сборником «Домашние проповеди». В немецкую поэзию он вошел как современный вагант, слагающий где-то на уличном перекрестке песни и баллады и исполняющий их перед публикой под аккомпанемент гитары. Стихи молодого Брехта были проникнуты отвращением к лицемерным и постным добродетелям буржуазного мира, к нравственным прописям преуспевающего мещанина. Поэт с беспощадной зоркостью видит, что вся официальная мораль — выражена ли она в господних заповедях или в правилах хорошего тона — призвана лишь завесой фарисейских фраз прикрыть подлинную жизнь буржуазного индивида, оргию хищнических инстинктов, волчий эгоизм, разгул корыстных страстей.

Герой «Домашних проповедей» — аморалист, человек, свободный от всякого нравственного бремени. К этому герою-хищнику Брехт относится двойственно. Поэту отчасти импонирует его беззастенчивая прямота, дерзость, с которой он, ни перед чем не останавливаясь, овладевает всеми радостями жизни. Чем, в сущности, этот «естественный человек» хуже добродетельного буржуа? И более того: разве он в своем откровенном бесстыдстве не лучше тех жалких ханжей и трусов, которые стремятся прикрыть свои низменные действия возвышенными и лживыми фразами? И разве, наконец, его жадное жизнелюбие не более естественно и правомерно, чем аскетическое прозябание в духе поповских проповедей о бренности земного бытия?

Брехт отнюдь не солидаризируется со своим аморальным и асоциальным героем, но и не тычет в него обличающим перстом. Он знает: человек таков, каким его делают условия его жизни, и безнравственность его обусловлена уродствами общественной действительности. Социально-критическая тема в «Домашних проповедях» тесно связана с антирелигиозными мотивами поэзии молодого Брехта. Исполненные боли и сострадания и в то же время язвительно-саркастические рассказы о бездомных бедняках, замерзающих в рождественскую ночь («Рождественская легенда»), о голодных, требующих хлеба и расстреливаемых войсками и полицией при ленивом равнодушии сытых обывателей («Литургия дуновения»), о круговороте социальной несправедливости, освященной деспотическим авторитетом божественного промысла («Гимн богу») и т. д., — эти рассказы поэт облекает в форму пародии на хоралы, церковные песнопения, тем самым резко сталкивая теорию и практику религии, моральные заповеди христианства с социальной действительностью общества, исповедующего христианское вероучение.

Брехт вообще широко обращается к приемам пародии. Пародируя религиозные псалмы и хоралы, нравоучительные мещанские романсы из репертуара уличных певцов и шарманщиков и хрестоматийно популярные стихи Гете и Шиллера, он эти столь благочестивые и респектабельные формы наполняет стремительными и дикими, то нарочито наивными, то вызывающе циничными рассказами о преступниках и развратниках, пиратах и золотоискателях, находящихся в смертельном единоборстве с природными стихиями и враждебными силами общества.

Литературная генеалогия «Домашних проповедей» восходит к разным источникам. Брехт развивает традицию уличных романсов и баллад, то наивно-сентиментальных, то насмешливо-пародийных, нравоучительных и циничных одновременно, традицию эстрадно-песенной поэзии, так называемого бенкельзанга, представителями которого в недавнее время были Франк Ведекинд и поэты знаменитого мюнхенского кабаре «Одиннадцать палачей». Вместе с тем в стихах молодого Брехта ощутимо влияние Франсуа Вийона, Артюра Рембо, Редьярда Киплинга, Франка Ведекинда. Эти поэты, в большинстве сами люди шальной судьбы, дерзкие жизнелюбы, слагавшие баллады об авантюристах, солдатах, богохульниках, естественно и свободно вписывались в поэтический мир молодого Брехта и одновременно обогащали новыми красками его художественную палитру.

С середины 20-х годов, вскоре после переезда Брехта в Берлин, облик его поэзии начинает существенно изменяться. На смену океанским просторам, тропическим джунглям, буйному цветению «покладистой», равнодушной к добру и злу природы приходит серый, сумрачный, железобетонный, жестоки и и бездушный индустриальный город, на смену пиратам и бродягам — «жители городов». Соответственно меняются язык и стиль. Дикая, почти хаотическая красочность речи, безудержно расточительная образность, язык, полны и страсти и аффектов, кипящий поток ослепительно ярких метафор, грубых и удивительно самобытных сравнений — все это уступает место поэтике сдержанности, деловитости, конкретности. «Хрестоматия для жителей городов» — так должна была называться вторая книга стихов Брехта, над которой он работал в 1926–1927 годах, но которая так и не вышла в свет. В стихах, написанных для этой «Хрестоматии», поэт с необычайной по тем временам остротой общественного восприятия (хотя в известной мере интуитивно, больше чутьем, чем зрелым сознанием) запечатлел социальный феномен отчуждения личности в индустриально-техническом капиталистическом мире…

Стихи для «Хрестоматии» имели в творчестве Брехта переходное значение. После того как Брехт пришел к последовательно революционному мировоззрению и его поэзия и творчество в целом окрылились коммунистической идейностью (то есть начиная с рубежа 20-30-х годов и в особенности в сбор никах периода антифашистской эмиграции «Песни, стихотворения, хоры» и «Свендборгские стихотворения»), основная и неизменная черта его поэзии — преданность трезвой и суровой правде без прикрас и всяческих «красивых» слов и «благородных» чувств — перешла в новое качество. Отныне пафосом всего его поэтического творчества стало опирающееся на ясное марксистское сознание разоблачение всех видов социальной лжи господствующих классов.

Зрелой поэзии Брехта присуща грубая простота выражений, за которыми чувствовался поэт, привыкший не стыдиться «низменности» своих воззрений на жизнь, не приукрашивать и не маскировать их патетической фразой.

Не признавая «благостной лжи», Брехт самые неприятные вещи называет своими именами. Он враг «возвышенного», ибо знает, что за ним скрывается и из каких источников проистекает подозрительное пристрастие к красноречию и пафосу.

Те, что крадут мясо с нашего стола,
Проповедуют довольство жизнью.
Те, что получают мзду, взимаемую с нас,
Требуют жертвенной готовности.
Нажравшиеся досыта обращаются к голодным с речами
О грядущих великих временах, —
так говорит Брехт в своих «Азах о войне — немцам», а несколько выше замечает:

У высоких господ
Разговор о еде считается низменным.
Это потому, что
Они уже поели…
…Если люди из низов
Не будут думать о низменном,
Они никогда не возвысятся.
Своей поэзией Брехт учил по-настоящему понимать то, что многим лишь кажется понятным. Он обнажал простые истины классовой борьбы, грубые и «низменные» истины, столь часто маскируемые напыщенными рассуждениями о «чести», «славе», «долге» и т. д., он вскрывал материальную подноготную самой «идеальной» лжи. В сотрясаемой экономическим и политическим кризисом предгитлеровской Германии, а затем в странах своего изгнания он пытливо всматривался в социальные аномалии капиталистического мира, создавая неповторимо оригинальную поэзию, удивительный сплав философской мысли и искусства слова. Он сумел подняться на уровень самой высокой интеллектуальности в работе над темами, которые под пером иных его литературных соратников оставались элементарной (хотя и зарифмованной) политграмотой. Для него поэзия лишь начиналась там, где для многих других она заканчивалась. Он умел заставить читателей поражаться новизне того, что те привыкли считать старым, он был ярко оригинален даже в таких тематических областях, которые давно уже казались кладбищами трюизмов, он умел делать драгоценные открытия при разработке, казалось бы, уже истощенных месторождений.

В тяжелые для человечества годы, годы мирового экономического кризиса, фашизма и второй мировой войны, поэзия Брехта была неотступно сосредоточена на главных вопросах современной жизни, на вопросах революционной переделки несправедливого социального строя и на общественной позиции, общественной активности человеческой личности. Счастье и муки любви, величие и красота природы, наслаждение искусством и духовным богатством человечества — все это влекло к себе поэта и в «тяжелые времена».

Но «тяжелые времена» оскверняли светлые и радостные стороны жизни и временно оттесняли их в поэзии Брехта на задний план:

Во мне вступили в борьбу
Восторг от яблонь цветущих
И ужас от речей маляра,
Но только второе
Властно усаживает меня за стол.
Один немецкий критик справедливо заметил: «Брехт настолько драматург, что многие его стихотворения следует понимать как высказывания сценических персонажей». Подобно тому, как в драме автор, как правило, не выступает непосредственно от своего имени, а высказывается через персонажей и их отношения в диалоге и действии, так и стихи Брехта — в том числе и написанные от первого лица — не всегда бывают формой лирического самовыражения автора, а иногда представляют собой как бы монологи того или иного действующего лица, ярко и выразительно передающие его характер и социально-психологические черты. При этом, как и бывает обычно в драме, Брехт в стихах предоставляет слово не только лицам, с которыми он солидарен, но и персонажам, ему чуждым или враждебным.

Ограничимся лишь одним примером — возьмем стихотворение «Голливуд»:

Чтобы заработать себе на хлеб, я каждое утро
Отправляюсь на рынок, где торгуют ложью.
Уповая на успех,
Я становлюсь посреди продавцов.
Это стихотворение является самовысказыванием художника, превратившего свой талант, свое мастерство в предмет купли-продажи, поставляющего ложь, поскольку на правду нет спроса. Автор выражает осуждение своему персонажу; но он вкладывает в его слова также и еле уловимую ноту какого-то частичного признания вынужденности его поведения. Ведь он не только поставщик дурмана и, следовательно, соучастник преступлений господствующего класса, но одновременно и жертва, объект эксплуатации. Он продает себя, чтобы не умереть с голоду. Он надеется на успех, но к его надежде примешивается в то же время и некоторое сознание своей виновности, и чувство стыда по поводу неблаговидности своего ремесла. Все это его не оправдывает, но в то же время приводит читателя к мысли, что не менее виновно и буржуазное общество, строй, основанный на экономическом принуждении.

Правда, можно возразить, что процитированное крохотное стихотворение не содержит в себе того, что мы ему приписываем, во всяком случае, не содержит всего этого в полном объеме, в абсолютно ясной, развернутой и законченной форме. Если все это и есть, то не более как в зародыше, в намеке. А кроме того, возможно и несколько иное толкование. Может быть, персонаж стихотворения — истинный и честный художник, он не может и не хочет торговать ложью и не продает свою совесть. И хотя он идет на рынок, но среди продавцов он — белая ворона, и шансов продать свой товар у него нет. А его надежда на успех — лишь дань его честной наивности, лишь следствие того, что ему недостает трезво-циничного понимания действительности, в которой он живет. При таком толковании оценочный тезис (Голливуд — рынок, где торгуют ложью) остается незыблемым, но в этих пределах возможные ситуации существенно варьируются.

Во всех этих и подобных возражениях есть свой резон. Признавая это, мы приходим к одной характерной особенности поэзии Брехта. Он стремился своими стихами активизировать мысль читателя. Поэтому он ищет предельной лаконичности, часто давая в стихах не весь ход своих мыслей во всех деталях, а лишь ярко и выпукло сформулированные отправные пункты для дальнейшего домысливания. Поэтому так экономна и четко организована его поэтическая речь, в которой строго взвешены и продуманы каждое слово, малейший интонационный оттенок. Достаточно обратиться к стихотворениям «Ночлег» или «К потомкам», чтобы увидеть, как рациональна поэтическая конструкция Брехта, как еле заметными, легчайшими прикосновениями к привычным, почти банальным словам он указывает на их скрытый, глубинный смысл, как уводит он читателя в область трудной мысли и ставит его перед необходимостью принять ответственные интеллектуальные решения. Он как бы приглашает читателя в соавторы. Поэтический смысл его стихотворений бесконечно богаче их прямого дословного смысла.

И особенно это относится к позднему творчеству Брехта, к его стихам 50-х годов, к «Буковским элегиям». Эти элегии по своему лаконизму и емкости напоминают классиков древнекитайской поэзии Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюй-и. Брехт их внимательно изучал, некоторых переводил. Стихи-миниатюры, занимающие сами по себе пространство минимальное, оставляют в то же время обширное пространство для лирических ассоциаций и осмыслений. За их непосредственным содержанием угадываются размышления о смысле жизни, о красоте природы и величии человеческого труда, о счастье и горе, добре и зле… Так на протяжении десятилетий — от «Домашних проповедей» до «Буковских элегий» — поэт выступает в изменяющихся обличиях. Брехт страстный. Брехт логичный. Брехт мудрый.

* * *
Первые пьесы Брехта по выраженному в них жизнеощущению были сродни балладам из «Домашних проповедей». Герой пьесы «Ваал» (1918) — человек жизнелюбивый, но аморальный, талантливый, но находящийся во власти самых низменных инстинктов: пьяница, развратник, насильник, наконец, убийца. И все же в нем заключена какая-то частица правды, ибо подавляемое в буржуазном обществе стремление человека к земному, материальному счастью естественно и неистребимо. В этом смысле между «Ваалом» и некоторыми героями позднего Брехта протянулись связующие нити. В мамаше Кураж и в поваре Ламбе, в Аздаке и даже в Галилее сохранялись какие-то восходящие к Ваалу начала — жадное жизнелюбие, плотская чувственность и влечение к земной радости. Но у героев позднего Брехта эти качества находятся в очень сложных и подчас продуктивных отношениях с жизнью общества, у Ваала же влечение к счастью носит односторонне-асоциальный, примитивно-эгоистический, более того, хищнический и разрушительный характер.

Проблемы нравственной природы человека, стоявшие в центре ранних произведений Брехта, выступают в пьесе «Барабаны в ночи» (1919) в новом аспекте: здесь они из условной, вневременной обстановки, в которой протекает действие «Ваала», перенесены в конкретно-историческую ситуацию германской революции. Берлин, январь 1919 года. Шикарный ресторан «Пиккадилли-бар», в котором собрались военные наживалы и шиберы, словно сошедшие с картин Отто Дикса или Георга Гросса. За окнами грохочут барабаны революции, из газетных кварталов доносится шум уличного боя — восстание «Спартака». В этот реально-исторический фон вплетена судьба вернувшегося из плена солдата Андреаса Краглера.

Краглер состоит в некотором родстве с Ваалом. Правда, эгоизм и индивидуализм Ваала носят деструктивно-анархический характер и заключают в себе дерзкий вызов буржуазной морали и правопорядку, в то время как эгоизм Краглера, как оказывается, вполне укладывается в рамки бюргерской морали и законности. Ваал необуздан и страшен, а обиженный и разгневанный мещанин Краглер способен не более чем на истерику. Как личность, он калибром помельче, но и он, по понятиям молодого Брехта, «естественный человек», не знающий иной морали, кроме правила: своя рубашка ближе к телу.

В «Ваале» Брехт больше задавался вопросом о сущности человека как определенной биологической особи; облик героя этой пьесы лишь в очень малой степени объяснялся условиями его общественного бытия. В «Барабанах в ночи», напротив, личная мораль Краглера светит отраженным светом морали того общества, в котором он живет, и «естественность» его шкурнического поведения — «естественность» не биологическая, а социальная. Он является не только жертвой жадных собственников, спекулянтов и нуворишей, но и их выучеником: глядя на них, он понял, что на пути к личному преуспеянию не стоит быть разборчивым и совестливым, что собственное благополучие завоевывается ценой чужого, ибо «конец свиньи есть начало колбасы».

Такая картина буржуазного общества и его морали заключает в себе немало объективной правды. В наблюдениях Брехта было много справедливого и в более узком, конкретно-историческом смысле. Революционные ряды были засорены случайно примкнувшими, неустойчивыми, примазавшимися элементами, временными и ненадежными попутчиками, готовыми на любом крутом повороте, в минуты решающих испытаний стать ренегатами, вернуться в свое мещанское болото. Это была одна из слабостей германской революции 1918–1923 годов. Но, увидев эту слабость, Брехт не сумел осознать объективное значение революции и историческую роль пролетариата в ней. Оценивая спустя три с половиной десятилетия свою юношескую драму, автор писал: «Видимо, моих знаний хватило не на то, чтобы воплотить всю серьезность пролетарского восстания зимы 1918/19 года, а лишь на то, чтобы показать несерьезность участия в нем моего расшумевшегося «героя».

Когда в мировоззрении Брехта начали обозначаться знаменательные перемены, связанные с переходом к марксизму, то есть со второй половины 20-х годов, писатель примерно в это же время формулирует «в первом приближении» основные положения своей знаменитой теории эпического театра — теории, которая сказалась самым существенным образом на всех аспектах театрального творчества самого Брехта. Собственно, и приход Брехта к марксизму, и его творческие искания, нашедшие свое выражение в идее эпического театра, проистекали из единого источника — из наблюдений над современной действительностью, над всеми социальными проявлениями империализма. Жизнь требовала своего идейно-философского осмысления (его орудием стал для Брехта марксизм), она требовала от художника и своего воплощения в искусстве в адекватной ей эстетической форме. «Такие крупномасштабные явления, — писал Брехт, — как война, деньги, нефть, железные дороги, парламент, наемный труд, земля, фигурируют там (в литературе, на сцене, в кино. — Я. Ф.) сравнительно редко, по большей части как декоративный фон…»

Таким образом, представление об эпическом театре, каким оно постепенно складывалось у Брехта в конце 20-х годов, питалось поисками средств для выражения новой исторической действительности с ее новыми темами и масштабами событий, с новыми конфликтами, новыми героями, новыми сферами действия. Обращение к «крупномасштабным явлениям» определило уже в 20-е годы такие особенности эпической драмы Брехта, как отказ от камерного действия, замкнутого в кругу частных отношений, отказ от классического деления на акты и замена его хроникальной композицией со сменой эпизодов и сцен и т. д.

Раскрытие общественных закономерностей средствами искусства и социальное просвещение зрителя — в этом Брехт видит главную задачу своего эпического театра, равно как и основной норок современного буржуазного театра в том, что по самому своему классовому назначению этот театр является рассадником иллюзий или, как говорят о кинематографии определенного рода, «фабрикой снов». Он призван оказывать на зрителя наркотическое, усыпляющее действие, внушать ему настроения фаталистической покорности и пассивности, отвлекать от жизни и борьбы и переносить его в мир мечты и обмана, давая ему тем самым иллюзорную компенсацию за бесправие и унижения, которые он терпит в реальной жизни. Этот театр-дурман («отрасль буржуазной торговли наркотиками») должен быть, по мысли Брехта, заменен театром, имеющим противоположные задачи — воспитывать в зрителе классовое сознание, научить его понимать и анализировать сложные явления жизни, политически активизировать его и направить его социальное поведение по правильному пути, то есть вызвать у него стремление к революционному изменению жизни, внушить ему уверенность в возможности переделки природы, переустройства общества, перевоспитания человека на началах разума и справедливости.

Теория эпического театра была теорией универсальной, то есть охватывающей все области театрального искусства и обобщающей принципы, на которых строится творческая работа драматурга, режиссера, актера, художника, композитора и т. д., вплоть до гримера и осветителя. Брехт различает два вида театра: драматический и эпический. Драматический стремится подчинить себе эмоции зрителя, чтобы он испытал катарсис через страх и сострадание, чтобы он всем своим существом отдался происходящему на сцене, сопереживал, волновался, утратив ощущение разницы между театральным действием и подлинной жизнью, и чувствовал бы себя не зрителем спектакля, а лицом, вовлеченным в действительные события. Эпический же театр, напротив, должен апеллировать к разуму и учить, должен, рассказывая зрителю об определенных жизненных ситуациях и проблемах, соблюдать при этом условия, при которых тот сохранял бы если не спокойствие, то, во всяком случае, контроль над своими чувствами и во всеоружии ясного сознания и критической мысли, не поддаваясь иллюзиям сценического действия, наблюдал бы, думал, определял бы свою принципиальную позицию и принимал решения.

Приведем сопоставительную характеристику драматического и эпического театра, сформулированную Брехтом в 1936 году:

«Зритель драматического театра говорит: да, я уже тоже это чувствовал. — Таков я. — Это вполне естественно. — Так будет всегда. — Страдание этого человека меня потрясает, ибо для него нет выхода. — Это великое искусство: в нем все само собой разумеется. — Я плачу с плачущим, я смеюсь со смеющимся.

Зритель эпического театра говорит: этого бы я никак не подумал. — Так не следует делать. — Это в высшей степени поразительно, почти невероятно. — Этому должен быть положен конец. — Страдание этого человека меня потрясает, ибо для него все же возможен выход. — Это великое искусство: в нем ничто само собой не разумеется. — Я смеюсь над плачущим, я плачу над смеющимся».

Создать между зрителем и сценой дистанцию, необходимую для того, чтобы зритель мог как бы со стороны наблюдать и умозаключать, чтобы он смеялся над плачущим и плакал над смеющимся, то есть чтобы он дальше видел и больше понимал, чем сценические персонажи, чтобы его позиция по отношению к действию была позицией духовного превосходства и активных решений, — такова задача, которую согласно теории эпического театра, должны совместно решать драматург, режиссер и актер. Для последнего это требование является особо обязывающим. Актер должен показывать определенный человеческий характер в определенных обстоятельствах, а не просто быть им; он должен в какие-то моменты своего пребывания на сцене стоять рядом с создаваемым им образом, то есть быть не только его воплотителем, но и его судьей.

Чтобы создать предусмотренное теорией эпического театра отношение публики к сценическому действию, Брехт теоретически обосновывает и сознательно вводит в свою творческую практику в качестве принципиально обязательного момента так называемый «эффект очуждения». По существу «эффект очуждения» — это определенная форма объективирования изображаемых явлений, он призван расколдовать бездумный автоматизм зрительского восприятия. «Что такое очуждение? — спрашивает Брехт и отвечает на этот вопрос: — Произвести очуждение определенного события или характера — это прежде всего значит лишить это событие или характер всего, что само собой разумеется, знакомо, очевидно, и напротив — вызвать по его поводу удивление и любопытство». Зритель узнает предмет изображения, но в то же время воспринимает его образ как нечто необычное, «очужденное»… Иначе говоря, с помощью «эффекта очуждения» драматург, режиссер, актер, художник показывают те или иные жизненные явления и человеческие типы не в их обычном и примелькавшемся виде, а с какой-либо неожиданной и новой стороны, заставляющей зрителя по-новому посмотреть на, казалось бы, старые и уже известные вещи, активнее ими заинтересоваться и глубже их понять. «Смысл этой техники «эффекта очуждения», — поясняет Брехт, — заключается в том, чтобы внушить зрителю аналитическую, критическую позицию по отношению к изображаемым событиям».

Итак, в основе «эффекта очуждения» лежит вполне намеренное отклонение от привычного, видимого облика явлений и предметов, сознательный отказ от того, чтобы посредством искусства создавать иллюзию действительности. Этот принцип осуществляется Брехтом как в его драматургии (начиная с сюжетосложения и образотворчества и вплоть до применения сонгов и таких особенностей языка, как частое употребление парадоксов, нарочито наивное применение слов, собственное значение которых противоречит смыслу, придаваемому им контекстом, и т. д.), так и в способах сценического воплощения пьес (перестройки на сцене при раздвинутом занавесе, условно-намекающий характер декораций, маски и т. д.).

Первым произведением, в котором отчасти отразилась новая идейно-эстетическая ориентация Брехта и его принципы эпического театра, была комедия «Что тот солдат, что этот» (1924–1926). И уже в полной мере это сказалось в «Трехгрошовой опере» (1928) и последующих пьесах. Но, выдвигая свои теоретические положения, Брехт не сопровождал их никакими монополитическими притязаниями или нигилистически высокомерным отрицанием других форм реалистического искусства. Он не отвергал их даже в пределах собственной творческой практики, и, например, написанные им в 30-е годы одноактная пьеса «Винтовки Тересы Каррар» (1937) и сцены «Страх и нищета в Третьей империи» (1935–1938) были выдержаны вполне в духе драматического театра, в духе бытового и психологического «жизнеподобного» реализма.

В сценах «Страх и нищета в Третьей империи» Брехт вскрыл фальшь и двусмысленность, которые проникли во все поры общественного и приватного быта граждан фашистского государства. В империи страха и лицемерия произносимые вслух слова далеко не всегда выражали действительные мысли и чувства людей, их подлинное душевное состояние. Такие сцены, как «Правосудие», «Жена-еврейка», «Шпион», «Меловой крест» и др., свидетельствуют о высоком совершенстве, достигнутом Брехтом в искусстве диалога, лаконичного, точного и в то же время бесконечно богатого различными оттенками мысли, косвенными и привходящими значениями, тонким и выразительным подтекстом. Они демонстрируют филигранное мастерство, с которым писатель корректирует прямой смысл произносимых слов переосмысляющими их обстоятельствами сценического действия и сюжетных ситуаций.

«Страх и нищета в Третьей империи» как образчик драматического театра является в творчестве Брехта вершиной, достигающей высоты лучших творений его эпического театра. Эти лучшие творения Брехта следуют непрерывной чередой, начиная с его исторической хроники «Мамаша Кураж и ее дети» (1939) и параболической легенды «Добрый человек из Сычуани» (1938–1940).

«Мамаша Кураж и ее дети» писалась в преддверии второй мировой войны. Перед мысленным взором писателя уже вырисовывались зловещие очертания надвигающейся катастрофы. Его пьеса была словом предостережения, в ней был заключен призыв к немецкому народу не обольщаться посулами, не рассчитывать на выгоды, не связывать себя с гитлеровской кликой узами круговой поруки, узами совместных преступлений и совместной ответственности и расплаты.

Анна Фирлинг по прозвищу «мамаша Кураж» — маркитантка времен Тридцати летней войны. Она и ее дети — сыновья Эйлиф и Швейцеркас и немая дочь Катрин — с фургоном, груженным ходовыми товарами, отправляются в поход вслед за Вторым финляндским полком, чтобы наживаться на войне, обогащаться среди всеобщего разорения и гибели. Фельдфебель провожает фургон зловещей репликой:

Войною думает прожить —
За это надобно платить.
Проходит двенадцать лет. Следуя по дорогам войны, фургон мамаши Кураж исколесил Польшу, Моравию, Баварию, Италию, Саксонию… И вот он появляется в последний раз. Его влачит, низко согнувшись в непосильном напряжении, немощная одинокая старуха, неузнаваемо изменившаяся под тяжестью перенесенных страданий, не разбогатевшая, а, напротив, обнищавшая, заплатившая войне дань жизнью всех своих детей. Они стали жертвами войны, которая была бы невозможна без участия, поддержки, самоубийственной заинтересованности в ней сотен и тысяч таких, как Кураж. Прочь иллюзии и тщетные надежды: война не для маленьких людей, им она несет не обогащение, а лишь страдания и гибель.

Мамаша Кураж ничему не научилась, не извлекла уроков из судьбы своей семьи. Пережив потрясение, она узнала о его общественных истоках «не больше, чем подопытный кролик о законах биологии». Она даже не понимает, что сама является виновницей гибели своих детей. Из уст ничему не научившейся Кураж зритель не услышит полезного назиданья, но ее трагическая история, разыгрывающаяся перед глазами зрителя, просвещает и учит его, учит распознавать и ненавидеть грабительские войны. Слепота мамаши Кураж делает зрителя зорким.

И еще одна философская идея заключена в исторической хронике о Тридцатилетней войне. Детей Кураж приводят к гибели их положительные задатки, их хорошие человеческие свойства. Правда, эти положительные задатки по-разному развились в каждом из них, но в той или иной форме они присущи всем троим. Эйлиф погибает жертвой своей неутолимой жажды подвигов, своей (извращенной в условиях разбойничьей войны) храбрости; Швейцеркас расплачивается жизнью за свою — правда, наивную и недалекую — честность; Катрин, совершив подвиг, умирает из-за своей доброты и жертвенной любви к детям. Так логика сценического повествования приводит зрителя к выводу о глубокой порочности и бесчеловечности такого общественного строя, при котором лишь подлость обеспечивает успех и процветание, а добродетель ведет к гибели.

Эта мысль о диалектике добра и зла, об органической враждебности всего жизненного уклада буржуазного общества добрым («продуктивным», как их называет Брехт) началам человеческой натуры с большой поэтической силой была выражена в следующей пьесе писателя — «Добрый человек из Сычуани». Брехт нашел удивительную форму, условно сказочную и одновременно конкретно чувственную для воплощения, казалось бы, отвлеченной философской идеи. Взаимно враждебные и друг друга исключающие действия «доброй» Шен Де и «злого» Шои Да оказываются взаимно связанными и друг друга обусловливающими, да и сама «добрая» Шен Де и «злой» Шои Да, как выясняется, — вовсе не два человека, а один «добро-злой». Так, через необычный своеобразный сюжет Брехт раскрывает противоестественное и парадоксальное состояние общества, в котором добро ведет к злу и лишь ценою зла достигается добро.

Но пьеса «Добрый человек из Сычуани» не ограничивается констатацией и анализом этого уродливого социального феномена. Постно-филантропической позиции трех богов, которые требуют, чтобы человек был добр, и при этом ханжески закрывают глаза на общественные условия, мешающие ему быть таковым, — этой позиции писатель противопоставляет революционное требование изменения мира.

В «Добром человеке из Сычуани» Брехт достиг высокого искусства эпической, повествовательной драматургии. В частности, он очень широко и изобретательно применяет технику «цитирования», то есть такого построения сценического действия, при котором оно является как бы цитатой в устах повествователя, живой материализацией его рассказа.

В восьмом эпизоде пьесы госпожа Ян, выйдя к рампе и обращаясь к публике, говорит: «Я должна вам рассказать, как мой сын благодаря мудрости и строгости всеми уважаемого господина Шои Да превратился из опустившегося человека в полезного…» После еще нескольких повествовательных фраз госпожи Ян ее рассказ передается уже в виде сценического действия и диалога, время от времени прерываемых комментариями госпожи Ян, которая выступает в этой сцене главным образом как рассказчица, но так же и как действующее лицо своего рассказа.

Сценический рассказ госпожи Ян о карьере ее сына на табачной фабрике, как правильно подметил польский критик А. Вирт, свидетельствует о том, что Брехт в поисках расширения изобразительных возможностей драмы обращался не только к эпосу, но и к смежным областям искусства, в частности к кино. Рассказ госпожи Ян (в первой его части) представляет собой перенесение в драматургию приема, с помощью которого в кино передаются рассказ о событиях прошлого или воспоминания. Камера надвигается на рассказчика (вспоминающего), его лицо дается крупным планом, затем наплыв, оно исчезает, и на экране возникают первые кадры рассказа (воспоминания), в которых мы уже видим рассказчика (вспоминающего) в качестве действующего лица. Так и здесь: прожектор освещает госпожу Ян, стоящую у рампы, — ее вводные повествовательные слова — затемнение — прожектор освещает глубину сцены, где разыгрывается действие с участием госпожи Ян в качестве Одного из персонажей…

Последней пьесой, написанной Брехтом в годы второй мировой войны, был «Кавказский меловой круг» (1943–1945). В этой пьесе писатель использовал сюжет старинной восточной легенды о тяжбе двух женщин из-за ребенка и о мудром судье, хитроумным способом распознавшем действительную мать. Брехт внес в сюжет принципиальную новацию: судья отклоняет притязания действительной, кровной матери, равнодушной к ребенку и преследующей лишь корыстные цели, и присуждает маленького Михеля «чужой» женщине, которая спасла ему жизнь и самоотверженно ухаживала за ним, подвергаясь опасностям и лишениям. Дело не в кровном родстве, а в интересах ребенка и общества. Перед судьей Аздаком стоит по существу вопрос не о праве одной из «матерей» на ребенка, а о праве ребенка на лучшую мать.

Эта притча о тяжбе за Михеля, о судье Аздаке и его меловом круге тесно связана с другим сюжетным мотивом, развернутым в прологе, с другим спором — двух кавказских колхозов о долине, которая принадлежала одному из них, но в силу особых обстоятельств военного времени оказалась возделанной другим. Смысл сближения этих двух сюжетов — о ребенке и о долине — становится особенно понятным в свете того философского и поэтического обобщения, которое вложено в заключительные стихи пьесы:

Все на свете принадлежать должно
Тому, от кого больше толку, и значит:
Дети — материнскому сердцу, чтобы росли и мужали,
Повозки — хорошим возницам, чтобы быстро катились,
А долина тому, кто ее оросит, чтоб плоды приносила.
Так из двух «частных» сюжетов вполне органически вырастает обобщающий вывод огромного исторического и социально-этического значения, рождается апофеоз социалистического гуманизма и социалистического общественного строя.

В конце пролога, перед спектаклем, представитель спрашивает певца: «Надолго эта история, Аркадий?» И тот отвечает: «Здесь, собственно, две истории…» Действительно, история о меловом круге распадается на две самостоятельные, параллельно идущие линии: это история служанки Груше Вачнадзе и история деревенского писаря Аздака. Обе истории протекают синхронно. Они начинаются одновременно — в день мятежа князей: в этот день Груше с маленьким Михелем бежит из города в горы, а Аздак предоставляет в своей хижине ночлег спасающемуся от заговорщиков великому князю. В течение последующих двух лет у Груше и Аздака — у каждого своя жизнь, и лишь в конце пьесы их пути скрещиваются у судейского кресла.

Аздак — одна из наиболее сложных фигур брехтовской драматургии, не поддающаяся прямолинейной сценической интерпретации. Рассказ деда о революции в Персии и привезенная им оттуда песня крепко запали Аздаку в голову, он, несомненно, стоит на стороне угнетенных и свой нежданно-негаданно доставшийся ему пост судьи использует во благо беднякам. Он руководствуется не юридическими нормами, а народным здравым смыслом, и если и опирается на формальный закон, то лишь в самом буквальном смысле этого слова — седалищем. При этом Аздак — вовсе не рыцарь без страха и упрека и не самоотверженный борец. И дело не только во взяточничестве, пьянстве и блуде, но и в той слабости его жизнелюбивой натуры, которая (слабость) заставляет его клонить голову перед опасностью. Страшась виселицы, Аздак дважды совершает акт отречения, униженно заискивая перед латниками и подобострастно выражая Нателле Абашвили свою покорность, но каждый раз, когда опасность минует, казнит себя за отступничество. В противоречиях Аздака многое напоминает драму Галилея (при всех разделяющих их различиях). Гуляка и озорник из грузинского аула совершил тот же роковой просчет, что и великий итальянский ученый, полагая, что «наступило новое время». Этот просчет побудил их обоих к рискованным действиям, за которые они расплачиваются бесславным отречением, презирая себя за собственную слабость…

«Кавказский меловой круг» был в творчестве Брехта, пожалуй, самым совершенным и последовательным воплощением принципов эпического театра. Все происходящее в этой пьесе — рассказ. Не в том условном смысле, что это драма, обогащенная повествовательными приемами рассказа, а в самом прямом и точном смысле этого слова — рассказ певца Аркадия Чхеидзе, восседающего на просцениуме и излагающего колхозникам старинную легенду о меловом круге. Брехт создал специальную фигуру «рассказчика», вернее — певца, из уст которого исходит все то, что зритель видит на сцене. Сценическое действие и диалог здесь не иллюстрация к рассказу, а сами от начала до конца суть рассказ, но рассказ сценический, то есть такой, в котором средства и возможности эпоса помножены на выразительность и сил у воздействия драмы.

Спектакль, над которым Брехт работал в последние недели своей жизни, был посвящен трагической и поучительной истории великого Галилея. Не случайно перед лицом великой революции в науке, таящей в себе и могучие созидательные, и страшные разрушительные возможности, писатель, охваченный тревогой за человечество, обратился к вопросу об общественном поведении ученого. И хотя герой пьесы Галилей, а не, скажем, Альберт Эйнштейн (кстати, в последние годы своей жизни Брехт работал над пьесой об Эйнштейне), и действие ее происходит не в наши дни, а в эпоху Возрождения, также эпоху великих социальных и научных революций, и, наконец, в пьесе нет попытки подменить Италию XVII века исторически костюмированной современностью, — все же читатель и зритель обязательно увидят в конфликте Галилея с верховной властью поразительное сходство с моральными проблемами, возникающими перед многими современными учеными. Ибо пьеса Брехта заставит задуматься над вопросами о долге и ответственности ученого перед человечеством, о полезном употреблении и опасном злоупотреблении плодами «чистой мысли», о взаимной связи интеллектуального и морального начал в науке, об общественном, гражданском лице ученого…

Галилей — каким его изображает Брехт — человек Возрождения, его плоть и дух освободились от власяницы средневекового аскетизма, он по-язычески влюблен в земную жизнь, а жизнь небесную стремится постичь уже не через священные тексты, а через телескоп. Но вскоре читатель начинает замечать обратную сторону жизнелюбия Галилея. Жизнь для него тождественна наслаждению, и моральный закон, гласящий, что во имя истины нужно иногда уметь поступаться удовольствиями, что долг выше удовольствия, с его точки зрения, абсурден. В этом заключена страшная опасность: пройдут годы — и поставленный перед неумолимым выбором Галилей пожертвует высокими радостями творческой мысли ради низменных плотских удовольствий и бытового комфорта.

Учение Галилея становится фактором жестокой классовой борьбы. Господа его преследуют, ибо оно противоречит Библии, а они прекрасно знают, к чему ведет подрыв авторитета Священного писания, которое «обосновывало необходимость пота, терпения, голода, покорности…». Зато на рыночных площадях славят «Галилео — разрушителя Библии». Народ переносит принципы передовой астрономии с неба на землю: в открытиях Галилея, который перевернул вверх тормашками всю почитаемую веками иерархию мироздания, он видит сигнал к перевороту в общественной иерархии. Простые люди чтят Галилея как своего друга и союзника и ненавидят его врагов, которые «приказывают Земле стоять неподвижно, чтобы их замки не свалились». А сам Галилей лишь постепенно, лишь после того, как это понял народ и поняли князья, поняли помещики и монахи, начинает понимать, что его учение является могучей революционной силой не только в сфере научной мысли, но и в области общественных отношений. И тем более пагубно предательство со стороны человека, который всегда проповедовал народность науки и мечтал о времени, когда «об астрономии будут разговаривать на рынках». И вот, дожив до этого времени, завоевав доверие и поддержку плебейских масс, имея возможность превратить науку в рычаг народного благоденствия, Галилей, поддавшись своим плотским слабостям, изменил народу, науке, делу своей жизни, самому себе…

В четырнадцатой картине пьесы любимый ученик Галилея Андреа Сарти, отрекшийся от своего учителя после того, как тот отрекся от истины, приходит к нему с прощальным визитом перед отъездом за границу. Он все еще любит своего падшего учителя и поэтому, узнав, что тот все эти годы тайно продолжал свои исследования, легко поддается соблазну понять и оправдать его поведение. Он готов увидеть разумный смысл во всех поступках Галилея — и в том, что тот продал венецианскому сенату подзорную трубу, изобретенную другим, и в его сервильном подобострастии перед великим герцогом Флоренции, и, наконец, в акте отречения, которым было выиграно время для совершения других великих открытий. Андреа оправдывает Галилея, но сам Галилей и вместе с ним Брехт не знают оправдания отступничеству.

Когда-то на робкий вопрос маленького монаха: «А не думаете ли вы, что истина — если это истина — выйдет наружу и без нас?» — Галилей ответил со страстью и гневом: «Нет, нет и нет! Наружу выходит ровно столько истины, сколько мы выводим. Победа разума может быть только победой разумных!» Галилей понимал, что научный прогресс невозможен без мужества и активности людей науки. И, капитулировав перед темными силами, он не только нанес поражение делу разума, но и совершил роковой по своим историческим последствиям акт — разорвал тесные узы между наукой и народом. Осуждая себя за это и предвидя, на какой уродливый и опасный путь может ступить наука, не считающая для себя высшим законом служение народу, Галилей пророчески восклицает: «Пропасть между вами и человечеством может в один прекрасный день стать настолько огромной, что на ваши крики торжества по поводу какого-нибудь нового открытия вам ответит всеобщий вопль ужаса».

«Жизнь Галилея», в своей окончательной редакции возникшая под впечатлением атомного финала второй мировой войны, предостерегала против третьей. Она была словом предостережения, обращенным к совести и разуму человечества и прежде всего интеллигенции, то есть людей, чьи знания могут стать источником великого блага или великого бедствия.

Своими пьесами, спектаклями, своими стихами и теоретическими работами — всем своим творчеством Брехт всегда и до последней минуты своей жизни служил общественной и духовной борьбе за мир и социализм, за счастье нынешних и грядущих человеческих поколений.

И. ФРАДКИН

Стихотворения

Переводы под редакцией И. Фрадкина

Стихотворения 1916–1926 годов

Песня железнодорожников из Форт-Дональда Перевод Арк. Штейнберга

{2}

Мужчины из Форт Дональда{3} — эгей!
Двинулись против теченья к пустынным лесам, что растут искони,
Но леса окружили их вплоть до озерных вод.
По колена в воде стояли они.
— И день никогда не придет, — сказали они.
— Мы захлебнемся до зари, — сказали они.
И, слушая ветер, вдруг замолчали они.
Мужчины из Форт-Дональда — эгей!
С кирками и рельсами мокли в воде и смотрели на небо туда и сюда.
Уже вечерело, и ночь из рябого озера гибко росла.
Ни надежды, ни неба, куда ни взгляни.
— И мы умрем сказали они.
— Если заснем, — сказали они, —
Не разбудит нас день никогда.
Мужчины из Форт-Дональда — эгей!
Молвили: — Стоит нам только заснуть, и прощай наши дни!
А сон вырастал из воды и тьму, и они очумели от этой брехни.
И сказал один: — Спойте-ка «Джонни-моряк».
— Да! Нас это поддержит! — вскричали они.
— Да! Мы это споем! — закивали они.
И они запели «Джонни-моряк».
Мужчины из Форт-Дональда — эгей!
Барахтались в этом темном Огайо, среди утопающих рощ,
Но они распевали, словно им было бог весть как хороши.
Никогда еще так не певали они.
— Где ты, Джонни-моряк! — распевали они.
— Что ты делаешь ночью! — орали они.
И Огайо под ними взбухал, а вверху были ветер и дождь.
Мужчины из Форт-Дональда — эгей!
Будут петь и не спать, пока не заснут навсегда.
Но ветер сильнее мужских голосов,
И вода их зальет через пять часов.
— Где ты, Джонни-моряк! — распевали они.
— Слишком много воды, — бормотали они.
А когда рассвело, только ветер гудел и вода… вода…
Мужчины из Форт-Дональда — эгей!
Поезда над ними к озеру Эри жужжат сквозь мрак.
И на старом месте ветер поет и гонит над лесом огни,
И сосны кричат вослед поездам: эгей!
— В тот день заря не взошла никогда! — кричат они.
— На рассвете их задушила вода! — кричат они.
Наш ветер частенько поет их песенку «Джонни-моряк».
1916

Легенда о девке Ивлин Ру Перевод Д. Самойлова

{4}

Она бывала сама не своя
Весной на морском ветру.
И с последней шлюпкой на борт прибыла
Юная Ивлин Ру.
Носила платок цвета мочи
На теле красы неземной.
Колец не имела, но кудри ее
Лились золотой волной.
«Господин капитан, возьмите меня с собой до Святой земли,
Мне нужно к Иисусу Христу».
«Поедем, женщина, мы, бобыли,
Понимаем твою красоту!»
«Вам это зачтется. Иисус-господь
Владеет душой моей».
«А нам подари свою сладкую плоть,
Господь твой помер уже давно, и некому душу твою жалеть,
И ты себя не жалей».
И поплыли они сквозь ветер и зной,
И любили Ивлин Ру.
Она ела их хлеб, пила их вино
И плакала поутру.
Они плясали ночью и днем,
Плывя без ветрил и руля.
Она была робкой и мягкой, как пух,
Они — тверды, как земля.
Весна пришла. И ушла весна.
Когда орали на пьяном пиру,
Металась по палубе корабля
И берег в ночи искала она,
Бедная Ивлин Ру.
Плясала ночью, плясала днем,
Плясала сутки подряд.
«Господин капитан, когда мы придем
В пресветлый господний град?»
Капитан хохотал, лежа на ней
И гладя ее по бедру.
«Коль мы не прибудем — кто ж виноват?
Одна только Ивлин Ру!»
Плясала ночью. Плясала днем.
Исчахла, бледна, как мел.
Юнги, матросы и капитан —
Каждый ее имел.
Она ходила в грязном шелку,
Ее измызгали в лоск.
И на ее исцарапанный лоб
Спускались патлы волос.
«Никогда не увижу тебя, Иисус,
Меня опоганил грех.
До шлюхи не можешь ты снизойти,
Оттого я несчастней всех».
От мачты к мачте металась она,
Потому что тоска проняла.
И не видел никто, как упала за борт,
Как волна ее приняла.
Тогда стоял студеный январь.
Плыла она много недель.
И когда на земле распустились цветы,
Был март или апрель.
Она отдалась темным волнам
И отмылась в них добела.
И, пожалуй, раньше, чем капитан,
В господнем граде была.
Но Петр захлопнул райскую дверь:
«Ты слишком грешила в миру.
Мне бог сказал: не желаю принять
Потаскуху Ивлин Ру».
Пошла она в ад. Но там сатана
Заорал: «Таких не беру!
Не хочу богомолку иметь у себя,
Блаженную Ивлин Ру!»
И пошла сквозь ветер и звездную даль,
Пошла сквозь туман и мглу.
Я видел сам, как она брела.
Ее шатало. Но шла и шла
Несчастная Ивлин Ру.
1917

О грешниках в аду Перевод Е. Эткинда

1
Беднягам в преисподней
От зноя тяжело,
Но слезы друзей, кто заплачет о них,
Им увлажнят чело.
2
А тот, кто жарче всех горит,
Охваченный тоской,
За слезинкой в праздник приходит к вам
С протянутой рукой.
3
Но его, увы, не видно.
Сквозь него струится свет,
Сквозь него зефиры дуют
И его как будто нет.
4
Вот вышел Мюллерэйзерт{5},
Слезой не увлажнен,
Потому что невесте его невдомек,
Что в Америке помер он.
5
Вот вышел Каспар Неер{6},
Никто вослед ему
Не пролил пока ни единой слезы —
Бог знает почему.
6
А вот и Георге Пфанцельт{7}.
Он полагал, глупец,
Что ждет его не то, что всех нас, —
Совершенно другой конец.
7
Прелестница Мария,
В больнице для бедных сгнив,
Не удостоена слезы
Тех, кто остался жив.
8
А вот стоит и сам Берт Брехт —
Там, где песик пускал струю.
Он слез лишен, потому что все
Полагают, что он в раю.
9
Теперь в геенне горит он огнем…
Ах, лейте слезы рекой,
А то ведь ему тут вечно стоять
С протянутою рукой.

Песня висельников Перевод Ю. Левитанского

{8}

Ваш скверный хлеб жуя под этим небом,
Мы хлещем ваше скверное вино,
Чтоб вдруг не подавиться вашим хлебом.
А жажда нас настигнет все равно.
За несколько глотков вина дурного
Мы ужин ваш вам дарим всякий раз…
У нас грехи — и ничего иного.
Зато мораль — мораль, она у вас.
Жратвою мы набиты мировою —
За ваши деньги куплена она.
И если наша пасть полна жратвою,
То ваша пасть молитвами полна.
Когда повиснем над землей, как лампы,
Как ваш Исус, как яблочко ранет,
Пожалуйста, возденьте ваши лапы
К тому, кого на самом деле нет.
Бабенок ваших лупим как угодно,
За ваш же счет мы учим их уму.
И так они довольны, что охотно
Идти готовы с нами хоть в тюрьму.
Красоткам, что пока не растолстели,
Чей бюст еще достаточно упруг,
Приятен тип, что спер у них с постели
Те шмотки, что оплачивал супруг.
Их глазки похотливые — в елее,
Да задраны юбчонки без стыда.
Любой болван, лишь был бы понаглее,
Воспламенит любую без труда.
Твои нам сливки нравятся, не скроем,
И мы тебе однажды вечерком
Такую баню знатную устроим,
Что захлебнешься снятым молоком.
Пусть небо не для нас, но мы земною
Своею долей счастливы стократ.
Ты видишь небо, брат с изломанной спиною?
Свободны мы, да, мы свободны, брат!
1918

О Франсуа Вийоне Перевод Д. Самойлова

{9}

1
Был Франсуа ребенком бедняков,
Ветра ему качали колыбель.
Любил он с детства без обиняков
Лишь небосвод, что сверху голубел.
  Вийон, что с детских лет ложился спать на траву,
  Увидел, что ему такая жизнь по нраву.
2
На пятке струп и в задницу укус
Его учили: камень тверже скал.
Швырял он камни — в этом видел вкус, —
И в свалке на чужой спине плясал.
  И после, развалясь, чтоб похрапеть на славу,
  Он видел, что ему такая жизнь по нраву.
3
Господской пищей редко тешил плоть,
Ни разу не был кумом королю.
Ему случалось и ножом колоть,
И голову засовывать в петлю.
  Свой зад поцеловать он предлагал конклаву,
  И всякая жратва была ему по нраву.
4
Спасенье не маячило ему.
Полиция в нем истребила честь.
Но все ж он божий сын, и потому
Сумел и он прощенье приобресть —
  Когда он совершил последнюю забаву,
  Крест осенил его и был ему по нраву.
5
Вийон погиб в бегах, перед норой
Где был обложен ими, но не взят —
А дерзкий дух его еще живой,
И песенку о нем еще твердят.
  Когда Вийон издох, перехитрив облаву,
  Он поздно понял, что и смерть ему по нраву.
1918

Гимн богу Перевод В. Куприянова

1
В темных далеких долинах гибнут голодные.
Ты же дразнишь хлебом их и оставляешь гибнуть.
Ты восседаешь, незримый и вечный,
Жестокий и ясный над вечным творением.
2
Губишь ты юных и жаждущих счастья,
А смерти ищущих не отпускаешь из жизни.
Из тех, кто давно уже тлен, многие
Веровали в тебя и с надеждою гибли.
3
Оставляешь ты бедных в бедности,
Ибо их вера прекрасней твоего неба,
Но всегда они гибли прежде твоего пришествия,
Веруя, умирали, но тотчас делались тленом.
4
Говорят — тебя нет, и это было бы лучше.
Но как это нет того, кто так умеет обманывать?
Когда многие живы тобой и без тебя не умрут —
Что по сравнению с этим значило бы: тебя нет?

О, Фаллада, висишь ты! Перевод Арк. Штейнберга

{10}

Я волок мой полок из последней силы,
До Франкфуртер Алле дополз едва,
Закружилась моя голова,
Ну и слабость! — я подумал, — о, боже!
Шаг или два — я свалюсь полудохлый и хилый;
Тут я грохнулся оземь всеми костьми, через десять минут, не позже.
Едва со мной приключилось это
 (Извозчик пошел искать телефон), —
Голодные люди с разных сторон
Хлынули из домов, дабы урвать хоть фунт моей плоти.
Мясо живое срезали они со скелета.
Но я же еще дышу! Что ж вы смерти моей не подождете!
Я знавал их прежде — здешних людей. Они сами
Приносили мне средство от мух, сухари и сольцу,
И наказывали ломовику-подлецу,
Чтоб со мной по-людски обращался жестокий возница.
Нынче они мне враги, а ведь раньше мы были друзьями.
Что же с ними стряслось? Как могли они так страшно перемениться?
Не пойму я — в силу каких событий
Исказились они? Я себе задаю вопрос:
Что за холод прошиб их, что за мороз
Простудил их насквозь? Озверели, что ли, от стужи?
Поскорей помогите же им, поспешите,
А не то такое вас ждет, что даже в бреду не придумаешь хуже.
1920

Календарные стихи Перевод Д. Самойлова

Хоть и вправду снег разъел мне кожу
И до красноты я солнцем продублен.
Говорят, что не узнать меня, ну что же!
Кончилась зима — другой сезон.
На камнях спокойно он разлегся,
Грязь и тина на башке растут,
Звезды, что начищены до лоска,
Знать не знают, толст он или худ.
Вообще созвездья знают мало,
Например, что он изрядно стар.
И луна черна и худощава стала.
Он продрог на солнце и устал.
Ах, на пальцах черных толстый ноготь,
Лебедь мой, не стриг он и берег,
Отпускал, не позволяя трогать.
Лишь просторный надевал сапог.
Он сидел на солнышке немного,
В полдень фразу он произносил,
Вечером легчало, слава богу,
По ночам он спал, лишившись сил.
Как-то хлынула вода, зверье лесное
Исчезало в нем, а он все жрал,
Воздух жрал и все съестное.
И увял.
1922

Баллада о старухе Перевод Д. Самойлова

{11}

В понедельник стало полегче старой,
И всем на диво она поднялась.
Грипп ей казался небесной карой.
Она с осени высохла и извелась.
Два дня ее не отпускала рвота.
Она встала буквально как снег бела.
Продукты в запасе, но есть неохота.
И она один только кофе пила.
Теперь она выкрутилась. Рановато
Петь над нею за упокой.
От своего орехового серванта
Она не спешила — вон он какой,
Пускай червяк в нем завелся, а все же
Старинная вещь. О чем говорить!
Она его жалела. Спаси его, боже.
И стала еще раз варенье варить.
И она купила новую челюсть.
Когда есть зубы, иначе жуешь.
К ночи, когда себе спать постелешь,
Их в кофейную чашку уютно кладешь.
Письмо от детей ее не волнует,
Но о них она будет бога просить.
А сама еще с богом перезимует.
И черное платье еще можно носить.
1922

Мария Перевод Д. Самойлова

{12}

В ночь ее первых родов
Стояла стужа. Но после
Она совершенно забыла
Про холод, про дымную печку в убогом сарае.
Про то, что она задыхалась, когда отходил послед.
Но главное — позабыла она чувство стыда,
Свойственное беднякам:
Стыд, что ты не одна.
Именно потому это стало казаться в позднейшие годы большим торжеством,
Со всем, что подобает.
Пастухи прекратили свои пересуды.
Позже, в истории, стали они королями.
Студеный ветер
Стал ангельским пением,
А от дыры в потолке, сквозь которую дуло снаружи,
Осталась звезда, глядевшая вниз.
Все это
Исходило от лика сына ее, который был легок,
Любил, когда пели,
Приглашал к себе бедняков,
И привычку имел жить среди королей
И ночью видеть звезду над собой.
1922

Рождественская легенда Перевод Д. Самойлова

{13}

1
В рождественский вечер холод лют,
И мы сидим здесь, бедный люд,
Сидим в холодной конуре,
Где ветер, словно на дворе.
Войди, Иисусе, на нас взгляни,
Ты очень нам нужен в такие дни.
2
Сидим кружком и ждем зари,
Как басурмане и дикари.
Снег ломит кости, как болесть,
Снег хочет к нам в нутро залезть.
Войди к нам, снег, без лишних слов:
Не для тебя небесный кров.
3
Мы нынче гоним самогон,
И он горяч, как сам огонь,
Нам станет легче и теплей.
Гуляет зверь среди полей.
Войди к нам и ты, бездомный зверь,
У нас для всех открыта дверь.
4
Лохмотья сунем мы в очаг,
Огонь согреет нас, бедняг,
Но только эта ночь пройдет,
Нам руки холодом сведет.
Входи к нам ветер, уже рассвет,
Ведь и у тебя отчизны нет.
1923

На смерть преступника Перевод Д. Самойлова

1
Слышу я: скончался тот преступник.
И когда совсем закоченел он,
Оттащили в «погреб без приступок»,
И осталось все, как прежде, в целом:
Умер только лишь один преступник,
А не все, кто занят мокрым делом.
2
Мы освободились от бандита,
Слышу я, и не нужна здесь жалость,
Ведь немало было им убито.
Ничего добавить не осталось.
Нет на свете этого бандита.
Впрочем, знаю: много их осталось.

Я ничего не имею против Александра Перевод В. Куприянова

Тимур{14}, я слышал, приложил немало усилий, чтобы завоевать мир.
Мне его не понять:
Чуть-чуть водки — и мира как не бывало.
Я ничего не имею против Александра{15}.
Только
Я встречал и таких людей,
Что казалось весьма удивительным,
Весьма достойным вашего удивления,
Как они
Вообще живы.
Великие люди выделяют слишком много пота.
Все это доказывает лишь одно:
Что они не могли оставаться одни,
Курить,
Пить
И так далее.
Они были, наверное, слишком убоги,
Если им недостаточно было
Просто пойти к женщине.

Гордиев узел Перевод Е. Эткинда

1
Когда Македонец
Рассек узел мечом,
Они вечером в Гордионе{16}
Назвали его «рабом
Своей славы».
Ибо узел их был
Одним из простейших чудес света,
Искусным изделием человека, чей мозг
 (Хитроумнейший в мире!) не сумел
Оставить по себе ничего, как только
Двадцать вервий, затейливо спутанных — для того,
Чтобы распутала их
Самая ловкая в мире
Рука, которая в ловкости не уступала
Другой — завязавшей узел. Наверное, тот, завязавший,
Собирался потом развязать,
Сам развязать, но ему,
К сожаленью, хватило всей жизни лишь на одно —
На завязыванье узла.
Достаточно было секунды,
Чтобы его разрубить.
О том, кто его разрубил,
Говорили, что это
Был еще лучший из всех его поступков,
Самый дешевый и самый безвредный.
Справедливо, что тот, неизвестный,
Который свершил лишь полдела
 (Как все, что творит божество),
Не оставил потомству
Имени своего,
Зато грубиян-разрушитель
Должен был, словно по приказу небес,
Назвать свое имя и лик свой явить полумиру.
2
Так говорили люди в Гордионе, я же скажу:
Не все, что трудно, приносит пользу, и,
Чтобы стало на свете одним вопросом поменьше,
Реже потребен ответ.
Чем поступок.

Гость Перевод В. Корнилова

Уже стемнело, но она усердно
Про все семь лет спросить его стремится.
Он слышит: режут во дворе наседку,
И знает: в доме не осталось птицы.
Теперь нескоро он увидит мясо.
— Ешь, — просит, — ешь! — Он говорит? — Потом.
— Где был вчера? — Он говорит: — Скрывался.
— А где скрывался? — В городе другом!
Торопится, встает, скрывая муку,
Он улыбается: — Прощай! — Прощай!.. — В руке
Не удается удержать ей руку…
И только видит прах чужой на башмаке.

Корова во время жвачки Перевод Д. Самойлова

Наваливаясь грудью на кормушку,
Жует. Глядите, как она жует,
Как стебелька колючую верхушку
Медлительно захватывает в рот.
Раздутые бока, печальный старый глаз,
Медлительные челюсти коровьи.
И, в удивленье поднимая брови,
Она на зло взирает, не дивясь.
В то время, как она не устает жевать,
Ее жестоко тянут за соски,
Она жует и терпит понемножку.
Ведь ей знакома жесткость той руки,
И ей давно на все уже плевать,
И потому она кладет лепешку.
1925

Сонет о жизни скверной Перевод Ю. Левитанского

Семь лет в соседстве с подлостью и злобой
Я за столом сижу, плечом к плечу,
И, став предметом зависти особой,
Твержу: «Не пью, оставьте, не хочу!»
Хлебаю свой позор из вашей чаши,
Из вашей миски — радости свои.
На остальные ж притязанья ваши
Я говорю: «Потом, друзья мои!»
Такая речь не возвышает душу.
Себе в ладонь я дунул, и наружу
Пробился дух гниенья. Что за черт!
Тогда я понял — вот конец дороги.
С тех пор я наблюдаю без тревоги,
Как век мой краткий медленно течет.
1925

Любим ли ими я — мне все равно… Перевод Е. Эткинда

Любим ли ими я — мне все равно,
Пусть обо мне злословят люди эти;
Мне жаль, что нет величия на свете, —
Оно меня влечет к себе давно.
Пошел бы я с великими в кабак,
За общий стол мы вместе сесть могли бы;
Была бы рыба — ел бы хвост от рыбы,
А не дали — сидел бы просто так.
Ах, если б справедливость под луною!
Я был бы рад, хотя б она и мною
Безжалостно решила пренебречь!
А может, нас обманывает зренье?
Увы, я сам — трудна мне эта речь! —
Питаю к неудачникам презренье.

Из книги «Домашние проповеди»

{17}

О хлебе и детях Перевод С. Кирсанова

1
Они и знать не хотели
О хлебе в простом шкафу.
Кричали, что лучше б ели
Камень или траву.
2
Заплесневел этот хлебец.
Никто его в рот не брал.
Смотрел он с мольбою в небо,
И хлебу шкаф сказал:
3
«Они еще попросят —
Хоть крошку, хоть чуть-чуть,
Кусочек хлеба черствый,
Чтоб выжить как-нибудь».
4
И дети в путь пустились,
Блуждали много лет.
И им попасть случилось
В нехристианский свет.
5
А дети у неверных
Болезненны, худы,
Им не дают и скверной
Постной баланды.
6
И эти дети просят
Дать хлебушка чуть-чуть,
Кусочек самый черствый,
Чтоб выжить как-нибудь.
7
Заплесневел ломоть хлеба.
Мышами в лапки взят.
Найдется ли у неба
Хоть крошка для ребят?
1920

Апфельбек, или Лилия в долине Перевод М. Ваксмахера

{18}

1
С лицом невинным Якоб Апфельбек
Отца и мать убил в родном дому
И затолкал обоих в гардероб,
И очень скучно сделалось ему.
2
Над крышей ветер тихо шелестел,
Белели тучки, в дальний край летя.
А он один в пустом дому сидел,
А он ведь был еще совсем дитя.
3
Шел день за днем, а ночи тоже шли,
И в тишине, не ведая забот,
У гардероба Якоб Апфельбек
Сидел и ждал, как дальше все пойдет.
4
Молочница приходит утром в дом
И ставит молоко ему под дверь,
Но Якоб выливает весь бидон,
Поскольку он почти не пьет теперь.
5
Дневной тихонько угасает свет,
Газеты в дом приносит почтальон,
Но Якобу не нужно и газет,
Читать газеты не умеет он.
6
Когда от трупов тяжкий дух пошел,
Был Апфельбек сдержать не в силах слез.
Заплакал горько Якоб Апфельбек
И на балкон постель свою унес.
7
И вот спросил однажды почтальон?
«Чем так разит? Нет, что-то здесь не то!»
Сказал невинно Якоб Апфельбек;
«То в гардеробе папино пальто».
8
Молочница спросила как-то раз:
«Чем так разит? Неужто мертвецом?»
«Телятина испортилась в шкафу», —
С невинным он ответствовал лицом.
9
Когда ж они открыли гардероб,
С лицом невинным Апфельбек молчал.
«Зачем ты это сделал, говори!»
«Я сам не знаю», — он им отвечал.
10
Молочница вздохнула через день,
Когда весь этот шум слегка утих:
«Ах, навестит ли Якоб Апфельбек
Могилку бедных родичей своих?»
1919

О детоубийце Марии Фарар Перевод Д. Самойлова

{19}

1
Мария Фарар, неполных лет,
Рахитичка, особых примет не имеет.
Сирота, как полагают — судимости нет,
Вот что она сообщить имеет:
Она говорит, как пошел второй месяц,
У какой-то старухи ей подпольно
Было сделано, говорит, два укола,
Но она не скинула, хоть было больно.
  Но, вы, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществования.
2
Все же деньги она, говорит, отдала,
А потом затягивалась до предела,
Потом пила уксус, перец туда клала,
Но от этого, говорит, ослабела.
Живот у нее заметно раздуло,
Все тело ломило при мытье посуды,
И она подросла, говорит, в ту пору,
Молилась Марии и верила в чудо.
  И вы, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществования,
3
Но молилась она, очевидно, зря,
Уж очень многого она захотела.
Ее раздувало. Тошнило в церкви. И у алтаря
Она со страху ужасно потела.
И все же она до самых родов
Свое положенье скрывала от всех.
И это сходило, ведь никто б не поверил,
Что такая грымза введет во грех.
  И вы, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществованья.
4
В этот день, говорит, едва рассвело,
Она лестницу мыла. И вдруг словно колючки
Заскребли в животе. Ее всю трясло,
Но никто не заметил. И ей стало получше.
Ломала голову — что это значит,
Весь день развешивая белье.
Наконец поняла. Стало тяжко на сердце.
Лишь потом поднялась в свое жилье.
  А вы, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществованья.
5
За ней пришли. Она лежала пластом.
Выпал снег, его надо убрать с дороги.
День был жутко длинный. И только потом,
К ночи, она принялась за роды.
И она родила, как говорит, сына.
Сын был такой же, как все сыновья.
Но она не как все, хотя нет оснований,
Чтоб за это над ней издевался я.
  И вы, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществованья.
6
Так пусть она рассказывает дальше
О своем сыне и своей судьбе.
 (Она, говорит, расскажет без фальши!)
Значит, и о нас — обо мне и о тебе.
А потом, говорит, выворачивать стало
Ее, словно качало кровать,
И она, не зная, что от этого будет,
С трудом заставляла себя не кричать.
  Но вы, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществованья.
7
Из последних сил, говорит, она
Из своей каморки, ледяной как погреб,
Едва дотащилась до гальюна
И там родила, когда — не упомнит.
Видно, шло к утру. Говорит — растерялась,
Какой-то страх ее охватил,
Говорит, озябла и едва держала
Ребенка, чтоб не упал в сортир.
  А вы, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществованья.
8
Вышла она, говорит, из сортира,
До этого все было молчком,
Но он, говорит, закричал, и это ее рассердило,
И она стада бить его кулаком.
Говорит, била долго, упорно, слепо,
Пока он не замолк и стал неживой.
До рассвета с ним пролежала в постели,
А утром спрятала в бельевой.
  Но вы, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществованья.
9
Мария Фарар, незамужняя мать,
Скончавшаяся в мейсенской каталажке,
Хочет всем тварям земным показать
Их подлинный облик без всякой поблажки.
Вы, рожающие в стерильных постелях,
Холящие благословенное лоно,
Не проклинайте заблудших и сирых,
Ибо грех их велик, но страданье огромно.
  Потому, прошу вас, не надо
    негодованья,
  Любая тварь достойна вспомоществованья.

Литургия дуновения Перевод В. Куприянова

{20}

1
Откуда-то тетка пришла говорят
2
У нее помутился от голода взгляд
3
Но весь хлеб поедал солдат
4
Она упала в канаву от истощенья
5
И забыла навеки как есть хотят.
6
А кроны дерев без движенья
И птичий не слышен хор
И на вершинах гор
Ни дуновенья.
7
И тут же лекарь пришел говорят
8
Он сказал; этой тетке место в могиле
9
И голодную тетку зарыли
10
И как будто бы в этом никто не виноват
11
И лекарь ухмылялся без тени смущенья.
12
А кроны дерев еще без движенья
И птичий не слышен хор
И на вершинах гор
Ни дуновенья.
13
Но нашелся один человек говорят
14
Интересы порядка — ничто для него
15
Но история с теткой задела его
16
Он сочувственно выразил недоуменье
17
Он сказал, само собой, люди есть хотят.
18
Но кроны по-прежнему без движенья
И птичий не слышен хор
И на вершинах гор
Ни дуновенья.
19
И тут полицейский пришел говорят
20
Он руки человеку завернул назад
21
И стукнул его два-три раза подряд
22
И тот уже не говорил, чего люди хотят
23
А полицейский сказал в заключенье:
24
Ну вот, кроны дерев без движенья
И птичий не слышен хор
И на вершинах гор
Ни дуновенья.
25
Тут три бородатых пришли говорят
26
И сказали: это дело одному не под силу
27
Но они поплатились за это ученье
28
Их слова свели их к червям в могилу
29
Так они позабыли, чего хотят.
30
А кроны дерев без движенья
И птичий не слышен хор
И на вершинах гор
Ни дуновенья.
31
Тут пришло сразу много людей говорят
32
Они захотели чтоб их выслушал солдат
33
Но сказал за солдата его автомат
34
И забыли эти люди, чего они хотят
35
Но на лбу их морщина залегла с тех пор.
36
Хотя кроны дерев все еще без движенья
И птичий не слышен хор
И на вершинах гор
Ни дуновенья.
37
Тут пришел большой красный медведь{21} говорят
38
Чуждым был медведю местный уклад
39
Но он стреляный был и не лез наугад
40
Стал он жрать этих птичек всех без исключенья.
41
Вот тут-то кроны пришли в движенье
И птичий всполошился хор
И на вершинах гор
Есть дуновенье.
1924

О покладистости природы Перевод М. Ваксмахера

Ах, душистым парным молоком угощает прохладная кружка
Стариковский, беззубый, слюнявый рот.
Ах, пес приблудный, любви взыскуя,
Порой к сапогу живодера льнет.
И негодяю, который насилует в роще ребенка,
Кивают приветливо вязы тенистой листвой.
И дружелюбная пыль нас просит забыть поскорее,
Убийца, след окровавленный твой.
И ветер крики с перевернувшейся лодки
Старательно глушит, заполняя лепетом горы и дол,
А потом, чтобы мог сифилитик заезжий поглазеть на веселые ноги служанки,
Приподымает услужливо старенькой юбки подол.
И ночною порой в жарком шепоте женщины тонет
Тихий плач проснувшегося в углу малыша.
И в руку, которая лупит ребенка, угодливо падает яблоко,
И собою довольная яблоня чудо как хороша.
Ах, как ярко горят глаза мальчишки,
Когда под отцовским ножом с перерезанным горлом на землю валится бык!
И как бурно вздымаются женские, детей вскормившие груди,
Когда полковые оркестры разносят маршей воинственный рык.
Ах, матери наши продажны, сыновья унижаются наши,
Ибо для моряков с обреченного судна любой островок благодать.
И умирающий одного только хочет: дожить до рассвета,
Третий крик петухов услыхать.
1926

Песня за глажкой белья об утраченной невинности Перевод Д. Самойлова

{22}

1
Наверное, это неправда,
Хоть мне твердила мать?
Себя испаскудишь и будешь не рада,
Ведь чистой уже не стать.
  Такого не бывает
  Со мной или с бельем;
  Все пятна отмывает
  Рекой или ручьем.
2
В одиннадцать лет творила
Такое, что молвить — срам.
И плоть ублаготворила
К четырнадцати годам.
  Пусть грязь к белью пристала,
  Но есть на то вода,
  Чистехонькое стало,
  Как девичья фата.
3
Я пала уже до предела,
Когда появился он,
И до небес смердела,
Как город Вавилон.
  Когда белье полощут,
  Не надо рук жалеть,
  Почувствуешь на ощупь,
  Что начало белеть.
4
Когда меня обнял мой первый
И я обняла его,
Почувствовала, как со скверной
Рассталось мое существо.
  Вот так с бельем бывает,
  Так было и со мной —
  Всю скверну отмывает
  Бегущею волной.
5
Но зря меня отмывали,
Пришли худые года,
И падлом и дрянью меня обзывали,
И падлом я стала тогда.
  От жмотства мало толка,
  Им бабу не спасешь.
  Храни белье на полке —
  Оно грязнится все ж.
6
Но вечно не быть дурному,
И вновь явился другой.
И все у нас было совсем по-иному,
И вновь я стала иной.
  Его снесешь на реку,
  Есть сода, ветер, свет,
  Подаришь человеку —
  И грязи больше нет.
7
Что будет? — пусть меня спросят,
А я отвечу одно:
Уж если белье не износят:
Зазря пропадет оно.
  А станет вдруг непрочным,
  Его река возьмет,
  И заполощет в клочья.
  И так произойдет.
1921

О приветливости мира Перевод В. Корнилова

1
На пустой земле, где ветер лют,
Каждый поначалу наг и худ.
Зябко ждет, когда придет черед:
Женщина пеленкой обернет.
2
Не желал никто его, не звал
И за ним повозки не послал,
Был он неизвестен никому,
Но мужчина руку дал ему.
3
И с пустой земли, где ветер лют,
В струпьях и в коросте все уйдут.
Наконец, полюбят этот свет,
Если горсть земли им кинут вслед.

О лазании по деревьям Перевод Д. Самойлова

1
Когда из ваших вод вы вылезаете к ночи —
Ведь вы должны быть голы, а кожа упруга, —
Карабкайтесь тогда на большие деревья.
А небо должно быть белесым. А ветер дуть с юга.
Ищите тогда кроны, что черно и огромно
Колеблются вечером все тише и тише,
И ждите полночи в лиственной чаще.
И ужас вокруг и летучие мыши.
2
Кустарников тугие, жесткие листья
Вам спину корябают, поэтому лучше
Прижаться к стволу; ну так лезьте скорее,
Негромко кряхтя, на верхние сучья!
Прекрасно качаться на самой вершине,
Но только ее не толкайте стопою,
Прильните к верхушке, ведь дерево это
Сто лет качает ее над собою.

О плавании в озерах и реках Перевод Д. Самойлова

1
Бесцветным летом, когда ветры веют
Лишь поверху, свистя в высоких кронах,
Лежите тихо в реках и озерах,
Отмачивайтесь, как белье в затонах.
В воде легчает тело. И когда
Из речки в небо падает рука,
Ее легко качает слабый ветер,
Наверно, спутав с веткой лозняка.
2
Днем тишину предоставляет небо.
Летают ласточки. Тут, в лоне ила,
Прикрой глаза. А пузырьки набухнут,
Знай: сквозь тебя рыбешка просквозила.
Я весь — живот, и бедра, и рука, —
Прижавшись тесно, мы лежим на дне.
И лишь когда сквозь нас проходят рыбы,
Я ощущаю солнце в вышине.
3
Когда к закату станешь от лежанья
Совсем ленив, недвижен и разнежен,
Все это нужно без оглядки, с плеском,
Швырнуть в теченье рек, на самый стрежень.
Так лучше делать вечером, когда
Акулье небо с жадностью стоит,
Бледнея, над рекою, и предметы
Приобретают их исконный вид.
4
Конечно, лучше будет на спине
Лежать, как и обычно вы лежите.
Не надо плыть, а делать так, как будто
К подонной гальке вы принадлежите.
Смотрите в небо, словно бы несет
Вас женщина, на это и похоже,
Плывите, как в своих прудах и реках
Ты плаваешь ночами, добрый боже.
1919

О городах Перевод Е. Эткинда

{23}

Под ними текут нечистоты.
Внутри — ничего, а над ними клубятся дымы.
Мы были внутри. Мы там заполняли пустоты.
Мы быстро исчезли. Исчезнет и город, как мы.
1927

Большой благодарственный хорал Перевод Е. Эткинда

{24}

1
Люди, воздайте хвалу наступающей ночи.
Близок предел
Всех ваших суетных дел.
Жизнь ваша на день короче.
2
Пойте хвалу насекомым, животным и птицам.
Всем им, как вы,
Жившим средь сочной травы,
С жизнью придется проститься.
3
Дубу воздайте хвалу, из навоза растущему к небу.
Дуб этот рос,
И кормил его жирный навоз,
Но устремлялся он к небу.
4
Пойте хвалу небесам, у которых забота иная!
К счастью для вас,
Небо забыло про вас —
Память у неба дрянная.
5
Пойте хвалу темноте, нисходящей холодным покровом!
Ночь на пути…
Мирно из мира уйти
Не помешает никто вам.

Баллада об искателях приключений Перевод К. Богатырева

Солнцем иссушенный, дождями избитый,
С краденым лавром над шапкой кудрей,
Он забыл свою молодость, только сны ее не забыты,
Крыша забыта, только не небо над ней.
О вы, адом исторгнутые во гневе,
Убийцы, познавшие горе с лихвой,
Зачем не остались вы у матери в чреве,
Где спалось так уютно в лад с тишиной?
А он все ищет, плывя по полынному морю,
Хоть и мать успела о нем забыть,
Ругаясь и плача, но с усмешкой во взоре,
Страну, где можно было бы жить.
И ему, прошедшему сквозь огонь и воду,
Исхлестанному адом и раем земным,
Снится порой кусочек небосвода
И лужайка маленькая под ним.
1917

О сподвижниках Кортеса Перевод В. Зоргенфрея

{25}

Прошло семь дней. Повеял легкий ветер,
Поляны посветлели. Встало солнце,
И отдохнуть они решили. Вскрыли
Бочонки с водкой, выпрягли быков.
И к ночи часть зарезали. Когда же
Прохладно стало, нарубили веток
В болоте, жестких, толщиною в руку.
Потом глотали, на закате, мясо,
И запивали водкою, и пели.
А ночь была свежа и зелена.
Охрипнув, вдоволь водки наглотавшись.
С холодным взором, в звезды устремленным,
Они заснули в полночь у костра.
И спали крепко, но под утро слышал
Иной из них сквозь сон мычанье бычье.
Они проснулись в полусне — в лесу.
Отяжелев, со взором остеклелым,
Они встают, кряхтя, и в изумленье
Над головами видят свод из сучьев,
Сплетенных тесно, листьями покрытых
И мелкими, пахучими цветами.
И начинает свод уже давить
И, кажется, густеет. Душно. Солнца
Не видно, неба тоже не видать.
— Где топоры? — взревел начальник дико.
Их не было. Они лежали дальше,
Там, где быки мычали. Спотыкаясь,
Проклятья изрыгая, рвутся люди
Сквозь поросль, обступившую стеной.
Руками ослабевшими, рыча,
Кустарник рвут, — а он слегка дрожит,
Как будто бы колеблем легким ветром.
Два-три часа бесплодно потрудившись,
Они угрюмо приникают лбами,
Блестящими от пота, к жестким сучьям.
А сучья разрастаются, теснее
Сплетаясь. Позже, к вечеру, который
Был темен, — листья сверху разрослись, —
Они сидят, как обезьяны в клетке,
В молчании, и голод их томит.
В ночь гуще стала поросль. Но, должно быть,
Взошла луна. Светло довольно было.
Они друг друга видели еще.
Лишь к утру лес разросся так, что больше
Они уж ничего не различали.
Днем раздалось в лесу как будто пенье,
Но глухо. Перекличка, может быть.
Потом затихло. И быки молчали.
Под утро словно долетел до слуха
Их рев, но издалека. А потом
И вовсе стало тихо. Не спеша,
При легком ветре, под лучами солнца,
Лес поглотил в короткий срок луга.
1919

Баллада о пиратах Перевод Д. Самойлова

1
Осатанев от тьмы и водки,
Промокнув в пекле диких гроз,
Сорвав морозной ночью глотки
На марсе, белом, как мороз;
Под солнцем голы, как ладонь,
Перенеся жару, как тиф,
Пройдя сквозь голод, боль и вонь,
Орали те, кто еще жив:
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
2
Ни поле, ни луна над домом,
Ни туз бубновый, ни кабак,
Ни танцы с бабами и ромом
Их не удержат — все пустяк.
Обрыдли драки по притонам,
Воротит душу от бабья.
Им нужен, родины лишенным,
Лишь борт родного корабля.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам.
3
Всех крыс его и все изъяны,
Его нутро, его чуму
Они ругали, когда пьяны,
Но были верными ему.
Прикручивали волосами
Себя к снастям в дни непогод.
Они б спознались с небесами,
Когда б там был небесный флот.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
4
Шелка, парча — им все едино,
В трюм валят золото, холсты,
И льют награбленные вина
В подтянутые животы.
Гниющим трупом пахнет джонка,
Прогорклым ладаном — шелка.
Напившись, в драке, как ягненка,
Заколют из-за пустяка.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
5
Убьют беззлобно и проворно,
Кто попадется — всех подряд.
Веревкою затянут горло,
Как на рангоуте канат.
И дуют чистый спирт над трупом,
За борт в беспамятстве летят
И, издеваясь друг над другом,
Босой ногою шевелят.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус!  Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам.
6
Перед лиловым горизонтом,
Когда обледенеет снасть,
При месяце, настолько тонком,
Что и друг друга не узнать,
Шныряют в океанской шири,
Как волки, всем суля напасть,
Поют, как мальчики в сортире,
Чтобы от скуки не пропасть.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
7
Расположась в отбитых шлюпах,
Жуют жратву без суеты,
И кое-как на чьих-то шлюхах
Укладывают животы.
Красив звериный их обычай!
Под нежным ветром хлещут ром!
Порой, мыча от страсти бычьей,
Одну терзают всемером.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
8
Когда в ногах довольно танца,
А в брюхе прогорает спирт,
Пусть солнце и луна не тмятся,
Плевать! Любой по горло сыт.
Их звезды светлые качают,
Покой и музыку даря.
И ветер в парусах крепчает,
Неся в безвестные моря.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
9
Но вечером, в апрельской сини,
Когда беззвездно и темно,
Медлительное море ими
Вдруг пресыщается само.
И небо, то, что так любимо,
Нахмуривается слегка.
И ветры, словно клубы дыма,
Натаскивают облака.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
10
И ветер утренний, играя,
Их тихо смахивает в ночь,
Лазурь вечерняя без края,
Смеясь, не хочет им помочь.
И чувствуют, как, их жалея,
Волна еще щадит штурвал.
Но к полночи рука борея
Их убивает наповал.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
11
Еще взнесет последним валом
Корабль, еще один порыв,
И там, в рассвете небывалом,
Они увидят острый риф.
И напоследок в шуме взводней
Послышится сквозь буйный шторм,
Как на пороге преисподней
Споет осатанелый хор.
  О, неба синего настой!
  Дуй, ветер, в парус! Всё к чертям!
  Но ради Девы Пресвятой
  Оставьте только море нам!
1918

Баллада о Ханне Каш Перевод Д. Самойлова

1
С глазами черней, чем омут речной,
В юбчонке с десятком заплаток,
Без ремесла, без гроша за душой,
Но с массой волос, что черной волной
Спускались до черных пяток,
  Явилась, дитя мое, Ханна Каш,
  Что накалывала фраеров,
  Пришла с ветрами и ушла, как мираж,
  В саванну по воле ветров.
2
У нее ни туфель, ни пары белья,
Она даже молитвы не знала,
И серою кошкой, не имевшей жилья,
Занесло ее в город, в гущу гнилья,
Словно между дровами зажало.
  Она мыла посуду за малый баш,
  Но не мылась сама дебела,
  И все же, дитя мое, Ханна Каш
  Почище других была.
3
Как-то ночью пришла в матросский кабак
С глазами черней, чем омут,
И был там Дж. Кент среди прочих гуляк,
И с нею Джек-Нож покинул кабак,
Потому что чем-то был тронут.
  И когда Дж. Кент, беспутный апаш,
  Чесался и щурил глаз,
  Тогда, дитя мое, Ханна Каш
  Под взглядом его тряслась.
4
Они стали близки там, где рыба и дичь,
Там сошлись колеи их путей.
У них не было койки и дома, где жить.
И они не знали, где пищи добыть
И как называть детей.
  Но пусть ветер и снег впадают в раж,
  Пусть саванну зальет потоп,
  Все равно, дитя мое, Ханна Каш
  Будет мужа любить по гроб.
5
Шериф говорит: он подонок и мразь.
Молочница: кончит он худо.
Но она говорит: уж раз я взялась,
То пусть он будет подонок и мразь,
Он муж мой. И я с ним буду.
  И нету ей дела до драк и краж,
  И простит она брехуна,
  Ей важно, дитя мое, Ханне Каш,
  Любит ли мужа она.
6
Там, где люлька стояла, — ни крыши, ни стен,
Их трепала беда постоянно,
Но за годом год они шли вместе с тем
Из города в лес, где ветер свистел,
За ветром дальше — в саванну.
  И так, как идешь, покуда не сдашь,
  Сквозь ветер, туман и дым,
  Так шла, дитя мое, Ханна Каш
  Вместе с мужем своим.
7
Хотя бы один воскресный денек,
Хоть пару приличной одежки,
Хотя бы один вишневый пирог,
Хотя бы пшеничной лепешки кусок
И вальс на губной гармошке!
  Но каждый день все тот же пейзаж,
  И солнца нет из-за туч.
  Но все же, дитя мое, Ханна Каш
  Сияет порой, как луч.
8
Он рыбу крал, а она — соль,
Крала, ничуть не унизясь.
И когда она варила фасоль,
У него на коленях ребенок босой
Вслух читал катехизис.
  Полсотни лет — его верный страж,
  Одна с ним душа и плоть.
  Такова, дитя мое, Ханна Каш,
  И да воздаст ей господь.
1921

Воспоминание о Марии А Перевод Д. Самойлова

1
Тогда при голубой луне сентябрьской,
Под сливою, под юным деревцом,
Я бледную любовь в руках баюкал,
Я обнимал ее, как милый сон.
А наверху, в прекрасном летнем небе,
Стояло долго облако одно,
И было белым и необычайным,
Но поднял я глаза — и где оно?
2
И много лун проплыло вниз и мимо
С тех пор, и много утекло воды.
Наверное, и сливы те срубили,
А что с любовью — спрашиваешь ты.
Я отвечаю, что никак не вспомню,
Хоть знаю, что имеешь ты в виду.
Но, правда, я лица ее не помню.
Я помню больше: поцелуй в саду.
3
И поцелуй забыл бы я, наверно,
Когда б не это облако одно.
Оно — я знаю — было очень белым
И сверху опустилось к нам оно.
А может быть, цветут все те же сливы
И семерых растит моя мечта.
И все же облако цвело минуту,
Но глянул я — а в небе пустота.
1920

Баллада о дружбе Перевод К. Богатырева

1
Как две тыквы, сгнив, по теченью
Плывут на стебле одном
По желтой реке — они в карты
Коротали время вдвоем,
И стреляли в цель по желтым лунам,
И любились всем чертям назло:
  Столько ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
2
В зеленых кустарниках жестких,
Под небом паршивым, как пес,
Как финик прогорклый, каждый
К губам другого прирос.
И когда у них позднее зубы
Стали гнить, всем чертям назло:
  Они много ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
3
И в джунглях, в хижинах вшивых,
Куда приводил господь,
С бабой одной и той же
Свою они тешили плоть.
А по утрам стирали рубашки
И отплывали всем чертям назло,
  И много ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
4
Когда же земля остывала,
А холод без крыши тосклив,
Они под лианами спали,
Друг друга в объятьях обвив.
И болтали звездными ночами,
И, как прежде, им опять везло —
  Столько ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
5
И однажды сошли на остров,
Там и прожили долгий срок.
Когда время приспело ехать —
Один из них ехать не мог.
И друг другу в глаза не смотрели, —
Только на море. Время шло —
  Много ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
6
«Езжай без меня, товарищ,
Мне море — дорога ко дну,
А здесь — неделю-другую,
Быть может, еще протяну».
И больной лежит у моря
На друга смотрит, пока светло —
  Ведь столько ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
7
«Тут удобно лежать. Езжай, товарищ!»
«Время есть. Не гони силком!»
«Но если тебя здесь застанут дожди,
Гнить нам тогда вдвоем!»
И стоит человек на соленом ветру,
И на море смотрит зло:
  Ведь столько ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
8
И день подошел расставанья.
Сплюнь финик, ты, чертов сын!
Ночь вдвоем провели у моря,
А уехал утром один.
Курили, шатались в свежих рубашках,
Покуда не рассвело —
  Ведь столько ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
9
«Товарищ, ветер крепчает!»
«Да ты до утра не тужи!»
«Товарищ, ты к дереву крепко
Веревкой меня привяжи!»
И привязывал к дереву друга,
И курил всем чертям назло —
  Ведь столько ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
10
«Товарищ, все небо в тучах!»
«Их ветер прогонит еще».
«Товарищ, у дерева стоя,
Я вижу тебя хорошо!»
И давно уж веревка прогнила,
И болью глаза свело.
  Ведь столько ночей неразлучны были,
  И когда солнце пекло.
11
Пролетели дни и недели,
И корабль по волнам летит.
Столько всего позабыто,
Но у дерева друг не забыт.
И беседы звездными ночами,
И потехи всем чертям назло —
Ведь столько ночей неразлучны были,
И когда солнце пекло.
1920

Хорал о Великом Ваале Перевод Е. Эткинда

{26}

1
В дни, когда для бурной жизни созревал
В животе у своей матери Ваал,
Мир, которого Ваал тогда еще не зрел,
Был уже могуч, и наг, и зрел.
2
Небосвод, который был неистово лилов,
Укрывал Ваала, как покров,
По ночам, когда хмельной Ваал
Опьяненных женщин целовал.
3
Всегда и всюду было небо рядом с ним,
Потому Ваал вовек не уставал
И неукротим, неутомим
Шел по миру, как девятый вал, —
4
По земле, которая металась и стонала,
Словно жадно-похотливая вдова.
Наготу великого Ваала
Укрывала неба синева.
5
Страсть свою Земля дарит тому,
Кто готов на смерть в ее объятьях;
Но Ваал бессмертен, видно, потому,
Что умеет вовремя отъять их.
6
Без любви Ваал не горевал,
У его любви вселенские масштабы.
Хватит места, говорит Ваал,
Хватит всем на лоне этой бабы.
7
Есть ли бог — не все ль ему равно?
Может, есть, а может, нету бога!
И Ваала гложет лишь одна тревога:
Есть ли водка? Где достать вино?
8
Если баба все Ваалу отдавала,
Это только вызывало смех Ваала.
А в любовниках Ваал не видел зла;
Только бы она не понесла!
9
Всякий грех — учил Ваал — хорош,
Самому же грешнику — цена дырявый грош;
Грех приятен людям до седин,
Только два грешка полезней, чем один!
10
Не жалей того, кого ограбил:
Блажь твоя превыше всяких правил.
Лучше пусть тебя корят за воровство,
Чем за то, что ты не сделал ничего.
11
Лень отбросим, похотью горя:
Наслажденье не дается зря.
Лень поможет отрастить живот,
А живот блаженства не дает.
12
Слабостью своей врагов не радуй,
Обессилев, никогда не падай.
Старость не способен побороть
Тот, кто ночью убивает плоть.
13
Разломав игрушку, посмотри,
Что таится у нее внутри;
Никогда игрушку не жалей,
Потому что с правдой — веселей.
14
Так блестит Ваалова звезда.
Пятна грязи — это не беда!
Все равно его звезда струит свой свет,
Да к тому же у него другой в запасе нет.
15
Коршун бы Ваалу печень расклевал, —
И над спящим жадно кружит он!
Только — мертвецом прикинулся Ваал
И сварил себе из коршуна бульон.
16
Под луной, сияющей с небес,
Чавкая, сожрет он все кругом.
А потом уйдет Ваал в бессмертный лес
И забудется великим сном.
17
Пусть настал его последний час —
Ничего, Ваал по горло жизнью сыт.
Столько неба у него в глубинах синих глаз,
Что и мертвый в небо он глядит.
18
И когда, обрушившись в провал,
В мрак небытия ушел Ваал,
Мир, которого Ваал теперь уже не зрел,
Был, как прежде, синь, и наг, и зрел.
1918

Об утонувшей девушке Перевод Д. Самойлова

1
Когда она утонула и вниз поплыла
Из ручьев в речки и в реки,
Так светились небесные купола,
Словно труп упокоить хотели навеки.
2
Осока и тина ее облекли,
И она постепенно отяжелела.
Возле ног ее рыбы хороводы вели,
И водоросли задерживали тело.
3
По ночам было небо темным, как дым,
И несло на весу звезды, как свечи.
По утрам становилось оно голубым —
Для нее еще были утро и вечер.
4
И когда ее бледное тело превратилось в гнилье,
Постепенно господь забывал, каково оно было:
Позабыл он лицо, руки, волосы, всю позабыл он ее,
И тогда она падалью стала и частью подонного ила.
1920

Легенда о мертвом солдате Перевод С. Кирсанова

{27}

1
Четыре года длился бой,
А мир не наступал.
Солдат махнул на все рукой
И смертью героя пал.
2
Однако шла война еще.
Был кайзер огорчен:
Солдат расстроил весь расчет,
Не вовремя умер он.
3
Над кладбищем стелилась мгла,
Он спал в тиши ночей.
Но как-то раз к нему пришла
Комиссия врачей.
4
Вошла в могилу сталь лопат,
Прервала смертный сон.
И обнаружен был солдат,
И, мертвый, извлечен.
5
Врач осмотрел, простукал труп
И вывод сделал свой:
Хотя солдат на речи скуп,
Но в общем годен в строй.
6
И взяли солдата с собой они.
Ночь была голубой.
И если б не каски, были б видны
Звезды над головой.
7
В прогнившую глотку влит шнапс,
Качается голова.
Ведут его сестры по сторонам,
И впереди — вдова.
8
А так как солдат изрядно вонял —
Шел впереди поп,
Который кадилом вокруг махал,
Солдат не вонял чтоб.
9
Трубы играют: чиндра-ра-ра,
Реет имперский флаг…
И выправку снова солдат обрел,
И бравый гусиный шаг.
10
Два санитара шагали за ним.
Зорко следили они:
Как бы мертвец не рассыпался в прах —
Боже сохрани!
11
Они черно-бело-красный стяг
Несли, чтоб сквозь дым и пыль
Никто из людей не мог рассмотреть
За флагами эту гниль.
12
Некто во фраке шел впереди,
Выпятив белый крахмал.
Как истый немецкий господин,
Дело свое он знал.
13
Оркестра военного треск и гром,
Литавры и флейты трель…
И ветер солдата несет вперед,
Как снежный пух в метель.
14
И следом кролики свистят,
Собак и кошек хор —
Они французами быть не хотят.
Еще бы! Какой позор!
15
И женщины в селах встречали его
У каждого двора.
Деревья кланялись, месяц сиял,
И все орало «ура!».
16
Трубы рычат, и литавры гремят,
И кот, и поп, и флаг,
И посредине мертвый солдат,
Как пьяный орангутанг.
17
Когда деревнями солдат проходил,
Никто его видеть не мог —
Так много было вокруг него
Чиндра-ра-ра и хох!
18
Шумливой толпою прикрыт его путь.
Кругом загорожен солдат.
Вы сверху могли б на солдата взглянуть,
Но сверху лишь звезды глядят.
19
Но звезды не вечно над головой.
Окрашено небо зарей —
И снова солдат, как учили его,
Умер, как герой.
1918

Против соблазна Перевод Ю. Левитанского

{28}

Не смейте поддаться соблазну!
Дорога назад не ведет.
Стемнеет, и полночь настанет,
И в доме вам холодно станет,
И утро уж не придет.
Не смейте поддаться обману!
Срок малый у жизни, увы.
И надо спешить, торопиться,
Хоть досыта ею упиться,
Увы, не успеете вы.
Не смейте поддаться надежде!
Ведь времени мало у вас.
Прочь мрачные мысли гоните!
Ваш век уже в самом зените;
За часом уносится час.
Не смейте поддаться соблазну
Безгласным остаться скотом!
Не бойтесь, в конечном-то счете
Со всеми зверями умрете —
Ничего уж не будет потом.

О бедном Б. Б Перевод К. Богатырева

{29}

1
Я, Бертольт Брехт, зачат в лесах дремучих.
Мать моя вынесла меня в города
В чреве своем. И холод лесов дремучих
Во мне останется навсегда.
2
Асфальтный город — мой дом. В нем я с детства
Тайнам святым и дарам приобщен;
Газетам, а также табаку и водке.
Я ленив, недоверчив и умиротворен.
3
С людьми я, в общем, приветлив. И обычно,
Как принято у них, ношу котелок.
Я говорю: это очень странно пахнущие звери,
Впрочем, и я такой же. Это не порок.
4
По утрам в мои пустые качалки
Я рассаживаю знакомых дам.
Смотрю на них беззаботно и говорю им:
«А я ведь не из тех. Ездить на себе не дам!»
5
По вечерам меня навещают мужчины, —
Все больше джентльмены, воспитанные господа.
Они рассуждают, ноги на стол закинув:
«Дела пойдут на поправку». А я не спрашиваю когда.
6
На рассвете в тумане писают ели,
Скребутся ветвями под птичьим дерьмом.
А я допиваю стакан свой в постели,
Бросаю окурок и сплю беспокойным сном.
7
Так легкомысленно мы и жили
В домах, неразрушимых по нашим данным.
 (Вот мы и настроили длинные корпуса на Манхеттене
И антенны, беседующие с Атлантическим океаном.)
8
От этих городов останется ветер, насквозь их продувший.
Дома набивают едою утробы нам.
Мы знаем — мы здесь не навечно,
Но чем нас заменят? Да ничем особенным.
9
Я надеюсь, что в пору грядущих землетрясений
От горечи не затухнет сигара моя.
Так думаю я, Бертольт Брехт, из лесов дремучих
Занесенный матерью в эти асфальтные края.
1922

Из «Хрестоматии для жителей городов»

{30}

Не оставляй следов… Перевод С. Третьякова

Отстань от товарищей на вокзале,
Застегнув пиджак, беги раненько в город.
Сними квартиру и, когда постучит товарищ,
Не открывай, о, не открывай дверей.
Наоборот.
Не оставляй следов.
Встретив родителей в городе Гамбурге или еще где,
Мимо пройди, как чужой, за угол заверни, не узнав.
На глаза натяни шляпу, подаренную ими.
Не показывай, о, не показывай лица.
Наоборот.
Не оставляй следов.
Есть мясо? Ешь его, впрок не запасайся.
В любой дом заходи, если дождь, на любой стул, который найдется, садись.
Но не засиживайся и не забудь шляпу.
Я тебе говорю —
Не оставляй следов.
Дважды не повторяй того, что сказал.
Если найдешь свою мысль у другого, отрекись от нее.
Подписи кто не давал, кто не оставил портрета,
Кто очевидцем не был, кто не сказал ни слова,
Как того поймать?
Не оставляй следов.
Если решишь умирать, позаботься,
Памятника чтоб не было — он выдаст, где ты лежишь.
Надписи тоже не надо (она на тебя укажет).
И года смерти не нужно — он тебя подведет.
Напоминаю —
Не оставляй следов.
 (Так обучали меня.)

О пятом колесе Перевод В. Куприянова

Мы с тобой в тот час, когда ты замечаешь,
Что ты — пятое колесо,
И надежда тебя покидает.
Но нам
Еще ничего не заметно.
Только то,
Что ты тороплив в разговоре,
Ты ищешь слова, с которым
Ты можешь уйти,
Так как прежде всего
Ты не хочешь уйти незамеченным.
Ты встаешь, не закончив фразу,
Говоришь раздраженно, что хочешь идти,
Мы говорим: «Оставайся!» — и тут замечаем,
Что ты — пятое колесо.
А ты слова садишься.
Так что ты остаешься с нами, в тот час,
Когда мы замечаем, что ты — пятое колесо.
Но ты
Уже этого не замечаешь.
Так пусть тебе скажут, что ты —
Пятое колесо.
И не думай, что я, сказавший тебе об этом,
Что я негодяй,
И не за топором тянись, а тянись
За стаканом воды.
Я знаю — ты уже ничего не слышишь,
Однако
Не говори так громко, что мир этот плох,
Говори это тише.
Ведь четыре — это не слишком много, лишнее лишь
Пятое колесо.
Мир этот неплох,
Этот мир —
Переполнен.
 (Ты не раз уже слышал об этом.)
1926

Об опасности ни слова! Перевод В. Куприянова

Об опасности ни слова!
В танке вы не пройдете через решетку канала:
Выйти придется,
И оставьте свой кипятильник,
Проверьте, пройдете ли сами.
Но деньги должны быть при вас,
Я не спрашиваю, где вы их возьмете,
Но без них пробиваться нет смысла.
А здесь вам оставаться нельзя.
Здесь вас знают.
Если верно я вас понимаю,
Вы намерены все-таки съесть еще два-три бифштекса,
Прежде чем сойти с дистанции!
Оставьте жену где угодно!
У нее у самой пара рук
И к тому же еще пара ног.
 (Они больше вас не касаются!)
Попробуйте сами пробиться!
Если вам еще есть что сказать, так
Мне скажите, я это забуду.
И ни к чему вам блюсти манеры:
Больше никто не смотрит на вас.
Если вы пробьетесь,
Вы большее совершите,
Чем исполните долг человека.
Не за что благодарить.

Оставьте все ваши мечты… Перевод В. Куприянова

Оставьте все ваши мечты, будто для вас
Исключение сделают;
Безразлично,
Что вам говорила мать.
И оставьте при себе свой контракт,
Здесь его соблюдать не станут.
Оставьте ваши надежды,
Будто вы рождены для поста президента.
Но — разбейтесь в лепешку —
Научитесь себя вести по-иному,
Чтобы стало возможным терпеть вас на кухне.
Заучите еще азбучную истину.
Азбучная истина такова:
С вами справятся.
И не размышляйте над тем, что вы хотите сказать:
Вас не спрашивают.
Все едоки в сборе,
И одно лишь надобно здесь — рубленое мясо.
 (Но это пусть вас
Не лишает присутствия духа!)

Четыре предложения человеку с разных сторон в разное время Перевод В. Куприянова

1
Здесь твой дом,
Здесь ты можешь сложить свои вещи.
Мебель можешь переставить по своему вкусу.
Скажи, что тебе еще нужно.
Вот тебе ключ.
Оставайся здесь.
2
Здесь жилье на всех нас,
И для тебя комната и постель.
Ты можешь нам подсобить на дворе.
У тебя есть своя тарелка.
Оставайся здесь с нами.
3
Здесь твой угол,
Постель еще совсем чистая,
Здесь спал только один человек.
Если ты брезгуешь,
Сполосни оловянную ложку в бочке.
Она станет чистой.
Оставайся у нас здесь.
4
Здесь моя комната,
Давай быстро, а то можешь остаться
И на ночь, но за это особая плата.
Я не стану тебя беспокоить.
Впрочем, я не больна.
Здесь тебе будет не хуже, чем где-нибудь.
Так что можешь остаться.
1926

Мне часто снится ночами… Перевод В. Куприянова

Мне часто снится ночами: я
Уже не могу заработать на жизнь.
Сколачиваю столы, а в этой стране
Они никому не нужны. Торговцы рыбой
Говорят по-китайски.
Мои ближайшие родственники
Отчужденно глядят на меня.
Жена, с которой я спал семь лет,
Вежливо раскланивается со мной в прихожей
И проходит с улыбкой
Мимо.
Мне известно,
Что крайняя комната опустела,
Мебель уже вынесли,
Выпотрошены матрацы,
И сорвана занавеска.
Короче, все сделано для того,
Чтобы мое грустное лицо
Побледнело.
Белье, висящее на дворе
Для просушки, — мое белье, я узнаю его
Точно. Вглядевшись пристальней, вижу,
Разумеется,
Швы и заплатки.
Кажется,
Будто меня раздели. Другой
Кто-то живет здесь и даже
В собственном моем
Белье.

Обращение к властям Перевод В. Куприянова

В день, когда неизвестный павший солдат
Под орудийный салют уходит в могилу,
В этот день от Лондона до Сингапура
Прерывается всякий труд —
В полдень, с двенадцати двух
До двенадцати четырех, — на целых
Две минуты, так будет почтен
Неизвестный павший солдат.
Но, наперекор всему, не следует ли
Распорядиться, чтобы
Неизвестному пролетарию
Из больших городов обжитых континентов
Была наконец оказана почесть.
Неизвестному из прохожих,
Чье лицо неотчетливо,
Чья странная суть ускользает,
Чье имя затеряно в шуме.
И в интересах всех нас,
Чтобы этому человеку
Оказали почесть по праву,
Назвав по радио адрес:
«Неизвестному пролетарию».
И чтобы
На минуту замерли люди
На всей рабочей планете.
1927

Стихотворения 1927–1932 годов

Триста убитых кули докладывают Интернационалу Перевод Б. Слуцкого

Из Лондона сообщают по телеграфу:

«300 кули, захваченных в плен

войсками китайских белых армий и

отправленных на платформах в Пын Шень

погибли в дороге от голода и холода».

В родных деревнях мы остаться хотели.
На это нам разрешенья не дали.
К несчастью, риса мы взять не успели
В ту ночь, когда нас на платформу загнали.
Крытых вагонов нам не осталось. Скоту
Их предоставили. Он чувствителен к скверной погоде.
Все мы простыли в ночку холодную ту,
Куртки у нас отобрали в походе.
Мы все добивались, кому же мы все же нужны,
Но наша охрана не отвечала на это.
«Кто дышит в ладони, тому холода не страшны».
Другого от них не слыхали ответа.
Поезд доехал до крепостных ворот.
«Скоро приедем». Мы слушали это доверчиво.
Холоден слишком для бедных людей этот год.
Шел третий день. Все мы замерзли до вечера.
1927

О деньгах Перевод В. Корнилова

Талера, дитя мое, не бойся,

К талеру, дитя мое, стремись.

Ведекинд
Знаю, тебя не прельстит работа!
Нет, не работой жив человек.
Но ради денег не жалко пота,
Денег еще никто не отверг!
Страшная злоба миром владеет,
Каждый каждому ставит капкан.
И потому добивайся денег!
Злобы сильнее любовь к деньгам!
Деньги имеешь — и все на свете
Липнут к тебе. Ты солнечный свет.
Денег нет — отвернутся дети,
Объявят: у них, мол, родителя нет.
Деньги имеешь — и все трепещет!
Без денег и славы не обретешь,
Деньги свидетелей обеспечат!
Деньги — истина. Деньги — мощь!
Тому, в чем жена поклялась, доверься.
Без денег — тебе не видать жены,
Без денег — вырвет тебя из сердца,
Без денег — звери одни верны.
Люди так никого не боготворили,
Даже богу воздали меньшую честь.
Если хочешь, чтоб корчился враг в могиле,
Напиши на надгробье: здесь деньги есть.
1927

Сонет о любовниках Перевод Д. Самойлова

Признаемся: у нас тонка кишка!
С тех пор как переспал с женою друга,
Я плохо сплю: не пропущу ни звука,
Перегородка у меня тонка.
Их комната соседствует с моей,
И вот что изнуряет совершенно:
Когда он с ней, я слышу через стену,
Когда не слышу, то еще скверней.
По вечерам, когда сидим и пьем
И у него погасла сигарета
И значит, что они уйдут вдвоем.
Я доливаю рюмку дополна,
Хочу, чтобы она была пьяна
И утром чтоб не помнила про это.

Жестокий романс о Мэки-Ноже Перевод А. Эппеля

(Из «Трехгрошовой оперы»)

У акулы в пасти зубы,
Пожелаешь — перечтешь!
А у Мэки — острый ножик,
Только где он — этот нож?!
Ах, красны акульи зубки,
Если кровь прольет она.
А у Мэки на перчатках
Ни соринки, ни пятна.
Вдоль зеленой нашей Темзы
Горожане мрут и мрут, —
То не мор и не холера —
Мэки-Нож резвился тут.
Найден труп у парапета,
А убийцу не найдешь.
В переулок скрылся некто
По прозванью Мэки-Нож.
Где ж вы, денежные люди?
Где Шмуль Майер, где старик?
И у Мэки деньги Шмуля,
Но на это нет улик.
Отыскалась крошка Дженни,
Но, увы, с ножом в груди…
Вдоль реки гуляет Мэки —
Проходи, не подходи!
Где искать Альфонса Глайта?
Где его убийцы след?
Может, кто и в курсе дела —
Мэки-Нож, конечно, нет.
А пожар, спаливший в Сохо
Старикашку и внучат,
Средь зевак фигура Мэки.
Он молчит — и все молчат.
А вдова-отроковица
Не сумела честь сберечь.
Надругались над вдовицей…
Мэки-Нож, о ком здесь речь?
И рыбешки все пропали.
Суд в смятенье — чья вина?
Намекают на акулу,
Но она удивлена.
И не помнит! И не вспомнит!
Обвиняемый безлик.
Ведь акула — не акула,
Если нет на то улик.

Пиратка Дженни, или Мечты судомойки Перевод Е. Эткинда

(Из «Трехгрошовой оперы»)

1
Господа, я здесь вытираю стаканы
И стелю господам постели.
И вы пенни мне даете, улыбаюсь я вам.
Я обслуживаю пьяных и бесстыжих ваших дам
В этом грязном портовом отеле.
Но однажды грянет громкий крик из порта,
Вы решите, что это начинается война.
И я буду хохотать, а люди спросят;
«Почему хохочет тут она?»
    И военный корабль,
    Сорок пушек по борту,
    Бросит якорь в порту.
2
Все кричат мне: «Эй, рюмки мой, не скучай!»
И бросают мне пенни на чай.
Что же, ваши чаевые получать я не прочь,
Но никто не будет спать в эту страшную ночь:
Ведь никто еще не знает, кто я.
Но однажды грянет громкий крик из порта.
Спросите вы: «Что такое? Что произошло?»
И вы спросите: «Что видно ей в окошко?»
Почему она хохочет зло?
    И военный корабль,
    Сорок пушек по борту,
    Вдруг откроет огонь.
3
Господа, будет вам в этот день не до шуток,
Не до вин, и не до эля,
Потому что весь город рухнет во прах,
И охватит, господа, вас тогда смертельный страх
В этом грязном портовом отеле.
Соберутся толпы, будут все дивиться,
Почему гостиница одна не сожжена.
Из подъезда я выйду к ним гордо.
Люди скажут: «Тут жила она!»
    И военный корабль,
    Сорок пушек по борту,
    Черный выкинет флаг.
4
С бригантины в город спустятся сто молодцов,
И город задрожит от страха.
И будут молодцы мои чинить правый суд
И каждого ко мне в кандалах приволокут,
Спросят: «Всех ли тащить на плаху?»
В городе наступит тишина, как в могиле,
Когда спросят: «Кого казнить?»
Я отвечу: «Казните всех!»
И когда упадет голова, я воскликну: «Гоп-ля!»
    И пиратский корабль,
    Сорок пушек по борту,
    Унесет меня вдаль.

О ненадежности житейских обстоятельств Перевод С. Апта

(Из «Трехгрошовой оперы») ...



Все права на текст принадлежат автору: Бертольд Брехт.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Стихотворения. Рассказы. ПьесыБертольд Брехт