Все права на текст принадлежат автору: Нина Вяха.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ЗавещаниеНина Вяха

Завещание

© Nina Waha first published by Norstedts, Sweden, in 2019

© Савина Е.Ю., перевод на русский язык, 2020

© Cover design Sara R. Acedo

© Издание на русском языке, оформление ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2020

* * *
Перед вами не что иное, как история одного убийства. Впрочем, не совсем. Кроме этого здесь есть много чего другого.

В любом случае, я не хочу никого соблазнить подобным началом, но и утаить нечто настолько важное тоже не входит в мои планы.

Кто-то умрет. И кто-то будет в этом виноват. Но кто и почему – в этом нам еще предстоит разобраться.

К сожалению, вам придется познакомиться с ними со всеми, потому что так или иначе, но все они имеют отношение к нашему повествованию. Точь-в-точь как голоса в хоре, все они разные, кого-то слышно, кого-то не очень, но все равно все они есть.

Возможно, по мере прочтения вы будете несколько раз останавливаться, раздумывая «как бы поступить здесь лучше всего», но наберитесь терпения. Вверьте мне свою судьбу, и я проведу вас сквозь тьму и свет.

Ну да начнем.


Это рассказ о семье Тойми и тех событиях, что оказали ключевое влияние на судьбу ее членов. Говоря о семье Тойми, я имею в виду мать и отца, Сири и Пентти, а также их детей, которые жили во время описываемых событий.

И детей, которых уже не было на тот момент в живых.

И даже тех детей, которые еще не родились.

И тех, кому еще предстояло родиться. 

* * *
Пару фактов для начала.

Тойми – довольно забавная фамилия одной семьи. В переводе с финского означает «занятие» или «дело». Многие семьи носят эту смешную фамилию. Особенно здесь. Или даже здесь.

Большую часть времени мы проведем в глухомани. В финском Торнедалене, если быть точным.

На самом деле для начала вам хватит знать и этого. А еще того, что Тойми – фермеры, и что сейчас начало 1980-х, а еще близится Рождество, и в этой семье много детей, я бы даже сказала, слишком много, чтобы стоило писать про них всех, но так уж получилось.

Ну что ж! Nous allons, mes amis[1]!

Ключевые персонажи
АННИ – старшая из живущих сестер, обосновалась в Стокгольме, беременная.

АЛЕКС – отец еще не родившегося ребенка Анни.

ЛАУРИ – брат Анни, гей, вслед за сестрой переехал жить в Стокгольм, впоследствии перебрался в Копенгаген.

ЭСКО – старший из живущих братьев, покупает родительскую усадьбу.

СЕЙЯ – жена Эско.

ТАТУ/РИННЕ – пятый сын со следом старого ожога на лице, только что выпущен из тюрьмы.

СИНИККА – жена Тату. Беременна?

ХЕЛМИ – средняя сестра. Ее имя означает «жемчужина». Постоянно нуждается в деньгах.

ПАСИ – муж Хелми.

МАЛЫШ ПАСИ – сын Хелми.

ОННИ – самый младший сын в семье. Его имя означает «счастье».

АРТО – следующий по старшинству сын после Онни, здорово ошпарился, угодив в медный чан с кипятком. (Но вы еще ничего об этом не знаете.)

СИРИ – мать семейства.

ПЕНТТИ – отец семейства.

ТАРМО – их сын-гей, который уехал учиться в Хельсинки.

ЛАХЬЯ – самая младшая дочь. Ее имя означает «дар».

МАИРЕ – подруга Лахьи.

ВАЛО – брат-красавец. Его имя означает «свет».

ХИРВО – брат, который умеет разговаривать с животными. Его имя не означает ни «лось» (Хирви), ни «чудовище» (Хирвеэ), как вы могли бы подумать, но что-то в этом все равно есть.

ВОИТТО – брат, чье имя означает «выгода». Интересно, чья?

РИИКО – первый сын, умер в возрасте двух лет.

ЭЛИНА – первенец, умерла в возрасте пяти лет.

Часть 1. The cast, the scenery[2] 

Анни едет домой

Анни приезжает в отчий дом. Драма начинает разворачиваться. Мы знакомимся с местом действия и персонажами, его населяющими. Персонажами? Нет, людьми! Один оказывается в больнице. Второй блистает своим отсутствием. Но ведь еще ничего не произошло?


 Возвращение в отчий дом штука особая. Кому-то это нравится, кому-то не очень, но равнодушным не остается никто. В Анни подобные поездки всегда будили множество эмоций.

Негативных – потому что она всегда чуть-чуть, самую малость, боялась, что дом вцепится в нее, как только она вернется, и уже не отпустит, никогда. Просто физически не даст сбежать. Прочь. Обратно. То самое чувство, которое она испытывала еще подростком, что надо спешить, надо торопиться, иначе ее ноги пустят корни, и она намертво врастет в эту землю. Именно поэтому уже в шестнадцать она покинула родную усадьбу.

Позитивных, потому что здесь остались жить многие из ее сестер (можно сказать почти все). А они были настолько близки друг другу, что их родственная связь порой казалась практически осязаемой. Словно они были соединены, пусть не пуповиной, но чем-то другим, невидимыми, но прочными узами. Так они и жили бок о бок, никогда в одиночку, всегда вместе.

Но на этот раз причина тревоги Анни крылась совсем в другом, нежели в скором возвращении в родные пенаты. Вся одежда внезапно стала мала, и ей пришлось купить новое зимнее пальто, потому что старое стало тесным. Она провела руками по животу, животу, который теперь довольно заметно начал выпирать на ее худенькой фигурке, и где каждый вечер трепыхалась и билась жизнь, вначале слабая и отчасти лишь воображаемая, но со временем – и это все знают – становящаяся все сильнее и реальнее. Ребенок, которого Анни не хотела, но которому не могла сказать «нет».

Она уже делала аборт, ей тогда было всего двадцать, на дворе стоял 1981 год, а аборты такая вещь, что их лучше вообще не делать, ни тогда, ни потом, ни когда-либо еще. Для Анни все закончилось болезненным скоблением и оставшимися на матке шрамами, и врачи посоветовали ей больше не делать абортов, если она хочет в будущем иметь детей, и теперь, когда в ней зародилась и принялась расти новая жизнь, кто она такая, чтобы сказать этому ребенку «нет», когда он, возможно, ее последний (и единственный) шанс?


 Она избавилась от первого ребенка, потому что у нее не было средств его содержать. Ее мужчина, отец ребенка (его звали Хассан) был просто-напросто билетом в никуда. Тупиком. Перебивался случайными заработками, совсем как она, да к тому же родом не из европейской страны. Страны, в которую он, помимо всего прочего, хотел вернуться, страны, где борьба за права женщин продвинулась не настолько далеко, как на севере Европы. Страны, в которой Анни никогда бы не смогла и не захотела бы жить. На сей счет у Анни имелись куда более интересные планы.

Отец этого ребенка… Ну, что ни говори, а какое-то время он им все же являлся, верно? Так вот, Анни его не любила, это она знала точно. Возможно, она вообще никогда и ни в кого не влюблялась. Временами она думала о себе как об эмоционально сдержанной натуре: результат трудной юности, годов, проведенных без любви и – порой это ощущалось весьма сильно – без родителей, но Анни относилась к этому довольно легко и не заостряла внимания. Как говорится, сказал и забыл, живи дальше.

Ее собственная жизнь принадлежала ей и только ей, и она не собиралась растрачивать ее попусту на кого-то или что-то еще.

А теперь вот ребенок.

От Алекса. С которым она познакомилась на работе. Алекс с опасно-темными глазами. Вьющимися волосами. Волосатой грудью. Хриплым низким голосом. Кривоватой улыбкой. Он просто был и продолжал оставаться, задавал вопросы, поздравлял с праздниками и доставал своей болтовней. Алекс, который показал ей свои картины маслом поздно ночью на Лаппкеррсбергет, после того как они распили на двоих бутылочку «Кьянти». Который показал ей, как смешивать краски. Который слушал, когда она рассказывала о своей мечте поехать в Помпеи и выкапывать древний город из лавы. Осторожно прохаживаться кисточкой по искаженным от ужаса лицам и архивировать, документировать, тщательно роясь в черепках и собирая их в одно целое.

Было что-то притягательное в попытке навести порядок в катастрофе, которая произошло давным-давно. Да, пожалуй, слова «давным-давно» были здесь ключевыми. В этом случае Анни могла спокойно обойтись без чувств: все, что от нее потребовалось бы – лишь скрупулезное изучение мира. Да, это был тот раздел археологии, который ей нравился.

И Алекс ее понял, пусть не все, но что-то из того, что она рассказывала, уж точно. И он обхватил ее лицо своими большими ладонями и поцеловал несколько раз, снова и снова, пока она, сперва неохотно, а потом все активнее, не принялась целовать его в ответ. А теперь она носит его ребенка. И у него большие планы, даже мечты, об их будущей совместной жизни. Жизни, где они стали бы частью богемы, рисовали бы по ночам (теперь уже наплевать, хотела бы Анни рисовать или нет), до обеда ходили на выставки, после обеда занимались любовью, а по вечерам пили бы вино.

– А как же ребенок? – спрашивала Анни.

– Ребенок? О, наш ребенок! Он станет гением. В моей семье было полно гениев и этот ребенок, мой сын – настанет день и он покорит мир, – отвечал Алекс.

– Это ребенок станет третьей частью нашего единства, – отвечал Алекс.

– Никаких проблем, – отвечал Алекс.

И Анни очень хотелось в это верить.

Мальчика будут звать Оскар. Они вместе так решили.

Более или менее вместе. Оскар Второй – словно один из королей древности, правителей той страны, в которой они сейчас жили. Король, который стал бы поэтом, и писателем, и обладателем литературных и прочих премий и при этом разделял бы скептическое отношение Алекса к национальной гордости страны, Августу Стриндбергу.

Анни очень хотела верить Алексу. Верить, когда он пел ей «Алекс – настоящий мужик, Алекс все понимает». Но в глубине души – снедающая тревога: все эти мечты и планы, они действительно наши, мои? Или, во всяком случае, какое место уготовано в них мне?

Поэтому она уедет.

Или даже так.

Она ДОЛЖНА уехать.

Других вариантов нет.

Очень может быть, что маленький человечек у нее в животе вмешается в ее планы или перенесет их на более поздние сроки, но едва сын станет достаточно большим, она сбежит от него. Оскар останется со своим отцом. А если не с ним, то с Сири.

Бабушкой Сири.

Пятьдесят четыре года, а у нее уже несколько внуков, и совсем скоро она узнает, что ее старшая дочь ждет своего первенца. К лету. Ее старшая из ныне живущих дочерей. Анни.

Она могла бы позвонить. Могла бы рассказать все по телефону, они ведь перезванивались всю осень – Анни болтала то с Сири, то с кем-нибудь из братьев или сестер, – с тем, кто раньше возьмет трубку. Почти все они остались жить в родительском доме или неподалеку от него – в Торнио, Карунки, Кеминмаа или еще какой-нибудь дыре – в общем, достаточно близко, чтобы сошло за родной дом.

Но она не смогла этого сделать. Потому что ведь ясно, что одними словами дело не ограничится. Прорвется огромная плотина, рекой польются вопросы, а у Анни не было абсолютно никакого желания отчитываться перед кем-либо. Ни перед Сири, ни уж тем более перед Пентти (если отцу вообще будет это интересно), и когда она так думала, то ей вообще не хотелось никому об этом говорить. Больше всего ей хотелось сделать вид, что с ней ровным счетом ничего не случилось, и все дела, но – как все мы уже знаем – вот-вот должен родиться ребенок.

Поездка домой. Уехать от этих тротуаров, от всех этих мостов, асфальта, голых, без деревьев, улиц и набережных, смотреть, как меняется пейзаж за окном, как вырастают леса, как природа берет свое. На севере природу уважают, она та часть жизни, с которой считаются. Деревья растут там, где им хочется, и ни у кого не спрашивают на это разрешения. Летний лес завораживает, на белые березки в бликах солнечного света здесь смотрят почти с благоговением, даже те, кто не верит в Бога. А потом приходит середина лета, а вместе с ним и гнус, а с гнусом – намек на увядание этой самой природы, и снова приближаются длинные темные ночи, когда даже белая кожа берез не в силах защитить нас от непроглядной тьмы.

Сейчас 18 декабря, за окном абсолютный мрак, темнее уже просто некуда. Совсем скоро свет начнет снова бороться за свои права, и пусть даже это долгий процесс, но значит, так надо, согласно какому-то плану свыше, потому что во мраке люди приходят в себя и начинают ценить свет.

Было все еще темно, когда автобус «Тапанис», курсирующий между Стокгольмом и Хапарандой, въехал на автовокзал в Торнио. На морозе изо рта выходящих пассажиров вырывался пар.

Автобус прибыл чуть раньше, и Анни придется прождать как минимум четверть часа, прежде чем ее встретят.

Кто ее встретит? Этого она еще не знает. Время всего шесть часов утра, вряд ли найдутся желающие вставать в такую рань и ни свет ни заря тащиться за десять миль в город, да еще в субботу.

Анни пошарила по карманам в поисках сигарет.

Врачи сказали ей, что курение вредно сказывается на здоровье ребенка, и она почти бросила курить.

Но иногда могло приспичить. А если ей будет хорошо, то и ребенку в животе тоже будет хорошо, верно? Две-три затяжки погоды не сделают, а Оскару будет куда лучше с довольной мамой, чем с сердитой.

Мама. Как странно думать о себе в подобном роде.

Анни закурила и выпустила вверх струйку дыма.

Мама, она станет мамой, возможно ли такое?

Ведь настоящей мамой была Сири. У мамы был фартук и шершавые руки, мама таскала за волосы, если напроказишь, мама ухаживала и присматривала, брала за руку, мама растапливала баню, чистила картошку, один карапуз вечно висит на бедрах, еще несколько штук вертятся под ногами. Мама, которая никогда не ходила в школу, никогда не делала ничего такого, о чем мечтала, – да что там! – вообще не умела мечтать. Мама – это было так много и ничего из этого нельзя было сказать про Анни.

I'm going places[3], хотя прямо сейчас я еду домой. Обратно, туда, где все началось.

В Стокгольме ноль градусов, все ходят нервные и красиво одетые, скользкие каблуки, длинные волосы. Здесь, на севере, уже лежит толстый слой снега, мужчины и женщины выглядят куда старше своего возраста, некоторые словно вообще выпали из другого времени, устаревшие модели машин, грязные, побитые, погнутые и ржавые – разве не выглядят эти люди даже куда более несчастными, чем те, что живут в столице? Может, они стали несчастными из-за того, что в их жизни нет ни цели, ни смысла? Есть ли вообще какой-нибудь смысл в здешней жизни? Без метро, ресторанов, торговых центров, без квартир, уединения, отгороженности? Да что там, здесь даже самой жизни и той не наблюдается, есть ли она вообще? Ау, люди, вы здесь? Отзовитесь! Есть ли вы, существуете ли на самом деле?

Анни увидела, как на стоянку для автобусов на полной скорости влетел черный «мерс». Машину занесло на развороте, и следом, визжа покрышками, «мерс» резко затормозил рядом с ней. И пусть она не признала тачку, зато сразу же узнала манеру вождения. Это как отпечатки пальцев – ни с чем не перепутаешь.

Анни отказывалась верить своим глазам. Тату? Его что, уже освободили? В последний раз, когда она о нем слышала, ему предстояло отсидеть двенадцать месяцев в исправительно-трудовой колонии в Кеминмаас. Говоря его словами, он ступил на чересчур узкую дорожку, и она слишком быстро повела его не туда, куда надо, и надо ж было такому случиться, что ни с того ни с сего на его пути оказались эти две клуши. А так у него и в мыслях не было ничего плохого. (Ну да, так ему и поверили.)

Но смерть не обращает внимания на такие вещи.

И вот теперь на переднем сиденье старой колымаги сидел ее младший брат, один из девяти, с сигаретой в углу рта и этой своей кривоватой, но по-прежнему чарующей улыбкой, которая, по счастью, не утратила зубов после нескольких месяцев отсидки.

Вся левая сторона лица испещрена следами от старых шрамов, отчего и прозвище – Ринне, Косогор. Лаури рассказывал, что когда брат решил придумать себе кличку, то у него не возникло с этим проблем, потому что после пожара в гараже в 1979 году его лицо навсегда изменило свой профиль и теперь походило на изрытый кочками неровный косогор (но об этом позже). Анни до сих пор не привыкла к этому новому прозвищу, ей было нелегко его произносить, ей вообще невыносима была сама мысль, что кому-то настолько хорошо живется в своих семьях, что они с легкостью преодолевают прошлое, свою боль, и превращают все в шутку, забавный случай на потеху друзьям.

– Ты что, сбежал?

Он рассмеялся, смех получился странным – нечто среднее между кашлем и икотой.

– Меня недавно отпустили. За хорошее поведение.

Должно быть, на ее лице отразилось удивление, потому что он продолжил.

– Остальные удивлены не меньше твоего. Разве что кроме мамки.

Мамка, ну конечно. Сири никогда и мысли не могла допустить, что ее малыш Тату способен на что-то плохое.

В доме Сири не жаловали ни прозвищ, ни ругательств. Интересно, подумала Анни, остальные матери тоже по-разному любят своих детей – одних сильно, других не очень, а если даже и так, то неужели они делают это настолько же явно?

– Зато, я смотрю, кое-кто здесь очень сильно растолстел, – заметил Тату, когда Анни опустилась рядом с ним на переднее сиденье. – Что, раздобрела на стокгольмских булочках?

Анни не хотелось об этом говорить ни со своим младшим братом, ни с кем-либо еще, но она отлично понимала, что он далеко не единственный, кто начнет задавать подобные вопросы, поэтому надо просто привыкнуть. Она пожала плечами.

– Сейчас у меня здесь только одна булочка, – она похлопала себя по животу. – Роды будут приблизительно в середине лета. А ты сейчас дома живешь или как?

Она постаралась, чтобы ее голос звучал как можно более нейтрально, все-таки он ее брат. Стоит родственникам почуять хоть малейшую тревогу, как они тут же в нее вцепятся – не отдерешь. Анни и так чувствовала на себя внимательный взгляд Тату, пока тот говорил.

– Ну да, у меня дома много дел, но ночую я теперь в другом месте.

И он прибавил скорость, Анни почувствовала, что опасность миновала. Тату между тем несло дальше.

– Я тоже встретил кое-кого. Ее зовут Синикка. Она младшая сестра Вели-Пекки, помнишь его? У него еще была такая красная колымага, переделанная под трактор. Они живут в Карунки.

Анни кивнула, она помнила. Не младшую сестру, конечно, а трактор.

Как это похоже на Тату, он постоянно читал между строк, видел только то, что хотел видеть, а больше ему и не надо было. Оставшуюся часть пути он трепался о своем. Об этой своей девушке, к которой уже почти переехал жить, о том, какое хозяйство у ее родителей, о болезни ее отца, о тюремных камерах, в которых ему довелось побывать, пока он сидел, о своих планах на будущее, о том, как обстоят дела дома, о нарастающей неприязни между родителями, и, слушая его, Анни наконец смогла с облегчением выдохнуть и расслабиться.

Она была счастлива, что именно Тату вызвался ее встретить. Он был одним из немногих ее сестер и братьев, которые всегда были готовы трепаться о себе, забывая об остальных, так что в их присутствии можно было забыть об изучающих взглядах, а так же об осуждающих, вопрошающих и задумчивых тоже.

Остаток пути она провела в легкой полудреме, вполуха слушая своего брата, как иные слушают радио. Глаз радовался лесу за окном, всем этим дорожкам и тропинкам, по которым она бегала в детстве, протоптанным ногами, наезженным велосипедами и мопедами, проложенными машинами и тракторами.

Но это было тогда, а сейчас она просто гость, случайный путник, забредший в эту глухомань. Она слышал, как лес шепчет ее имя, зовет ее домой, но она притворялась, что не слышит его, не хочет слышать.

Анни смотрела на свое отражение в стекле: серьезные глаза, светлые, финские, водянистые. Недавно выкрашенные в темный цвет волосы обрамляли ее лицо, подчеркивали бледный узкий рот, прямой нос. Анни была красива не кричащей красотой, не так, чтобы оборачивались на улицах, но все же в ней что-то было. Заостренные скулы, прямой взгляд – она все еще достаточно молода, чтобы быть красивой. Через несколько лет, пять, десять, двадцать – кто знает? – у нее пока нет никаких серьезных причин, чтобы постареть, как некоторые люди, как Алекс, который был красив на свой манер – вот бы все так красиво старели, как он, или даже Тату, думала она, глядя на младшего брата – со стороны, где на сидела, не было видно его шрамов. Он стал теперь уже совсем взрослым, во всяком случае, балансировал на грани взросления, темноволосый от текущей в его жилах валлийской крови или саамской или все вместе, в общем, темноволосый, как еще несколько ее братьев и сестер. Но не Анни. Она была светловолосой, а вот Тату с годами должен был стать красивее, благодаря уцелевшей половинке лица уж точно – в любом случае, у него была к этому склонность. Совсем как у Пентти.

Об отце можно было сказать многое, но в первую очередь, что он всегда выглядел здоровым, диким и красивым.

Забавно, что большинство детей унаследовали внешность либо отца, либо матери. Пожалуй, один лишь Лаури был исключением с его темными волосами и словно выцветшими глазами. Конечно никто не знал, как бы выглядели Элина или Риико, живи они сейчас. Первые из длинного выводка детей, которым не удалось пережить свои первые годы: одной – по причине воспаления легких, второму – из-за врожденного порока сердца.

Анни погладила рукой свой живот. Умершие брат и сестра вспоминались ей как расплывчатые неясные образы на пожелтевших от времени фотографиях. Ей всегда было не по себе от самого факта существования этих снимков. Фотокарточки висели пришпиленные на стене спальни родителей. Первый семейный портрет. Совсем другая семья. Семья, которая, возможно, еще была настоящей. Недолгое время.

Могли ли ее братья и сестры унаследовать нрав родителей? Один легкий, светлый, необидчивый. Второй горячий, тяжелый, непредсказуемый. Кажется, всем досталось всего понемножку. Большинство унаследовало черты обоих родителей и, возможно, лишь несколько имели свой собственный неповторимый характер.

Неправдоподобная смесь – крутой неистовый нрав отца и почти русский оптимизм и вера в будущее матери.

Интересно, в кого пойдет малыш Анни? Унаследует ее черты и Алекса, или станет кем-то совершенно иным, ни на кого непохожим, человеком с заранее предопределенной судьбой, независящим от своих родителей и тех ошибок, что им доведется совершить? А какими они были сами, Анни и Алекс?

Разными, ужасно разными. Он – темноволосый внешне и светлый внутри, потому что с легкостью вышагивал по жизни, словно танцор. Он был словно жизнерадостный младший братишка, один из двух в веренице ее собственных. Анни была не такой как Алекс. Ни внешне, ни внутренне.

Некоторые люди красивы на свой манер, словно бриллианты или, может быть, мрамор. Их чертам лица требуется время, чтобы оформиться, они сопротивляются полировке и окончательной доводке. В случае Анни нельзя было сказать наверняка, но сама она подозревала, для нее этот процесс подошел к концу. Скоро ее черты поблекнут, лицо опухнет и станет как у утопленника. Но она никогда не придавала особого значения своей внешности. Она, конечно, ценила красоту, но, как говорится, свет клином на ней не сошелся. В отличие от некоторых ее сестер, заворожено взиравших на собственные отражения в зеркале, или других женщин.

Уже начинало светать, когда час спустя машина въехала во двор усадьбы. В доме и коровнике горел свет, и прежде чем выйти из машины, Анни сделала глубокий вдох.

– Уверен, мамка ужасно обрадуется, когда тебя увидит. Ну, конечно, когда уляжется первый шок.

Тату обнял ее на прощание за плечи и, закурив новую сигарету, поплелся к гаражу, совершенно безразличный к тому переполоху, который Анни совсем скоро устроит в доме своим появлением. Голова вжата в худые узкие плечи, обтянутые тонкой, совсем не по погоде, кожаной курткой, и эта его походка – казалось, Тату парит в паре сантиметров над землей, легкий как бабочка, идет себе, пританцовывая через двор и вообще по жизни.


Сири, кажется, больше всего была обеспокоена тем, что Анни до сих пор не вышла замуж и даже не собирается этого делать. В остальном же для нее не было ничего удивительного в том, чтобы заявиться в родной дом на четвертом месяце беременности. Мама была родом из другого времени, и редко когда разница между поколениями оказывалась настолько большой, как тогда и сейчас.

Потому что для Сири никогда не существовало свободы выбора – она была вынуждена выйти замуж, чтобы выжить. Но юность, проведенная в Карелии в 40-е, и юность в Стокгольме в 80-е – трудно найти два более непохожих мира. Анни ничего не сказала, просто пожала плечами. Сири все равно ничего не поймет. Да мать и сама, наверное, чувствовала, что есть вещи, которые ей не дано понять, поэтому больше не стала приставать с расспросами.

Все младшие братья и сестры, как обычно, сгрудились стайкой вокруг Анни, раскрасневшиеся, сгорающие от любопытства, с восторгом взирающие не только на роскошные и экзотичные рождественские подарки в ее сумке, но даже на необычный кулон на груди сестры. И довольно скоро Анни почувствовала, как ее плечи расслабляются, и только тогда поняла, насколько она была напряжена.

Она дремала на кухонном диванчике, утомленная после сытного завтрака, состоящего из ржаного хлеба с маслом и сыром и свежесваренного кофе – окруженная близкими родными ароматами, которые словно были частью ее генетического кода, тем, на чем она выросла, ее «Я». Все вкусы и запахи были настолько знакомыми, что она поняла, насколько же ей их не хватало в большом городе, лишь когда снова их ощутила. В Стокгольме можно найти что угодно – кроме свежего ржаного хлеба, испеченного руками Сири, это точно.

Анни лежала на кухонном диванчике и разглядывала комнату, дом, который все еще оставался частью ее: она знала все половицы, ей была знакома каждая ступенька на скрипучей лестнице, ведущей на второй этаж, которую построили в тот год, когда родился Хирво, а Анни исполнилось девять.

Она помнила, как пробралась наверх, к родительской спальне, где лежала Сири с новорожденным Хирво на груди – волосы растрепанные, а глаза счастливые. Да, счастливые. Большинство воспоминаний были окрашены грустью или даже кое-чем похуже, но в те моменты после родов мать выглядела всегда такой недоступной. Словно в первые годы жизни ребенка ее жизнь внезапно ускоряла свой темп. И таких первых лет в жизни семьи Тойми было ой как много.

Самые младшие братья, Арто и Онни, играли на полу. Они были единственными, кто еще не начал ходить в школу, остальные, позавтракав, повыскакивали из-за стола, уже готовые жить своей собственной жизнью – Хирво в лес (что он там делал, не знал никто), Лахья по делам, чтобы после отправиться в библиотеку, Вало в Торнио, и теперь в доме было тихо, молчаливо.

В печке трещали поленья, Онни и Арто играли в машинки, а в остальном было тихо.

Слишком тихо.

Тише, чем обычно.

Анни потребовалось время, чтобы понять, в чем же дело.

Ее мама.

Ее мама молчала. Вот в чем была разница. Обычно ее постоянно было слышно: она разговаривала с дикторами из радио, то ругалась на них, то комментировала, то шутила над их словами, и с детьми то же самое, она их поощряла, бранила, сюсюкалась, пела, подпевала, наполняя дом звуками и жизнью.

А теперь тишина.

Когда Сири молчала, она словно бы казалась лучше.

Прежде нашлось бы сто причин, почему она вдруг замолчала, но сейчас Анни поняла, что мать просто постарела.

И когда это успело произойти?

Этого она не знала.

Когда Анни была дома в последний раз?

Время бежит повсюду, а не только там, где ты сейчас находишься.

Сири стояла у стола, склонившись над квашней, и, ритмично двигая руками, замешивала тесто. Выкрашенные в рыжий цвет волосы повязаны косынкой, отчего лицо матери выглядело каким-то голым. Сири. Она никогда не была красавицей, словно ее лицо повзрослело раньше, чем все остальное. Типично карельская внешность, та самая, которую некоторые называют русской, с водянистыми глазами, влажными и бесцветными, высокие скулы обтянуты прозрачной кожей – все это Анни унаследовала от матери. Но черты лица не та вещь, которой можно постоянно гордиться. Теперь Анни видела, как начала провисать на лице Сири кожа, как старость постепенно брала над ней верх. Морщинки вокруг глаз, бескровные, почти белые губы, превратившиеся в тонкую полоску. В общем и целом лицо походило на проколотую покрышку.

Анни захотелось протянуть руку и коснуться матери, похлопать ее по щекам, пока не поздно, но она не стала этого делать.

Вместо этого она осталась лежать на кухонном диванчике, поглаживая себя по животу, как это во все времена делали беременные женщины, бессознательно и чисто рефлекторно, словно пытаясь защитить еще не родившееся дитя или утешить его. Заранее попросить у него прощение за все.

Своего отца Анни еще не видела. Никто даже ни разу его не упомянул. Не было слышно шуток в его адрес, как оно обычно бывало, когда хотелось смягчить тьму за окном, тьму, которая причиняла боль, пугала и давила.

– Как дела на ферме? – спросила она наконец.

Сири замерла, но почти тут же снова продолжила месить тесто. Пауза получилась совсем коротенькой, но Анни все равно ее заметила.

– Хорошо.

Прошлой весной, когда Анни приезжала навестить родных, тогда еще Тармо, ее жутко умный младший брат закончил неполную среднюю школу на год раньше положенного (но это совсем другая история, о которой речь пойдет дальше), так вот, в то время родители очень много ссорились, в основном из-за денег. Экономическая ситуация в стране была крайне нестабильной, государство повысило требования к качеству производимого молока и молочной продукции, и перед фермерами встала необходимость вкладываться в еще более дорогостоящее оборудование, в чем Пентти не просто не был заинтересован, а воспринял буквально в штыки, и еще много лет старший брат Анни, Эско, пытался повлиять на папашу и заставить того понять, что современный фермер выживет, только если займется развитием и модернизацией всего хозяйства. Сири поддержала сына и осудила упрямство мужа, из-за чего и разгорелся весь сыр-бор. Анни прекрасно знала, как Пентти умеет мастерски терроризировать близких. Террор все длился и длился нескончаемо долго, медленно ломая сопротивление.

Должно быть, какая-то часть его натуры получала от всего этого наслаждение. Иначе чем еще можно объяснить упрямство отца?

– Почему бы вам не продать часть своей фермы Эско? Раз он так действительно этого хочет? Чтобы он смог воплотить в свет свои модернизаторские замыслы.

Старший брат Анни хоть и покинул отчий дом, все равно остался жить неподалеку, всего в каких-то десяти километрах от родной деревушки. Он теперь женился, обзавелся своим собственным ребенком и мечтал, чтобы ферма, на которой он вырос, снова начала процветать и смогла дать его жене и детям обеспеченное будущее. Он говорил иногда об этом, так, мимоходом, что он единственный ребенок в семье, кто по-настоящему любит эту ферму, само это место.

Сири пожала плечами, продолжая стоять спиной к Анни, всем своим видом показывая, что этот разговор – просто ерунда по сравнению с самой жизнью, которой она сыта уже по горло.

– Ты же знаешь, будь моя воля, я бы давно продала ему всю ферму целиком. Перестань мусолить одно и то же. В жизни не всегда получается делать только то, что тебе нравится.

– Есть такая штука как развод, слышала?

– В Стокгольме, может быть.

И разговор покатился дальше, как это всегда бывало, стоило вырваться одному случайному слову. Анни хотела, чтобы ее мать получила в жизни второй шанс, пусть даже она знала, что этого не произойдет.

Но это должно было произойти.

Она заслужила покой и отдых. Отдых от настороженных взглядов, которые никогда не дремлют. 

* * *
Эффект снежного кома.

Наша жизнь отчетливо проступает перед нами лишь спустя какое-то время. Когда живешь сейчас, в данный момент, кажется, что все события, слова и поступки просто происходят одно за другим или параллельно, и сложно понять, как они все друг с другом увязаны. Но то, что мучительно и тяжело сейчас, очень быстро станет тогда, превратится в отдаленное прошлое, которое уже больше не давит и не причиняет боль, и лишь когда ты все это уже пережил, только тогда ты можешь понять, как все связано друг с другом. То, что раньше казалось таким мелким и незначительным или вообще посторонним, все-таки сыграло значительную роль в чем-то большем, о чем мы тогда еще не знали.

Сейчас утро понедельника 21 декабря 1981 года, в четверг – Рождество. Анни проснулась рано, во всяком случае, ей самой так показалось, но, когда она бросила взгляд на наручные часы, которые она перед сном положила на тумбочку рядом с кроватью, то увидела, что скоро уже половина восьмого. Все уже давно встали. А об ее отце по-прежнему ни слуху, ни духу.

Она любила Стокгольм, свою городскую квартиру, но так и не привыкла к жизни в многосемейном доме, ко всем этим чужим шагам на лестнице и внизу, на асфальте. В городе она спала очень чутко и просыпалась от каждого шороха, а здесь… Здесь ей стоило коснуться головой подушки, как она проваливалась в глубокий здоровый сон без всяких сновидений.

Именно такой сон, каким спят люди дома.

На кухне звякала посуда, все хлопотали, чтобы успеть вовремя на школьный автобус, завтракали, причесывались, и, казалось, этому не будет конца. А мама Сири помимо своих вечных ежедневных обязанностей и всех тех дел, которые сколько ни делай, все равно все не переделаешь, в придачу имела свой собственный распорядок дня и на сегодня запланировала большую предрождественскую стирку. Поэтому уже с раннего утра она была во дворе и растапливала баню, которую обычно топили только по вечерам или в праздничные дни, но никак не в обычный понедельник, но сегодня все было иначе, и во дворе среди сугробов с гиканьем носился Онни. Арто, балансируя, катался на финских санях и то и дело падал, стоило ему оттолкнуться несколько раз ногой. Анни смотрела на них в окно, попивая свой утренний кофе. Теперь ее почти не тошнило, разве что изредка изредка.

Из кладовки достали здоровенный чан для воды, тот самый, в котором купали детей летом и который Сири использовала для стирки в декабре.

Она начала с занавесок, затем последовало белье, последними шли ковры. Все это происходило из года в год, по раз и навсегда установленному порядку: первым делом то, на что мы смотрим, следом то, что осязаем и, наконец, основа всех основ, то, на чем все сидят и отдыхают.

Из чана в центре двора поднимался пар – Сири кипятила воду и таскала ведра из бани одно за другим; так было всегда, и Анни считала, что это прекрасно – знать, что некоторые вещи никогда не изменятся.

Какое странное удивительное чувство: вот так спокойно сидеть на кухонном диванчике, нежась в тепле и уюте, и наблюдать за жизнью на ферме, смотреть, как мама заливает в котел еще две бадьи с исходящей паром водой, как играют младшие братья, как Сири поворачивается спиной и идет обратно к бане, как Арто чересчур сильно разгоняется на финских санях, как его заносит и он теряет управление, но не спрыгивает, – почему он просто не спрыгнул на ходу, ведь ему уже шесть, должен же он иметь хоть какие-то понятия о последствиях? Но сани врезались в котел, и крохотное тельце ее младшего брата взлетело в воздух, перелетело через край и приземлилось в кипящую воду. Анни видела, как все это случилось, и пусть это было уже неважно, но она знала, что так будет еще за мгновение до того, как все случилось, и она смотрела на происходящее, словно в замедленной съемке. Онни поскользнулся, – он был всего лишь маленьким ребенком, который не понял, что именно сейчас произошло, – но его крик, когда он ударился локтем и коленкой заставил Сири, уже стоящую в дверях бани, повернуть голову, и тут она заметила Арто и все поняла.

Когда Анни увидела реакцию матери, то и сама словно бы очнулась от дремоты. До нее вдруг дошло, что все это действительно случилось, прямо сейчас, на самом деле. Анни распахнула входную дверь, и на нее обрушился шквал звуков: плач Онни, крики Сири. Анни пролетела через двор, увидела плавающее в кипятке маленькое безжизненное тельце, вытащила Арто из воды и принялась срывать с него одежду, зовя младшего брата по имени.

– Звони в «скорую», мама! Сейчас же звони!

Анни не знала, что следует делать в таких случаях, но надеялась, что инстинкты подскажут ей правильное решение. Сири вбежала в дом, прихватив с собой Онни и оставив Анни с безжизненным тельцем младшего братика на руках. Она качала его, баюкала, и внезапно мысль, что у нее самой скоро будет малыш и она вот так же будет его качать, показалась ей отнюдь не странной, а, наоборот, очень даже правильной. Худенькое тельце, бледная кожа которого теперь на глазах приобретала болезненно красный цвет, темные волосы и длинные ресницы, которые Арто унаследовал у своего отца, даже темные глаза – и те его. Сейчас их не было видно под закрытыми веками, на шее, под тонкой кожей, едва бился пульс. Анни бросилась лихорадочно сгребать снег со ступенек крыльца вниз и купать в нем тело братика, отрешенно наблюдая, как тает белое на его покрытых красной кожей ребрах, животе, руках и ногах.

Она не знала, сколько она так просидела, но внезапно дверь в дом распахнулась и наружу выглянул Онни. Анни махнула ему рукой. Два брата были почти погодками, и Онни жил, глядя в рот старшему брату, всегда желая быть там, где был он. Анни показала ему, как купать в снегу, и Онни отнеся к заданию с большой ответственностью.

– Гляди-ка, ты прямо как настоящая медсестра. Как же повезло твоему брату, что у него есть ты.

Тень улыбки промелькнула на лице Онни, пока он продолжал старательно купать тело Арто в снегу.

– Только не трогайте мою пипиську – больно.

Голос Арто прозвучал едва слышно, но очень отчетливо.

Крупные снежные хлопья словно замерли в воздухе, на мгновение стало так тихо, словно само время замерзло и остановилось. Анни и Онни дружно разразились смехом, их смех все нарастал, и тут они увидели, что Арто тоже слабо улыбается, и его веки едва заметно подергиваются. Анни почувствовала, как слезы жгут ей глаза, и аккуратно смахнула их, чтобы младшие братья ничего не видели. За все то время, пока они ждали «скорую», с полчаса, наверное, (а может и больше. У нее не было с собой наручных часов, а если бы даже и были, то стали бы последней вещью, на которую она сейчас стала бы смотреть), она так и не увидела Пентти. Сири она тоже не увидела, но про мать она и так знала, что та звонит по телефону и вообще делает все, что только можно сделать в такой ситуации. А вот Пентти…

Анни сидела на крылечке возле бани с Онни и Арто и знала, что отец был в коровнике, находившемся на противоположной стороне двора, и должен был слышать крики снаружи. Но так и не появился.

Анни сидела с одним младшим братишкой на руках и другим, примостившимся рядышком, и рассказывала им сказку, ту самую, о трех королевичах, которые отправились странствовать по свету в поисках смысла жизни. Арто больше не терял сознания, но его глаза подозрительно блестели и взгляд постоянно куда-то ускользал. Внезапно он дернулся и замер, все его тельце словно парализовало, но почти тут же оно снова расслабилось. Анни сидела как на иголках, изо всех сил стараясь не выдать своего волнения, у нее было такое чувство, словно она лишилась всех своих костей и теперь лишь кожа не давала ей рассыпаться на части. Кожа и плод внутри нее, ребенок.

Из леса со стороны коровника появился Хирво – снова где-то гулял. Никто толком не знал, что он делает в лесу, сам он ничего не говорил, даже когда его об этом спрашивали, поэтому все уже давно махнули на него рукой. Совершенно ни на кого непохожий брат, которому всего месяц назад исполнилось восемнадцать и единственное, чем он занимался целыми днями, это пропадал в лесу. Он продолжал жить дома, но ни с кем не общался, плыл в своей лодке по своему собственному морю, а куда и зачем – кто его знает.

Хирво покосился на сестру с братьями, и пусть Анни знала, что он уже ни чем не сможет ей помочь, ее все же больно кольнула мысль, что он даже не попытался. Она не заметила, чтобы он хоть на мгновение заколебался, да и никто бы не смог заметить. Но она знала, что Хирво больно смотреть на такое. Из всех братьев и сестер Арто был ему ближе всех, о нем он больше всего заботился. Он вперил в них нечитаемый взгляд, постоял немного, все такой же замкнутый и невозмутимый как обычно, после чего повернулся и быстрым шагом направился к коровнику, где исчез, но вскоре появился снова и зашагал обратно к лесу, из которого вышел, сперва медленно, потом все быстрее, пока совсем не перешел на бег, и вскоре деревья скрыли его из виду. Похоже на бегство. И по-прежнему не видать ни Сири, ни Пентти.

Эско приехал раньше «скорой». Должно быть, это мать позвонила ему. Еще бы, ведь он жил так близко. А лесопилка, на которой он работал, находилась всего в четырех километрах от их усадьбы, и в хорошую погоду можно было услышать жужжание бензопилы. Он въехал во двор и затормозил машину прямо перед баней, сразу определив по взгляду Анни, что все серьезно.

Ничего хорошего.

Каким беспомощным казался он сейчас, ее старший брат, который всегда и на все знал ответ, который всегда хотел и умел чинить сломанное.

– Он катался на финских санях, поскользнулся и его занесло.

Эско кивнул, стиснув зубы. Он всегда так делал, когда грустил или сердился, а так как это было его обычным состоянием, то чаще всего именно так он и выглядел.

– Где Пентти?

Анни кивнула на коровник и пожала плечами.

Эско выудил из кармана куртки сигарету и решительно зашагал туда.

Эско. С этими своими светлыми волосами, они малость отрасли в последнее время, и еще… он что, отпустил усы? Все такой же импозантный. Старше ее, но все равно. Такой большой и надежный – в общем, настоящий старший брат. Что ни попросишь, он все делал хорошо и правильно. И, несмотря на это, не был любим ни своей женой, ни матерью, разве что лишь отцом, если, конечно, нынешний Пентти был способен испытывать такое чувство, как любовь.

А если не любовь, так уважение.

Остальные братья и сестры насмехались над Эско. В нем не было того, что было почти у всех остальных, этакой чертовщинки, плутовства. Зато был прямой и ясный взгляд и прочно укоренившаяся привычка в любой ситуации делать все возможное для достижения цели. Демонам не было места в его душе. Порой кажется, что некоторые люди идут по жизни, оставаясь незамеченные злом. Они словно парят над землей, оберегаемые светом свыше, совершенно голые и беззащитные перед миром. Им чужда ненависть. Они грустят, возможно, даже сердятся, но в них нет и тени зла. Таким был Эско.

Должно быть, родная семья не понимала его из-за того самого, что они чувствовали, да только не могли выразить словами – отсутствия в нем злобы. Той самой злобы, которую они так явственно ощущали в самих себе, в своем роду, да что там, в своем генетическом коде.

Когда Эско вернулся из коровника, а вернулся он довольно быстро, его взгляд изменился и стал совсем другим, и стоило Анни увидеть его глаза, как у нее сразу же пропало всякое желание спрашивать, что он там увидел. Она просто отгородилась от этого, не желая знать, что там опять сказал или сделал ее отец. Пытаться понять Пентти было бесполезно. Их разлюбезный папаша, как всегда, маршировал по жизни под свой собственный барабанный бой, и все понятия, каким должен быть человек, в его случае выеденного яйца не стоили.

Быть людьми их научила Сири.

Чему научил их Пентти, было сложно сказать, может быть, наоборот, как перестать быть человеком?

В некоторых из ее братьев и сестер больше ощущалось влияние отца, чем матери.

Или, может быть, они унаследовали это от рождения?

А может, все дело просто в обстоятельствах – шутка ли, расти в доме, где столько ртов, чтобы кормить столько сердец, чтобы любить или наоборот (не любить)? Неумение выражать свои чувства и в то же время ненасытная тяга к ласке, нежности, вниманию. Во многих отношениях их отец был самым настоящим ходячим парадоксом. Но, так или иначе, влиял он на них всегда. 

* * *
Она правильно сделала, что сняла с него одежду. Снег тоже оказался очень кстати. Самое лучшее, что можно было сделать в этом случае, это окатить его холодной водой. Но, в общем и целом, она поступила правильно. Инстинкт ее не подвел. Родительский инстинкт, любовь.

Эско позвонил из больницы, куда он уехал вслед за «скорой» на своей машине. Самой Сири разрешили ехать в «скорой». Бледные щеки матери теперь побелели еще больше, хотя, казалось, больше было некуда. Она сидела, вцепившись в сумку. Остекленевший взгляд. Платок она сняла, и Анни увидела, что мать пыталась зачесать волосы назад – на макушке торчало несколько выбившихся прядей. Сири понимала, что ей предстоит встреча с внешним миром, с городом, и поэтому была напряжена. Переодеваться она не стала, лишь накинула свое парадное пальто поверх джинсов, от нее по-прежнему пахло дымом из бани, но это было уже неважно.

Анни осталась на ферме – кто-то же должен был остаться. Кое-как ступая на дрожащих ногах, она продолжила брошенную матерью стирку, не спуская глаз с Онни, не потому, что это требовалось, он и так все время держался за ее юбку, когда она таскала воду и полоскала белье, а просто так, на всякий случай. Анни совала снег в горячую воду – чище она от этого не становилась, ну да неважно – для непривыкшей к подобной работе Анни вода все равно оставалась горячей. Руки Сири огрубели за долгую жизнь – шутка ли, выстирать столько ковриков и занавесок.

Она трудилась все утро и часть дня, а после, когда у нее от усталости уже кружилась голова и перед глазами мельтешили черные мушки, увела младшего брата в дом и накормила его оставшейся от ужина жареной картошкой с отварной колбасой, разрешив ему при этом положить столько горчицы, сколько он пожелает. В итоге Онни умял полбанки, пока она пила свой черный кофе и курила. Потом позвонил Эско и сказал, что Анни в основном все сделала правильно.

– Как он сейчас?

Анни даже дышать перестала в ожидании ответа, ей хотелось знать, знать все и в то же время остаться в неведении, потому как она понимала, что именно ей придется ставить в известность всю остальную родню. Вечное балансирование между потребностью защитить свою семью от потрясений и необходимостью вовлечь ее туда.

– Ему было так больно и он так кричал, что они его усыпили, а еще ему пришлось пересаживать кожу.

– Пересаживать кожу?

– Ох, Анни, я не знаю, но что-то такое они говорили, а Сири была так потрясена… В общем, я не мог толком сосредоточиться.

Анни слышала голос старшего брата в трубке, слышала, как он затягивается сигаретой, его прерывистое дыхание. Мысленно представляла себе пересаженную кожу, ровную, гладкую, неизвестно откуда взятую, словно неизведанный материк на карте. Словно свежевыпавший снег без следов.

– Я еще никогда ее такой не видел. Даже тогда.

Эско замолчал, и Анни не стала ничего говорить. Оба одновременно подумали об одном и том же – смерти их брата Риико. Они единственные помнили о ней, потому что оказались единственными, кто застал те события или, точнее, последующий за ними год. После чего их мысли как по накатанной перекинулись на пожар в гараже и Тату: в тот раз их мать дневала и ночевала возле больничной койки сына, не давая никому себя оттуда увести.

– Даже тогда.

В трубке раздалось шипение – Эско тушил сигарету слюной.

– Пентти показывался?

– Нет.

– Нам нужно многое обсудить, но мать отказывается ехать домой. Она собирается оставаться в больнице, пока Арто не выпишут.

– Что ж, как она решит, так и будет.

После того, как разговор закончился, Анни осталась сидеть с трубкой, зажатой в руке. Она смотрела на стоящий в отдалении укрытый снегом коровник – снежный ком, за которым покатится вся лавина, уже пришел в движение, но она об этом еще не знала.

Вечером вернулись из школы братья и сестры и узнали о том, что случилось. Лахья качала своей коротко остриженной головой, пока Анни рассказывала ей, и ее рот на протяжении рассказа открывался и закрывался несколько раз. Анни поразило, как всерьез и надолго притихла после этого сестра, и какой потерянной выглядела она в этом доме теперь, когда рядом с ней больше не было Тармо.

Словно чужая птица в родном гнезде.

Ну а как же, ведь они всегда были вместе, на свой манер. Лахья ничего не сказала, но Анни видела, что она сильно расстроилась. Арто в семье все любили. Однако ее сестра была не из тех, кто подолгу предается эмоциям, она лишь опустила голову и, пожав плечами, принялась чистить картошку. Вало и Онни вышли на темный двор, в сгущающихся сумерках старший брат катал младшего на санках по кругу, и Анни теперь могла спокойно позвонить остальным братьям и сестрам и рассказать, что случилось.

Приплелся из своего леса Хирво. По обеим сторонам его лица, словно две воронки, горели два красных глаза, торчащие ежиком волосы еще больше подчеркивали его внешность аутиста. Оттопыренные уши, близко посаженные глаза, для полноты картины не хватало только лишних пальцев на руках, и все же, несмотря на это, глупым он не был, может быть, другим, непохожим на остальных, но уж точно не глупым. Он продолжал жить дома, но никто не считался с ним по-настоящему, никто не знал даже, что он думает о мире и о том, что происходит вокруг. Его взгляд постоянно был обращен куда-то внутрь, отчего его никогда не удавалось поймать и вытянуть на откровенный разговор. Прежде Хирво заикался, что также служило причиной его нервозности, но со временем этот дефект почти сошел на нет или, может, он просто говорить стал меньше, – как бы то ни было, он плыл в своей собственной лодке, в стороне от остальных. Прошлой весной он закончил двухгодичную гимназию и сейчас подрабатывал на договорной основе, в лесоперерабатывающей отрасли, но зимой с работой было туго, разве что продавать рождественские елки в Торнио, чем он и занимался по выходным. Его шведский был слишком плох, чтобы доехать хотя бы до Лулео, а так как финны покупают куда меньше рождественских елок, чем шведы, то вполне понятно, что работы у него было немного. Хирво приходил и уходил без всякого предупреждения и порой пропадал в лесу на целые сутки.

Теперь, когда ему пришлось непосредственно услышать о том, что случилось, а не просто взирать на все со стороны, он казался почти бесстрастно-спокойным и, пробормотав что-то неразборчивое, шлепнулся на кухонный диванчик и с невозмутимой миной принялся точить свой нож, но Анни-то знала, что он был напуган, находился в ужасе от того, что могло произойти. В Арто Хирво ценил практический склад ума, такой же, как у него, и он частенько брал брата на свои прогулки по лесу. Теперь же он с немой мукой во взгляде молча глядел на свою старшую сестру, но вместо того, чтобы заговорить, отвел глаза и принялся точить нож дальше. Анни никогда не понимала Хирво, но уже давно перестала дразнить его и насмехаться над ним. Теперь они больше походили на две планеты, каждая из которых двигалась по своей орбите и их пути редко когда пересекались.

Хелми долго ревела в трубку, а потом сказала, что обязательно придет вместе с малышом Паси. Они с Анни до сих пор еще не увиделись, хотя Хелми, естественно, сразу же позвонила, едва узнав о беременности старшей сестры. Анни не стала у нее ничего выспрашивать о старшем Паси, справедливо рассудив, что одно из двух – либо он работает, либо снова в запое, третьего не дано. Сама Хелми разделяла любовь мужа к водке, пусть и не в такой мере. Как-никак, она отвечала за малыша Паси, и это с грехом пополам, но удерживало ее от продолжительных возлияний. Во всяком случае, так думала Анни. Но что она могла знать о жизни своей сестры, ведь обычно их разделяло сто двадцать миль.

Анни прекрасно знала о полном отсутствии чувства меры у младшей сестры и понимала, что это только вопрос времени, когда она скатится еще глубже, туда, где ее муж к своим двадцати пяти годам проводил большую часть своей сознательной жизни. А точнее, то время, которое он не тратил на… ну, работой это не назовешь, но ведь как-то же нужно назвать то, чем он занимался, поэтому слово «работа» подойдет сюда как нельзя лучше. Но, прямо скажем, отмывать шведские деньги на финской стороне и выписывать весьма сомнительного вида страховки на тачки – это все-таки не работа. Дело, конечно, нелегкое, но не работа.

Пожалуй, при желании Хелми могла бы поднапрячься и сделать что-нибудь со своей жизнью, но она никогда не видела дальше своего носа и всегда думала исключительно лишь тем местом, что находится у нее между ног, поэтому все получилось так, как получилось, и она залетела от такого, как этот Паси Аланива. Хелми и Анни выросли вместе, но из них двоих Хелми всегда первая мчалась на гулянки, никогда ничего не боялась и вечно пребывала в поисках того, кто заставлял ее сердце биться быстрее.

Заглянул Тату и предложил встретить и забрать Тармо, который собирался приехать в Торнио из Хельсинки. У него как раз начались рождественские каникулы, о чем Лахья не преминула сообщить Анни, а заодно поинтересоваться, нельзя ли ей поехать на станцию вместе с Ринне (для большинства имя Тату осталось в прошлом и теперь все звали его Ринне). Все знали, что на него можно положиться. Если дело шло о том, чтобы кого-то куда-то отвезти, он всегда предлагал свою помощь, как бы далеко ни пришлось ехать и сколько бы времени это ни заняло.

Анни позвонила к себе домой, чтобы сообщить о случившемся Лаури, но ей никто не ответил, и она поняла, что ее младший брат либо куда-то вышел, либо снова взял сверхурочное дежурство на судне, либо просто-напросто дрыхнет.

Алекс еще не переехал жить к ней, но не потому, что он этого не хотел, а потому, что Анни ждала. Чего именно она ждала, она не знала, но определенно чего-то ждала.

Слишком много всего поменялось, если бы они съехались и начали жить вместе. Лаури пришлось бы тогда искать себе новое жилье, а Анни больше не смогла бы оставаться наедине с самой собой. Жить с кем-то, а точнее, с отцом ее еще не родившегося ребенка, быть навечно прикованной к кому-то – нет, к этому она точно была не готова.

Понемногу семья начинала собираться, братья и сестры приезжали один за другим. Примчалась растрепанная Хелми со своим трехгодовалым малышом под мышкой – ох уж эта болтушка Хелми с ее удивительной способностью нести тепло всюду, где бы она ни появилась, а следом за ней явился Тармо.

Тармо, черная овца, младший брат с мозгами, которые слишком рано стали большими по меркам их маленькой фермы.

Последними появились Вало и Онни, и, когда все были в сборе, Лахья сказала, что не помешало бы немного перекусить, и что стол уже накрыт. Она раньше всех стала к плите, и все выстроились в очередь, пока Анни, как самая старшая, раскладывала по тарелкам мясной соус с картошкой. Тот самый мясной соус, на котором они все выросли, без малейших следов томатов, зато сдобренный хорошей порцией жира, маслянистыми лужицами расползающегося по поверхности. Лужицы, в которые можно было макать зачерствелые ломтики ржаного хлеба. После все уселись за кухонный стол и принялись есть.

Все до странности казалось таким хорошо знакомым и родным – звуки, вкусы, запахи. Все было совсем как всегда и в то же время совершенно по-иному.

Анни огляделась. Сейчас здесь были не все, но многие из ее сестер и братьев. Не хватало лишь четверых (или шестерых, это смотря как считать).

Королевский совет в сборе.

Все ели в тишине, переживая за Арто, но, в любом случае, смерть не была в новинку никому из присутствующих.

Самые старшие помнили своих умерших брата и сестру, самые младшие выросли, слушая их воспоминания, а еще на самой ферме, как и на всякой другой, то и дело умирали животные. И пусть даже смерть их пугала, но она не была для них чем-то чуждым, скорее, просто привычная часть их жизни. Словно старый дядюшка, с которым все так или иначе состоят в родстве.

После ужина все дружно помогли с посудой, затем под громкие крики протеста вымыли в раковине под краном сопротивлявшегося Онни и переодели его в пижамку, после чего тот уснул на кухонном диванчике рядом с малышом Паси, едва его голова коснулась колен Хелми.

Остаток вчера прошел вполне мирно, и на ферме после утренних встрясок воцарилось спокойствие, его даже можно было назвать рождественским покоем, подобное состояние бывает только после успешно предотвращенной катастрофы. В самом деле, ведь сегодня никто не умер (по крайней мере, пока). Кое-кто уселся в гостиной смотреть телевизор, остальные собрались на кухне, чтобы решить вопрос с рождественской выпечкой, которой Сири, если бы не была сейчас в больнице, обязательно занялась бы. Рождественские звезды, пирожки и булочки с шафраном. Все уже готовы были взяться за дело, когда дверь кухни внезапно отворилась, и вошел Пентти.

Атмосфера в доме мгновенно изменилась, похолодало не только потому, что он нараспашку открыл дверь во двор, где стояла минусовая температура – достаточно было того, что он одним своим видом наводил необъяснимый ужас, это было его неизменное качество.

– Полна коробочка, как я посмотрю, – это были первые слова Пентти, которые он произнес, разглядывая своих детей, разрумянившихся и перепачканных в муке. Они были счастливы, и его это раздражало.

Анни положила отцу мясного соуса с картошкой, и тот, не говоря ни слова, молча взял тарелку у нее из рук. После чего уселся на свое привычное место, откуда мог обозревать всю кухню, и еще раз обвел взглядом собравшихся.

– Ложку, – отрывисто скомандовал он, и Лахья, которая находилась ближе всех к нему, открыла ящик стола и достала ложку.

На кухне воцарилась тишина. Было слышно только, как ест Пентти, да еще из гостиной доносилось негромкое бормотание телевизора.

На самом деле он был довольно странным, этот мужчина. Такой низенький, не больше шестидесяти пяти лет от роду, непроницаемо-черные глаза и такие же черные, до сих пор нетронутые сединой, волосы. Подумать только, четырнадцать детей и ни одного седого волоска! Все дело, конечно, в генетике, но в каком-то смысле это было даже символично.

В роду у Пентти текла кровь саамов, никто не хотел этого признавать, а уж говорить об этом не любили и подавно, но все признаки были на лицо. Кровь саамов и нечто еще, более глубокое – священная ярость (и безумие), берущие свое начало в религии, других вариантов просто не было. В этих венах, без сомнения, текла кровь ярых католиков.

– Простоквашу, – произнес он в тишине. Анни заметила, как Хелми вздрогнула на своем диванчике при звуке этого голоса, – уж больно близко он прозвучал, – быстро наполнила стакан и подала отцу.

Ее движение было быстрым и точным, но все же Пентти успел схватить ее за запястье. Его рефлексы с годами остались на том же уровне, а скорости реакции по-прежнему можно было только позавидовать.

– Что, привезла с собой семью?

Он спросил, не глядя на нее. Вместо этого его взгляд почему-то был прикован к Анни.

– Только малыша Паси.

– Славно. Вы объедаете меня в моем собственном доме, но что я могу поделать, ведь вы моя плоть и кровь. Плоть и кровь. Но всему есть предел.

Подобное они уже от него слышали и не раз. Стоило кому-то привести свою семью или кого-то постороннего, как Пентти заводил свой занудный монолог о бережливости.

Но зная отца, все понимали, что уж лучше так.

Его мозги походили на минное поле. Для постороннего наблюдателя в словах и поступках Пентти не было никакой логики, но его дети, которые росли с ним бок о бок, точно знали, как следует реагировать в каждом конкретном случае. Впрочем, конечно, далеко не в каждом. И это как раз пугало. Только тебе показалось, что ты что-то понял, выявил алгоритм, так сказать, как все тут же менялось. Отец редко когда на них смотрел. Чаще всего его взгляд был устремлен в пространство, нежели на детей. Но сейчас он смотрел на свою старшую дочь, и Анни показалось, что Пентти очень весело. Можно было даже притвориться, что он пока ничего не знает о случившемся сегодня.

– Теперь вы еще и печете.

– Так ведь Рождество же скоро.

Анни чувствовала, что обязана ответить. Ведь она была самой старшей из присутствующих здесь детей и обычно неплохо ориентировалась в том черном хаосе, что царил в мозгах Пентти. В глубине ее души до сих пор жило воспоминание о том, как это было. Или, точнее, воспоминание о воспоминании, потому что она не помнила тех лет, когда она еще не боялась отца и его горячего темперамента. Но порой посреди всей этой злобы и прочих чувств, обуревавших ее, на нее накатывала нечто вроде нежности, и из ниоткуда рождался внезапный импульс протянуть руку и погладить по щеке этого мужчину, ее маленького папу. Того ребенка, каким он был когда-то сам. Но это желание быстро проходило, потому что в обычной жизни любить отца было ужасно сложно, если не сказать невозможно. Пентти фыркнул, возя ложкой по тарелке.

– Да, спасибо, можно было мне об этом и не напоминать. Только и делаете, что вовсю транжирите деньги на домашнее хозяйство, и я, кажется, единственный, кого это заботит. А с пацаном в реанимации и домохозяйкой при нем дела вообще встанут. Придется все делать самому.

Это был первый раз, когда отец заговорил об Арто. И на Анни он теперь больше не смотрел.

– Значит, ты знаешь об этом, – медленно проговорила Анни.

– Ну и денек выдался сегодня, пришлось здорово попотеть, чтобы хоть что-то было сделано как надо.

Пентти поглощал еду в полной тишине, не торопясь, словно бы оценивая ее, пару раз он даже шумно чавкнул. После допил последние капли соуса, и, когда с едой было покончено, оставил грязную посуду на столе, а сам отправился в гостиную и уселся в кресло перед телевизором. Дети с облегчением выдохнули – их еще больше подтянулось на кухню, привлеченных теплом от печки и прячущихся подальше от отца в гостиной.

– Ну что, Анни, – сказал Тату, – добро пожаловать домой, черт тебя дери.

Он произнес это, довольно ловко спародировав интонации Пентти, его мрачный голос со сдержанной вибрацией и с преувеличенной торнедальской напевностью. В такие моменты дети казались ближе друг к другу. Их объединял смех. Возможно, этот смех был весточкой того зла, что жило внутри них? Зла, которого начисто был лишен их брат, и, кто знает, быть может, именно их манера реагировать и делала его изгоем среди них? Расслабляющий, мигом снимающий все проблемы и разряжающий обстановку смех раздавался на кухне, эхом отскакивая от стен. 

* * *
Анни не помнила, чтобы Сири когда-либо говорила с ней о родах. И уж тем более – о женском теле. Нет, она никогда не упоминала ни о чем таком, что могло породить смущение или неловкость – таким было ее поколение, но, прежде всего, ее собственный склад ума.

Анни точно знала, что матери ее подруг куда лучше готовили своих дочерей к взрослой жизни.

Анни никогда не забудет ту зиму, когда у нее начались первые месячные. Ей было одиннадцать, и на дворе стоял февраль. Зима выдалась во всех отношениях суровая: земля промерзла аж до самого Китая, а тьма упрямо не желала сдавать свои позиции. Только что родился Вало, и своими коликами отнимал у матери все время, и Анни приходилось очень много помогать ей по хозяйству. Она помнила, как уставала тогда – ни на минутку не присаживалась – все что-то делала, делала, а прошлым летом подросла еще на пять сантиметров, и это тоже давало о себе знать И вот однажды Анни проснулась очень рано от непонятной боли во всем теле: такое уже бывало, проблемы роста и все такое, но теперь к ней примешивалось что-то еще – глухое, почти звериное. И когда она отправилась в туалет, который как раз за год до этого оборудовали в доме, то увидела на трусах кровь.

И окаменела.

Нервно огляделась по сторонам, испугавшись, что кто-нибудь увидит ее здесь, посреди ночи, посреди зимы.

Что-то случилось. На белой керамике унитаза отчетливо выделялись красные разводы, отчего они казались еще более реальными. Ей пришлось смыть за собой, хотя Пентти этого не одобрял: он вообще не понимал, зачем нужно писать в туалете – только зря транжирить воду, но она все-таки спустила воду в унитазе, наплевав, что звук льющейся воды может кого-нибудь разбудить.

Для нее это был вопрос жизни и смерти.

Анни встала. Голова кружилась, в глазах почернело, мерзкий привкус крови во рту. Она не знала, за что ей такое наказание, но чувствовала себя так, словно это действительно было наказание за ее грехи. Их семья не была верующей в отличие от семей братьев Пентти, но, возможно, именно поэтому ей доводилось довольно часто ощущать странное чувство, словно Бог наблюдает за ней, и его руки то оберегают, то, наоборот, отворачиваются от людей.

И теперь он определенно отвернулся от нее.

Не зажигая света, она в панике напялила свою одежду (не разбудив при этом никого из братьев и сестер, которые спали с ней в одной комнате (Хелми, Лаури, Воитто), беззвучно сбежала по лестнице и вылетела наружу, в сумерки февральского рассвета. Натянула ботинки и лыжи, и, даже не подумав прихватить с собой чего-нибудь съестного – все равно у нее не будет времени на еду, – в быстром темпе направилась на северо-восток. Анни успела бросить последний взгляд на усадьбу, двор, коровник, на все то, что она считала своим домом, и при этом в ней не было ни тени грусти.

Только злость.

Неужели это все? Неужели это жалкое убожество – это все, что ей довелось увидеть в своей жизни?

Анни быстро скользила между стволами, пока по спине не потек пот, она чувствовала его в пустотах, промежутках между ее телом и шерстяным свитером. Тогда она скинула с себя лыжи и опустилась на поваленное бурей дерево. Сердце тяжело ухало в груди, гулко стучала кровь в ушах, и она ощущала во рту ее металлический привкус, словно в горле у нее внезапно открылась рана. Анни просидела так довольно долго, пока совсем не рассвело. Пока не прошло ощущение, что ее тело вот-вот взорвется, и она не почувствовала себя вконец замерзшей и проголодавшейся.

Она была жива.

Часов у нее, конечно, не было, но по ощущениям прошло часа два, не больше. Она была так уверена, что умрет, что уже почти распрощалась с жизнью. А теперь оказалось, что ей суждено выжить. Анни потребовалось время, чтобы полностью осознать это новое для нее чувство, что жизнь еще не закончилась. Она по-прежнему не понимала, что с ней произошло, но страх прошел. Остались только голод и холод.

Она встала и на полусогнутых ногах медленно двинулась на лыжах обратно к дому. Ее нижнее белье замерзло и отвердело от застывшей крови, и с каждым взмахом лыжной пали она чувствовала, как та потихоньку начинает просачиваться наружу.

Было девять часов утра, когда Анни вернулась домой. Все уже позавтракали и отправились в школу. Малыши остались дома, на тот момент это были Лаури, Тату и Хирво. Ну и Вало, конечно.

Пентти был в коровнике. Сири мыла посуду. Она поглядела на появившуюся Анни с удивлением, но без особой тревоги. Наверное, родив столько детей, уже перестаешь так сильно за них волноваться. Или волнение остается на прежнем уровне, но если распределить его на всех, то каждому достанется совсем по чуть-чуть.

– Явилась, значит.

Анни с вызовом посмотрела на мать, не совсем понимая, почему она все еще преисполнена той злобы, которая обрушилась на нее чуть раньше, в сумерках.

– Я заболела, поэтому сегодня останусь дома.

Мать даже головы не подняла в ответ на это заявление, продолжая и дальше вытирать оставшиеся после завтрака тарелки с ложками и убирать их в шкафчик.

– И чем же ты заболела?

– Я не знаю, но у меня идет кровь.

– Кровь, говоришь?

Анни не ответила, и Сири какое-то время тоже молча вытирала стол, а потом рассмеялась.

– А, так это не болезнь, моя дорогая, это лишь означает, что ты стала женщиной.

И она улыбнулась Анни улыбкой, которая могла означать очень многое. Может, быть, это была радость, что ее первая (из ныне живущих) дочерей выжила и пересекла опасный рубеж, что она, Сири, полностью исполнила свой долг матери, или, быть может, ей показалось забавным, что ее дочка до сих пор не знает о том, как девочки становятся женщинами, – как же это она так упустила, не рассказав ей, что происходит со всеми представительницами женского пола. Впрочем, возможно, в этой улыбке таилось нечто третье, неизвестное, но одиннадцатилетнее тело Анни не почувствовало в ней ни намека на материнскую любовь, только обман – она вновь ощутила себя брошенной в чужом мире, в своем новом теле, и не было никого рядом, кто бы мог помочь ей или предупредить.

Анни пожала плечами.

– Вот как? Я пойду лягу.

– Сегодня ты можешь отдохнуть, потому что это первый раз, но теперь такое станет происходить с тобой каждый месяц, пока не постареешь, поэтому все время разлеживаться не получится.

Анни поднялась наверх и легла в постель, натянула на голову одеяло и зажмурилась. Спустя какое-то время пришла Сири.

– Вот, – сказала она и бросила что-то в ногах. – Будешь стирать их в перерывах.

Это были старые носовые платки – потрепанные, местами рванные, из тех, что бережно собирают, а потом протирают ими все подряд, начиная от чашек и заканчивая оконными стеклами. Небольшая кучка тряпья.

И это был единственный разговор о месячных, который когда-либо состоялся между Анни и ее матерью.

На следующий день в школе она расспросила своих подруг, у многих из них были старшие сестры, и с их помощью ей удалось собрать достаточно информации, так что к концу дня ее уже забавляло то, что накануне она как безумная мчалась по лесу в кромешной тьме, уверенная, что должна умереть. Но зрелище родительского дома в предрассветных сумерках больше не покидало ее никогда, висело над ней, словно мокрое одеяло и будило тоску в груди, вполне конкретную убежденность, что она должна как можно скорее убраться отсюда прочь. Чтобы не остаться здесь и не стать такой, как мама. Все что угодно, но только не это.

После этого случая Анни перестала задумываться о Боге и его каре за грехи, и отныне, если когда-либо видение большой отеческой руки высоко в небесах и возникало перед ее внутренним взором, она тут же гнала его прочь. Все это сказочки для детей, а не для настоящих женщин.

Стирать старые окровавленные носовые платки не было никакого желания ни у Анни, ни у Хелми (у которой месячные начались два года спустя, уже в девятилетнем возрасте), куда проще было рвать старые страницы из газет и, скомкав, запихивать их в трусы, когда приходило время. В маленькой прихожей, совсем рядом с комнатой сестер, была щель, зазор между лестницей и стеной, куда собирались сунуть теплоизоляцию, но, как это часто бывает в жизни, за другими делами вылетело из головы, и сестры засовывали туда свои выпачканные в высохшей крови импровизированные прокладки.

Этот самый зазор, забитый старыми окровавленными газетами, сыграл решающую роль в стремительном обрушении дома во время пожара. Но об этом позже.

Многие мало задумываются о том, что у них есть, и мечтают о том, чего нет. А еще говорят, что люди жалуются, когда у них совсем нет детей, и Анни частенько спрашивала себя, что чувствовала Сири, когда смотрела на своих. Про Пентти она даже не думала. Разумеется, все они были его детьми, но в то же время не были. Он не брал на себя ровным счетом никакой ответственности ни за кого из них. Но Сири, жалела ли она о ком-нибудь и о ком в таком случае?

Анни очень любила своих братьев и сестер, она это точно знала, а еще она знала, что у Сири есть любимчики, дети, которым, в отличие от других, все сходило с рук. Сколько раз бывало – одного могли оттаскать за вихры, второго отшлепать, третьему залепить пощечину, а кто-то мог просто ограничиться строгим выговором. Но ей сложно было представить материнскую любовь как нечто безусловное. И она не жалела о своем аборте. Ничего такого. Она даже не думала об этом, пока снова не забеременела.

Когда внутри нее зародилась и принялась расти новая жизнь, Анни почти сразу почувствовала это, физическое изменение, причем не в лучшую сторону. Словно кто-то чужой вторгся в нее и частично одержал над ней верх: ее начали посещать чувства и мысли, которые она не узнавала, словно они были и не ее вовсе, стала часто плакать без причины, боролась с то и дело накатывающимися приступами тошноты и мучилась от иррациональных всплесков эмоций – в общем, все то чисто женское, с чем прежде ей не доводилось сталкиваться, отчасти благодаря генетике, отчасти благодаря тому, что она активно боролась с этим всю жизнь, но теперь оно взяло над ней верх.

Она видела своего отца, узнавала его в своих поступках – нелогичных, совершенных под влиянием эмоций (впрочем, не всегда, временами в них присутствовала также холодная расчетливость), – и в то же время она не была им и никогда не хотела им стать, не должна была. Очнувшись после операции, Анни много чего перечувствовала, как оно обычно и бывает после наркоза, но только не печаль и сожаление. У нее было такое ощущение, что с ее глаз сорвали шоры, она снова могла запереть свои чувства и опять начать думать холодным трезвым умом, да еще если учесть, кто был отцом ребенка – в общем, все это лишь прибавило ей уверенности в правильности принятого решения.

Теперь же все было иначе. Во время этой беременности она чувствовала себя куда лучше, не испытывала сильных эмоциональных всплесков и довольно рано приняла решение, что она должна сохранить этого ребенка, но сделать это на своих условиях. Захочет Алекс быть участником – пожалуйста. Но она сможет все сделать и без него. Анни никогда не мечтала о жизни вдвоем, и она никогда не влюблялась в кого-то настолько сильно, чтобы ставить потребности мужчины выше своих собственных или даже просто идти на компромисс.

Вот почему она продолжала курить и делала это почти без малейших угрызений совести.

Вот почему ей было так сложно съехаться и жить вместе с Алексом. Пусть даже это было единственное, что он сейчас хотел.

Когда Алекс узнал, что Анни беременна, то тут же сделал ей предложение. Грохнулся на колени прямо посреди кафе и, пока Анни сгорала от стыда и смущения под обращенными на них взглядами, предложил ей свою руку и сердце.

– Нет, нет, – запротестовала она, – ты с ума сошел, я вовсе не собираюсь выходить замуж. Никогда в жизни. Встань сейчас же.

Поначалу он здорово расстроился, но когда понял, что она все-таки хочет оставить ребенка, то поднял ее на руки и закружил. Все вокруг смотрели, а он смеялся и кричал:

– Я скоро стану папой! Папой! Папа!

После чего повернулся к Анни и сказал ей с кривоватой улыбкой:

– Значит, еще ничего не решено. Ну ничего, я терпеливый. Моя любовь сломит все преграды. Вот увидишь.

И Анни рассмеялась и поцеловала его в ответ, но в глубине души этот инцидент ее почти не взволновал, все было как обычно, ничего особенного.

Когда Хассан заявился к ней в больницу после операции, на него было страшно смотреть. Аборт – смертный грех. Только не это, только не так. Неужели она не понимает, что сотворила с собой и плодом?

В общем, он не смог этого принять, у него в голове просто не укладывалось. Он сидел рядом с ее постелью, весь багровый от возмущения и плакал, ревел в три ручья из-за того, что она наделала, оплакивал свое неродившееся дитя, их любовь, ее любовь, недостаточно сильную, при этом сама Анни в тот момент способна была лишь испытывать чувство дискомфорта и, возможно, чуть-чуть неловкости из-за его появления в таком месте, и она надеялась, что он скоро уйдет. Да любой поймет, что никто не строит отношения или семью, полагаясь на одни лишь чувства.

В остальном ей нравилось быть с ним. Нравилось его прямота и открытость, его оливковая кожа и черные волосы, которыми, словно мехом, было покрыто почти все его тело, нравилось, что он пускался с ней в приключения, на плавучих ресторанчиках и в ночные клубы, нравилась его манера заниматься с ней любовью – жестко и бескомпромиссно, не слишком волнуясь о ее потребностях. То, как он тянул ее за волосы во время совокупления – ощущать себя беспомощной и подчиняющейся.

Но она никогда не задумывалась о совместном будущем. В своем будущем Анни видела только одного человека – саму себя. И еще где-то там, на буксире, навечно привязанные к ней братья и сестры. Они всегда будут вместе, как иголка с ниткой.

Пока к ней не переехал Лаури, ее друзья и знакомые ничего не знали о прошлом Анни. Знали только, что она родом из северной Финляндии и что выросла на крестьянском хуторе в глуши, но не знали всего, что касалось ее братьев, сестер, Пентти, Сири, всего того, что было ее жизнью, – разговоров об этом она с ловкостью избегала.

Потому что большинство хочет, чтобы только их замечали и только их слушали. Ну и конечно, чтобы было весело. Анни старательно окружала себя людьми, разделявшими подобную жизненную философию. А уж если человек работал в ресторане, то он автоматически становился ее единомышленником. Люди, которым нравилось смеяться и получать удовольствие от жизни, которые не были склонны копаться в прошлом, жили здесь и сейчас, в данный момент, и могли закатить хорошую вечеринку в любой день недели.

С Хассаном она познакомилась поздно ночью, возвращаясь домой с вечеринки. Он был водителем такси, по дороге они разговорились, много смеялись. Все закончилось тем, что Анни пригласила его к себе на чашку чая, а рассвет они уже встретили вместе в одной постели. После чего стали более или менее регулярно встречаться, но всегда у нее дома, и Анни это вполне устраивало.

Никаких постоянных отношений.

Пока не эта маленькая беременность. И аборт, после которого он сидел у больничной койки и рыдал, а потом объявил, что порывает с нею. И Анни решила, что это совсем неплохо. Порой она, конечно, скучала по нему, когда спала с Алексом – тот всегда настаивал на том, чтобы удовлетворить ее первой, даже раньше, чем он входил в нее, – но это была всего лишь плотская тоска, ничего иного она бы просто не позволила себе почувствовать или, по крайне мере, признаться. Самой себе, ему, кому-то еще.

Однажды Анни увидела его вместе с семьей. Это произошло всего за несколько дней до ее отъезда домой. Она была в торговом центре, искала подарки на Рождество, пальто расстегнуто, сильно выпирающий на ее худом теле живот. Она ехала на эскалаторе вверх, а он спускался вниз. В компании толстой жены с усиками и двух детишек, на вид им было столько же лет, сколько и Онни с Арто, четыре и шесть годиков. Жена о чем-то болтала с детьми, Хассан стоял на пару ступенек позади них, и в какой-то момент их взгляды встретились. А потом они проехали мимо друг друга. Анни не стала оборачиваться, хотя была уверена, что он точно не удержался. Это был единственный раз, когда она видела Хассана в его второй жизни, его собственной. От волнения ей потом пришлось присесть прямо посреди игрушек в торговом зале, но персонал лишь улыбался, кто-то дал ей стакан воды и сказал что-то дежурное о растущих животиках, а Анни им подыгрывала и спустя короткое время вновь почувствовала себя как обычно.

Порванные брюки

Анни (или Эско) пытается собрать семью. На сцену выходит брат Анни – Лаури, и с ним драма набирает еще больший оборот. Но по-прежнему ничего не происходит.


Тот, кто растет на крестьянском хуторе, постоянно ощущает присутствие смерти. Хотя, конечно, не только смерти, но и жизни. И времен года. Их смена вообще приобретает особое значение. Короче говоря, жизнь на крестьянском хуторе – штука особая и подходит далеко не всем.

Анни всегда знала, что должна отсюда уехать. Многие из ее братьев и сестер должны были уехать, они знали об этом, всегда знали. В школе на детей фермеров быстро начинали смотреть как на неуклюжих, заросших грязью поросят. И это несмотря на то, что большинство детей в классе были именно детьми фермеров, а, может быть, как раз поэтому.

Анни никогда особо не стремилась к знаниям, но она рано поняла, что самый короткий путь вырваться с фермы лежит через школу. Поэтому, когда аттестат о получении среднего образования был получен, она поступила в профучилище в Торнио на специальность «работник в сфере гостиничного и ресторанного обслуживания». Целый год она ходила на занятия и вскоре смогла получить работу в Городском отеле.

В день экзаменов ее приехали поддержать родители (им нужно было в город по каким-то делам, в противном случае они бы ни за что не приехали, да еще в будний день, ха-ха-ха!). Пентти нервничал, переминался с ноги на ногу и то и дело косился на часы, а Сири с уложенными волосами выглядела одновременно радостной и печальной, когда Анни получала свой диплом, стоя на маленькой, продуваемой сквозняками, сцене.

После чего она пригласила родителей на обед прямо в этот самый Городской отель (в его самую шикарную часть, не в Укколу), где пыталась общаться с ними так, словно они были ее гостями. Родители с недоумением взирали на нее. Какое им было дело до того, что происходило в большом городе?

– Дерьмо это все, – в конце концов припечатал Пентти.

Сири пыталась приструнить его – она не хотела, чтобы его ругательства выдали то, что они были обычными фермерами (как будто это было единственное, что могло их выдать в этом прохладном тихом зале, наполненном мелодичным звяканьем фарфора), но Пентти не собирался замолкать.

– Вся эта система только и делает, что ставит палки колеса мелким хозяйствам и, прежде всего, нам, фермерам. Политикам и дела нет до наших нужд, им вообще на нас плевать.

Анни, которая с недавних пор начала читать газеты, знала, что отец неправ. Знала, что правительство во главе с обожаемым Кекконеном за время прошлого мандатного периода провело несколько сельскохозяйственных реформ, и еще она знала, что отец всегда хвалил и идеализировал всеми любимого президента и отца народа, но здесь и сейчас решил озвучить другую точку зрения, потому что… ну да, потому что он был так устроен. Ему нравилось идти наперекор, нравилось всех провоцировать тогда, когда люди просто хотели расслабиться и получить удовольствие. Поэтому она ничего не сказала. Понадеялась, что, не встретив никакого сопротивления, отец в тишине позабудет обо всем.

– И сколько тут еще прикажете ждать, пока кто-нибудь к нам подойдет, – проворчал он вместо этого, и тут же рядом материализовался официант, готовый принять их заказ. Бесстрастный и неподвижный, именно такой, каким учат быть в школе ресторанного обслуживания. Клиент всегда прав, как говорится.

Сири все это казалось чрезвычайно захватывающим, Анни видела это по матери. Жутким, но захватывающим. Она боялась допустить ошибку, слишком рано или неправильно постелить на колени салфетку, взять не в ту руку вилку или нож, но при этом она подмигивала дочери при каждом удобном случае, одновременно продолжая восхищаться хрустальной люстрой на потолке и спокойным приглушенным говором людей в зале.

Пентти же, напротив, страшно раздражали накрахмаленные белые скатерти и все эти богатеи вокруг. Он повязал салфетку себе на шею и ел свой vichyssoisse[4], шумно чавкая и причмокивая, пока Сири сидела рядом с пунцовым лицом. Пожалуй, это было бы даже весьма трогательно, если бы самой Анни не было так стыдно за своего отца.

– Твой картофельный суп куда вкуснее, Сири, и к тому же не стоит четырнадцать марок.

Анни думала об этом, пока парковала пикап Пентти перед Городским Отелем. Она решила навестить Арто, несмотря на то, что тот все еще был под наркозом, и захватила сменную одежду для Сири, а потом собиралась прогуляться по городу. В общем, все как обычно, когда приезжаешь в родные места.

Но прежде она предприняла еще одну попытку дозвониться к себе на квартиру, в Стокгольм. Домой, младшему брату Лаури, который к тому моменту уже несколько месяцев жил у сестры. Анни не имела ничего против того, чтобы жить с братом, но она знала, что Алекс лишь терпеливо выжидает, готовый в любой момент переехать к ней. И еще она знала, что из комнаты, которую сейчас занимал Лаури, вышла бы отличная детская.

Все эти решения, все те слова, которые должны быть произнесены. Она так часто думала об этом, что теперь одна лишь мысль о чем-то подобном наводила на нее тоску.

Анни стояла в телефонной будке перед Городским Отелем и дрожала от холода, слушая гудки в трубке. Сквозь стекло она видела украшенный к Рождеству фасад отеля. Еловые венки, перевязанные красными шелковыми лентами.

Никто не брал трубку.

Она ждала, представляя себе младшего брата, как он возвращается рано утром домой, уставший, да и, честно сказать, все еще пьяный. Она выждала еще немного. Когда ей не ответили, она набрала номер Алекса. Тот, напротив, почти сразу же поднял трубку.

– Принцесса!

По телефону Алекс всегда говорил чуть громче, чем требовалось. У Анни моментально возникло желание сказать ему, что не надо так кричать, она и так его прекрасно слышит, но сейчас не была к этому расположена. Ведь не скажешь же маленькому щенку «Перестань махать хвостом!», всему свое время. То же самое испытывала Анни и к Алексу. Всему свое время.

Она не сказала ему о том, что произошло с Арто, она вообще не стала ничего ему рассказывать, и довольно скоро разговор между ними иссяк.

– Ну что, пока… – неуверенно произнес Алекс.

– Да… – ответила Анни. – Я просто хотела узнать, как у тебя дела.

Она рисовала указательным пальчиком на запотевшем стекле крошечные прямоугольнички.

– А, ну, со мной все в порядке. Ты сама-то как?

По его голосу было слышно, что он улыбается. Как он обычно и делал. Улыбался и улыбался.

– Ну-у… ничего так.

– А живот?

– Растет.

Тишина в трубке.

– Окей, тогда я побегу, mi amore, но ты мне вскоре еще позвони, bella donna.

– Обещаю.

Клик. И трубку положили на рычаг. А она снова попыталась дозвониться до своей квартиры. Ну, ответь же, Лаури, ответь. Но Лаури не отвечал. 

* * *
Сколько Лаури себя помнил, он всегда был гомосексуалистом.

Ну, или, во всяком случае, знал об этом. Понял еще подростком. Что он не такой, как остальные мальчики. Братья или друзья по школе. Или сам папа Пентти.

Ему больше нравилось проводить время с сестрами. Расчесывать им волосы, смотреть, как они накладывают макияж, выступать в роли живой куклы для их косметических фантазий. Его старшие сестры были для него идолами, образцами для подражания. Он с детства постоянно делил с ними одну комнату, когда же его лишили этой возможности, и было решено, что Анни и Хелми должны иметь свою собственную отдельную комнату, то он все равно старался проводить все время у них.

И когда Анни покинула их, какая-то часть его словно умерла. А если и не умерла, то взяла паузу. Впала в спячку. Едва окончив гимназию и выучившись на работника в сфере ресторанного обслуживания, он переехал жить к ней. На автобусе «Тапанис», в джинсах в обтяжку и в старой кожаной куртке Хелми. Ему было восемнадцать: гладкие мягкие щечки, каштановые локоны и голод во взгляде, в теле, жадный до любви, красоты, приключений, самой жизни, с твердым ощущением, что вот только теперь все и начинается.

Каждую неделю он звонил Анни. (Тайком, потому что Пентти был помешан на телефонных счетах). Накручивал телефонный провод на палец, пока тот не посинеет, и слушал, слушал, слушал… Ее рассказы о каблуках и длинных волосах, о танцах, дискотеках, метро, шведском языке, о ее квартире, друзьях на работе. Когда она звала его, говорила: приезжай и живи у меня сколько захочешь, пока не найдешь что-нибудь свое, да, ты только приезжай, но сперва ты должен закончить школу, пообещай, что закончишь, и он обещал, знал, что в этом вопросе Анни непреклонна, это было тем непременным условием, от которого не отвертишься. Оставалось два года, потом год, потом месяцы, дни, часы, минуты.

Еще несколько дней спустя после этого разговора он не ходил, а летал. Сразу стало легче сносить насмешки Пентти, издевательства одноклассников, ничто не трогало его, покуда голос Анни свежим воспоминанием звучал в голове.

Ну, погодите, билась одна единственная мысль.

Ну, погодите…

Однажды я уеду отсюда, куда-нибудь туда, где кипит жизнь, а вы останетесь здесь. Здесь, на клочке земли, провонявшем коровьими лепешками. В Богом забытом месте.

Так он думал, сидя на полу школьного туалета и дожидаясь, пока подсохнут волосы и свитер, чтобы можно было вернуться на урок или домой, не вызывая лишних вопросов. Это было их любимой забавой – обливать его водой, а еще заставлять его выкрикивать разные непристойности: про хуй во рту или о том, каким он был омерзительным ничтожеством. В итоге Лаури настолько наловчился уходить в себя, что когда над ним издевались, он ощущал себя далеко, за много-много километров отсюда, и лишь его тело оставалось здесь, в плену этого ледяного ада. И поскольку он никогда ничего не говорил и молча сносил все унижения, издевательства продолжались все девять классов и потом, в гимназии, несмотря на то, что его мучители давно выросли и стали почти взрослыми людьми. Но часть вины лежала на самом Лаури, потому что он никогда не возражал и не сопротивлялся. Как бы то ни было, тут есть над чем порассуждать и о чем подумать, если хочешь найти этому объяснение.

Он уехал на следующий день после окончания школы. Собранная сумка уже несколько недель пылилась под кроватью. У него было не так уж много вещей, которые он хотел взять с собой на память. Лаури не читал книг, не собирал моделей самолетиков и кораблей, не играл в оловянных солдатиков. В сумке лежало несколько предметов одежды, из той, что не стыдно надеть, пара солнечных очков, которые он за год до этого получил на Рождество от Анни и ополовиненная бутылка «Коскенкорвы»[5], оставшаяся после выпускного.

Пентти даже слова не сказал ему на прощание, зато Сири самолично отвезла его в Торнио. Мать садилась за руль лишь в случае крайней необходимости. Остальных детей она бы ни за что не отпустила в дорогу и уж подавно не стала бы никого подвозить, но Лаури – другое дело. Ведь он сам был другим.

Лаури был одним из ее наиболее горячо любимых детей. Ей нравилось находиться с ним наедине – только они вдвоем, мать и сын. Они болтали всю дорогу до автовокзала, легко перескакивая с одного на другое, – о том, что теперь тот или иной сосед станет делать со своим участком земли, какой замечательный урожай клубники выдался в этом году, – о повседневных вещах, таких привычных, и ни слова о том, что он уезжает, да еще так далеко, и ни слова о том, другом, неназываемом, что он был геем и именно поэтому должен уехать. Лаури не мог измениться и стать другим, чтобы иметь возможность остаться, но он знал, что Сири любит его и принимает таким, какой он есть, – не все матери способны на такое, но она была именно такой, – и он понимал, что она знала: ему тут мало чего светит.

И все же Лаури пришлось вытирать ей слезы, когда они сидели и ждали автобус.

– Не плачь, мама. Все будет хорошо.

Она кивнула. После чего достала из своего кожаного портмоне купюру достоинством в пятьсот марок.

Лаури понимал, какие это большие деньги, и знал, что матери пришлось обмануть Пентти, поэтому он благодарно поцеловал ее в щеку и, ни говоря ни слова, молча взял купюру у нее из рук. И, хотя он ни на секунду не пожалел о своем решении уехать и ни разу не оглянулся назад, все равно, оказавшись в автобусе, плакал как маленький ребенок, пряча глаза за мокрыми стеклами черных очков, в своих узких тесных джинсах и старой кожаной куртке Хелми.

– Поехали со мной, мама, – хотел сказать Лаури матери, но не сказал. Вместо этого он спел ей, потому что просто ждать в тишине было невыносимо. Так они и стояли на автовокзале: он обнимал ее, ее голова покоилась у него на груди, его голос раздавался в ее ушах.

Он пел ей песню о Керенском. Мама очень любила эту песню: о том, как русские революционеры месили свое тесто, а Финляндию собирались использовать вместо соли. Сири нравился голос сына, и эта песня всегда приводила ее в хорошее расположение духа.

Но не сегодня.

– Kaleva kultani[6], – сказала она тихо и нежно погладила Лаури по щеке.

Калева было его имя, данное ему при крещении, в честь тогдашнего президента, выходца из простого народа, Урхо Калева Кекконен, – человека, который грудью стоял за госпожу Финляндию, защищая ее от русских. А Лаури назвали так в честь другого героя, воевавшего за Карелию, точь-в-точь как Пентти. Вот бы знать наперед, когда они давали ему имя, кем он станет. Или, наоборот, не станет.

Потому что, кто знает, люди изначально такими рождаются или такими становятся?

Лаури всегда был гомосексуалистом, но старался соблюдать приличия и не переступать черту. В нем изначально жила тьма, но он не всегда обращал ее обратной стороной внутрь, в себя. Эта тьма порой ранила тех, кто был с ним рядом, людей, за которых он переживал и которых любил. Любил? Да, возможно.

Утерев слезы, Лаури сосредоточился на виде за окном. Он пытался запомнить, все, что видел: названия растений, ельники, «вольво», бензоколонки «Шелл». Хотел заменить свои ландшафты, свою родную Финляндию на то новое, что проносилось за окном. Вот она – Швеция, его новая родина. Он смотрел, как меняется пейзаж за стеклом, и вместе с ним менялся он сам, или хотел, пытался измениться.

Все это теперь мое. Я никогда не вернусь назад, думал он. Тихонько, почти шепотом, тренировал свое шведское произношение, бормоча себе под нос, пока дорожные мили проносились мимо одна за другой, все больше приближая его к месту назначения, где его жизнь сможет начаться заново.

Наступил вечер, стемнело, и автобус сделал остановку в Сундсвалле. Лаури купил чашку кофе, уселся с ней на стоянке для отдыха и, покуривая, разглядывал людей вокруг себя, жадно впитывая в себя шведскую речь. ...



Все права на текст принадлежат автору: Нина Вяха.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ЗавещаниеНина Вяха