Все права на текст принадлежат автору: Кейтлин Моран.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Стать Джоанной МорриганКейтлин Моран

Кейтлин Моран Стать Джоанной Морриган

Caitlin Moran

How To Build A Girl


Copyright © 2014, Caitlin Moran

© Покидаева Т., перевод на русский язык, 2019

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019

* * * 
Моим родителям, которые, к счастью, совсем не такие, как родители в этой книге, и никогда не мешали мне быть той девчонкой, какой мне хотелось.

От автора

Это вымышленная история. По ходу повествования периодически появляются реальные, всамделишные музыканты и реальные, всамделишные места, но все остальное: персонажи, их действия и разговоры – это плоды моего воспаленного воображения. Как и Джоанна, я выросла в большой семье, в бедном муниципальном квартале Вулверхэмптона, и начала карьеру музыкального обозревателя и журналиста еще подростком. Но Джоанна – это не я. Ее семья, сослуживцы, знакомые и приключения – не моя семья, не мои сослуживцы, не мои знакомые и не мои приключения. Это литературное произведение, а не описание реальных событий. Повторю еще раз: это вымышленная история. 

Часть первая. Чистый лист

1

Я лежу на кровати, рядом со мной – мой брат Люпен.

Люпену шесть лет. Люпен спит.

Мне четырнадцать. Я не сплю. Я мастурбирую.

Смотрю на брата и думаю, возвышенно и благородно: «Он бы порадовался за меня. Он бы порадовался, что мне хорошо».

Все-таки он меня любит. Он бы не захотел, чтобы я пребывала в стрессе. И я тоже его люблю – хотя лучше не думать о брате, когда мастурбируешь. Это как-то неправильно. Я пытаюсь расслабиться и получить удовольствие. Нельзя тащить родных братьев в свои внутренние сексуальные угодья. Да, сегодня мы делим постель – в полночь он слез со своей койки и, заливаясь слезами, улегся со мной, – но я не могу разделить с ним мои эротические пространства. Надо гнать его прочь из мыслей.

– В этом деле я справлюсь сама, без тебя, – говорю я ему строгим голосом у себя в голове и кладу между нами подушку – из соображений конфиденциальности. Это наша маленькая и уютная Берлинская стена. С одной стороны – половозрелые подростки, сознающие свою сексуальность (Западная Германия), с другой – шестилетние мальчишки (Коммунистическая Европа). Границу нельзя нарушать. И это правильно.


Неудивительно, что мне надо снять стресс перед сном – вечер выдался напряженным. Папа снова не стал знаменитым.

Он где-то шлялся два дня и вернулся сегодня, сразу после обеда, в обнимку с каким-то взъерошенным молодым человеком, с явным запущенным фурункулезом, в засаленном сером костюме и розовом галстуке.

– Этот хрен, – ласково проговорил папа, – наше будущее. Поздоровайтесь с нашим будущим, дети.

Мы все вежливо поздоровались с этим хреном, нашим будущим.

В прихожей папа нам разъяснил, в облаке густых испарений «Гиннесса», что это не просто так молодой человек, а искатель талантов со студии звукозаписи в Лондоне, и зовут его вроде бы Рок Перри.

– Хотя, может, еще и Иен.

Мы обернулись к этому человеку, сидевшему на сломанном розовом диване у нас в гостиной. Рок Перри был очень пьян. Он сидел, обхватив голову руками, а его галстук напоминал удавку, которую враги затянули у него на шее. Он был совсем не похож на будущее. Вылитый 1984-й. В 1990 году это уже представлялось глубокой древностью – даже в Вулверхэмптоне.

– Если мы разыграем все правильно, то станем, на хрен, миллионерами, – сказал папа громким шепотом.

Мы побежали в сад, чтобы отпраздновать это событие, – мы с Люпеном. Мы уселись вдвоем на качели и принялись планировать наше будущее.

Однако мама и старший брат Крисси хранили молчание. Они уже видели не одно будущее в нашей гостиной. Видели, как оно приходило – и уходило. Будущее является под разными именами, в разной одежде, но все равно раз за разом происходит одно и то же: будущее всегда приходит в наш дом только в изрядном подпитии. И если не дать ему протрезветь, тогда, может быть, нам удастся его обхитрить, и оно заберет нас с собой, когда отправится восвояси. Мы зацепимся за его мех, как репей – все всемером, – и оно унесет нас из этого крошечного домишки обратно в Лондон, к славе, богатству и нескончаемым вечеринкам, где нам самое место.

До сих пор этого не случилось. Будущее всегда уходило без нас. Мы застряли здесь накрепко, в бедном муниципальном квартале в Вулверхэмптоне, и ждем уже тринадцать лет. Нас уже семеро. Пятеро детей – нежданным близнецам всего три недели от роду – и двое взрослых. Давно пора выбираться отсюда. И чем скорее, тем лучше. Сколько можно быть бедными и никому не известными?! Девяностые годы – не лучшее время для бедности и безвестности.


Мы возвращаемся в дом, где уже чувствуется напряжение. Мама раздраженно шипит:

– Джоанна, давай марш на кухню, разогрей болоньезе. И сыпани там горошка. У нас гости!

Я приношу Року Перри большую порцию спагетти – вручаю ему тарелку с легким реверансом, – и он набрасывается на угощение со всем неистовым пылом пьяного человека, которому отчаянно хочется протрезветь при содействии лишь мелкого зеленого горошка.

Теперь, когда Рок пригвожден к дивану тарелкой с горячими макаронами у него на коленях, папа стоит перед ним, пошатываясь, и толкает свою презентационную речь. Эту речь мы давно выучили наизусть.

– Ты не говоришь эту речь, – неоднократно разъяснял нам папа. – Ты живешь этой речью. Ты сам эта речь. Ты даешь им понять, что ты тоже из них.

Нависая над гостем, папа держит в руке кассету.

– Сынок, – говорит он. – Дружище. Позволь мне представиться. Я человек… с неплохим вкусом. Да, небогатый. Пока небогатый – хе-хе. И я собрал вас сегодня, чтобы сказать вам всю правду. Потому что есть три человека, без которых нас бы сегодня здесь не было. – Распухшими от бухла пальцами он пытается достать кассету из пластиковой коробки. – Святая троица. Альфа, ипсилон и омега всякого правильно мыслящего человека. Отец, Сын и Святой Дух. Единственные трое, кого я любил и люблю. Три Бобби: Бобби Дилан. Бобби Марли. И Бобби Леннон.

Рок Перри в замешательстве смотрит на него, такой же растерянный, какими были мы сами, когда впервые услышали это от папы.

– Чего добивается каждый музыкант на этой земле? – продолжает папа. – Выйти на уровень, когда можно запросто подойти в баре к этим ребятам и сказать: «Я тебя знаю, дружище. Я тебя знаю давно. А ты меня знаешь?» Ты подходишь к ним и говоришь: «Ты солдат-буффало, Бобби. Ты человек-тамбурин, Бобби. Ты, ептыть, морж, Бобби. Я знаю, да. Но я… Я Пэт Морриган. Я вот кто я».

Папа все-таки вынимает кассету из пластиковой коробки и машет ею перед носом у Рока Перри.

– Знаешь, что это, дружище?

– Кассета на девяносто минут? – отвечает Рок.

– Сынок, это последние пятнадцать лет моей жизни, – говорит папа, вручая ему кассету. – Так сразу не чувствуется, скажи! Ты небось никогда и не думал, что можно взять в руки целую человеческую жизнь. Но вот она, ептыть, прямо у тебя в руках. Ты, наверное, чувствуешь себя великаном, сынок. Ты же чувствуешь себя великаном?

Рок Перри тупо таращится на кассету в своей руке. Если он что-то и чувствует, то только растерянность.

– И знаешь, что сделает тебя королем? Вот выпустишь запись, продашь тиражом в десять миллионов копий на компакт-дисках, и сразу все будет, – говорит папа. – Это, ептыть, алхимия. Мы с тобой превратим наши жизни в три, на хрен, яхты на каждого, и «Ламборгини», и от девок отбоя не будет, успевай только отмахиваться. Музыка – та же магия, старик. Музыка меняет жизнь. Но сначала… Джоанна, принеси джентльмену выпить.

Последняя фраза была адресована мне.

Я переспрашиваю:

– Выпить?

Он раздраженно машет руками.

– На кухне. Выпивка у нас на кухне, Джоанна.

Я мчусь на кухню. Мама устало стоит у окна с младенцем на руках.

– Я иду спать, – говорит она.

– Но папа сейчас заключает контракт на запись диска!

Мама издает звук, которым позднее прославится Мардж Симпсон.

– Он попросил принести выпить Року Перри. – Я передаю сообщение со всей срочностью, которой, как мне представляется, оно заслуживает. – Но ведь у нас ничего нет? В смысле выпить?

Бесконечно усталым жестом мама указывает на разделочный стол, где стоят два пинтовых стакана с «Гиннессом», оба полные наполовину.

– Он их стырил из паба. Принес в карманах, – говорит она. – И этот кий тоже.

Она указывает пальцем на бильярдный кий, украденный из «Красного льва». Он стоит прислоненный к плите. В нашей кухне он смотрится так же нелепо и неуместно, как смотрелся бы живой пингвин.

– Принес его в штанах. Я не знаю, как ему это удается. – Мама вздыхает. – У нас уже есть один, с прошлого раза.

Это правда. У нас уже есть один кий, украденный папой из паба. Поскольку бильярдного стола у нас нет – даже папа не сможет его спереть, – Люпен использует первый украденный кий вместо посоха Гэндальфа, когда играет во «Властелина конец».

Содержательный разговор о бильярдных киях прерван внезапным ударом звука, донесшимся из гостиной. Песню я узнаю моментально. Это последняя папина демозапись. Очередная переработка «Бомбардировки». Как я понимаю, прослушивание началось.

До недавнего времени «Бомбардировка» представляла собой медленную рок-балладу, но потом папа открыл для себя кнопку «регги» на электрическом синтезаторе («Ебитская сила! Кнопка Бобби Марли! Да! Даешь регги!») и переделал ее соответственно.

Это одна из папиных «политических» песен, и на самом деле она очень трогательная: первые три куплета написаны от имени атомной бомбы, которую сбросили на мирных граждан, преимущественно женщин и детей, во Вьетнаме, Корее и Шотландии. Все три куплета бомба падает и представляет – бесстрастно и равнодушно, – какие она принесет разрушения. Разрушения начитаны папой в режиме «голоса робота».

«Ваша кожа вскипит и спечется / И в сожженной земле не найдется / ни крупицы зародышей жизни и смысла», – говорит робот-бомба, под конец даже с некоторым сожалением.

В последнем куплете бомба внезапно осознает всю ошибочность своих действий, бунтует против американских военных, ее создавших, и взрывается в воздухе, осыпая пораженных, сжавшихся в страхе людей радугами.

«Раньше я разрывала людей, а теперь я взрываю умы» – так завершается последний куплет, в сопровождении пронзительного остинато, записанного на синтезаторе в сорок четвертом режиме: «Восточная флейта».

Папа считает, что это лучшая его песня – раньше он пел ее нам перед сном каждый вечер, пока Люпену не начали сниться кошмары о сожженных заживо детях, вплоть до того, что он снова стал писаться прямо в постель.

Я беру два стакана с недопитым «Гиннессом» и несу их в гостиную, делая на ходу реверансы и ожидая, что Рок Перри уже пищит от восторга по поводу папиной «Бомбардировки». Но нет, Рок Перри молчит. Зато папа орет на него, перекрывая грохот музыки:

– Нет, сынок, так не пойдет! Так не пойдет!

– Прошу прощения, – говорит Рок. – Я не имел в виду…

– Нет, – говорит папа, медленно качая головой. – Нет. Так нельзя говорить. Просто нельзя.

Крисси, который все это время сидел в гостиной – держал бутылку с кетчупом на случай, если Року Перри захочется томатного соуса, – шепотом вводит меня в курс дела. Как оказалось, Рок Перри сравнил папину «Бомбардировку» с «Еще одним днем в раю» Фила Коллинза, и папа взбесился. Что, кстати, странно. Папе вообще-то нравится Фил Коллинз.

– Но он не Бобби, – рычит папа. Его губы поджаты, в уголках рта пузырится слюна. – У меня здесь революция. А не это мудацкое «можно без пиджака». Меня, ептыть, не парят какие-то пиджаки. У меня вообще нет пиджака. Мне не нужно твое разрешение снять пиджак.

– Прошу прощения… я не имел в виду… на самом деле мне нравится Фил Коллинз… – лопочет Рок с несчастным видом. Но папа уже отобрал у него тарелку со спагетти и подталкивает его к двери.

– Все, пошел на хер, пиздюк, – говорит он. – Уебывай вдаль.

Рок неуверенно топчется у двери – не понимает, шутят с ним или нет.

Но папа не шутит.

– Уебывай, я сказал. У-йо-би-вай, – говорит он почему-то с китайским акцентом. С чего бы вдруг, я не знаю.

В прихожей к Року подходит мама.

– Вы его извините, – говорит она, как всегда в таких случаях. У нее большой опыт.

Она смотрит по сторонам, ищет, чем бы утешить гостя, и берет связку бананов из ящика у входной двери. Мы всегда покупаем фрукты мелким оптом, на фермерском рынке. У папы есть поддельное удостоверение личности, подтверждающее, что держатель владеет продуктовой лавкой в деревне Трисалл. Папа, естественно, не владеет никакой лавкой в деревне Трисалл.

– Вот, возьмите. Пожалуйста.

Рок Перри тупо таращится на нашу маму, которая протягивает ему связку бананов. С его точки зрения она стоит на переднем плане. На заднем плане, у нее за спиной, папа тщательно выкручивает все настройки стереосистемы до максимальных пределов.

– Э… одну штучку? – говорит Рок Перри, пытаясь проявить здравомыслие.

– Пожалуйста, – говорит мама и вручает ему всю связку.

Рок Перри берет бананы – все такой же растерянный и озадаченный, – выходит за дверь и идет прочь по подъездной дорожке. И тут на крыльцо выбегает папа.

– Потому что ЭТО ДЕЛО ВСЕЙ МОЕЙ ЖИЗНИ! – кричит он вслед Року.

Рок переходит на легкую рысь, перебегает дорогу и мчится к автобусной остановке, по-прежнему прижимая к груди связку бананов.

– ЭТО ДЕЛО ВСЕЙ МОЕЙ ЖИЗНИ! ЭТО Я САМ! – кричит папа на весь квартал. Тюлевые занавески в окнах соседних домов характерно подергиваются. Миссис Форсайт выходит на крыльцо и, как всегда, осуждающе хмурится. – ЭТО, БЛЯДЬ, МОЯ МУЗЫКА! МОЯ ДУША!

Добежав до автобусной остановки, Рок Перри медленно садится на корточки. Прячется за кустом и сидит там, пока не приходит 512-й автобус. Я знаю, потому что мы с Крисси поднялись наверх и наблюдали за ним в окно.

– Вот так впустую растрачены шесть бананов, – говорит Крисси. – Можно было бы всю неделю добавлять их в овсянку. Прекрасно. Еще несколько дней безнадежно унылых и пресных завтраков.

– МОЕ, БЛЯДЬ, СЕРДЦЕ! – кричит папа вслед удаляющемуся автобусу и бьет себя кулаком в грудь. – Ты хоть понимаешь, что здесь оставляешь? МОЕ СЕРДЦЕ!


Через полчаса после воплей – когда завершается триумфальный двенадцатиминутный финал «Бомбардировки» – папа опять отправляется в паб. После стольких душевных волнений ему надо выпить. Он идет в тот же паб, откуда выцепил Рока Перри.

– Может, надеется встретить там близнеца Рока, чтобы обругать и его тоже, – язвит Крисси.

Папа вернулся домой около часа ночи. Мы всегда знаем, когда он приходит домой из паба. Вот и сегодня он впилился в сирень у подъездной дорожки. Полетело сцепление. Сорвалось с характерным скрежетом. Мы знаем, как вылетает сцепление в фургоне «Фольксваген». Мы это слышали неоднократно.

Когда мы наутро спускаемся вниз, посреди гостиной стоит большая бетонная скульптура лисы. Только без головы.

– Это подарок для мамы на годовщину свадьбы, – объясняет мне папа. Он курит, сидя на заднем крыльце в моем старом розовом халате, который явно ему маловат и даже не прикрывает яиц. – Я потому что люблю твою маму.

Он курит и смотрит на небо.

– Когда-нибудь мы с вами станем королями жизни, – говорит он. – Я внебрачный сын Брендана Биэна. И все мудачье склонится передо мной.

Пару минут мы молчим, размышляя о неминуемом радужном будущем. Потом я все-таки спрашиваю у папы:

– А что с Роком Перри? Он с тобой свяжется?

– Детка, я сам не связываюсь с мудаками, – авторитетно заявляет папа, одергивает халат, прикрывая промежность, и делает очередную затяжку.

Позже мы узнаем – через дядю Аледа, у которого есть приятель, у которого есть знакомый, – что Рока Перри и вправду зовут Иэн, и он не ищет таланты для студии звукозаписи, а торгует вразнос столовыми приборами, и сам он из Шеффилда, и единственное, что он мог бы нам предложить в качестве выгодной сделки, это набор столовых приборов из восьмидесяти восьми предметов за 59 фунтов, в кредит под 14,5 процента годовых.


Вот почему я лежу в постели, рядом с Люпеном, и потихонечку самоудовлетворяюсь. У меня стресс, но еще и любовное томление. Как я писала в своем дневнике, я «безнадежный романтик». Если я не хожу на свидания с мальчиком – мне четырнадцать лет, и у меня еще не было парня, – то можно хотя бы устроить свидание с самой собой. Свидание в койке, то есть мастурбацию.

Я кончаю – представляя Герберта Виолу из «Детективного агентства «Лунный свет», у которого, как мне кажется, доброе лицо, – одергиваю ночнушку, целую спящего Люпена и засыпаю сама. 

2

Четверг. Просыпаюсь и вижу Люпена, глядящего на меня огромными голубыми глазами. У Люпена очень большие глаза. Они занимают полкомнаты. Когда я его люблю, я говорю, что его глаза – это две голубые планеты, и я вижу спутники и ракеты, что проплывают мимо его зрачков.

– Вот летит! И еще! Я вижу Нила Армстронга! Он держит флаг! Боже, благослови Америку!

Когда я его ненавижу, я говорю, что у него что-то не то со щитовидкой и он похож на очумелого лягушонка.

Люпен – нервный, легковозбудимый ребенок, и поэтому мы много времени проводим вместе. Ему часто снятся кошмары, и тогда он идет спать ко мне. У них с Крисси – двухъярусная кровать, а у меня – двуспальный раскладной диван. Этот диван мне достался при смешанных обстоятельствах, эмоционально неоднозначных.

– Бабушка умерла, – сказал папа в прошлом апреле. – Тебе достанется ее кровать.

– Бабушка умерла! – заголосила я. – Бабушка УМЕРЛА!

– Да. Но тебе достанется ее кровать, – терпеливо повторил папа.

Посередине дивана – огромная вмятина. Там, где бабуля сначала спала, а потом умерла.

«Мы лежим в неглубокой впадине, оставленной призраком мертвой бабули, – иногда думаю я, когда впадаю в сентиментальность. – Я родилась в гнезде смерти».

Я читаю много литературы девятнадцатого века. Однажды я спросила у мамы, какое у меня будет приданое, если кто-то попросит моей руки. Она истерически расхохоталась.

– Где-то в кладовке валяются старые шторы, – сказала она, вытирая слезы.

Тогда я была совсем мелкой. Сейчас я бы не стала такого спрашивать. Я в курсе нашей финансовой «ситуации».

Мы с Люпеном спускаемся вниз, прямо в пижамах. Сейчас одиннадцать утра, и сегодня «свободный день» в школе. Уроков нет. Крисси уже проснулся. Смотрит «Звуки музыки». Лизль как раз отправляется на свидание в грозу с юным нацистским курьером Рольфом.

Как-то мне беспокойно. Я встаю перед теликом, загораживая Крисси обзор.

– Джоанна, ты мне мешаешь. ОТОЙДИ!

Это Крисси. Я хочу описать Крисси подробнее. Потому что он мой старший брат и мой самый любимый человек на свете.

К несчастью, эта любовь не взаимна. Наши с ним отношения напоминают мне одну открытку, которую я однажды видела в киоске. На открытке был изображен сенбернар, отодвигающий лапой мелкую собачонку, под надписью: «Прочь с дороги, малявка».

Крисси действительно крупный пес. В пятнадцать лет он уже больше шести футов ростом: здоровенный, слегка рыхловатый мальчишка с большими мягкими руками и пышной афропрической, такой несуразной на светлых блондинистых волосах. Эта прическа – неизменный повод для комментариев на семейных сборищах.

– А вот и наш «маленький» Майкл Джексон! – говорит тетя Лорен, когда Крисси заходит в комнату – как всегда, сгорбившись, чтобы казаться пониже ростом.

Ни характером, ни чертами лица Крисси не отвечает общепринятому представлению о мальчишке шести футов ростом. Он очень бледный, с бледно-голубыми глазами и светлыми, как будто бесцветными волосами – почти полным отсутствием пигментации он пошел в маму. У него тонкий нос и изящно очерченный рот, как у прекрасной сирены немого кино Клары Боу. Я однажды пыталась обсудить это с Крисси, но безрезультатно.

– Слушай, прикольно, – сказала я. – У тебя крупное доброе лицо, а рот и нос совершенно стервозные. – Мне казалось, что это отличная тема для интеллектуальной беседы со старшим братом. Мне казалось, с ним можно беседовать обо всем.

Но оказалось, что нет. Он сказал:

– Иди в жопу, Гротбагс, – и вышел из комнаты.

Видимо, это одна из причин, по которой моя любовь к брату нисколечко не взаимна: я не знаю, как с ним говорить. И всегда говорю что-то не то. Хотя, если по правде, Крисси в принципе не любит людей. В школе у него нет друзей. Его мягкие руки, фриковатая прическа и большие объемы – плюс лютая ненависть к спорту – означают, что Дэвид Фелпс и Робби Ноусли постоянно докапываются до него на школьном дворе, как два мелких терьера, докучающих лосю, и обзывают его «гомосятиной».

– Но ты же не голубой! – возмутилась я, когда Крисси мне рассказал. Он посмотрел на меня как-то странно. Крисси почти всегда смотрит на меня странно.


Прямо сейчас он смотрит странно, швыряя в меня пластмассовым пупсом. Пупс бьет меня по лицу и достаточно ощутимо. Для мальчишки, который ненавидит спорт – предпочитая ему чтение Джорджа Оруэлла, Крисси на удивление сильный. Я закрываю лицо руками, ложусь на пол и притворяюсь мертвой.

Когда я была младше – лет в десять-одиннадцать, – я частенько притворялась мертвой. Сейчас уже реже. Потому что 1) я все-таки повзрослела. И 2) все меньше и меньше людей верят, что я действительно умерла.

В последний раз, когда это сработало, я лежала у подножия лестницы, притворяясь, что упала и свернула шею. Мама тогда жутко перепугалась.

– ПЭТ! – пронзительно завопила она. От ее страха мне сделалось хорошо и спокойно.

Даже когда пришел папа, посмотрел на меня и сказал:

– Она ухмыляется, Энджи. Мертвые не ухмыляются. Уж я-то знаю, я повидал их немало. Трупы, они, ептыть, жуткие. Мне приходилось видеть таких мертвецов, что только глянешь на них, и все внутри застывает, и потом срешь ледышками.

Мне нравилось, что они оба смотрят на меня и говорят обо мне, я себя чувствовала защищенной. Мне просто хотелось убедиться, что они меня любят.


Сегодня мама совсем не пугается, когда находит меня на полу притворяющейся мертвой.

– Джоанна, у меня от тебя скачет давление. ВСТАВАЙ.

Я открываю один глаз.

– Кончай придуряться и сделай Люпену завтрак, – говорит она и выходит из комнаты. В спальне орут близнецы.

Я неохотно встаю. Люпен по-прежнему пугается, когда я притворяюсь мертвой. Он сидит на диване, смотрит широко распахнутыми глазами.

– Джоджо уже лучше, – говорю я ему бодрым голосом и подхожу обниматься. Сажаю Люпена к себе на колени, и он прижимается ко мне в легком шоке. Это хорошие, крепкие объятия. Чем сильнее ребенок боится, тем крепче он тебя обнимает.

После восстановительных объятий я иду в кухню, беру упаковку рисовых хлопьев, четырехлитровый пакет молока, мешочек с сахаром, три миски и три ложки – и тащу все в гостиную. Пакет с молоком приходится неуклюже нести под мышкой.

Миски я расставляю в ряд на полу, насыпаю в них хлопья и заливаю молоком. У меня за спиной, в телевизоре, Мария вытирает полотенцем насквозь промокшую сексапильную Лизль.

– Пора КОРМИТЬСЯ! – радостно объявляю я.

– Убери БАШКУ, – говорит Крисси и машет рукой, чтобы я отошла в сторону и не загораживала ему экран.

Люпен сосредоточенно насыпает сахар в свою миску с хлопьями, ложка за ложкой. Когда сахар уже не растворяется в молоке, Люпен валится набок и притворяется мертвым.

– Я умер! – говорит он.

– Не придуряйся, – говорю я ему. – Ешь свой завтрак.

Через двадцать минут мне наскучили «Звуки музыки». Эпизод после свадьбы Марии и капитана чуток длинноват, хотя, в общем-то, тут все понятно: у нас тоже большая семья, и я, например, хорошо понимаю, почему Марии понадобился пинок в виде неминуемого нацистского аншлюса, чтобы одеть-обуть всех детишек и увести на прогулку в горы.

Я пошла в кухню готовить обед. Сегодня у нас картофельная запеканка с мясом. Значит, надо начистить побольше картошки. Мы едим много картошки. Можно сказать, мы картофельные маньяки.

Папа сидел на крыльце у задней двери, в моем коротком розовом халате, который являет миру все его мужское хозяйство. Папа явно страдал с бодуна. Ну еще бы ему не страдать. Вчера вечером он так ужрался, что спер где-то бетонную лису.

Он докурил сигарету и вошел в кухню, тряся причиндалами из-под халата.

– Пэт mit кофе, – объявил он, схватив банку растворимого «Нескафе».

Иногда он говорит по-немецки. В 1960-х годах его группа гастролировала по Германии. Все папины рассказы о том достопамятном туре неизменно заканчивались пассажем: «…а потом мы познакомились с… э… приятными дамами, очень милыми и дружелюбными», – и мама смотрела на него странно, отчасти с неодобрением, отчасти, как я потом поняла, с возбуждением.

– Энджи! – завопил он, отхлебнув кофе. – Где мои штаны?

– У тебя нет штанов! – крикнула мама из спальни.

– Должны быть! – крикнул ей папа.

Мама в ответ промолчала. На этот раз папе придется справляться своими силами.

Я продолжала чистить картошку. Мне нравится этот ножик для чистки овощей. Он так удобно лежит у меня в руке. Вместе мы перечистили, наверное, несколько тонн картошки. Мы с ним отличная команда. Это мой Экскалибур.

– Сегодня ответственный день. И мне понадобятся штаны, – сказал папа, потягивая кофе. – У меня снова прослушивание на роль «Пэта Морригана, бедного инвалида». Моя лучшая роль. Надо бы отрепетировать.

Он поставил чашку на стол и принялся расхаживать по кухне, нарочито хромая.

– Как тебе моя хромота? – спросил он.

– Отличная хромота, пап! – сказала я, как и положено любящей дочери.

Он попробовал хромать по-другому, чуть подволакивая одну ногу.

– Это мой Ричард Третий, – объявил он.

Репетиция продолжалась.

– Наверное, твои штаны в стирке, – сказала я.

– Может, добавить звуковых эффектов? – спросил он. – Мои лучшие стоны и хрипы?

Папе нравится театр под названием «ежегодный медицинский осмотр». Он ждет этого события весь год.

– Я думаю, надо еще подключить боли в спине, – сказал папа, размышляя вслух. – Я давно посадил бы спину, если бы вот так хромал двадцать лет. Но без драматизма. Допустим, просто согнуться крючком. Как будто мне трудно выпрямить спину.

В дверь позвонили.

– Это ко мне! – крикнула мама сверху. – Медсестра из роддома!

Три недели назад у мамы родились нежданные близнецы. Всю осень она сетовала, что толстеет, и активизировала свой и без того лютый беговой режим – пробегала уже не по пять миль в день, а по семь, а потом и по десять. Сквозь косой дождь с мокрым снегом она гоняла себя по улицам вокруг квартала – высокое, белое привидение, такое же бледное, как и Крисси, с неуклонно растущим животом, который никак не желал убираться, несмотря на весь изнурительный бег.

А потом, под Рождество, она выяснила, что беременна близнецами.

– У Санта-Клауса заебатое чувство юмора, – сказала она, вернувшись из клиники планирования семьи в канун Рождества. Весь вечер она пролежала на диване в гостиной, глядя в потолок. От ее тяжких, отчаянных вздохов покачивалась мишура на рождественской елке.

Сейчас у нее послеродовая депрессия – но мы пока этого не знаем. Папа уверен, что ее переменчивость настроения и «угрюмость» достались ей от родни с Гебридских островов.

– Это все твоя кровь, моя прелесть. Твоя ДНК душителей морских птиц. У всех тамошних жителей явная склонность к самоубийству. Без обид.

Разумеется, после таких папиных выступлений мама угрюмится еще пуще.

Мы знаем только, что два дня назад, когда обнаружилось, что у нас закончился сыр, мама проплакала целый час, уткнувшись лицом в одного из близнецов.

– Младенцев купают иначе! – пытался шутить папа, чтобы ее развеселить.

Но она продолжала рыдать, и тогда он сгонял в магазин, купил ей большую коробку дорогих шоколадных конфет и написал на подарочном ярлычке: «Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ», – и мама съела их все до одной, хлюпая носом, за просмотром «Династии».

Пока у мамы не родились нежданные близнецы, она была очень веселой мамой: варила большие кастрюли супа, играла с нами в «Монополию», выпивала по три стакана пива и делала себе прическу, как у принцессы Леи из «Звездных войн». («Налей мне еще, Пэт. Ты – моя единственная надежда».)

Но с тех пор как родились близнецы, ее губы всегда сжаты в тонкую линию, и она перестала причесываться, и все, что она говорит, либо пропитано ядовитым сарказмом, либо сводится к фразе: «Я так устала». Вот почему у близнецов до сих пор нет имен. Вот почему Люпен все время плачет. Вот почему я столько времени чищу картошку, вместо того чтобы читать романы девятнадцатого века или мастурбировать в свое удовольствие. Сейчас у нас как бы и вовсе нет мамы. Лишь пустота на том месте, где она раньше была.

– Я слишком устала, чтобы придумывать им имена, – говорит мама всякий раз, когда мы ее спрашиваем, как она назовет близнецов. – Я их родила. Разве этого мало?

Пока что мы с Крисси и Люпеном называем их между собой «Дэвид» и «Мэвид».

И вот сейчас Мэвид плачет в двойной коляске в прихожей. Я беру его на руки по пути к входной двери.

На крыльце стояла акушерка из родильного отделения. Какая-то новая, раньше была другая. Мэвид так и орал у меня на руках. Я попыталась его укачать.

– У нас тут весело! – бодро сказала я.

– Доброе утро, – сказала гостья.

– Пройдемте в гостиную, – сказала я, памятуя о хороших манерах. Пусть она убедится, что о младенцах заботятся как положено, о них заботится вся семья – пусть даже их мама в данный момент как бы отсутствует.

Мы вошли в гостиную. Люпен и Крисси с явной досадой обернулись к незваной гостье. Крисси взял пульт и с демонстративной неохотой нажал на «Паузу». «Эдельвейс» фон Траппа остановился посреди «Цвети и расти».

После короткой обиженной паузы Крисси с Люпеном все-таки отодвинулись к краю дивана. Акушерка присела на освободившееся место и разгладила юбку на коленях.

– Ну что… как себя чувствует мамочка? – спросила она.

– Да вроде неплохо, – ответила я. В общем-то мама и вправду чувствует себя неплохо. Не считая скачков давления. Но это из-за меня. Когда я притворялась мертвой. Так что об этом, наверное, не стоит упоминать.

– Малыши спят нормально?

– Да. Просыпаются пару раз за ночь, но это в порядке вещей. Таково неизбежное свойство юности! – сказала я. На нее наверняка произведет впечатление моя вовлеченность в процесс воспитания младших братьев. И мой словарный запас.

– А сама мамочка спит хорошо?

– Да. Наверное. Неплохо. Приходится вставать к малышне, но это опять же в порядке вещей.

– А как у мамочки… швы?

Тут я малость подвисла. Я знала, что после рождения близнецов у мамы были разрывы промежности, и ей наложили сорок два шва, и что она каждый день подмывается теплой соленой водой – потому что сама готовлю ей теплую соленую воду, но вообще мама не делится со мной информацией о состоянии своей вагины. Я читала «Духовное акушерство» (Ина Мэй Гаскин, Book Pub. Co., 1977), и там написано, что рожавшие женщины племени обычно не обсуждают детали деторождения с девственными девицами. В общем-то, я и сама не стремилась узнать подробности. Но что-то я знала и могла поделиться своими познаниями.

– Ежедневные подмывания соленой водой творят чудеса! – сказала я все так же бодро и весело.

– Швы совсем не болят? – продолжала расспрашивать акушерка. – Не кровоточат, не мокнут?

Я уставилась на нее.

– Может быть, мамочка предпочитает не обсуждать это при детях?

Мы обе взглянули на моих братьев. Братья сидели, вытаращив глаза.

– Дети, можно мы с мамочкой поговорим наедине? – сказала акушерка.

Ужас обрушился на меня, как… как атомная бомба.

– О боже, это чума, – простонал Крисси. – Это новая эра.

– У меня нет детей! – в панике проговорила я. Я что, похожа на мать пятерых детей? Охренеть и не встать. – Это не мои дети! – Я посмотрела на Мэвида с его красным сморщенным личиком. Он запутался пальцами в розовом ажурном одеяльце, в которое был завернут.

– Вы разве не Энджи Морриган? – спросила меня акушерка, сверившись со своими записями.

– Нет. Я Джоанна Морриган. Ее четырнадцатилетняя дочь, – сказала я со всем достоинством, на какое была способна.

Мама наконец спустилась в гостиную, шагая чуть враскоряку из-за этих швов у нее на влагалище – у нее, не у меня.

– Миссис Морриган, прошу прощения. У нас тут случилось небольшое недоразумение, – сказала акушерка, поднявшись ей навстречу.

Братья скользнули к двери, как капли масла на раскаленной сковороде. Я отдала Мэвида маме.

– Я хорошо позаботилась о своем младшем братике, – сказала я, сделав упор на последних словах, и тоже бросилась прочь из гостиной.

Мы все втроем выбежали из дома, перелезли через сломанный забор в глубине сада и помчались в поля.

Всю дорогу Крисси вопил:

– Ааааааааааааааа!

Когда мы уселись в кружок, скрывшись в высокой траве, он все же закончил мысль:

– Ааааааааа, ты наша МАМА!

Крисси с Люпеном рыдали от смеха. У Люпена действительно брызнули слезы. Я легла лицом в землю и крикнула:

– БЛИН!

Это все потому, что я толстая. Толстая девочка подросткового возраста всегда выглядит старше своих лет. Если ты носишь лифчик размера 38DD, в глазах окружающих это как бы подразумевает, что ты вовсю живешь половой жизнью, регулярно сношаясь с альфа-самцами где-нибудь на пустыре. Это было бы очень кстати. Но я еще даже ни разу не целовалась с парнями. Мне так хочется с кем-нибудь поцеловаться. Меня злит, что меня никто не целовал. Я уверена, что у меня будет здорово получаться. Когда я начну целоваться, мир об этом узнает. Мои поцелуи изменят все. Я стану «Beatles» от поцелуев.

А пока что меня – нетронутую, нецелованную – принимают за Святую Деву, непорочную мать пятерых детей. Я на четверых отпрысков круче Марии. Смотрите, вот она я, с моими вредными маленькими Иисусами, смеющимися надо мной.

– Мама, дашь мне МОЛОЧКА? – говорит Люпен, притворяясь, что хочет сосать мою грудь. Этого никогда не случилось бы, будь я такой же худышкой, как наша двоюродная сестра Мег. Мег уже пять раз защупали. Она мне рассказала в автобусе по дороге в Брюд. Я не знаю, что значит «защупать». У меня есть опасение, что это какое-то не очень приличное действие, производимое с девчоночьей задницей. Но Мег носит комбинезон. И как ее парень дотуда добрался? Не постигаю.

– Мама, роди меня ОБРАТНО! – кричит Люпен и тычет башкой мне в промежность. Все ржут как кони. Мне так неловко, что я напрочь забыла все матерные ругательства.

– ИДИ… В БАНЮ! – кричу я.

Они ржут еще пуще.

Кто-то зовет нас из дома. Это мама. Наша настоящая мама. Та, у которой действительно пятеро детей.

– Кто-нибудь найдет папины брюки? – кричит она из окна в ванной.


И вот часом позже мы с папой едем через центр города. Папа сидит за рулем. Папа все-таки надел штаны. Мы нашли их под лестницей. На них лежала собака.

Вулверхэмптон в 1990 году выглядит так, будто с ним произошло что-то плохое.

– С ним и произошло что-то плохое, – разъясняет мне папа, сворачивая на Кливленд-стрит. – А именно Маргарет Тэтчер.

Папа искренне, всем нутром ненавидит Маргарет Тэтчер. Это не абстрактная ненависть, а что-то личное. Как будто когда-то давным-давно она побила его в драке, и он еле-еле ушел живым – и когда они встретятся в следующий раз, они будут драться уже не на жизнь, а на смерть. Как Гэндальф с Балрогом.

– Я бы, ептыть, своими руками ее придушил, эту Тэтчер, – каждый раз говорит папа, когда по телику передают новости об очередной забастовке шахтеров. – Она отчекрыжила яйца всему, что я люблю в этой стране, и теперь вся страна истекает кровью. Это будет самозащита – убить проклятую тварь. Мэгги Тэтчер не остановится ни перед чем. Дай ей волю, ворвется к нам в дом и отберет у вас хлеб прямо, блядь, изо рта. Вырвет последний кусок. Так-то, дети.

И если мы в это время как раз едим хлеб, он отбирает его у нас чуть ли не изо рта, чтобы проиллюстрировать свою мысль.

– Тэтчер, – говорит он под наш дружный плач. Глаза горят, изо рта брызжет слюна. – Подлая сучка. Если кто-то из вас заикнется, что голосует за тори, я не знаю, что с вами сделаю. Выгоню, на хрен, из дома. Мы голосуем за лейбористов.

В центре города всегда безлюдно и тихо – словно половина из тех, кто должен здесь находиться, давно отсюда свалила. Сирень проросла в верхние окна заброшенных зданий. Русло канала забито старыми стиральными машинами. Почти все заводы закрылись: сталелитейные, трубопрокатные. Все слесарные мастерские закрылись. Все, кроме «Чабба». Велосипедные фабрики тоже: «Перси Сталлард», «Марлстон Санбин», «Стар», «Вульфруна» и «Радж». Мастерские, занимавшиеся украшениями из стали и росписью по металлу. Система троллейбусного сообщения – когда-то крупнейшая в мире – осталась лишь в виде выцветающих линий на старых картах.

Выросшая во время холодной войны, под непрестанной угрозой ядерного апокалипсиса, я всегда смутно предполагала, что ядерный апокалипсис на самом деле уже случился – здесь у нас, в Вулверхэмптоне. По всем ощущениям Вулверхэмптон и вправду похож на разрушенную цитадель Чарн в «Племяннике чародея» (Клайв С. Льюис, Bodley Head, 1958). Город вполне очевидно перенес очень серьезную травму, когда я была совсем маленькой, но взрослые ничего нам не рассказывают. Город умер в их смену, и теперь им приходится жить с общим чувством вины. Все умирающие промышленные города пахнут страхом и чувством вины. Старшее поколение безмолвно просит прощения у своих детей.

Как всегда, въехав в центр города, папа заводит свой неизменный пламенный монолог.

– Когда я был маленьким, в это время дня отовсюду слышался топот грубых рабочих ботинок. Мужики шли на смену, – говорит он. – Все автобусы были набиты битком, на улицах – толпы народу. Люди искали работу, приезжали сюда и в тот же день получали работу. И посмотри, что теперь.

Я смотрю по сторонам. Топота грубых рабочих ботинок уж точно не слышно. Молодежи не видно вообще и не будет видно, пока мы не доедем до биржи труда, рядом со стадионом «Молинью». Вот там-то они и появятся, терпеливо стоящие в длинной очереди – молодые ребята в узких джинсах массового производства, с тощими ножками-спичками, кто-то длинноволосый, кто-то бритый налысо. Стоят, ждут, попыхивают самокрутками.

Пока папа ждет на светофоре, он опускает стекло и кричит одному из мужчин в очереди – на вид около сорока лет, в поблекшей футболке «Simply Red»:

– Макс! Как жизнь молодая?

– Пыхтим потихоньку, Пэт, – сдержанно отвечает Макс. В очереди он примерно двадцатый.

– Ладно, увидимся в «Красном льве», – говорит папа, когда нам загорается зеленый.

– Ага. Придержи мне местечко получше.

Проезжаем центральную площадь. Квинс-сквер. Сердце вулверхэмптонской молодежной тусовки – наш Левый берег, наш Хайт-Эшбери, наш Сохо. Справа – пятеро скейтбордистов. Слева – три гота, сидят вокруг «Мужика на лошадке», статуи, изображающей всадника на коне. Наш единственный памятник – вулверхэмптонский эквивалент статуи Свободы.

Папа опять опускает стекло.

– Гляди веселей! Может, еще пронесет! – кричит он готам, выжимая сорок миль в час в зоне ограничения скорости в двадцать миль в час.

– Привет, Пэт! – кричит в ответ самый мелкий из готов. Самая мелкая. – У тебя что-то сцепление погромыхивает.

Папа едет дальше, посмеиваясь. Я сижу в легком шоке.

– Ты ее знаешь? – Я как-то не думала, что кто-то может знать готов на повседневном плане бытия. В смысле, трудно представить гота твоим ближайшим соседом.

– Это же Эйли, твоя двоюродная сестра, – говорит папа и поднимает стекло.

– Правда? – Я выворачиваю шею, глядя на мелкую готку, удаляющуюся от нас в зеркале заднего вида. Я ее не узнала.

– Ага. Подалась в готы в прошлом году. Как говорится, чем бы дитя ни тешилось…

Мы едем дальше. Хотя у папы девять братьев и сестер и двадцать семь племянников и племянниц с самыми разными убеждениями, закидонами и умственными способностями (братец Адам прославился тем, что на одном из семейных сборищ съел очень маленькую электрическую лампочку), я понятия не имела, что у нас есть сестрица, подавшаяся в контркультуру. Мы редко видимся с дядей Аледом, он живет в Госнелле и однажды обманул нашего папу на сделке с подержанным аквариумом.

Это так неожиданно и экзотично – когда у тебя есть двоюродная сестра-гот. Все остальные мои сестрицы, с которыми я до сих пор встречалась, носят розовые комбинезоны и слушают Рика Эстли.


Сегодня у папы, как он уже говорил, очередное прослушивание на роль «Пэта Морригана, бедного инвалида». У папы действительно есть инвалидность – бывают дни и недели, когда он не может подняться с постели, – но, как он сам говорит, инвалидности никогда не бывает много. У людей разные представления об инвалидности. Его задача: представить свою инвалидность так, чтобы даже у самых въедливых членов комиссии не родилась мысль отправить его на дополнительное обследование, приостановив выплаты полагающегося нам пособия на полгода – обрекая тем самым на нищету пятерых детей и двоих родителей.

– Моя задача: искоренить все сомнения, – говорит он, паркуясь прямо на тротуаре перед входом в Центр социальной защиты.

Сегодня решится вопрос, останется ли у него еще на год его знак «Инвалид». Этот ярко-оранжевый знак – с изображением человечка из палочек, сидящего в инвалидной коляске, – позволяет ему парковаться почти где угодно. На желтых линиях, на тротуарах, на именных парковочных местах, подписанных именами владельцев. Как будто он член королевской семьи, или какая-нибудь знаменитость, или супергерой. Мы расцениваем папину инвалидность как особую привилегию. Мы ею гордимся.

Он идет через площадь, старательно хромая.

– Никогда не знаешь, наблюдают они за тобой или нет, – говорит он, кивая на окна Центра. – Чуть отвлечешься, и тебя сразу подловят, как в «Дне шакала». Так что придется все утро хромать. – Он заходит в здание Центра социальной защиты.

Сюда, в этот Центр, идут все просители Вулверхэмптона. Пособия, пенсии, прочее социальное обеспечение – все решается здесь. Каждому, кто приближается к этому зданию, что-то нужно от тех, кто сидит внутри.

Вследствие этого здание Центра социальной защиты по своей атмосфере напоминает средневековый замок в разгаре особенно вялой, пассивно-агрессивной осады. Вместо того чтобы лить раскаленное масло на головы местных граждан, здешние бюрократы разводят непробиваемую бумажную волокиту. Бесконечные запросы «предоставить дополнительные сведения». Нескончаемые обещания сообщить о решении по почте в течение четырнадцати календарных дней. Постоянные отсрочки. Я всегда вспоминаю совет Грэма Грина в его «Путешествиях с моей тетей» (Bodley Head, 1969), где тетя Агата наставляет племянника, как надо правильно реагировать на присылаемые счета. В ответ следует слать письмо, начинающееся со слов: «В дополнение к моему письму от 17 июля…» Разумеется, никакого письма от 17 июля в природе не существует. Но такие слова вносят изрядное смятение в лагерь противника.

Папа приветствует всех, кого видит, с жизнерадостной фамильярностью, свойственной воротилам шоу-бизнеса:

– Салют, Барб. Как жизнь, Рой? Отлично выглядишь, Памела!

Уже потом я поняла, что он явно копировал Фонза из «Счастливых дней».

Но где бы он это ни подхватил, его настрой явно не соответствует атмосфере, царящей в приемной. На лицах собравшихся явно читается подобострастие, или злость, или крайняя степень уныния, или «сил моих больше нет, если вот прямо сейчас не решится вопрос о жилищной субсидии, я бросаю детей прямо здесь и иду на панель», – и непременный растерянный пенсионер или инвалид первой группы тихонько плачет в углу.

Папа по-дзенски спокоен, величав и вальяжен. Он улыбается всем и каждому. Он входит в приемную, как король.

– Если бы не такие, как я, – говорит он, – у здешних служащих не было бы работы. В каком-то смысле они работают на меня.

Я сейчас читаю умную книгу о причинно-следственных связях – добралась до секции «Философия» в библиотеке – и пытаюсь возражать папе, указывая на изъян в его логике.

– Бедные всегда стоят друг за друга, Джоанна, – разъясняет мне папа. – До реформы Эньюрина Бивена моя мать растила девятерых детей на одних подаяниях, и всем жителям нашей деревни было так больно смотреть, как она побирается, чтобы прокормить малышей, что они проголосовали за социальное государство в ту же секунду, как закончилась Вторая мировая война. Это позор для любого общества, Джоанна, когда жизнь его членов зависит лишь от случайного милосердия ближних. Представь, если бы мы раз в неделю ходили к миссис Форсайт и выпрашивали у нее… ветчину.

Миссис Форсайт – наша кошмарная соседка, живущая через дорогу. Грозная женщина с солдафонскими замашками и перманентной завивкой. Она была первой на нашей улице, кто сумел выкупить муниципальный дом в собственность, и первым делом закатала в асфальт весь палисадник – очень жаль, потому что там рос замечательный куст малины, с которого мы воровали ягоды.

Папа полностью прав. Миссис Форсайт точно взбесится, если мы будем изо дня в день ходить к ней и выпрашивать свежую выпечку и туалетную бумагу.

– Понимаешь, в чем дело, Джоанна, никто не хочет ходить в магазин за едой и наблюдать по дороге толпы рыдающих одноглазых сироток. Неприятное зрелище, согласись. Бедняки были всегда. Социальное государство решило эту проблему, учредив выплаты малоимущим. Никаких больше замерзших до смерти детишек на пороге бакалейной лавки. Жить стало повеселее. Ты же читала Диккенса, да?

– Я видела диснеевскую «Рождественскую историю Микки», – неуверенно говорю я.

– Ага. Ну вот, – говорит он. – Общество постановило, что будет правильным отдать бедным самую большую индейку в витрине у мясника. Так поступают приличные люди. И я получу положенную мне индейку.


 Пока папу осматривают в смотровом кабинете, я сижу в приемной, разглядываю всех присутствующих мужиков и пытаюсь решить: а) на кого из знаменитостей они похожи, и б) занялась бы я с ними сексом.

Для меня вопрос потери девственности гораздо важнее, чем вулверхэмптонский промышленный спад. Проблема требует безотлагательного решения: неудовлетворенный подросток – горе в семье. Я вбила себе в голову, что мне нужно впервые заняться сексом непременно до совершеннолетия. Мне кажется, если дождаться совершеннолетия, это будет немножко мухлеж. Каждый может заняться сексом в шестнадцать лет. А ты попробуй в четырнадцать, когда из парней ты общаешься только с родными братьями и носишь мамин лифчик. Даже НАСА не возьмется за эту задачу.

Я провожу свой «секс-тест» на мужчинах в приемной. Мужчина в фуфайке, похожий на Норма из «Веселой компании», – нет. Мужчина в туфлях с кисточками, вылитый принц Чарльз, только как бы слепленный из ветчины, – нет. Мужчина с волосами в носу, один в один «Человек из ниоткуда» из битловской песни, – нет.

Я насчитала пятерых клонов Фредди Меркьюри. В 1990 году в Вулверхэмптоне усы и кожаная куртка все еще обозначали явную гетеросексуальность. Я не стала бы заниматься сексом ни с одним из них. Ну, может и стала бы, если по правде. Если они очень попросят. Но это вряд ли.

Сегодня, как и во все остальные дни, я лягу спать толстой целкой, которая пишет дневник в виде воображаемых писем сексапильному Гилберту Блайту из «Энн с фермы «Зеленые крыши».


Я по-прежнему думаю о Гилберте, когда – в тот же день, но уже ближе к вечеру, – вывожу на прогулку собаку. Бьянка – нервная немецкая овчарка, которая, в отличие от предыдущей собаки, не выносит, когда ее наряжают в детскую одежду или когда ей на спину сажают мягкие игрушки в качестве маленьких плюшевых всадников, но я все равно ее очень люблю.

– Мы с тобой как две сестры, да? – говорю я Бьянке, когда мы идем по Мартен-роуд.

Во многих романах девятнадцатого века молодые женщины заводят диких животных – волка, или лисицу, или пустельгу, – с которыми у них устанавливается душевная связь.

Мы переходим через дорогу, и я беседую с Бьянкой, как обычно, в уме.

«Я прямо жду не дождусь, когда мы переедем в Лондон, – говорю я Бьянке, которая присела в канаве, чтобы сделать свои дела. Я отворачиваюсь, чтобы ее не смущать. Мне кажется, она очень стеснительная собака. – Как только мы переедем в Лондон, я сразу начну быть собой».

Правда, я пока не представляю, что это значит. Для той себя, кем мне хочется быть, еще не придумали слова. Я не знаю, к чему мне стремиться. Ту себя, кем мне хочется быть, еще даже не изобрели.

Разумеется, какие-то мысли у меня уже есть. В первую очередь я хочу переехать в Лондон, и чтобы все от меня обалдели. Я представляю, что Лондон – это такая большая комната, куда я войду, распахнув дверь, и весь город воскликнет: «ВОТ ЭТО ДА! ЧЕРТ ВОЗЬМИ! ВЫ ПОСМОТРИТЕ, КТО К НАМ ПРИШЕЛ!» – как Сид Джеймс в «Так держать». Вот чего я хочу. Я хочу, чтобы все – мужчины, женщины, Минотавры – я много читала по греческой мифологии и беру все, что есть, – сразу же захотели заняться со мной зажигательным сексом, так сексуально, как только возможно. Секс. Вот моя самая насущная забота. Мои гормоны неистовствуют, как пожар в зоопарке. Мандрил с полыхающей головой отпирает клетки других животных и вопит: «БОЖЕ, Я В ПАНИКЕ!» У меня чрезвычайная секс-ситуация. Я мастурбирую, стирая руки до костей.

Но с другой стороны, безотносительно гениталий, я хочу быть… человеком достойным. Одухотворенным. Хочу посвятить себя великой цели. Хочу быть сопричастной. Хочу ринуться в бой, словно армия, состоящая из одной женщины. Одной меня. Когда я найду, во что верить, я поверю сильнее, чем кто бы то ни было верил во что бы то ни было за всю историю человечества. Я буду истово верующей.

Но я не хочу повторить судьбу самых достойных и ревностных женщин в истории, большинству из которых выпало – без вариантов – либо сгореть на костре, либо умереть от горя, либо быть замурованной в башне каким-нибудь графом. Я не хочу приносить себя в жертву чему бы то ни было. Не хочу ни за что умирать. Не хочу даже бродить под дождем по холмам в липнущей к ногам мокрой юбке. Я хочу жить за что-то и ради чего-то – как живут мужчины. Я хочу развлекаться. Развлекаться на всю катушку. Хочу веселиться, как в 1999 году, но на девять лет раньше. Хочу пуститься на поиски восхитительных приключений. Посвятить себя безудержной радости. Сделать мир чуточку лучше, хоть в чем-нибудь.

Когда я войду в комнату-Лондон и все воскликнут: «ВОТ ЭТО ДА! ЧЕРТ ВОЗЬМИ!», я хочу, чтобы меня встретили аплодисментами, как Оскара Уайльда, когда он входил в ресторан в ночь премьеры очередной дерзкой пьесы. Я представляю, как люди, которыми я восхищаюсь – Дуглас Адамс, Дороти Паркер, Френч и Сондерс, Тони Бенн, – подходят ко мне и говорят: «Я не знаю, душенька, как тебе это удается».

Прямо сейчас я сама тоже не знаю, как мне это удастся. Я не знаю, на что мне направить этот неугомонный свербящий зуд. Но если для этого надо рассказывать анекдоты, чтобы все bon viveurs[1] рыдали от смеха, давясь сигаретным дымом (Стивен Фрай и Хью Лори, вытирая слезы: «Ты просто сокровище. У вас в Вулверхэмптоне все такие? Это какой-то волшебный котел восторга!» Я: «Нет, Стивен Фрай и Хью Лори. Я такая одна. Мальчишки в школе дразнили меня Бегемотихой». Стивен Фрай: «Стадо безмозглых баранов. Забудем о них, дорогая. Еще шампанского?»), то я готова.

Пока что единственный план, до которого я сумела додуматься, это писательство. Я могу писать тексты, потому что писательство – в отличие от хореографии, архитектуры или завоевания царств – вполне доступно любому малоимущему и одинокому человеку и не требует никакой инфраструктуры, как то: балетная труппа или артиллерийский расчет. Бедняки могут писать. Это одно из немногих занятий, которому не мешают ни бедность, ни отсутствие полезных знакомств.

В настоящее время я пишу книгу, заполняя тем самым долгие пустые дни. Это история об очень толстой девчонке, которая ездит верхом на драконе по всему миру – и по всем временам – и творит добро. В первой главе она возвращается в прошлое, в 1939 год, и обращается с пламенной речью к Адольфу Гитлеру, заставляя его разрыдаться и осознать свои ошибки.

Там есть большой эпизод об эпидемии чумы, которую я сумела предотвратить посредством введения строгого карантина для торговых судов, входящих в британские порты. Я придерживаюсь убеждения, что все можно решить с помощью правильно подобранных слов. Это моя любимая преобразующая сила.

Три дня назад я написала любовную сцену с участием главной героини и юного пылкого колдуна – сцену, которой я очень гордилась, пока не обнаружила, что Крисси нашел мою рукопись и написал на полях: «Я хренею, дорогая редакция». Крисси – непрошеный и строгий критик.

«В любом случае, мы уедем из Вулверхэмптона, когда мне будет шестнадцать. Если не раньше, – говорю я Бьянке с непоколебимой уверенностью. – К тому времени я усвою все жизненные уроки, которым меня так любезно учат безвестность и бедность. Я получу уникальный опыт, которого нет у номинантов на «Оскар». Мои жизнелюбие и благородство очаруют их всех, что, несомненно, приведет к сексу».

Мои благородные сексуальные грезы прерывает рассерженный вопль: «Эй, ты!»

Я иду дальше, не обращая внимания. «Эй, ты!» не сулит ничего хорошего. Папа всегда говорил: «Слышишь «Эй, ты!» – иди прочь».

– Эй, ты! – кричат снова. – Ты СУЧКА!

Я все же оглядываюсь. Очень рассерженный человек в футболке «Вулверхэмптон Уондерерс» стоит у себя в палисаднике и орет благим матом:

– ТВОЯ СОБАКА!

Я смотрю по сторонам, но Бьянки не вижу.

– ТВОЯ СОБАКА СРЕТ В МОЕМ САДУ!

Блин. Задумавшись о сексе, я разорвала мысленный контакт с Бьянкой. Где она? Я свищу, и она выбегает из сада на заднем дворе этого сердитого дядьки.

– Простите, пожалуйста, – говорю я. Голос у меня высокий, визгливый. Наверное, от нервов. Но вообще я стараюсь говорить вежливо, даже аристократично, чтобы дяденька понял, что я знаю манеры. – Я очень извиняюсь. Конечно, так делать нельзя. Но если вас это утешит, она очень воспитанная собака…

– Еще раз такое случится, я ее, блядь, зарублю топором! – кричит он.

Я иду к дому Вайолет. Меня всю колотит. Меня напугали его угрозы насчет топора, и мне нужно с кем-нибудь поговорить, а Вайолет – моя лучшая подруга. А еще единственная подруга – не считая Эмили Паджетт, которая напоминает мне Бейбу из «Деревенских девчонок» (Эдна О’Брайен, Hutchinson, 1962), в частности, тем, что постоянно выдумывает обо мне всякие небылицы – но это терпимо, потому что со мной она сплетничает о других, а это так интересно. Пусть даже я знаю, что это тоже выдумки. Каждый развлекается как умеет.

В общем, я иду к Вайолет, семидесятидвухлетней вдове, живущей в конце нашей улицы с двумя сиамскими кошками, Тинк и Тонк.


 Последние несколько месяцев я хожу в гости к Вайолет раза два-три в неделю. Мне кажется, что для девчонки-подростка это весьма поучительно и интересно: подружиться с кем-то из другого поколения.

«Она как окно в прошлое», – размышляю я про себя.

У Вайолет есть банка в виде поросенка, всегда полная восхитительного печенья, явно из дорогих. Если по правде, то я хожу к Вайолет отчасти и ради печенья. Однажды случилось, что все печенье закончилось. Это был не лучший день для нас обеих.

Но сегодня все хорошо.

– Хочешь чаю с печеньем? – спрашивает она, ставя банку на стол. Я беру печенье. Банка тихонечко хрюкает, как она хрюкает каждый раз, когда из нее достают печенье – как бы не одобряет. Но все равно это прикольно.

– Хорошая сегодня погода, – говорит Вайолет.

– Да, – отвечаю. – Неимоверно умеренная!

Тинк и Тонк входят в комнату и обвиваются вокруг ножек моего стула, словно коричневатый дым.

– Дэннис любил умеренную погоду? – продолжаю я.

Я читала у Дэвида Нивена, в его мемуарах «Луна это воздушный шар» (Hamish Hamilton, 1972), что, когда он потерял жену, его больше всего угнетало, что люди как будто боялись заговорить о ней с ним, безутешным вдовцом. С учетом ошибок голливудских друзей Дэвида Нивена – всех, кроме Кларка Гейбла, который, по-видимому, не боялся заговорить с Нивеном о его мертвой жене, поскольку недавно сам потерял жену, сексапильную комедиантку Кэрол Ломбард, – она погибла в авиакатастрофе, – я при всяком удобном случае заговариваю с Вайолет о Дэннисе, чтобы память о нем всегда оставалась живой в ее сердце.

Иногда это трудно. Однажды я попыталась приплести Дэнниса к разговору о мужчинах, которые мне кажутся привлекательными.

– Интересно, понравился бы мне Дэннис? – спросила я.

Однако когда Вайолет показала мне его фотографию, я не успела скрыть промелькнувшее у меня на лице выражение горького разочарования, которое выдало меня с головой, – нет, Дэннис мне не понравился бы совершенно.

Я надеялась на черно-белый снимок красавца-пилота Второй мировой войны в кабине «Спитфайра». Но Вайолет показала мне одну из недавних фотографий Дэнниса, на курорте Батлинс в Пулхели, где он похож на большого и доброго великана из «Большого и доброго великана» (Роальд Даль, Puffin Books, 1984). Я, в общем-то, неприхотлива и исповедую широкие взгляды, но даже я не запала бы на Дэнниса – мужчину, чьи уши напоминают два длинных куска бекона.

В тот день Вайолет расплакалась. Ее печенье не шло мне в горло, и я ограничилась только одним – с коньяком.

Сейчас Вайолет говорит:

– Дэннис очень любил умеренную погоду. Думаю, он предпочитал ее всем остальным.

Я с удовольствием вгрызаюсь в кокосовое печенье. Дэннис любил умеренную погоду. Я помогаю скорбящей вдове расправиться с хрюкающей банкой печенья. Все не так плохо на самом деле. В общем и целом день сегодня удачный.


Двадцать минут спустя я возвращаюсь домой, иду быстрым шагом, почти бегу.

Последние десять минут были настолько странными, что у меня до сих пор кружится голова – по всем ощущениям, моя голова превратилась в воздушный шарик, который сейчас оторвется от шеи и улетит, а я, безголовая, грохнусь на землю и больше не встану.

Нет, мне действительно как-то странно. Я останавливаюсь и сажусь на траву на краю тротуара, свесив голову между расставленными коленями.

Сижу и думаю про себя: «Я только что совершила самую страшную в жизни ошибку».

Там, в доме у Вайолет, все было культурно и славно, пока меня не пробило отчаянное желание поделиться своими бедами. Акушерка подумала, что у меня швы на влагалище. Мы с папой ездили в Центр социальной защиты. Я еще никогда ни с кем не целовалась, и вряд ли мне что-то светит в ближайшее время. И в довершение всего – человек с топором, угрожавший зарубить Бьянку.

«Я все время расспрашиваю Вайолет о ее чертовом мертвом Дэннисе, – подумала я, – но она ни разу не спросила меня о моей жизни. Может быть, она думает, что я счастлива и беззаботна. Ха-ха два раза. Она даже не представляет, сколько надо отваги и благородства, чтобы мир видел меня неизменно веселой и бодрой».

«У всех остальных есть друзья и подруги, с которыми можно делиться своими проблемами, – подумала я. – Девчонки-подростки всегда обсуждают друг с другом свои проблемы. Что ж, Вайолет – моя подруга, и я расскажу ей о моих проблемах. Беда, разделенная с кем-то, это уже полбеды!»

В следующие три минуты мне пришлось убедиться, что это вредная и даже пагубная ерунда – самая наглая ложь из всех, выдуманных людьми. Потому что, когда я сказала, что ненавижу этот бедный квартал и жду не дождусь, когда папа станет знаменитым и нам не придется жить на одно пособие по инвалидности всем семерым, Вайолет вся напряглась. Тинк и Тонк запрыгнули к ней на колени и уставились на меня так же холодно, как их хозяйка.

Я начала запинаться. Когда я бормотала: «…и мы точно не впишемся в здешнее общество… пока Люпен носит пончо…», Вайолет заговорила, и у нее был странный голос.

– Я не знала, что вам платят пособие, – сказала она.

Я резко умолкла. ...



Все права на текст принадлежат автору: Кейтлин Моран.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Стать Джоанной МорриганКейтлин Моран