Все права на текст принадлежат автору: Джорджия Хантер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
День, когда мы были счастливыДжорджия Хантер

Джорджия Хантер День, когда мы были счастливы

Моему дедушке Адди, с любовью и изумлением.

И моему мужу Роберту, от всего сердца.

Основано на реальных событиях

К концу Холокоста из трех миллионов польских евреев было уничтожено девяносто процентов. Из тридцати с лишним тысяч евреев, которые проживали в Радоме, уцелело меньше трехсот.


Часть первая

Глава 1 Адди

Париж, Франция

начало марта 1939 года


Он не планировал не спать всю ночь. Собирался уйти из «Гранд-Дюк» около полуночи и урвать несколько часов сна на Северном вокзале перед отправлением поезда до Тулузы. А теперь – он бросил взгляд на часы – почти шесть утра.

Это все Монмартр. Джаз-клубы и кабаре, толпы парижан, молодых и дерзких, которым ничто, даже угроза войны, не может испортить настроение. Это опьяняет. Он допивает коньяк и встает, борясь с искушением остаться еще на один, последний сет; наверняка есть поезд и позже. Но он думает о письме в кармане пальто, и дыхание перехватывает. Надо идти. Он берет пальто, шарф и кепку, прощается со спутниками и пробирается к выходу между столиками, еще наполовину занятыми посетителями, которые курят «Житан»[1] и покачиваются под песню Билли Холидей[2] Time on My Hands.

Когда двери за ним закрываются, Адди глубоко вдыхает, наслаждаясь свежим воздухом, сырым и прохладным. Иней на рю Пигаль начинает таять, и камни мостовой переливаются всеми оттенками серого под небом уходящей зимы. Чтобы успеть на поезд, придется поторопиться. Поворачиваясь, он украдкой бросает взгляд на свое отражение в витрине клуба: на него смотрит молодой человек приличного вида, несмотря на бессонную ночь. Уверенная поза, брюки высоко на талии, по-прежнему подвернутые и отутюженные, темные волосы зачесаны назад, как ему нравится, аккуратно, без пробора. Обернув шарф вокруг шеи, он направляется к вокзалу.

В других частях города улицы, наверное, еще тихие и пустынные. Большинство закрывающих витрины решеток не откроются до полудня. Некоторые, чьи владельцы сбежали в сельскую местность, не откроются вовсе. «Закрыто на неопределенный срок» – гласят таблички в витринах. Но здесь, на Монмартре, суббота плавно перешла в воскресенье, и на оживленных улицах полно художников и танцоров, музыкантов и студентов. Они вываливаются из клубов и кабаре, смеются и ведут себя так, будто ничто в мире их не волнует. Адди опускает подбородок в воротник пальто и поднимает глаза как раз вовремя, чтобы не налететь на девушку в платье из серебристой парчи.

– Извините, мсье, – покраснев, улыбается она из-под желтого берета с пером.

Певица, догадывается Адди. Неделю назад он завел бы с ней разговор.

– Здравствуйте, мадмуазель, – кивает он, не останавливаясь.

Адди заворачивает на рю Виктор Массе, где около круглосуточной закусочной «Митчеллс» уже начинает собираться очередь. От аромата жареной курицы в животе бурчит. Сквозь стеклянную дверь ресторана видны посетители, болтающие над дымящимися кружками с кофе и тарелками с плотным американским завтраком. «В другой раз», – говорит он себе, направляясь на восток, к вокзалу.


Едва поезд отъезжает от станции, Адди достает из кармана письмо. Поскольку оно пришло вчера, он читал его уже раз шесть и не может думать ни о чем другом. Он проводит пальцами по адресу отправителя: «Польша, г. Радом, ул. Варшавская, 14».

Адди явственно видит свою маму: вот она сидит с ручкой за письменным столом из атласного дерева[3], и солнце освещает ее круглый подбородок. Он даже не представлял, что будет так сильно скучать по ней, когда шесть лет назад уезжал из Польши во Францию. Тогда ему было девятнадцать и он всерьез подумывал остаться в Радоме, чтобы быть рядом с семьей и сделать карьеру на музыкальном поприще. Он сочинял музыку еще с подросткового возраста и не представлял лучшего занятия, чем проводить дни за клавишами, сочиняя песни. Именно мама убедила его послать заявление в престижный Политехнический институт Гренобля, а когда его приняли, она же настояла, чтобы он поехал.

– Адди, ты прирожденный инженер, – сказала она, напомнив, как в семилетнем возрасте он разобрал старый радиоприемник, рассыпал детали по обеденному столу и снова собрал его, как новенький. – Занимаясь музыкой, много не заработаешь. Я знаю, что это твоя страсть. У тебя талант, развивай его. Но сначала получи образование.

Адди понимал, что мама права, поэтому отправился в университет, пообещав вернуться домой после окончания обучения. Но как только он покинул провинциальный Радом, ему открылась новая жизнь. Через четыре года он получил диплом и предложение хорошо оплачиваемой работы в Тулузе. У него были друзья по всему миру: в Париже, Будапеште, Лондоне, Новом Орлеане. У него появились новые взгляды на искусство и культуру, он пристрастился к паштету фуа-гра и мягкому совершенству свежеиспеченного круассана. У него была собственная квартира (хоть и малюсенькая) в самом сердце Тулузы, и он мог позволить себе роскошь вернуться в Польшу, когда пожелает, что он и делал по меньшей мере два раза в год: на Рош ха-Шана и Песах[4]. Свои выходные он проводил на Монмартре – районе, настолько насыщенном музыкальными талантами, что для местных жителей вполне в порядке вещей пропустить стаканчик с Коулом Портером в «Хот клаб», наблюдать за импровизацией Джанго Рейнхардта в «Бриктопс» или, что довелось Адди лично, с восторгом смотреть, как Жозефина Бейкер[5] танцует фокстрот на сцене в «Зеллис» с гепардом в бриллиантовом ошейнике. Адди не помнил, когда еще в жизни испытывал большее вдохновение – настолько, что начал задумываться, каково будет переехать в Соединенные Штаты, родину великих, колыбель джаза. Возможно, в Америке, мечталось ему, он сможет попытать счастье и добавить к современному канону собственные произведения. Это было соблазнительно, но означало еще большее расстояние между ним и семьей.

Адди вытряхивает мамино письмо из конверта, и по его позвоночнику пробегает дрожь.

«Дорогой Адди, спасибо за письмо. Нам с папой понравилось описание оперы во дворце Гарнье[6]. У нас все хорошо, хотя Генек все еще в ярости из-за понижения в должности, и я его не виню. Халина такая же, как всегда, такая вспыльчивая, что я часто боюсь, как бы она не взорвалась. Мы ждем, когда Яков объявит о помолвке с Беллой, но ты же знаешь своего брата, его нельзя торопить! Я с удовольствием провожу дни с малышкой Фелицией. Жду не дождусь, когда ты с ней познакомишься, Адди. У нее начали расти волосы – ярко-рыжие! Когда-нибудь она проспит всю ночь. Бедняжка Мила совершенно измотана. Я повторяю ей, что дальше будет легче».

Адди переворачивает письмо и меняет положение. На этом месте мамин тон мрачнеет.

«Должна сказать, дорогой, что за последний месяц кое-что изменилось. Ротштайн закрыл свой металлургический завод – трудно поверить, после почти пятидесяти лет в бизнесе. Косман тоже перевез семью и торговлю часами в Палестину, после того как его магазин разгромили. Адди, я передаю эти новости не для того, чтобы ты волновался, просто мне кажется неправильным скрывать это от тебя. Что подводит меня к главной цели этого письма: мы с папой считаем, что на Песах тебе лучше остаться во Франции и повременить с визитом к нам до лета. Мы будем ужасно скучать, но считаем опасным путешествовать сейчас, особенно через Германию. Пожалуйста, Адди, подумай об этом. Дом никуда не денется – мы будем здесь. А пока что посылай нам новости, когда сможешь. Как продвигается новая мелодия?

С любовью, мама».

Адди вздыхает, снова пытаясь осознать написанное. Он слышал, что магазины закрываются, что еврейские семьи переезжают в Палестину. Мамины новости не стали для него неожиданностью. Его тревожит ее тон. До этого она упоминала, как все вокруг начало меняться – она была вне себя, когда Генека лишили юридической степени, – но в большинстве своем письма Нехумы были бодрыми и жизнерадостными. Еще в прошлом месяце она спрашивала, пойдет ли он с ней на концерт Монюшко в Большой театр в Варшаве[7], и рассказывала про ужин, которым они с Солом наслаждались у Вержбицкого на свою годовщину, как Вержбицкий лично приветствовал их при входе и предложил приготовить для них что-нибудь особенное, не указанное в меню.

Это письмо другое. Адди понимает, что его мама напугана.

Он качает головой. Ни разу за свои двадцать пять лет он не видел, чтобы Нехума чего-то боялась. И ни разу ни он, ни его братья и сестры не пропустили Песах в Радоме. Для мамы нет ничего важнее семьи, а теперь она просит его остаться в Тулузе. Поначалу Адди убедил себя, что она преувеличивает. Но так ли это?

Он смотрит в окно на знакомый французский пейзаж. Из-за облаков проглядывает солнце, в полях появляются робкие намеки на весенние цветы. Мир выглядит безобидным, как всегда. И тем не менее материнское предостережение поколебало его уверенность, выбило из равновесия.

Закрыв глаза, Адди вспоминает свой последний приезд домой в сентябре в поисках подсказки, чего-то, что он мог пропустить. Отец сыграл свою еженедельную партию в карты в компании приятелей-торговцев – евреев и поляков – под фреской с белым орлом на потолке аптеки Подворского. Отец Кроль, священник из церкви святого Бернадина и почитатель Милиного таланта, зашел послушать ее игру на рояле. На Рош ха-Шана кухарка испекла халу[8] в медовой глазури и Адди допоздна слушал Бенни Гудмена[9], пил Кот-де-Нюи и смеялся с братьями. Даже Яков, как обычно замкнутый, отложил свою фотокамеру и присоединился к веселью. Все казалось относительно нормальным.

У Адди вдруг пересыхает в горле. Что, если подсказки были, но он не обратил на них внимания? Или еще хуже: что, если он не заметил их просто потому, что не хотел замечать?

Мысленно он возвращается к свеженарисованной свастике, которую видел на стене сада Годуи в Тулузе. К тому дню, когда подслушал, как его начальники в инженерной фирме шептались, считать ли его обузой, – они думали, что он не слышит. К магазинчикам, которые закрываются по всему Парижу. К фотографиям во французских газетах после ноябрьской «Хрустальной ночи»[10]: разбитые витрины, сожженные дотла синагоги, тысячи бегущих из Германии евреев, которые везут на тачках ночники, картошку и своих стариков.

Конечно, все признаки были налицо. Но Адди не придал им значения, отмахнулся. Он сказал себе, что в граффити нет никакого вреда; если он потеряет работу, то найдет новую; события в Германии, хоть и тревожные, происходят за границей и не выйдут за ее пределы. Однако теперь, держа в руках мамино письмо, он с пугающей ясностью видит предупреждения, которые предпочел игнорировать.

Адди открывает глаза, его тошнит от понимания: «Тебе следовало вернуться домой много месяцев назад».

Он складывает письмо обратно в конверт и убирает его в карман пальто. Он напишет маме. Как только доберется до своей квартиры в Тулузе. Напишет, чтобы она не волновалась, что он приедет в Радом, как и планировалось, что теперь он хочет быть с семьей больше, чем когда-либо. Напишет, что новая мелодия пишется хорошо и что ему не терпится сыграть для нее. Эта мысль немного успокаивает, он представляет себя за клавишами родительского «Стейнвея», в кругу семьи.

Адди бросает еще один взгляд на безмятежную сельскую местность. Завтра он купит билет на поезд, выправит проездные документы, соберет вещи. Он не станет ждать Песах. Начальник будет недоволен, что он уедет раньше намеченного, но Адди плевать. Важно только, что через несколько коротких дней он будет на пути домой.

15 марта 1939 года. Через год после аннексии Австрии Германия вторгается в Чехословакию. На следующий день, почти не встретив сопротивления, Гитлер провозглашает в Праге Протекторат Богемии и Моравии. Благодаря этой оккупации Рейх получает не только территорию, но и квалифицированную рабочую силу, а также солидную огневую мощь в виде производимого в этих регионах оружия, достаточную, чтобы вооружить почти половину вермахта на тот момент.

Глава 2 Генек

Радом, Польша

18 марта 1939 года


Генек поднимает подбородок, и струйка дыма из его рта устремляется к выложенному серой плиткой потолку бара.

– Последняя партия, – объявляет он.

Сидящий напротив Рафал смотрит ему в глаза.

– Так быстро? – он затягивается собственной сигаретой. – Твоя жена пообещала что-то особенное, если ты придешь домой не слишком поздно?

Рафал подмигивает, выдыхая. Херта ужинала вместе со всеми, но ушла рано.

Генек смеется. Они с Рафалом дружат с начальной школы. Тогда, склонившись над подносами с обедом, они обсуждали, кого из одноклассниц пригласить на школьный бал в конце года или кого они предпочли бы увидеть обнаженной: Эвелин Брент или Рене Адоре. Рафал знает, что Херта не похожа на девушек, с которыми Генек встречался раньше, но любит дразнить его, когда Херты нет рядом. И Генек его не винит. До встречи с Хертой женщины были его слабостью (карты и сигареты тоже, если уж начистоту). Голубоглазый, с ямочками на щеках и неотразимым голливудским шармом, после двадцати он наслаждался ролью самого желанного холостяка Радома. В то время он вовсе не возражал против внимания. Но потом появилась Херта, и все изменилось. Теперь все по-другому. Она другая.

Что-то задевает икру Генека под столом. Он смотрит на сидящую рядом молодую женщину.

– Жалко, что ты уходишь, – говорит она, заглядывая ему в глаза.

Клара – Генек только сегодня с ней познакомился. Нет, Кара. Он не помнит. Она подруга жены Рафала, приехала из Люблина. Она лукаво улыбается уголком губ, мысок ее оксфорда[11] все еще упирается ему в ногу.

В прошлой жизни он мог бы остаться. Но флирт Генеку больше не интересен. Он улыбается девушке, немного жалея ее.

– На самом деле, мне пора, – говорит он, кладя карты на стол.

Он тушит свой «Мурад»[12], оставляя окурок торчать в переполненной пепельнице, словно кривой зуб, и встает.

– Джентльмены, леди, всегда рад. До встречи. Ивона, – добавляет он, обращаясь к жене Рафала, и кивает на друга, – следи, чтобы он не попал в беду.

Ивона смеется. Рафал снова подмигивает. Генек салютует двумя пальцами и идет к выходу.

Мартовская ночь на редкость холодна. Генек сует руки в карманы пальто и быстро шагает в сторону Зеленой улицы, предвкушая возвращение домой, к любимой женщине. Каким-то образом он понял, что Херта – его девушка, как только увидел ее два года назад. Он до сих пор ясно помнит те выходные. Они катались на лыжах в Закопане – курортном городке в долине гор Татры. Ему было двадцать девять, Херте – двадцать пять. Они случайно оказались на одном сиденье подъемника, и уже на десятой минуте поездки к вершине Генек в нее влюбился. Сначала в ее губы, потому что они были полными и в форме сердечка, и это все, что он мог видеть между светло-кремовой вязаной шапочкой и шарфом. Сыграл роль и ее немецкий акцент, из-за которого Генеку приходилось прислушиваться к ней так, как он не привык, и непринужденная улыбка, и то, как на полпути к горе она запрокинула голову, закрыла глаза и сказала:

– Разве можно не любить запах сосны зимой?

Генек рассмеялся, на мгновение подумав, что она шутит, но понял, что это не так. Ее искренность вызывала у него восхищение, как и ее нескрываемая любовью к природе и умение видеть красоту в самых простых вещах. Генек последовал за ней вниз по склону, стараясь не слишком думать о том, что она катается в сто раз лучше, затем пристроился рядом с ней в очереди на подъемник и пригласил на ужин. Когда Херта засомневалась, он улыбнулся и сказал, что уже оплатил конные сани. Она засмеялась и, к восторгу Генека, согласилась на свидание. Через полгода он сделал ей предложение.

Войдя в квартиру, Генек с радостью замечает свет под дверью спальни. Херта лежит в кровати с любимым томиком стихов Рильке на коленях. Она родилась в Бельско, городе в западной Польше, большая часть населения которого говорила на немецком. Теперь она редко разговаривает на родном языке, но с удовольствием читает на нем, особенно поэзию. Она, похоже, не замечает, когда Генек входит в комнату.

– Должно быть, захватывающее стихотворение, – поддразнивает он.

– Ой! – поднимает глаза Херта. – Я не слышала, как ты пришел.

– Я волновался, что ты будешь спать, – улыбается Генек.

Он снимает пальто и бросает его на спинку стула, дышит на руки, чтобы согреть их.

Херта улыбается и кладет книгу на грудь, заложив пальцем страницу.

– Ты вернулся намного раньше, чем я думала. Проиграл все деньги? Тебя выгнали?

Генек снимает ботинки и блейзер, расстегивает манжеты рубашки.

– Вообще-то, я выиграл. Сегодня хороший вечер. Просто скучно без тебя.

В бледно-желтой сорочке, с глубоко посаженными глазами, идеальными губами и рассыпавшимися по плечам темно-русыми волосами, на фоне белого белья Херта выглядит явившейся из сна, и Генек снова напоминает себе, как безмерно ему повезло ее найти. Он раздевается до нижнего белья и забирается к ней в кровать.

– Я скучал по тебе, – говорит он, опираясь на локоть и целуя ее.

Херта облизывает губы.

– Твой последний напиток, дай угадаю… «Биша».

Генек кивает, смеется и снова целует ее. Их языки встречаются.

– Любимый, нам надо быть осторожнее, – шепчет Херта, отстраняясь.

– Разве мы не всегда осторожны?

– Просто… то самое время.

– Ох, – говорит Генек, наслаждаясь ее теплом, сладким цветочным ароматом шампуня на ее волосах.

– Было бы глупо допустить это сейчас, – добавляет Херта, – как ты считаешь?

Несколько часов назад за ужином они с друзьями разговаривали об угрозе войны, о том, как легко Австрия и Чехословакия упали в руки Рейха и какие изменения начались в Радоме. Генек громко возмущался своим понижением до помощника в юридической конторе и грозился переехать во Францию.

– По крайней мере там, – кипятился он, – я смогу использовать свою степень.

– Не уверена, что во Франции тебе будет лучше, – сказала Ивона. – Фюрер теперь нацеливается не только на немецкоговорящие территории. Что, если это только начало? Что, если Польша следующая?

На миг за столом воцарилась тишина.

– Невозможно, – нарушил ее Рафал, пренебрежительно мотнув головой. – Он может попытаться, но ему не дадут.

– Польская армия никогда этого не допустит, – согласился Генек.

Теперь он вспоминает, что во время этого разговора Херта извинилась и ушла.

Конечно, его жена права. Им следует быть осторожными. Было бы неразумно и безответственно привести ребенка в мир, который кажется настораживающе близким к краху. Но лежа так близко к Херте, Генек не может думать ни о чем, кроме ее кожи, изгиба ее бедра рядом с его. Ее слова, словно крошечные пузырьки из последнего бокала шампанского, поднимаются от ее губ и растворяются где-то у него в горле.

Генек целует ее в третий раз, и Херта закрывает глаза. «Она не на полном серьезе», – думает он и тянется через нее к выключателю, ощущая под собой ее мягкость. Комната погружается в темноту, и он скользит ладонью под ее сорочку.

– Холодный! – визжит Херта.

– Прости, – шепчет он.

– Генек…

Он целует ее скулу, мочку уха.

– Война, война, война. Я уже устал от нее, а она даже не началась.

Он проходится пальцами по ее ребрам вниз к талии.

Херта вздыхает, потом хихикает.

– Вот что я думаю, – добавляет Генек, округляя глаза, словно на него только что снизошло озарение. – А если войны не будет? – он недоверчиво качает головой. – Мы зря будем отказывать себе. И Гитлер, мелкий ублюдок, выиграет.

Он сверкает улыбкой.

Херта проводит пальцем по его щеке.

– Эти ямочки меня погубят, – качает она головой. Улыбка Генека становится шире, и Херта кивает. – Ты прав, – неохотно соглашается она. – Это было бы трагедией.

Ее книга с глухим стуком падает на пол, и Херта поворачивается на бок лицом к мужу.

– Bumsen den krieg[13].

Генек смеется.

– Согласен. К черту войну, – говорит он, накрывая их обоих одеялом с головой.

Глава 3 Нехума

Радом, Польша

4 апреля 1939 года, Песах


Нехума сервировала стол лучшим фарфором и приборами, расставив каждый как полагается на белой кружевной скатерти. Сол сидит во главе стола, держа в одной руке старенькую Агаду[14] в кожаном переплете, а в другой – начищенный серебряный бокал для кидуша[15]. Он прочищает горло и поднимает взгляд на знакомые лица за столом.

– Сегодня мы чтим самое важное: нашу семью и наши традиции.

Его глаза, обычно окруженные морщинками от смеха, серьезны.

– Сегодня, – продолжает он спокойным баритоном, – мы отмечаем праздник мацы[16], время нашего освобождения. – Он смотрит на свой текст. – Аминь.

– Аминь, – вторят остальные и выпивают вино.

По кругу передается бутылка, и бокалы наполняются вновь.

В тишине Нехума встает и зажигает свечи. Подойдя к середине стола, она чиркает спичкой и, закрыв ее ладонью, быстро подносит к каждому фитилю, надеясь, что остальные не заметят, как огонек дрожит между ее пальцами. Когда свечи зажжены, она трижды проводит над ними ладонью, закрывает руками глаза и произносит благословение. Заняв свое место за столом напротив мужа, она складывает руки на коленях, встречается глазами с Солом и кивает ему, давая знак начинать.

Комнату вновь наполняет голос Сола, Нехума переводит взгляд на пустой стул, который оставила для Адди, и на сердце становится тяжело от знакомой боли. Ее угнетает его отсутствие.

Письмо от Адди пришло неделю назад. Он благодарил Нехуму за честность и просил не волноваться. Писал, что вернется домой, как только оформит проездные документы. Эта новость принесла Нехуме одновременно облегчение и беспокойство. Приезд сына домой на Песах был ее самым заветным желанием, разве что за исключением того, чтобы он оставался в безопасности во Франции. Она старалась быть честной в надежде, что он поймет: сейчас Радом – зловещее место, путешествие по оккупированным Германией территориям не стоит риска, – но, наверное, слишком о многом умолчала. Ведь сбежали не только Косманы, а еще полдюжины семей. Она не рассказала ему о польских клиентах, которые перестали ходить к ним в магазин, о произошедшей неделю назад кровавой драке между двумя футбольными командами Радома, польской и еврейской, и о том, что юноши из обеих команд до сих пор ходят с разбитыми губами и синяками, обмениваясь свирепыми взглядами. Она умолчала об этом, чтобы уберечь его от боли и волнений, но, поступая так, не подвергла ли она его еще большей опасности?

Нехума ответила на письмо Адди, умоляя быть осторожным во время путешествия, а потом предположила, что он уже в пути. С тех пор каждый день она вздрагивала при звуке шагов в прихожей, сердце колотилось при мысли, что Адди появится в дверях с улыбкой на красивом лице и саквояжем в руках. Но шаги всегда оказывались не его. Адди не приехал.

– Может, ему пришлось завершать что-нибудь по работе, – предположил Яков на неделе, чувствуя ее растущее беспокойство. – Не думаю, что начальник разрешил бы ему уехать, не предупредив за пару недель.

Но Нехума думает только об одном: «Что, если его задержали на границе? Или хуже?». Чтобы добраться до Радома, Адди придется ехать на север через Германию или на юг через Австрию и Чехословакию, а обе эти страны попали под власть нацистов. Мысль о том, что сын окажется в руках немцев – судьба, которой можно было бы избежать, если бы она была с ним более откровенной, более настойчиво попросила оставаться во Франции, – не дает ей заснуть по ночам.

Глаза щиплет от слез, и мысли Нехумы возвращаются к другому апрельскому дню, во время Великой войны четверть века назад, когда они с Солом были вынуждены провести Песах, съежившись в подвале. Их выгнали из квартиры, и им, как и многим их друзьям в то время, было некуда идти. Она вспоминает удушающий смрад человеческих испражнений, неумолчные стоны пустых желудков, гром далеких пушек, ритмичный скрип ножа Сола, которым тот вырезал из старого полена фигурки для детей и вытаскивал занозы из пальцев. Праздник наступил и прошел незамеченным, не говоря уже о традиционном седере[17]. Каким-то образом они прожили в том подвале три года, дети питались ее грудным молоком, пока венгерские офицеры располагались в их квартире наверху.

Нехума смотрит через весь стол на Сола. Те три года чуть не сломали ее, но теперь они настолько далеки, словно все это случилось с кем-то совсем другим. Ее муж никогда не говорит о том времени, у детей, слава Богу, не сохранилось отчетливых воспоминаний. Потом были погромы – погромы будут всегда, – но Нехума отказывается даже думать о возвращении к такой жизни – жизни без солнечного света, без дождя, без музыки и искусства, без философских споров, простых благ, которыми она привыкла дорожить. Нет, она не вернется в подвал, словно какое-то бездомное животное, она больше никогда не будет жить так снова.

Невозможно, чтобы до этого дошло.

Она обращается мыслями к собственному детству, к голосу матери, которая рассказывает о том, что во времена ее детства польские мальчишки частенько швыряли камни в ее покрытую платком голову, что, когда построили первую синагогу, по всему городу прокатились беспорядки. Мама Нехумы спокойно относилась к этому. «Мы просто научились не поднимать головы и держать детей рядом», – говорила она. И действительно, нападения, погромы – они прошли. Жизнь продолжалась, как и раньше. Как всегда.

Нехума знает, что германская угроза, как и другие угрозы до нее, тоже пройдет. И к тому же их теперешнее положение сильно отличается от того, которое было во время Великой войны. Они с Солом без устали трудились, чтобы заработать себе на жизнь, закрепиться среди лучших профессионалов города. Они говорят на польском даже дома, в то время как многие евреи в городе общаются только на идише. И живут не в Старом городе, как большинство менее состоятельных евреев, а в собственной внушительной квартире в центре города, с кухаркой и горничной, и позволяют себе такую роскошь, как домашний водопровод, ванну, которую они сами привезли из Берлина, холодильник и – особо почитаемую в их доме вещь – кабинетный рояль «Стейнвей». Их магазин тканей процветает: Нехума в своих поездках за покупками тщательно отбирает высококачественные ткани, и их клиенты, как поляки, так и евреи, приезжают даже из Кракова, чтобы приобрести женскую одежду и шелка. Их дети учились в элитных частных школах, где, благодаря сшитым на заказ рубашкам и прекрасному польскому языку, без проблем сливались с католическим большинством учеников. Сол и Нехума хотели не только обеспечить детям лучшее образование, но и надеялись дать им возможность обойти антисемитские настроения, которые с незапамятных времен определяли жизнь евреев в Радоме. Несмотря на то что их семья с гордостью почитала свое происхождение и участвовала в жизни местной еврейской общины, для своих детей Нехума выбрала путь, который, она надеялась, даст им больше возможностей и убережет от гонений. И этот путь она отстаивала, даже когда время от времени в синагоге или в одной из еврейских пекарен в Старом городе ловила на себе неодобрительные взгляды наиболее ортодоксальных евреев Радома. Как будто ее решение жить среди поляков каким-то образом уменьшает ее веру. Она отказывается волноваться из-за таких случаев. Она тверда в своей вере и, кроме того, считает, что религия – личное дело каждого.

Она расправляет плечи, и грудь перестает тянуть ее вниз. Так терзаться совсем не похоже на нее. «Соберись, – журит она себя. – С семьей все будет хорошо». У них изрядные сбережения. У них связи. Адди появится. На почту нельзя полагаться; скорее всего, письмо, объясняющее его отсутствие, прибудет со дня на день. Все будет хорошо.

Сол благословляет карпас[18], Нехума обмакивает побег петрушки в соленую воду и задевает руку Якова. Она вздыхает, чувствуя, как расслабляются напряженно сжатые челюсти. Милый Яков. Он ловит ее взгляд и улыбается, и сердце Нехумы наполняется радостью от того, что он еще живет под ее крышей. Она обожает его общество, его спокойствие. Он отличается от других ее детей. Его братья и сестры пришли в этот мир с красными личиками и громкими криками, а Яков родился белым, как ее больничная простыня, и молчаливым, словно подражая гигантским снежинкам, мирно падавшим за окном тем февральским утром двадцать три года назад. Нехума никогда не забудет мучительные мгновения перед тем, как он наконец закричал – в тот момент она была уверена, что он не проживет и дня, – или как она взяла его на руки и посмотрела в черные глазки, а он уставился на нее, наморщив лобик, будто глубоко задумался. Именно тогда она и поняла, какой он. Тихий, да, но смышленый. Как братья и сестры, родившиеся до и после него, крошечная версия человека, которым вырастет.

Нехума смотрит, как Яков наклоняется прошептать что-то Белле на ушко. Белла подносит к губам салфетку, пряча улыбку. Пламя свечей отражается на брошке у нее на воротнике. Золотая роза с кремовой жемчужиной в центре – подарок Якова, который он сделал через несколько месяцев после их первой встречи в гимназии. Ему было пятнадцать, а ей – четырнадцать. Тогда Нехума знала только, что Белла серьезно относится к учебе, что семья ее скромного достатка (Яков говорил, что ее отец, дантист, до сих пор выплачивает займы, которые брал, чтобы оплатить образование дочери) и что она сама шьет себе одежду. Последнее произвело на Нехуму сильное впечатление, и с тех пор она пыталась угадать, какая из элегантных блузок Беллы была покупной, а какая – сшитой дома. Вскоре после того, как Яков подарил Белле брошь, он объявил ее своей невестой.

– Яков, дорогой, тебе пятнадцать… и вы только недавно познакомились! – воскликнула Нехума.

Но Яков не из тех, кто преувеличивает, и вот, восемь лет спустя, они с Беллой неразлучны. Нехума думает, что лишь вопрос времени, когда они поженятся. Наверное, Яков сделает предложение, когда утихнут разговоры о войне. Или, может быть, он ждет, пока накопит достаточно, чтобы позволить себе собственное жилье. Белла тоже живет с родителями – всего в нескольких кварталах на запад, на бульваре Витольда. Как бы там ни было, Нехума уверена, что у Якова есть план.

Во главе стола Сол аккуратно разламывает мацу надвое. Одну половину кладет на блюдо, а вторую заворачивает в салфетку. Когда дети были младше, Сол неделями подыскивал идеальное место, чтобы спрятать мацу, и когда приходило время искать спрятанный афикоман[19], дети, словно мыши, разбегались по квартире на поиски. Тот, кому повезло, безостановочно хвастался, после чего неизменно уходил с гордой улыбкой и достаточным количеством злотых в кулачке, чтобы купить мешок сливочной помадки в кондитерской Помяновского. Сол был бизнесменом и играл жестко – его называли Королем торга, – но его дети прекрасно знали, что глубоко в душе он мягкий, как горка свежесбитого масла, и что при достаточном терпении и обаянии они могут выманить у него из карманов все до последнего злотого. Конечно, он уже давно не прячет мацу. В подростковом возрасте его дети стали бойкотировать ритуал («Папа, тебе не кажется, что мы уже взрослые для этого?» – сказали они), но Нехума знает: как только их внучка Фелиция научится ходить, он возобновит традицию.

Теперь очередь Адама читать вслух. Он берет свою Агаду и смотрит в нее через очки в толстой оправе. У него узкий нос, высокие, точеные скулы и гладкая кожа, которую подчеркивает свет свечей. Он выглядит почти царственно. Адам Эйхенвальд появился в доме Курцей несколько месяцев назад, когда Нехума разместила в витрине магазина тканей объявление «Сдаю комнату». Недавно умер ее дядя, и после него осталась свободная спальня, а квартира, хотя в ней еще жили двое младших, стала казаться Нехуме пустой. Больше всего Нехума любит, чтобы за обеденным столом было многолюдно. Когда Адам заглянул в магазин, чтобы узнать условия, она пришла в восторг и тут же предложила ему комнату.

– Какой симпатичный молодой человек! – воскликнула Терза, сестра Сола, когда он ушел. – Ему тридцать два? Выглядит на десять лет моложе.

– Он еврей, и он умный, – добавила Нехума.

Каковы шансы, шептались женщины, что юноша – выпускник архитектурного факультета Львовского политеха – покинет дом 14 по Варшавской улице неженатым? И действительно, через несколько недель Адам и Халина стали парой.

Халина. Нехума вздыхает. Обладательница необъяснимой гривы медово-светлых волос и сверкающих зеленых глаз, Халина самая младшая и самая миниатюрная из ее детей. Однако недостаток роста она десятикратно компенсирует характером. Нехума никогда не встречала настолько упорного ребенка, способного уговорить кого угодно. Она вспоминает, как пятнадцатилетняя Халина, пустив в ход свое обаяние, упросила профессора математики не выносить ей выговор, когда он обнаружил, что она пропустила урок, чтобы попасть на утренний сеанс «Неприятностей в раю»[20] в день премьеры, и как в шестнадцать она за несколько минут до отправления убедила Адди поехать с ней на ночном поезде в Прагу, чтобы встретить их общий день рождения в Городе тысячи шпилей. Адам, благослови Бог его сердце, явно очарован ею. К счастью, в присутствии Сола и Нехумы он исключительно почтителен.

Когда Адам заканчивает читать, Сол произносит благословение над оставшейся мацой, отламывает кусочек и передает блюдо дальше. Нехума слушает тихий хруст пресного хлеба, совершающего свой путь вокруг стола.

– Благословен ты, – поет Сол, но внезапно замолкает, когда его прерывает пронзительный плач.

Фелиция. Покраснев, Мила извиняется и встает, чтобы взять малышку из колыбели в углу комнаты. Пританцовывая, она тихо шепчет на ушко Фелиции что-то успокаивающее. Как только Сол начинает снова, Фелиция изгибается в своих пеленках, ее личико кривится и краснеет. Когда она плачет во второй раз, Мила извиняется и торопливо уходит по коридору в спальню Халины. Нехума идет за ней.

– Что такое, любимая? – шепчет Мила, потирая пальцем верхнюю десну Фелиции. Она видела, как Нехума делала так. Фелиция поворачивает головку, выгибает спину и плачет еще громче.

– Может, она голодная? – спрашивает Нехума.

– Я недавно покормила ее. Думаю, она просто устала.

– Давай, – говорит Нехума, забирая внучку у Милы.

Глазки Фелиции крепко зажмурены, ручки сжаты в кулачки. Ее рыдания выходят короткими пронзительными криками.

Мила тяжело опускается в изножье кровати Халины.

– Мама, мне так жаль, – говорит она, стараясь не перекрикивать плач Фелиции. – Так неудобно, что мы нарушаем порядок. – Она трет глаза основанием ладоней. – Я едва слышу собственные мысли.

– Никто не возражает.

Нехума прижимает Фелицию к груди и тихонько покачивает. Через несколько минут крики переходят в хныканье, и скоро малышка снова затихает с умиротворенным лицом. «Это завораживает, радость держать младенца на руках», – думает Нехума, вдыхая сладкий миндальный аромат Фелиции.

– Глупо было думать, что будет легко, – говорит Мила.

Она поднимает покрасневшие глаза, кожа под ними прозрачно-фиолетовая, как будто недостаток сна оставил синяки. Она старается, Нехума это видит. Но быть молодой матерью тяжело. Период адаптации ее вымотал.

Нехума качает головой.

– Мила, не будь так строга к себе. Все оказалось не так, как ты думала, но этого и следовало ожидать. С детьми всегда все не так, как ты себе представляешь.

Мила смотрит на свои руки, и Нехума вспоминает, как в детстве ее старшая дочь больше всего на свете хотела быть матерью: как она ухаживала за куклами, качала их на ручках, пела им, даже понарошку кормила грудью; с какой гордостью она заботилась о младших братьях и сестрах, предлагала завязать им ботинки, перевязать марлей разбитые коленки, почитать перед сном. Но сейчас, когда у нее появился собственный ребенок, Мила, похоже, ошеломлена этим, как будто в первый раз держит ребенка на руках.

– Хотела бы я знать, что делаю не так, – говорит Мила.

Нехума тихонько садится радом с ней в ногах кровати.

– Мила, ты все делаешь так. Я говорила тебе, с детьми трудно. Особенно с первыми. Когда родился Генек, я чуть с ума не сошла, пытаясь разобраться. Просто нужно время.

– Прошло уже пять месяцев.

– Потерпи еще немножко.

Мила молчит.

– Спасибо, – наконец шепчет она, глядя на спокойно спящую Фелицию на руках у Нехумы. – Я чувствую себя жалкой неудачницей.

– Это не так. Ты просто устала. Почему бы тебе не позвать Эстию? Она управилась на кухне и может помочь, пока мы закончим трапезу.

– Хорошая идея, – вздыхает Мила с облегчением.

Она оставляет Фелицию с Нехумой и идет искать горничную. Когда они с Нехумой возвращаются за стол, Мила смотрит на Селима.

– Все хорошо? – одними губами спрашивает он, и она кивает.

Сол кладет на мацу ложку хрена, и остальные делают то же самое. Вскоре он снова поет. Когда благословение на корех[21] завершено, наконец настает время трапезы. Блюда передаются из рук в руки, и столовая наполняется гулом разговоров и звяканьем серебряных ложек по фарфору, на блюдах горкой лежат засоленная сельдь, жареный цыпленок, картофельный пудинг и сладкий яблочный харосет[22]. Члены семьи пьют вино и тихо разговаривают, опасливо избегая упоминаний о войне и громко интересуясь местонахождением Адди.

При упоминании Адди в сердце Нехумы возвращается боль, принеся с собой целый хор тревог. Его арестовали. Бросили в тюрьму. Депортировали. Ему больно. Страшно. Он не может с ней связаться. Она снова бросает взгляд на пустой стул сына. «Где ты, Адди?» Она прикусывает губу. «Не смей», – предупреждает она, но уже поздно. Она слишком быстро пила свое вино и утратила равновесие. Горло сжимает спазм, и стол превращается в размытую белую полосу. Слезы грозят пролиться, когда под столом ее пальцы накрывает чья-то ладонь. Яков.

– Это все хрен, – шепчет Нехума, махая свободной рукой перед лицом и моргая. – Каждый раз пробирает.

Она украдкой промокает уголки глаз салфеткой. Яков понимающе кивает и крепко сжимает ее руку.


Через несколько месяцев, в другом мире, Нехума оглянется на этот вечер, последний Пейсах, когда они почти все были вместе, и каждой клеточкой тела пожелает прожить его вновь. Она вспомнит знакомый запах фаршированной рыбы, звон серебра по фарфору, вкус петрушки на языке, соленый и горький. Она будет тосковать по прикосновению нежной кожи малышки Фелиции, по тяжести руки Якова на ее руке под столом, по вызванному вином теплу в животе, которое убеждало ее поверить, что в итоге все действительно может закончиться хорошо. Вспомнит, как счастливо Халина смотрела на рояль после трапезы, как они все танцевали, как говорили о том, что скучают по Адди, и уверяли друг друга, что он скоро будет дома. Она будет снова и снова мысленно проигрывать каждый прекрасный момент этого вечера и смаковать их, как последние в сезоне сладкие груши.

23 августа 1939 года. Нацистская Германия и Советский Союз подписывают пакт Молотова-Риббентропа о ненападении – секретное соглашение, определившее границы будущего раздела большей части Северной и Восточной Европы между Германией и Советами.

1 сентября 1939 года. Германия вторгается в Польшу. В ответ на это через два дня Великобритания, Франция, Австралия и Новая Зеландия объявляют войну Германии. В Европе начинается Вторая мировая война.

Глава 4 Белла

Радом, Польша

7 сентября 1939 года


Белла сидит, притянув колени к груди, зажав в кулаке носовой платок. Возле двери спальни еле видны очертания прямоугольного кожаного чемодана. На самом краешке кровати у ее ног сидит Яков, холодный ночной воздух еще цепляется за его твидовое пальто. Слышали ли родители, как он поднимался к ним на второй этаж и на цыпочках крался по коридору в ее комнату? Она уже давно дала Якову ключ от своей квартиры, чтобы он мог приходить, когда захочет, но он никогда не был настолько дерзким, чтобы явиться в такой час. Белла сует пальцы ног между матрасом и его бедром.

– Нас отправляют сражаться во Львов, – запыхаясь, говорит Яков. – Если что-нибудь случится, давай встретимся там.

Белла пытается рассмотреть в полутьме его лицо, но видит только очертания подбородка и затененные белки глаз.

– Львов, – шепчет она и кивает.

Во Львове, городе в трехстах пятидесяти километрах к юго-востоку от Радома, живет младшая сестра Беллы, Анна, со своим мужем Даниелом. Анна уговаривала Беллу подумать о переезде поближе к ней, но Белла знала, что не сможет оставить Якова. За восемь лет своего знакомства они никогда не жили дальше, чем в четырехстах метрах друг от друга.

Яков переплетает ее пальцы со своими, подносит их к губам и целует. Этот жест напоминает Белле о том дне, когда он впервые признался ей в любви. Они так же держались за руки, переплетя пальцы, сидя лицом друг к другу на одеяле, расстеленном на траве в парке Костюшко. Ей было шестнадцать лет.

– Я люблю тебя, красавица, – нежно сказал Яков.

Его слова были такими чистыми, а выражение ореховых глаз таким искренним, что ей захотелось плакать, несмотря на то что тогда она подумала: что такой молодой юноша может знать о любви. Сегодня, в свои двадцать два, она уверена как никогда. Яков тот мужчина, с которым она проведет свою жизнь. А теперь он покидает Радом, без нее. Часы в углу бьют один раз, и они с Яковом вздрагивают, словно их ужалила пара невидимых ос.

– Как… как вы туда доберетесь?

Ее голос звучит тихо. Она боится, что если будет говорить громче, то сорвется и рыдание, застрявшее в горле, вырвется наружу.

– Нам сказали собраться на вокзале в четверть второго, – говорит Яков, бросая взгляд на дверь и отпуская ее руки. Он накрывает ее колени ладонями, и сквозь хлопок ночной сорочки Белла чувствует, какие они холодные. – Мне пора.

Яков прислоняется грудью к ее коленям и прижимается своим лбом к ее.

– Я люблю тебя, – выдыхает он, их носы соприкасаются. – Больше всего на свете.

Белла закрывает глаза, когда он целует ее. Все кончается слишком быстро. Когда она открывает глаза, Якова уже нет, а ее щеки мокрые.

Белла вылезает из кровати и подходит к окну, деревянные половицы под голыми ступнями холодные и гладкие. Слегка отодвинув занавеску, она смотрит со второго этажа вниз на бульвар Витольда в поисках признаков жизни: мигания фонарика, чего угодно, – но в городе уже несколько недель режим светомаскировки, даже уличные фонари не горят. Ей ничего не видно. Как будто она вглядывается в бездну. Белла открывает окно, прислушиваясь к шагам, к далекому вою немецкого пикирующего бомбардировщика. Но улица, как и небо над ней, пуста, тишина лежит тяжелым одеялом.

Так много произошло за одну неделю. Всего шесть дней назад, первого сентября, немцы напали на Польшу. На следующий же день, перед рассветом, на предместья Радома посыпались бомбы. Временный аэродром был уничтожен, а вместе с ним десятки кожевенных заводов и обувных фабрик. Ее отец заколотил окна, и они укрылись в подвале. Когда взрывы закончились, жители Радома копали траншеи – поляки и евреи плечом к плечу – в последнем усилии защитить город. Но траншеи оказались бесполезны. Белла с родителями были вынуждены снова прятаться, когда начали падать новые бомбы, на этот раз среди бела дня из низко летевших «Штук» и «Хейнкелей», в основном на Старый город. Некоторые разрывались метрах в пятидесяти от квартиры Беллы. Авианалеты продолжались несколько дней, пока немцы не захватили Кельце, город в шестидесяти пяти километрах к юго-западу от Радома. Тогда и поползли слухи, что скоро прибудет вермахт, вооруженные силы Третьего Рейха, а на всех углах по радио стали громко передавать приказ всем молодым и дееспособным записываться в армию. Тысячи мужчин покидали Радом и направлялись на восток, торопясь на соединение с польской армией, их сердца были полны патриотизма и неопределенности.

Белла представляет, как Яков, Генек, Селим и Адам молча идут мимо городских магазинчиков одежды и металлоизделий в сторону вокзала, который каким-то образом уцелел во время бомбежек. В их чемоданах минимум вещей. Яков сказал, что во Львове ждет пехотная дивизия. Но правда ли это? Почему Польша так долго тянула с мобилизацией? С момента вторжения прошла всего неделя, а сводки уже обескураживают: армия Гитлера слишком велика, слишком быстро продвигается и больше чем в два раза превосходит польскую по численности. Великобритания и Франция обещали помощь, но до сих пор Польша не видит признаков военной поддержки.

Белле становится нехорошо. Такого не должно было случиться. К этому времени они уже должны были жить во Франции. Они планировали переехать, как только Яков окончит юридическую школу. Он нашел бы место в какой-нибудь конторе в Париже или Тулузе, поближе к Адди, а параллельно работал бы фотографом, совсем как его брат, который в свободное время сочиняет музыку. Они с Яковом очарованы рассказами Адди про Францию и ее свободы. Там они поженились бы и завели семью. Если бы только им хватило предусмотрительности уехать до того, как путешествие во Францию стало слишком опасным, до того, как мысли оставить семьи стали слишком пугающими. Белла пробует представить Якова с винтовкой в руках. Способен он застрелить человека? Невозможно. Это же Яков. Он не создан для войны, в нем нет ни капли агрессии. Единственный спусковой крючок, который ему суждено нажимать, находится в его фотокамере.

Она осторожно опускает окно. «Пусть только мальчики невредимыми доберутся до Львова», – снова и снова молится она, глядя на бархатную черноту внизу.


Три недели спустя измотанная, но не способная заснуть Белла лежит на узкой деревянной лавке вдоль борта конной повозки. «Сколько времени?» Где-то после полудня, решает она. Под брезентовой крышей повозки недостаточно света, чтобы увидеть стрелки на наручных часах. Даже снаружи это почти невозможно. Когда дождь заканчивается, небо, плотно затянутое тучами, остается свинцово-серым. Как возница выдерживает столько часов под дождем, Белла понятия не имеет. Вчера лило так сильно и долго, что дорога скрылась под потоками жидкой грязи, и коням с трудом удавалось удержать равновесие. Дважды повозка чуть не опрокинулась.

Белла отсчитывает дни по вареным яйцам, оставшимся в корзинке с едой. В начале поездки их было двенадцать, а сегодня утром осталось последнее, значит, сегодня двадцать девятое сентября. В обычное время дорога на повозке до Львова заняла бы самое большее неделю. Но непрерывные дожди усложнили продвижение. Воздух внутри повозки влажный и пахнет плесенью. Белла уже привыкла к ощущению липкой кожи и постоянно влажной одежды.

Под скрип повозки она закрывает глаза и думает о Якове, вспоминает ночь, когда он пришел попрощаться, его холодные ладони на своих коленках, тепло его дыхания, когда он целовал ее пальцы.

Восьмого сентября, всего на следующий день после его отправления во Львов, в Радом вошли силы вермахта. Сначала немцы послали одинокий самолет, и Белла с отцом следили, как он летел низко над городом, сделал круг и выпустил оранжевую ракету.

– Что это значит? – спросила Белла, пока самолет удалялся, чтобы исчезнуть в сером скоплении набрякших, низко висевших туч.

Отец молчал.

– Папа, я взрослая женщина. Просто скажи, – прямо попросила Белла.

Генри отвел глаза в сторону.

– Это значит, что они идут, – ответил он, и Белла заметила на его лице – в опущенных уголках плотно сжатых губ, в складках морщин между бровей – то, чего никогда раньше не видела. Отец боялся.

Через час, как раз когда начался дождь, Белла смотрела из окна квартиры, как в Радом, не встретив никакого сопротивления, входят колонны наземных частей. Она услышала их раньше, чем увидела: танки, лошади и мотоциклы с грохотом продвигались по грязи с запада. Когда они показались, она задержала дыхание, боясь смотреть и одновременно боясь отвернуться. Ее взгляд прикипел к ним, когда они проезжали по бульвару Витольда, в форме бутылочно-зеленого цвета и испещренных каплями дождя защитных очках. Такая мощь, такая лавина. Они наводнили пустые улицы города и к наступлению ночи заняли правительственные учреждения, объявив город своим и развесив повсюду флаги со свастикой, сопровождая это пылкими возгласами «Хайль Гитлер!». Белла никогда не забудет этого зрелища.

Когда город официально оккупировали, насторожились все, и евреи, и поляки, но с самого начала стало очевидно, что главными целями нацистов были евреи. Тот, кто осмеливался выйти на улицу, рисковал подвергнуться травле, унижениям, побоям. Жители Радома быстро научились покидать свои дома, где они чувствовали себя в безопасности, только по самым неотложным делам. Белла вышла только один раз, купить хлеба и молока, но обнаружила, что еврейский рынок в Старом квартале, на который она часто ходила, разграблен и закрыт, так что пришлось идти в ближайшую польскую бакалейную лавку. Она старалась идти по задворкам быстрым, целеустремленным шагом, но на обратном пути наткнулась на сцену, которая еще много недель стояла перед глазами. Солдаты вермахта окружили раввина со связанными за спиной руками. Старик безуспешно пытался освободиться, бешено тряся головой из стороны в сторону, а они смеялись. И только проходя мимо, Белла поняла, что солдаты подожгли старику бороду.

Через несколько дней после занятия Радома немцами пришло письмо от Якова. «Любимая, – писал он торопливым почерком, – приезжай во Львов как можно скорее. Нас расселили по квартирам. Моя достаточно большая для двоих. Мне плохо, когда ты так далеко. Ты нужна мне здесь. Пожалуйста, приезжай».

Яков приложил адрес. К удивлению Беллы, родители согласились ее отпустить. Они знали, как сильно она скучала по Якову. И по крайней мере во Львове, рассуждали Генри и Густава, Белла и ее сестра Анна смогут присматривать друг за другом. С огромным облегчением и благодарностью Белла прижала к щеке отцовскую ладонь. На следующий день она отнесла письмо Якова его отцу, Солу. У ее родителей не было денег, чтобы нанять возницу. Семья Курцей, напротив, обладала средствами и связями, и Белла была уверена, что они согласятся помочь.

Однако поначалу Сол выступил против.

– Ни в коем случае. Путешествовать одной слишком опасно, – сказал он. – Я не могу этого разрешить. Если с тобой что-нибудь случится, Яков никогда мне этого не простит.

Львов еще не сдался, но ходили слухи, что немцы окружили город.

– Пожалуйста, – умоляла Белла. – Хуже, чем здесь, быть не может. Яков не просил бы меня приехать, если бы не верил, что это безопасно. Я должна быть с ним. Мои родители согласились… Пожалуйста, пан Курц. Проше.

Три дня Белла упрашивала Сола, и три дня он отказывался. Наконец на четвертый день он уступил.

– Я найму повозку, – сказал он, качая головой, словно недовольный собственным решением. – Надеюсь, что не пожалею об этом.

Меньше чем через неделю все устроилось. Сол нашел пару коней, повозку и возницу – сговорчивого старика по имени Томек, с ногами колесом и седеющей бородой. Томек работал на него летом и хорошо знал маршрут. Сол сказал, что ему можно доверять и он хорошо управляется с лошадьми. Томеку же Сол пообещал, что тот может оставить себе коней и повозку, если доставит Беллу во Львов целой и невредимой. У старика не было работы, и он ухватился за предложение.

– Надень вещи, которые хочешь взять с собой, – сказал Сол. – Так будет менее приметно.

Перемещение гражданских лиц по бывшей территории Польши еще разрешалось, но нацисты каждый день издавали новые ограничения.

Белла сразу же написала Якову о своих планах и на следующий день уехала, надев две пары шелковых чулок, темно-синюю юбку-годе до колен (любимую юбку Якова), четыре хлопковые блузки, шерстяной свитер, желтый шелковый шарф (подарок от Анны на день рождения), фланелевое пальто и золотую брошку, которую повесила на цепочке на шею и спрятала под блузки, чтобы не увидели немцы. Она сунула в карман пальто маленький швейный набор, расческу и семейное фото вместе с сорока злотыми, взять которые настоял Сол. Вместо чемодана она несла зимнее пальто Якова и буханку крестьянского хлеба без мякиша, в которой был спрятан принадлежавший Якову фотоаппарат «Роллейфлекс».

Выехав из Радома, они миновали четыре немецких пропускных пункта, и каждый раз Белла засовывала хлеб под пальто и притворялась беременной.

– Пожалуйста, – умоляла она, положив одну руку на живот, а второй держась за поясницу, – я должна приехать к мужу во Львов до того, как родится ребенок.

До сих пор солдаты вермахта жалели ее и пропускали повозку.

Голова Беллы тихо покачивается на лавке. Они тащатся на восток одиннадцать дней. У них нет радио, а потому и доступа к новостям, но они привыкли к грозному рычанию самолетов люфтваффе, далеким хлопкам взрывов, предположительно во Львове. Несколько дней назад звуки были такими, словно город находился в осаде. Однако последовавшая затем тишина больше сбивала с толку. Город пал? Или полякам удалось отогнать немцев?

Белла постоянно думает, цел ли Яков. Ведь его наверняка послали защищать город. Дважды Томек спрашивал Беллу, не хочет ли она повернуть назад и попытаться поехать в другое время. Но Белла настаивала, чтобы они продолжали путь. Она написала Якову, что едет. И должна сдержать обещание. Отказаться сейчас, несмотря на неизвестность впереди, казалось ей трусостью.

– Тпру, – кричит Томек с козел, и его голос сразу же заглушают крики.

– Halt! Halt sofort![23]

Белла садится и опускает ноги на пол. Засунув хлеб под пальто, она отодвигает брезентовый клапан повозки в сторону. Снаружи заболоченный луг кишит мужчинами в зеленых мундирах, перетянутых ремнями. Вермахт. Солдаты повсюду. Это не пропускной пункт, понимает Белла. Должно быть, это немецкий фронт. По позвоночнику ползет холодок, когда к ним приближаются трое солдат с суровыми лицами, в серых фуражках и с карабинами в руках. Все в них: напряженные лица, твердая поступь, тщательно отутюженная форма, – неумолимо.

Белла вылезает из повозки и ждет, приказывая себе сохранять спокойствие.

Идущий первым солдат сжимает ружье в одной руке, а другой тыкает в их сторону.

– Ausweis! – приказывает он и поворачивает руку ладонью вверх. – Papiere![24]

Белла холодеет. Она почти не знает немецкого.

– Белла, ваши документы, – шепчет Томек.

Второй солдат подходит к козлам, и Томек передает ему свои документы, оглядываясь через плечо на Беллу. Она медлит, потому что в ее удостоверении недвусмысленно указано, что она еврейка, – а это принесет ей, скорее, больше вреда, чем пользы, – но выбора нет. Она протягивает удостоверение и, затаив дыхание, ждет, пока солдат внимательно его рассматривает. Она не знает, куда смотреть, глаза перебегают со знаков различия на воротнике на шесть черных пуговиц на мундире, затем на выбитые на пряжке слова «Gott mit uns». Их она понимает: с нами Бог.

Наконец солдат поднимает глаза, серые и безжалостные, как облака над головой, и поджимает губы.

– Keine Zivilisten von diesem Punkt![25] – рявкает он, возвращая ей удостоверение.

Что-то про гражданских. Томек убирает свои документы в карман и берет поводья.

– Подождите! – выдыхает Белла, положив ладонь на живот, но первый солдат взводит курок и указывает подбородком на запад, откуда они приехали.

– Keine Zivilisten! Nach Hause gehen![26]

Когда Белла открывает рот, чтобы возразить, Томек едва заметно качает головой. «Не надо». Он прав. Поверят они в ее беременность или нет, эти солдаты не станут нарушать правила. Белла разворачивается и, опустошенная, забирается обратно в повозку.

Томек разворачивает коней, и они возвращаются по своим следам на запад, прочь от Львова, прочь от Якова. Голова у Беллы идет кругом. Она не находит себе места, слишком раздосадованная, чтобы оставаться спокойной. Вытащив хлеб из-под пальто, она садится на лавку, подползает к заднему клапану и выглядывает через щель наружу. Мужчины на лугу кажутся маленькими, как игрушечные солдатики, особенно по сравнению с нависающими сверху огромными тучами. Белла отпускает тяжелый брезент и снова погружается в полутьму.

Они уже столько проехали. Они так близко! Белла прижимает пальцы к вискам в поисках решения. Можно вернуться на следующий день и попытать удачу с менее строгими немцами. Нет. Она качает головой. Они на фронте. Каковы шансы, что им разрешат проехать? Внезапно почувствовав приступ клаустрофобии, она стягивает фланелевое пальто и передвигается по лавке к переду повозки, где еще один брезентовый клапан отгораживает ее от Томека. Подняв его, Белла, щуря глаза, смотрит на козлы. Начинает моросить.

– Мы можем попробовать завтра? – перекрикивает она глухой стук копыт по размытой дороге.

Томек качает головой:

– Не получится.

Белла, чувствует, как по шее к ушам поднимается жар.

– Но мы не можем вернуться! – она смотрит на коробку с продуктами у своих ног. – Нам не хватит еды еще на одиннадцать дней!

Плечи Томека покачиваются вперед-назад вместе с повозкой, его голова мотается, как будто он пьян. Он не отвечает.

Белла закрывает клапан и плюхается на лавку. После отъезда из Радома они с Томеком почти не разговаривали. В начале путешествия Белла пыталась завести беседу, но ей было странно разговаривать с едва знакомым человеком, и, кроме того, ей было нечего сказать. Наверняка Томек хочет добраться до Львова так же сильно, как и она. Он всего в нескольких километрах от обещанной Солом награды. Белла решает, что напомнит ему об этом, но когда снова тянется к клапану, кони резко сворачивают с дороги. Вцепившись в лавку, Белла старается удержаться, пока повозка подпрыгивает и трясется на неровной поверхности. «Что происходит? Куда мы едем?» Ветки трещат под колесами, словно петарды, и царапают крышу повозки сверху. Должно быть, они в лесу. Мысли Беллы принимают мрачное направление: «Томек же не бросит ее здесь, одну в лесу?» Достаточно просто солгать Солу, что он без происшествий доставил ее во Львов. Сердце Беллы срывается в галоп. Нет, решает она. Томек не посмеет. Но по мере того как повозка, шатаясь, едет дальше, ее одолевают сомнения. Или посмеет?

Наконец кони постепенно останавливаются, и Белла быстро выбирается из повозки. Небо потемнело на несколько оттенков, скоро оно станет одного цвета с гладкими черными шкурами коней. Томек слезает с козел. В своей черной шляпе и темном плаще он почти не различим в тенях. Белла смотрит на него, сердце все еще колотится, а он начинает распрягать коней.

– Извините за молчание, – говорит он, вынимая удила из конских ртов. – Никогда не знаешь, кто может подслушивать.

Белла кивает и ждет продолжения.

– Мы в трех километрах от объездной дороги, которая ведет во Львов. Впереди есть поляна. Луг. Думаю, там никого нет, но на всякий случай вам придется ползти. Трава достаточно высокая, чтобы скрыть вас из виду.

Белла, прищурившись, смотрит в сторону поляны, но ничего не видит – слишком темно. Томек кивает, словно убеждая самого себя, что план сработает.

– Когда пересечете луг, надо будет примерно час идти через лес на юго-восток, и вы выйдете на дорогу. К тому времени вы должны обогнуть фронт… – он замолкает. – Если только немцы не окружили город… в таком случае вам придется ждать, пока они продвинутся вперед, или пересекать линию фронта самой. Так или иначе, – говорит он, наконец глядя ей в глаза, – думаю, вам будет лучше без меня.

Белла таращится на Томека, переваривая его план. Путешествовать одной и пешком – звучит дико. Безумие даже рассматривать такую возможность. Она представляет, как объясняет эту идею Якову или его отцу. Их ответы звучали бы одинаково: «Не делай этого».

– Или же мы разворачиваемся и возвращаемся как можно скорее, а еду ищем по дороге, – тихо говорит Томек.

Вернуться домой безопаснее, но Белла знает, что не сможет. Мысли мечутся в голове. Она пытается сглотнуть, но горло похоже на наждачную бумагу, и получается кашель. Томек прав. Без повозки она будет вызывать меньше подозрений. И если она наткнется на немцев, они скорее отпустят ее одну, чем старика, молодую женщину и повозку с двумя конями. Она закусывает уголок нижней губы и минуту молчит.

– Так, – наконец говорит она, глядя в сторону поляны.

Да, решает она. Какой у нее выбор? Она всего в нескольких часах от Львова. От Якова. Своего ukochany[27], своего любимого. Она не может повернуть назад. Белла опирается на повозку, руки-ноги вдруг тяжелеют под грузом ее решения. Если луг патрулируют военные, вряд ли она пересечет его незамеченной. И если она все-таки доберется до противоположного края… невозможно сказать, кто или что может скрываться под пологом леса. «Довольно, – мысленно ворчит она. – Ты уже так близко. Ты сможешь».

– Так, – выдыхает она, кивая. – Да, должно получиться. Должно сработать.

– Тогда хорошо, – тихо говорит Томек.

– Хорошо. – Белла проводит по своим темно-рыжим волосам, которые после стольких дней без мытья стали похожи на шерсть; она уже оставила попытки их расчесать. – Я пошла.

– Лучше идти утром, – говорит Томек, – когда не так темно. Я побуду с вами до рассвета.

Конечно. Ей понадобится свет, чтобы найти дорогу.

– Спасибо вам, – шепчет Белла, понимая, что Томеку тоже предстоит опасное путешествие.

Она забирается в повозку и шарит в коробке с едой в поисках последнего яйца. Чистит найденное яйцо и возвращается к Томеку.

– Берите, – говорит она, разламывая яйцо пополам.

Помедлив, Томек берет половинку.

– Спасибо.

– Скажите пану Курцу, что вы сделали все возможное, чтобы доставить меня во Львов. Если… – она выпрямляется. – Когда я доберусь, то напишу ему, что я в безопасности.

– Я передам.

Белла кивает, и оба замолкают. Она размышляет, на что только что согласилась. Вдруг Томек проснется и одумается, осознав, что план слишком рискованный? Попытается ли он отговорить ее утром?

– Отдохните пока, – предлагает Томек, возвращаясь к коням.

Белла выдавливает улыбку.

– Попробую.

Но перед тем как залезть в повозку, останавливается.

– Томек, – окликает она, чувствуя себя виноватой за то, что сомневалась в его намерениях. Томек поднимает глаза. – Спасибо вам… за то, что довезли нас так далеко.

Томек кивает.

– Спокойной ночи, – говорит Белла.

Внутри повозки она расстилает на полу пальто Якова и вытягивается на нем, лежа на спине. Одну ладонь она кладет на сердце, вторую на живот и делает медленные вдохи и выдохи, заставляя себя расслабиться. «Это верное решение», – говорит она себе, моргая в темноте.


Следующим утром Белла просыпается на рассвете после неглубоко беспокойного сна. Потирая глаза, она нащупывает брезентовый клапан. Снаружи сквозь тучи пробиваются несколько солнечных лучей, едва освещая просветы между ветвями деревьев над головой. Томек уже сложил свою палатку и матрас и запряг коней. Он кивает ей и возвращается к своему занятию. Судя по всему, он не передумал. Белла сует в карман вареную картошку, оставив три для Томека. Она застегивает свое пальто, сверху надевает пальто Якова, берет хлеб и выбирается из повозки. Каким бы трудным ни было предстоящее путешествие, она не прочь оставить позади тесный, пораженный плесенью закуток, который почти две недели называла домом.

Томек чинит уздечку одного из коней. Белле хотелось бы знать его достаточно хорошо, чтобы обняться на прощание – какое-никакое объятие придало бы ей сил, наполнило храбростью, необходимой, чтобы осуществить план. Но она не знает. Она вообще едва его знает.

– Я хочу сказать, как сильно ценю то, что вы для меня сделали, – говорит она, протягивая руку. Ей вдруг очень важно признать скромную, но неизмеримо важную роль, которую Томек сыграл в ее жизни. Он пожимает ее руку. Его хватка на удивление сильная. Кони рядом с ними начинают волноваться. Один трясет головой, звеня поводьями; второй фыркает и бьет копытом. Они тоже готовы закончить путешествие.

– Ой, Томек, чуть не забыла, – добавляет Белла, доставая из кармана купюру в десять злотых. – Вам понадобится еда, пара картофелин не в счет. – Она протягивает ему деньги. – Возьмите. Прошу.

Томек опускает глаза, потом поднимает их на Беллу, берет деньги.

– Удачи вам, – желает Белла.

– И вам. Да хранит вас Господь.

Белла кивает, разворачивается и идет под деревьями в сторону луга.

Через несколько минут она выходит на край поляны и останавливается, высматривая признаки жизни на открытом пространстве. Насколько ей видно, луг пуст. Она оглядывается через плечо: смотрит ли Томек, но под дубами только тени. Он уже уехал? Белла дрожит, понимая, что осталась совсем одна. «Ты согласилась на это, – напоминает она себе. – Одной тебе будет лучше».

Она поднимает юбку выше колен, завязывает ее узлом на бедре, потом прячет хлеб под пальто Якова и передвигает его за спину. Вот так. Теперь ей будет легче двигаться. Она садится на корточки, затем опирается ладонями на землю и опускается на колени.

Пока она ползет, земля под ней чавкает, холодная грязь просачивается между пальцами, пачкает руки и ноги. Травинки высокие, острые и мокрые от росы, они постоянно лезут в лицо и царапают шею. Через несколько минут одна щека начинает кровить, а сама Белла промокает до нижнего белья. Не обращая внимания на грязь, сырость и боль в щеке, она на мгновение встает на колени, чтобы осмотреть линию деревьев в ста метрах впереди, а затем оглядывается через плечо. «Немцев по-прежнему не видно. Хорошо». Она снова опускается на руки, жалея, что не надела брюки, и понимая, каким бесполезным и тщеславным было ее желание хорошо выглядеть для Якова.

Хлюпая, она ползет по лугу и вспоминает родителей, последний семейный ужин перед отъездом. Мама приготовила вареники с грибами и капустой, ее любимые, и они с папой жадно на них набросились. А вот Густава едва притронулась к своей тарелке. Сердце Беллы сжимается, когда она мысленно видит маму, сидящую над нетронутыми варениками. Она всегда была худенькой, но после прихода немцев стала изможденной. Белла винила в этом переживания из-за войны, но уходить, оставляя мать такой слабой, было больно. Она вспоминает, как на следующий день, залезая в повозку Томека, подняла голову и увидела в окне родителей: отец обнимал одной рукой тонкую фигурку матери, а мама прижимала ладони к стеклу. Белла видела только их силуэты, но по тому, как вздрагивали плечи Густавы, поняла, что та плачет. Ей очень хотелось помахать им, подарить родителям улыбку, говорящую, чтобы они не беспокоились, что все будет хорошо, она обязательно вернется. Но на бульваре Витольда было полно солдат вермахта, она не могла выдать своего отъезда прощанием. Вместо этого она отвернулась, отодвинула брезентовый клапан и залезла в повозку.

Белла ударяется коленкой обо что-то твердое – камень – и морщится. Глубоко дыша, она пережидает боль и ползет дальше, осознавая, как быстро развивались события в последние две недели. Отъезд Якова, немецкое вторжение, письмо, договоренность с Томеком. Она была сама не своя, когда покидала Радом, думая только о том, как попасть во Львов к Якову. А как же родители? Справятся ли они одни? Что, если с ними что-то случится, пока ее не будет? Как она им поможет? Что, если с ней что-нибудь случится? Что, если она так и не доберется до Львова? «Стоп, – одергивает она себя. – С тобой все будет хорошо. С родителями все будет хорошо». Она повторяет это снова и снова, пока в мыслях не остается никаких других сценариев.

Пока ползет, Белла прислушивается к звукам опасности, но в ушах грохочет пульс. Она и подумать не могла, что для того, чтобы ползти на четвереньках, требуется столько усилий. Все налилось тяжестью: руки, ноги, голова. Как будто она прикована к земле, прижата весом своих конечностей, бесчисленных слоев одежды, фотоаппарата Якова, мышц, которые крепятся к костям, пота, который покрывает кожу, несмотря на утреннюю прохладу. Суставы болят, все до одного: тазовые, колени, локти, даже пальцы, – и с каждой минутой все больше коченеют. Проклятая грязь. Остановившись, Белла вытирает лоб тыльной стороной руки и выглядывает из травы: она на полпути к деревьям. Осталось пятьдесят метров. «Ты почти доползла, – говорит она себе, сопротивляясь желанию прилечь на несколько минут. – Сейчас нельзя останавливаться. Отдохнешь, когда доберешься до леса».

Сосредоточившись на дыхании – вдох через нос на два счета, выдох через рот на три, – Белла поглощена исступленным ритмом, когда тишину разбивает резкий хлопок, прокатившийся под утренним небом. Белла быстро падает на живот и прижимается к земле, прикрывая голову руками. Она безошибочно узнает звук. Выстрел. Последуют ли за ним еще? С какой стороны он раздался? Целились в нее? Напрягшись всем телом, она ждет, решая: бежать или прятаться дальше? Интуиция подсказывает ей притвориться мертвой. И она лежит, почти уткнувшись носом в дерн, вдыхая запах страха и влажной земли, считая секунды. Проходит минута, затем вторая, Белла напряженно прислушивается. Луг дурачит ее: это шаги или ветер шуршит травой?

Наконец она не выдерживает и, вжав ладони в грязь, медленно приподнимается. Осматривает горизонт сквозь траву. Насколько она видит, все чисто. Может быть, звук выстрела показался ближе, чем на самом деле? Игнорируя вероятность того, что выстрел раздался с той стороны, куда ей надо, Белла снова ползет, теперь быстрее, мышцы больше не тяжелеют от усталости, их подстегивает ужасающее ощущение срочности.

«Ты сможешь. Осталось немного. Яков, только будь там, когда я приду. По адресу, который ты прислал. Дождись меня, – она повторяет эти слова с каждым вдохом. – Прошу, Яков. Только будь там».

12 сентября 1939 года. Оборона Львова. Битва за контроль над городом начинается со столкновений между польскими и осаждающими их немецкими силами, которые значительно превосходят поляков по численности как пехоты, так и боевой техники. Поляки выдержали почти две недели наземных боев, артобстрелов и бомбардировок люфтваффе.

17 сентября 1939 года. Советский Союз разрывает все договоры с Польшей и вторгается в нее с востока. Красная армия полным ходом продвигается ко Львову. Поляки сопротивляются, но к 19 сентября советские и немецкие войска берут город в кольцо.

Глава 5 Мила

Радом, Польша

20 сентября 1939 года


Едва открыв глаза, Мила сразу чувствует: что-то не так. В квартире слишком тихо. Резко вдохнув, она садится. Фелиция. Она выбирается из кровати и босиком пробегает по коридору в детскую.

Дверь беззвучно открывается, и Мила моргает, вглядываясь в темноту, понимая, что забыла посмотреть на часы. Она тихонько подходит к окну и отодвигает плотную штору из дамаста, в комнату падает луч мягкого света, в котором пляшут пылинки. Должно быть, сейчас рассвет. За деревянными решетками кроватки угадываются очертания комочка. Мила на цыпочках подходит к кроватке.

Фелиция лежит на боку, не шевелясь, личико заслоняет розовое одеяльце, накинутое на голову. Мила поднимает маленькое хлопковое одеяло, осторожно кладет ладонь на затылок Фелиции и напряженно ждет дыхания, шороха, чего угодно. И почему, даже когда дочь спит, она беспокоится, что с ней случилось что-то ужасное? Наконец Фелиция вздрагивает, вздыхает и переворачивается на другой бок; через несколько секунд она снова неподвижна. Мила выдыхает и выскальзывает из комнаты, оставив дверь приоткрытой.

Касаясь пальцами стены, она тихонько идет в кухню, бросив взгляд на часы в конце коридора. Без малого шесть утра.

– Дорота? – тихонько зовет Мила.

Чаще всего по утрам она просыпается от свиста чайника, когда Дорота готовит себе чай. Но сейчас еще рано. Дорота, которая на неделе живет в маленькой комнатке рядом с кухней, обычно начинает свой день в половине седьмого. Должно быть, она еще спит.

– Дорота? – снова окликает Мила, понимая, что не хорошо ее будить, но не в состоянии избавиться от чувства, что что-то не так.

Наверное, находит объяснение Мила, ей еще не привычно просыпаться без Селима. Прошло почти две недели с тех пор, как ее мужа вместе с Генеком, Яковом и Адамом отправили во Львов на соединение с польской армией. Селим обещал написать сразу же, как только они прибудут на место, но письма до сих пор нет.

Мила пристально следит за новостями из Львова. Газеты пишут, что город в осаде. И, как будто мало угрозы от немцев, два дня назад по радио передали сообщения, что Советский Союз присоединился к нацистской Германии. Подписанные с Польшей мирные договоры расторгнуты, и теперь, говорят, Красная армия Сталина наступает на Львов с востока. Без сомнений, скоро поляки будут вынуждены сдаться. Втайне Мила надеется на это: может быть, тогда ее муж вернется домой.

После отъезда Селима из Радома Мила отказывалась спать, потому что, заснув, просыпалась в холодном поту, дрожа от страха, уверенная в том, что ее кровавые кошмары реальны. В одну ночь это был Селим, в другую – один из ее братьев. Мертвые тела, пропитанная кровью форма. Мила находилась на грани срыва, и именно Дорота, чьего сына тоже призвали, спасла ее от дальнейшего падения в бездну.

– Нельзя так думать, – упрекнула она, когда Мила ковыряла свой завтрак после очередной беспокойной ночи. – Твой муж врач, его не пошлют на фронт. А твои братья умные. Они присмотрят друг за другом. Думай о хорошем. Ради себя. И ради нее, – кивнула она в сторону детской.

– Дорота? – зовет Мила в третий раз, включая в кухне свет. На плите стоит холодный чайник. Мила тихонько стучит в дверь Дороты. Но на стук никто не отвечает. Мила дергает за ручку и, приоткрыв дверь, заглядывает внутрь.

Комната пуста. Постельное белье и одеяло сложены аккуратной стопкой в ногах кровати. Из противоположной стены торчит одинокий гвоздь, на котором висело распятие, а маленькие полки, повешенные Селимом, пусты. Только на одной – сложенный треугольником листок бумаги. Мила опирается рукой о косяк, у нее вдруг слабеют ноги. Через минуту она заставляет себя взять записку и развернуть. Дорота оставила всего два слова: «Przykro mi». Прости меня.

Мила закрывает рот ладонью.

– Что ты наделала? – шепчет она, словно Дорота стоит рядом, в своем заляпанном едой переднике, с убранными в тугой пучок тронутыми сединой волосами. ...



Все права на текст принадлежат автору: Джорджия Хантер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
День, когда мы были счастливыДжорджия Хантер