Все права на текст принадлежат автору: Екатерина Звонцова.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Рыцарь умер дваждыЕкатерина Звонцова

Екатерина Звонцова Рыцарь умер дважды

Мы видели их, мы слышали их, пути на краю земли, И вела нас Сила превыше земных, и иначе мы не могли.

Р. Киплинг. «Песнь мертвых»

Пролог

[Тот, кто давно мертв]

Они танцуют ― на лицах черные, красные и охристые полосы, треугольники, пятна. Танцуют ― и ночной ветер развевает волосы, поет в украшающих прически звериных черепах. Танцуют ― и безоружные не менее страшны, чем те, в чьих руках копья или боевые топоры.

Они завораживают, не отвести глаз. Я впервые на этом празднестве, приглашен единственным, кто вправе был меня пригласить, ведь обычно они нас сторонятся. Хотя к ним добры и никому не дозволено обижать их, они словно не верят, не верили с самого начала. Кто знает? Они не гонят любопытных прочь, приветливы, если к ним обратиться, а при встрече неустанно благодарят меня за доброту: и сейчас отдали лучшее место, поднесли лучшую пищу в бесхитростных деревянных и плетеных пиалах. Но сами… сами они извечно делают вид, что их нет. И все равно они уже незримо всюду.

О них говорят на улицах, к ним бегают дети ― посмотреть на танцы, моления, даже трапезы. Их музыка ― колдовство: едва просыпаются чужеземные флейты и барабаны, едва врываются в вечернюю тишину зычные голоса, как многие спешат на звук, забыв все прочее.

Они завораживают. Они прекрасны. У них столько тайн. Как же я их ненавижу.

Больше других ― тебя, нечестивец, тебя. Ведь это тебя слушаются, ты велишь литься песне, заклятью, вину. Ты уже не юн, но в расцвете сил и красоты, у тебя пронзительные глаза и величавая поступь. Вождь ― так они зовут тебя, но для меня ты просто грязный зверь. Был и будешь.

Ты танцуешь среди них, притворяясь равным, ― но все равно высишься, вырастаешь искусно вырубленным деревянным божком. В твоих длинных волосах вороний череп; чудится, что глазницы светятся золотом. Впрочем, не чудится, ведь ты колдун, как и я. Другой свет, свет твоих глаз, рожден кострами ― теми, что пылают теперь на площади, теми, что видны по всему краю Форта, где вы вольготно обжились. Что вы ищете в огне? К кому взываете, запрокидывая головы, давая пламени играть на лицах? Однажды я спросил, молитесь ли вы Звездам. Что ты ответил? «Звезды ― лишь частицы мира, молиться им ― что молиться каплям росы». Я промолчал, мы не смели неволить вас в вере. Не стоит мешать слепцу, сознательно выбравшему слепоту.

…Ты танцуешь, восхваляя ваших странных духов, но скоро вернешься и сядешь подле меня. Наши чаши рядом, там недопитое вино ― оранжевое, как огонь, апельсиновое, которое вы так полюбили. Оно терпче нашего: вы добавляете туда дикие ягоды лиан, соцветия сорных ползучих кустарников. Не потому ли запах так резок и сладок, не потому ли так играет искристая глубина?

Вы взяли местный рецепт и извратили: наше вино не туманит столь сильно мысли, не будоражит душу. Вы взяли наш дом и изменили уклад до неузнаваемости: ходите босыми, спите в теплые ночи на крышах, разжигаете ослепительные костры. Вы взяли все, что вам щедро предложили, но вам было мало. А я, наивный глупец, не замечал.

Жаль, я хватился поздно, жаль, лишь ныне. Когда ты, нечестивец, взял и душу моего сына, околдовал россказнями, будто каждый волен поступать, как хочет, и нет оков, что нельзя сбросить. Когда он глядит на тебя с обожанием, когда пересказывает ваши сказки и забывает свои. Когда его герои ― Голубая Сойка, сбежавший в Лунные Земли вопреки воле отца, и Койот, коему не стыдно презреть долг во имя собственного счастья или вовсе мимолетного развлечения.

Я ненавижу тебя. Тебя и отраву, что ты принес, отраву, от которой ширится и без того огромная пропасть меж мной и моим мальчиком. И это не все; ведь сегодня он один боготворит тебя, а вскоре к тебе потянутся многие, сотни тех, кто слышит ваши песни. Но нет… нет, я не допущу. Вы чужаки, таковыми и останетесь. Посмотрим, что станет с твоим народом без вождя?

Мы не знаем войны, нечестивец, и почти не знаем оружия. Это ты принес сюда первый лук, первый топор и трубку, стреляющую дымом и сталью. Мы не скоро научимся делать подобное; мы никогда не видели в том нужды; нам хватало мечей и доспехов для фортовой стражи. Но наши тайные умения тоже широки, а наш мир, мир, столь тепло вас принявший, на самом деле коварен.

Он при мне ― алый порошок. Пыльца черной орхидеи, самого красивого цветка наших краев. Она обжигает, даже если случайно коснуться лепестка; мы все носим ее с собой, чтобы отпугивать змей. Когда ты выпьешь пыльцу с вином, она разъест твое нутро, но никто не увидит этого. Сначала ты просто уснешь подле меня. Задремлешь под треск пламени, задремлешь, устав от плясок, не закричишь. Никто ничего не заподозрит, ведь вы так много знаете об острых стрелах и так мало об отраве, хотя сами ― отрава.

Танцуй, нечестивец, молись. Танцуй, молись, ведь моя рука уже замерла над твоей чашей.

Танцуй. Молись. И…

Как близко сегодня наше зеленое небо.

Что это? Впервые за все мое существование оттуда падает стремительная звезда?

И… почему эта звезда взрывается прямо в моей груди?

Эпитафия первая Сердце сестры

[Эмма Бернфилд]

Я помню Джейн.

Я помню ее с того далекого дня. Июнь, запах лесных цветов и мелькание крыльев ― никогда ни до, ни после мы не видели в саду столько бабочек. Белых бабочек, говорили, что из горного снега. Две маленькие дурочки, мы с Джейн, верили небылицам: до гор было недалеко, пара миль против течения по зеленым холмам, не сворачивая. И вот уже торопливая беглянка-река Фетер, голубая змейка. Вот деловитый Оровилл ― городок на пути к расцветающему Сакраменто. И вот, наконец, огромная безмолвная Сьерра-Невада, ее промозглые склоны, поросшие древним лесом. Даже теперь, когда в Калифорнии вовсю добывают золото, когда оно потоками растекается по Америке и, ища удачу, всюду селятся люди, цепь остается дикой. С белых пиков вполне могут прилетать снежные бабочки, но я уже не узнаю: горы берегут свои тайны. Как берегла их моя Джейн. Жаль, я поняла это поздно.

А тогда ― раннее лето, июнь. Пыльца на пальцах. Мы учились ходить, пытались подняться из высокой, ― так нам казалось, на самом деле было едва-едва по колено, ― травы. Крепко держались друг за друга и за изумрудную живую изгородь, увивавшую ворота особняка. Мы засмеялись, когда удались первые, еще маленькие и неловкие, шаги. Мы сделали их одновременно. Вместе. Мы все делали вместе, с самого появления на свет, и так должно было продолжаться до могилы.

Я помню Джейн.

Я помню ее в дни, когда мистер Уинслоу, учивший нас дома, становился особенно зануден. Пускался в пространные философствования или нырял в дебри американской и мировой истории, нам, озорным девчонкам, не очень-то интересные. Джейн, стоило статному старику в опрятном зеленоватом сюртуке отвернуться, бесшумно передразнивала его манеру махать руками, а я давилась со смеху. Это не значило, что учеба не прельщала нас, совсем наоборот: мистер Уинслоу грустил, расставаясь с нами, и назвал нас «самые смышленые особы на моей пыльной памяти». Мы же на прощание вышили ему шесть носовых платков.

Я помню Джейн.

Помню ее долгие прогулки и задумчивые взгляды в вечернее небо. Помню, как, приходя, она садилась у стены и обнимала колени; подол платья всегда был перепачкан землей и хвоей. Помню день, когда она небрежно спросила у отца: «Зачем к нам приезжали мистер и миссис Андерсен?», и он быстро переглянулся с матерью, и оба расцвели улыбками, полными счастливой надежды. А Джейн вдруг потупила голову…

Я помню Джейн.

Я никогда не забуду утро, когда она вернулась домой, после того как пропала на три дня. Вернулась, истекая кровью, оставляя яркий алый шлейф на молодой траве, подернутой росой. У Джейн был вспорот живот; она зажимала внутренности бледной дрожащей рукой.

Пока сестра, хватая воздух сухими губами, лежала навзничь и доктор тщетно удерживал в ней искры жизни, она не успела ничего рассказать. Может, если бы она дождалась шерифа, к которому питала особую симпатию и которого звала «надежнейшим джентльменом Оровилла», наша несчастная семья поняла бы хоть что-то. Но Джейн не смогла дождаться. За доктором прибыл лишь пастор; с ним разговор был недолгим и остался тайной. Мрачной тенью пастор явился для исповеди и еще более мрачной ― исчез, когда все кончилось.

Джейн умерла быстро, без криков и молитв, просто закрыв глаза, будто хорошо потрудилась за день и теперь решила поспать. Ее прохладная рука выскользнула из моей, как выскальзывали когда-то тонкие побеги живой изгороди. Последними ее словами было:

– Сходи к Двум Озерам, Эмма. Пожалуйста, сходи к Двум Озерам и…

Я помню Джейн.

Я никогда ее не забуду.

Часть 1 На щите

Мне снилось: мы умерли оба,

Лежим с успокоенным взглядом,

Два белые, белые гроба

Поставлены рядом.

Н. Гумилев

1 Две сестры [Эмма Бернфилд]

Здесь. Агир-Шуакк, мир под Зеленым небом, Сухой сезон
Мне страшно.

Настолько, что прошла волна тошноты, но я по-прежнему не могу пошевелиться. Тело затекло в расщелине меж корнями, холодное, липкое, но как никогда живое, впивающееся в эту ускользающую жизнь. Платье пропиталось грязью и потом, а самый громкий из еще доступных мне звуков ― стук в висках. Интересно… они слышат? Тогда они скоро придут.

Чужой мир полон трав и папоротников, колючего кустарника и гибких ветвей. Здесь нет елей и сосен, седых от мха, а высится что-то незнакомое, увитое орхидеями и лианами с длинными стрекучими усами. Побеги шевелятся, как тощие черви; один плотный лист задел мою щеку и липнет к ней. Вместо освежающего хвойного флера ― душный смрад. Гнилой смрад болота, горький смрад подступающей рвоты, едкий смрад дыма. Дыма? Что-то жгут… где жгут? Не меня ли выкуривают, как зверя?

Я еще что-то понимаю, только поэтому мысль бежать и кричать кажется глупой. Поляна открытая, деревья замыкают ее в полукруг. Ни камня, ни пня, ни хоть чего-нибудь, где можно укрыться. Меня увидят и в лучшем случае поймают. Я не знаю, что тогда сделают, но этого нельзя допустить. К тем, кто уже стрелял тебе под ноги, лучше не приближаться по доброй воле. Этот закон я запомнила в Калифорнии. Дома.

Закрываю глаза, делаю вздох, пробую шевельнуться. Не ранена, убедилась хотя бы в этом. Дальше? Нужно понять, что случилось, где я. И пусть…

Пусть они уйдут.

Но они не уйдут. Меня видели, знают, куда я побежала. Лучше бы я осталась там, на другой поляне, возле поросшей кувшинками воды, пусть в ней и прячется тварь. Тварь, затащившая меня сюда, когда я склонилась над одним из Двух Озер еще в своем родном лесу. В лесу Джейн. Моей мертвой Джейн.

Пусть они исчезнут!!!

Перепуганный ребенок беснуется в голове, его не утихомирить. Все, что я делаю, чтобы успокоиться, ― представляю омут, сине-зеленую заводь. Заводь, откуда смотрели глаза-провалы, заводь, где меня назвали чужим именем и взяли за руку. Может, оттуда я смогу вернуться? К маме. Отцу. Я все расскажу шерифу и пастору. Я подниму весь город, только бы…

Домой. Домой. Домой.

Но я могу лишь выть в своем убежище. И этого достаточно, чтобы меня нашли: просвистев в воздухе, что-то пронзает кору рядом с моим левым виском. Шея отзывается болью, стоит повернуть голову, рассудок взрывается страхом. Стрела. Это горящая стрела.

Пламя странное, желтое, в нем отчетливо виден черный наконечник, испещренный знаками. Откуда-то я точно знаю: как и огонь, наконечник обжигающе холодный. А этот материал… Вулканический камень. Это обсидиановые стрелы, я находила такие, их много валялось среди прелой хвои, когда однажды…

«― Яблочки, не ходите в лес за дубравой. Там давно ничего нет.

– А как же индейцы?

– И индейцев нет. Это дикие места.

– А что значит «дикие»?

– Дикие, значит, там может случиться что угодно. Так что будьте хорошими девочками. Даже ты, Джейн…

Джейн… Джейн…»

Слышу голос отца и смотрю на желтое пламя. Оно все ярче; ослепляет и в конце концов заставляет прищуриться. Оно меня не трогает, не трогает и дерево, просто пляшет на ветру. Но я сдаюсь. Зажмуриваюсь, сжимаюсь. Я твержу себе, что сплю, что достаточно ущипнуть себя, и все кончится, что на самом деле ничего не произошло.

Домой. Если бы я могла попасть домой… Ничего не произошло.

Продолжая прятаться среди корней, не способных меня укрыть, я прячусь и там, где до меня точно не доберутся. В собственных мыслях, в прошлом ― переношусь на несколько недель назад. Когда меня найдут и там, я умру.

Там. Калифорния, лето 1870 года
Джейн нет. Сегодня «ее четверг», и сейчас самый его разгар. Джейн, как обычно, бродит в лесной тени и мечтах. Мне ее не найти: не только потому, что я не знаю наших дебрей и до смерти их боюсь, но и потому, что сестра удивительно прячется, подчас находясь в шаге от меня, и возвращается, как ей вздумается.

Пора бы привыкнуть: Джейн уходит на долгие прогулки с тринадцати лет. Бедные приземленные родители в конце концов смирились и выделили ей «свои четверги». Джейн отвоевала их с обещанием ― не забредать далеко. Пусть окрестности Оровилла тихие, пусть на тропах не подстерегают грабители и дезертиры, пусть сюда не долетело эхо войны, а последний здешний краснокожий ныне носит шерифский значок. Лес всегда останется лесом. В нем будут жить холодный сумрак и страхи. Даже залитый солнцем, исхоженный вдоль и поперек, лес извечно прячет какую-нибудь угрозу на случай, если люди станут слишком назойливыми. Однажды лес уже избавился от тех, кого приютил. Кто знает, не произойдет ли это снова.

Скрип пустых качелей рядом раньше успокаивал. Сегодня от него грустно, настолько, что я встаю и начинаю бесцельно скитаться. Праздное дело для девушки, девушка должна уметь себя занять: не чтением, так музыкой, не музыкой, так вышивкой, не вышивкой ― так помогла бы по дому, а почему нет, привыкай, рабство-то в прошлом. Но папы, чтобы сказать подобное, рядом нет. И я… слоняюсь. Кажется, это слово в ходу там, где по Фетер сплавляют золото, на улицах устраивают драки и мало кто следит за языком.

Ни звука. Спит наш дом, который должен напоминать особняк наполеоновских времен, а напоминает кремовый торт, утонувший в неухоженной зелени. Не колышутся занавески, ни одного силуэта не мелькает в оконных проемах, а два каменных грифона ― те, что по устарелой парижской моде охраняют крыльцо, ― разнежено уронили на лапы головы. Грифонам душно. Они рады, что эта часть дома наконец-то в тени и можно прикорнуть.

Мне хватает десяти минут, чтобы обойти все. В четвертый или пятый раз за день оглядеть фонтанчики, клумбы и птичьи купальни; миновать огороженный пятачок, к которому я обычно не приближаюсь, ― на восточной стороне двора. Там на аккуратных грядках растут овощи: «Каждый должен возделывать свой сад, как делали наши предки и как советовал умная голова Вольтер в своем “Кандиде”». В этом убежден отец, потому год за годом здесь появляются чахлые посадки разных культур. Они не вяжутся с грифонами, колоннами и резными балкончиками, не вяжутся с прошлым отца ― лихого сорокадевятника1 по молодости, успешного судостроителя в войну, не менее успешного судовладельца ныне. К тому же грядки не дружат то ли с жарой, то ли с ветрами, налетающими с гор. А может, наш садовник не способен вырастить ничего, кроме цветов и цитрусов, ― так считает Джейн.

– Скучаешь, яблочко?

Голос находит меня там, откуда и началось блуждание, ― на качелях. Яблоки не растут в нашем саду, да и в окрестностях проще найти апельсины: их высаживают все кому не лень, за последние десять лет они вошли в повальную моду. Но почему-то у родителей прижилось именно такое прозвище; мы с Джейн ― их «яблочки». И я привычно улыбаюсь, когда мама опускается на качели рядом.

– Нет, ничего…

Она убирает за ухо прядь волос, каштановых и прямых, как у меня. Расправляет складки на голубом платье, пропуская меж пальцами кружевную оборку. У мамы сонный вид, как и у многих в послеполуденное время. Как и у многих в безлюдной долине, лишь местами присыпанной особняками. Как и у многих в богом забытом краю под снежными боками гор.

– Как думаешь, Эмма, Джейн вернется к чаю?

– Может, и к ужину. Скорее к ужину.

– Я велела приготовить цыпленка в меду.

– Звучит здорово.

Беседа такая же сонная, как мамино лицо и, наверное, как мое. В последний год мне совсем невыносимы тихие часы, особенно в «четверги Джейн». Время, когда все могли скрасить сказки садовника или игры с детьми кухарки, не вернуть: садовник растит собственных внуков, а кухаркины дети подались на дальний прииск и там, не найдя счастья, по слухам, стали грабить поезда. Я выросла. Безнадежно.

– Кстати, новые соседи поселились к западу. Надо бы нанести визит. Генри говорит, у них двое сыновей.

Это брошено небрежно, но, не поднимая головы, я знаю: за мной наблюдают. Лицо мамы уже не сонное, возможно, и окрасилось румянцем. Она всегда находит, чем себя занять, чтобы не спятить в нашей глуши, деятельно строит планы, неважно, какие: по посадке «вольтеровских» овощей, по благоустройству террасы, по пошиву платьев. Ныне она погрузилась в исполнение нового, поистине наполеоновского плана. Ей пора выдавать замуж дочерей.

– Да, я была бы рада выехать хоть куда-то, ― осторожно соглашаюсь я.

– Ты увядаешь, яблочко. Тебе совсем скучно. Не пора ли заказать тебе из города книг?

– Надоели книги.

Я говорю резковато. Конечно, книги не могут надоесть: они успокаивают душу и проясняют разум, а иногда дарят интересные путешествия. Но если их считают единственным лекарством от твоей хандры, пичкают тебя ими, как микстурой, даже они начинают вызывать тошноту. Я вздыхаю, и мама нежно берет меня за руку.

– Значит, будем радоваться предстоящему знакомству. Андерсены из Нью-Йорка, занимаются железными дорогами. Наверняка им есть о чем рассказать провинциалам вроде нас.

И есть, по какому поводу задрать нос. Нью-Йорк! Я видела выходцев из краев, где поезд встретить легче, чем лису. В большинстве своем подобные гости не скрывают снисходительной скуки, знакомясь с такими, как мы: судостроителями, лесопромышленниками, снабженцами, владельцами добывающих предприятий, пусть даже золотых приисков. Золото прибавляет нам блесток, но не блеска. Приезжие важничают, как могут, перед всеми, благодаря кому об Оровилле говорят, что он процветает. Процветает, бесспорно, ― как цветок, вылезший на свет божий из горки руды. Да и сколько ему осталось процветать, когда, по слухам, жилы скудеют?

– Эмма, а может, тебе тоже нужны «свои» дни? Мы уже спрашивали…

Видимо, мама чувствует некоторое раскаяние, глядя сейчас на меня. В последний раз вопрос: «Детка, а ты не хочешь взять среды или, например, понедельники?» задавался, когда Джейн только начала сбегать на лесные прогулки. Я сказала «нет»; я и не могла сказать ничего другого, но обида гложет до сих пор.

– И я тоже уже спрашивала, могу ли в «свои дни» уезжать с отцом. Мы ответили друг другу на все вопросы, разве нет? Или вы…

В мой голос пробилась надежда. Конечно, маму это пугает, и она спешит оборвать меня даже раньше, чем я произнесу «передумали»:

– Ох, Эмма. Я и не полагала, что ты по-прежнему хочешь, чтобы тебя застрелил первый забулдыга, продавший пару самородков за виски.

– Если мне встретится забулдыга, у него найдется цель поинтереснее. Другой забулдыга или кто-то, у кого есть еще самородки.

– Яблочко, послушай, даже твой отец…

– Хорошо. Просто не будем об этом.

«Свои дни». Единственное, на что они могли бы мне пригодиться, ― поездки в город, пусть Оровилл и не самое располагающее место. Речной порт, через который идут суда старателей, где останавливаются для погрузок, починок и попоек. Оровилл ― родной дом для людей двух пошибов: рабочих и лихих. Законники, третья местная «каста», тоже неплохо себя чувствуют, но слишком малочисленны, чтобы сделать город полностью безопасным для меня, мамы и прочих, кто не носит оружия, или для таких, как отец: кто носит, но в мирные годы так посадил зрение бумагами, что едва ли попадет в дерево с пять шагов. И все же я люблю Оровилл: неуклюжие пароходики, узкие улицы, гомон на десятке языков от английского до китайского. Люблю блестящие значки-звезды рейнджеров, люблю приглушенную музыку салунов. К тому же в Оровилле, при всех «опасностях, губительных для девушки», есть привлекательные места, к примеру, книжная лавка, магазин европейских товаров, кондитерская. Ох, если бы мы располагали хоть одним слугой, способным защитить меня в случае неизвестно чего! Но пока…

– Не грусти. Уверена, будущий супруг сможет возить тебя в город или даже будет там жить. А может, он вовсе будет жить, где ты и не мечтаешь? Нью-Йорк или…

…Или что угодно, только бы я дала себя окольцевать. Возможность вырваться ― немногое, чем меня можно завлечь замуж, так считает мама, и, в общем-то, она права. Я устала от разговоров об этом пока еще несуществующем звере, своем «будущем супруге». Я даже воображаю его как белого оленя с вызолоченными рогами, или толстого дракона, или покрытое шерстью создание с гор. Не слишком романтично. В книгах все по-другому.

– Да, конечно…

Мама вдруг подмигивает; у нее становится хитрый вид, как у ребенка, уверенного, что конфету он прячет в кулаке совсем незаметно.

– Кстати, в этом ты счастливее Джейн. Замужней женщине сам Бог велел ездить развеиваться в город, а вот гулять по каким-то чащобищам…

Тут можно только махнуть рукой.

– Ты же знаешь, у нас нет таких уж чащобищ. А если и есть, они слишком высоко, Джейн туда не ходит.

– А куда она ходит, яблочко? Может, ты узнала?

У вас нет секретов, вы так дружны…

Рано или поздно мы всегда к этому возвращаемся: мама вот так заглядывает мне в лицо, тревожно ерзая. А я испытываю смутные угрызения совести, хотя причин для них нет и быть не может. Потому что, сколько бы мы ни шептались с Джейн, сколько бы ни читали дневники друг дружки, в каких бы страшных грехах друг другу ни признавались…

– Нет. Я давно за ней не увязываюсь.

Да. Я не знаю. Не знаю, зачем Джейн столько «четвергов», ведь она берет иногда все четыре за месяц. Не знаю, что можно делать в лесу несколько часов, а то и от рассвета до заката. И понятия не имею, почему иногда она возвращается с прогулок такая… чужая. Я долго боялась проговаривать это слово даже в мыслях; однажды оно все же прорвалось и теперь меня преследует. Каждый раз, когда я смотрю Джейн в глаза.

– Понимаешь, яблочко, вы совсем взрослые, скоро у вас будут свои дети. Вы, может, покинете наши места. Но этот лес…

Мама осторожно подбирает слова, как если бы ступала по льду. Опасается, что я передам все Джейн, но это не единственное. Мы похожи, даже больше, чем на первый взгляд, и недавно я осознала кое-что с беспощадной четкостью: мама не просто не понимает, что Джейн, наша милая Джейн, может искать в глуши древних елей и дубов. Мама тоже боится леса и не уверена, что это обычная глушь. Лес не дает ей покоя. Неспроста.

В тринадцать Джейн бегала туда тайно, потом получила законные дни. Нам уже восемнадцать, и сестра все еще уходит. Я увязывалась с ней не раз, но эти прогулки лишь сбивали меня с толку. Правда, что можно сделать в лесу? Устроить пикник, почитать, вздремнуть, помолиться. Тайно встретиться с возлюбленным или понаблюдать за белками. Еще можно поохотиться ― в компании прочих детей «новой аристократии», как зовет соседей отец. Да, лес ― по-своему приятное место… если ты не одна. И если не ждешь опасности из-за каждого дерева, как, например, я.

Джейн бродит по тропам, кормит животных, плетет венки. Сидит в корнях какой-нибудь ели, прислонившись к стволу. Она делала это, когда мы ходили в лес вместе; делала, когда я кралась за ней тайно, делала, когда отец посылал следить за ней слуг. Ни разу она не встречалась с каким-нибудь таинственным юношей, вроде беглого каторжника, краснокожего или рейнджера. Не превращалась в лису, зайчонка, птицу или другое существо, как герои сказок. Не купалась нагишом в Двух Озерах. Не занималась вообще ничем, что могло бы показаться странным хоть немного. Джейн даже возвращается вовремя ― свежая, раскрасневшаяся, усталая и, как правило, страшно голодная. Быстро уплетает ужин. Отец, с любопытством наблюдающий, отпускает что-нибудь вроде: «Молодая кровь. Приволье, это славно, взять хотя бы краснокожих красавиц и их здоровых детишек!». Хотя мы не застали здесь краснокожих, Джейн кивает и смеется, обещает, что ее дети будут ловчее и умнее любых индейцев. А потом мы идем в комнату, шепчемся до поздней ночи, и все становится как раньше. До следующего четверга.

– В конце концов, не все ли тебе равно? ― мирно спрашиваю я.

Мы встречаемся глазами.

– А тебе? Все бы ничего, но в последнее время она приходила мрачнее тучи… замечала?

Замечала, как иначе? Пусть Джейн сразу начинала оживленно болтать, пусть она трепетно обнимала меня, пусть на следующий день мы веселились у кого-нибудь на балу или всей семьей ехали в Оровилл. Да. Джейн возвращалась из леса хмурой уже несколько раз. Хмурой и грязной, отвечая на все вопросы лаконичным «Спешила, упала».

– Может, ей надоедает?

– Не знаю, яблочко. У меня странное чувство…

– Какое?

Мама смотрит на носы мягких туфель и шевелит ими в траве, вспугивая большого жука. Она явно колеблется, поделиться ли тревогами со мной или с пастором, который просто посоветует молиться. Или с отцом, который ответит латинским афоризмом о том, как изменчива юность? Оба ответа ее не успокоят, а больше она не доверяет никому в этом мире. И, вздохнув, мама все же признается:

– Тревожное. Может, стоит за ней последить?

– Она уже замечала слежку. Помнишь, как она была возмущена?

– Значит, нужно попросить кого-то, кто ловчее. Какого-нибудь рейнджера?

Я фыркаю, представив этих ладных, довольно милых, но небритых и неопрятных мужчин в тяжелой обуви, крадущихся за Джейн так, что скрипят ветки и стаями вспархивают птицы. У оровиллских рейнджеров немало достоинств вроде отчаянной храбрости, зоркого глаза, твердой руки и (у некоторых) даже воспитания. Но навыков слежки у них маловато, мне случалось наблюдать, как они ходят. Звон шпор, бряцанье оружия и зычный бас оповещают о прибытии законника задолго до того, как замаячит тень его шляпы.

– Ох, мама!

– Смеешься надо мной, яблочко? Вот погоди, будет у тебя дочь…

– Для твоих маленьких хитростей лучше подошел бы индеец.

Она сокрушенно вздыхает.

– Винсент не согласится, у него дел по горло, да и он слишком дружен с нашей чертовкой. К тому же вряд ли он за эти годы не забыл, как красться за дичью и…

– Ты говоришь с таким укором, будто сама умеешь красться за дичью.

Мама не без доли самолюбования вздергивает подбородок, где видна маленькая ямочка.

– Может, стоит попробовать? Я не подозреваю о многих своих талантах. А вообще иногда мне кажется, что Генри с его восторгом по поводу всех без разбору чужих культур прав. Жаль, в округе индейцев совсем не осталось… Ой, смотри, она!

Последнее мама произносит, поднимаясь, шурша платьем, торопливо одергивая его. Глядит в сторону калитки, увитой вьюном. В проеме стоит Джейн, и она не одна: джентльмен в сером сюртуке, совсем молодой и немного запыхавшийся, переминается с ноги на ногу рядом.

– Добрый вечер. Мама, Эмма… это Сэм Андерсен, наш новый сосед. Я случайно встретила его по дороге, и он настоял на том, чтобы меня проводить.

Джейн улыбается; ее щеки оживляет призрачный румянец. Она то и дело поглядывает на своего спутника, в иссиня-черных кудрях которого блестит заходящее солнце.

Джейн остается жить около трех недель.

Здесь
Стрела пылает от наконечника до оперения. Хочется выдрать ее и бросить подальше, но, может, этого и ждут. А может, дым уже отравляет меня, лишает способности двигаться и думать? Я и вправду не могу ее вернуть.

Они пришли. Тени за деревьями; я различаю зеленые узорчатые маски. Маски сливаются с растительностью, кроме них, из черноты одежд не выбивается ничего. Даже самострелы из чего-то черного. Дерево? Сталь? Снова обсидиан? Тени безмолвны. Они приглядываются ко мне, еще немного ― и я различу блеск глаз за прорезями. Глаз ли? Есть что-то нечеловеческое в их движениях: не трещат ветви, точно стопы вовсе не касаются земли. Или сердце заглушает смертную поступь?

Они собираются вместе, теперь говорят. Четверо, высокие и поджарые, не понять: мужчины, женщины? Поглядывают на меня, и разговор становится оживленнее, переходит в… спор? Похоже. Одна тень качает головой, но другая делает шаг. Ее удерживают, начинают увещевать. Тень остается на месте; я не слышу, что ей сказали, но что-то в быстрых жестах вдруг будит догадку. Нелепую, невозможную, но…

Они боятся? Кажется, они чего-то боятся или… кого-то?

Тени бурно спорят, но все равно замечают опасность раньше, чем я, ловящая каждое движение и звук. Треск-треск. Смерть-смерть. Одна тень даже успевает выстрелить, правда, это уже не может ей помочь. Рыжее животное, вынырнув из чащи, прыгает молниеносно; под лапами хрустят кости сразу двоих. Над деревьями несется клич. Третья тень шарахается к деревьям; за ней кто-то, сорвавшийся со спины зверя, ― низкорослый, одетый в лохмотья. У этого кого-то в зубах нож. Росчерком сверкает лезвие, и незнакомец исчезает в зарослях.

Пара мгновений ― крик. От того, как, захлебнувшись, он переходит в бульканье, пробирает озноб. Впрочем, не сильнее, чем от того, как животное, из груди которого торчат стрелы, придавливает последнюю тень к земле, наваливается всем весом. Руки исступленно вцепляются в шерсть, соскальзывают. Правая, дотянувшись до ножа, наносит удар, но тщетно. Зверь душит осознанно, терпеливо ждет, пока жертва обмякнет, после чего сразу выпускает ее. Падает нож. Голова запрокидывается, и я вижу разметавшиеся пряди длинных волос. Определенно, человек, определенно, мертв. Зверь обнюхивает разрисованную маску, облизывается в задумчивости, но в конце концов просто переступает труп.

– Хороший… хороший…

Повторяю заклинанием, стараюсь не шевелиться и даже не дрожать. Наверняка зверь чует мой ужас, а задушить меня будет гораздо проще, чем вооруженного человека в черном.

– Не подходи… ладно?

Лучше было молчать. Зверь, прежде обнюхивавший траву, вскидывается. Теперь он заинтересованно уставился прямо на меня.

Длинный, гибкий, с лоснящейся шерстью и острой мордой. Я видела таких в разъездном зверинце; там подобные, но размером с кошку для потехи убивали змей, почти так же придушивая или перекусывая горло. Тогда я восхищалась их хищным изяществом больше, чем изяществом пантеры из другой клетки. Теперь я сжимаюсь в комок.

Зверь идет ― так же бесшумно, как шли тени; не хрустит ни одна ветка под короткими лапами. Зверь подергивает влажным носом, блестят черные глаза, мотается туда-сюда хвост. Зверь издает свистящие, а может, щелкающие звуки и щерит зубы. Он уже близко. Стрелы, торчащие из груди и окутанные огнем, явно его не беспокоят. Он подходит вплотную и неторопливо садится. Склоняет голову, снова щелкает или ворчит, почесывается задней ногой. Он кажется безобидным, и все же я подаюсь назад и делаю неглубокий вздох.

Зверь огромен, больше лошади. Стрелы торчат не из груди, а из доспеха, эту грудь прикрывающего. Пластина обита свалявшимся мехом такого же оттенка, возможно, чтобы сбить врагов с толку.

Да, зверь огромен. На нем седло и броня. Он убил трех человек. Но это всего лишь очень большой мангуст.

2 Дом и убежище

По-прежнему здесь
Зверь обнюхивает меня, я не сопротивляюсь. Сейчас, когда ясно, что на меня не нападут, больше тревожит не любопытная морда с колючими усами, а стрелы: та, которая все еще торчит в дереве, и те, которые вонзились в мангуста. Золотые символы на камне о чем-то напоминают, это уже мелькало в моей голове до появления животного и его… всадника? Кстати, где он?

Прислушиваюсь. Шуршит листва, на развесистые ветви возвращаются, всплескивая крыльями, птицы, отдаленно журчит родник. Других звуков нет. Где маленькое существо с ножом в зубах?..

Зверь поводит головой в сторону, дергаются торчащие уши. Затем он задирает морду, разевает розовую пасть и протяжно визжит. Ему тревожно, а может, больно? Я присматриваюсь к нему внимательнее.

– Ты… как?

Скорее всего, он не понимает; меня просто обманула рассудочность, с какой он задушил человека. А что если все произошедшее ― вообще плод болезни моего воспаленного рассудка? У меня были причины сойти с ума. Но, видя, что зверь снова в меня вглядывается, я дружелюбно предлагаю:

– Давай я вытащу твои стрелы… дружок?

Мангуст спокоен. Я, перебарывая страх, тянусь к пламени вокруг первой стрелы. Она не обуглилось, это убеждает меня, что от прикосновения не будет больно, совсем не будет. Я готова сомкнуть пальцы и хорошенько потянуть, когда…

– Стой! Дуреха!

Вжимаюсь в расщелину меж корнями, торопливо опускаю руку. Я успокоилась рано: я же не в безопасности и все еще не одна. Всадник, впрочем, теперь я убеждена, что всадница, вылез из зарослей. Девушка движется неторопливо, вразвалку, совсем не так, как преследовала врага. На ходу она распихивает по карманам грубой накидки какие-то предметы, а еще что-то тащит под мышкой. Приглядываюсь. Это колчан и самострел.

– С ума сошла? ― кричит она снова. ― Сгоришь до уголечков!

Она низенькая, не выше десятилетнего ребенка. Широкая и плотная, негритянского типа лицо, но не это привлекает мое внимание. Куда больше ― зеленые волосы колечками, длинные обвислые уши и рожки, растущие из верхней части открытого лба. Девушка ― если можно назвать это девушкой ― густо намазала веки зеленым, в зеленый выкрашены пухлые губы.

Незнакомка деловито направляется не ко мне, а к трупам, переворачивает ближний на спину небрежным пинком. Присаживается, начинает быстро обшаривать. Раз ― ссыпает в поясную сумку горсть сухих ягод. Два ― находит нож. Три ― довольно щелкает языком, оглядывая пару каких-то камешков. Чиркает, высекая искру, прячет и прищелкивает языком повторно. Поправляет грязную обмотку на жилистой ноге и продолжает мародерствовать, как ни в чем не бывало. Ей-богу… слушая рассказы тех, кто воевал с Конфедерацией, я всегда представляла, как южане обирали наших убитых солдат столь же нагло, раздевая почти донага. Да где же я?..

– Что смотришь, Жанна? Помоги!

От окрика я вздрагиваю. Чужим именем меня называют во второй раз, первой его произнесла тварь, затащившая меня сюда. И во второй раз «Жанна» звучит с такой неколебимой уверенностью, что в горле ком. Вот только бежать уже некуда.

– Я…

Девушка, обшаривая второй труп, поднимает черные глаза; я опускаю свои.

– А я слышала, ты ничего не боишься. Самим вождем командуешь.

Звучит разочарованно, и, пусть не понимая, какое отношение разочарование имеет ко мне, я теряюсь. Оцепенела, не думаю даже о том, что теней вокруг может бродить больше, чем четыре, и лучше скорее убраться. Наконец мне удается, пересилив себя, выдавить:

– Скажите, пожалуйста, мисс, как мне попасть домой?

Я ни на что не надеюсь, поэтому с трудом сдерживаю радостный возглас, когда незнакомка отвечает вполне мирно:

– Да я отведу. И чем быстрее мы управимся…

Она осекается, еще раз раздраженно на меня зыркнув: видимо, я не поняла какой-то намек. Снова поджимает губы и безнадежно машет рукой.

– Ладно, похоже, ты умеешь только красоваться. Ну, хоть это у тебя выходит славно.

За следующую минуту она обшаривает последнее тело. Забирает какую-то склянку, кожаный мешочек, три перышка: красное, белое и желтое. Потом она сует за пояс очередной чужой нож и поднимает самострел.

Их у нее уже четыре, и с ними она идет мне навстречу.

– Шику!

Незнакомка иначе, чем прежде, более громко цокает языком. Рыжий зверь разворачивается, она оглядывает его и морщит плоский курносый нос.

– Дурень обстрелянный.

– Как вас зовут, мисс?

Я спрашиваю тихо, не особенно рассчитывая, что ответом меня удостоят. Я не нравлюсь девушке, это видно, впрочем, не скажу, что она нравится мне, но куда деть манеры? С человеком, спасшим тебе жизнь, так или иначе лучше познакомиться. Разве не так принято у…

– Цьяши из рода Баобаба. ― Она бросает это, уже запустив руку в один из своих бессчетных карманов. ― Цьяши Гибкая Лоза. И брось эти ваши «мисс». Глупость.

Первая мысль: девушка похожа скорее на крепкий бочонок, чем на гибкую лозу. Вторая: за такое замечание она перережет мне горло. Третья: «мисс» ― это не про Цьяши. Я просто киваю, собираюсь тоже представиться, но не успеваю.

– Зачем Исчезающему Рыцарю мое имя? ― цедит девушка сквозь зубы.

Исчезающий Рыцарь?

– Шику, стой спокойно!

Она повышает на мангуста голос. Вытряхивает из кожаного мешочка на ладонь немного синего порошка и посыпает горящие стрелы. Пламя гаснет, меркнут цепочки символов на черном камне. Цьяши небрежным движением выдергивает стрелы, придирчиво оглядывает, одну даже пробует на зуб, после чего запихивает в колчан, буркнув: «Сгодятся».

Возясь с мангустом, она забыла о странном вопросе, по крайней мере, не повторяет его, когда, с усилием встав, я все же подхожу. Девушка молча вручает мне два колчана, которые я…

– Растяпа!

Они тяжелые, примерно как мешки с продуктами, которые привозят из Оровилла. Я роняю их мгновенно, ощутив, как сводит мышцы рук. Закусываю губу, опускаюсь, чтобы все подобрать, но Цьяши делает это куда проворнее.

– Ладно, все с тобой понятно… Шику, вниз.

Мангуст послушно пригибается; Цьяши деловито распихивает по креплениям на седле свою добычу. Я вспоминаю: она пронесла все колчаны на себе через поляну, насколько же она сильная? Так взмокла… то и дело сдувает со лба волосы, но в целом не кажется уставшей.

– Надо ехать. Влезть-то можешь?

Она уже вскочила зверю на спину. Красноречиво шлепает по месту сзади себя, затем подает руку. Я редко катаюсь на лошади, что говорить о мангусте… но я залезаю. Седло подо мной твердое как камень, а может, камень и есть.

– Домой, Шику.

Мангуст не замечает груза: он перемещается гибкими скачками, столь же стремительно, как двигался налегке. Я так же не слышу треска под его лапами. Всадница не направляет его, он наверняка прекрасно знает, где дом. Вопрос только… мой ли?

– Куда ты меня везешь?

– Не слышала? ― Цьяши нехотя оборачивается. ― Домой. Тебя обыскались.

Заросли тянутся бесконечной полосой, вверху ― в прорезях листвы ― клочьями мелькает низкое небо. Может, мне чудится, но оно, затянутое облаками, имеет странный зеленоватый оттенок. Нет. Это определенно не мой дом.

– Откуда ты меня знаешь? ― звучит в спину: Цьяши потеряла ко мне интерес, смотрит вперед.

– Да кто тебя не знает? ― пренебрежительно выплевывает она. ― Хотела бы я посмотреть на такого дурака.

Видишь? Даже мне тебя навязали.

Смысл слов понятен мне не сразу, потому что все это время я цеплялась за нее мертвой хваткой, подпрыгивая как мешок и боясь упасть. Я держалась, я зажмуривалась, я сжимала коленями скользкое седло, в конце концов, я молилась. Мне было, чем себя занять. Но теперь, когда мы немного замедлились, я распрямляюсь и вижу: на серо-коричневом одеянии Цьяши Гибкой Лозы, на лопатках, что-то вышито бело-зелеными нитками. Женское лицо, обрамленное развевающимися волосами.

И хотя черты упрощены, я узнаю его безошибочно.

Это мое лицо.

Мир вращается. Незнакомое небо все дальше.

Там
– Старшего сына я назвала Марко. Люблю все итальянское, а Джером потворствует моим мелким страстям.

По столовой разносится звонкий смех.

Дом Андерсенов, пусть немного запущенный, уютен. Все сдержанно и добротно: никаких буфетов до потолка, никаких канделябров или стульев, к спинкам которых страшно прислониться из-за великолепной обшивки. Светильники ― ажурные бра ― не горят, хватает солнца из огромных окон. Скромная посуда на столе: пузатый графин с прохладным чаем, белые без позолоты тарелки, бесхитростные приборы. Здесь свободно, свободнее, чем дома. И мне очень, очень нравятся наши обаятельные соседи.

Флора Андерсен вправду похожа на итальянку: черноволоса и не следует моде, требующей избегать загара. Ее кожа смуглая, но ухоженная, свежая настолько, что моя мать требует поделиться тайной такой красоты. Глаза миссис Андерсен карие и беспокойные: перебегают по лицам, обращаются то и дело к окнам. Восторженная непосредственная особа; я поняла это, еще увидев море романов на стеллажах в гостиной. Нас с хозяйкой дома разделяют два десятилетия, но читаем мы одно и то же.

Ее рыжий пышноусый муж Джером Андересен ― человек иного склада. Он мог бы быть рейнджером: плечистый, жилистый и так же не уделяет внимания туалету. Одежда помята, подбородок небрит. Расслабился в провинции? А может, в Нью-Йорке не все застегиваются на каждую пуговицу? Так или иначе, Андерсен не напоминает сейчас лощеного делового горожанина: вальяжно расселся, ест с аппетитом, а серые глаза вспыхивают нежностью каждый раз, как супруга открывает рот, даже если щебечет о пустяках.

– На втором я уже настоял, ― разносится его бас. ― Политически меткое имя.

Андерсен подмигивает нам с Джейн, оглаживает усы. Говорит он быстро, такие же быстрые жесты, и мне нравится, как широко он улыбается. Сын не унаследовал ни рыжины, ни широких плеч, но улыбку все же взял. И сейчас она адресована Джейн.

– Да, когда раздавали имена, я опоздал, чтобы стать итальянцем.

– Не жалейте об этом, ― проникновенно утешает она. ― Италия скоро утонет.

– Потише, мисс Бернфилд, это расстроит маму.

Они пересмеиваются и торопливо, как нашалившие дети, принимают скромный вид.

Сэмюель не прав: может, он вовсе и не опоздал. Волосы у него черные и непослушные, как у матери, он тоже смуглый, так что от итальянцев его отличают только глаза ― отцовские, серые, но необычного миндалевидного разреза. Красивый… я в который раз ловлю себя на том, что любуюсь им и прислушиваюсь к голосу, и в который раз одергиваю себя.

– Так что же этот загадочный Марко? ― с не обманывающей меня невинностью уточняет мама. ― Не приедет?

– Он занимается дорогами на побережье, вряд ли почтит присутствием эти места. Он, знаете ли, не жалует провинцию.

– Что же занесло сюда вас?

Вопрос задает отец. Кажется, не стоило: старший Андерсен мрачнеет, переглянувшись с сыном. Я не успеваю понять, что вдруг мелькает на их лицах, но ничего хорошего, точно ничего, о чем они расскажут малознакомым людям.

– Мы… ― не заметив заминки, начинает хозяйка, но ее перебивают:

– Думаем о магистрали через ваши края. Перспективное направление. Хотели бы тут осмотреться и…

– Какая дерзость! ― Несмотря на громкость возгласа, тон отца шутливый. Так же шутливо он потрясает кулаком. ― Вы разорите судоходцев, меня в том числе! Конечно, ваши железные чудовища быстрее, но нет, сэр, у нас здесь все по старинке. Река ― наша мать, жена, жизнь!

Сэмюель, выслушав горячую речь, отвечает мягким смешком. Он тронут; это чувствуется по тому, как он возражает ― деликатно, без снисходительного раздражения:

– Не тревожьтесь, это не будет параллельная реке ветка. Мы хотим связать Оровилл с более заселенными областями. Сюда ведь едут люди, многие хотят осваивать горные массивы.

– Да и согласитесь, ― поддерживает его Джером Андерсен. ― Если случается сильно заболеть, если разливается Фетер или происходит что еще, быстро вы получаете помощь?

Отец оценивающе их обоих оглядывает и наконец кивает, возможно, вспомнив эпидемию желудочной инфекции, захлестнувшую Оровилл прошлой весной. Тогда мы успели похоронить многих, прежде чем власти штата прислали дополнительные лекарства и медиков.

– Да, с этим беда. Но имейте в виду, я буду следить, где вы проложите рельсы!

Мужчины смеются, мы их поддерживаем. Заметив, как переглядываются Джейн и Сэм, я давлюсь смешком и опускаю глаза. В моей тарелке ― нежная грудка индейки, политая удивительным базиликовым соусом, и несколько золотистых картофелин. Но я не хочу есть.

…В день, когда Джейн встретила Сэмюеля впервые, он не принял предложение остаться на ужин. Возможно, действительно спешил домой, возможно, его просто поразило нелепое уродство нашего особняка, что нисколько бы меня не удивило. Так или иначе, представившись и перекинувшись парой фраз, он отбыл, но уже на следующее утро мы получили от Андерсенов приглашение на обед. Сэм привез его сам. Я не сомневалась, что, даже путешествуя налегке, Андерсены взяли пару слуг, которым могли это поручить. Но понять, почему прибыл знакомый юноша, не составило особого труда.

Мама, конечно, отправила встречать его Джейн. Сестра, замерев в тени крыльца, вытолкнула вперед меня. Схватила за запястье, положила подбородок на плечо и прошептала:

– Я хочу проверить. Сходи, Эмма, сходи!

У нее блестели глаза, и она была так взбудоражена, что я уступила.

Там, у калитки, стоял серый в яблоках конь. Юноша, державший его под уздцы, приветливо улыбнулся и поклонился, тут же отведя со лба черную прядь.

– Мое почтение, мисс Бернфилд. Доброе утро.

– Доброе утро, мистер Андерсен. Рада видеть вас вновь так скоро.

Он снова был в сером, белела только рубашка. Снова имел опрятный, изысканный вид. Я подала руку, он ее поцеловал: не удержал, не отпустил сладкой пошлости из тех, на какие щедры местные джентльмены любых лет. Один короткий поцелуй, одно пожатие прохладных пальцев и быстрый взгляд, который я перехватила, глупо вспыхнув. Следовало потупиться, но я не опустила голову. Не знаю, что заставляло меня так его разглядывать, скорее всего, то, насколько нездешним он был, весь, от волос необычного оттенка до остроносых сапог. Казалось, очарования не убавили бы даже шляпа, револьвер и популярный у нас жилет коричневой кожи. И даже если бы вдруг Андерсен вздумал погонять из одного угла рта в другой зубочистку.

Сэм сообщил, что его семья будет рада свести знакомство с нашей. Я ответила любезностью, как подобало, и хотела пригласить его в дом, когда он вдруг тихо спросил:

– А Джейн здесь? Я могу ее увидеть? Или она в лесу?

– Она ходит туда только в некоторые четверги.

Я ответила раньше, чем кое-что осознала. Тут же я вскинулась и, скрывая одновременно улыбку и необъяснимую досаду, уточнила:

– Как вы угадали, что я ― не она?

– Вы разные, ― просто ответил он и ничего не пояснил. ― К тому же, ― я увидела усмешку, по-детски широкую и открытую, ― она у вас за спиной. Здравствуйте, мисс Бернфилд.

– Я тоже всегда это говорила, Сэмюель. И почему нас вечно путают…

Не знаю, как Джейн успела подкрасться по садовой дорожке, но знаю, почему, гордо выпрямившись со мной рядом, сестра так просияла. Я поняла, что именно она хотела проверить, и поняла: Сэм справился с испытанием. Оно показалось нелепым, но я не сказала этого ни тогда, ни позже. Мы поговорили еще немного ― в основном, Джейн и Сэм. Потом мама напоила его прохладным чаем, мы договорились о дружеском обеде и расстались.

…И вот, тот самый обед в разгаре. Я мечтаю о его окончании.

– Одно я знаю точно. ― Флора Андерсен улыбается почему-то именно мне. ― Эти края очаровательны. Непременно буду ходить рисовать. Сэм сказал, юная леди хорошо знает лес…

Она продолжает смотреть на меня. Все уже поняли, какое недоразумение грядет. Сэм тихо кашляет в кулак; кашель подхватывает и мама, а вот отец делает вид, что полностью поглощен наливанием в стакан чая.

– Моя сестра. ― Приходится разомкнуть губы. ― Мистер Андерсен говорил о моей сестре.

Все, что он говорил, могло быть о моей сестре и только о моей сестре.

Тон звучит ровно, все лишь кивают. Конечно, кроме Джейн, тут же устремившей на меня пытливый взгляд. «Что случилось?» Она не спрашивает вслух: нет необходимости, мы и так понимаем друг друга. Я слабо качаю головой и, к счастью, могу промолчать: отец подхватил беседу, так, будто любовь Джейн к лесу ― его личная заслуга.

– Уверен, даже будь здесь краснокожие, моя девочка дала бы им фору в следопытстве. Она любит наши дебри и покажет их вам, миссис Андерсен. В одну из своих следующих…

– Покажу непременно. Но никак не в четверг.

Напряженно сузились глаза, поджались губы, и в вежливом ― слишком вежливом ответе Джейн тоже что-то настораживает. Теперь я немо задаю тот же вопрос: «Что случилось?» Ожидаемо: она качает головой в ответ и улыбается, мягко прибавив:

– Поедемте прямо завтра, если хотите, миссис Андерсен.

– Может быть, и я порисую? ― Сэм живо поворачивается к матери, а она изящно прикрывает рот узкой ладонью и молчит. ― Что ты смеешься?

– Ты же не умеешь рисовать, мое сокровище. Ты даже в детстве предпочитал этому занятию игры с мячом.

Он смущен, но скрывает это, быстро отпивая из бокала.

– Взрослея, люди меняются. Да и потом, ничто не успокаивает душу так, как природа.

– И красота, ― невинно уточняет Флора Андерсен.

– А это не одно и то же?

– О, слишком философский вопрос для застольной беседы. Давай-ка обсудим его попозже.

Живой взгляд хозяйки дома изучает Джейн. Несомненно, там дружелюбное восхищение, тем более, Джейн с подвязанными волосами и жемчужными клипсами сегодня особенно хороша. Но я вижу кое-что еще, полуприкрытое. Уверенность коллекционера, который уже увидел в тележке старьевщика заинтересовавшую вещь. Осталось узнать цену.

– Кстати, раз уж упомянули краснокожих! ― Джером Андерсен нарушает повисшую тишину. ― Не расскажете новичкам жуткую историю про индейцев? Я слышал краем уха, но все искал, кого бы спросить…

– О! ― Отец буквально расцветает и торопливо смахивает остатки соуса с усов. ― Вы знали, к кому обратиться! Хотя на самом деле история короткая, да и не такая жуткая, если, конечно, за всем не стоит местный сброд… в чем, сомневаюсь, очень сомневаюсь!

Обмениваюсь улыбками с Джейн. Мы привыкли: отец, до смерти любящий ораторствовать, в совершенстве овладел этим искусством, в частности, искусством красивых пауз. Впрочем, мама не дает затянуть, требуя: «Постарайся справиться до кофе, дорогой!», и он покоряется. Андерсены ждут ― все трое, одинаковое любопытство горит в глазах. Отец начинает. В одном он прав: история короткая. Намного короче большинства похожих историй.

Яна-яхи жили в лесу ― не у города, а ближе к нам. Поселение, занимавшее холм и небольшую низину, спускалось к реке. Можно было наблюдать, как краснокожие ловят рыбу или стирают, как купаются дети; каждое утро ― видеть дым костров, а в иные вечера ― слышать ритуальное пение. Старожилы говорят: это было необременительное, славное соседство.

Индейцев возглавлял хороший вождь, для которого мы, белые, были не чужаками, а «странными братьями», потому племя соблюдало крепкий мир. Это удивительно, и именно это делает нашу историю, едва ли не первую, которой пичкают приезжих, такой таинственной. Ведь до нас доходило и до сих пор доходит много ужасных баек со всех Штатов: о том, как индейцы, нападая «внезапной бурей», вырезали целые города, или как «доблестные сыны Америки» дотла сжигали стоянки «дикарей, опрометчиво выкопавших топоры». Байки отличаются лишь числом убитых с обеих сторон. Они привычны, настолько, что без них чужаку трудно представить нашу славную страну. Столкновения случались и на реке; в предгорьях Сьерра-Невада тоже жили краснокожие. Им было сложно, многочисленные золотоискатели выживали их дальше и дальше вглубь каньонов. Выживали зачастую бесцеремонно, отнимая угодья, не оставляя выбора. Индейцы долго сопротивлялись, прежде чем уйти, и то, как яростно они сопротивлялись, мутило Фетер кровью. Взрослые помнят это, а дети оживляют подобные сценки в уличных играх.

Наше племя, в противоположность соседям, жило тихо, замкнуто, даже слишком; так, словно вокруг не существовало никого в помине. Они не злились, если кто-то забредал в их владения, могли, не тронув, проводить заплутавшего до города, но сами не приближались. Лишь изредка женщины и дети яна обменивали на что-нибудь свои красивые тканые одеяния, снадобья, ожерелья из речных раковин или искусно вырезанные игрушки. Две таких ― енот и лисенок ― есть у нас с Джейн; мама отдала за них свой гребень, когда еще носила нас под сердцем, в тот самый год, после которого…

Никто не знает, как это назвать. Не знает мэр, не знают рейнджеры, шериф и священники. Поэтому размыто: год, когда все произошло.

– Я хорошо помню! ― гудит тем временем отец. Он от души отпил виски, готовится к кульминации рассказа. ― Я был среди тех, кто пошел с рейнджерами и шерифом, еще Стариком Редфоллом. Знаете, мы обычно не лезли, все-таки они дикари. Не трогают нас, мы ― их… но это насторожило. Ну, что с их холма два дня не поднимался дым. А ведь они каждое утро готовили на кострах, мы привыкли. А тут и их женщины не выходили стирать, ребятишки не игрались в воде. Тогда кто-то подумал: может, какая болезнь и они все там лежат вповалку? Опять же, не скажу, что до этого кому-то было бы дело, но ветры и вода у нас одни, и черт знает, не перекинется ли зараза? Тем более в тот же год в Сакраменто была жуткая холера… Мы поболтали, взяли врача, рейнджеров прихватили и пошли. А там…

Когда в детстве отец рассказывал это на ночь, мы с Джейн жались друг к другу. Сейчас вроде уже не должно быть страшно, но…

– Пустота ― все, что мы нашли. Будто никто там и не живет давно: всюду мох и листва, кострища завалены, нет тотемов. Мы тогда подумали, а ну как резня? Кто из городских озлился? Или вовсе прислали карателей? Да вот только молодчики бы незамеченными не прошли, тем более конники, тем более с ружьями. Кто-то бы услышал хоть выстрел, крик, иные рыбаки вовсе ночуют на берегу. Но никто, ничего, мы потом расспрашивали соседей и горожан.

– А поначалу? ― Теперь и Джером Андерсен подлил себе в стакан, нетерпеливо постукивает пальцами по столу.

– Выясняли сами, не подъезжал ли кто. Дикари в следах разбирались получше, но даже мы поняли: не было отрядов. Ни подков, ни погрома, ни крови. То есть кровь была, конечно, но малость, в паре мест, скорее всего, не человечья. Они ведь и жертвы приносили, и питались, охотились. Нет, определенно, никто их не резал, да и пошел бы хоть слух о таком подвиге, в городе это любят. Просто исчезли наши индейцы. Как в воду канули.

Я знаю рассказ наизусть и поэтому, отвлекшись, успеваю заметить: с Джейн снова что-то не так. Она побледнела, сжала ножку бокала. Дикое выражение мелькает в глазах, кажется даже, сейчас она упадет в обморок. Спустя пару мгновений лицо проясняется. Джейн что-то шепотом говорит Сэму, наклонив голову. Тот отвечает рассеянной улыбкой. Джейн выпрямляется и отпивает воды; она все еще бледна, но спокойна. И в этот раз она делает вид, что вовсе не заметила мой встревоженный вопрошающий взгляд.

– Неужели совсем ничего не нашли? ― уточняет Флора Андерсен, дождавшись паузы. ― А вещи? Вещи были?

– Какие вещи у дикарей, любовь моя? ― слабо усмехается ее муж, но мой отец с видом знатока качает головой.

– Не заблуждайтесь, городская душа. Краснокожие живут налегке, но кое-что имеют. Циновки, и метелки, и у некоторых что-то вроде скамеечек для сна. Опять же, они плели люльки для младенцев, ткали, а какую посуду делали, тоже плетеную! Многое из этого было на месте, если какие-то предметы и пропали, мы знать не могли. Однако… ― он опять хочет театрально помедлить, но мама осаживает его сухим кашлем, ― кое-что мы нашли.

Точнее, кое-кого.

– Позвольте-позвольте. ― Джером Андерсен привстает с места и тут же опускается назад. ― Так значит, правда, что ваш шериф…

– А вы еще не убедились?

– Мне не случалось его видеть. Но, откровенно говоря, не терпится!

– Приезжайте к нам в субботу, мы устраиваем бал, и он непременно будет! ― встревает мама и посылает улыбку Сэму. ― Все вместе! Джейн и Эмма будут очень…

– Да дай же мне досказать, Селестина! ― возмущается отец и завладевает вниманием Джерома Андерсена, уточняя: ― Да-да. Шериф часто принимает наши приглашения и, в общем, не дичится. Если бы не его глазищи, да лицо, да волосы, ничего бы в нем не было от…

…От последнего индейца, который прятался в груде листьев на краю покинутого селения; от худого мальчишки, попытавшегося убежать, но пойманного рейнджерами. Как и большинство соплеменников, он не знал нашего языка и поначалу не говорил даже на родном. Он не был ранен, но трясся от ужаса. Только шериф, Старик Редфолл, в конце концов кое-чего от него добился, впрочем, немногого: мальчик перестал вырываться и согласился поесть. Его даже не смогли увести из леса; там он провел еще несколько дней, явно ожидая, что за ним вернутся. Не вернулся никто, и Редфолл забрал ребенка в город.

– Он вырос, но так ничего особо и не рассказал. Вообще не любит про все это говорить. Но славный, славный мальчик…

– Настолько, что получил такую должность? ― Андерсен уже не скрывает, насколько впечатлен. ― Ведь если я верно помню, шерифа…

– Да, шерифа тут выбирают. За Винсента я голосовал лично, чем и горжусь.

– То есть у вас большинство выбрало краснокожего?

– О, это еще одна история, и я мог бы…

– Не пора ли подать кофе? ― Флора Андерсен одаривает всех улыбкой. ― Правда, очень интересно, но было бы интереснее услышать от него самого. Я бы так хотела на него посмотреть!

– В таком случае я настаиваю на приглашении!

Мама крайне довольна, но, кажется, не тем, что папа замолчал, а тем, сколько раз за последние минуты переглянулись Сэм и Джейн. Несомненно, они с Флорой Андерсен отлично поняли друг друга: такие разные, но улыбаются с одинаковым удовлетворением. Отчего-то становится душно, и я, быстро извинившись, вылетаю из столовой на проходную террасу, а оттуда ― на улицу.

Тихо. В воздухе ― запах цветов. Лицо обдувает ветер, но не может успокоить сердце; оно колотится, точно его сейчас сожмут в кулак. А ведь сжимают вовсе не мое. Джейн… милая Джейн, неужели все всегда так быстро, так неожиданно и так… жестоко? Почему Сэм, почему сразу, почему ты, если мы такие одинаковые, что мало кто может нас различить? Почему?

«Вы разные». Сейчас я понимаю: то, что читалось в глазах, когда он произносил это, уже говорило о выборе. Все правильно, так ведь и бывает там, откуда я все знаю о любви. В книгах.

– Эмма!

Обняв меня сзади, Джейн опускает голову на плечо. Она делает так всегда в последний год, особенно когда возвращается из леса. Я привыкла к тяжелому теплу в том месте, где сестра прижимается подбородком. Сейчас за спонтанным желанием вырваться тоже приходит пусть иллюзорное, но успокоение. Она со мной. И неважно, кто остался в столовой.

– Ты стала такой грустной.

– А ты ― такой счастливой.

Она вздрагивает и странно, горько хмыкает; обнимает крепче. Не отвечает.

– Он замечательный…

– Да. Замечательный.

– Ты уже влюблена?

– Прошло три дня.

– Так влюблена?

Шуршат наши платья. Жемчужина в ее ухе холодит мне шею.

– Все сложнее, чем кажется, Эмма.

– О чем ты? Пусть он из большого города…

– Нет, я не о том.

– А может, о… ― я невольно улыбаюсь, ― Винсенте?

Она отстраняется, отпускает меня и недовольно топает ногой.

– И что ты только фантазируешь. Редфолл просто считает меня немного краснокожей. Он в меня не влюблен.

– А как это можно ― быть немного краснокожей?

Джейн плавно опускается на корточки: ее заинтересовали несколько цветков, притаившихся среди некошеной травы. Она аккуратно собирает венчики меж ладонями, не срывая, внимательно рассматривает. Бело-лиловые широкие лепестки, желтые сердцевинки. Цветы невзрачны, но Джейн все смотрит и смотрит на них.

– Никак. Но когда остаешься один, в такое хочется верить.

Я не знаю, что ответить; это слишком сложно, но, может, Джейн права. Человек, о котором по городу ходят разные слухи, забыл дорогу в свой прежний дом ― в лес. Но вряд ли так же он забыл дорогу в свое прошлое, к людям, которых когда-то любил.

– Сэм чудесный.

Снова комок в горле. Проглатывая его, я повторяю ее тоном:

– Прошло три дня.

– И все же. Некоторые вещи понять легко. ― Джейн встает, цветы остаются тихо покачиваться у ее ног. Она по-прежнему бледна и предлагает с лживой безмятежностью: ― Давай вернемся.

И мы возвращаемся, чтобы провести еще час в праздных разговорах о музыке и железных дорогах. Несколько дней спустя с Флорой Андерсен и Сэмюелем отправляемся рисовать на природу, Джейн показывает им живописный склон. Сэм любуется, но не пейзажем. Его сестра отводит в уединенное место ― к Сросшимся соснам, напоминающим шепчущихся влюбленных.

Я с ними не иду.

Джейн остается жить чуть больше двух недель.

Здесь
– Отличное начало, Цьяши. Просто замечательное.

– Что именно? Притащить девку, свалившуюся в обморок? Не смеши меня, трофеи не лучше ли? Самострелы видела? Четыре! А перья?

– Ох, Цьяши…

Голоса пробиваются в сознание. Глаз я не открываю, так и лежу, прислушиваюсь к звукам и собственным ощущениям. Если из звуков слышен только отдаленный говор, то ощущений множество. Тепло: я явно в помещении. Грязно: шею и спину колет что-то вроде листвы, пара веточек забилась в рукав. Пахнет сырой землей. А еще по мне, кажется, ползет насекомое, и если бы тошнота ужаса своевременно не напомнила, что я в беде, я бы уже вопила или, по крайней мере, дергалась. Но я лежу недвижно и пытаюсь выяснить последнюю важную вещь: цела ли я, а если не цела, то насколько пострадала?

Цела; ничего не болит, во всяком случае, сильно. Дышу, слышу, могу шевелить пальцами. Цьяши, назвавшая меня «девкой», права: от нервного истощения я лишилась чувств, но вроде даже не свалилась с мангуста. Или Гибкая Лоза меня подхватила? А может, я все-таки упала? Это бы объяснило и ветки, и легкую разбитость, и насекомое… Насекомое! Фу!

Приоткрыв глаз, кошусь на собственную правую руку. Крупная мокрица ползет именно по ней. Тихонько стряхиваю нахалку и озираюсь, убеждаясь: я в помещении; если точнее, то в подземелье, иначе почему всюду торчат корни, а единственный источник света ― грозди растущих из стен грибов с развесистыми желтыми шляпками? Светят они славно, даже лучше свечей: мягко, не бросают резких теней. Грибы-светильники! Прежде я встречала только светящихся насекомых. Грибы посажены ― или выросли сами? ― всюду. Гроздей около дюжины, и их хватает, чтобы осветить всю залу, выхватить вполне обычные табуреты, шкафы, ящики, очаг. Бросается в глаза и кое-что необычное: крошечное озеро, обложенное камешками. Ненастоящее? Или в этих земляных пещерах есть подземные воды?

Пока я озираюсь, две девушки в дальнем конце помещения не разговаривают. Знакомая мне Цьяши стоит, уперев руки в бока и выпятив грудь, а товарка ― ее плохо видно, присела на корточки, ― сосредоточенно сортирует предметы, раскиданные по полу. Склянки, перышки, камни… самострелы. Девушка разбирает мародерскую добычу. Судя по тому, каким самодовольством дышит поза Цьяши, она заслужила похвал. Заслужила и устала ждать.

– Ну же. Скажи, что я молодец, Кьори! Перья!

И стрелы… ну и девка-рыцарь.

Рыцарь? Опять?

– Ты молодец, никто и не спорит.

Голос второй девушки журчит родником. Она наконец выпрямляется ― тонкая, темноволосая, такая же рогатая и черноглазая, как и Цьяши, но нормального, даже выше среднего роста. Кожа цвета топленого молока, в то время как у Цьяши напоминает обожженную глину. Черты намного острее, хрупче; девушка ассоциируется с каким-то знакомым мне существом, но я не могу пока понять, с каким. Эта незнакомка ― Кьори ― вглядывается в Цьяши.

– Молодец. Но лучше не высказывайся так о Жанне.

Ты забываешь, что она…

– …Твоя подруженька, которая все делает хорошо! ― Ее дерзко обрывают. ― Заменившая тебе меня. А также наш свет надежды!

Кьори, дернув острым и обвислым, как у Цьяши, ухом, невозмутимо продолжает:

– …ранена. Не просто так многие говорили о ее гибели. Ее наверняка настигли. Ты ведь помнишь, кто шел по ее следу?

Кто. Простое слово, а меня продирает озноб. Теряет часть лихости и Цьяши: на пару секунд сжимается, пытается стать меньше. Но, видно, она не умеет бояться долго, тут же распрямляется как тугая пружина и парирует:

– Пусть так. Вот только слушай, Кьори, эта девчонка не ранена, нет. Грязная ― да, перепуганная до поджилок ― да, несла чушь ― да. Но кровью она не истекала.

И эта ее тряпка… разве обличье воина?

– Жанна всегда приходит в такой одежде. Для ее народа она обыденна.

– Счастлив мир, где не надо носить брони и оружия да таиться в траве…

Тон Цьяши желчный, голова упрямо наклонена. Кьори все так же спокойно вразумляет:

– Прошло немало с тех пор, как Исчезающий Рыцарь покинула нас. Раны могли зажить, но не забывай: Жанна ― дитя мира, где давно нет войны. Ее навыки при ней, просто ей нужно…

Незнакомка оправдывает меня так горячо и искренне. Впрочем, меня ли?

– Ладно. ― Цьяши обрывает ее досадливым жестом. ― Поняла! Ты видела, как эта твоя Жанна бьется, я ― нет; мне нечем возразить, у меня нет и основания тебе не верить. Но, ― растопыренными пальцами она тыкает себя в веки, ― глазам я тоже верю, они еще меня не подводили. Девчонка не то что не умеет драться, даже не может поднять самострел.

Кьори молчит; ее рассеянный взгляд обращается на меня, и я торопливо зажмуриваюсь. Я не смогу притворяться беспамятной вечно, но пока не готова говорить с этими девушками. Надо послушать, понять. Они принимают меня за кого-то, и не только они. А главное, одна из них явно любит этого «кого-то», этим можно воспользоваться, чтобы… выбраться? Откуда?..

– Впрочем, я всегда так думала, Кьори, уж извини, ― пробивается ко мне напористый голос Цьяши. ― Жанна ― красивый образ, чтобы вышивать ее на тряпках, принимать ее благословляющие поцелуи, чтобы она красовалась в своих белых одеждах и чтобы о ней пели песенки за выпивкой. На большее…

– Она способна на большее! ― Кьори впервые повышает тон. ― Всегда была, даже в день, когда явилась. Ты убедишься, едва она оправится, ты будешь сражаться с ней плечом к плечу. Теперь, когда ты в наших рядах…

Гибкая Лоза фыркает, я же холодею. Сражаться? Тошнота усиливается, и как сквозь пелену я слышу вновь смягчившийся голос Кьори:

– Не будь такой. И следи за языком, прошу. Ты совершила подвиг, выручив Жанну. Великий подвиг, слышишь? Это оценят, ценю и я. Чем ты недовольна?

– Мечтаю совершать подвиги, ― колко отзывается Цьяши. ― За этим и притащилась, да. Только не люблю бесполезных. В принципе не люблю, а на войне ― особенно. И не нужны мне никакие вышитые девки…

– Цьяши!

Я открываю глаза в миг, когда она скидывает плащ и демонстративно топчет бело-зеленую вышивку. Подбирает часть добычи, прижимает к груди и шагает прочь, сухо пояснив:

– Пойду сдавать трофеи. Сил нет смотреть на эту неженку. Возись с ней сама, мисс жрица!

– Мисс?.. ― Кьори улыбается, несмотря на гнев Гибкой Лозы. Та раздраженно поясняет:

– Так твоя подруженька говорила, мне рассказывали. Эта тоже говорит. Фу. ― И злобный комок зеленых волос, самострелов и ненависти ко мне выкатывается прочь.

Кьори стоит, нервно стиснув перед грудью тонкие руки. Она смотрит не на меня и не вслед подруге, а на одну из гроздей светящихся грибов. Девушка огорчена, а может, задумалась. Наконец она поднимает плащ, бережно отряхивает, вглядывается в лик ― мой лик ― на грубой ткани… и грациозно разворачивается ко мне настоящей.

– Слушаешь? Так я и знала. Не злись, она горячится, потому что ревнует. Мы были в детстве неразлучны, она… Ох, я не о том! Жанна, милая, милая моя…

Кьори говорит быстро, на последних словах спешит ко мне, не отводя жгучего испуганного взгляда. Я смотрю в ответ, но не двигаюсь, пытаюсь понять, о ком же, о каком существе напоминает изящная незнакомка. Образ настойчиво маячит на краю сознания, но ускользает.

– Ты не умерла, ― внезапно охрипнув, продолжает она. ― Ты вернулась. Я так боялась, я думала, все кончено, если бы ты только знала, как я сожалею, и… просто скажи. Как ты? Я… я…

Она запинается, останавливается, смотрит ― пытливые глаза на нежном лице. Она ждет, и мне приходится, разомкнув сухие губы, ответить:

– Если быть честной, мисс… неважно. Или даже прескверно. Где я нахожусь?

Кьори шарахается, взметнувшейся рукой прикрывает рот, бледнеет. Только что почти счастливая, она словно гаснет.

– Ты… ― исчезает из голоса звонкое журчание. ― Ты не Жанна! Не Жанна. Ты… ― казалось бы, она уже на пределе ужаса, но нет, до предела далеко. ― Ты… Эмма?

Она зовет меня настоящим именем первая в этом мире. Мире, который я вскоре буду знать как Агир-Шуакк ― «Зеленый». Мире, где затянутое изумрудными облаками небо скрывает немые Разумные Звезды, а на знаменах вышивают мое ― и не мое ― лицо. Но все это позже. Ныне я в щемящем облегчении сама хватаю Кьори за руку. Я верю, что нашла ту, кто меня пожалеет, кто вернет жизнь на круги своя. Кто меня защитит и объяснит, что здесь творится.

Я ошибаюсь: несколькими вопросами и ответами Кьори разрушит мою душу, разум и веру. Не оставит камня на камне от моего прошлого и настоящего. А потом Зеленый мир протянет руки и к моему будущему, и я ничего не сумею сделать. Так ли просто оттолкнуть переломанные, окровавленные пальцы, простертые с мольбой о помощи?

3 Тициан и Джорджоне

Там
Суббота, проклятая суббота, наступает быстро ― даже для меня, хотя не моя жизнь так изменилась, не мои дни проходят теперь в компанейских прогулках, не на меня обращено столько взглядов. Точнее я, конечно, присутствую при большинстве прогулок; мы с Джейн неразлучны, как и всегда, она ни за что бы меня не бросила. Вот только меня особенно не замечают: и Сэмюель, и миссис Андерсен увлечены Джейн, расспрашивают ее о лесе, о городе.

Новоприбывшие пока не появляются в Оровилле: мистер Андерсен объезжает окрестности, прикидывая, где проложить ветку, а его домочадцы разделяют наше общество и общество мамы. «Гнездо прелестниц» ― так добродушно зовет нас отец семейства. Вместе интересно, ведь мы с Джейн ничего не знаем о Нью-Йорке и вообще о цивилизованных краях. Самый большой известный нам город ― Сан-Франциско, недавний призрак с тысячей человек населения, а ныне ширящийся центр, куда спешат торговцы и владельцы шахт, магнаты и эмигранты. Но даже о Сан-Франциско мы знаем понаслышке, и если меня он манит, то Джейн почему-то отталкивает. О Нью-Йорке же она слушает с интересом. Неважно, что: о магазинах со стеклянными витринами, или о покоряющей ньюйоркцев моде на наши синие штаны «деним»2, или о железнодорожных линиях, позволяющих попасть из одного конца города в другой: это называют метрополитен3.

Нью-Йорк очаровывает. Даже без трудновообразимых диковин он невероятен: пронизанный проводами, шумный и день за днем служащий гнездом для тысяч беглецов со всего мира. Город, где блестящие районы промышленников, политиков и банкиров соседствует с трущобами рабочих, нищей богемы, бродяг и преступников. Где в портах звучит наверное, больше языков, чем у нас в Оровилле. И где вряд ли знают такие страшные сказки: об исчезающих индейцах, неприкаянных душах старателей, разумных зверях, спускающихся с гор, и бандитах, убивающих шерифов в спину.

То, что рассказчик ― Сэм с его живой обаятельной манерой, оправдывает мое неотрывное внимание. Я могу смотреть на Андерсена-младшего, ничего не скрывая, улыбаясь, задавая вопросы и получая пространные ответы. Я могу врать себе, будто его слова столь же адресованы мне, сколь и Джейн. Я могу верить: ничего еще не решено.

Но не в эту проклятую субботу. В субботу ― бал, и с самого утра я мучительно колеблюсь, не сказаться ли больной. Но Джейн наблюдает за мной так зорко, что я не решаюсь ее обмануть, хотя бы потому, что позже придется держать ответ. За что мне это?..

Бал, конечно, вовсе не бал; просто по все той же безнадежно устарелой моде отец зовет так все вечера с танцами. Вечера, ограничиваемые ужином, беседами и карточной игрой, он величает салонами. Сегодня отец зазвал уйму друзей, ожидает всю окрестную молодежь, поэтому ― бал и только бал, «разогнать старую кровь и подогреть молодую». Не сомневаюсь: у родителей большие планы на вечер, а если точнее, на Сэмюеля. Их замшелые суждения подсказывают: ничто не сближает сильнее, чем сладкий пунш и нежный танец в полуосвещенной зале. Ньюйоркцы, видимо, поддерживают мою семью: еще накануне Флора Андерсен два или три раза задала вопрос, будет ли музыка. Музыка будет: из города пригласили очаровательный негритянский квартет, знающий не только модные вальсы и польки с континента, но также комедийный, дурашливый кейкуок4 Нового Орлеана. Ах… как я обожаю танцы, как обожала, когда мне было еще все равно, с кем танцевать. Еще неделю назад.

…Наш вовсе не бал блестящ и провинциален: гости опаздывают, разодеты кто во что горазд, иные везут подарки, хотя повода нет. Многие приглашенные давно не виделись, все толпятся, а встречая знакомое лицо, разражаются восклицаниями, совершенно не сдерживаемыми этикетом. Наконец вроде бы являются все, почти, кроме одного ― к разочарованию Андерсенов. Но шерифа наверняка держат дела, он не из тех, кто пренебрегает обязанностями во имя света. Может, заглянет к вечеру? Этим мама утешает Флору Андерсен. И, пока не опускаются мягкие сумерки, в саду журчат разговоры, смешки, шепотки. Родители поглощены последними приготовлениями к танцам, а ньюйоркцы знакомятся с соседями. Джерома Андерсена окружает толпа мужчин, расспрашивающих о делах партийных, Флору Андерсен ― женщины, любопытствующие о нарядах, посуде и суфражистках.

Сэм тоже не обделен вниманием: наши приятели-ровесники зазывают его на охоту. А сколько соседских дочек мелькает рядом с нами ― его «первыми, но ведь не единственными же?» приятельницами. Девушки ждут танцев, обнадеженные приветливостью Сэма; они не видят, как уверенно улыбается уголками губ Джейн. Она-то знает: когда опустится вечер, и прибудет оркестр, и пунш выпьют, но аппетит еще не нагуляют, Андерсен будет танцевать только с ней. И я тоже знаю.

В какой-то миг становится столь тоскливо, что я, сославшись на необходимость сказать пару слов матери, оставляю друзей. Хочется закрыться в комнате, задернуть гардины. Потому что Сэм слишком явно, слишком трепетно смотрит на Джейн. Потому что он подает ей бокал, задевая пальцами ее пальцы. Потому что он склоняется к ее уху и сообщает какие-то впечатления об обществе, а Джейн, вопреки привычке делить секреты, не передает их мне. И в толпе веселой молодежи, там, где обычно занимаю одно из центральных мест, я чувствую себя остро, непереносимо одинокой.

Я нахожу убежище в тени грифона. Пространство здесь, меж этим входом и парадными воротами, заставлено экипажами, из которых распрягли и увели в конюшню лошадей. Вид множества по-разному украшенных, открытых и крытых, зачастую аляповатых повозок напоминает то ли о странствующем цирке, то ли о цыганском таборе и навевает тоску. И это цвет наших краев, это «новая аристократия»! Это мое будущее, если не выберусь, если приму участь жены какого-нибудь промышленника из кругов отца. С другой стороны… рудники иссякают, и вскоре ничего зазорного не будет в том, чтобы бежать из Оровилла, а то и из Калифорнии. Мне бы подошло, уверена: подалась бы в суфражистки, получила какое-никакое профессиональное образование и работу. Семья бы не пропала; даже если по Фетер не нужно будет возить золото, останутся древесина, камни, скот, люди, в конце концов. Отец всегда чуял новые веяния, никогда не оказывался за бортом деловой жизни. А потом его место в качестве хозяйки судоходной компании «Фетер Винд» ― пусть так не принято, пусть в этом видится верх странного неприличия, ― могла бы занять диковатая, но хваткая, умная Джейн.

Вот только так не будет, никогда. Джейн отдадут за Сэма, и он увезет ее в Нью-Йорк, куда хочу я. А я останусь здесь, сначала одна, потом с кольцом на пальце. Мне-то не доверят компанию, ведь это Джейн умеет расположить людей и снискать их уважение бойкими речами. Это Джейн хватило мужества отстоять «свои четверги» и пресечь все попытки вмешиваться в ее жизнь.

Это Джейн идеальна, а я нет.

– Дитя мое, что вы здесь делаете? Покинули общество?..

Голос Флоры Андерсен я узнаю сразу, но не поворачиваюсь. Я почти не сомневаюсь, что сейчас повторится давний конфуз: меня перепутают с сестрой. Что еще могло бы толкнуть эту неудавшуюся итальянку на мои поиски? Ведь не меня она прочит в избранницы своему…

– Эмма, вам дурно?

Вскидываюсь, не пытаясь скрыть удивления: меня узнали? Флора Андерсен стоит на дорожке, в паре шагов. Одета сегодня не по-ньюйоркски, но и не провинциально: на ней длинное, оттенка персика платье с посеребренной вышивкой, с пышным турнюром5, струящиеся слои которого неуловимо похожи на перья. Верх подчеркнут корсетом, смуглые плечи полуоткрыты. А кружево… я могу и уколоться об эти изломанные линии; ни одна мастерица Калифорнии такое не сплетет, здесь в ходу штампованный гипюр. Еще когда Андерсены прибыли, я вспомнила, где видела подобные наряды: на иллюстрациях к «Венецианскому купцу» Шекспира. Рядом с мужем и сыном, предпочитающими ладно скроенные, но лишенные изысков костюмы, миссис Андерсен ― тропическая птица.

– Просто захотелось проветриться.

Неудачная ложь: в саду сейчас не меньше тени, чем здесь, но миссис Андерсен не настаивает. Правда, она и не уходит, опускает тонкую руку на массивное грифонье крыло, проводит по мраморным перышкам. У нее задумчивый взгляд, я такой уже замечала: точно улетает в свою Италию, а может, дальше.

– У вас очаровательнейшие места, ― новая попытка завязать беседу.

Не хочется отвечать, тем более подтверждать очевидное: да, окрестности Оровилла красивы. Особенно, наверное, хороши, если ты волен по первой прихоти их покинуть. Все же я высказываюсь в духе того, что да, трудно вообразить дом лучше. Я не кривлю душой: горы, река, лес ― рай. Я люблю их, как и в детстве, но откуда же странное ощущение, откуда страх, будто я потихоньку начинаю… гнить здесь? Гнить в раю?

Чтобы не сосредотачиваться на этом, чтобы вернуть подобие душевного равновесия, я меняю предмет разговора. Открыто взглянув на Флору Андерсен, немного нарушив правила этикета, я напрямик спрашиваю:

– Как вы различили, что это именно я? У… ― в последний момент отказываюсь от слова «вас», ― многих с этим возникают проблемы. Мы с Джейн…

– Похожи, но на первый, беглый взгляд, ― заканчивает она. ― Я, каюсь, бываю поначалу поверхностна. Зато потом… ― она вдруг, как дурачащийся ребенок, ненадолго прикрывает глаза ладонями, ― потом я подмечаю даже то, чего не заметить другим.

– Вот как? ― с недоверием, но почему-то приободрившись от этой манеры вести разговор, уточняю я. ― Интересно.

– Вы с сестрой разные, ― продолжает миссис Андерсен. ― Очень.

«Вы разные». Я закусываю губу, когда голос Сэма звучит в голове вместо голоса его матери, и опять смотрю в траву. Нужно сдержаться, но я не могу.

– О да. Разные, как апельсиновое дерево и… ― приминаю пару травинок носком туфли, ― эта поросль. Удивительно, что не все пока заметили, но все ведь впереди?

Глаза щиплет, но слезы еще можно сдержать, пару раз моргнув. Что, в конце концов, я себе позволяю? Я люблю Джейн, и я не позволю приехавшему незнакомцу разрушить… нет, не привычную жизнь, конечно, она уже изменилась, но гармонию своей души ― точно. Мной движут лишь страхи одиночества, неустроенности и перемен. А их можно победить.

Мысленные попытки самоутешения обрывает Флора Андерсен: наклоняется и берет мои руки в свои. Это настолько покровительственный, но одновременно материнский жест, что я невольно поднимаюсь и не пробую прервать неожиданное пожатие.

– Знаете, Эмма, ― мягко, тихо начинает она. ― Я большая ценительница итальянской живописи. Наверное, это очевидно?..

Киваю, не понимая, к чему она ведет, но не желая быть невежливой. Миссис Андерсен, глядя мне в лицо живыми, беспокойными глазами, продолжает:

– Так вот, есть два удивительных мастера Венецианской школы: Тициан и Джорджоне. Миссис Бернфилд говорила, вы с сестрой отлично образованны, так что, полагаю, эти имена для вас не пустой звук. ― Она все больше оживляется, а я все меньше понимаю смысл монолога. ― Для меня ― а мне случалось путешествовать на континент, ― они обрели особую плотность, ведь я видела вживую работы обоих. Они… тоже сходны для одних и контрастны для других. Первых сбивают колористика и склонность к остроумным аллегориям, вторых ― манера писать лица и расставлять акценты, а также то, что у Джорджоне в полотнах всегда или почти всегда есть еще один, помимо человека, персонаж. Природа. Джорджоне неразлучен с природой.

– Совсем как Джейн. ― Невольно я улыбаюсь; Флора Андерсен серьезно кивает.

– К слову, в ее загадочной мятежной душе есть некие оттенки… близкие к «Буре» Джорджоне. Странная, очень странная картина, где лес и небо словно сходят с холста, в то время как люди подобны изваяниям. А как опасны золотистые молнии среди туч!

Никогда не видела эту картину, но у матери Сэма удивительная способность передавать краски в словах. Невольно заинтригованная, я тихо спрашиваю:

– А что же в моей душе? Какие… оттенки? Чьи? Джорджоне?

Некоторое время она молча глядит на меня, потом слегка склоняет голову.

– Нет, милая. Тициана. В вас есть что-то от нежных красавиц с его полотна «Любовь земная и небесная». Творческая манера Тициана формировалась в том числе под влиянием Джорджоне: они не были братьями, но были близки, Тициан любил своего старшего друга и тянулся за ним. На картине тоже есть пейзаж, есть попытка подражания Джорджоне… но Тициан ― уже Тициан. Насколько людские силы, телесные и духовные, у Джорджоне затаены, настолько Тициан их выплескивает. В его персонажах, даже если они сидят, лежат, молятся, ощущается движение. Устремленность. Желание… вырваться? Изменить что-то, скрытое от зрителя?

Кто знает…

Изменить, вырваться? Я хочу, очень. Она права, и двое художников почему-то ясно мне представляются. Я слабо улыбаюсь, а Флора Андерсен чуть понижает голос:

– Кстати, дорогая. Я вспомнила их с целью донести до вас одно: какими бы сходными или различными мастера ни были, это не помешало им полюбиться и запомниться потомкам, а также не помешало до определенного времени дружить…

Ах, так это была все же не лекция по живописи, а попытка душеспасительной беседы? Тогда я благодарна Флоре Андерсен вдвойне, хотя не люблю подобное морализаторство. Но она замаскировала его красиво, тоньше проповедей нашего пастора. Лишь одно смутно тревожит:

– До определенного времени? А что потом? Они… разругались?

Миссис Андерсен грустно качает головой.

– О нет, нет. Им случалось ссориться, но не по-крупному. Джорджоне умер от чумы, молодым даже по меркам того времени: ему было около тридцати. А Тициан… подумайте, девочка, Тициан ведь так скорбел, что завершил некоторые неоконченные полотна своего друга, а перед этим спас их из костра, вытащил из пламени, обжигая руки! Например…

И она погружается в новый монолог, пестрящий названиями картин, затем ― в пространные рассуждения о тленности всего сущего, даже гениев. Об увядающей молодости, о бремени незавершенных дел. Она не замечает, что меня сковал необъяснимый озноб.

Он проходит, только когда я, ведомая ласковой рукой миссис Андерсен, возвращаюсь в свой «кружок» и формально извиняюсь за долгое отсутствие. Когда Джейн обнимает меня, а кто-то из джентльменов галантно подает бокал, где плавает долька красного апельсина. И то ― холод разжимает когти не сразу.

Я еще не знаю, но будто предчувствую.

Джейн остается жить ровно двенадцать дней.

Здесь
– Эмма…

Кьори повторяет это так, словно мое имя значит «я обречена». Чувства сменяются на лице: неприятие, удивление, страх, наконец, ― росчерком, изломом тонких бровей ― горе. Рука в моих пальцах дрожит, и я ее выпускаю. Я не решаюсь говорить, просто жду с холодным и внезапным пониманием: едва девушка с собой совладает, я услышу что-то очень, очень плохое. Что-то, что, возможно…

– Эмма, а где Жанна? Где твоя сестра? ― Второй рукой она все еще прикрывает губы.

…Что-то, что, возможно, убьет меня. И вот, убило.

Это действительно смерть: я не вскакиваю, не кричу, не захлебываюсь вопросами «О чем ты?», «Куда я попала?», «При чем тут Джейн?». Я лежу все так же недвижно, ощущая сучья у себя под поясницей и в рукаве. Я смотрю на присевшую возле моей закиданной листвой постели девушку, а она смотрит на меня. Сейчас будет наоборот. Я скажу что-то, что возможно…

– Моя сестра умерла, мисс.

…Что-то, что, возможно, убьет эту странную, тонкую Кьори. Я не хочу ей мстить, но у меня нет выбора. Пусть лучше скорее узнает правду.

– Умерла…

Я вижу: она хочет заплакать, тщетно силится этого не сделать. Я сама готова плакать, не только от ужаса, но и от собственных беспощадных слов, произнесенных впервые с того дня. Оказывается, это сложно ― зарыв мертвеца, не плакать при малейшем упоминании его могилы. Явственно представляю: бледная Джейн, ее легкое платье, венок, гробовая подкладка и… черви, сотни подбирающихся к моей сестре червей. Их так много в нашей земле, так много, и они так проворны и голодны, а мертвая Джейн так беззащитна. На ней нет ни доспехов, ни кольчуги… «Счастлив мир, где не надо носить брони и оружия». Цьяши права. Вот только не существует таких миров.

– Кто вы, мисс?

Никогда еще не было так сложно вытолкнуть простые слова из горла, но нужно сказать хоть что-то, чтобы не сойти с ума. Кьори тоже это понимает, хватается за вопрос и представляется, добавив к уже известному имени прозвище:

– Я Кьори из рода Плюща. Кьори Чуткое Сердце.

«Чуткое Сердце». Ей подходит. Чуткость ― в манерах и тоне, во взгляде, внимательном и приветливом даже сейчас. Кьори кажется примерно моей ровесницей, как и Цьяши, и вблизи отлично видно, что волосы у нее зеленые, но не лиственного, а мрачного, глубокого оттенка. Напоминают воду знакомого омута… или омутов, ведь два таких же плещутся в калифорнийском лесу. Где-то, где я живу… жила…

– Почему вы зовете Джейн Жанной? ― Это дается еще тяжелее прежних фраз. ― Откуда знаете ее? Ваш разговор с подругой сбил меня с толку, мне показалось, вы… были близки?

Кьори колеблется. Вместо того чтобы ответить, она задает свой вопрос, и глаза мягко, но требовательно встречаются с моими.

– Ты не знаешь ничего, да? Она не сказала даже перед смертью? Как же ты оказалась здесь?

«Сходи к Двум Озерам, Эмма. Пожалуйста, сходи к Двум Озерам и…»

Я глухо повторяю эти слова ― последние слова моей Джейн. Кьори так же глухо их за меня заканчивает, низко опустив голову:

– «…предупреди повстанцев, что я не вернусь». Наверняка она хотела дать знать. Чтобы не надеялись, чтобы не попали в ловушки, пытаясь ее искать. Она… отвечала за каждый свой поступок. Даже за свою смерть. Я… я…

Она плачет. Плачет по моей Джейн, так же горько, как плакала я. Плачет сдавленно, глухо, силясь затолкать рыдания назад. Не получается: Кьори начинает кашлять, гладкие пряди закрывают лицо. Я жду, мне нечего сказать, нечем ее утешить. К горю и страху внезапно, бесцеремонно прибавилась ревность. Что за девушка? Что за место? И… «повстанцы»? На воссоединившихся Севере и Юге мир. Думая об этом, я оглядываю помещение снова: похоже на обычную комнату, похоже во всем, кроме корней, грибов и озерца… где-то здесь оружейные склады? Лазареты? Конюшни?

– Прости. ― Кьори отнимает руки от лица. Я вижу невысохшие слезы, вижу, что пальцы с длинными коготками дрожат. Но Чуткое Сердце силится улыбнуться, и я делаю вид, что верю.

– Ничего… я сама все еще о ней скорблю. Но почему… почему Жанна? И где мы?

Кьори теперь тоже озирает свое… жилище? убежище? Она размышляет, и, думаю, размышления нелегки. Я чужая; что бы это ни значило, я ― чужая. И я не Джейн.

– «Жанна» ― так мы упростили ее имя в нашей речи. Нам непривычны сочетание «дж» и женские имена, оканчивающиеся на согласный. Твое имя проще, я произношу его без труда. Эмма. Правильно? ― Получив кивок, она снова улыбается. ― Я запомнила, потому что часто слышала. Жанна любила о тебе рассказывать вечером, когда мы приносили сюда тлеющие цветы, грелись возле них и…

В ее речи много непонятного, например, «тлеющие цветы», но наиболее непонятно другое.

– «Вечером»? ― Резко сажусь. ― Постой. Она никогда не уходила из дома… а вы ведь знаете, что она уходила, судя по вашему разговору… так вот, она никогда не уходила из дома больше, чем на день. К вечеру или хотя бы к ночи она всегда возвращалась. Может…

Ты путаешь ее с кем-то? Или мне снишься? А может, ты просто сумасшедшая, живущая под землей? Любой из вопросов, увенчайся он ответом «да», принес бы мне облегчение, но я не успеваю задать ни одного. Кьори, терпеливо покачав головой и прервав меня, поясняет:

– Чтобы говорить дальше, ты должна понять, Эмма. Это не ваша… ― она облизывает губы и с трудом, ошибившись, проговаривает: ― …Калифорна. Это другой мир, но его связывает с вашим Омут Зеленой Леди. Ты прошла сквозь Омут, ― тебя пропустили, приняв за Жанну, ― и отныне понимаешь нашу речь как свою. Но ты не дома. У нас все другое, время тоже. Уйдя на шесть-восемь ваших часов, Жанна проживала здесь полтора наших дня, порой задерживалась на два. А потом вновь шла к Зеленой Леди и возвращалась домой.

– «Зеленая Леди»… ― повторяю с содроганием.

Тварь. Она ведь говорит об озерной твари.

– Ты испугалась? ― Кьори впервые улыбается искренне. ― Зря. Она очень добрая, но она ― страж. И это Жанна придумала так ее звать, она считала ее чудесной.

Я вспоминаю: там, у нас, я склонилась над одним из Двух Озер, и меня утащило в глубину создание, похожее на нимфу. Над ушами ее, на плечах и груди прорастали нежные цветки кувшинок, источавшие сладчайший запах. Но когда она подалась ко мне, схватила за руку второй раз и выдохнула: «Ты так нужна нам, Жанна! Где ты была?», я увидела хищные сахарно-белые зубы и черный язык. Тогда я и побежала не разбирая дороги, тогда мне и встретились вооруженные тени. Я не готова признать, что обитательница озера милее и симпатичнее, чем они. Но мысль быстро меркнет, другие прогоняют ее прочь.

«Ты не дома». Рассудок захлебывается гневным отрицанием, но одновременно ― подсчитывает доказательства. Зеленая Леди. Огромные мангусты. Желтое пламя стрел. Обитатели окрестностей ― все странные, как один. И если поначалу «английская» речь еще позволяла цепляться за иллюзию, что меня каким-то образом занесло на юг Штатов, то пора ее отбросить. Кьори дала объяснение: дело в озерной воде, той самой, возле которой когда-то уже пропали люди ― индейцы. Интересно, их тоже утащили? Но если речи о другом ходе времени правдивы, можно даже не спрашивать: у нас с того дня прошло восемнадцать лет. И если наш час равен где-то четырем здесь, то сколько минуло для Зеленого мира?

Больше полувека, если тут считают века.

Я не знаю, что дальше, какой вопрос задать первым. «Вы настоящие?», «Я в плену?» или все же главный, болезненный, накрепко сплавленный из трех: «Что связывает вас с Джейн, почему она ходила к вам, почему лгала мне?». Молчу, хмуро глядя перед собой. Боковым зрением замечаю: Цьяши периодически возвращается за очередной добычей; всякий раз хмуро косится в сторону постели. Хорошо, что она не заходила, пока Кьори плакала: точно влепила бы мне крепкую затрещину за то, что я обидела ее дорогую подругу.

Кьори, наверное, догадывается о моем смятении. Она вновь начинает говорить сама и в рассказе аккуратно задевает все пришедшие мне на ум вопросы, а также многие не пришедшие. Слушаю, созерцая грязные корни, светящиеся поганки, листву, устилающую пол. Мне тяжело смотреть в лицо новой знакомой, а еще хочется зажать уши. Я не знаю, когда буду готова поверить в такое, буду ли вообще. В детстве я пришла бы в восторг, услышав подобный рассказ; подпрыгивая, расспрашивала бы подробности и в красках воображала себя на месте действующих лиц. Но в детстве это была бы сказка… сказка для двоих, Джейн слушала бы со мной. Сейчас я взрослая, одна, и с каждым словом меня оставляют силы. ...



Все права на текст принадлежат автору: Екатерина Звонцова.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Рыцарь умер дваждыЕкатерина Звонцова