Все права на текст принадлежат автору: Макс Фрай.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Неизвестным для меня способомМакс Фрай

Макс Фрай Неизвестным для меня способом

© Макс Фрай, текст

© ООО «Издательство АСТ», 2019

Cartel[1]

Приходи ко мне утром, в спешке, в смятении, толком не пробудившись, но уже позабыв, что снилось, трижды прокляв будильник, себя и весь мир, позавтракав полезной овсянкой, от которой ты будешь жить вечно, а все остальные сдохнут, хоть бы уже поскорей. Приезжай ко мне в лифте, в метро на работу, на пригородной электричке, на троллейбусе номер семь, толкаясь, наступая на ноги, задыхаясь, втайне желая всем, от кого пахнет потом и табаком, вариться в кипящем масле, корчиться, громко вопить от боли, а ты будешь торжествующе хохотать, тебе поставят пятерку, подарят собаку, сами разденутся, купят велосипед. Первым уроком сегодня черчение, вторым стоматолог, третьим квартальный отчет, а четвертым уроком нынче по расписанию я, староста отмечает отсутствующих, не сбежишь, не отвертишься, законспектируешь, доложишь начальству, объяснишь недовольным родственникам, выучишь наизусть, сдашь экзамен, откроешь зачетку, когда я метнусь навстречу, застряну у тебя в животе, напьюсь твоей крови. Имя мне будет Джид, а твое не успею спросить.

…Приходи ко мне в полдень, когда солнце так высоко и так яростно, ярко пылает, что кажется, нет ничего, кроме его ослепительно-белых лучей и золотой сияющей пыли; спойлер: не «кажется», ничего кроме них действительно нет. Полдень – лучшее время, чтобы прозреть, расстаться с иллюзиями, научиться видеть реальность такой, какова она есть, а увидев, оцепенеть от ужаса, но ни в коем случае не кричать, чтобы никто не услышал и не подумал, будто ты сумасшедший дурак, такому не место в светлом солнечном мире, в цивилизованном обществе, в доме образцового содержания, в элитном собачьем приюте с веганским кормом, в сияющем офисе блаженного Ратнасамбхавы, гнать его, отовсюду гнать. Не выдавай себя, не кричи, все равно не поможет, только я тебе помогу, приходи ко мне в полдень один, без спутников и свидетелей, даже тень с собой не бери. Приходи ко мне тайно, закутавшись в покрывало, полумертвый от ясности, легкий, как пепел, веселый от смертного страха, приближайся медленно, крадучись, кружась, как невесомая пыль. Я войду в твое солнечное сплетение, вспыхну и засияю, как сияет полуденный мир. Имя мне Чинкуэда, твоего знать не хочу.


Приходи ко мне после обеда, сытый, расслабленный и довольный, дремлющий наяву за столом, заново забывший себя, приноси с собой свое время, которого не осталось, приводи с собой всех, кого никогда не любил, черную кошку, которую приютил, а потом выгнал за то, что была неласкова, желтого пса, которого пристрелили за то, что тебя укусил, сизого голубя, которого мог переехать машиной, но в последний момент побрезговал и свернул. Иди и не оборачивайся, обернешься – увидишь груды сокровищ, которые растерял по дороге, и свои дырявые руки, такими уже ничего не собрать, станешь оплакивать упущенные возможности, не утешишься, только ослепнешь от слез. Иди на мой голос впотьмах, на ощупь, отяжелевший от сытости, ошалевший от лютого голода, иди, натыкаясь на стены, все круша на своем пути, бранясь от злости, всхлипывая от беспомощности, кривясь от предчувствия боли, которая пронзит тебя позже, когда я войду в твое сердце и навсегда там останусь. Имя мне Дага, а ты свое потерял.


Приходи ко мне в сумерках, когда тени открывают глаза, воздух становится синим, и зажигаются фонари. Выйди из магазина, фитнес-клуба, автобуса, косметического салона, кофейни, неважно, главное выйди оттуда вот прямо сейчас на улицу города, который однажды выдумал, целых десять секунд в него верил, десять минут о нем горевал, десять часов считал себя идиотом, десять дней никому о нем не рассказывал, а потом, конечно, забыл. В этом городе я всегда жду тебя в сумерках на перекрестке, который ты когда-то увидел, а названия улиц на табличках прочитать не успел. Приходи ко мне, я дождусь, обожгу тебя синим сумраком, согрею фонарным светом, коснусь твоей шеи лезвием, так ласково, что убегать не станешь, да и куда тебе здесь бежать. Имя мне Нагината, а твое не имеет значения, чего зря гадать.


Приходи ко мне ночью, когда так темно, словно нас уже нет; но мы еще есть, не надейся, так легко не отделаешься, не ленись, поднимай свои веки, пересчитывай деньги и квадратные метры, допивай свою горькую чашу, доедай диетические голубцы, надевай пальто, не забудь про шапку и шарф, варежку потерял, мама будет ругать, ты не плачь, завяжи шнурки, затяни их потуже, открывай окно, выходи. Забери с собой несколько сотен чужих секретов, которые по глупости разболтал, и одну настоящую тайну, которую выдал нарочно, чтобы все рухнуло, и свое отчаяние от того, что не рухнуло, не получилось, плохо предал, неэффективно, не рассчитал, мама будет ругать, свет померкнет, наступит ночь. Приходи ко мне ночью в шапке, с шарфом на горле, со шнурками во рту, не пожалеешь, я тебя обниму, снесу тебе голову одним поцелуем, сверху, с оттяжкой, имя мне будет Шамшир, а у тебя не будет ни имени, ничего.


Приходи ко мне на рассвете после бессонной ночи, выпив для храбрости крепкой холодной воды из-под крана, приноси с собой память обо всех бессонных ночах, тоску неизвестно о чем и другую, известно о чем, но кому от этого легче, и усталость, от которой хочется плакать, но взрослые люди не плачут, взрослые люди поют караоке, в хоре и в душе, взрослые люди пляшут, всегда на чьих-то костях, мы с тобой тоже спляшем, я на твоих, а ты на игральных, если хватит удачи, выпадет стрит, улица, по которой сможешь уйти почти невредимым, с опаленной бровью, ладонью, щекой и судьбой, вернуться домой на рассвете, подняться пешком на четвертый этаж, ключ потерял, но дверь нараспашку, хлопает на ветру, солнце взошло, вода по колено, вишни в цвету, зеркало в коридоре сверкает, как медный щит, глянешь – окаменеешь, но успеешь узнать меня. Я смотрю на тебя из зеркала, я – твое отражение, я – доживший до этого утра ты.

А ты думал, кто?

Сорок третий

Впервые это случилось, когда ему было тринадцать – здоровый, в сущности, лоб. Сказками уже давным-давно не зачитывался; собственно, вообще ничем не зачитывался с тех пор, как в трех кварталах от дома открылся видеосалон, куда всеми правдами и неправдами стремился попасть хотя бы пару раз в неделю. Взахлеб смотрел ужастики и боевики.

А город, который он увидел, был совершенно сказочный, как с картинки, даже скорей из мультфильма – знал бы про аниме, сразу подумал бы: «анимешный», – но этого термина тогда еще не употребляли. Светлые стены невысоких, как бы нарочито хрупких домов, разноцветные оконные стекла, хрустальные крыши, бесчисленные мосты, протянутые не только над узкой быстрой рекой, но и просто над улицами, между домами, на уровне второго – третьего этажей, лестницы всех мыслимых форм и конструкций, соединявшие тротуары с мостами и крышами, иногда – с тенью соседнего дома, с проплывающим облаком или просто ни с чем.


Он тогда болел; ничего серьезного, обычная простуда, но часто просыпался от кашля, жадно пил воду из специально оставленной на стуле возле дивана чашки и снова засыпал. Под утро вода в чашке закончилась. Вставать было лень, но пить хотелось так сильно, что пришлось. Босиком пошлепал на кухню, напился, вернулся обратно в комнату и совершенно случайно взглянул в окно. Сон слетел с него сразу, да и с кого бы он не слетел, когда за окном вместо заслоняющей половину неба блочной девятиэтажки какой-то фантастический, невозможный город с мостами, хрустальными крышами и винтовыми лестницами, ведущими в никуда.

В этом городе тоже была ночь, но гораздо более светлая, чем он привык, небо не чернильное, а почти бирюзовое, всюду на улицах круглые белые и зеленые фонари, окна в домах тоже светятся, и это оказалось одним из самых удивительных впечатлений – светящиеся изнутри разноцветные оконные стекла, как будто глядишь на зажженную лампу через калейдоскоп.

Стоял у окна и смотрел на этот удивительный город, которого быть не могло. Думал: «Наверное, на самом деле я не проснулся», – и это само по себе свидетельствовало, что все-таки проснулся. Никогда раньше не говорил себе во сне: «Я сплю». Но хотелось более веских доказательств. Поэтому несколько раз ущипнул себя, очень больно, но все-таки для полной уверенности недостаточно. Тогда взял с письменного стола ножницы и с силой провел лезвием по руке. Ножницы были тупые, но удалось расцарапать кожу до крови. И тогда наконец успокоился, выдохнул – все-таки не сон.

Потом уже не колебался. Быстро оделся и вышел из дома, захватив в прихожей куртку и сунув ноги в ботинки, отцовские вместо своих; ошибку осознал уже в подъезде, но возвращаться не стал, только потуже затянул шнурки. Дом был пятиэтажный, без лифта, поэтому спускаться пришлось пешком. Шел очень медленно, отчасти из-за болтающихся на ногах ботинок, отчасти потому, что ему было страшно: вот выйду из дома, вокруг этот удивительный город – и что тогда? Нет, правда, что? Я там никого не знаю, и меня тоже – никто. Может быть, там живут людоеды? Или вампиры? И эта красота за окном – ловушка, чтобы выманить всех, кто не спит? И еще неизвестно, какой у них там воздух. Им вообще можно дышать? Или как на других планетах в фантастических фильмах состав атмосферы: ацетон, аммиак?

Но страх не мешал идти вниз по ступеням, не останавливаясь, шаг за шагом, не сомневаясь, что он все делает правильно, так обязательно надо, других вариантов просто нет. Страх был отдельно, а весь остальной он – отдельно. И оказалось, что весь остальной он гораздо больше, чем страх. И сильней. Это было удивительное открытие; потом оно еще пригодилось не раз.


Когда открывал дверь подъезда, сердце так колотилось, что, думал, выскочит или, наоборот, остановится от нагрузки, как перегревшийся мотор. Но все равно оттянул язычок защелки, навалился на дверь плечом, вышел, в первый момент вообще ничего не понял, кроме того, что этим холодным морозным воздухом вполне можно дышать, а потом увидел, что стоит в своем дворе, напротив – панельная девятиэтажка, слева – мусорные баки, справа – выезд на улицу, за спиной – черная железная дверь подъезда, как обычно, как и должно быть, все как всегда.

Некоторое время стоял неподвижно, затаив дыхание, сам не знал, чего ждет – то ли что сказочный город передумает и вернется, то ли что привычный пейзаж тоже исчезнет, девятиэтажка, мусорка, синяя дяди Володина «девятка», неизвестно чей горчично-желтый «москвич», и он сам тоже исчезнет, в первую очередь – он сам.

В любом случае так ничего и не дождался. И, тем более, не исчез. Наконец развернулся, нажал на кодовом замке кнопки «3», «8» – и пошел обратно, домой.


Поднявшись на четвертый этаж, спохватился: «Как же я войду?» – но в кармане куртки неожиданно нашлись ключи, дверь удалось открыть, а потом запереть бесшумно, поэтому о его ночной отлучке родители так и не узнали. А рассказывать, конечно, не стал. Вообще старался вспоминать об этом пореже, а когда все-таки вспоминал, говорил себе: я болел, у меня могла резко подняться температура. Бред – вполне обычное дело, когда у человека жар.

Сам знал, что это никуда не годное объяснение. Но оно все равно его успокаивало. Такой вот парадокс.

* * *
Второй раз это случилось через два с лишним года. Они с родителями только что переехали в дедовскую квартиру на втором этаже большого сталинского дома, почти в самом центре города, непривычно просторную и, как почему-то казалось, полную тайн, хотя откуда бы взяться тайнам у деда, всю жизнь прослужившего министерским чиновником? Не такой он был человек. Однако атмосфера в квартире все равно была немного таинственная, ну или просто непривычная. Скорее всего, так.


В ту ночь он засиделся, готовясь к экзамену; на самом деле грядущий экзамен просто оказался отличным предлогом не поехать на дачу с родителями, впервые в жизни остаться одному дома почти на трое суток, а не на какие-то несчастные полдня. Поэтому жалко было вот так сразу ложиться и засыпать. Гораздо интересней сидеть за старым письменным столом в бывшем дедовском кабинете, с открытым где-то на середине учебником, исчерканной тетрадкой с задачами и полной чашкой растворимого кофе, который ему не особенно нравился, но казался символом настоящей взрослой жизни, всего самого лучшего, что в ней есть – одиночества и свободы не спать хоть до самого утра.

Несмотря на кофе, в начале третьего начал клевать носом. Какое-то время пытался бороться со сном, но потом махнул рукой, сполз со стула, принялся стягивать брюки, замутненный усталостью взгляд случайно упал на окно, и он застыл, как стоял – полусогнутый, одной ногой застрявший в штанине, – потому что там, за окном, было бирюзовое небо, круглые зеленые фонари, светлые стены, хрустальные крыши, разноцветные оконные стекла, лестницы и мосты. Не закричал: «Да! Да! Да!» – только по привычке вести себя по ночам тихо, чтобы не разбудить родителей, забыл, что в квартире больше никого нет. Но очень хотел торжествующе закричать, потому что город за окном казался ему главной личной победой всей жизни; в каком-то смысле он и был победой – над собственным здравым смыслом. Сколько раз говорил себе, что никакого волшебного города не было, а он все-таки есть.


Наконец натянул штаны, развернулся бежать на улицу, но остановился на пороге комнаты, вспомнив, чем это закончилось в прошлый раз. Решил: если я вижу город в окно, значит, и выходить к нему надо из окна, а не в обход, через подъезд. Здесь всего-то второй этаж, не о чем говорить.

Ни минуты не колебался. Распахнул окно, повис на руках, уцепившись за подоконник, прыгнул. Когда разжимал пальцы, был твердо уверен, что на этот раз все получится, но когда ступни коснулись земли, еще до удара, неприятной, звонкой, вибрирующей волной отозвавшегося во всем теле, уже знал, что не получилось ничего. Нет никакого города с хрустальными крышами и разноцветными окнами. Просто нет, не может его быть, таких не бывает. Подумал: я так устал, что уснул на ходу, раздеваясь. И увидел сон. И прыгнул за ним в окно – хорошо, что со второго этажа, а не с какого-нибудь девятого. Интересно, как я теперь обратно залезу? Ключи-то остались в замке, изнутри.


Тем не менее, как-то вскарабкался обратно в квартиру, соседи с первого этажа спали крепко, не слышали, как он скакал на их подоконнике, и на улице было пусто, в общем, никто его не застукал, обошлось без скандала. Вот и хорошо.

Очень устал, но до утра ворочался на внезапно ставшем неудобным диване. Кое-как задремал, но подскочил, проспав всего пару часов. Даже не позавтракав, поехал на вокзал, а оттуда электричкой на дачу. От станции до поселка пешком почти пять километров, оно и к лучшему: почти успокоился, пока дошел.

Родители не столько обрадовались, сколько встревожились. Когда сын-подросток добровольно приезжает на дачу, от которой прежде отбрыкивался, как мог, впору задуматься, все ли у него хорошо. Сказал им: «Зубрить надоело, вот и приехал». А что еще было говорить.

* * *
В третий раз он увидел город с хрустальными крышами не за окном, а в щели забора, ограждавшего какую-то стройку; дело было под утро после выпускного, он провожал домой Аллу, самую красивую девочку в классе, которая прежде не обращала на него внимания, но на выпускном вдруг согласилась с ним танцевать, и второй раз согласилась, и третий, и на попытку поцеловать совершенно не рассердилась, только сказала: «Ты что, не здесь же!» – и предложению уйти вместе пораньше так явно обрадовалась, что он почти испугался: ну и что теперь делать? Слишком легко все испортить, когда внезапно стало так хорошо.


Теоретически он провожал Аллу домой, но на самом деле они нарезали какие-то нелепые, хаотические петли по городу, пили розовое шипучее вино, бутылку которого он заранее припрятал – не в кустах за школой, как делали почти все, а в детском саду через дорогу, в разноцветном фанерном паровозике; Алла хохотала до слез, увидев его тайник, но находчивость оценила. Ну и вообще все шло отлично, пока они не вышли к стройке, окруженной забором, здесь не было ни людей, ни фонарей, даже луна тактично скрылась за тучами, он восхищенно и почти обреченно думал: «Сейчас, сейчас!»

Алла стояла, прислонившись спиной к забору, к нему лицом, смотрела испуганно и вызывающе – ну? Обнял ее, неловко и неумело, собственные руки казались слишком большими, тяжелыми и неудобными, но потом это стало неважно, вообще все стало неважно, и Алла изменившимся, взрослым, как у женщин в кино, хриплым, воркующим голосом бормотала: «Только осторожно, платье! Главное – его не порвать!»

Из-за платья, собственно, все и случилось: кружево зацепилось за какую-то дурацкую проволоку, пришлось остановиться, перевести дух, унять дрожь в руках и очень аккуратно, медленно, подсвечивая себе зажигалкой, его отцеплять. Тогда и заметил, что из щели между щитами сочится какой-то необычный зеленоватый свет. Заглянул, и его возбуждение, робость, восторг мгновенно сменились возбуждением, робостью и восторгом совсем другого рода: там, за хлипким строительным забором, высились светлые стены, сверкали хрустальные крыши и разноцветные окна, изгибались мосты, лестницы устремлялись в темно-бирюзовое нездешнее небо, сияли круглые белые и зеленые фонари. Он был готов заплакать от счастья; Алла спросила, уже вполне обычным голосом: «Ты чего?» Поманил ее: «Смотри сюда, видишь? Ты видишь?» – и тогда она завизжала так громко, что уж лучше бы ответила: «Ничего».

Так и не узнал, что она там увидела. Потому что, если просто строительную площадку, непонятно, чего так орать. А если все-таки город с хрустальными крышами, тем более непонятно. Он же совсем не страшный. Очень красивый. Когда его видишь, вообще ни о чем думать невозможно, кроме того, как бы туда попасть.

А тогда все было, как в каком-то дурном фильме ужасов, снятом без сценария, наобум. Алла просила: «Мне страшно, пошли отсюда», – он зачем-то ее уговаривал: «Давай перелезем, я тебя подсажу».


Дело кончилось тем, что Алла обозвала его придурком и разными другими словами, не столько даже обидными, сколько неожиданно грубыми – почему так? За что? – и убежала в ночь, размазывая по лицу черные от туши слезы. А он, конечно, не стал ее догонять, какое там догонять, какая вообще может быть Алла, когда удивительный город с хрустальными крышами – вот он. Всего-то и надо – перелезть через дурацкий забор.

Потом, обнаружив себя среди мешков цемента, досок, бетонных блоков, огромных металлических бочек и прочей бессмысленной строительной ерунды, невольно позавидовал Алле. И вообще всем девчонкам в мире – их легким слезам. Потому что иногда бывает так плохо, что очень надо заплакать, а ты то ли уже разучился, то ли вообще никогда не умел.


Никому никогда об этом не рассказывал. И Аллу больше не видел; честно говоря, и не хотел. На самом деле был очень ей благодарен за ту истерику – лучшее доказательство, что город с хрустальными крышами ему не примерещился. Была бы за тем забором обычная стройка, Алла, скорее всего, обиделась бы на глупый розыгрыш, но крик бы не подняла. Так что был город, был, теперь он знал это точно. Просто потом что-то пошло не так, и все исчезло, но это ничего не меняет. В смысле не отменяет ни черта.

* * *
В стремлении хоть как-то уравновесить потерю, решил стать архитектором. Явил чудеса упорства, готовясь к вступительным экзаменам, но предсказуемо не прошел даже предварительный отбор, где смотрели рисунки. Раньше надо было начинать готовиться, причем намного раньше, за несколько лет; почувствовал себя наивным идиотом, обнаружив, что почти все остальные абитуриенты оказались выпускниками художественных школ и училищ, на худой конец изостудий и рисовальных кружков.

Потом, уже гораздо позже, понял, что все только к лучшему. Какой из меня архитектор? Куда мне, зачем? Небось всю жизнь пытался бы воспроизвести свой хрустальный сказочный идеал, да кто же мне дал бы. Сиди, черти свои фантазии на бумаге в свободное от основной работы время, тем и довольствуйся: таких городов нынче не строят. Да и не строили никогда. Очень тяжелая вышла бы жизнь, полная горечи ежедневных поражений в безнадежной, бессмысленной борьбе с естественным сопротивлением строительного материала и заодно культурного контекста. Ну уж нет.


А тогда был так раздавлен неудачей, что поступил, не раздумывая, в Политехнический, где конкурса не было вовсе. Как вскоре выяснилось, правильно сделал: на пороге, нетерпеливо похрюкивая модемами, уже стояло информационное будущее, и ему с этим будущим оказалось по пути.

Настолько по пути, что к третьему курсу у него уже была отличная работа, а на защиту диплома он приехал в подержанной, но с виду такой навороченной иномарке, что в последний момент постеснялся выходить из нее возле института, на глазах у преподавателей – зачем их дразнить? Развернулся, отъехал, припарковался за несколько кварталов и пошел пешком.


Собственно, тогда и увидел город с хрустальными крышами в четвертый раз, впервые не ночью, а среди бела дня. И не на месте двора или улицы, а в темном подземном переходе, вместо прилавков с пирожками, кружевными трусами и дешевой бижутерией. Звучит нелепо, но было именно так. Рванул туда, не раздумывая, в твердой уверенности – теперь-то точно успею, войду!

Никуда не вошел, конечно, с разбегу врезался в лоток с пирожками, сам расшибся и все на хрен перевернул. Без объяснений сунул вопящей тетке стодолларовую купюру и убежал, не дожидаясь ни благодарности, ни неприятностей, ни скорой помощи, которую наперебой предлагали вызвать другие торговки – из рассеченной брови вовсю хлестала кровь, хотя рана оказалась совсем пустяковая, заклеил ее потом пластырем, и дело с концом. На защиту пришел с опозданием, в мокрой сорочке, которую безуспешно пытался отстирать в туалете от кровавых пятен; в общем, произвел настоящий фурор. Одно из тех дурацких приключений, переживать которые не особо приятно, зато потом всю жизнь можно с удовольствием вспоминать.

* * *
Жил потом хорошо. Работа занимала внимание, денег хватало на путешествия, которые он полюбил; со временем стал достаточно востребованным специалистом, чтобы выбирать места работы по своему вкусу, и где только не пожил. Легко приживался на любом новом месте и так же легко с него снимался, чтобы начать заново где-нибудь еще. Не то чтобы не позволял себе ни к чему по-настоящему привязываться, а просто не привязывался, без каких-то специальных усилий. Объяснял себе и другим: такой уж я человек.

Чаще всего приходилось говорить это женщинам, с которыми обычно складывалось легко и приятно – до поры до времени, пока его в очередной раз не подхватывал ветер перемен. Все его любови были счастливыми, с радостью женился бы на каждой из них – если бы хотел хоть какого-нибудь намека на стабильность и постоянство. А он не хотел. Стабильность и постоянство явно не для человека, который всегда выбирает жилье на нижних этажах, с расчетом, что если за окном однажды появится удивительный город с хрустальными крышами, мостами и лестницами, можно будет без особого риска для жизни попробовать туда попасть.


Впрочем, из окон своих квартир он больше никогда этот город не видел. Зато однажды пришлось спускаться за ним на дно – не то чтобы пропасти, но довольно глубокого каньона, без страховки и прочих вспомогательных средств. Да чего только не было: вброд пересекал мелкую, но очень быструю речку, лез в строительный котлован, выскакивал на летное поле, ломился в подсобное помещение гипермаркета, в слоновник Пражского зоопарка, в закрытый музей и просто на частную территорию, последнее – неоднократно; впрочем, до вызова полиции ни разу не доходило, но не потому что был осторожен, скорее, умел обаятельно извиняться, да и просто везло.

Однажды увидел хрустальные крыши из окна пассажирского поезда и, не раздумывая, выскочил на ходу. Удивительно, но даже не расшибся. А что оказался неведомо где, среди бескрайних полей, без денег и документов, с разбитым сердцем и полными невыплаканных слез глазами, так к этому было не привыкать. Выкрутился, конечно, он всегда выкручивался. Быстро этому научился. У того, кто готов в любой момент без сомнений, не раздумывая, не подстраховываясь, броситься в погоню за миражом, иного выхода нет.


Со временем немного успокоился, привык к мысли, что город с хрустальными крышами недостижим. То есть войти в него и остаться там жить, скорее всего, никогда не получится. То ли он в другом измерении, то ли все-таки просто галлюцинация, такая вполне счастливая разновидность шизофрении или какого-нибудь другого психического заболевания, когда большую часть времени ты совершенно нормален, но изредка случаются приступы. И, в общем, слава богу, что случаются. Очень грустно было бы без этих приступов жить.

Близкий друг, записной скептик, почти воинствующий материалист, как-то признался ему, что не верит ни в какие чудеса, потому что лично с ним они не случаются. Объяснил: для меня поверить в сверхъестественную галиматью все равно, что признать себя недостойным ее ничтожеством. Вот если со мной начнет случаться всякое необъяснимое, тогда пересмотрю свою позицию, а пока – извини, но нет.

Слушая друга, думал: получается, в моем положении считать удивительный город чем-то бо́льшим, чем просто галлюцинация, тоже означает признать себя недостойным ничтожеством, которое туда не пускают. Попытался рассердиться или хотя бы обидеться, но ничего не вышло. Наоборот, как-то подозрительно легко согласился с этой идеей: ладно, пусть. Но будь я хоть трижды ничтожество, а сердце мое исполнено любви к миражу с хрустальными крышами, и единственный способ хоть как-то ее выразить – это идти навстречу всякий раз, когда позовут.

* * *
Одинокая старость оказалась вовсе не так плоха, как расписывали приятели и коллеги, огорченные его нежеланием знакомиться с их незамужними родственницами и подругами, чтобы совместно вскочить в последний вагон уходящего брачного экспресса. Собственно, старость вообще ничем не отличалась от всей остальной жизни, разве что из зеркала в спальне все чаще выглядывал какой-то незнакомый, довольно противный дед, и от некоторых видов активного отдыха постепенно пришлось отказаться; впрочем, к тому времени они как раз успели поднадоесть.


Плавать не разлюбил, наоборот, полюбил еще больше. Даже поселился у теплого моря, чтобы всякий раз, как захочется искупаться, то есть примерно трижды в неделю, к нему не летать.

В ноябре обычно уже никто не купался: курортники уезжали, для местных температура воды плюс восемнадцать была чересчур холодной, а ему, выросшему на севере, в самый раз. Плавал каждый день, наслаждаясь полным одиночеством, как будто он здесь единственный житель, законный владыка каменистого пляжа и сопредельных вод.

Всегда любил заплывать далеко, так, чтобы берега было не видно. Это совсем нетрудно, если не спешить, не выкладываться по полной, время от времени переворачиваться на спину и отдыхать, покачиваясь на волнах. Правда, чем холодней становилась вода, тем короче делались заплывы. Все-таки переохлаждаться нельзя. При плюс восемнадцати позволял себе находиться в воде самое большее – час. Ладно, иногда полтора.

Когда во время одного такого заплыва увидел вдали не просто незнакомый, а даже на самых подробных картах не обозначенный остров, сразу понял, что его там ждет. Хотя с такого расстояния ничего было не разглядеть. Но все равно разглядел – то ли стариковскими дальнозоркими глазами, то ли измученным долгой разлукой сердцем – благородную белизну городских стен, ослепительный блеск хрустальных крыш. Подумал: «Сорок третий раз», – и сам удивился. Оказывается, я подсчитывал все наши встречи? До сих пор был уверен, что нет.

Навскидку прикинул расстояние, трезво оценил свои силы. Понял: пожалуй, не доплыву. Но все равно, конечно, поплыл, потому что выбора не было. Никогда его себе не оставлял.


Замерзать оказалось совсем не мучительно, даже отчасти приятно. Просто плыл все медленней, и совсем не хотелось стараться, делать усилия, увеличивать скорость – зачем? Знал, что не доплывет до острова, где теперь уже явственно виделись светлые стены, лестницы, крыши, мосты, но это не вызывало у него ни страха, ни даже внутреннего протеста, только благодарность за возможность вот так по-дурацки, очень счастливо, совершенно бессмысленно умереть. Думал: по крайней мере, на этот раз не обломаюсь. Просто не успею убедиться, увидеть своими глазами, что на самом деле никакого города нет. Хороший в общем финал.

Мысли тоже становились медленными и короткими, как движения. Как будто несколько суток не спал и теперь отрубаешься на ходу. Однако голову держал над водой, потому что хотел смотреть на город, видеть, как он приближается, медленно, слишком медленно, но все равно.

Так и не понял, откуда взялась лодка. Вроде бы не плыла навстречу. Или плыла, просто он не видел? Или все-таки видел, просто не осознавал? Трудно сказать, как было на самом деле. Но лодка появилась, факт. То ли сам в нее влез, то ли его втащили, это тоже прошло как-то мимо сознания. Когда более-менее собрался с силами – ровно настолько, чтобы осознать себя, уже лежал в этой лодке, в неудобной, дурацкой позе, кто-то растирал ему ноги, неразборчиво бормоча невнятное, то ли ругался, то ли читал заклинания, то ли просто утешал.

Долго беззвучно шевелил губами, пытаясь что-то сказать, на самом деле неважно что, лишь бы издать хоть какие-то звуки, хорошо быть живым, но плохо немым. Наконец язык ему подчинился, и он сказал: «У меня при себе нет монетки, очень неловко вышло, всегда за себя платил», – и тогда все еще неразличимый, невнятный кто-то рассмеялся и сказал, на этот раз очень четко, звонким, то ли женским, то ли мальчишеским голосом, на вряд ли родном, но все равно почему-то понятном ему языке: «Зачем вам деньги? Я – не Харон».

Когда наконец смог – не открыть глаза, они давно были открыты, а усилием воли заставить их сделаться зрячими, – из невнятного зыбкого разноцветного марева проступило лицо, а потом и вся остальная женщина, ярко-рыжая, синеглазая, ослепительно белокожая, полная, с пышной грудью, не особенно молодая, средних лет. Такой тип ему никогда не нравился, но эта женщина предсказуемо показалась восхитительной – когда то ли еще умираешь, то ли уже воскресаешь, того, кто милосердно держит тебя за руку, поневоле сочтешь самым прекрасным в мире существом.

Она улыбнулась, сказала: «Хорошо, что я вас заметила; еще лучше, что на берегу нашлась чья-то лодка. Совсем отлично, что я рыбацкая дочка и умею грести. Было бы чертовски обидно, если бы вы до нас не доплыли – именно теперь, когда мы уже окончательно и бесповоротно есть».

И начал с кота

Павел

Сам не знал, зачем это сделал. Единственное объяснение – был пьян. Но оно не годится, потому что сколько там они с Йенсом выпили. Упаковку пива на двоих. Вполне достаточно, чтобы оставить машину в Йенсовом дворе и пойти домой пешком, но уж точно не чтобы писать на стенах. Какая ерунда.

Виной всему, конечно, мелок. Откуда-то взялся в кармане. Ну, то есть на самом деле ясно откуда – Лизка подложила. Йенсова дочка ему симпатизирует и часто тайком подкладывает в карманы пальто гостинцы – то каштан, то конфету, то точилку для карандашей. В содеянном никогда не признается, когда он благодарит ее за подарки, краснеет и убегает; ну, это нормально для застенчивой барышни пяти лет. Но гостинцы продолжают прибывать.

На этот раз Лизка подсунула ему восковой мелок ярко-синего цвета. Нашарил его, когда искал телефон. Телефон, впрочем, тоже был на месте; он зачем-то посмотрел время: двадцать два тридцать восемь. Сам не знал, на кой ему понадобилась эта бесценная информация. Спрятал телефон на место, с досадой повертел в руках мелок. Терпеть не мог бесполезный хлам, старался избавляться от лишнего барахла сразу по мере его появления, но Лизкины каштаны, желуди, фигурки Лего и прочие драгоценности неизменно тащил домой и складывал в специально отведенную для них коробку: все-таки выбрасывать детские подарки как-то нехорошо.

Уныло спросил не то себя, не то мироздание, зачем-то сделавшее его владельцем этого имущества: ну и что мне с таким счастьем делать? – имея в виду не столько конкретный мелок, сколько Лизкины дары в целом, но и мелок все-таки тоже, потому что он уже был в руках и, можно сказать, взывал. И тут на глаза попалась стена. Идеальная, чистая, гладкая светло-серая стена недавно отремонтированного двухэтажного дома, освещенная ярким фонарем. Не стена, а мечта хулигана. Такое совершенство грех не испортить. А то чего оно.

Огляделся. Вокруг никого не было – неудивительно, на дворе поздний вечер; впрочем, на этой узкой, короткой улице безлюдно всегда. И он – рывком, стремительно, зачем-то задержав дыхание, как будто нырял в ледяную воду – написал на стене, с нажимом, размашистым крупным почерком: «Меня зовут Павел, мне тридцать восемь лет». Только потом осознал содеянное и содрогнулся. Писать на стенах само по себе несусветная глупость, но если уж взялся, написал бы что-нибудь интересное. Какую-то красивую цитату или, наоборот, ругательство. Ругательство это хотя бы условно смешно. Или нечто абсурдное. Или неизменно поднимающую настроение всем случайным свидетелям лирическую банальность: «Я тебя люблю». Но зачем писать на стене свое имя и возраст, правдиво, как в анкете? У него не было ответа на этот вопрос. Попытался стереть дурацкую надпись, но ладонью она не стиралась. Надо было попробовать рукавом, но пожалел пальто.

Рута

Сама не знала, зачем это сделала. Единственное объяснение – была пьяна. Но оно не годится, потому что сколько там они с Машкой выпили. Бутылку муската на двоих. Вполне достаточно, чтобы идти потом домой нараспашку, так и не втащив шапку из кармана пальто, но даже это вряд ли может считаться великим пьяным безумством: ночь выдалась теплая и безветренная. Прекрасный в этом году ноябрь.

У реки почему-то ярко, победительно пахло арбузом, не бледной немочью из супермаркета, а настоящим свежим сезонным арбузом только-только с бахчи, как папа привозил; ездил за ними два-три раза за лето, она по малолетству не интересовалась куда, привозил оттуда полный багажник и еще несколько штук в салоне. И вот те папины арбузы пахли на разрезе именно так, как сейчас воздух возле реки. Жалко все-таки, что потом их семье пришлось насовсем уехать с юга; она до сих пор тосковала по тем местам, иногда почти всерьез думала – а может, вернуться обратно, в город своего детства? Но и сама понимала, что возвращаться некуда. Теперь там вообще другая страна.

В общем, расчувствовалась – от арбузного запаха, веселого шума реки, теплого ночного воздуха, легкости собственных шагов в новых спортивных ботинках. Это само собой. Но все равно непонятно, почему, увидев на свежеотремонтированной стене в трех кварталах от дома дурацкую надпись: «Меня зовут Павел, мне тридцать восемь лет», – достала из кармана маркер и дописала: «Я – падший ангел. Господь отвернул от меня свой сияющий лик». То ли надпись ей показалась такой душераздирающе беспомощной, что невозможно просто так мимо пройти, то ли – и это гораздо больше похоже на правду! – новенький японский светящийся маркер, Машкин подарок, жег карман и требовал немедленного применения. Но само по себе наличие маркера не объясняет, почему написала именно про падшего ангела и, пристрелите меня кто-нибудь, сияющий лик. Это было настолько не в ее духе и вкусе, настолько не то, что обычно первым приходит в голову, и даже вторым не приходит, и каким-нибудь пятьдесят девятым, вообще никогда, ни при каких обстоятельствах, но почему-то пришло сейчас.

Да просто потому, что дура, – сказала она себе и пошла дальше, домой. Вернее, попрыгала туда на одной ножке, просто так от избытка чувств. Здоровая вроде бы лошадь. Ну, то есть корова. В смысле взрослая тетка тридцати семи лет. Давным-давно не положено на одной ножке скакать, разве только в фитнес-клубе, за деньги. А бесплатно по улице – ни-ни. Эти мысли ее сейчас веселили – и что дура, и что не положено. И вообще все стало как-то удивительно здорово, видимо, глупости не только поднимают настроение, но и прибавляют сил.

Александр

Сам не знал, зачем это сделал. Единственное объяснение, которое примирило бы его с собственной дуростью, – был пьян. Но это неправда, последний раз он был пьян на прошлой неделе, когда Эльза привезла из Ниццы полный чемодан разноцветных ликеров, которые сразу же окрестила «ницшеанскими», и они принялись увлеченно дегустировать добычу, каждого по чуть-чуть, буквально по глотку; вот тогда на пятнадцатом, что ли, глотке почувствовал необычайную легкость в мыслях и – вероятно для равновесия – смешную ватную тяжесть в ногах.

Но при всем уважении к ницшеанским ликерам, вряд ли их благотворное воздействие могло растянуться почти на неделю. Не таков человеческий организм.

На самом деле просто настроение было очень хорошее. Даже, пожалуй, немного слишком – с таким до утра не заснешь. Потому что возвращался от Эльзы, потому что в условном кармане – на самом деле, конечно, на банковском счете – лежал полученный чуть раньше оговоренного срока гонорар. Потому что дома его ждали сонный теплый кот Валтасар и работа – в той самой благословенной стадии последней трети, когда доделать осталось совсем немного, и это упоительно приятно и легко. И еще потому, что больше всего на свете любил идти по городу за полночь и думать, как много таких вот темных осенних, морозных зимних, душистых весенних, светлых коротких летних ночей еще впереди. И тут вдруг эта прекрасная в своей абсурдной нелепости надпись: «Меня зовут Павел, мне тридцать восемь лет», – и чуть ниже, натурально огненными буквами: «Я – падший ангел. Господь отвернул от меня свой сияющий лик». Между Павлом и ангелом осталось немного свободного места, и это был неодолимый соблазн, а он всегда легко поддавался соблазнам, поэтому достал из кармана яркий ядовито-зеленый фломастер, который зачем-то носил в этой куртке уже второй сезон, и приписал самое лучшее из всего, что опробовал на себе и теперь с чистой совестью мог порекомендовать любому страдальцу, включая падших ангелов: «Я художник. У меня есть кот».

Павел

Наутро настроение было скверное. И даже на похмелье не спишешь, не с чего ему быть. Сколько там того пива выпили, выветрилось прежде, чем до дома дошел.

Какое-то время делал вид, будто не знает, с чего вдруг ему так паршиво. Но знал, конечно. Из-за дурацкой надписи. И даже не потому, что испортил, дурак, хорошую чистую стену. А потому, что не придумал ничего более остроумного, чем написать там свое дурацкое, никому не интересное имя. И еще более дурацкий возраст. Как будто кроме меня, скучного идиота, и моих паспортных данных ничего больше на свете нет.

Весь день ходил как в воду опущенный. Все его раздражало – сырая погода, затянувшаяся возня с документацией на работе, озабоченные физиономии коллег. Но больше всего – собственное отражение. В офисе как назло было много зеркал и просто блестящих отражающих поверхностей, так что отовсюду, куда ни глянь, таращилось его собственное лицо, бледное, щекастое, с широко расставленными глазами и слишком высоким лбом; слава богу, пока без залысин, с ними я буду выглядеть совсем как старый мудак, – тоскливо думал он.

Есть не хотелось. Вместо обеда пошел пить кофе, причем не в ближайшую кофейню, а аж за реку, в условно любимую; на самом деле просто когда-то назначенную любимой, уже сам забыл почему. Взял чашку, вышел на улицу, сел на влажный металлический стул. Пил мелкими глотками горький горячий кофе, который, положа руку на сердце, не особо любил. И не то чтобы испытывал от него такую уж великую бодрость. Просто все вокруг пили кофе, и он за компанию как-то втянулся и привык. Подумал: интересно, а я вообще хоть что-нибудь люблю из того, что каждый день делаю дома и на работе? Или только по привычке думаю, будто люблю? ...



Все права на текст принадлежат автору: Макс Фрай.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Неизвестным для меня способомМакс Фрай