Все права на текст принадлежат автору: Александр Николаевич Яковлев.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
СумеркиАлександр Николаевич Яковлев

Александр Яковлев Сумерки

Предваряющие заметки

«Вчерашний раб, уставший от свободы, возропщет, требуя цепей», — эти строки Максимилиана Волошина достаточно точно отражают и сегодняшнее состояние российского общества.

Автор

Этой книгой я приглашаю читателем поразмышлять о судьбе России и ее народов в прошлом столетии и начале нынешнего, о том, почему Россия увязла в смутах, революциях и контрреволюциях, войнах и конфликтах, в кровавых репрессиях, ленинско-сталинской деспотии и людской нетерпимости. Почему сегодня чиновничий авторитаризм грозовой тучей повис над страной.

Свои рассуждения о прошлом я рассматриваю через призму событий Мартовско-апрельской демократической революции 1985 года, ее истоков и причин, равно как и последствий Реформации России. Сегодня собралась многочисленная толпа критиков Перестройки. Конечно, нас, реформаторов первой волны, есть за что критиковать. Я и сам это делаю, не щадя ни себя, ни других. Но сейчас считаю уместным ответить тем критикам, которые назойливо утверждают, что преобразования в 1985 году начались без всякого плана и даже без идей.

Что касается плана, то его и не могло быть. Крутые общественные перемены, связанные со сменой общественного строя, не могут иметь точно обозначенных программ, тем более расписаний действий. Очень часто многое складывается из случайностей, неожиданностей характеров и капризов людей, особенно лидеров или главарей, их трусости и смелости, коварства и мягкосердечия. Трудно, скажем, поверить в закономерность термидорианского переворота во Франции в 1794 году или октябрьского контрреволюционного переворота в России в 1917 году. То и другое произошло вопреки «законам истории», на которых строится философско-историческая концепция марксизма. В этой связи следует согласиться с утверждением Бокля, что революция — это «варварская форма прогресса».

В конкретных условиях 1985 года было бы политическим мальчишеством, губительным авантюризмом предложить правящей номенклатуре некий «план» коренной реформации общественного строя, включавшей в себя ликвидацию моновласти, моноидеологии и монособственности. Кто бы принял его? Кто? Аппарат партии и государства? КГБ? Генералитет? Речь-то шла о смене жизненного уклада, а не только о санитарной обработке грязного белья.

Что касается конкретных предложений, то их было в достатке. И не только у людей, которые осознанно встали на путь реформ. Уже в первые месяцы Перестройки на Политбюро говорилось о том, что необходимо вести дело к прекращению «холодной войны» и ядерного противостояния, афганской войны, о децентрализации экономики. Активно обсуждались проблемы демократизации общественной жизни. Подчеркивалось, чтобы все политические шаги носили эволюционный характер, исключали насилие.

Что касается моих личных представлений о будущем страны, то они были достаточно определенными. В этой связи позволю себе упомянуть два моих документа, относящихся к декабрю 1985 года, то есть первого года Перестройки. Один — из моего архива, другой — из архива М. Горбачева. Публикую их с некоторыми сокращениями.

Многие из этих соображений нашли отражение в моих более поздних выступлениях и статьях. Но не только. Сегодня данные документы могут представлять интерес как временем их создания, так и тем, что они помогают понять, как это все начиналось, поскольку значительная часть того, о чем будет сказано ниже, постепенно входила в жизнь.

Заметки из моего архива:

«1. О теории. Догматическая интерпретация марксизма-ленинизма настолько антисанитарна, что в ней гибнут любые творческие и даже классические мысли. Люцифер, он и есть Люцифер: его дьявольское копыто до сих пор вытаптывает побеги новых мыслей. Сталинские догмы чертополошат, и с этим, видимо, долго придется жить.

Общественная мысль, развиваясь от утопии к науке, осталась во многом утопической. Утопической, ибо механически виделись представления о строительстве социализма, быстром перескоке в коммунизм, об обреченности капитализма и т. д. Слишком жидкими были информационные поля, которые обрабатывались предшественниками. В нашей практике марксизм представляет собой не что иное, как неорелигию, подчиненную интересам и капризам абсолютной власти, которая десятки раз возносила, а потом втаптывала в грязь своих собственных богов, пророков и апостолов.

Но коль скоро речь идет, прежде всего, о самих себе, то необходимо хотя бы попытаться понять, как мы, стремясь ввысь, к вершинам благоденствия материального и совершенства нравственного, отстали.

Политические выводы марксизма неприемлемы для складывающейся цивилизации, ищущей путь к смягчению исходных конфликтов и противоречий бытия. Мы уже не имеем права не считаться с последствиями догматического упрямства, бесконечных заклинаний в верности теоретическому наследию марксизма, как не можем забыть и о жертвоприношениях на его алтарь.

Столь назревшие прорывы в теории способны обуздать авторитарность, пренебрежение к свободе и творчеству, покончить с моноидеологией.

2. О социализме и социалистичности. Хрущевский коммунизм был разжалован в брежневский «развитой социализм», но от этого наши представления о социализме не стали убедительнее — это мягко говоря.

Почему так? На мой взгляд, потому, что все представления о социализме строятся на принципе отрицания. Буржуазность введена в сан Дьявола. С рвением более лютым, чем святоинквизиторы, ищут чертей и ведьм в каждой живой душе. Ложью отравлена общественная жизнь. «Руководством к действию» сделали презумпцию виновности человека. Двести тысяч подзаконных инструкций указывают человеку, что он потенциальный злоумышленник. Указано, какие песни петь, какие книги читать, что говорить. Свою порядочность нужно доказывать характеристиками и справками, а конформистское мышление выступает как свидетельство благонадежности.

Умертвив опыт катком извращенной классовости (Сталин даже в нищей стране «находил» постоянно рождающихся капиталистов), социализм тем самым отрезал себе путь в будущее — в вакуум дороги нет. И пошли назад в феодализм, а в Магадане и в иных «местах, не столь отдаленных», опустились до рабства.

Монособственность и моновласть — не социализм. Они были еще в Древнем Египте. К действительному социализму, на мой взгляд, нужно идти, опираясь на рыночную экономику, налаживая свободное, бесцензурное передвижение информационных потоков, создавая нормальную систему обратных связей.

Тысячу лет нами правили и продолжают править люди, а не законы. Надо преодолеть эту парадигму, перейти к новой — правовой.

Речь, таким образом, идет не только о демонтаже сталинизма, а о замене тысячелетней модели государственности.3. Об экономике. Как мы умудряемся в потенциально самой богатой стране мира десятилетиями жить впроголодь и дефицитно?

Два невиданных ограбления — природы и человека — основной экономический закон сталинизма. Действием этих законов, и только им, объясняются «грандиозные, фантастические, невероятные» и прочие успехи страны…

В ранг закона введено абсурдное положение: «невозможно обеспечить непрерывный рост народного хозяйства без преимущественного развития производства средств производства». В итоге создана «экономика для экономики», развивающаяся уже независимо от Госплана. Несколько пятилеток подряд съезды партии и пленумы ЦК принимают решения об ускоренном развитии группы Б, но происходит все наоборот. Самоедство экономики разрушительно.

Смелее надо оперировать такими понятиями, как экологомкость экономики, мегасинтез товара, времяемкость, качество как непознанное количество, информационное облагораживание товара (то, что в приближении именуется наукоемкой продукцией). Еще нет понимания, почему информация должна стать главным товаром мировой торговли, почему производство средств информатики — это локомотив экономики.

Демократическое общество может быть создано только тогда, когда все его руководители и народ поймут, осознают, что:

а) нормальный обмен трудовыми эквивалентами возможен исключительно на рынке: другого люди не придумали. Безрыночный социализм — утопия, причем кровавая;

б) нормальной экономике нужен собственник, без него нет и свободного общества. Уйдет страх, и старое общество развалится, ибо появится экономический интерес.

Человек — биосоциальное существо, движимое интересами. Есть интерес — горы свернет, нет интереса — спокойно проходит мимо своих годовых зарплат, валяющихся в металле или бетоне.

Отчуждение человека от собственности и власти — ген наших пороков. Преодолеть это отчуждение — императив Перестройки;

в) обществу, как воздух, нужен нормальный обмен информацией. Он возможен только в условиях демократии и гласности. Нормальная система обратных связей — это вестибулярный аппарат общества.

Итак, основные слагаемые Перестройки:

а) рыночная экономика с ее оплатой по труду;

б) собственник как субъект свободы;

в) демократия и гласность с их общедоступной информацией;

г) система обратных связей.

4. Управление. Оно архаично, гениальным образом связывает человека по рукам и ногам.

Будущее — в самостоятельных фирмах, межотраслевых объединениях и т. д. Предприятие, фирма, объединение должны иметь дело только с банком: финансово-кредитная система — вершина управленческой пирамиды. А Госплан должен составлять государственные и общественные программы, конкурсно распределяя ресурсы и капитальные вложения. А для этого нужен нормальный рынок всего и вся, но прежде всего рынок капитала.

Отраслевые министерства — это монстры сталинизма, станина механизма торможения экономических реформ, это супермонополии, где словно в «черной дыре» гасится научно- технический прогресс. Министерства могут только гнить. У нас практически нет государственной экономики. Есть отраслевая, мафиозная… Переложение затрат на потребителя и на природу, инфляционно-дефицитный способ хозяйствования — императив в отраслевой боярщине. Хрущев, разогнав министерства, был абсолютно прав. Но, к сожалению, сделал это, как и многое другое, в кавалерийском стиле.

5. О партии. Практика, когда партия в мирное время руководит всем и вся, весьма зыбкая. Соревновательность в экономике, личная свобода и свобода выбора на деле неизбежно придут в противоречие с моновластью. Но власть есть власть. От нее добровольно отказываются редко. Так и КПСС, особенно учитывая ее «орденомеченосный» характер. Надо упредить события. Возможно, было бы разумным разделить партию на две части, дав организационный выход существующим разногласиям. Но это особая тема для тщательного и взвешенного обдумывания».

Эти тезисы вызревали у меня давно, но их доработку я закончил к началу декабря 1985 года. Дату поставил 2 декабря — день моего рождения. Тогда я не показал их Горбачеву. Возможно, побоялся, особенно из-за того, что там присутствовали тезисы о рыночной экономике и разделении партии. В то время я еще не был в составе высшего эшелона власти. Мог перепугать всех до смерти, а возможно, и навредить делу. Но через три недели, в конце декабря 1985 года, пользуясь тем, что с Михаилом Сергеевичем доверительные отношения развивались по восходящей, я все же решил превратить эти заметки в неофициальную записку Горбачеву. Озаглавил ее «Императивы политического развития».

«Апрель 1985 года лишь положил начало надеждам, но уже само его настроение отразило тревогу за происходящее. Жизнь втягивает общество в эпоху неизбежных перемен. Всякое торможение, пусть и неосознанное, губительно. Кроме прочего, политическая струна настолько натянута, что при срыве может ударить очень больно…

Цель всех грядущих преобразований — человек во всех его взаимосвязях и проявлениях — производство, общество, политика, культура, быт, интересы, психология, здоровье и т. д.

Сегодня вопрос упирается не только в экономику — это материальная основа процесса. Гвоздь — в политической системе, а вернее — в ее работе, движении, ее нацеленности на человека, в степени ее служебной роли. Отсюда необходимость:

1. Уничтожения разрыва между словом и делом, все более тесного слияния интересов личности, групп, общества в целом.

2. Последовательного и полного (в соответствии с конкретно-историческими возможностями на каждом этапе) демократизма.

3. Развития личности как самостоятельной и творческой.

4. Реального вовлечения всех и каждого в совершенствование жизни на местах и в государстве в целом. Это — главный пункт, от которого зависит решение и первых трех. Здесь же — основа ликвидации социальной неудовлетворенности, так как, во-первых, люди будут сами отмечать положительные сдвиги, темп которых значительно ускорится; во-вторых, они, приобретая вместе с правами и ответственность, сами будут видеть, что сегодня реально, а что — нет; в-третьих, не кто-то «сверху», а сами они, массы, будут ответчиками за все происходящее, в том числе и за все несделанное и упущенное.

Об основных принципах Перестройки.

1. Демократия — это, прежде всего, свобода выбора. У нас же — отсутствие альтернативы, централизация. Мы как бы зажали диалектику противоречий и хотим развиваться лишь на одной их стороне. Отсутствие выбора во всех сферах и на всех ступенях (азиатское прошлое, история страны вообще, враждебное окружение и т. д.). Сейчас мы еще не понимаем сути уже идущего и исторически неизбежного перехода от времени, когда не было выбора или он был исторически невозможен, ко времени, когда без демократического выбора, в котором участвовал бы каждый человек, успешно развиваться нельзя.

2. Комплексность реформирования всех сторон жизни — от экономики до «формальных», внешних признаков демократизма.

3. Одновременность или даже опережающими темпами в ключевых сферах (прежде всего, в партии).

4. Решительность, ограниченная лишь реальными возможностями, с учетом процесса постепенного — пусть и в перспективе — отмирания ряда государственных функций. Возможно, будет нужен и эксперимент локального (в пространстве и времени) значения.

5. Привлечение сил науки к разработке и проведению процесса экономической и политической демократизации и контроля за ее промежуточными результатами.

О выборах. Выборы должны быть не избранием, а выбором, причем выбором лучшего. Можно ограничить число выдвигаемых кандидатов (но не менее двух). Депутат должен зависеть от избирателей, действительно выражать их мнения своими устами, а не свое мнение от их имени. Подотчетность и сменяемость депутатов. Реальный отзыв депутатов — с публикацией, объяснениями.

О гласности. Всесторонняя гласность, исчерпывающая и оперативная информация — непременное условие дальнейшей демократизации общественной жизни.

О судебной власти. Реальная независимость судебной власти от всех других ее видов… Независимость судьи, реальные гарантии независимости — в принципах судоустройства, порядке отзыва и так далее… Судебная деятельность должна быть профессией. Сейчас желающих вмешиваться в отправление правосудия хоть отбавляй. Надо рассматривать такое вмешательство как преступление, караемое по закону.

Уголовный кодекс — твердость, стабильность. Неотвратимость и жесткость наказания для антиобщественных элементов, особенно для воров, беспощадность — для убийц.

О правах человека. Должен быть закон о правах человека и их гарантиях, закон о неприкосновенности личности, имущества и жилища, о тайне переписки, телефонных разговоров, личной жизни. Осуществление права на демонстрации, свободу слова, совести, печати, собраний, права на свободное перемещение. Мы хотим, чтобы у каждого были великие гражданские обязанности, но это возможно лишь в том случае, если будут великие гражданские права. Широчайшая судебная защита прав личности по любому вопросу, вплоть до обжалования действий государственных органов. Гражданин должен иметь право предъявить иск должностному лицу и любой организации. Нужны административные суды. Надо конституционно зафиксировать обязанности государства по отношению к гражданину.

Закон и подзаконные, нормативные акты. Закон должен иметь императивный характер… Прокуратура, призванная в принципе следить за исполнением закона, бездействует по существу. Даже министры, не говоря уже о Совете Министров, нарушают большинство законов своими предписаниями и указаниями.

Человек должен иметь уверенность в лояльном и оперативном рассмотрении его нужд, жалоб компетентными людьми и организациями. Сейчас за незаконный отказ никогда и никого не наказывают. А вот за законное разрешение наказывают. Поэтому привилась система: сначала отказать, потом, может быть, положительно решить…

Экономические вопросы. Создание единой саморазвивающейся основы, обеспечивающей органическое единство интересов человека, коллектива и общества.

Право на хозяйственную инициативу не только у коллективов, но и у личности. Концерны и тресты на полном хозяйственном расчете. Возможно, подумать о том, чтобы вся система обслуживания и торговли была построена на кооперативных началах. Нужен кодекс хозяйственного права, но лишь при самостоятельности контрагентов. Нужен современный КЗоТ — у нас допотопный.

Обуздать Министерство финансов, которое в погоне за сегодняшней копейкой лишает общество сотен и тысяч рублей завтра. Ликвидировать финансовый произвол.

Трансформация монополии внешней торговли, решительная интеграция с восточноевропейскими странами (как первый этап), а затем — и с Западом…

Это будет революционной перестройкой исторического характера. Пресс требований времени будет ослаблен. Такие вопросы, как активность личности, смена людей, борьба с инерцией и т. д., будут решаться без особых издержек. Политическая культура общества будет расти, а значит, и реальная стабильность».

Итак, холодный декабрь 1985 года, а для моего душевного мира наступала весна. Я как бы помирился с совестью, когда изложил свое личное представление о характере и путях общественных преобразований, как я их понимал к тому времени. Реформация еще только проклевывалась, как птенец из яйца. Власть КПСС еще казалась незыблемой. В преамбуле к этой записке я, конечно, писал, что предлагаемые меры приведут к укреплению социализма и партии, хотя понимал, что радикальные изменения в структуре общественных отношений приобретут собственную логику развития, предсказать которую невозможно, но в любом случае одновластию партии и сталинскому социализму там места не останется.

Читатель, прочитав эти давние соображения сегодня, надеюсь, поймет причины моей душевной оторопи от дней сегодняшних. Конечно же я знаю, что ожидания редко совпадают с реальностью, что надежды всегда окрашены в романтические цвета, а жизнь швыряет их на жесткую, а порой и грязную землю. Понимаю и то, что Россия сделала огромный шажище вперед — к демократии и свободе и только квартиранты номенклатурных пещер не хотят этого признавать. И тем больнее видеть властные усилия по реставрации прошлого под флагом стабилизации, по ограничению свободы слова, военизации сознания под флагом патриотизма. Сформировалась ложная концепция, гласящая, что экономические реформы возможны только в условиях авторитарной власти, поскольку, мол, характер нации пронизан своеволием, анархизмом, разгильдяйством. Каков народ, таковы и песни. Цинизм без границ.

Россия тысячу лет страдала от нищенства и бесправия. Если нынешняя чиновничья номенклатура, олицетворяющая социалистическую реакцию, не задушит уже осуществленные, равно как и объявленные реформы, то Россия спасена, и никто не остановит ее движение к свободе и процветанию. Но пока что продолжается медленное течение странного времени — времени выживания и надежды. А еще — времени равнодушия к бесправию и произволу. И гадания, как на лепестках ромашки, — «задушит чиновник — не задушит».

Господствующая и торжествующая продажная номенклатура, будучи авторитарной по определению, упорно формирует мнение о необходимости авторитарного режима, ловко использует их в целях усиления собственной власти. Набирающее силу отмывание прошлого, особенно злодеяний Ленина и Сталина, навязчивая пропаганда «славных подвигов» спецслужб, как грязных денег, — очевидное тому доказательство. Ползучая реставрация нарядилась в одежды стабилизации. Разрыв между словами и делами снова стал повседневным занятием политиков. Иными словами, непереносимо, когда рушится здание, в фундаменте которого есть и твои кирпичи. Даже в страшном сне не могло присниться, что по стране зашагают отряды мерзавцев, а не созидателей, готовых отстаивать свободу человека.

Не везет России с реформами. Давно не везет. Точнее и тоньше всех высмеял наши реформы, начиная с петровских, Николай Гоголь. Во 2-й части «Мертвых душ», которые превращены гением писателя из мертвых в «вечно живые», направил он незабвенного «вечно русского» — старого и нового — Павла Ивановича Чичикова к неистовому реформатору полковнику Кошкареву, истинному птенцу «гнезда Петрова», безгранично верившему в бюрократические начала реформ.

«Вся деревня была вразброску: постройки, перестройки, кучи извести, кирпичу и бревен по всем улицам. Выстроены были какие-то домы, вроде каких-то присутственных мест. На одном было написано золотыми буквами: «Депо земледельческих орудий»; на другом: «Главная счетная экспедиция»; далее: «Комитет сельских дел», «Школа нормального просвещения поселян». Словом, черт знает чего не было!

…Полковник принял Чичикова отменно ласково. По виду, он был предобрейший, преобходительный человек: стал ему рассказывать о том, скольких трудов ему стоило возвести имение до нынешнего благосостояния; с соболезнованием жаловался, как трудно дать понять мужику, что есть высшие побуждения, которые доставляет человеку просвещенная роскошь, искусство и художество; что баб он до сих <пор> не мог заставить ходить в корсете, тогда как в Германии, где он стоял с полком в четырнадцатом году, дочь мельника умела играть даже на фортепиано; что, однако же, несмотря на все упорство со стороны невежества, он непременно достигнет того, что мужик его деревни, идя за плугом, будет в то же время читать книгу о громовых отводах Франклина, или Виргилиевы «Георгики», или «Химическое исследование почв»…

Много еще говорил полковник о том, как привести людей к благополучию… Он ручался головой, что, если только одеть половину русских мужиков в немецкие штаны, — науки возвысятся, торговля подымется и золотой век настанет в России».

Когда Чичиков объявил о своих надобностях в неких душах, полковник попросил его изложить просьбу письменно, поскольку «без бумажного производства» никак нельзя, а Чичикову поможет специально отряженный комиссионер.

— Секретарь! Позвать ко мне комиссионера! — Предстал комиссионер, какой-то не то мужик, не то чиновник. — Вот он вас проводит <по> нужнейшим местам.

Чичиков решился, из любопытства, пойти с комиссионером смотреть все эти самонужнейшие места. Контора подачи рапортов существовала только на вывеске, и двери были заперты. Правитель дел ее Хрулев был переведен во вновь образовавшийся комитет сельских построек. Место его заступил камердинер Березовский; но он тоже был куда-то откомандирован комиссией построения. Толкнулись они в департамент сельских дел — там переделка; разбудили какого-то пьяного, но не добрались от него никакого толку. «У нас бестолковщина, — сказал, наконец, Чичикову комиссионер. — Барина за нос водят…» Далее Чичиков не хотел и смотреть, но, пришедши, рассказал полковнику, что так и так, что у него каша и никакого толку нельзя добиться, и комиссии подачи рапортов и вовсе нет».

Кошкареву «вследствие этого события пришла… счастливая мысль — устроить новую комиссию».

Выписал Гоголь и истинного реформатора — Константина Федоровича Костанжогло. Россиянина, но не русского. Ставшего русским. И вовсе не случайно дал Гоголь потному разумом и телом человеку нерусскую фамилию. Русский человек… он того, он, как Петрушка, в основном пьяный, а когда денег нет — просвещается. Петрушка… «имел даже благородное побуждение к просвещению, то есть к чтению книг, содержанием которых не затруднялся: ему было совершенно все равно, похождение ли влюбленного героя, просто букварь или молитвенник, — он все читал с равным вниманием… Это чтение совершалось более в лежачем положении в передней, на кровати и на тюфяке, сделавшимся от такого обстоятельства убитым и тоненьким, как лепешка…

У Костанжогло, избы всё крепкие, улицы торные; стояла ли где телега — телега была крепкая и новешенькая; мужик попадался с каким-то умным выражением лица; рогатый скот на отбор; даже крестьянская свинья глядела дворянином». И еще: «Когда вокруг засуха, у него нет засухи; когда вокруг неурожай, у него нет неурожая».

Костанжогло говорит:

«Думают, как просветить мужика! Да ты сделай его прежде богатым да хорошим хозяином, а там он сам выучится.

…Если плотник хорошо владеет топором, я два часа готов перед ним простоять: так веселит меня работа… И не потому, что растут деньги, — деньги деньгами, — но потому, что все это дело рук твоих; потому что видишь, как ты всему причина, ты творец всего, и от тебя, как от како- го-нибудь мага, сыплется изобилье и добро…»

Ну, как сегодня пройти мимо Гоголя, этого мыслите- ля-провидца, если у него чуть не каждая сцена — это Россия сегодня. Что ни чиновник, то Кошкарев. Ну, скажите мне, у кого из нынешних писателей можно найти столь глубокое и точное описание характера русского человека, его доброты и подлости, его таланта и тупости, его пьяной удали и беспросветной лени, его жертвенности и равнодушия!

Вернемся, однако, к дням сегодняшним.

Уверен, что без осмысления духовного, экономического и политического наследия, определившего столь тяжкую судьбу России, ее боль, грехи и великие прозрения, невозможно понять ни истоки социальной болезни России, ни сегодняшние причуды жизни, так или иначе связанные с новым социальным выбором страны.

От прошлого ложью не скроешься… Мертвые все равно догонят живых и жестко потребуют нравственного покаяния. Да, от прошлого не спрячешься, от самих себя — тоже. Нам не обойтись без нового прочтения многих исторических явлений и событий, многотрудных и противоречивых процессов, имена которым — революция, контрреволюция и эволюция, свобода и анархия, власть и насилие, совесть и равнодушие. Их разнообразные переплетения с особой остротой обнажают извечные проблемы общественного бытия: соотношение целей и средств; принуждение и убеждение; разрушение и созидание; идеалы и действительность; сравнительная цена революций и эволюции; взаимоотношения народа и власти; иерархия классовой и общечеловеческой ценностной мотивации.

Для себя я считаю каждую страницу о падении и разложении человека в ленинско-сталинскую эпоху моим письмом к потомкам, которых, наверное, будут терзать сомнения, ибо то, что здесь дальше написано, быть не могло в обществе людей. Мне и самому не хочется в это верить, но, увы, все это было.

Исповедь — тяжкое дело, если говорить и писать правду. И неблагодарное. Особенно, когда пишешь о бедах России и ее народов с чувством любви и душевной тревоги за будущее детей своей страны, о России, необъяснимо странной, вековечно страдающей, мучительно мятущейся, ищущей свое счастье в этом мире.

Глава первая О немыслимом

Зачем раздражать народ, вспоминать то, что уже прошло? Прошло? Что прошло? Разве может пройти то, чего мы не только не пытались искоренять и лечить, но то, что боимся назвать и по имени… Оно и не проходит, и не пройдет никогда, и не может пройти, пока мы не признаем себя больными… А этого-то мы и не делаем.

Лев Толстой
Мы больны. Страшные слова русского гения. Безысходные. Мы, в России, не хотим понять и признать, что нравственный долг перед жертвами палаческой власти Ульянова (Ленина) и Джугашвили (Сталина) мучительно тяжел, но вечен. Это наш долг, каждого из нас. И не будет прощения ни нам, ни нашим потомкам за содеянные злодеяния, если мы не очистим правдой нашу израненную память, не откроем наши души для покаяния.

Неужто и впрямь для русского человека рабом стать легче, чем свободным?

Тому, о чем я собираюсь писать, названия нет. Невообразимые преступления, совершенные правителями страны под громкие аплодисменты толпы, неистово мечутся в душе. Хочется верить, что хотя бы в уголочках сознания людей еще живет придушенная совесть, противоречивая и с трудом открывающая глаза, еще коллективизированная и так трудно расстающаяся с рабством.

…Дети-заложники. Закон о расстрелах детей с двенадцати лет, а на практике — и грудных. Система концентрационных лагерей, населенных миллионами человеческих тел. Расстрелы без суда и следствия. Социалистические соревнования в ОГПУ — НКВД — КГБ по «истреблению врагов народа». Приговоры по телеграфу. «Великие стройки коммунизма» на костях заключенных. Каторга. Пыточные в Лефортове и на Лубянке, официально введенные по решению безумного руководства страны. Массовые репрессии как средство удержания власти. Бесконечные войны — гражданская, мировая и «холодная». Десятки малых войн — с Финляндией, Японией, Китаем, Польшей, Украиной, в Закавказье и Средней Азии, с Венгрией, Чехословакией, Афганистаном, а теперь в Чечне. Всеобщее обнищание и позорная отсталость. Моральная деградация и бесконечная усталость человека.

Через организованную Лениным гражданскую войну уничтожена армия России, лучшие умы государства высланы за рубеж пароходами, которые не без грустного юмора назвали «философскими», через возвращение в деревню крепостного права ликвидировано крестьянство, через индустриализацию создана безропотная масса полуголодных обитателей коммунальных квартир с вылущенной моралью, поскольку, согласно бредням Ленина, мораль является буржуазным предрассудком, если не служит делу революции. Разграбленная церковь. Вурдалаки топили в прорубях священников, делали из них ледяные столбы — так, для забавы. Многие великие книги сожжены. Списки по сожжению утверждала сама Крупская, которая приходилась женой Ленину. Последний унаследовал российскую империю, убив на всякий случай царя Николая и всех его домочадцев, включая детей. Заявив о создании «подлинной демократии», которую большевики назвали социалистической, они первым делом уничтожили все партии — крестьянские, социалистические, буржуазные, демократические, центристские, равно как и всю оппозиционную печать.

Вспоминаю старую притчу: пессимисты все время ищут в мусоре времени трагедию, а оптимисты — комедию. Нет, не для нас эта притча. Нет! Нашему народу, оказавшемуся в глубокой пропасти, еще долго придется выползать на свет Божий, чтобы земная твердь смилостивилась над нами, а покаяние за греховную нетерпимость усмирило нас и принесло успокоение в наши дуроломно-мятежные души. Не собираюсь углубляться и в горькую тему: «Кто виноват?». Для меня этот вопрос после прочтения тысяч и тысяч документов по убиению людей в принципе раздет до его страшной прокаженной наготы.

Не надо прятать голову в песок — это мы беспощадно, позабыв о чести и совести, ожесточенно боремся, не жалея ни желчи, ни чернил, ни ярлыков, ни оскорблений, не страшась ни Бога, ни черта, лишь бы растоптать ближнего, размазать его по земле, как грязь, а еще лучше — убить. Это мы травили и расстреливали себе подобных, доносили на соседей и сослуживцев, разоблачали идеологических «нечестивцев» на партийных и прочих собраниях, в газетах и журналах, в фильмах и на подмостках театров. И разве не нас ставили на колени на разных собраниях для клятв верности и раскаяния, что называлось критикой и самокритикой, то есть всеобщим и организованным доносительством.

Виноваты сами! Но ощущаю вокруг себя ошеломляющее равнодушие к тому, что произошло в России. Возможно, не- сознанный стыд за сотворенное и страх перед ответственностью за содеянное понуждают людей сооружать из себя чучела презренной гордыни. Одним словом, тяжелые и мрачные сумерки окутали Россию на многие десятилетия.

Слава богу, еще живы многие мои соратники-современники, которые швырнули свое сердце и душу на гранитную стену деспотии. И сказали они тем молодым, что пошли за ними: дышите свободой и поклянитесь именем уничтоженных нами же предков, что свобода — это навсегда, не творите себе кумиров, не лезьте под грязные сапоги сталинократии.

Но, увы, оскудели мы совестью. Уже нет с нами великих провозвестников свободы, мужества и честности — Александра Адамовича, Виктора Астафьева, Артема Боровика, Дмитрия Волкогонова, Виталия Гольданского, Олега Ефремова, Льва Копелева, Дмитрия Лихачева, Юрия Никулина, Булата Окуджавы, Льва Разгона, Владимира Савельева, Андрея Сахарова, Иннокентия Смоктуновского, Анатолия Собчака, Галины Старовойтовой, Святослава Федорова, Станислава Шаталина, Юрия Щекочихина, Сергея Юшенкова.

Святые имена!

И знали ли эти романтики — дети XX съезда 1956 года и Мартовско-апрельской демократической революции 1985 года, что не так уж малое число их бывших сподвижников быстрехонько рассядутся за кабинетными столами и будут всеми ногтями и когтями цепляться за вожделенные кресла, дабы не сползти с них под хмурым взглядом Вечного Начальника.

Вспоминая перестроечные дела и события, я спрашиваю себя: зачем тебе все это было нужно? Ты член Политбюро, секретарь ЦК, власти — хоть отбавляй, всюду красуются твои портреты, их даже носят по улицам и площадям во время праздников. Я даже не помню, что чувствовал, когда с трибуны Мавзолея смотрел на колонны людей, на лозунги и плакаты, зовущие на труд и подвиги во имя «родной партии» и ее ленинского Политбюро. Сказать, что торжествовал или радовался, пожалуй, не могу. Но и резкого нравственного отторжения не было. Однако смутные чувства двусмысленности, неправды бродили по уголкам сознания. Любоваться с трибуны на собственный портрет было как-то неловко, но то, что на тебя смотрят тысячи людей, предположительно, добрыми глазами, вызывало чувства горделивого удовлетворения. Слаб человек. Кстати, я не один раз пытался как-то сформулировать свои трибунные чувства, но ничего путного, хотя бы для себя, не получалось.

В борьбе за химеры, не знавшей пощады, потеряли мы правду и достоинство, способность к пониманию сущего, они утонули в крови. Шаг за шагом подобная аморальность прочно вошла в образ жизни, лицемерие стало своего рода нормой мышления и поведения. А это значит, что многие годы мы предавали самих себя. Сомневались и возмущались про себя, выискивая всяческие оправдания происходящему вокруг, чтобы как-то обмануть по ночам ворчливую, но днем податливую совесть, то есть «бунтовали на коленях». Вползаем в трясину лжи и сегодня.

Я рад тому, что смог преодолеть, пусть и не полностью, все эти мерзости. Переплыл мутную реку соблазнов власти и выбрался на спасительный берег свободы. Не дал оглушить себя медными трубами восторгов. Презрел вонючие плевки политической шпаны. Я не хотел дальше пилить опилки и жевать слова, ставшие вязкими и прилипчивыми, как смола, или пустыми и трескучими, как гнилые орехи. Непонятным образом вернулась романтика, утихомирив пучину душевных страстей. Из-под карьерных завалов потихоньку выбирались на свет Божий мучительные раздумья о порядочности, справедливости, совести, наконец. Не хотел я дальше обманывать самого себя, лгать самому себе. Я добровольно ушел от власти, не променяв ее на собственность или доходное место.

Задаю себе и другой вопрос: а повторил бы ты все это? Не знаю. Наверное, да. Скорее, да!

Совсем недавно я с писателем Анатолием Приставкиным после Парада Победы шел по Красной площади. Мы говорили о той страшной войне, о 30 миллионах наших соотечественников, не вернувшихся к родным очагам, и тех миллионах, которые погибли в гитлеровских и сталинских лагерях. Говорили и о том, что праздничные парады — это горькое и бесполезное лечение от незаживающих ран.

Из толпы вынырнула девица. Обращаясь ко мне, изрекла, сверля глазками:

— А вы разве еще не в тюрьме?

И юркнула обратно.

Как-то к зданию Международного фонда «Демократия» подошел небольшого росточка человечек и спросил:

— Правда, что здесь Яковлев командует?

— Да, он президент Фонда.

— А разве его еще не повесили?

У дверей своей квартиры я трижды обнаруживал похоронные венки. В сына стреляли, у дочери сожгли машину, а документы об этом исчезли. Я уже не говорю о сотнях угроз по телефону и в письмах.

Христолюбивый народец, однако. И все же в который раз говорю себе: «Несмотря на все сомнения и огорчения, ты выбрал верный путь покаяния — борьбу за свободу человека».

Да, я тот самый Яковлев, о котором столько сказок сочинено, что и самому перечесть в тягость. И физически, и нравственно. Тот самый, о котором сталинисты, а также некоторые бывшие номенклатурные «вожди» говорят и пишут, что именно я чуть ли не главный виновник распада Советского Союза, коммунистической партии, КГБ, армии, мирового коммунистического движения, социалистического лагеря и всего остального. Пишут, что я, будучи демоном Горбачева, гипнотическим путем внушил ему франкмасонские идеи и ценности. Даже врагу своему не пожелал бы испытать чувства, когда тебя грозятся расстрелять, повесить, посадить в тюрьму, объявляют «врагом народа» и агентом западных спецслужб, поливают грязью в газетах и журналах.

Нет, не страх угнетал меня, нет, далеко не это дьявольское наваждение. Свою норму по страху я почти исчерпал еще во время войны 1941–1945 годов прошлого столетия. Я опасался другого: чтобы грязная волна злобы, клеветы, оскорблений не придавила меня, не опустошила душу. Я хорошо знал, что русская дубина размашиста, безжалостна, безрассудна. Бьет больно, покряхтывая от удовольствия. Как же медленно свобода счищает наросты на наших душах! Нетерпимость — эта леденящая пурга — до сих пор заметает дороги к разуму.

Слава богу, было и такое, что спасало меня в самые тяжелые минуты. Это поддержка моих соратников. Некоторые их письма я публикую в этой книге. От моих друзей пошли комплиментарные определения — «идеолог Перестройки», «отец гласности», да еще «белая ворона». И «кукловодом Горбачева» называли. А Вячеслав Костиков в своей книге по-дружески нарек меня «русским Дэн Сяопином». Однажды получил коллективное письмо с Урала, в котором авторы предлагают мне статус «отца-основателя» свободной России. А газета «Версты» назвала меня «апостолом совести».

Не буду оправдываться за броские эпитеты моих единомышленников. Они как бы компенсировали ярлыки в мой адрес другого рода — «жидомасон», «предатель», «перевертыш», «преступник» и прочие.

Моих судей — хоть отбавляй. Всяких и разных. Злых и корыстных, позеров и хитрецов, безнравственных и блаженных, политических спекулянтов и карьеристов. А главное — людей, потерявших власть. В этом вся суть. Особей, которым неведомо чувство пристойности, всегда было у нас в избытке, да еще скоморохов, забавляющихся судьбами народа. Одним словом, политических пошляков.

Это не жалоба. Отнюдь нет. Видимо, судьба. В России путь реформ никогда не был в почете. Нам подавай бунт, революцию да врагов побольше, чтоб кровавой потехи было вдоволь. А вот реформа — дело нудное, неблагодарное, требует терпения, думать надо. Славы никакой. Другое дело — все разрушить до основания под разбойничий свист и улюлюканье толпы, а потом строить заново, плача, надрываясь и… содрогаясь от содеянного.

И стоит ли удивляться, что прошлое продолжает терроризировать нашу жизнь сегодня. Это мерзопакостное явление, хотя для России и не новое. Россия пережила более десятка разных перестроек и попыток реформ, но все они кончались кровью и новым мракобесием. И сегодня приходится вести борьбу, по крайней мере, на три фронта — с наследием тоталитаризма, с нынешней диктатурой чиновничества и с собственным раболепием.

И все же, размышляя о Реформации России, практическое начало которой положил 1985 год, спрашиваю себя: а что все-таки произошло по большому счету и кто были те люди, что взяли на свои плечи тяжкое бремя реформ? Демонстрация свободы социального выбора или злоумышленный развал соцсистемы и Советского Союза? Смелое реформаторство или катастрофически провальный эксперимент? Подвижники, а возможно, и жертвы сорвавшихся с цепи общественных процессов или предатели, обманувшие партию, страну, народ, даже сознательные «агенты влияния» ЦРУ, «Моссада» и Бог знает кого еще? Нерешительные политики, щепки, которые понесла стихия по горной реке реформ, честолюбцы без воли и цели или Макиавелли перемен, политические стратеги, поскользнувшиеся на «арбузных корочках» исторического коварства?

Я начинаю свои размышления со столыпинских времен. Почему? Тогда, в первые годы XX столетия, в России забрезжил свет надежды. Зашумела Россия машинами, тучными полями, словом свободным. Перед страной открылась реальная перспектива совершить мощный бросок к процветанию. Эта возможность была связана, в основном, с именами премьер-министров царской России Сергея Витте и Петра Столыпина. Полезно вспомнить размышления Столыпина о необходимости российской Перестройки на государственном уровне. В своих речах он активно оперировал такими либеральными понятиями, как «правовое государство», «гражданские свободы», «неприкосновенность личности», «самоуправление», и многими другими.

Увы, очередная попытка догнать время провалилась. Русская община погубила реформы. Страна вновь увязла в нерешенных проблемах. Они легли на плечи Февральской демократической революции. И снова неудача. Размышляя об этой революции, я пытаюсь ответить на вопросы, почему ее демократический порыв оказался столь кратковременным, почему демократический потенциал революции мало кто увидел и оценил, а всерьез никто и не защищал? Может быть, не хватило ума и опыта у демократов времен Февраля? Или же демократия пала под напором люмпенства? Или же просто не было объективной основы для демократии?

В своих размышлениях я высказываю свою точку зрения на события октября 1917 года и характер советского государства. Уже второй десяток лет я председательствую в общественной Комиссии по реабилитации жертв политических репрессий. Прочитал тысячи документов и свидетельств, пропустив через свой разум и чувства тысячи и тысячи человеческих судеб. Я узнал о трагедии моего народа, может быть, столько, сколько не знает никто. А потому считаю своим долгом проинформировать об этом российское общество.

После смерти Сталина птенцы его гнезда явно задергались. Они понимали, что повторить злодеяния, которые творил диктатор, для них дело непосильное. А потому поставили себе задачу отгородиться от сталинских репрессий, которые как бы ушли в могилу вместе с тираном. В 1954 году начали работу Центральная и республиканские комиссии по пересмотру дел осужденных «за политические преступления». Были выпущены на волю некоторые заключенные, в основном родственники и близкие знакомые руководителей партии и правительства. Но принципиальное отношение к массовым репрессиям не изменилось. Даже в тех случаях, когда принимались положительные решения, речь шла не о реабилитации, а только об амнистии. Разного рода разъяснения на этот счет носили блудливый характер. Широкое распространение получила практика переквалификации политических статей в хозяйственные, должностные, бытовые. Соответствующим комиссиям по пересмотру дел было велено закончить эту работу к 1 октября 1956 года. Попроще да побыстрее, а работе этой и до сих пор не видно конца.

Одно время комиссию по реабилитации возглавлял Молотов. Более кощунственного решения не придумаешь. Он лично подписал при Сталине десятки расстрельных списков.

Принципиальным вопросом для политики того времени было решение не пересматривать приговоры по делам Бухарина, Рыкова, Зиновьева, Тухачевского и других лиц из высшего эшелона власти.

После XX съезда реабилитация пошла активнее, но и тогда партийная номенклатура продолжала гнуть свою линию. В начале 60-х годов, после прихода к власти Брежнева, реабилитация свертывается, а при Андропове и вовсе прекращается. Она возобновилась только во время Перестройки. В 1987 году, 28 сентября, состоялось решение Политбюро «Об образовании Комиссии Политбюро ЦК КПСС по дополнительному изучению материалов, связанных с репрессиями, имевшими место в период 30—40-х и начала 50-х годов» в составе Соломенцева М. С. (председатель), Чебрикова В. М., Яковлева А. Н., Демичева 77. Н., Лукьянова А. И., Разумовского Г. П., Болдина В. И., Смирнова Г. Л. Через год, 11 октября 1988 года, состоялось решение Политбюро об изменениях в составе Комиссии. Я был утвержден ее председателем. Дополнительно в состав Комиссии включили Медведева В. А. — члена Политбюро, Пуго Б. К. — Председателя КПК при ЦК КПСС, Крючкова В. А. — нового председателя КГБ СССР. Как видит читатель из названия постановления, даже в 1987 году, когда политическая обстановка менялась к лучшему, Политбюро не захотело трогать ленинский период репрессий.

С 1987 по 1991 год удалось вернуть честное имя всем, кто проходил по делам: «Союз марксистов-ленинцев», «Московский центр», «Антисоветский объединенный троцкистско- зиновьевский центр», «Параллельный антисоветский троцкистский центр», «Антисоветский правотроцкистский блок», «Антисоветская правотроцкистская организация» в Красной Армии, «Ленинградское дело», «Еврейский антифашистский комитет», «Султан-галиевская контрреволюционная организация», «Всесоюзный троцкистский центр», «Союзное бюро ЦК РСДРП(м)», «Ленинградская контрреволюционная зиновьевская группа», «Ленинградский центр», «Бухаринская школа», «Рыковская школа». И многим другим.

Заседания Комиссии далеко не всегда были безоблачными. Нередко возникали острые споры. Особенно бдительными в оценках деятельности собственного ведомства были работники КГБ. И все же атмосфера времени благоприятствовала принципиальным решениям. Но случались и непримиримые разногласия, например в отношении убийства Кирова. Записка по этому вопросу обсуждалась на Комиссии несколько раз, но согласие так и не было достигнуто. Я как председатель Комиссии отказался подписать подготовленный текст, с которым были согласны другие члены Комиссии. История с убийством Кирова требует дополнительного расследования. Свою точку зрения я подробно изложил в статье в газете «Правда» от 28 января 1991 года.

Августовский мятеж 1991 года и последовавшее за ним образование 15 независимых государств прервали процесс реабилитации. Осенью 1992 года я обратился к Президенту Ельцину с предложением о возобновлении реабилитации жертв политических репрессий — теперь уже в России. Просьба была поддержана. 2 декабря 1992 года президент издал Указ «Об образовании Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий». Наконец-то Комиссия получила свободу действий на весь период советской власти. Надо сказать, что Борис Николаевич последовательно и постоянно поддерживал работу Комиссии, хорошо понимал эту проблему для российского общества.

Своим Указом Б. Ельцин возложил на Комиссию следующие задачи: координация деятельности федеральных органов исполнительной власти по реализации Закона Российской Федерации «О реабилитации жертв политических репрессий»; изучение, анализ и оценка масштабов и механизмов репрессий; подготовка и представление соответствующих материалов и предложений по вопросам реабилитации Президенту Российской Федерации; информирование общественности о масштабах и характере репрессий. Одновременно в целях всестороннего изучения истории массовых политических репрессий Президентом России был подписан Указ от 23 июня 1992 года № 658 «О снятии ограничительных грифов с законодательных и иных актов, служивших основанием для массовых репрессий и посягательств на права человека».

Иными словами, Комиссия получила широкое пространство для своей деятельности. В результате были изданы следующие Указы: «О событиях в г. Кронштадте весной 1921 года», восстановивший справедливость в отношении почти 20 тысяч невинных людей — жертв произвола и насилия власти еще при Ленине; «О восстановлении справедливости в отношении репрессированных в 20—30-е годы представителей якутского народа»; «О восстановлении законных прав российских граждан — бывших советских военнопленных и гражданских лиц, репатриированных в период Великой Отечественной войны и в послевоенный период»; «О мерах по реабилитации священнослужителей и верующих, ставших жертвами необоснованных репрессий»; «О крестьянских восстаниях 1918–1922 годов»; «О дополнительных мерах по реабилитации лиц, репрессированных в связи с участием в событиях в г. Новочеркасске в июне 1962 г.».

Комиссия проанализировала содержание и механизм репрессивной политики по отношению к представителям социалистических партий и анархистских организаций, проводившейся властью в целях утверждения и сохранения однопартийной системы в стране. Были исследованы проблемы, связанные с политическими репрессиями в период с 1917 по 1953 годы в отношении интеллектуальной элиты общества — творческой интеллигенции. Специалисты Комиссии изучили обстоятельства так называемого «дела» маршала Г.К. Жукова и пришли к заключению о полной несостоятельности обвинений, выдвинутых в 1957 году против полководца.

В канун 50-летия Победы над фашизмом, учитывая появившиеся тогда в зарубежной и отечественной прессе утверждения о якобы готовившемся нападении СССР на Германию, распоряжением Президента России от 28 февраля 1995 г. № Пр-319 Комиссии было поручено подготовить сборник, который позволил бы на основе документов, ранее недоступных исследователям, воссоздать объективную картину событий 1941 года. Итогом проделанной работы стал сборник в 2-х томах «1941 год», документы которого раскрывают преступную неготовность страны к отражению агрессии.

По поручению Президента России Б. Н. Ельцина от 3 марта 1998 г. № Пр-432 Комиссией изданы некоторые документы из архива Сталина, раскрывающие его роль в организации массовых репрессий в стране. Были тщательно изучены материалы, связанные с расстрелом шведского дипломата Валленберга и маршала авиации Новикова. Оба реабилитированы.

Летом 2003 года я направил Президенту России предложение о реабилитации царя Николая II, его супруги и детей. Прошло уже много времени. Я понимаю сложность такого шага, но полагаю, что справедливость выше политических соображений. Видимо, нынешнему руководству России не под силу решиться на отказ от исторических мифов и политических спекуляций и пойти на безусловное признание правды истории, к ее фактической достоверности.

Реабилитация жертв политических репрессий стала главным делом моей жизни. Когда спускаешься шаг за шагом в подземелье по кровавой лестнице длиною в семьдесят лет, то вся труха из веры в коммунистическое всеобщее счастье улетучивается, как дым на ветру. Обнажаются догола вся подлость, трусость и злобность людская, беспредельная преступность режима и садизм ее вождей.

И пришел к глубокому убеждению, что октябрьский переворот является контрреволюцией, положившей начало созданию уголовного деспотического государства российско-азиатского типа.

Дать точное определение характера российской государственности, сложившейся после октябрьского переворота, очень трудно. Исторически власть впитала в себя психологию княжеских уделов и дворянских гнезд, тяготение к Европе и азиатское влияние, военизированное сознание и крепостничество — всего понемногу. Общественной мысли еще долго придется изучать весь комплекс образующих факторов — политических, экономических, нравственных, пространственных, которые имели решающее или опосредованное влияние на характер власти и народа, на его обычаи, привычки и общую культуру, на его свободомыслие, равно как и на истоки рабской психологии.

Радикальные представители интеллигенции не возлагали особых надежд на революционные действия масс по причине их, как они говорили, извечной покорности. Но эта же посылка подвигла российских радикалов к идее об использовании «покорного равнодушия» народа для переворота через индивидуальный террор. Надо уничтожить верхушку правителей, и массы спокойно примут новую власть. Так рассуждал российский якобинец Ткачев в своем журнале «Набат». Другой предшественник большевиков Нечаев создал тайное общество «Народная расправа». В книжке «Катехизис революционера» он призывал к «повсеместному разрушению» и разрыву с устоями цивилизованного мира. Разбойничий мир в России он считал единственной революционной силой.

В эти же годы в Россию импортировали марксизм с его идеями насилия, насильственных революций, диктатуры пролетариата, классовой борьбы, агрессивного атеизма, отрицания гражданского общества и частной собственности. Русские социалисты-радикалы, воспитанные на идеях Ткачева, Нечаева, Бакунина и народовольцев, соединили идею индивидуального террора с марксистскими проповедями насилия как условия победы пролетарской революции. Корень беды в том, что помощнику присяжного поверенного Ульянову, получившему известность под кличкой Ленин, удалось создать профессиональную группу боевиков, «партию баррикады», «захвата власти». Он ловко использовал модные идеи конца XIX века — идеи революционаризма Каляева, Ткачева, народовольцев, анархистов, сумел приспособить их к своим целям. Ленинская экстремистская группировка, на словах осудив индивидуальный террор, взяла на вооружение политику «массовидности террора» — так ее сформулировал Ленин.

Инструкции Ленина по террористической деятельности весьма обстоятельны и определенны. Вот одна из них, относящаяся к осени 1905 года.

«Отряды, — писал он, — должны вооружаться сами, кто чем может (ружье, револьвер, бомба, нож, кастет, палка, тряпка с керосином для поджога, веревка или веревочная лестница, лопата для стройки баррикад, пироксилиновая шашка, колючая проволока, гвозди (против кавалерии) и пр. и т. д.)… Убийство шпионов, полицейских, жандармов, взрывы полицейских участков, освобождение арестованных, отнятие правительственных денежных средств для обращения их на нужды восстания…»

Меня часто спрашивают, когда произошел ощутимый перелом в моем сознании, когда я начал пересматривать свои взгляды на марксизм-ленинизм и советскую практику? Это сложный процесс, мучительный процесс. Я не верю в одномоментные прозрения. Я постоянно метался между эмоциями и разумом. Да и трудно расставаться с тем, во что ты верил. Я еще вернусь к этой проблеме.

Первые тревожные колокольчики зазвенели еще в войну, которую я ненавижу всей душой и всем моим сознанием, ибо она убила миллионы мальчишек — моих сверстников, а я остался до конца дней своих инвалидом.

Но сомнения — лишь одна часть формирования оценок. Только проштудировав заново первоисточники «вероучителей», я понял (в основных измерениях) всю пустоту и нежизненность марксизма-ленинизма, его корневую противоречивость и демагогичность, его античеловечность. Это дьявольская ложь, обманувшая миллионы людей. Вот что пишет А. Богданов о марксизме: «Скажите, наконец, прямо, что такое ваш марксизм, наука или религия? Если он наука, то каким же образом, когда все другие науки за эти десятилетия пережили огромные перевороты, он один остался неизменным? Если религия, то неизменность понятна; тогда так и скажите, а не лицемерьте и не протестуйте против тех, кто остатки былой религиозности честно одевает в религиозную терминологию. Если марксизм истина, то за эти годы он должен был дать поколение новых истин. Если, как вы думаете, он не способен к этому, то он — уже ложь».

Я согласен с этим. Мы привыкли к объединенной формуле «марксизм-ленинизм». Но в ней нет единого содержания. Такого единого учения нет, хотя лексика порой схожа. Марксизм — одна из многих западных культурологических концепций позапрошлого века. Ленинизм — политическая платформа, сконструированная из разных концепций, как возникших в России, так и импортированных из-за рубежа. На основе этой мешанины возникло новое учение — большевизм — идеологическое, политическое и практическое орудие власти экстремистского толка.

Российский большевизм по многим своим идеям и проявлениям явился прародителем европейского фашизма. Я обращаю на это внимание только потому, что мои первые сомнения и душевные ознобы были связаны вовсе не с марксизмом- ленинизмом, которого я толком еще не знал, а с советской практикой общественного устройства. И большевизм, и фашизм руководствовались одним и тем же принципом управления государством — принципом массового насилия — физического, политического, экономического, духовного. Большевистская система показала свою некомпетентность и античеловечность во всех областях жизни. В результате Россия во многом потеряла XX век.

Как я уже упомянул, с самого начала Ленин замышлял партию как своеобразную секту с железной дисциплиной «бойцов». Главная ее особенность — это жесточайшая централизация. Образовалась секта Вождя. Ее политические цели на самом деле были целями Вождя. Уже при подготовке II съезда партии (1903) организационный комитет, состоявший в основном из сторонников Ленина, проводил жесткую селекцию представителей местных организаций. Сохранилось много документов на этот счет. Тех, кто проявлял хоть малейшую самостоятельность, на съезд не допускали. Так случилось, например, с Воронежским комитетом РСДРП, который осмелился заявить, что оргкомитет съезда работает по принципу «кумовства», взял на себя роль «искоренителя ересей», «опричника социал-демократии». В заявлении воронежцев говорилось, что охота за ересью привела «Искру» (газета Ленина) к применению излюбленного средства всех охранителей — к плетке. Правда, не ременной, а моральной, вместо проволочных наконечников на ней привешены ярлыки — экономизм, эклектизм, оппортунизм. В заявлении подчеркивалось, что подобная деятельность ведет к олигархическому управлению партией.

Воронежцы оказались провидцами.

Вскоре после октябрьской контрреволюции Ленин переименовал социал-демократическую партию в коммунистическую и ликвидировал все партии социалистического направления вместе с их газетами и журналами. Ничего неожиданного в этом нет. Еще 23 июля 1914 года Ленин открыто заявил: «С сегодняшнего дня я перестаю быть социал-демократом и становлюсь коммунистом». С тех пор и началась активная коммунизация партии, а потом и советского общества. Сталин назвал РКП(б) «орденом меченосцев». Гитлер назвал НСДАП «рыцарским орденом». Но еще в 1919 году Троцкий заявил, что введением в армии института военных комиссаров «мы получили новый коммунистический «орден самураев».

Одной из самых распространенных сказок о Ленине является сказка о его скромной жизни, простоте, постоянной бедности, жизни впроголодь. Ложь это. Как известно, Ленин без устали клеймил кровавый царский режим, ужасающие условия, в которых жили политзаключенные и ссыльные. Но вот Надежда Крупская оставила весьма любопытные воспоминания о проживании этой пары в ссылке, в сибирском селе Шушенское.

«Владимир Ильич за свое «жалование» — восьмирублевое пособие — имел чистую комнату, кормежку, стирку и чинку белья — и то считалось, что дорого платит. Правда, обед и ужин были простоваты — одну неделю для Владимира Ильича убивали барана, которым кормили его изо дня в день, пока всего не съест; как съест — покупали на неделю мяса, работница рубила купленное мясо на котлеты для Владимира Ильича, тоже на целую неделю. Но молока и шанег было вдоволь и для Владимира Ильича, и для его собаки… Мы перебрались вскоре на другую квартиру, полдома с огородом наняли за четыре рубля. Зажили семейно… Владимир Ильич был страстным охотником, завел себе штаны из чертовой кожи и в какие только болота не залезал. Ну, дичи там было. В апреле 1899 г. он получил от матери охотничье ружье, по поводу которого пишет, успокаивая мать: «Насчет ружья ты опасаешься совсем напрасно. Я уже привык к нему и осторожность соблюдаю». Он просит семью прислать ряд предметов. Зимой Ленин катался на коньках».

В Париже он жил в четырехкомнатной квартире. Подобные же квартиры были и в Закопанах, Кракове, Женеве, Цюрихе. Мать Ленина постоянно посылала ему деньги, икру, рыбу, а однажды прислала два велосипеда. Кроме того, у «постоянно голодного» Ленина были текущие счета в банке «Лионский кредит» в Париже и в Цюрихском Кантональном банке. Казна Ульяновых пополнялась также за счет доходов, которые поступали из имения умершего Бланка, отца Марии Александровны. У нее был хутор близ деревни Алакаевка Самарской губернии площадью более 90 га, сдаваемый в аренду.

Да и в личном поведении лицемерия у будущего «вождя» было столько, сколько потом хватило на всю партию. Его современники говорили о такой пагубной черте в его характере, как отсутствие стыда. Он был груб, злобен и мстителен. Г. Соломон — его сподвижник — писал: «Он был большим демагогом… Прежде всего отталкивала его грубость, смешанная с непроходимым самодовольством, презрением к собеседнику и каким-то нарочитым (не нахожу другого слова) «наплевизмом» на собеседника, особенно инакомыслящего и не соглашавшегося с ним и притом на противника слабого, не находчивого, не бойкого… Он не стеснялся в споре быть не только дерзким и грубым, но и позволять себе резкие личные выпады по адресу противника, доходя часто даже до форменной ругани. Поэтому, сколько я помню, у Ленина не было близких, закадычных, интимных друзей… Мне вспоминается покойный П. Аксельрод, не выносивший Ленина, как лошадь не выносит вида верблюда. П. Струве вспоминает, что Засулич питала к Ленину «чисто физическое отвращение…»

«Он мелко наслаждался беспомощностью своего противника и злорадно, и демонстративно торжествовал над ним свою победу, если можно так выразиться, «пережевывая» его и «перебрасывая» его со щеки на щеку… Сколько-нибудь сильных, неподдающихся ему противников Ленин просто не выносил, был в отношении них злопамятен и крайне мстителен, особенно если такой противник раз «посадил его в калошу».

Ленин презирал всех — одних за то, что они ниже и, по его мнению, глупее его, а других за то, что они умнее и образованнее.

О Горьком: «Это, доложу я вам, тоже птица… Очень себе на уме, любит деньгу… тоже великий фигляр и фарисей…»

О Луначарском: «Скажу прямо, совершенно грязный тип, кутила и выпивоха, и развратник… моральный альфонс, а, впрочем, черт его знает, может быть, не только моральный…»

О Литвинове: «Хороший спекулянт и игрок… умный и ловкий еврей-коробейник. Это мелкая тварь, ну и черт с ним».

О Воровском: «Это типичный Молчалин… он и на руку нечист и просто стопроцентный карьерист».

Кстати, все они (кроме Горького) после переворота вошли в состав правительства.

Впрочем, Ленин, судя по всему, был прав в своих характеристиках. Действительно, «грязные типы», «карьеристы» и «твари». Приведу только один пример из жизни ленинского подельника Я. Свердлова.

27 июля 1935 года Ягода докладывает Сталину:

«На инвентарных складах коменданта Московского кремля хранился в запертом виде несгораемый шкаф покойного Якова Михайловича Свердлова. Ключи от шкафа были утеряны. 26 июля сего года этот шкаф был нами вскрыт и в нем оказалось:

1. Золотых монет царской чеканки на сумму сто восемь тысяч пятьсот двадцать пять (108.525) рублей. 2. Золотых изделий, многие из которых с драгоценными камнями, — семьсот пять (705) предметов. 3. Семь чистых бланков паспортов царского образца. 4. Семь паспортов, заполненных на следующие имена: а) Свердлова Якова Михайловича, б) Гуревич Цецилии — Ольги, в) Григорьевой Екатерины Сергеевны, г) княгини Барятинской Елены Михайловны, д) Ползикова Сергея Константиновича, е) Романюк Анны Павловны, ж) Кленочкина Ивана Григорьевича. 5. Годичный паспорт на имя Горена Адама Антоновича. 6. Немецкий паспорт на имя Сталь Елены. Кроме того, обнаружено кредитных царских билетов всего на семьсот пятьдесят тысяч (750.000) рублей».

Сегодня мои рассуждения о Ленине могут выглядеть как расхожие и даже банальные: слишком очевидны преступления, совершенные им и его экстремистской группировкой. Нередко его характеризуют как «властолюбивого маньяка». Возможно, и так. Но в любом случае этот деятель является ярчайшим представителем теории и практики государственного терроризма XX столетия. Именно он возвел террор в принцип и практику власти. Массовые расстрелы и пытки, заложничество, концлагеря, в том числе детские, высылки, внесудебные репрессии, военная оккупация тех или других территорий России в целях подавления народных восстаний — все эти злодеяния начали свою пляску сразу же после октябрьского переворота. Вешать крестьян, душить газами непокорных — все это могло совершать только ненасытное на кровь чудовище, с яростной одержимостью порушившее нашу Родину. Он считал народ России всего лишь хворостом для костра мировой революции. Осенью 1917 года Ленин, по воспоминаниям Соломона, изрек: «Дело не в России, на нее, господа хорошие, мне наплевать, — это только этап, через который мы проходим к мировой революции…»

Иными словами, вдохновителем и организатором массового террора в России выступил Владимир Ульянов-Ленин, вечно подлежащий суду за преступления против человечности.

История режима Сталина в основном и главном вряд ли таит в себе возможность принципиально новых открытий, разве что из области психиатрии. Мои друзья частенько задаются вопросом, почему и зачем Сталин уничтожил миллионы невинных людей? Лично я не могу ответить на него. Кроме ненависти к людям и жажды власти, есть во всем этом нечто непостижимое, дьявольское, садистское.

О злодеяниях Сталина я расскажу дальше. Но сейчас хочу упомянуть о следующем. В свое время много писалось о неописуемой скромности и храбрости «вождя». Приведу вставку в биографию, сочиненную собственноручно Сталиным о самом себе. У меня есть копия рукописи этих фраз:

«В этой борьбе с маловерами и капитулянтами, Троцкистами и Зиновьевцами, Бухариными и Каменевыми окончательно сложилось после выхода Ленина из строя то руководящее ядро нашей партии в составе Сталина, Молотова, Калинина, Ворошилова, Куйбышева, Фрунзе, Дзержинского, Кагановича, Орджоникидзе, Кирова, Ярославского, Микояна, Андреева, Шверника, Жданова, Шкирятова и других, — которое отстояло великое знамя Ленина, сплотило партию вокруг заветов Ленина и вывело советский народ на широкую дорогу индустриализации страны и коллективизации сельского хозяйства. Руководителем этого ядра и ведущей силой партии и государства был тов. Сталин.

Мастерски выполняя задачи вождя партии и народа и имея полную поддержку всего советского народа, Сталин, однако, не допускал в своей деятельности и тени самомнения, зазнайства, самолюбования. В своем интервью немецкому писателю Людвигу, где он отмечает великую роль гениального Ленина в деле преобразования нашей Родины, Сталин просто заявляет о себе: «Что касается меня, то я только ученик Ленина, и моя цель — быть достойным его учеником».

Если же обратиться к вознесенной до небес храбрости «вождя» (побеги из ссылок, грабежи банков и т. д.), то сошлюсь на воспоминания его ближайшего соратника Анастаса Микояна. Сталин был не из храброго десятка, рассказывает он в своих мемуарах. На фронте не был ни разу. Но однажды, когда немцы уже отступили от Москвы, поехал на машине, бронированном «паккарде», по Минскому шоссе, поскольку мин там не было. Не доехал до фронта, может быть, около пятидесяти или семидесяти километров. Такой трус оказался, что опозорился на глазах у генералов, офицеров и солдат охраны. Захотел по большой нужде (может, тоже от страха? — не знаю) и спросил, не может ли быть заминирована местность в кустах возле дороги? Конечно, никто не захотел давать такой гарантии. Тогда Верховный Главнокомандующий на глазах у всех спустил брюки и сделал свое дело прямо на асфальте. На этом знакомство с фронтом было завершено, и он уехал обратно в Москву.

Уголовному началу удалось надолго занять решающее место в управлении государством после октябрьской контрреволюции. Удалось во многом потому, что, воодушевленные идеей классового стравливания, идеологи российской смуты и российского общественного раскола сделали ставку на хижины и их обитателей, постоянно льстя им, что именно они являются сердцем и разумом человечества, новыми хозяевами жизни. Генетическая линия уголовщины и безнравственности власти и толпы тянется из глубины российских веков, но только большевизм возвел ее в ранг определяющей позиции своего режима. Ленинизм-сталинизм блестяще использовал психологию людей социального дна.

Известно, что человекоистребление — самое древнее греховное ремесло. XX век вытворил демоцид — истребление целых народов. Создал специальную отрасль индустрии — демоцидную, конвейерно-безостановочную. В Освенциме — за принадлежность к «неполноценным расам», в тюрьмах и лагерях ГУЛАГа — за «классовую неполноценность». Трудно синтезировать в одно понятие социальный каннибализм, каинство, геростратство, иудин грех в своем законченном развитии.

Организатором злодеяний и разрушения России после Ленина является Иосиф Джугашвили-Сталин, вечно подлежащий суду за преступления против человечности.

Из ямы с человеческими судьбами, выкопанной нами же собственноручно, надо было выбираться. Перемены все громче стучались в дверь, пожар приближался, огонь быстро бежал по сухой траве. Лично мне становилось все более ясным, что ни одиночные, ни групповые выступления, ни диссидентское движение, несмотря на его благородные мотивы и личную жертвенность, не смогут всерьез поколебать устои сложившейся системы.

По моему глубокому убеждению, оставался, кроме гражданской войны, единственный путь перехватить кризис до наступления его острой, быть может, кровавой стадии — это путь эволюционного слома тоталитаризма через тоталитарную партию с использованием ее принципов централизма и дисциплины, но в то же время опираясь на ее про- тестно-реформаторское крыло. Мне только так виделась историческая возможность вывести Россию из тупика.

Парадокс? Выходит, да.

Обстановка диктовала лукавство. Приходилось о чем-то умалчивать, изворачиваться, но добиваться при этом целей, которые в «чистой» борьбе, скорее всего, закончились бы тюрьмой, лагерем, смертью, вечной славой или вечным проклятием. Конечно, нравственный конфликт здесь очевиден, но, увы, так было. Надо же кому-то и в огне побывать, и дерьмом умыться. Без этого в России реформы не проходят.

В результате нам, реформаторам перестроечной волны, многое удалось сделать. Свобода слова и творчества, парламентаризм и появление новых партий, окончание «холодной войны», изменение религиозной политики, прекращение политических преследований и государственного антисемитизма, реабилитация жертв репрессий, удаление из Конституции шестой статьи — о руководящей роли партии — все это свершилось в удивительно короткий срок, во время революции — Перестройки 1985–1991 годов. Это были сущностные реформы, определившие постепенный переход к новому общественному строю на советском и постсоветском пространстве. Даже военно-большевистские мятежи в 1991 и 1993 годах не смогли изменить ход событий.

Да, у нас далеко не все получилось, далеко не все. Начать с того, что все мы, стоявшие у истоков Реформации и в меру сил пытавшиеся ее осуществить, были не богами, а обыкновенными людьми. Как принято говорить, «продуктами своего времени» с тяжелыми гирями прошлого на ногах и идеологической мешаниной в головах. Правящая группа, то есть члены Политбюро тех лет, кстати, все без исключения голосовавшие за Перестройку, материально не бедствовали. Дачи, охрана, повара, курорты, да и почестей хватало — аплодисменты, портреты, а самое главное — власть. Безграничная, практически бесконтрольная и неподсудная. Живи себе и работай.

В этой связи будет к месту сказать несколько слов и о лидере Перестройки, о чем много разговоров. В условиях тоталитарной власти от лидера страны зависит почти все. Ленин и Сталин занимались, в основном, трупопроизводством. Лидер может кормить людей обещаниями, сказками о коммунистической скатерти-самобранке, как это делал Хрущев.

Плыть по течению, как это делали Брежнев и Черненко. Снимать с постов увязших в коррупции министров, вызывая восторг толпы, и одновременно тянуть страну назад, в прошлое, как это случилось при Андропове. Новый лидер мог, закусив удила и обезумев, рвануть и по-петровски, и по-сталински.

На этот раз был избран единственно верный курс — на демократизацию общественной жизни. Об основных параметрах будущего общества мы с Михаилом Сергеевичем говорили еще до Перестройки, но в общем плане. О гражданском обществе и правовом государстве — в полный голос, о социальной политике — весьма активно, ибо речь шла о необходимости значительного повышения жизненного уровня тех, кто трудится, и одновременно — о борьбе с уравниловкой, иждивенчеством. О рыночной экономике — осторожно.

Но путь реформ сверху имеет не только преимущества, но и свои ухабы. Так говорит история. Так случилось и у нас. Реформы в рамках партийной легитимности получались явно двусмысленными. Оболочка социалистическая, а начинка по своей сути — демократическая. Опоры реформ разъезжались в стороны, словно ноги на мокрой глине.

В ельцинский период все это странным образом трансформировалось. Государственная оболочка закрепилась, в известной мере, как демократическая, а вот практическая власть на местах сформировалась как чиновничье-бюрократическая, как некая модификация старой командно-административной системы. Я ее называю бюрократурой, то есть диктатурой чиновничества.

При Борисе Ельцине КПСС была отодвинута от единоличной власти, однако на ее место пришел Чиновник, всевластие которого сегодня достигло чудовищных размеров, всевластие антидемократическое. Старая и новая бюрократия быстро нашли общий язык, ловко приладились к демократическим процедурам, используя их как прикрытие для экономического террора против народа, о чем мечтал еще Ленин.

Поскольку при Горбачеве связка старой и новой номенклатуры не была разорвана, то постепенно обстановка стала меняться не в пользу преобразований. Лидер растерялся, Шеварднадзе и я ушли в отставку. Горбачев окружил себя людьми откровенно карьеристского пошиба, без чести, слабыми рассудком, потерял нити управления. Руководство КГБ целенаправленно кормило его враньем о массовой поддержке политики главы государства. А глава государства как бы лечил этим враньем свою растерянность.

И вот результат. Еще заседало Политбюро, но мало кто хотел знать, чем оно занимается. Правительство принимало решения, которыми никто не интересовался. В больших городах шумели митинги. Крик над страной стоял невообразимый. Огромный корабль все быстрее и быстрее несло на острые скалы. В течение 1991 года я не один раз публично предупреждал о том, что социалистическая реакция готовит переворот. Говорил об этом и с Михаилом Сергеевичем. Однажды он сказал мне: «Ты, Александр, переоцениваешь их ум и храбрость».

То, что Михаил Горбачев по непонятным до сих пор причинам не принял превентивных мер против заговорщиков, — самый крупный просчет Президента СССР, трагический просчет.

Через несколько дней после событий 19–21 августа 1991 года деятельность КПСС и РКП была запрещена, партийное имущество национализировано, их банковские счета арестованы, организаторы мятежа отправлены в тюрьму. Но Борис Ельцин не довел до конца ни запрещение компартии, ни наказание преступников.

Это самая серьезная ошибка, однако, теперь уже Президента России. И тоже трагическая. Борис Ельцин проморгал и другой опасный процесс, когда старая номенклатура плавно перетекла в новые структуры власти, еще раз подтвердив свою непотопляемость.

Сегодня недобитый авторитаризм получил возможность продолжить свою подрывную работу в самых разных формах: формирование военизированных отрядов, нагнетание антисемитизма и нетерпимости к «лицам иной национальности», возбуждение великодержавного шовинизма. Идет подмена патриотизма дел патриотизмом слов, то есть спекулятивным патриотизмом. В воздухе снова запахло милитаризмом и цензурой, очевидны попытки усилить контроль над личностью, что неизбежно ведет к диктатуре господствующего класса через тоталитарную систему всеохватного чиновничества. Суживаются возможности формирования гражданского общества. Властные коммуно-патриоты на местах открыто разгоняют демократические и правозащитные организации, закрывают оппозиционные средства массовой информации. То и дело возникают движения и партии, которые, прикрываясь словами о демократии, исполняют ту же подрывную роль, что и большевики.

Иными словами, идет бездарное разбазаривание тех принципов демократии, которые были завоеваны в условиях острейшего сопротивления со стороны партийно-чекистской номенклатуры. Начало XXI века ознаменовано возвращением номенклатуры к рулю российской власти, причем номенклатуры низкого профессионального уровня, эгоистичной, жадной, коррумпированной. Опасный процесс.

Воистину история безжалостна — она бьет копытом по черепам дураков. Едва получив интеллектуальную свободу, мы опять загоняем себя в шоры нового догматизма, так и не попытавшись понять по-настоящему, что же с нами произошло. А власть ухмыляется: каков, мол, народ — таковы, мол, и песни.

Меня часто спрашивают, доволен ли я происходящим и соответствует ли ход нынешних реформ первоначальным замыслам Перестройки. Очень хочется ответить «да», но из головы, словно чертик из табакерки, выскакивает красный сигнал, гласящий: «Не торопись с оценками!» В голову лезут всякие размышления о последствиях Реформации, о просчетах — былых и нынешних. То, что демократия и гласность обнажат преступность большевистского режима, для меня было очевидным. Но то, что при этом выплеснется на поверхность жизни вся мерзость дна, в голову не приходило. Всеобщее воровство, бандитизм, взяточничество, терроризм, наркотики и многое другое обрели характер обыденности. Новая номенклатура оказалась гораздо жаднее старой. Разгул преступности, сросшейся с властью. Снова лжем и паясничаем. Проводим балаганные выборы. Подробно обо всем этом я пишу дальше, в контексте конкретных событий. Здесь, пожалуй, осталось сказать только о том, что я называю личной исповедью.

Начал я свою деятельность в высшем эшелоне власти в период Перестройки. Начал с принципиально ошибочной оценки исторической ситуации. Во мне еще жила какая-то надежда на возможность сделать нечто разумное в рамках социалистического устройства. Лелеял миф, что Его Величество Здравый Смысл возьмет, в конечном счете, верх над немыслием и неразумием, что все зло идет от дурости и корысти номенклатуры.

Отсюда и возникла концепция «обновления» социализма. Мы, реформаторы 1985 года, пытались разрушить большевистскую церковь во имя истинной религии и истинного Иисуса, еще не осознавая, что и религия обновления была ложной, а наш Иисус фальшивым. На поверку оказалось, что никакого социализма в Советском Союзе не существовало, а была власть вульгарной деспотической диктатуры. А наши попытки выдать замуж за доброго молодца старую подрумяненную шлюху сегодня выглядят просто смешными.

Что это? Вера в фатализм справедливости? Романтизм? Неумение анализировать? Информационная нищета? Инерция сознания? Что-то еще? Не знаю. Наверное, всего понемногу.

Защитники большевизма говорят, что не все было так уж плохо и при Сталине. Надо, мол, видеть и хорошие стороны жизни. Конечно, надо. Но при чем тут Сталин? Всегда была и пребудет вечно живая жизнь. Она цвела и буйствовала даже на вечной мерзлоте сталинизма, ее не раздавили ни льды страшных репрессий, ни духота официального мономыслия и моноверы. Исследуя трагический ленинско-сталинский период жизни, я вовсе не хочу сказать, что все было во мраке, что ничего не было светлого. Вспомним хотя бы великую поэзию Есенина, Блока, Ахматовой, Маяковского, Пастернака, Мандельштама, гениальных ученых в области физиологии, физики, генетики, кибернетики, языкознания, изумительные по своей доброте фильмы и песни — все это останется золотой страницей в летописи мировой цивилизации. Ленинско-сталинский режим с первых дней уничтожал интеллект России, но варварство в отношении науки, искусства, литературы не смогло одержать безусловной победы. Генетический запас интеллекта оказался гораздо прочнее и жизнеспособнее, чем оргия насилия.

Десятки миллионов людей прожили в этой системе всю свою жизнь: учились, работали, воспитывали детей, страдали и радовались. Им трудно примириться с мыслью, что жизнь пролетела как бы напрасно, зазря. Конечно, трудно. Но это удел всех уходящих поколений. Когда жизнь проходит, на душе становится особенно тоскливо. Молодость остается в памяти прекрасной до слез и щемящей боли в сердце. Все кругом солнечно, полно счастья, любви и надежд. Уходящее поколение можно и нужно понять.

И вот здесь — безграничный простор для личных раздумий, сомнений, самоедства и покаяния. Говорят, что стыд глаза не ест. Неправда! Еще как ест! Если ты такой совестливый, говорю я самому себе, то как ты допустил, что реформы, в которых ты активно участвовал, в конечном счете, хотя уже без тебя, привели к новому обнищанию народа. Мне ненавистны продолжающаяся люмпенизация общества, коррупция, наглая самоуверенность многих из тех, кому ты объективно помог прийти к власти и богатству. Наворовались вдоволь и расползлись по личным дворцам, построенным на деньги нищих. Не все, конечно. Заслуживают уважения те предприниматели, которые достигают богатства своим трудом и своим умом.

На склоне лет я все чаще, как политик, продолжаю упрекать себя в том, что сделал далеко не все, что мог и на что надеялся в своих мечтах. Еще задолго до Перестройки, мечтая о будущем страны, я рисовал в своей голове разного рода картины — одна красивее другой. Я был убежден, что стоит только вернуть народу России свободу, как он проснется и возвысится, начнет обустраивать свою жизнь так, как ему потребно. Все это оказалось блаженной романтикой, многое в жизни получилось по-другому. Меня постоянно душит вопрос: а правильно ли ты поступил, приняв участие в том, что перевернуло Россию, но обрекло ее на новые страдания на пути к свободе? Не имеет особого значения, что к деформациям преобразований ты непричастен, поскольку еще до мятежа 1991 года Горбачев отодвинул тебя от власти, что у него появилась другая команда, которая предала его, предала идеи Перестройки, пошла на преступный мятеж, создав тем самым чрезвычайные условия, породившие хаос в экономике и в политике.

«Мужество выше скорбного терпения, ибо мужество, пусть оно окажется побежденным, предвидит эту возможность». Это слова Гегеля. Так уж получилось со многими из нас: мы предпочли скорбное терпение мужеству. Мужеству совершать поступки. В одно время Михаил Сергеевич, видимо, по доносам КГБ, заподозрил меня в том, что я «затеял свою игру». Увы, нет. А надо было! На самом-то деле я сам снимал свою кандидатуру с голосований на посты президента страны, Председателя Президиума Верховного Совета, Председателя компартии, его заместителя, члена Политбюро. Возможно, и не избрали бы меня на все эти посты, а я со своим обостренным самолюбием боялся подобного исхода. Но проверить-то политическую температуру надо было. Мне не достало мужества уйти с XXVIII съезда КПСС, чтобы организовать партию, отвечающую требованиям времени. Теперь, на старости лет, я понимаю, что совершил ошибку. Надо было нести свой крест до конца.

Как быстро и как медленно течет время. Тяжелое время, но если собьемся с пути — это будет трагедией для нашего народа, для всего мира, взаимозависимого, но все еще не осознавшего полностью своего единства, еще не готового к новой информационной эпохе, к глобализации всемирной жизни. Сегодня всех нас тревожит многое, очень многое… И все-таки 1956, 1985, 1991, 1993 годы состоялись. Их не отменишь. Михаил Горбачев и Борис Ельцин уже на пенсии. У власти новый президент — Владимир Путин. Обозначился откат в общественных свободах, хотя многое, отвоеванное у власти жизнью и временем, уже необратимо. Время назад не ходит, назад ползут только временщики.

Глава вторая Об отчем доме

Проклятая власть, жестокая. Вернулся с фронта и узнал, что еще в 1942 году мать потянули в суд за то, что наша овца, выдернув колышек, к которому была привязана, обгрызла пару кочанов капусты в совхозном поле. Мама и вещички с собой взяла, когда пошла в суд, была уверена, что посадят в тюрьму. И посадили бы, да кто-то, говорят, школьный учитель, вспомнил, что в семье еще три маленьких дитенка, а муж и сын на фронте. Ограничились штрафом и предупреждением. В ноги бы человеку поклониться, а власть в суд потащила.

Автор

На Ярославщине есть маленькая деревушка Королево. Там я и родился. И все мое детство — деревенское. Солнечное и снежное, дождливое и морозное, горькое и сладкое. Ручьи и леса, малина и грибы, ржание лошадей в ночном да картофельные поля. Школа, учителя и одноклассники. Вот и все. Как у всех парнишек того далекого времени. А там и юность, оборванная войной. Украденная юность.

Ярославские друзья помогли мне отыскать документы, рассказывающие о моих предках. По отцу «Яковлевы происходили из крепостных крестьян ярославских помещиков Молчановых». Первое упоминание — начало XVIII века. По материнской линии первое упоминание о предке семьи Ляпушкиных Иване Иванове восходит также к началу XVIII века. Из крепостных крестьян помещиков Майковых.

Люди и нелюди, самые разные человеки приходят из детства. Окружающий мир людей и вещей оставляет в сознании свои отметины, свои царапины, свои обиды и радости, да и личные поступки нанизывают памятные бусинки на нить очень короткой жизни человека.

С душевным волнением вспоминаю своего деда по отцу Алексея Потаповича. Он был человеком не очень типичным для деревни. Не пил, не курил, в церковь не ходил, не матерился, его постоянно избирали в деревне негласным судьей, поскольку считали справедливым человеком. Хмур, суров, скуп на слова. Бабушка Марья Александровна была набожная женщина. Умерла рано, я ее плохо помню, так же, как и другую бабушку.

Тогда в деревне не было ни радио, ни газет, если только случайно не попадали газетные обрывки для курева, а заодно — и для чтения. За ближайшими деревнями — уже другой мир, для нас, мальчишек, невообразимо таинственный и загадочный. Отец для меня был единственным источником информации, если не считать собственную фантазию и разные выдумки таких же пацанов, как и я. Выдумки о леших, домовых, разбойниках, да еще о «героических подвигах» своих отцов. Один якобы служил у Котовского, другой — у Буденного. Нам очень хотелось, чтобы такие подвиги были, хотя понимали, что это не так, но верить было интереснее.

Детских любимых занятий было много. Но по каким-то причинам одни забываются, другие запоминаются на годы, а третьи — на всю жизнь. До сих пор я с детской радостью помню мой мир фантазий, которые метались в голове, когда я лежал на овиннике в еще не скошенной траве. Никого рядом, а я лежу один во всем этом мире, смотрю в голубое небо и на редкие, куда-то спешащие облачка… и мечтаю. Мечтаю о том, кем я хочу быть. Конечно, моряком, чтобы обо всем узнать, может быть летчиком, чтобы увидеть, что там за облаками и долететь до края неба. То, что я видел кругом, не было достойным для разбушевавшихся грез, которые каким-то чудесным образом превращались в нечто реальное. Ведь так сильно хотелось, чтобы они были реальными, и расставаться с ними было горько безмерно. Мама часто замечала мое состояние отрешенности и спрашивала обычно:

— Что с тобой?

А что я мог сказать ей, я ведь только что вернулся из другого мира.

У нас под окном рос огромный дуб. Вечерами я побаивался его. Темный такой. Чудилось, что в густой листве прячутся таинственные звери и птицы. Я вслушивался, как вкрадчиво и задумчиво шелестят листья и разговаривают между собой на своем языке. Иногда казалось, что я понимал их воркотню, и мы вместе сочиняли какую-нибудь сказку.

Вьюжные зимние вечера. Лежишь на печке и слушаешь завывания каких-то страшных чудовищ, ведущих сердитый разговор. Порывы ветра и умоляющий плач — все вместе. И замирали в голове стихи гения: «Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, то как зверь она завоет, то заплачет как дитя». И снова буйство фантазии. Все попрятались в домах, а за окнами поселился другой, чужой тебе, мир. И не приведи Господь оказаться в нем, заметет все дороги к дому и возьмет тебя в свои вечные объятия.

Красивое время, когда цветет картошка и лен. А потом, осенью, пекли картошку в риге, там сушили зерно. Гоняли лошадей в ночное. Костер, кромешная тьма, от фантазий распухали головы. Разные истории и случаи были страшнее всего на свете, но мы жадно глотали их.

Детство, мое детство… Куда же ты убежало, подарило мне счастье и убежало.

Мой отец был добрым человеком, никогда не бил меня, брал всегда с собой в поле или в лес, приучал к труду. Мы вместе сено косили, картошку копали, вместе заготавливали дрова. Я донимал его бесконечными вопросами, он отвечал степенно, обстоятельно, никогда не отмахивался от разных «почему». Я помню все мои игрушки, — а их и всего-то было три — пробковое ружье, оловянный револьвер да еще резиновая собачка, которую я приспособил под водяной пистолет.

В сущности, отец заложил в мою голову великую идею о том, что каждый человек должен сам решать свои проблемы. Откуда это у него, не знаю. Принесла как-то мама бутылку «святой воды» из церкви, налила в деревянную ложку и велела мне выпить. Я отказался, заявив, сославшись на учительницу, что все это ерунда. Тогда она выплеснула воду и треснула ложкой мне по лбу. Вмешался отец: «Не тронь его. Ему жить, ему и решать. Пусть выбирает сам». Это «пусть выбирает сам» осталось на всю жизнь.

Матушка моя — Агафья Михайловна — неграмотная крестьянка, безгранично, до болезненности совестливая, ласковая и трудолюбивая. С утра до ночи — с коровой, поросятами, овцами, курами. Какое же тяжкое бремя легло на ее плечи! Семья пережила три пожара, потеряла и жилье, и скарб домашний, и скотину-кормилицу. Особенно трудно было в войну 1941–1945 годов. Отец и я на фронте, а дома три малышки-сестренки. Приходилось связки сена носить на горбу, а если дорога сухая, то перевозить на тачке. Случись что с коровой — всей семье погибель. Мать, бывало, умается за день, ноги не ходят, спина не разгибается, сядет на кровать и зарыдает, приговаривая: «Что же это за жизнь такая? За что же такое наказание? Смертушка, а не жизнь».

Ох, как намаялась мать за свою жизнь. Но, будучи глубоко набожной, верила в милосердие: «На все воля Божья». Не раз выговаривала своим уже взрослым дочерям, когда они поругивали то Хрущева, то Брежнева: «Нельзя так о царях, девки, нельзя». Папа посмеивался. У него было свое отношение к «царям». Он то снимал со стены портреты «вождей», то обратно вешал. Это было его поощрением или наказанием за те или иные поступки или проступки. Так он лишил своего уважения Хрущева и Брежнева, а еще раньше Сталина, отправив их портреты на чердак.

Мои родители и есть мои поводыри по жизни.

Никто не знает, кто научил меня читать, а читать я начал лет с четырех-пяти. Подозреваю, что дед. Он любил меня и как-то выделял среди других внуков. Самой ценной наградой для меня было разрешение деда лазать на черемуху, что другим возбранялось. Я, конечно, раздувался от гордости, мои двоюродные братья завидовали и обижались.

Я каждый год навещаю свою, теперь заброшенную, деревню. Какая сила влечет меня туда, понять не могу. Да, наверное, и трудно разгадать эту святую тайну. Хожу по бывшим пожарищам наших домов, что-то ищу, может быть, свое детство, сгоревшее вместе с домами и моими первыми книжками, может быть, подбираю крупицы смутных и грустных воспоминаний. И каждый год молча стою на земле, где возвышались мои деревенские дворцы в три окна по улице, и чего-то жду, жду, жду…

«А чего ждать? — шепчет оробевший и притихший разум. — Человек приходит из тьмы и уходит в темь».

Упорно гоню от себя всякого рода обжигающие вопросы о порушенных очагах, вопросы, которые без жалости готовы растоптать блаженство воспоминаний. Не хочу подпускать грустную рассудочность к этой великой для меня земле, исхоженной моими предками и кормившей их, но заросшей теперь бурьяном, не хочу. И еще долго щемят душу воспоминания, и еще слезам хочется на волю, горьким слезам. Если деревня заросла бурьяном, то и Россия заросла бурьяном, человеческим тоже.

Земля устала от лжи. Она вправе спросить, почему все это порушено? По какому дьявольскому замыслу?

…Помню, как появился в деревне первый патефон. Отец купил. По вечерам люди собирались у нашего дома, и я, одиннадцатилетний мальчишка, с гордостью заводил этот патефон — а было-то всего две пластинки. Одна — «Песни Козина», другая — «Песни Ковалевой», та, где она поет «Вдоль деревни — от избы до избы». Появился у нас и велосипед, первый в деревне. Еще построил я своими руками педальный автомобиль. Ездил по всей деревне и чувствовал себя на седьмом небе.

Но самое памятное — первое кино. Оно появилось в нашей деревне где-то в 1936 году. Поскольку считалось, что я читаю быстрее других подростков, то мне и доверялось громко читать титры. Помню первый фильм «Абрек Заур». Демонстрировался он в старом сарае. Зрителей полным-полно. Приходили со своими стульями, скамейками и в лучших одеждах, как на праздник. Только стрекотание кинопроектора да мое чтение титров нарушало тишину в этом «дворце культуры».

Не знаю почему, но меня всегда тянуло к музыке. Отец купил балалайку, потом гитару, а затем и гармошку. На всех этих инструментах я играл, сочиняя свою музыку, главным образом — вальсы. Бывало, заберусь на поленницу дров у сарая и вымучиваю разные мелодии, да еще мечтаю. Нот я, конечно, не знал, а жаль. Позднее гитара помогала находить стежки-дорожки к сердцам девчат. Игрой на гитаре уже в институтские времена завлекал и будущую жену — Нину.

Ну, как же тут не любить прошлое? Оно и на самом деле восхитительно, до краев наполнено счастьем животворящей молодости…

В первый класс я пошел еще из деревни Королево. Записали под фамилией Потапов — по старой русской традиции. В деревне мы звались Потаповыми — по отчеству деда. В школу бегал с удовольствием. Запомнил и свою первую книжку — журнал «МЮД» — «Международный юношеский день». Это еще до школы, мне было лет пять. Сидел на печке, болел свинкой, на шее опухоль, словно коровье вымя, до сих пор след остался, и читал вслух этот «МЮД». Мама, тетя Настя и тетя Тоня готовились к празднику. Они пекли блины из крахмала — тоненькие-тоненькие, беленькие-беленькие, вкусные-превкусные. Они мне давали блинчики, а я им читал. Позднее, лет в семь-восемь, я читал им и «Псалтырь» по-старославянски. Как это получалось — ума не приложу, но читал, а мама и тетки слушали.

Первой большой книжкой была «Колчаковщина» Дорохова. Только недавно ее достал, она была раньше запрещена, а автор расстрелян. Сейчас хранится как реликвия. Ее тоже читал вслух. Самое любопытное, что следующей книгой стал «Тихий Дон». Это, конечно, не мой выбор, просто отец приносил книжки из сельсоветской библиотеки, которые я и читал подряд. В семь или восемь лет я с моими двоюродными братьями сфотографировался с этой книжкой, фотография у меня хранится до сих пор. На обратной стороне папина резолюция: «Три дурачка».

Детство, мое детство! Ребята гуляют, играют, а меня больше тянуло что-то почитать. Если не было книжки, находил обрывок старой газеты, перечитывал с начала и до конца, часто не понимая, о чем тут написано. Как гоголевский Петрушка, я постоянно удивлялся, как буквы складываются в слова, но все же, в отличие от Петрушки, гораздо больше меня занимало, как из слов получаются рассказы.

Дружил я с Сережкой Гавриловым, у него отец был агрономом, на чердаке полно книг. Одну мне подарили. Полное собрание сочинений Лермонтова в одном томе, изданное еще в начале XX века. Я прочитал эту великую книгу с первой страницы до последней раз пять. С тех пор Лермонтов мой любимый поэт, самый любимый. Узнав об этой истории, Егор Яковлев недавно подарил мне эту книгу того же издания. Я обрадовался как ребенок, встретив моего столетнего старца — друга далекого детства.

Сергея Гаврилова всегда привлекали всякие поделки, его тянуло к технике, он постоянно что-то изобретал. Однажды его отец привез из города какие-то детали, и Сережка на моих глазах стал мастерить радиоприемник на кристаллах. И вот приемник зашумел, затрещал, иногда прорывались отдельные слова. Сережка сказал, что это Москва говорит. Я не очень понимал, как это может быть, но впечатление было ошеломляющим. Когда рассказал об этом маме, она не поверила. Ворчала, что меня нечистая сила попутала. Пошла к Гавриловым удостовериться, а на самом-то деле — из любопытства.

О чем еще надо бы сказать? Равнодушен к спиртному. Не знаю, верно ли, но объясняю это одним эпизодом из раннего детства. Осень. В бане гнали самогонку. Я бегал во дворе. Дядя Женя, он еще в парнях гулял, подошел ко мне с чашкой и предложил: «Глотни». Глотнул, и в глазах потемнело. Надо же так случиться, что в эти минуты приехал из леса мой отец. Сразу понял, в чем дело, и дал дяде Жене оплеуху. То же самое сделал и дед, спустившись во двор. Меня стали отпаивать молоком, но я не чувствовал вкуса — обжегся. Чувство вкуса появилось лишь дня через три.

Плохо это или хорошо, но я не умел, не хотел и боялся драться, однако завидовал ребятам, которые хорошо владели кулаками. А потешные сражения случались каждый день. Я ни разу не был победителем, обидно, конечно. Время от времени играли в продольную лапту или в круговую. Лопатки делали сами. Играли в костяные бабки. Нашим праздником в деревне были регулярные приезды старьевщика. Приезжал он на большой телеге, а зимой — на санях-розвальнях. Звали его Татарин. Только потом я узнал, что это не фамилия, а национальность. Он собирал старье, шерсть, медь, другой металл, а в обмен давал разные свистульки, игрушки из дерева — лошадок, зверюшек, всякое такое.

Окончив четыре класса, я перешел в семилетнюю школу, которая была в соседней деревне Василево, поближе к дому.

По окончании семилетки получил награду — книжку «Как закалялась сталь». И этой книжки, как и лермонтовской, у меня не осталось. Зачитали ребята.

После окончания семилетки мама сказала: «Хватит учиться, иди работать в колхоз». У нее было твердое убеждение — если пойду учиться дальше, то ослепну или дураком стану. Так она и говорила. Я настоял на своем. Оказался единственным учеником из нашего седьмого класса, который пошел в среднюю школу. Почти все ребята остались в колхозе. Новая школа в поселке Красные Ткачи в четырех километрах от нашей деревни. Ходить каждый день туда и обратно — восемь километров, да еще по лесу. Лесную дорогу называли Малиновкой, глухая и темная. Страшно было.

Ныне модно спрашивать, когда заработан в жизни первый рубль. Я получил его летом 1940 года, после 9-го класса. Мой отец предложил мне и моему товарищу Мише Казанцеву заготавливать дрова, обещая заплатить. Мы согласились. Напилили, как сейчас помню, 16 кубометров. Получили на двоих 72 рубля. Жить стало веселее. В клуб стали ходить, как богачи, демонстративно покупая девчонкам билеты в кино. Правда, половину денег мама у меня отобрала.

Кто в шестнадцать — семнадцать — восемнадцать лет не пишет стихи? Стихи о первой любви, первых восторгах и открытиях, первых разочарованиях и обидах. Я и сам написал их порядочно, но мало что сохранилось. Однажды демонстративно сжег тетрадки со стихами, о чем, конечно, сегодня жалею. Тогда надо было доказать своей будущей жене, что у меня в жизни другой любви нет и не будет: «Я злой на себя — угрюмый и едкий. // Ты — радость веселья с улыбкой огня. // Не зная того, ты была сердцеедкой // И вместе богиней была для меня».

Вспоминаю и другие свои стихи. Они наивны. Но что поделаешь? В поэты не собирался, но всегда, в часы грусти или восторга, что-то писал для себя. Не буду утомлять читателей своими стихами. Это юность. Она действительно велика и прелестна, печальна и радостна.

О своих учителях я вспоминаю с любовью и грустью. Кто-то из учителей, наверное, знал больше, чем коллеги, другие были добрее, но все они отдавали невообразимо много душевных сил нам, неразумным, широкими глазами смотрящим на этот еще неведомый мир. Вели себя как товарищи. Не было ни одного солдафона, всегда можно было честно сказать, что ты сегодня не выучил уроки, — и тебе не поставят двойки, не будут нудно причитать и воспитывать. Мы отвечали учителям искренним уважением.

Моих школьных учителей уже нет в живых, кроме одного. Погибли на фронте, умерли. Слава богу, еще жив наш классный руководитель — Густав Фридрихович Шпетер. В 1941 году его сослали в Воркуту как немца. Должен сказать, что именно он по-умному и настойчиво учил нас любви к Родине.

Школу окончил в трагическом 1941 году. Выпускной вечер, речи, поздравления. Вечер проходил в фабричном клубе. Мы еще не знали, что нас ждет война. Но понимали: закончилось какое-то светлое-светлое время, которое нас ласкало только любовью, добром, первыми увлечениями и розовыми фантазиями, в голове гулял ветер, душа горела огнем молодости, глаза светились надеждами.

То, что мы потом узнали о том страшном, что было в советском прошлом, тогда, в юности, нас мало касалось, да и маленькие мы были еще. Помню, в моей деревне арестовали конюха за то, что в ночном очень туго ноги путал лошадям, они, мол, стирали лодыжки. Вредительство. В деревне все молчали — власть, она и есть власть, ей виднее. Конюх сгинул. В семилетней школе арестовали учителя Алексея Ивановича Цоя, как говорили, за «оскорбительное отношение к вождю». Учитель, будучи в туалете, вырвал из газетки, которую взял с собой по надобности, портрет Сталина и прилепил его к стенке, как бы из уважения. Кто-то донес. Использовал бы по назначению, остался бы невредим.

В гражданскую войну отец мой служил в Красной Армии, в коннице. Надо же так случиться, что его тогдашний командир взвода Новиков стал военкомом в нашем Ярославском районе. Часто заезжал к нам на огонек, по рюмочке с отцом выпить да вспомнить былые походы. Однажды он постучал в наше окошко кнутовищем, мама была дома. Сказал ей:

— Агафья, передай хозяину, что завтра будет совещание в Ярославле. Пусть едет немедленно.

Как только отец вернулся из леса, мама все ему рассказала. Он заставил ее точно вспомнить все слова военкома. Я все это слушал без интереса, не понимая, о чем идет речь. Папа тут же собрался, что-то взял с собой и ушел в ночь. Что он сказал матери, не знаю. Ночью к нам постучали. Сквозь сон я что-то слышал, какие-то разговоры, мама утром сказала: отца спрашивали. На вторую ночь тоже пришли. Потом никто больше не приходил. А через три-четыре дня снова приехал Новиков, стучит в окошко:

— Агаша, где хозяин-то?

— Ты же сам сказал, что в Ярославле на совещании.

— Так оно же закончилось!

И уехал.

Мать тут же позвала меня и велела бежать в деревню Кондратово, это уже в другом районе, за рекой. Там жила моя тетка с мужем — Егорычевы. Там и скрывался отец.

А вот в соседней деревне Василево арестовали бригадира колхоза Бутырина. Он пропал. По деревням пошел разговор, что арестован за то, что обесценил трудодни, построив силосную башню — первую в районе.

…Через три дня после выпускного вечера грянула война. Мои друзья стали подавать заявления в военные училища. Я тоже. В Высшее военно-морское училище имени Фрунзе. Но когда меня вызвали в Баку на экзамены, я не поехал. Без всякой похвальбы говорю, да и хвастаться тут нечем, мне по-мальчишески хотелось на фронт, хотя не было еще и восемнадцати. Миша Казанцев, мой приятель, поехал в это училище и окончил его уже к концу войны, стал штурманом, а затем командиром подводной лодки. Будучи потом в Приморье, я побывал на его лодке. Ощущение было жуткое: как будто железное чудовище проглотило людей и медленно, с хрустом пережевывает и переваривает их в своем чреве.

Меня призвали в армию б августа 1941 года. Взяли первым в классе. Собрались друзья, только ребята. Гриша Холопов играл на баяне. Мы пели песни. Гимном прощания была песня: «В далекий край товарищ улетает, родные ветры вслед за ним летят. Любимый город в синей дымке тает, — знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд». Никакого бурного веселья, грустили. Уговаривали себя, что все будет в порядке, быстренько набьем морду фрицу — и домой. Все ждали повесток и гадали, кого и куда пошлют. Мама приносила нам закуску — картошку с огурцами и капустой, еще чего-то. Мы пели, а мама уходила на кухню и плакала.

На другой день отец с матерью поехали меня провожать. Сбор в Ярославле, в клубе «Гигант». Лето. Тепло. Еще свободно продавали фрукты и вино. Папа купил бутылку вина. Мама снова плакала. Отец был сдержан и печален. Говорил мало. Через две недели его тоже забрали в армию. Он вернулся домой только осенью 1945 года.

Наутро все мы, новобранцы, пошагали на станцию Всполье. На обочинах люди, машут руками, кто-то плачет. Поехали на восток. Довезли нас до города Молотова (Пермь). Сутки жили в школе, спали на полу. А на другие сутки отправились пешком в лагерь Бершеть, в 30-й запасной артиллерийский полк. Гаубицы на конной тяге, за каждым из нас закрепили по лошади, ее надо было каждое утро чистить, потом выгуливать. Учили верховой езде. Мне было легче других, все мое детство и юность связаны с лошадьми. Я умел ездить верхом, запрягать, любил купать лошадей — дома эта обязанность лежала на мне.

В лагере Бершеть мы пробыли месяца три. Ходили еще в домашней одежде, она разлезлась, порвалась. Наступила холодная осень, мы нещадно мерзли. Где-то в ноябре нас обули и одели, а старую одежду велели отправить домой. Потом мама рассказывала мне, что она долго горевала, глядя на рваные брюки и пиджак, да на ботинки, перевязанные проволокой. Из пиджака удалось сестренкам пальтишко сшить, которое они носили по очереди.

Как только мы приобрели солдатский вид, нагрянула новая комиссия. Снова расписывают по родам войск и по училищам. Меня, как и перед армией, записали в танковые войска и даже сказали, в какое училище поеду — в Челябинское. Опять пешедралом в Пермь. Оттуда на поезде дальше. Куда едем, никто не знает. Кормят селедкой с хлебом. В конце концов, остановились в Глазове, что в Удмуртии. Нам объявили, что приехали к месту назначения, все зачислены курсантами Второго Ленинградского стрелково-пулеметного училища, эвакуированного в Глазов. Надежды будущих летчиков, танкистов, артиллеристов, связистов рухнули. Началась курсантская жизнь — тяжелая, изнурительная. За три, три с половиной месяца надо было сделать из нас командиров взводов.

Воспоминаний не так уж и много. В б утра подъем, в одиннадцать вечера отбой, холод неимоверный — доходил до 42 градусов, а мы в кирзовых сапогах да в брюках и гимнастерках, уже бывших в употреблении. Хорошо, что мама прислала мне шерстяные носки и варежки, сама их связала. Как-то спасался. Но все равно застудил ноги, особенно большие пальцы. До сих пор мерзнут. Переохлаждение. Северный человек, а морозов теперь боюсь.

Однажды пошли на учения — «батальон в наступлении, батальон в обороне». Наш взвод оказался в обороне, надо было в снегу отрыть окопы и ждать наступления. Те, кто был в наступлении, хотя бы двигались, а мы ждали, отплясывая чечетку. Наш командир взвода был призван в армию из гражданских инженеров, приличный человек. Он сказал заместителю начальника училища по учебной части, что, мол, нельзя так, курсанты ноги отморозят. Тот оказался придурком. Короче говоря, больше десяти молодых ребят ступни отморозили. Им сделали операции, они так и не попали на фронт.

У меня учеба шла хорошо, особенно по топографии и стрельбе. На фронте это пригодилось. Все остальное не понадобилось.

Едва ли можно описать курсантскую жизнь в Глазове лучше, чем это сделал поэт Николай Старшинов — тогда курсант нашего училища. Приведу строки из его воспоминаний:

«Зима 1942 года выдалась долгой и суровой, на дворе держались затяжные морозы, перемежавшиеся с недолгими потеплениями, во время которых свирепствовали метели.

Нам хорошо доставалось во время строевых занятий и неоднократных походов.

Но более их, пожалуй, мне запомнилась глазовская баня, в которой мы каждую декаду мылись.

Во время тридцати — сорокаградусных морозов и в бане было, мягко говоря, не жарко.

В предбаннике мы сдавали верхнюю одежду — шинели, гимнастерки и галифе — в «жарилку». Старая банщица выдавала нам на отделение мочалку и каждому курсанту наливала в ладошку черное, вонючее жидкое мыло.

Чтобы хоть как-то согреться во время мытья, мы непрерывно пели песни. Особенно любима была песня «Летят утки». Акустика в бане была хорошей, гулкой. Старушка-бан- щица не выдерживала. Слезы текли по ее морщинистому лицу, она неуклюже и торопливо вытирала их подолом синей юбки и выдавала каждому из поющих по лишней горстке черного, вонючего жидкого мыла!..»

Хочу на минутку уйти из тех времен, чтобы рассказать о том, как я снова побывал в городе Глазове. Давно собирался, но все дела да случаи. Наконец выбрал время. Был в некотором смятении. Во-первых, прошло 60 лет с тех пор, как я учился там. Во-вторых, ежился от мысли, а как-то встретят меня. Власть в тех местах коммунистическая, а я один из ее разрушителей. Но все мои опасения рухнули, как подмытый берег реки. Городские власти собрали фронтовиков, в том числе и оставшихся в живых курсантов училища. Устроили обед. Шутили, вспоминали, произносили тосты. Это была встреча, овеянная великим фронтовым братством и всем, что прожито и пережито вместе. Политика убежала куда-то далеко-далеко и спряталась в мусорной яме. Никому и в голову не пришло заговорить о ней. А портреты бывших «вождей» и лозунги о «вечно живом ленинском учении» казались мелкими, никчемными огрызками прошлого в вихре ликующих человеческих чувств единения и братства…

Военная учеба закончилась. 2 февраля 1942 года нам объявили о присвоении званий. Мне дали лейтенанта, поскольку хорошо учился. Большинству — младших лейтенантов и даже старших сержантов. Направили меня на станцию Вурмары, в Чувашию, где ждал меня взвод, состоящий в основном из людей старше меня лет на 15–20, плохо знающих русский язык, никогда не служивших в армии. Я должен был их за две-три недели обучить стрельбе и каким-то военным премудростям. Стрелять было нечем. Оставались только разные глупости: взвод в наступлении, взвод в обороне, ползать по-пластунски, «ура» кричать да песни петь. Наш старшина каждый день учил нас разбирать и собирать с закрытыми глазами замок станкового пулемета «максим». На фронте некогда было «разбирать и собирать», да еще с закрытыми глазами.

И вообще, как можно за две-три недели научить неграмотных людей воевать, о чем и сам-то имел смутное представление? Но вскоре со своим взводом я поехал на фронт, совершенно не представляя, что там буду делать, как буду воевать. Уже тогда, в свои восемнадцать лет, я понял, что везу на фронт пушечное мясо. Да и все мои товарищи, молодые офицеры, говорили то же самое. Свою обреченность мы скрывали бравадой, песнями, хвастливой удалью, бессмысленными спорами о том, насколько быстро мы разобьем этих фашистов. А кошки скребли наши мальчишеские души. И по ночам нам снились мамы и родные дома. Я знаю, многие из нас хлюпали носами, а утром снова изображали из себя неимоверных героев. Подлинная трагедия той войны.

Ехали мы медленно, навстречу шли поезда с ранеными, нас обгоняли составы со снарядами, пушками. Однажды отвели нас на запасной путь. Ждем. Спим. На третью ночь нас разбудили, офицерам велели построиться на перроне. Стали вызывать поодиночке в вокзальное помещение. Там сидели трое — полковник, потом офицер в морской форме (звание я не разглядел) и еще человек в гражданском. Обычные вопросы: кто, откуда, как и что?

Через два-три часа снова выстраивают и оглашают фамилии примерно двадцати — двадцати пяти человек. Среди них оказался и я. Снова приглашают в станционное помещение и объявляют, что мы направляемся в распоряжение командования Балтийского флота. Мы ничего не поняли, ведь Ленинград был в окружении. Балтийский флот как бы не существовал. Но раз так, значит, так. Нам выдали проездные документы, талоны на еду, и мы поехали в другом направлении — к Волхову.

Тут мне повезло. Поезд остановился в моем родном Ярославле на 8 часов. Баня, смена белья, столовая. Пропускная способность низкая, все шло медленно. Как только поезд остановился, я побежал в баню, быстро помылся, а затем домой, что в 15 километрах от Ярославля. Спасибо, девчонки-регулировщицы остановили грузовую машину.

Когда влетел в дом, мама чуть не потеряла сознание от неожиданности и радости. Обнимала, плакала. А маленькие сестренки, как галчата, смотрели с печки и не очень-то понимали, что происходит. Мать начала меня угощать, чем могла, а я отдал ей весь сухой паек, который был со мной.

Перечитал отцовы письма к маме. Пора ехать обратно, а мама все держала меня за гимнастерку и без конца повторяла: побудь еще немножко, чай, не уедут без тебя. Ее материнское сердце разрывалось на кусочки — ведь столько похоронок уже пришло к ее подругам. Она оплакивала меня и надеялась, что ее сына минет горькая участь. Проводить меня не смогла, упала на кровать и зарыдала, как на похоронах.

Первая встреча с войной была ужасной. Мы увидели замороженных немецких солдат и офицеров, расставленных вдоль дороги в различных позах, в том числе и в неприличных. Они погибли под Тихвином. Поезд замедлил ход, над эшелоном взорвался хохот. Я тоже смеялся, а потом стало не по себе. Ведь люди же! Мертвые люди. Мерзкий спектакль.

Наконец, остановились на маленькой станции. Дальше пути разобраны. Мы потопали по лесной дороге, по заснеженному деревянному настилу. По пути время от времени от нас откалывались группы солдат и офицеров для других частей. Шли долго, наверное, часов шесть — восемь. Приближался гул фронта. Фронтовики это помнят, фронт как бы гудит, и чем ближе к линии фронта, тем ярче свет ракет, незатухающее зарево над землей. В конце концов, дотопали до своей части. Нам сказали, что находимся в расположении б-й отдельной бригады морской пехоты. Построили. К нам вышел капитан первого ранга. Представился. Это был Петр Ксенз, комиссар бригады, небольшого роста, плотного сложения, как бы квадратный. Посмотрел на нас, и первой его командой было: «Сопли утереть!» Все механически махнули у себя под носами рукавами шинелей. Было холодно и промозгло. Такой же холод, как в Удмуртии или Чувашии, но сырой. Это было недалеко от станции Погостье, в шестидесяти километрах от Ленинграда.

Я попал в роту автоматчиков, командиром 3-го взвода. Рота занималась ближней разведкой в тылу противника. Началась моя фронтовая пора. Не знаю, что и писать о ней. Выдумывать нечто героическое не хочется. Стреляли. Ползали по заснеженным болотам, а под снегом вода. Пытались, иногда это удавалось, пробираться в тыл к немцам. У них оборона была тоже дырявая. Все-таки болота и леса. Война как война.

Эпизодов разных много, но все они похожи друг на друга. Привыкаешь к смерти, но не веришь, что и за тобой она ходит неотступно. Бродский напишет: «Смерть — это то, что бывает с другими».

Дуреешь и дичаешь. Да тут еще началось таяние снегов. Предыдущей осенью и в начале зимы в этих местах были жесточайшие бои. Стали вытаивать молодые ребята, вроде бы ничем и не тронутые, вот-вот встанут, улыбнутся и заговорят. Они были мертвы, но не знали об этом. «Мертвым не больно», — скажет потом Василь Быков. Мы хоронили их. Без документов. Перед боем, как известно, надо было сдавать документы, а медальонов с номерами тогда у нас еще не было. Не знаю, как эти ребята считались потом: то ли погибшими, то ли пропавшими без вести, то ли пленными.

Кто послал их на смерть? За что их убили? За какие грехи? Представил себя лежащим под снегом целую зиму. И никто обо мне ничего не знает и никогда не узнает. И никому до тебя нет никакого дела, кроме матери, которая всю жизнь будет ждать весточку от сына. Безумие войны, безумие правителей, безумие убийц!

До этого случая все было как-то по-другому, мы стреляли, они стреляли. Охотились на людей на передовой со снайперскими винтовками, в том числе и я. А тут война повернулась молодым и уже мертвым лицом. Это было страшно. Думаю, что именно этот удар взорвал мою голову, — с тех пор я ненавижу любую войну и убийства. И пишу уже другие стихи. «Зеленый гроб за жизнью тащится, зеленый гроб, зеленый гроб…» И напишет потом Владимир Луговской: «Мы о многом в пустые литавры стучали. Мы о многом так долго, так трудно молчали…»

Что еще вспомнить?

Мне было особенно трудно: я не флотский человек, а «презренная пехота». А в бригаде было два батальона балтийцев и один — черноморцев. Очень медленно привыкают к тебе. Любят разные розыгрыши, играть в домино, деревяшки делали сами. Что-нибудь соорудят вроде стола, где можно фишками постучать. Однажды и меня пригласили, как бы проверить на «вшивость». В игре все равны. Сходишь не так — жди обидных слов. Мазила, салага. А я был молод, горяч и глуп. Однажды не выдержал этих подначек, встал, бросил деревяшки и ушел в землянку. Ко мне заглянул повар Павловский — он был старше всех, мы его звали отцом, ему было уже сорок два года. «Ты зря, лейтенант, ребята хорошие». Через две-три минуты на доминошников упала мина.

И не стало хороших ребят — молодых и веселых. Вот она судьба, злая, жестокая.

Однажды вызывают меня в штаб бригады в особый отдел, в сторонке — молодая женщина. Отберите, говорят, людей понадежнее, сколько хотите. Вот ее надо довести до Новгорода, оставить там на кладбище. Она переоденется в гражданское, а военную форму принесете обратно. Вопросов ей не задавать. Пригрозили: если не выполните приказ, лучше не возвращайтесь, а стреляйтесь там.

Мы повели эту загадочную женщину в Новгород. Не торопились. Шли ночами, днем отдыхали, промеривали по карте дальнейший путь, мне этим пришлось заниматься самому, быть как бы лоцманом в лесу. Довели спутницу до кладбища, она там переоделась в гражданское, сказала нам контрольный пароль. Пошла в одну сторону, мы — в другую.

И заблудились. Одни говорят, надо идти прямо, другие — вправо, третьи — влево. Взял карту и компас. И сказал: пойдем вот так. Все до единого засомневались, пытались убедить меня, что нарвемся на немцев. Пошли. Оказалось, что вернулись к линии фронта почти в том же самом месте, откуда уходили. Нас ждали. С этого момента меня признали командиром. Так получилось, случай выручил.

А в общем-то, моряки ребята крутые. Однажды пришел к нам с пополнением помкомвзвода — старший сержант, старослужащий по фамилии Будников. Выдались три дня для отдыха. Отвели нас километров на восемь от фронта. В других взводах люди стали приводить себя в порядок, а этот «развернул учебу». Ползать, бегать. Совсем обозлил ребят. А на обратном пути к землянкам еще и приказал:

— Запевай!

Все молчат, идут вразвалочку.

— Одеть противогазы!

Какие там противогазы? Давно выброшены. А сумки приспособлены для разных солдатских нужд. Тогда помкомвзвода совсем оборзел и скомандовал:

— Бегом!

Ребята побежали, да и убежали от него.

Наш старшина был краток:

— Не жилец. И верно. Через три-четыре дня бой. Старшего сержанта нашли с пулей в затылке.

Больше всего я боялся мин. Лежат они под землей, и ты не знаешь, когда наступишь на нее — на эту молчаливую железную ведьму. Я до сих пор помню, как после дождя, который сутки поливал наши землянки, мы пошли в разведку. Слышу:

— Лейтенант, подь сюда.

Подошел и увидел мины, похожие на черные тарелки. Смертью повеяло, боимся шагнуть дальше, да и назад идти страшно. А как эти мины обезвредить, никто не знает. Нас этому не учили. Когда прошло оцепенение, мы сторонкой и потихонечку пошли дальше.

Невозможно вспомнить что-то достойное и радостное из фронтовой жизни, кроме, пожалуй, солдатской дружбы, треугольничков с письмами матери, отца, друзей, да еще от незнакомых девушек из разных городов страны.

Не знаю, кому пришла в голову идея переписки фронтовиков с девчатами из тыла, но в любом случае это гениальная идея. Помню, как принесли из штаба письма девушек из разных мест Союза незнакомым фронтовикам. Я тоже взял. Брал и потом. От писем веяло такой теплотой, что мы перечитывали их по нескольку раз. И коллективно читали, подначивая друг друга. Письма были очень искренними. Девчонки рассказывали обо всем — плохом и хорошем, о радостях и горестях. Бывало, что переписка чудесным образом оборачивалась объяснениями в любви. Навещала наши землянки ка- кая-то другая жизнь, полная волнений и надежд. В ответных письмах мы не скупились на любые обещания, нам отвечали тем же. И как горько было писать тем незнакомкам, любовь которых умерла от пули. Такой человечности, страданий и милосердия, как в этих письмах влюбленных незнакомцев, отыскать, думаю, будет пустой затеей.

Провоевал я недолго. Хочу сказать, что за мое время смерть сменила взвод раза три, если не больше. Были случаи, когда из 30–35 человек возвращались 12–15. Пленных мы не брали, как и немцы нас. Полное озверение. Мы с гордостью носили клички «черные дьяволы», «черная смерть». Это из-за черных бушлатов.

Смерть — безмерная и бессмысленная трагедия войны, но она во сто крат трагичнее, когда приходит от пьяного дурачья. Россия давно славится чиновным дурачьем. На фронте их было полным-полно. Говорят, что без дураков жизнь тускнеет. Возможно, это и так, но на фронте придурки обходились очень дорого. Сошлюсь на пару примеров. Однажды приехал на передовую заместитель начальника оперативного отдела бригады с заданием организовать взятие одной деревушки. Сказал, что это нужно для выравнивания линии фронта. «Выравнивание» было очень модным термином. «Выравнивая линию фронтов», мы оказались под Питером, Москвой, Царицыном и на Кавказе. Деревушка стояла на пригорке. На подходе к ней — поля. Послали в бой роту, почти вся погибла. Штабист был пьян и груб. Махал пистолетом. Потом сказал, что утром будет наступление батальоном, а сам ушел в землянку спать.

Я там оказался случайно. С группой ребят возвращался из-за линии фронта и застрял в землянке, где собрался командный состав батальона. Пили, горевали. Не знали, что делать дальше. Надо же так случиться, что в это время проходило передовое подразделение солдат из дивизии, которая направлялась на замену соседней части. Командовал группой подполковник из кадровых офицеров. Заходит в землянку. Разговорились. Батальонный рассказал об обстановке.

«Чертовщина какая-то, дайте я попробую», — предложил подполковник. Он еще не воевал. Горячился. Ну и решили взять деревню ночью, пока штабист трезвеет. Командир группы, хотя это было нарушением всех порядков и уставов, взял с собой несколько человек, попросил саперов, хотя это было без нужды, — погибшие солдаты на этом клочке уже расчистили землю от мин. Заняли деревню почти без выстрелов. Только один раненый. Никто не знал, что делать с этой деревней дальше.

Когда штабист проснулся, ему говорят: не надо атаковать, деревня взята, так-то и так-то. Как? Нарушили мой приказ! А он без опохмелки-то злой, мерзавец, выхватил пистолет и чуть не расстрелял подполковника. Хорошо, что в это время в батальоне был представитель особого отдела, который по своей линии донес в штаб о заварухе. Оттуда пришел приказ: представителю штаба вернуться, подполковника освободить.

«Ну и дураки же у вас тут воюют!» — бросил подполковник на прощание.

Помню свой последний бой. Грустно об этом вспоминать, хотя и орден за него получил. Надо было сделать «дырку» в обороне немцев. Отрядили для этого мой взвод и еще роту, которой командовал старший лейтенант Болотов из Свердловска. Немцы были за болотом, на расстоянии метров, наверное, ста пятидесяти.

Ранним утром от земли стал отрываться туман. Между землей и туманом — прозрачное пространство, видно все, каждую травинку, каждую кочку. Мы сказали координатору этой операции — майору (накануне вечером он был пьян в стельку), что надо сейчас атаковать, немедленно начинать артиллерийскую подготовку, иначе хана. Он обложил нас матом, сказал, что будет действовать так, как было условлено, а вы пойдете в атаку тогда, когда будет приказано. Мы тоже выпили свои двести граммов и начали в его же духе «аргументировать».

Все было напрасно… По плану началась артиллерийская подготовка, минометы, два орудия прямой наводки. Пошли в атаку. Больше половины людей погибло. Меня тяжело ранило. Получил четыре пули. Три в ногу, с раздроблением кости, одну в грудь. Два осколка до сих пор — в легких и в ноге. Врачи говорят — закапсулировались.

Меня тащили по болоту четыре человека, трое погибли. Потом долго — восемь километров — везли на телеге, кость о кость в перебитой ноге царапалась, что каждый раз бросало меня в беспамятство. В бригадном госпитале меня посетил комиссар Ксенз. Сказал, что подписал представление к ордену Красного Знамени, а также спросил, верно ли, что мы с Болотовым имели острый разговор с майором? Написали мне потом в госпиталь, что майора разжаловали по настоянию комиссара бригады.

Долго везли нас в вагончиках узкоколейки, аж до Ладоги, а затем — двух офицеров — погрузили в самолет У-2. Лежал в боковушке, как в гробу. Приземлились в Вологде. Отвезли в город Сокол, в эвакогоспиталь за номером 1539. В госпитале как в госпитале. Сестры стремились выйти замуж за раненых офицеров и, когда это удавалось, уезжали вместе с ними по домам. Мне было очень плохо, вытягивали ногу, лежал все время на спине, закончилось все это дело пролежнями. Я помню сестричку Шурочку Симонову, которая оставалась дежурить у моей койки и по ночам. Она сидела рядом и как бы стерегла мое дыхание. Потом нелепо умерла от разреза на десне, говорят, что случился болевой шок. Прекрасные девчонки, жалостливые, терпеливые. От нестерпимой боли их матерят, а они, пытаясь изобразить улыбку, уговаривают: «Потерпи, миленький, потерпи, родненький».

Спустя годы пришлось работать на даче Брежнева в Завидове. Писали доклад ко Дню Победы. Брежнев был тоже с нами. По окончании — обычная выпивка. Тосты, тосты… И все, конечно, за Леонида Ильича, за «главного фронтовика». Ему нравилось. Я тоже взял слово и стал говорить о том, что всего тяжелее на фронте было не нам, мужчинам, а девчонкам, женщинам. Грязь, вши, часто и помыться негде. Лезут в пекло, чтобы раненых вытащить, а мужички тяжеленные. А от здоровых еще и отбиваться надо. Война трагична, но во сто крат она ужаснее для женщин. А теперь забываем действительных героев войны, героинь без прикрас. Брежнев растрогался, долго молчал, а потом сказал, что надо подумать о каких-то особых мерах внимания и льготах для женщин-фронтовичек. Ничего потом сделано не было.

В госпитале меня навестила мама. Я уже был «ходячий». Мы сидели с ней в ванной — больше негде. Все коридоры заняты койками. Она привезла мне баночку сметанки, блинов да кусочек мяса. Я ел, а она плакала, но и радовалась, что живым остался. С тоской смотрела на мои костыли, видимо, думала о моем инвалидном будущем.

Вместе со мной лежал командир роты, с которым мы прорывали линию обороны немцев. Он остался без ноги. На одной из коек — Иван Белов, отец будущего писателя-деревенщика Василия Белова. На другой летчик-истребитель Борисов. Его самолет был сбит, сам он чудом остался жив, но ноги его не двигались из-за сломанного позвоночника. Ему сделали несколько операций, но безуспешно. В первые месяцы к нему приезжала жена, старалась утешить его. Потом ее посещения становились все реже и реже, а затем и совсем прекратились. Сосед мой каждый день писал ей письма, но не отправлял их, а прятал под подушку. Увядал на глазах, потерял всякий интерес к жизни и вскорости умер. Вот она, война. Трагедия человека — трагедия народа.

Много ли, мало ли, плохо ли, хорошо ли мы воевали, но воевали честно. О моем последнем бое было напечатано две статьи. Одна опубликована в газете «Красный Балтийский флот», вторая — в «Красном флоте», газете Народного комиссариата Военно-Морского Флота. Мне эти статьи как-то зябко читать, но я все-таки процитирую по выдержке из каждой.

Из «Красного Балтийского флота»:

«Ударный взвод автоматчиков выходил на рубеж для атаки. Над ночным болотом курился туман, роились злые комары. Прямо перед автоматчиками громоздился зарослью и лесом небольшой остров, занятый немцами. По берегу он ощетинился частоколом проволочных заграждений. Изредка над болотом зловещим мертвым светом вспыхивала осветительная ракета. Яковлев позвал:

— Федорченко!

— Есть Федорченко.

— Отбери шесть бойцов и выходи на левый фланг. Нас прикроешь.

Через минуту группа автоматчиков во главе со старшиной 2-й статьи Федорченко скрылась в камышах.

Когда до проволочных заграждений было не больше двадцати пяти — тридцати метров, старший лейтенант Яковлев приказал взводу раскинуться в цепь.

— Со мной останься, Гавриленко. Вместе в атаку пойдем.

Плечом к плечу не в первую атаку готовились Яковлев и Гавриленко. Кровь боя сроднила их крепкой балтийской дружбой.

Прошло несколько минут, и вдруг, этого мгновения ждали все, ночную тишину разорвали орудийные залпы. Снаряды рвались в проволочных заграждениях, в ДЗОТах врага.

— Горше, братишки, горше, — волнуясь, шептал Гавриленко.

Артиллерийский шквал нарастал. Силой своей он насытил сердца балтийцев, напружинил их мускулы и оборвался так же вдруг, как начался.

В небо взметнулись две красных ракеты — сигнал атаки. Над болотом уже гремел балтийский победный клич. Впереди всех, легко перепрыгивая пни и кочки, бежали Яковлев и Гавриленко».

Из «Красного флота»:

«Необходимо было форсировать проволочные заграждения. По приказу командира краснофлотцев двинулись вперед. Впереди шел старший лейтенант Яковлев. Враг открыл сильный огонь, но военные моряки продолжали продвигаться. Фашистская пуля ранила командира. Истекая кровью, Яковлев приказал краснофлотцу Гавриленко:

— Идите вперед, только вперед… Помощь мне окажете потом».

Последний бой, кроме здоровья, лишил меня еще и писем того времени. Не один раз после ранения меня раздевали и одевали. И вся переписка с матерью и отцом, с девчонками и ребятами из класса, с фронтовыми товарищами, с тыловыми незнакомками была кем-то выброшена, видимо, за ненадобностью. Не до этого было. Теперь бы мне эти письма. Опубликовал бы пронзительные страницы живой жизни. Исчез и пистолет «вальтер», который был подарен мне командиром бригады.

Закончилась фронтовая жизнь. Я уже писал, что ненавижу любую войну, дал тогда себе слово не стрелять сорок лет. Видимо, считал, что дольше не проживу. И сейчас у меня в памяти отчетливее всего не фронтовые выпивки, которых было много, не стрельба, не гул над землей, а мертвые ребята, которые остались навеки там, в болотах, очень часто по дурости командиров. Сама система даже из умных командиров делала дураков и карьеристов, и последние, очень часто без нужды, гнали солдат на смерть.

У мертвых крепкая память. Простят ли?

У каждого поколения свои стихи и песни. Я очень люблю одно из стихотворений Сергея Орлова. Он пришел на войну совсем юным, чудом уцелел в 1944 году в горящем танке. И написал строки о погибших ребятах, поэт не один раз видел их лица вечного укора.

«Его зарыли в шар земной. А был он лишь солдат, всего, друзья, солдат простой, без званий и наград. Ему как мавзолей земля — на миллион веков…»

Можно сколько угодно говорить о величии подвига, но вот солдату досталась «земля — на миллион веков». Зачем ему этот всепланетный мавзолей? Человек жить хотел. Мне очень близки раздумья об этой войне писателей-фронтовиков Виктора Астафьева, Александра Адамовича, Григория Бакланова, Василя Быкова, Константина Воробьева, Даниила Гранина, Василия Гроссмана, Вячеслава Кондратьева, Виктора Курочкина, Константина Симонова.

Если войны вообще бывают справедливыми, то войну против нацизма можно отнести к справедливым, ибо она связана с агрессией. Но сколько же тайн она хранит, сколько же в ней преступных страниц! Приказали взять деревушку (а в Новгородской и Ленинградской областях они маленькие), то давай, лезь напролом. Пошел в пьяную атаку, поубивало у тебя половину людей, то тут ты герой, немедленно появляются люди из штаба составлять списки кого и чем наградить, особенно убитых или раненых. Если же взял хитростью, обходными маневрами или ночью, без всякой атаки, без стрельбы и крика, без шума и гама, то не рассчитывай на награды или благодарности. Это была какая-то вторая война, околофронтовая. Бюрократический аппарат охватывала лихорадка — есть, чем заняться. Ох уж эти атаки по пьяным разгулам, по прихоти, по капризу!

Пережили войну с гитлеризмом, выжили. Но сколько она стоила, сколько крови и слез. Уходят в мир иной фронтовики, они гордятся победой. Справедливо. Но что я сейчас вижу? Поистине достойно ведут себя те, кто действительно был на фронте. Они не стучат себя в грудь, не хвастаются своим патриотизмом, не орут на митингах, иногда печалятся, им горько от нищеты, на которую их обрекло государство. Орут те, кто к фронту и близко не подходил, да и родился чуть ли не после войны. Напялили на себя дырявую одежонку профессиональных патриотов, присваивают себе чужие заслуги. Придурки, которым наплевать на прошедшую войну, на героизм ее участников, на страдания, пережитые народом. Спекулянты на трагедии.

Недавно добрый незнакомец Михаил Михайлов из Питера прислал мне горькие стихи, которые фронтовику читать без слез невозможно. Их написала его мать, дочь старшины морской пехоты Савина Константина Павловича, погибшего в феврале 1942 года у деревни Малукса. Знаю я эту Малуксу! Не могу не включить эти стихи в мой рассказ о войне. Новое столетие наступило, а память о проклятии прошлого века еще жжет сердца людские.

«Подо Мгою холмы нарыты, // Подо Мгою шумят березы, // И кричат в тишину сердито // Беспокойные паровозы.

Там отец — он уже не встанет. // Мне на свадьбе не крикнет «Горько». // Внука ласково не поманит, // Не побродит с ружьем на зорьке.

Затерялся отцовский холмик, // Где березы на карауле. // Только ладожский ветер помнит, // Как солдата настигла пуля.

Подо Мгою холмы нарыты // Километрами за окошком… // Губы сына во тьме закрыты, // И тепла под щекой ладошка».

Война есть война. Но вспоминая о ней сегодня, я готов просить прощения у тех немецких матерей, сыновья которых не успели узнать, что такое жизнь. Я готов простить тех немецких солдат, пули которых сделали меня инвалидом на всю жизнь. Но пока жив, не прощу преступлений Гитлера и Сталина, пославших на смерть миллионы людей.

На вокзале в Соколе меня провожала только Саша Симонова. Ее госпитальные подружки писали мне потом, что Саша была влюблена в меня, а я как-то пролетел мимо, приняв ее заботы за служебные. Да и не проснулся еще от мальчишеских снов. В госпитале дали мне рюкзак с хлебом и консервами. Да еще костыли. Храню до сих пор. И поехал я домой. Благо, недалеко — до Ярославля. Вышел на вокзале, а дальше на попутной машине до Красных Ткачей. И приковылял я на свою улицу на костылях жить новой жизнью, которую еще не знал, даже не представлял, что меня ждет. Приехал с фронтовыми привычками самостоятельного человека, вернее, с претензиями на самостоятельность. А тут совсем другая жизнь, какая-то наглая, нахрапистая — того гляди, раздавит. Холод какой-то. Или мне так показалось. Но обо всем этом по порядку.

Вошел в заулок родительского дома и сразу увидел маму. Она шла с ведрами из сарая, где мы держали корову и кур. Видимо, поила корову. Увидела меня, ведра выпали из рук. И первое, что она сказала: «Что же я делать-то с тобой буду?» И заплакала. От радости, от горя, от жалости. Она, бедняжка, должна была кормить еще троих моих маленьких сестренок. Я принес в семью какие-то льготы как инвалид войны, но это были крохи. Мама настаивала, чтобы шел работать. Я ее хорошо понимал, но хотел учиться, получить какую-то специальность. Боялся судьбы на костылях. Отец в это время лежал в госпитале, он написал матери: «Как бы ни было трудно, пусть учится».

В последний день перед занятиями написал заявление в Ярославский педагогический институт, на филологический факультет, но меня пригласил замдиректора института Магарик и сказал: «Нет, ты фронтовик, давай иди на исторический». Мне и тут было все равно, хотя по душевному влечению мне больше хотелось на филологический. Начал заниматься. Появилось первое общежитие — комната на троих, потом на пятерых, таких же бедолаг. Ленчик Андреев, потом стал деканом филологического факультета МГУ, Толя Вотяков, после заведовал кафедрой русского языка в Военной академии, были другие ребята, которых сейчас уже нет в живых. Мы доверяли друг другу, бесконечно спорили, обсуждали всякие проблемы. Стипендии нам хватало только на обеды. По вечерам стучали ложками по алюминиевым котелкам — изображали ужин.

Споры, сомнения, но на сердце еще полно веры в правду, в добро той жизни, которая ждет впереди. Были и маленькие победы, питавшие надежды на справедливость. Однажды на партсобрании возник вопрос о «проступке» студента Вотякова. Он не указал в личном деле, что его отец был репрессирован. И сколько Анатолий ни объяснял, что отец реабилитирован и ушел на фронт, ничего не помогало. Собрание раскололось. Студенты-фронтовики, а нас уже было около десятка, выступили в защиту своего товарища. Преподаватели, особенно пожилые, проголосовали за исключение его из партии, что, собственно, и произошло. Мы пошли в райком. Не помогло. Тогда мы отправились в горком партии. Там нас поддержали. Мы ликовали. Для нас это и была правда, которая как бы прикрывала все остальное — неправедное и неприглядное.

Через год мне дали Сталинскую стипендию. Жить стало полегче, это уже не 140 рублей, а 700, тут и маме можно было помочь. Через некоторое время случилось совсем невероятное. Меня вызвали в областной военкомат и сказали: хотя ты инвалид и мы не имеем права возвращать тебя обратно в армию, но ты должен понимать обстановку. Вот посоветовались с директором института и решили назначить тебя заведовать кафедрой военно-физической подготовки.

Студент и одновременно заведующий кафедрой — чепуха какая-то. Принял оружие, противогазы, еще какое-то имущество, но что делать дальше, не имел ни малейшего представления. Меня выручил подполковник Завьялов, профессор, бывший преподаватель в Академии химической защиты (кажется, она так называлась). Его в свое время арестовали и осудили в связи с каким-то делом о противогазах. Потом отпустили. Но из Москвы выслали. Оказался в нашем институте. Сначала меня остерегался, понимая всю нелепость назначения студента на кафедру. Он взялся за организационно-учебную сторону дела. Все наладилось. После войны профессор Завьялов вернулся в Москву.

Повторяю, учился я хорошо, был на виду — и сталинский стипендиат, и завкафедрой. Но, потихоньку взрослея, начал постигать и ту жизнь, которая была по ту сторону наивной романтики. Хотя фронтовая жизнь уже внесла серьезные поправки в юношеское сознание.

Помню, как Леня Андреев, вернувшийся с фронта без ступни, дал мне почитать Есенина. Стихи, переписанные от руки, я тоже их потом переписал для себя. Прочитал, они потрясли меня. Спросил у Ленчика, а почему они запрещены? Он ответил: «Поживешь — увидишь, не знаю, как тебе объяснить. Все очень трудно».

Все считали, что получу «красный» диплом. Не получил. На госэкзамене по истории КПСС поспорил с председателем комиссии Барышевым (он же секретарь парткома института). Тема спора — роль крестьянина-середняка в событиях 1917 года. Оказывается, сам того не подозревая, я отстаивал «неправильную» точку зрения. Если бы знал, наверное, не стал бы спорить. Все-таки госэкзамен. Директор института, милейший профессор Чванкин, узнав о «четверке», пригласил меня и стал уговаривать сдать экзамен другому преподавателю. Но я еще не отошел от стычки с Барышевым и отказался.

После войны особенно сильно потрясло меня событие, связанное с военнопленными. По Ярославлю пронесся слух, что на станции Всполье иногда останавливаются составы с военнопленными, которых везли из немецких лагерей. Как потом оказалось, везли в советские лагеря. Я однажды пошел на станцию и увидел женщин, которые надеялись хоть что-то узнать о своих мужьях, братьях, отцах. Видел падающие из вагонов бумажные комочки с именами и адресами родных. Потрясение было ужасным. Отказывался, не мог поверить, что это возможно.

Я стал оценивать реальности жизни куда придирчивее, чем раньше. Они меня убивали. Свинцово ложились на душу. Умирающие от голода дети на Ярославщине. Деревню продолжали грабить до последнего зернышка. В городах сажали в тюрьму за прогулы и опоздания на работу, а женщин в деревне — за копку уже замерзшей картошки или за сбор ржаных колосков на полях, ушедших под снег.

Все очевиднее становилось, что лгали все — и те, которые речи держали, и те, которые смиренно внимали этим речам. Для меня, деревенского парня, фронтовика, ушедшего на войну со школьной скамьи, все это было невыносимо. Первые серьезные надломы в душе, первые разочарования; они, как серная кислота, разъедали ритуальные взгляды — медленно, но с коварной неумолимостью.

В то же время победная поступь нашей армии пьянила, всем существом своим я продолжал воевать, разные сомнения и разочарования становились как бы мелкими, никчемными. Я помню утро Дня Победы. Весть о конце войны прогремела, как майская гроза. По улицам бежали люди, стучали во все окна и кричали, кричали… Все ринулись на площадь у театра имени Волкова. Рыдания от горя и радости, бесконечные объятия и поцелуи незнакомых людей. Уже не снаряды гудели над площадью, а стоял непрерывный гул людского восторга и людского горя, поселившегося в каждой семье на многие годы.

Еще во время учебы я женился. На студентке того же института Нине Смирновой. На красивой девушке, за которой ухаживал не я один. Она была улыбчива, любила танцевать, брала призы по вальсам. А я ревновал.

Сентябрь, мелкий дождик. Мы пошли регистрироваться. Все было скромно. Случился и еще подарок. На свадьбу пришел отец, он, оказывается, накануне вечером вернулся из армии, не предупредив нас о приезде. Справили свадьбу. Мой тесть, Иван, — чудесный человек, добрейшей души, мы с ним были в прекрасных отношениях. Теща, Екатерина, труженица, всю жизнь работала. Сын их Анатолий погиб на фронте, под Новороссийском.

Жизнь текла своими ручьями и реками.

Пленные немцы строили в Ярославле набережную, восстанавливали дома, разрушенные бомбежками. Ходили по городу без конвоя. Пришел один как-то к нам и попросил хлеба. Теща посадила его за стол, накормила, чем могла. Я сказал ей:

— Что же ты делаешь, ведь они твоего сына убили!

— А может быть, какая-то немецкая мать и моего сына покормит.

Она продолжала надеяться, что сын жив.

…Прошло какое-то время, и меня неожиданно вызывают в обком партии. Там ведут в одну из комнат, где сидит миловидная женщина, представляется инструктором ЦК, начинает вести со мной изучающий, ознакомительный разговор. Разговор доброжелательный. Затем спрашивает, почему бы мне не попробовать поступить в Высшую партийную школу? Я сказал, что еще не закончил институт. Ничего, окончите потом. Всего из Ярославля было отобрано для экзаменов шестнадцать человек. Меня разбирало любопытство. Никогда в Москве не был. Поехал. Сдал экзамены.

В ВПШ учился всего год, но это был год, малость успокоивший мятущуюся душу. Мы чувствовали себя свободно. Помню интересные семинары, дискуссии, на которых высказывались разные точки зрения. Много читал, изучал английский. Но через год школу расформировали. Всех, кто имел высшее или неполное высшее образование, отослали назад — по партийным комитетам. Поначалу в Ярославле не знали, что со мной делать. Но потом взяли инструктором сектора печати областного комитета КПСС. Читал районные газеты, выискивал там «блох». Писал записки по этому поводу, приглашал редакторов районных газет на «задушевные беседы». Практически бесполезная работа, но иногда и от нее был толк. В районных газетах можно было прочитать такое, чего не найдешь ни в областной, ни в центральных газетах. Там люди понаивнее, и бывало, что писали о реальностях районных будней открыто, без утайки.

Потом судьба повернула меня на другую дорогу. На бюро обкома готовился отчет некоторых секретарей райкомов об организации соревнования. Дело тухлое. Меня послали в Гаврилов-Ямский район. Там я нашел немало бумажных соглашений о соревновании, но ни одного соревнующегося. Когда стал проверять, то оказалось, что и соглашения подписаны по телефону, никто ни с кем и не собирался соревноваться.

Состоялось бюро обкома, где я тоже выступил. Сказал, что в жизни никакого соревнования нет. Меня стали упрекать за то, что по молодости я не все увидел, надо было поглубже заглянуть в политическую суть вопроса. А вот редактору областной газеты «Северный рабочий» Ивану Лопатину мое выступление понравилось, он попросил написать статью в газету. Написал. Назвал ее «Соревнование по телефону». Напечатали. Больше того, главный редактор обратился в обком партии с просьбой назначить меня членом редколлегии областной газеты. Работал там более трех лет.

Я многому научился в газете. Об этом можно рассказывать без конца. Писал очерки, рецензии на кинофильмы, передовицы. Конечно, частенько выпивали. То зарплата, то гонорар. Вообще говоря, работа в газете — трудное дело, особенно с нравственной точки зрения. Но что тут поделаешь? Одним из шуточных принципов, которыми мы руководствовались, была песенка, сочиненная замечательным поэтом Юрием Ефремовым, работавшим в нашей газете. Вот она: «Мы решили: Бросим пить! Значит, так тому и быть! День не пьем! И два не пьем. А сойдемся — запоем: «Мы решили бросить пить. Значит, так тому и быть!» Третий день уже не пьем, третий день еще поем: «Мы решили бросить пить. Значит, так тому и быть!» На четвертый песню — к черту! Надоело нам не пить. Значит, так тому и быть!»

Недавно просматривал свои старые статьи. Статьи своего времени, ничего не скажешь. Серые, как солдатское сукно, они не выходили за рамки официалыцины, были просто «правильными», а часто — халтурными. И тем не менее именно в газете я научился сооружать из слов фразы, освоил какую-то логику письма. Каждодневный труд и обязанность сдавать определенное количество строк или, скажем, подготовка редакционных статей, на которые редактор давал не более двух-трех часов, приучали, во-первых, к ответственности и быстроте соображения, а во-вторых, к цинизму. И вот этот веселый и здоровый цинизм как бы витал в редакционной семье. Все это чувствовали, но никто не знал, как может быть по-другому. Да и не думали об этом.

Писали иногда статьи, совершенно не представляя возможные последствия, даже не думая о личной ответственности. Совесть очищали ссылками на заказы начальства. Никуда, мол, не денешься. И халтура частенько посещала газетные страницы…

Скажем, вызывает меня однажды главный редактор и говорит: «Срочно нужна рецензия на фильм «Сталинградская битва». Говорю ему, что фильма не видел.

— А его еще и нет в области. Но в кинопрокат пришли рекламные буклеты. Тебе их скоро принесут. Нельзя опаздывать с рецензией.

Пошел писать. Получилось два подвала. Напечатали. Похвалили. Премировали. Не меня, конечно, а «Сталинградскую битву».

В коллективе была очень доверительная обстановка. Я с душевной теплотой вспоминаю Валю Елисееву, Аню Черток, Осю Берлина, Женю Соколову, Колю Гендлина, Колю Соколова, Сеню Подлипского, Колю Грибкова. Они терпеливо учили меня газетному делу. Мы разговаривали обо всем, не особенно сдерживая себя в оценках. И как-то проносило. То ли редакционный стукач был ленив, то ли его вовсе не было, не знаю.

А в обкоме партии тем временем шла очередная реорганизация. Я был приглашен туда заместителем заведующего отделом пропаганды и агитации, а вскоре новый первый секретарь обкома Георгий Ситников внес предложение в ЦК об утверждении меня заведующим отделом школ и высших учебных заведений обкома КПСС. Этот уровень был уже номенклатурным. Обнажились новые для меня детали жизни. Например, начальник соответствующего отдела из КГБ (я, право, не знаю, как он точно назывался) должен был время от времени приходить ко мне и рассказывать об общей обстановке в институтах, об антисоветских разговорах, о тех, кто слушает «Голос Америки», сообщать результаты перлюстрации писем и прочее в том же духе.

Говорят, что опыт — это ум дураков. Не совсем так. И не всегда так.

Работа в новом качестве резко улучшила мое материальное положение. К 1500 рублям официальной зарплаты добавился пакет с 3000 рублей, с которых не надо было платить ни налоги, ни партийные взносы. Ну как тут не благодарить государевы блага? Теперь меня уже допускали на закрытые заседания бюро обкома, где заслушивались разные доклады, в том числе руководителей КГБ и УВД об общей обстановке в области. Постепенно начинаешь привыкать и к личной особости. Селекционная машина работала исправнейшим образом.

Доклады на бюро обкома оставляли у меня какое-то смутное впечатление. Что было в них правдой, а что — нет, определить невозможно. Получалось, что в области распространены антисоветские настроения и антипартийные разговоры, обнаруживались какие-то молодежные организации и группы, на сборах которых поют блатные песни и читают сомнительные стихи. В то же время говорили о неслыханном единстве народа, его поддержке политики партии, и только отдельные отщепенцы и клеветники, а их единицы, мешают народу жить хорошо и спокойно.

КГБ боялись все. От этой организации зависела судьба любого начальника. Но случались и разборки. Однажды на закрытом заседании бюро обкома Ситников зачитал письмо одной женщины, в котором она писала, что ее брат, капитан КГБ, сидит в тюрьме за то, что в закусочной на дороге из Ярославля в Москву якобы ранил одного человека выстрелом из пистолета, а другого ударил пивной кружкой. Сестра писала, что один из «пострадавших» уже арестован за убийство председателя колхоза. Именно это и привлекло внимание. Создали комиссию.

Через два-три месяца снова заседание бюро. Длилось весь день. Оказалось, что этот капитан выступил на партийном собрании в своей организации и рассказал о фальсификации некоторых политических дел. В ответ провокация — драка в пивной, организованная сослуживцами из КГБ. Один из «посетителей» закусочной учинил скандал и стал отнимать пистолет у капитана. Капитан дважды выстрелил вверх, его ударили по руке, и третья пуля попала в кончик пальца одного колхозника. Капитана избили в закусочной, избили в милиции, а затем осудили на восемь лет тюрьмы.

Когда ситуация стала проясняться, бюро приняло решение доставить на заседание пострадавшего. От капитана долго не могли добиться ни одного слова — он плакал. Пригласили врачей, они как-то успокоили его. Придя в себя, он рассказал жуткую историю о своих мытарствах, о порядках в КГБ, о беззакониях и фальшивых делах. Тогда этот эпизод я воспринял как торжество справедливости. Но не прошло и года, как сняли первого секретаря обкома КПСС Ситникова. Позже выяснилось, что вся эта история — финал длительной подковерной борьбы внутри областной элиты, и не только областной, но и в Москве.

Тяжелейшим годом на Ярославгцине был 1947-й. Голодный год. Неурожай, а то, что уродилось, сгнило в поле, дождь поливал с утра до вечера. А ЦК тем временем требовал принять все меры для выполнения плана госпоставок, особенно по картошке. Область была ориентирована на снабжение Северного флота. Все в области знали, что картошки в деревнях нет, люди голодают. Но это мало кого волновало. О ходе сдачи государству картофеля надо было докладывать в Москву каждый день. Очередное государственное мародерство.

Собрали очередное бюро обкома. Раскрепили руководящих работников обкома по районам и велели выехать на места немедленно. Мне достался Толбухинский район, не так далеко от Ярославля. Кое-как добрался до Толбухина. Первый секретарь райкома говорит:

— Ты же знаешь, что картошки нет, но ищи, раз велено. Возьми уполномоченного по заготовкам, у него есть мотоцикл с коляской, и вперед… за картошкой.

Конечно, картошки мы не нашли, поскольку ее не было. Смотреть в глаза колхозникам было бесконечно стыдно. Детей кормить нечем, а мы о советском патриотизме несем разную околесицу. Ни с чем вернулись в Ярославль. Снова бюро обкома. По очереди доклады — первого секретаря райкома и «партийного комиссара» из обкома.

Первый секретарь: «Картошки нет». Уполномоченный обкома — то же самое. Обоим по выговору с занесением в учетную карточку. И так по всему списку. Эти мизансцены повторялись в разных вариантах недели две. Потом все затихло.

Зимой наступили страшные времена. Ребята в деревнях пухли от голода, а в детских домах — умирали. Все призывы к Москве о помощи оставались без ответа. Только местные чекисты получили указание арестовывать «клеветников», которые «распускают слухи о каком-то голоде». Особенно убедителен был лозунг, приделанный к зданию Любимского райкома партии: «Жить стало лучше, жить стало веселее».

Из того, ярославского, времени расскажу еще о трех встречах с Матвеем Федоровичем Шкирятовым — «совестью партии», как его тогда называли. Должен сказать, уроки я получил весьма впечатляющие — уроки реальной карательной политики в самой партийной жизни. Шкирятов был председателем Комитета партийного контроля — репрессивного органа партии. ...



Все права на текст принадлежат автору: Александр Николаевич Яковлев.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
СумеркиАлександр Николаевич Яковлев