Все права на текст принадлежат автору: Сигизмунд Доминикович Кржижановский, Юлиан Тувим.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Рыцарь духа, или Парадокс эпигонаСигизмунд Доминикович Кржижановский
Юлиан Тувим

Сигизмунд Кржижановский Рыцарь духа, или Парадокс эпигона


«Нет, я не знаю слов, разящих и могучих…» (О поэзии Сигизмунда Кржижановского)

Максиму Калинину

Читательский и филологический бум, вызванный возвращением в отечественную словесность имени и произведений Сигизмунда Доминиковича Кржижановского (1887–1950), прошёл. Теперь никому в голову не придёт оспаривать право этого автора на место в истории литературы. Книги Кржижановского встали на полки общедоступных и домашних библиотек; постепенно идёт осмысление его творчества, изучение которого, надо думать, через поколение-два станет частью учебных программ.

Будучи сыном своей культуры, Кржижановский, только начиная осмысливать собственное будущее как литератора, первоначально попытался освоить ту область, которая считалась в начале XX века главной – поэзию. Этот путь проделали многие его современники, достаточно указать, например, на Алексея Толстого – Горького – Каверина – Платонова – Олешу – Катаева – Грина – Домбровского…. Стихи Кржижановский иногда публиковал[1], но, осознавая их несовершенство, не выпустил ни одной книги («Настолько-то я поэт, чтобы не писать стихов» – эта фраза писателя из «Записных тетрадей» стала эпиграфом к послесловию в «Книжной душе»[2]; в другом случае читаем: «Скучно быть не-Пушкиным – грустно не быть Гёте»: тоже ведь искренняя самохарактеристика). Непреложный факт: поэзия Кржижановского намного слабее его прозы.

Но вслед за мёртвыми рядами
Чеканных вымыслов ума
Идёт неверным шагами
Дочь света, вечная Душа
(«Душа и мысли») – этот и подобные случаи свидетельствуют об ограниченной способности автора справиться со словами и заключёнными в них смыслами: порой чеканные вымыслы не находят соответствующего воплощения. Безусловно, Кржижановский и сам это понимал.

Однако стихов он не уничтожил – хотя мог бы. И они не пропали – хотя могли бы. Могила Кржижановского вот исчезла, а поэзия – нет: воистину странствующее «странно». И после его смерти тетради с рукописными текстами были сданы Анной Гавриловной Бовшек в ЦГАЛИ (ныне РГАЛИ), где хранятся до сих пор.

Сам факт наличия рукописей обращает на себя внимание: зрелый Кржижановский никогда своей прозы самостоятельно не записывал и не печатал, обращался к машинистке (кстати, немудрено: почерк ужасающий…). А здесь не только машинопись, но и рукописи. Что ж, работа над поэтическим словом требует ручного труда.

В мифопоэтике Кржижановского одним из ключевых может быть назван образ поэта. В новеллы он включал собственные стихотворения, отдавая авторство персонажам («Поэтому», «Ветряная мельница»). Героев-поэтов у него множество: и в первой книге, «Сказки для вундеркиндов», и в более зрелых – взять хотя бы «Возвращение Мюнхгаузена». Со словом в прозе он работал во многом как поэт, добиваясь не столько общей выразительности потока речи, сколько максимального выявления возможностей каждого элемента этого потока: «"Явление мозга", говоришь ты? Но источник явления нахожу я в лени "я"» («Якоби и "якобы"»); «чудо, коснувшись кожи, до мушьей души не дошло» («Мухослон»); «от смены стран вы будете страннеть» («Странствующее "Странно"»). Оттого в прозу время от времени прорываются стиховые фрагменты: «Подошвы башмаков успели вмёрзнуть в снег» («Возвращение Мюнхгаузена»)…

Переклички стихотворений Кржижановского с прозой очевидны и тематически, и образно. Например, в «Лаврских курантах»: «Кто-то тихо водит стрелки // Циферблата белым диском //И в секунд деленьях мелких // Ищет Вечность: Вечность близко». А в «Странствующем "странно"» герой путешествует на стрелках часов. Словосочетание «книжная закладка» стало названием и стихотворения, и новеллы. Метонимии «швы», «лобная кость», «циферблат», сопровождающие Кржижановского-прозаика до последнего дня его писательской жизни, впервые возникают именно в стихах («Череп Канта»). Падающие от идей тени из «Magnus Con Templator» гротескно используются в «Стране нетов»: «Правда, неты учат своих малых нетиков, что тени отбрасываются какими-то там вещами, но если рассудить здраво, то нельзя с точностью знать, отбрасываются ли тени вещами, вещи ли тенями – и не следует ли отбросить, как чистую мнимость, и их вещи, и их тени, и самих нетов с их мнимыми мнениями».

В последние годы жизни, уже не будучи в состоянии писать прозу, Кржижановский переводил Юлиана Тувима («Апрель», «Вечер», «Зима бедняков», «Похороны», «Светозар», «Слово и плоть», «Сорок вёсен», «У окна», «Черешня»). Интересно, что помимо прочего он избрал для переложения на русский язык «Слово и плоть» – о человеке, которому «чужды все ремёсла», кроме одного – ловить слова. Кстати говоря, Декарт в соответствующем стихотворении назван Ночным Ловцом слов.

Итак, налицо исключительная важность для автора-прозаика его начальных поэтических опытов, сколь угодно несовершенных.

Стоит ли нынче публиковать их?.. Современная практика – ковровое печатание всех неизданных произведений забытых или малоизвестных поэтов – зачастую вызывает раздражение, поскольку в потоке проходных произведений с трудом обнаруживаются шедевры (в собственном смысле chef-d'oeuvre). Однако в ряде случаев она оправданна, и даже не потому, что таким образом воздаётся посмертная справедливость обойдённому при жизни автору (случай Кржижановского, конечно, из этого ряда), но…

Ведь даже в только что цитированном стихотворении «Душа и мысли» образ мертвящих идей, шагающих, как строй латников с опущенными забралами, без лиц, пугающе выразителен. В каждом поэтическом создании Кржижановского есть (иногда крошечная) ценная поэтическая находка. Таковы, например, замечательные строки: «Тихой поступью поступков // Мы подходим к бытию» («Circulus vitiosus»). Поступью поступков!

Имеются и цельные, законченные вещи, безукоризненно ясные и по замыслу, и по воплощению. Родным языком мышления Кржижановского явился немецкий – ведь в юности он читал оригинальные сочинения Канта и Фихте. Можно, разумеется, говорить о генетической близости русской и немецкой культур, основанной, в частности, на языке, однако это уведёт нас далеко в сторону… разве что отметить, что от довольно-таки навязчивых ассоциаций с «Часословом» Рильке при чтении стихотворений Кржижановского отделаться непросто. Да и подряд прочитанные стихотворения отдела «Мечты и сны» Книги I (объяснение см. далее) вызывают ассоциации с немецкими романтиками… Оговорюсь: здесь не ставится цель перевести читательские ощущения в филологические доказательства; пусть этим займутся другие исследователи.

Есть ещё резоны для публикации поэтического наследия Кржижановского целиком. Во-первых, стихи в той последовательности, которую автор выстроил сам, обнаруживают его мировоззрение, тот нравственный и образный капитал, с которым он пришёл в прозу. Во-вторых, они выявляют его читательский багаж. В-третьих, дают нетривиальное представление об эпохе…

Культура живёт мифами, это нормально. Воспоминания, иногда ложные или чужие, о золотом веке сопутствуют человечеству в любую эпоху; однако тот же золотой век Афинской демократии – сколько он продлился в реальности? Лет десять? Двадцать? Титаны Возрождения – сколько их было? Сто человек? Двести?.. Для нас таким мифом стал Серебряный век. Мы забываем думать о безобразных явлениях, о которых, кстати говоря, Брюсов писал, что они его оскорбляют. В стихах Кржижановского пошлость городской жизни показана всесторонне, в первую очередь она связана, конечно, с мотивом покупной эротики, но не только с ним: ведь и высокое искусство живописи не защищено от опошления, насильственного травестирования, коль скоро оно попадает в сферу жизни буржуа. «На стене "Турчанка у фонтана"…» – ориенталистское полотно также оказывается внутри сферы пошлости, которую лирический герой ненавидел с той же силой, что и автор.

В-четвёртых и во-первых, все эти основания едины, но главное среди них – парадоксальность художественной логики христианина, убеждённого католика, для которого вопрос личной веры решён положительно и остаётся лишь одна проблема, а именно соотношение веры и разума. По стихам можно понять, что молодой Кржижановский ищет свой путь как христианин. В поздней прозе советский писатель Кржижановский – или, во всяком случае, писатель советского времени – был далеко не так открыт читателю.

Парадоксальность художественной логики отражается, что естественно, на особенностях поэтики. Они очевидны уже в ранних опытах Кржижановского. Проследим лишь один из элементов – мотив тишины, едва ли не основной в корпусе стихов; странен, если не прямо абсурден, призыв к неговорению, обращенный к поэту. Не к отбору средств, не к поиску «лучших слов в лучшем порядке»!.. В плане философии или религии этот момент понятен, в поэзии же… У Кржижановского он выглядит едва ли не основным. «Дай прильнуть к тишине безглагольной…» («Ныне отпущаеши») – восклицает лирический герой. Или стихотворение «Беззвучие»: в нём отсутствие звука – характеристика духовной прародины. Тишина воспевается как венец творения: «Седьмой день – тишину низвёл и поселил…», «Всё крепнет Тишина. Всё ширится в вещах…» («I. С. Эригена (IX в.)»).

Но при этом лишь в звучащем мире возможна человеческая близость, и лирический герой поступается тишиной ради призрачного вместе, причём иногда получает позорный эрзац вместо желаемого, продажную любовь вместо хотя бы временной настоящей.

Однако ведь и в прозе Кржижановского очень часто некое явление оборачивается противоположностью, приводящей к ничтожению, к аннигиляции его смысла… Сама собой напрашивается предположение, что болезненная невозможность письма, бунт букв, патологически не складывавшихся в слова, в последнее время жизни писателя – приход того самого безмолвия.

Конечно, концепт тишины у Кржижановского находит объяснение в философии. Например, у читаемого и чтимого им Эриугены воплощённая душа проходит путь возвращения к истоку, к непознаваемому. Апофатическое богословие есть тишина для разума. Но всё же Кржижановского интересует не только этот момент. Его личный метафизический поиск касается соотношения между верой и разумом, и в этом смысле он настолько же схоласт, насколько кантианец. Недаром цикл «Философы» выстроен так, как выстроен – почти в хронологическом порядке становления мысли, которая в последнем стихотворении отправляет героев в полёт.

Напрашивающийся вывод из написанного: именно стихи и только стихи дают представление о том, насколько глубоко Кржижановский был погружён не только в философскую, но и в собственно религиозную, а уж как следствие и богословскую проблематику.

Настал, кажется, момент хотя бы несколько слов сказать о псевдониме Кржижановского – Frater Tertius: не то брат Терентий из «Послания к Римлянам», не то «третий брат», т. е. свидетель при говорящем и слушающем или говорящем и Создателем (подробнее см. комментарий к циклу «Философы»). В. В. Петров убедительно показал, что и Тертий, и третий, несмотря на перестановку букв, заняты одним и тем же делом: они записывают. Тем же занимался и таинственный брат Лев, спутник Франциска Ассизского, чей образ, как и самого Франциска, странным образом выплывает при разгадывании текста стихотворения «Quo vadis, Domini?». Тот, кто записывает, фигура, может, и молчаливая, но именно благодаря ему найденный смысл доходит до будущего. Свидетель молчаливый – вот он кто, сам автор, в своей интерпретации. Тот, кто внутреннюю тишину насыщает смыслами извне. В этом тоже предстоит разбираться…

* * *
Тяготевший к идиоматичности Кржижановский обозначил диапазон своих поэтических устремлений в свойственной ему афористичной манере – от Андрея Белого до Саши Чёрного. На самом деле круг усвоенных авторов значительно шире. Во-первых, это Пушкин, «Пророк», к которому явно восходят строки, содержащие мотив тишины:

И вот настанет час, час тишины великой,
И в душу низойдёт познанья острый луч:
Услышу рост тогда я мхов на скалах диких.
Проникну в тьму земли и в сны летящих туч;
Постигну тайны я созвучья сфер небесных.
И мысли ангелов узнаю, не страшась;
Увижу в красоте незримо-бестелесной
Я сонм творящих сил, – в тот предреченный час!
(«Сказка о познании»)
Пушкинские «дольней розы прозябанье», «горний ангелов полёт» и др. слышатся в тишине внешней, в отсутствии фоновых звуков, отсечённых мечом серафима. У Кржижановского речь идёт о другом: небесные сферы между собой созвучны, но само созвучье исполнено тишины, и в этой катахрезе проявляется парадоксальность, приём, на котором держится проза автора. В стихотворении «Ныне отпущаеши» вновь возникает пушкинский мотив меча, несущего смерть обычному существу из плоти и крови:

Отпусти мою душу незримым лучом
Отлететь к тишине безглагольной…
Рассеки её, Боже, Ты смертным мечом,
Вознося к высоте Пред престольной!
Помимо этого, буквы, это тело звука или, по крайней мере, его покров, обманны, иллюзорны, лживы:

Над бегом строк, склоняясь, молча никну я:
Меня оденут в буквенный налёт,
И ляжет жизнь под чёрный переплёт.
Полу-душа и полу-книга… – никну я
(«Душа и книга»), «навек завит я в строки» (Там же), спелёнут, как беспомощный младенец, не умеющий защитить себя.

Но самое главное в другом. Пушкинский пророк получает новые чувства для того, чтобы глаголом жечь, т. е. говорить громче и действеннее. Лирический герой-поэт у Кржижановского мечтает о тишине, в которой его одинокое сознание могло бы постичь первосмыслы бытия.

Жизнь и бытие у Кржижановского противопоставлены, но понять это из стихов проще, чем из прозы, благодаря, разумеется, пресловутой тесноте стихового ряда…

Интересно проследить, как обращается Кржижановский с контекстом, на примере стихотворения «Ныне отпущаеши». Как известно, это первые слова так называемой песни Симеона Богоприимца из главы 2 Евангелия от Луки: «29 Ныне отпускаешь раба Твоего, Владыка, по слову Твоему, с миром; 30 Ибо видели очи мои спасение Твое, 31 Которое Ты уготовал пред лицом всех народов, 32 Свет к просвещению язычников и славу народа Твоего Израиля». Нетрудно заметить, что пафос молитвы лирического героя совершенно иной, чем в источнике цитирования. Во-первых, отсутствует мотив видения, зрения: луч, в виде которого душа отлетает к «тишине безглагольной», незрим, есть только отсвет дня, света нет. Во-вторых, если в Евангелии от Луки время только начинается, и это спасение всех народов, их просвещение, то у Кржижановского оно, напротив, кончилось вместе с телесным существованием, «жизнию дольней». Наконец едва ли не важнее всего, что Симеон Богоприимец отпущен от жизни по слову Божьему и что он провидит дальнейшее просвещение язычников опять-таки с помощью Слова Божия, тогда как у Кржижановского желанная цель, высота Предпрестольная, безглагольна.

Соединение членов разных мыслительных рядов типично для Кржижановского, что отчасти показано в комментариях. Можно сказать, что он работает примерно по той же модели – много позже она будет названа сематической поэтикой – что и Осип Мандельштам, с которым у Кржижановского по крайней мере три общих пункта: Киев, тамошняя газета «Жизнь» и московский журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном». И опять-таки на материале поэзии проще понять метод Кржижановского: контаминация различных смыслов из порой далековатых, а порой близких, но не совпадающих источников.

Однако поэзия Кржижановского была бы чьей-нибудь ещё, когда б парадоксальность не распространялась на все области поэтики, в частности, на систему образов. Тишина у него пугающе-амбивалентна; но есть ещё весна, и этот мотив, безусловно, положительно окрашен. Он связывает автора с общеевропейской романтико-символистской традицией. Благодаря весне автор оказывается связан хоть с Жуковским, хоть с Пьяццолой, хоть с любезными сердцу немцами. Образы весны у Кржижановского могут звучать по-бытовому, даже травестийно (чего стоят прыщики или назревающий «половой вопрос»), что совершенно не вытесняет бытийно-мистический план; можно сказать, что этим поэтом, как многими сентименталистами и романтиками, а до них язычниками, верными обрядовым действам, и всеми, кто оказался в хронологическом промежутке, весна действительно воспринималась как акт творения мира – каждый раз заново:

На зыбких клавишах звучат шаги Весны:
Вся в струнных шорохах, вся в завитушках трелей —
Идёт, и на пути синеют травы-сны,
И влажный снег с ветвей роняют ели.
(«An den Fruhling (Григ)»)
Пушкин, конечно, не единственный автор, с которым Кржижановский вступал в диалог. Его укоренённость в культуре Серебряного века очевидна, тяготение к символизму, даже к декадентству ощущается и на уровне образов или интонаций, и благодаря реминисценциям. Бессмысленно кривящийся солнечный диск, визг женщин, скрип уключин из блоковской «Незнакомки», написанной в 1906 г., отзывается неблагозвучиями, таким, например: «Солнцу песнь визжит шарманка // Хриплою руладой» («Весеннее утро»); а ещё более ранняя «Фабрика» даёт образы для стихотворения «Предутреннее», хотя мотив «голоса» гудка у Кржижановского решён иначе. В «Академии» стих «Там глухо заперты ворота» – почти дословная цитата из той же «Фабрики». Мотив продажной любви толкуется Кржижановским по-брюсовски (строку «После ночей нечистых упоений…» мог бы написать Брюсов, да и в целом стихотворение совершенно отвечает трактовке темы, типичной для демиурга русского модернизма). Название стихотворения «У ночного окна» – брюсовские полстроки. Но разве только Блок и Брюсов! Жало звёзд у Кржижановского («Suicidium») перекликается с лучом-«булавкой заржавленной» у Мандельштама («Я вздрагиваю от холода…», 1912): сам ли Кржижановский нашёл образ враждебных звёзд, столь нетипичный для русской поэзии?.. И можно ли предположить, что синяя звезда из стихотворения «В лаборатории» сошла с небосклона Николая Гумилёва, чьи стихи, включавшие этот образ, появились годом раньше?..

Можно выявить и связь поэзии Кржижановского с лермонтовской – имеются в виду стихотворения «Ангел» («По небу полуночи ангел летел…») и «Парсифаль». И там и там звучит мотив вечного возвращения, точнее, вечного невозвращения воплощённых душ к первоисточнику. Кавычки в названии текста Кржижановского отсылают не к фигуре чистого душой рыцаря Парсифаля (в других вариантах Персиваля и проч.; у Лермонтова фигурирует «душа младая», чистая, поскольку ещё не воплотившаяся), а конкретно к музыкальной драме Вагнера. Описанная Кржижановским ситуация – исполнение драмы на рояле, видимо, в более интимной обстановке, чем концертная – позволяет представить музыку как проводника в идеальный мир (у Лермонтова это «тихая песня»), причём такого проводника, чья задача невыполнима: вернуться туда для воплощённых невозможно. Лилейные (лилия – цветок Богоматери, символ чистоты) руки, извлекающие созвучья, позволяют через земную мелодию прозвучать напеву небесному или, во всяком случае, хотя бы представить его отзвук.

Реминисценции в поэтическом творчестве Кржижановского или найдут своего исследователя, или нет. В любом случае, думается, сказанного достаточно для понимания: с точки зрения поэтики и мировоззрения его творчество генетически всходит к символизму. Оригинальный стиль Кржижановского, считающийся загадочным – аналог ему так трудно найти в прозе первых десятилетий XX века, – все эти лингвистические фантазмы суть порождения символизма, одна из его естественных проекций во времени, органичное продолжение, сопровождающееся развитием целого ряда приёмов. Парадоксальность и балансирование на грани абсурда, метонимичность, метафоры – всё это Кржижановский взял из символизма, освоил в поэзии и воплотил в прозе. Но поэзия его оказывается ключом к пониманию развития творчества в целом. Музыкальные образы, кстати говоря, занимают в его поэтике вот уж поистине особое место, и это дополнительный стимул признать его поэзию постсимволической, а прозаический метод охарактеризовать как генетически связанный с символизмом. ...



Все права на текст принадлежат автору: Сигизмунд Доминикович Кржижановский, Юлиан Тувим.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Рыцарь духа, или Парадокс эпигонаСигизмунд Доминикович Кржижановский
Юлиан Тувим