Все права на текст принадлежат автору: Элеонора Сергеевна Пахомова.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Тихий домЭлеонора Сергеевна Пахомова

ЭЛЕОНОРА ПАХОМОВА  #ТихийДом

Не все события и персонажи этой книги вымышлены. Но на всякий случай скажем, что любые совпадения случайны.


«Существует легенда об уровнях глубины и доступности сайтов. Чем глубже, тем интереснее и опаснее. На нижних уровнях это уже не просто сайты, они каким-то образом влияют на человека. Начинающим нетсталкерам стоит знать, что после похода на нижние уровни нужно проводить тест на здравый ум.


Самый низ, самый конец и самый пик – Тихий Дом – являются точкой невозвращения в реальный мир. Тихий дом – это не сайт. Это состояние человека, прошедшего информационное перерождение. Попасть в Тихий Дом можно через сон, жизнь и сеть».

Wikireality.ru 

Уровень доступа D

D – верхний уровень сети. Здесь находятся сайты, которые индексируются поисковиками и доступны каждому

пользователю Интернета.

Это то, что лежит на поверхности. 

Уровень D. Глава 1

– Ирина Петровна, ну не мучайте вы меня. Ну нет оснований для возбуждения уголовного дела. Я вам в десятый, нет, в сотый раз уже, наверное, повторяю…

Майор полиции Иван Замятин говорил с трудом, преодолевая себя. По тому, как он сводит белесые брови, пряча взгляд, морщит лоб и краснеет разномастными пунцовыми пятнами, было видно, что он не врет: эта женщина, которая вот уже неделю поджидает его на крыльце МУРа и все смотрит на него день ото дня теряющей силу пустотой, действительно вызывает в нем муку. Иван Андреевич сделал над собой усилие – взглянул ей прямо в глаза, аккуратно сжал хрупкие плечи.

– …в ходе проверки установлено – это было самоубийство. Я больше ничем не могу вам помочь. Дальнейшего расследования не будет. Не будет, понимаете? Вам незачем больше сюда приходить.

Однако эти слова, казалось бы, понятные, доходчивые, подействовали на вопрошательницу, как и в предыдущие дни, – никак. Будто не вердикт сейчас прозвучал, а бессмысленная подводка к основной речи. Ничто не дрогнуло в ней самой, не изменилось во взгляде. Она продолжала стоять перед следователем не шелохнувшись, как безвольная кукла, которую в вертикальном положении удерживают только большие ладони майора, и смотреть ему в глаза так, словно пытаясь перекачать в него по этому эфемерному каналу всю свою боль. Как ни странно, метод работал – Замятину чудилось, что ее боль, и правда, проникает в него холодной некротической субстанцией, которая расползается в организме, обволакивая все внутри чем-то стылым, раздражающим теплые мягкие ткани так, что они начинают садняще ныть. Он отвел взгляд, словно вырываясь из плена, и издал отчетливый звук, похожий на сдавленное рычание раненого зверя. «Бесполезно! Объяснять бесполезно! Когда уже закончится эта пытка?» Он выпустил из рук ее плечи; с небольшим усилием, в котором все же чувствовалось раздражение, устранил ее с прохода и вошел в здание, шумно захлопнув дверь.

«Твою мать!» – Вместо приветствия выдал коллегам Иван Андреевич. Те понимающе переглянулись, вопросы задавать не стали – знали, что Ирина Лаптева ему всю душу вытрясла, и о том, что сегодня ни свет ни заря снова блокировала подступы к рабочему месту, тоже знали. Почему-то «жертвой» она выбрала именно Замятина и никого больше из рабочей группы. Остальные могли миновать ее пост беспрепятственно, хоть и виновато отводя глаза, повинуясь иррациональному необъяснимому чувству. Они могли бы смотреть прямо, зная, что соблюли все процедуры честно, и никакой вины ни за кем из них нет. Но почему-то перед матерью, которая лишилась единственной дочери и теперь металась в поисках ответа на вопрос, за что и почему, не понимая до конца, с кого именно его потребовать, каждый чувствовал себя причастным. Ведь каждый из них был частью этого мира.

Иван Андреевич посидел с минуту в тишине, буравя взглядом стену напротив, а потом хрястнул по столу кулачищем так, что в кружке жалобно забилась чайная ложка, отбивая о керамические стенки что-то вроде набата, а за своим столом вздрогнул младший оперативник Володя Сусликов.

– Володя, дай-ка материалы по проверке.

«Ну сколько можно, честное слово?! – мысленно взывал Иван Андреевич к кому-то невидимому, шурша листами и по новой вглядываясь в заученные почти наизусть строки. – Ну вот же, вот! Черным по белому на родном, понятном русском языке написано! Из показаний свидетелей (одноклассников и друзей погибшей): “Лиза была замкнутой, своеобразной…” Отчет судмедэксперта: “На запястьях и предплечьях обеих рук обнаружены многочисленные рубцы от порезов различной давности”. Кроме того, данные всевозможных экспертиз: траектория падения, характер травм и повреждений, показания опрошенных и данные с камер наблюдения – на балконе тринадцатого этажа злополучной многоэтажки Лиза была одна, пришла туда сама, и прыгнула тоже сама! Сама, черт подери! Она! Прыгнула! Сама!!!» Вот только записка, зажатая в руке мертвой девочки, была какой-то странной, не настолько однозначной, как все вышеперечисленные факторы. На тетрадном листе в клетку погибшая Лиза Лаптева вывела лишь два слова: «Тихий дом». Для предсмертного послания слишком лаконично, но кто знает, что за хаос царит в умах современных подростков. Замятин склонялся к версии, что «Тихий дом» – не что иное, как тот свет, в пользу которого Лиза Лаптева сделала свой выбор. И что со всем этим прикажете делать?

Иван Андреевич и так уже предпринял все, что мог: проверку проводил со всей тщательностью, не пытаясь сразу же списать смерть на самоубийство; всех, кого мог, опросил; всевозможные экспертизы инициировал; землю носом рыл. И все под обременяющей тяжестью этого молящего и обвиняющего материнского взгляда!

Жалко! Очень жалко! И девочку, и ее осиротевшую мать. Но это жизнь. Такая, чтоб ее, жизнь. Не всем она по зубам, не все от нее в восторге. Статистика – вещь упрямая, и она утверждает, что Россия на третьем месте в мире по числу подростковых самоубийств, этот показатель больше чем в три раза превышает средний по миру. Это без учета попыток самоубийства и списания добровольных смертей на несчастные случаи. Добровольных смертей в этой стране вообще больше, чем насильственных, – опять же статистика. Что он, Иван Замятин, может с этим сделать?

Так он уговаривал себя, бестолково пялясь на страницы, из которых ничего нового было не узнать. Аргументы хоть и казались убедительными, а отчеты по результатам проверки складными, комар носа не подточит, но отчего-то они не действовали на Замятина должным образом. Не успокаивали его, не убеждали в правильности принятых решений, отказывались ложиться идеальной гладью фрагмент к фрагменту. Это был тот особенный случай, когда его чуйка навязчиво свербела, несмотря на полноту приведенных оснований, и по опыту Замятин знал – ей, язве, зубы не заболтаешь. А тут еще Ирина Петровна Лаптева со своими ежедневными визитами и два непонятно к чему написанных слова «Тихий дом». Ну твою же ж мать! 

Уровень D. Глава 2

Ключ легко, как по маслу, вошел в скважину замка, пальцы рефлекторно прокрутили его вокруг оси два раза, раздался такой знакомый щелчок. Этот щелчок Ирина Петровна Лаптева слышала каждый день, много лет подряд, всегда, когда открывала и закрывала теперь уже старенькую, с обшарпанным дерматином дверь своей квартиры. Щелчок был привычным, он был константой.

Отныне на этом щелчке привычное в ее жизни заканчивалось. С недавних пор все-все, что находилось по ту и по эту сторону входной двери, стало другим – неузнаваемым, искаженным, пугающим. Перемена случилась вдруг, в одночасье, когда из динамика ее мобильного телефона до слуха донесся чужой казенный голос, назвавший ее по фамилии, имени и отчеству. Ей достаточно было услышать лишь: «Лаптева Ирина Петровна?!» в той особой вопросительно-утвердительной интонации, которой говорят официальные лица, чтобы мир вокруг стремительно начал меняться.

Никогда прежде к Ирине Петровне не обращались так, но странным образом даже впервые услышанная эта интонация не давала простора воображению – ее узнала не память, а нутро, – и вместе с ней в самую глубь материнского естества проник иррациональный цепенящий ужас, осознание беды. Собеседник не озвучил еще самого главного: «К вам обращается участковый уполномоченный полиции сержант Самойлов…», а перед ней уже поплыл морок, окружающее пространство поменялось в цвете, все, чего касался взгляд, подернулось патиной, пошло трещинами, будто из привычного мира Лаптеву выбросило в страшное неживое зазеркалье. На словах же «С вашей дочерью произошел несчастный случай. Вам необходимо приехать на опознание» мир вокруг изменился необратимо и окончательно. Навсегда.

И сейчас, когда дверной замок снова предательски лязгнул эхом ее прошлой, как она теперь понимала, самой счастливой на свете жизни, Ирина Петровна не находила в себе решимости перешагнуть порог. Ведь там, за дверью, ее поджидает очередная неистовая атака пронзительной боли при взгляде на то, что напоминает о дочери. С уходом Лизы эта боль как глупое, назойливое животное поселилась в ее квартире, всякий раз нетерпеливо поджидая возвращения хозяйки под дверью, чтобы наброситься. По форме боль походила на сюрикен – металлическую звезду с заточенными лучами, метательное оружие якудза. Маленький диск с причудливыми изгибами лопастей, который, поддавшись вращательной силе, превращается в мясорубку.

Каждый раз, когда Лаптева открывала входную дверь, в проеме возникала привычная картина. Раньше этот вид казался ей приевшимся до неразличимости, а теперь всякая мелочь и деталь сделались выпуклыми и броскими, обрели новый смысл. Прямо по курсу – коридор на кухню, бездверный арочный проем и стул, стоящий боком к столу и спинкой к стене. Именно он был с детства облюбован Лизой. Она взбиралась на него как на топчан, поджимая ноги – правую под себя, а левую ставила стопой на сидушку так, что худенькая коленка маячила на уровне подбородка. Возвращаясь с работы, Ирина Петровна часто заставала ее на этом самом стуле – отворяла дверь и первым делом видела дочь в присущей ей позе, с кружкой в руке. Заслышав копошение в замке, Лиза поворачивалась на звук, и Ирина Петровна наблюдала быстрое движение длинной, тонкой, как у утенка, шеи, воздушный росчерк острого подбородка, взгляд серых глаз с васильковым рисунком на радужке.

Конечно, взрослея, Лиза менялась. С годами из улыбчивой девочки с ясной радостью в глазах она постепенно превращалась в задумчивого подростка. Внешне становилась выше и тоньше, светло-русые волосы, большую часть ее недолгой жизни заплетенные в косу или распущенные по плечам, укладывались в разные, все более короткие стрижки, пока однажды Лаптева не увидела дочь с черным каре и ровной челкой до самых бровей. На этом контрасте васильковый рисунок на радужке засветился ледяной синевой.

Испугалась ли Лаптева такой перемены? Возвращаясь мысленно к тому моменту, она не могла ответить на этот вопрос. Она вообще плохо умела разбираться в собственных переживаниях, будто чувства ее – струны, которые, вместо того чтобы звучать по отдельности, издавая чистые ноты, были собраны в пучок и завязаны в один объемный тугой узел. По случаю этот узел раскачивался как колокольный язык, разнося внутри глухое «бум-бум». Вот и тогда он взволнованно дернулся из стороны в сторону, но Лаптева не поняла, что за струна растревожилась первой – испуг или удивление. «Это сейчас модно, мама», – заявила Лиза серьезно, и Лаптева заставила узел затихнуть. Авторитет дочери в их семье вообще в какой-то момент возобладал над ее собственным, будто они поменялись ролями, а Лаптева и не заметила, когда именно это случилось. «Я, наверное, слишком многого не замечала. Прости меня, девочка. Прости меня…»

Теперь же вместо Лизиного взгляда с васильковым рисунком, веселого или задумчивого, от этой точки в пространстве на Лаптеву летел сюрикен, по злой иронии похожий абрисом на василек, играя холодными бликами на клинковой заточке. Увернуться от него было невозможно, и она смиренно подставляла грудь хищной стальной звезде, которая вонзалась в живую плоть одурманенным голодом зверем. Работая лезвиями, сюрикен легко прокладывал себе путь все глубже и глубже, пока не увязал в том месте, где, по поверьям, в человеческом теле живет душа – на три пальца выше солнечного сплетения.

Так, с сюрикеном в утробе, Ирина Петровна шаг за шагом медленно продвигалась от порога вглубь квартиры, пространство которой теперь казалось ей плотным, требующим усилий преодоления. Повсюду она натыкалась на памятные зарубки, заставляющие лезвия полосовать яростнее. Вот в коридоре стоит еще Лизина обувь; висит на крючке черная курточка, о которой она так мечтала в прошлом году; вот на сидушке стула потертость в том месте, куда она упиралась пяткой; вот ее кружка, еще детская, со смешными медвежатами, жмущимися друг к другу щека к щеке… Когда же перед Лаптевой неминуемо возникала дверь в комнату дочери с плакатом в стиле аниме, то сюрикен начинал вертеться неистово, наматывая на острые лопасти нервы и жилы, оставляя внутри кровоточащее рваное месиво.

И она не выдерживала. На слабых ногах доходила до своей кровати и ложилась в чем была. Изнуренная пыткой, она теряла различие между дремотой и явью, отчего время превращалось в липкую прочную паутину, опутывающую недвижимое тело пелена за пеленой. Единственным побудительным аргументом к тому, чтобы время от времени разрывать эти путы и возвращаться в реальность, для Лаптевой была мысль о том, что нужно выяснить реальные причины поступка дочери. Поступок/ступать/шаг/балкон/неистовство сюрикена/забытье.

С тех пор как боль поселилась в ее доме, прошло уже больше месяца, а острые края ничуть не затупились. Сейчас, стоя у входной двери как на распутье и машинально поворачивая ключ то в одну сторону, то в другую, Ирина Петровна прислушивалась к щелчкам, словно они, как лязг волшебных часов, могли бы обратить время вспять – к тому моменту, когда из кухни к порогу на нее летел не сюрикен, а васильковый взгляд. Но все же она понимала – этому не бывать, и она замирает перед дверью не в надежде на чудо, а лишь для того, чтобы как-то отсрочить пытку возвращения в их с Лизой дом.

Ирина Петровна устало прильнула к двери, уткнувшись лбом в мягкую обивку, и неизвестно, как долго еще простояла бы так.

– Ирочка, тебе плохо? – Послышался с лестничного пролета взволнованный, дребезжащий стариковскими нотками голос соседки.

– Нет-нет, Марья Алексеевна, со мной все в порядке. Спасибо. – Прошелестела Лаптева не оборачиваясь и, чтобы не пугать старушку, шагнула в квартиру.

Ставшая традиционной экзекуция повторилась со всеми ритуалами. Когда взгляд Лаптевой уперся в плакат с Лэйн (так назвала анимешную мультяшку Лиза), сознание ее помутилось. В порыве она толкнула дверь, которую не открывала со дня похорон дочери. Это было похоже на жест отчаяния, будто она надеялась, что теперь сюрикен добьет ее окончательно. Затея почти удалась. Створка поддалась, петли скрипнули, и перед ней предстала комната Лизы. Первое, что увидела Лаптева в этой комнате, был рисунок кита на бледно-сиреневых обоях, сделанный Лизиной рукой почти во всю стену.

За окном смеркалось, в глазах стояли слезы. Синий кит с веселым красным полосатым зобом плыл по воздуху в тусклом коридорном свете. Чтобы отдышаться, на несколько секунд Лаптева прикрыла глаза. А когда открыла их, то сквозь мутную пелену слез разглядела шевеление китовой туши. Кит медленно изогнулся, развернув в три четверти свою плосколобую голову и мешковатый зоб, пасть его дрогнула – нарисованная Лизой улыбка будто оплавилась, сползла вниз уголками. Навесив этот жуткий оскал, кит задорно подмигнул и резко двинулся прямо на теряющую сознание Лаптеву. 

Уровень D. Глава 3

– Тихий дом, говоришь?

Мирослав Погодин выслушивал унылый монолог Замятина, вольготно устроившись в плетеном садовом кресле и неспешно потягивая красное вино. В то время как он являл собой образчик покоя и умиротворения, собеседник выглядел абсолютным его антиподом – напряженный, расстроенный, погруженный мыслями в какую-то постороннюю, невидимую глазу действительность.

Никогда раньше Иван Андреевич не демонстрировал склонности к рефлексии, а тут будто другой человек. Ничто в этот погожий весенний день не отвлекало его от мрачных дум – ни водка, чистейшая, словно детские слезы, любовно уложенная на ледяную горку в хромированном ведерке и манко бликующая на солнце запотевшим стеклом; ни легкая, располагающая к беззаботной праздности атмосфера; ни сам повод собрания – обмывали защиту докторской Мирослава, посвященную обрядам как форме религиозной деятельности.

Празднество Погодин решил провести в неформальной обстановке. К чему все эти душные застолья в ресторанах с поочередными тостами и официальными речами? Он так и видел, как его коллеги по научной деятельности устроятся за длинным столом и весь вечер просидят деревянными куклами, неловко поворачиваясь, чтобы передать соседу салат. То ли дело пикник на лужайке загородного дома – простор и раздолье – красота! Тут тебе и прозрачно-голубое небо с белой рябью облаков, которые, уходя в перспективу, будто цепляются своими ватными боками за верхушки стародавнего хвойного леса, и английский газон с сочно-зеленой жизнеутверждающей порослью, и бодрящий весенний воздух, и посадочные места на любой вкус. Вон, например, гроза и светоч кафедры религиоведения философского факультета МГУ Степанида Михайловна Вержбицкая пытается устроиться в салатовом кресле-мешке – нестатичной, ускользающей конструкции, – оглашая окрестности своим специфическим, сильно напоминающим уханье совы смехом (который, между прочим, не каждому доводилось слышать!). А изрядно захмелевший доцент Востриков, годящийся Вержбицкой во внуки, рвется ей в этом помочь. Любо-дорого смотреть!

Встреча по знаменательному поводу уже перешла в ту стадию, когда всем сделалось по-настоящему хорошо. Вступительные речи были сказаны, горячее и закуски не по разу опробованы, алкогольные напитки разогнали кровоток и расширили границы сознания, отчего мир стал казаться лучше, чем есть на самом деле. Гости расслабились, разбились на группы. По интересам ли? На праздник Погодин пригласил, конечно, не только коллег, но и друзей. Компания получилась разношерстной.

Поначалу все держались стайками: ученые умы переговаривались друг с другом сдержанно, с плохо скрываемым изумлением осматривали роскошество загородного дома новоиспеченного доктора наук и несколько чопорно поглядывали в сторону его друзей (по большей части таких же мажоров, как и Погодин). Те, в свою очередь, строгой профессуры сторонились с некоторой опаской. Теперь же, под градусом, все смешались в самых неожиданных комбинациях.

Сам виновник торжества, уделив гостям достаточно внимания, занял стратегическую позицию в относительно уединенной части сада и не без удовольствия озирал происходящее. В этом укромном уголке его и настиг Иван Замятин, тоже приглашенный в качестве хорошего приятеля. Из всех собравшихся он один выбивался из стихийно возникшей гармонии.

Замятин был сам не свой. Мирослав заметил это еще при рукопожатии, когда прибывший гость уныло буркнул «поздравляю», прозвучавшее как «соболезную». Обычно легкий и непринужденный, он был замкнут. Всегдашний румянец и здоровый цвет лица сменились бледностью, которая на фоне задорного английского газона отдавала даже несколько болезненной зеленцой. Не нужно было обладать даром особой проницательности, чтобы понять – Ивана Андреевича что-то тяготит и гложет. Погодин же этим даром обладал. А после недавнего путешествия в Тибет и вовсе стал интуичить сверх всякой человеческой меры. Случилось это не вдруг. Его интуиция постепенно и не явно для него самого стала раскрываться все новыми гранями. Одна из них проявилась в том, что иногда, едва взглянув на человека, Погодин четко понимал, что откуда-то знает о нем больше, чем тот сам о себе.

– Рассказывай, Ваня, – без лишних прелюдий начал он, лишь только Замятин опустился в плетеное кресло по соседству, а официант, вышколенный в первоклассной кейтеринговой службе, удалился, поставив на столик рядом с ним ледяную водку и закуски.

Тут-то Иван Андреевич и посвятил его в предмет своих переживаний, будто только и ждал момента, когда кто-нибудь согласится разделить с ним душевный груз. Будто только за этим и пришел. Все выложил, как на исповеди. Да и с виду походил на кающегося грешника – смотрел все мимо, наискось, кивал тихонько в такт собственным недодуманным мыслям.

– Понимаешь, они мне сниться уже стали, и мать, и дочка, вот до чего дошел. Поначалу вроде было дело как дело. Ну как… Детей, понятно, жалко больше всего. Так ведь не первая она с балкона сиганула. У нас сейчас процент детских самоубийств такой, что… – Иван Андреевич махнул рукой, будто морок отгонял, и снова затих, поник, кивнул чему-то.

– Эк как тебя проняло, – констатировал Мирослав, сочувственно разглядывая кислую мину собеседника, но мысль продолжить не успел.

– А тебя бы не проняло? – Вскинулся майор. – Каждый день она ко мне приходит, мать. Каждый! И в глаза все глубже и глубже заглядывает. До печенки меня уже пробуравила. А мне-то тоже на нее смотреть приходится, и всякий раз, когда я снова вижу этот потухший, выцветший взгляд, мне кажется, что он затягивает меня как болото в другую, не мою жизнь. Туда, где холодно, одиноко и жутко. Не знаю, в общем, как объяснить, но иногда мне кажется, что даже чай или вот… водка, – он кивнул в сторону ведерка, – в другой, в ЕЕ жизни обретают непривычный для меня вкус. А ты говоришь – проняло!

– Я понимаю тебя, Ваня. Не кипятись. Правда, понимаю. – Погодин на нервный тон не поддался. Посмотрел собеседнику в глаза спокойно и пристально, так что тот сбавил обороты, выдохнул.

– Спасибо… За понимание, – беззлобно, но и безрадостно сказал он и опрокинул стопку.

Ежик волос на коротко стриженной русой голове майора заиграл на солнце золотистыми щетинками. Не рассчитав силы, Замятин вернул стопку на стол так, что она угрожающе звякнула. В напряженной позе, ссутулившись, округлив массивные плечи, он казался лишь еще больше, чем был в действительности, – как до предела сжатая пружина выглядит более угрожающей, чем распустившаяся во всю длину.

– Так, значит, Тихий дом, говоришь? – Уточнил Мирослав.

– Тихий, – подтвердил Замятин. – А чего ты к этому дому прицепился? О многом он тебе говорит? По мне, так гораздо больше говорит совокупность всех остальных обстоятельств, судя по которым – это самоубийство чистой воды и единственная виновница этого умерла.

– Боюсь, Ваня, тебе не очень-то понравится направление моей мысли. Но на твоем месте я эту предсмертную записку так просто со счетов бы не списывал. Эти два слова «Тихий дом» на поверку могут оказаться не такими простыми и безобидными, как кажутся.

– Черт, Погодин, ты специально меня бесишь? Можешь по существу говорить, без этих своих интриганских подвывертов? Что не так с этим домом, неужели опять тайное общество сатанистов-оккультистов? Только этого не хватало. Мне, знаешь ли, твоих телемитов вот так вот хватило*.

И он наглядно продемонстрировал, как именно ему хватило телемитов: поднес ладонь ребром к самому горлу, шею вытянул, под рукой нервно, как истеричный ребенок, прыгнул кадык. Сомнений не оставалось – распутывать сатанинские шашни для него, в отличие от Погодина, развлечение то еще.

– Выдохни, Ваня, взвинченный как штопор, того и гляди в землю уйдешь вращательными движениями. Закуси, – Погодин подцепил на шпажку крупную маслину и всучил Замятину.

Иван Андреевич на шпажку посмотрел как на недоразумение – не его масштаб, – но маслину смиренно заглотил, поморщился.

– Если ты так психуешь, значит, сам понимаешь или чувствуешь, что в этой смерти не все точки над i расставлены. Угадал?

Майор покосился на Погодина, словно его застукали за чем-то неподобающим и он с ходу не может решить: оправдываться или идти на попятную. В конце концов он вздохнул, откинулся на спинку кресла, обмяк. Будто то обстоятельство, что его уличили, освободило от ноши.

– Ну угадал. Ты вообще, Погодин, догадливый. За то и держим. За тем я, наверное, к тебе и заявился, чтобы ты произнес эту дурацкую мысль вслух и она перестала точить меня изнутри. Так, значит, все-таки нечисто с Тихим домом?

Мирослав улыбнулся.

– Навскидку не скажу. Если бы ты меня про каких-нибудь розенкрейцеров спросил, я бы с ходу выдал. Про Тихий дом я слышал вскользь и в тему не вникал, но все же слышал. Так что слова эти не случайные. Возможно, неспроста она их написала. Я бы копнул в эту сторону.

– И что же ты слышал?

– Что это некая запредельная территория, до которой современные подростки пытаются дорваться с помощью Интернета. Высокотехнологичное зазеркалье. Больше пока не скажу, честно говоря, пропустил мимо ушей, всерьез не воспринял. Но раз такое дело, справки наведу. Я так понимаю, что предсмертная записка – единственная загадка в этом деле, которая не позволяет тебе поставить в нем жирную точку?

Впервые за этот день Иван Андреевич позволил себе улыбнуться:

– Я уже начинаю тебя бояться, Погодин. Чисто Ванга.

– Говоришь, и порезы на руках у нее были?

– Были. Я из-за этих порезов еще больше убедился, что девочка мысль о самоубийстве вынашивала давно. Раз запястья резала, значит, пыталась уже с собой покончить. Как мать не замечала, удивительно.

– Ничего, Ваня, это пока еще не значит.

– В смысле?

– В том смысле, что мало ты знаешь о современных детях.

– А ты прямо много о детях знаешь! Вон, я смотрю, у тебя мал мала меньше, – Замятин кивнул в сторону резвящейся Степаниды Михайловны.

– Ты забываешь, что у меня студенты, Ваня. Студенты! Так что в некотором смысле меня можно считать многодетным отцом. 

Уровень D. Глава 4

– Вот смотрю я на тебя, Тищенко, и как наяву вижу, что ты всю ночь за компом просидел.

Погодин подловил невысокого взъерошенного парня в коридоре, который вел от аудитории к буфету. Разноцветная клетчатая рубашка и лохматая рыжая макушка то угадывались в толпе студентов, то снова исчезали из виду. Но Погодина со следа было уже не сбить. Во время лекции он то и дело поглядывал на этого парня, будто боялся упустить момент, когда тот в своей обычной манере тихой сапой юркнет из аудитории, и ищи его потом, свищи.

Во время лекции объект наблюдения, очевидно, дремал, уютно устроившись на одном из последних рядов, благодаря чему у Мирослава складывалось обманчивое впечатление, что ситуация под контролем и по окончании пары он спокойненько перехватит его на выходе. Однако стоило ему произнести ключевую фразу: «На сегодня все, надеюсь всех вас увидеть на следующей лекции» – и буквально на несколько секунд отвести от зала взгляд, чтобы застегнуть сумку, как парня и след простыл. «Ну как он это делает?!» – только и успел изумиться Мирослав и, подхватив вещи, самоотверженно ринулся в самую гущу столпотворения у выхода из аудитории. К счастью, рост метр девяносто четыре сантиметра давал ему достаточно возможностей, чтобы углядеть в плотных рядах оголодавших студентов искомую макушку.

Эта рыжая макушка наряду с другими внешними признаками Игната Тищенко была знакома преподавателю философии Погодину так хорошо, что иногда от ее вида ему становилось плохо. Игнат относился к той особой породе студентов, которых природа наделила многообещающим, незаурядным умом, но напрочь лишила склонности к методичной учебе (а в качестве бонуса еще и отвесила неодолимого обаяния, противостоять которому умели лишь матерые педагоги). Погодин матерым пока не стал, может, в силу возраста (в тридцать три года матереют только особо предрасположенные), а может, потому, что у него не было необходимости жить на зарплату бюджетника, на которой и закаляется самая крепкая педагогическая сталь. Поэтому лоботряс Тищенко успел отпить у него немало крови. Как с ним было бороться?

Поначалу лекции и семинары Погодина Игнат не слишком жаловал и от преподавателя философии улепетывал по коридорам затейливыми зигзагами как заяц-русак, рассчитывая остаться незамеченным. Ох уж эта макушка! Как она в ту пору примелькалась Погодину, который давно приметил нерадивого студента и наблюдал за его наивными манипуляциями с плохо скрываемой улыбкой и хитрыми проблесками в синих глазах. «Прячься, Тищенко, прячься, – думал он. – Во время сессии свидимся”.

И действительно, на первом же экзамене до Тищенко дошло, что если раньше он бегал от Погодина, то теперь придется побегать за ним. Мирослав Дмитриевич только казался «лапочкой» и «зайкой» (именно так о нем шептались восхищенные студентки), а характер, как выяснилось, имел непростой. Паршивейший имел характер, если уж совсем начистоту. Списать-то на экзамене он позволил, хоть и поглядывал с улыбкой на часы-шпаргалку, которые неприметным черным квадратом притаились у Игната на запястье. Но на дополнительных вопросах завалил его с треском, похоже, получая от процесса немалое удовольствие. «А про это я рассказывал на третьей лекции… а про это на седьмой… а этой теме был посвящен коллоквиум…» Понял тогда Тищенко, что под видом заиньки притаился чистый зверь. И главное – сидит, улыбается, смотрит так ласково, по-отечески. Умиляется тому, как взмокший ответчик покрывается ранней нечаянной сединой. Одно слово – садюга. «Ну и что мы, Игнат, будем с вами делать?» – спросил тогда Погодин скорей доброжелательно, чем строго. Но первокурснику эти слова показались зловещим шепотом.

– Я все выучу, Мирослав Дмитриевич. Честно!

– Так уж и все? – Удивленно повел бровью тот: – Знаешь что? За семестр пробел в твоих знаниях образовался большой. Сильно сомневаюсь, что ты сам его наверстаешь. Давай-ка ты походишь ко мне на дополнительные занятия в частном порядке, поставлю пересдачу автоматом. Можешь, конечно, сам готовиться, но гонять буду по всему пройденному за семестр материалу.

– Сколько? – тихо уточнил Тищенко, изменившись в лице.

– Что сколько?

– Стоит одно занятие?

– Нисколько. Будем считать, что с моей стороны это проявление социальной ответственности. Благотворительность, так сказать.

Игнат, казалось, ушам своим не поверил, пытаясь сообразить, в чем же тут подвох. Первым делом он подумал о том, что настойчивое предложение посещать частные уроки – не что иное, как вымогательство педагогом взятки за оценку, ловко замаскированное под репетиторство. Однако ни на первом, ни на втором, ни на третьем занятии Погодин так и не поднял вопрос об оплате. Он спокойно и непринужденно разжевывал Игнату учебный материал и отпускал с миром. Заинтригованный Тищенко по-тихому навел на факультете справки и выяснил, что Мирослав Дмитриевич Погодин, оказывается, мажор, олигарший сын и в тех жалких крохах, которые, в принципе, может вытрясти из скромного семейства своего ученика, уж точно не нуждается. Даже если каждый член семьи Тищенко продаст по почке. «Чего же он от меня хочет? – недоумевал Игнат, наблюдая за тем, как педагог тратит на него свое свободное время, исправно появляясь в аудиториях в назначенное время: —Скучно ему, что ли?»

Отчасти это было правдой. Погодин действительно искал для себя новое занятие. После недавних потрясений в Тибете он не был готов к одиночеству в тех масштабах, которые прежде казались ему нормой. Оставаясь наедине с собой, он неизменно начинал думать о случайных и бессмысленных смертях, свидетелем которых ему пришлось стать. О детском удивлении в глазах человека, врасплох застигнутого пулей. О холодном черном брезенте, небрежно брошенном на труп того, чья жизнь была примером для него самого. О сотнях, а может, и тысячах других жизней, оборванных по прихоти человека, возомнившего себя вершителем судеб. Человека, который был ему не чужим. И чем навязчивей воспоминания, яркие и четкие как явь, шокировали его сознание внезапными ослепительными вспышками, тем сильней Мирослав хотел отделаться от них навсегда.

Избавиться от душевной боли можно было обесценив ее. Многократно прогнав воспоминания, а вместе с ними и все пережитые чувства через жернова памяти, пока наконец они не перемелются в самую никчемную муку и не просыпятся сквозь пальцы отжившим прахом. Другой вариант – пойти по пути просветления. Осознать бренность мира, тщету стремлений и надежд, проникнуться мимолетной, сиюминутной природой жизни и смерти, приноровиться смотреть на свой и чужой жизненный путь отрешенно. Он чувствовал, что как никогда близок к этому. Что стоит ему пожелать – и призрачная пелена, ограждающая будничное мировоззрение от вселенского безразличия, дрогнет перед ним и откроет путь за свои пределы. Иногда ему снилось колесо сансары – то, что он увидел у подножия Кайласа в снопе лучей ослепительно белого света, теряя сознание. Оно вращалось перед ним гипнотическим кругом, являя взору калейдоскоп миров, ограниченных кармой. Увеличиваясь в размерах, оно надвигалось на Погодина самой сердцевиной – центром схождения миров, и Мирослав угадывал в нем точку мистического перехода, но не спешил войти в эту дверь.

Он еще не решил, какой вариант для него предпочтительней: обесценивание переживаний делает человека жесткосердным, а просветление – безразличным ко всему, не способным испытывать ни радость, ни горе. Он медлил с выбором, втайне надеясь побыть еще вполне живым, уязвимым, но способным переживать всю полноту земных страстей. А потому он искал способ отвлечься, перенести фокус внимания с внутреннего на внешнее.

Другая причина его готовности совершенно безвозмездно тратить свое время на Игната Тищенко крылась в том, что Мирослав считал людей самым интересным из всего, что только есть на земле. Вглядываться в их глубины он мог бесконечно. Сколько душ на планете, и все они отличаются друг от друга – эдакий калейдоскоп микрокосмов, который никогда не повторяет рисунка. В том, как по-разному складываются цветные стеклышки внутренних миров, Погодин умел разглядеть историю – будто книгу прочитывал. В каждой – уникальный рисунок боли и радости, слабости и преодоления, игра света и тени. Но в отличие от книг, где рассказ начат и закончен, внутренние миры людей переменчивы, подвижны – как закат на фотографии и в реальности.

Та история, которую Погодин читал в Игнате Тищенко, как нельзя лучше подходила, чтобы отвлечься от мрачных мыслей, от всех этих навязчивых размышлений о природе добра и зла, путях просветления и монохромной пустой изнанке вечности. История Игната была веселой, непредсказуемой, авантюрной. Тищенко был живым, по-настоящему. Все в нем искрилось жаждой жизни, торопилось за эмпирическим опытом, звенело как коробка с мальчишескими игрушками. И Погодин не жалел о времени, проведенном в его компании.

Вот и получалось, что Мирослав тратил свое время на Игната не с обреченностью педагогических будней, а с удовольствием. Впрочем, сам Тищенко радости от этого общения, похоже, не разделял. На дополнительные занятия он являлся с таким видом, будто всходил на эшафот. Но куда ему было деваться? Погодин вел один из профильных курсов, и без знания его дисциплины надолго задержаться на факультете у Игната шансов не было. А вылететь из института ему, судя по всему, очень не хотелось.

Гранит философской науки давался Игнату трудно. Не потому, что ему не хватало способностей, а потому, что не хватало желания его разгрызть. Он вынужденно выслушивал пламенные речи педагога, но всем своим видом демонстрировал смертную скуку. «Ничего-ничего, Тищенко, я из тебя сделаю человека, – в шутку подбадривал его Погодин. На что тот обиженно сопел и смотрел на доброжелателя исподлобья. Проявления такой непосредственности умиляли Погодина до счастья.

Лишь однажды калейдоскоп радужных стеклышек, в котором отражался Игнат, на мгновенье помутнел, сменил палитру на мрачные тона. Случилось это, когда Мирослав заметил на его запястье свежие шрамы. На частном уроке, с унылым видом выслушивая лекцию, Тищенко по привычке подпер щеку ладонью, и рукав рубашки с оторванной пуговицей скользнул вниз. Ткань обнажила бурые тонкие полоски на коже, которые складывались в некое подобие рисунка.

– Что это? – Ошалело спросил Погодин и подошел к Игнату ближе.

Тищенко поморщился, хотел было спрятать улики, дернул рукав. Но куда уж там. Мирослав вцепился в его запястье мертвой хваткой, разворачивая порезы к свету, изучая их характер и глубину.

– Я спрашиваю тебя, Игнат, что это? – Держа первокурсника за руку, он, казалось, пытался заглянуть в самую его душу, а тот, в свою очередь, с удивлением наблюдал, как глаза педагога из насыщенной, будто бархатной, синевы линяют в жесткий, ледяной индиго.

– Мирослав Дмитрич, ну не надо драмы. Что вы переполошились как отец родной? Это не то, о чем вы подумали.

– Порезы от бритвы на запястьях – это не то, о чем я подумал? Уверен? – С голосом Погодина тоже произошли странные метаморфозы, и Игнат понял, что сейчас лучше не испытывать его терпение.

– Зуб даю! Это не попытка суицида, всего лишь проверка одной теории.

– Какой еще теории?

– Теории о пути в Тихий дом.

Мирослав молчал, но, судя по тому, что он продолжал удерживать запястье Тищенко и буравить его взглядом, было ясно – он ожидает более убедительного и развернутого объяснения. Игнат быстро сообразил, что с этим придется смириться.

– Вы, Мирослав Дмитриевич, вряд ли об этом что-то знаете, но есть такие люди, нетсталкеры, они занимаются тем, что исследуют просторы Интернета в поисках всего странного, необычного, загадочного, мистического, если хотите. Конечная цель поисков – Тихий дом, самое дно сети, апогей виртуальности, портал в другое измерение. Как до него добраться, наверняка никто не знает, но теории существуют разные. Более или менее бредовые. Я решил проверить все. Просто на всякий случай. Мало ли. Вот я и проверил на днях теории о том, что в Тихий дом можно попасть, проснувшись в определенное время ночи, проведя некие манипуляции с компьютером и вырезав на коже слова «Тихий дом».

Слушая объяснение, Мирослав вглядывался в лицо Игната и пытался найти хоть какие-то признаки нежелания жить. Но ничего похожего в озорном взгляде зеленых глаз, веселых складочках в их уголках, под которыми семафорили жизнерадостные веснушки, и близко не прослеживалось. Уж на кого, но на человека в глубокой депрессии с суицидальными мыслями Тищенко точно не смахивал. Мирослав поднес его запястье чуть ли не к носу, разглядел полосы под разными углами – похоже, порезы неглубокие, царапины. Рисунок их действительно складывался в слова «Тихий дом».

– Что это за дичь? – Спросил Мирослав, когда Игнат закончил вещание.

– Согласен, звучит придурковато. – Тищенко почесал огненно-рыжую копну в районе макушки и скривил губы вопросительной загогулиной: – Но это потому, что вы не в теме. Не погружены, так сказать, в атмосферу поисков Тихого дома. Ну, в общем, Мирослав Дмитриевич, вы можете не переживать. Проверка теории с порезами завершена. Провалом, к сожалению. Больше я резать себе ничего не буду, клятвенно обещаю. Так что вы там говорили про этого… Пифагора?

С тех пор прошло несколько месяцев. Напичкав Игната необходимыми знаниями из первого семестра, Погодин поставил ему четверку по своему предмету и выпустил на волю. Уговор был прост: Игнат честно посещает лекции, и на следующем экзамене Погодин не придирается к его ответам. А в случае предъявления конспектов и активности на коллоквиумах Тищенко может рассчитывать на автомат. Впрочем, это был амбициозный план – рвение к учебе в Игнате так и не пробудилось.

Вот и сейчас, ощутив на плече уверенную хватку педагога, Тищенко сначала замер как вкопанный, потом медленно повернул голову, будто до последнего надеялся, что худшие опасения не подтвердятся. Разочарования скрыть не получилось – он шарахнулся от Погодина как черт от ладана.

– Мирослав Дмитрич, че началось-то опять? Я ведь на лекции хожу… Был сегодня. Вы же сами на меня косились!

– Я тоже рад тебя видеть, Игнат, – искренне и весело сообщил Погодин.

– Блин… – было ему ответом. А следом послышалось еще и бестактное цыканье.

Почему-то от этого неприкрытого хамства настроение Погодина только улучшилось. Вот уж воистину чудны дела твои, Господи!

– Как спалось-то на лекции? – Не удержался он.

Тищенко снова цыкнул (совсем уже рефлекторно, порывисто), вздохнул, бросил на истязателя косой обиженный взгляд, и Погодин рассмеялся в голос, тряхнув каштановыми кудрями, чем вызвал пару девичьих вздохов.

– Я не спал, просто я с закрытыми глазами слышу лучше.

– Я так и думал.

– Раз уж ситуация прояснилась, можно мне идти?

– Я к тебе по другому вопросу. Помнишь, ты мне про Тихий дом рассказывал?

– Блин, ну Мирослав Дмитриевич, я же вам сказал уже: я больше не буду руки резать. Честное нетсталкерское.

– Я понял, что не будешь. Верю! А вот про нетсталкеров своих давай-ка поподробнее.

– Зачем это?

– Это лично мне для дела надо. К тебе оно отношения не имеет.

Услышав это заверение, Тищенко, кажется, расслабился. Расправил плечи, распрямился, благодаря чему стал Погодину почти по подбородок. Мученическое выражение лица сменилось обычным, задиристым: внутренние уголки бровей приподнялись, в уголках глаз наметились веселые морщинки, сами глаза заиграли озорством.

– Так бы и сказали сразу. А то: «как спалось». Я вам говорил уже, нетсталкеры – это такие люди, которые ищут тайное в Интернете.

– Удивляюсь я тебе, Игнат, – вздохнул Погодин. – Я ведь тоже про тайное в своем курсе рассказываю, а тебе до этого никакого дела нет.

– Мирослав Дмитрич, вы не обижайтесь, конечно, но все эти ваши древние учения – каменный век. Нафталин сплошной и тягомотина. Прогресс ушел далеко вперед. Ну кто в наше время информационных технологий станет искать истину в пыльных фолиантах? То, что вы преподаете, давно изучено, и ничего нового там не появится. А Интернет – это же совсем другое дело! Он живой, подвижный, необъятный. Он все время растет и ширится во всех направлениях, и никто еще не смог перешерстить его от корки до корки, в отличие от ваших книжек и конспектов. И никто не может утверждать доподлинно, что в нем есть, а чего нет. Вот вы, например, знаете, что существуют несколько уровней Интернета?

– Не знаю, – честно признался Погодин и на несколько мгновений почувствовал себя в шкуре двоечника. Даже брови нахмурил под воздействием смешанных чувств.

– То-то! – Оппонент просиял самодовольной улыбкой.

Это был реванш. Игнат выудил из рюкзака зеленое яблоко, подкинул его на руке и тут же вгрызся в сочную хрусткую бочину, так что капельки сока брызнули на сине-зеленую полосатую рубашку, надетую поверх футболки с растянутым горлом. Закинув лямку рюкзака на плечо, с яблоком в зубах, он ловко затянул шнурок на белой кроссовке и направился своей дорогой.

– Но я не отказался бы узнать, – обронил Мирослав в его удаляющуюся спину.

Игнат остановился, повернулся вполоборота и спросил с робкой надеждой на отрицательный ответ:

– Вам правда надо?

– Правда.

– Ладно, – вздохнул Тищенко. – Так и быть, просвещу вас. Только нужно будет ко мне в общагу заехать, чтобы я на своем ноуте вам все показал, а то на словах долго, наверное, въезжать будете.

– У меня с собой есть айпад.

– Айпад… – Игнат хихикнул. – Игрушка ваш айпад. Я вам реальную технику покажу. У меня еще две пары, а потом встречаемся у входа. 

Уровень D. Глава 5

Иван Андреевич топтался на затертом коврике перед обшарпанной входной дверью как неуклюжий косолапый зверь. Одно дело – тревожить людей по работе, будучи, так сказать, уполномоченным и вооруженным удостоверением в волшебной красной корочке, и совсем другое – выступать в роли просителя. Была эта роль для Замятина непривычной и тесной. Тесной настолько, что неудобство ощущалось физически – широкоплечий Иван Андреевич ссутулился, сжался, наклонил вперед голову, будто ему мешал распрямиться чересчур низкий потолок.

По всему выходило, что беспокоить девочку, лучшую подругу погибшей, у него нет никакого права – даже дела по факту гибели не возбуждено за недостаточностью оснований, а тут еще и свидетельница несовершеннолетняя, к ней с наскока не подступишься. Да и вообще подобного рода самодеятельность могла аукнуться майору служебным выговором или еще какой неприятностью. Шаткость и уязвимость заведомо слабой позиции неожиданно раскрылись в нем новыми, доселе почти неведомыми ощущениями мучительной неловкости, стоило ему шагнуть на замызганный коврик перед нужной дверью. Но отказываться от своей затеи он даже не подумал.

Куда хуже для него были другие переживания – осознание своего бездействия под прицельным взглядом Ирины Лаптевой, которая, несомненно, наведается к нему еще не раз. Конечно, ее поведение можно было бы списать на помешательство от горя и деликатно или грубо всякий раз отмахиваться от навязчивой просительницы. Однако существовало «но», мешающее ему занять такую позицию без угрызений совести: со смертью Лизы Лаптевой действительно было нечисто. Доказать это конкретными фактами пока не получалось, потому и в возбуждении уголовного дела было отказано. Но замятинская чуйка настойчиво подзуживала – не все так просто, Ваня! И еще одним аргументом (помимо странной записки) в пользу того, что звериное чутье, столько раз приводившее его к цели, будто несмышленого щенка на поводке, и теперь обострилось неспроста, являлось поведение лучшей подруги погибшей.

Катя Скворцова, которую майор опрашивал сразу после трагедии, по горячим следам, вела себя неоднозначно. Возможно, у того, кто не имеет такого обширного опыта в оперативно-разыскной деятельности, как майор полиции, поведение девочки подозрений бы не вызвало. А вот Замятин насторожился. Понятное дело, внезапная смерть лучшей подружки для неокрепшей подростковой психики – испытание нешуточное. Но вот вопрос: внезапная ли?

Во время той, первой беседы Катю колотило крупной дрожью так, что даже Замятину становилось зябко. Это был не просто стресс, это был страх. Самый настоящий. Такой, про который говорят: пробирает до костей. Майор хоть и не был никогда гением психологической экспертизы, но признаки этого особого страха за годы службы изучил хорошо. Похожие он наблюдал у тех людей, чья истерика была замешана на чувстве сопричастности или вины. С опытом он будто наловчился распознавать в воздухе особые феромоны такого чувства, как натасканная охотничья собака дичь. Конечно, в отношении Кати это было всего лишь предположением, которое к делу не пришьешь, но он чувствовал, что девочку знобило от ужаса сопричастности. Это вовсе не значило, что она физически помогла подруге шагнуть с балкона многоэтажки, но, похоже, о причинах Лизиной смерти имела свои предположения. Даже если они были надуманны, размашисто нарисованы юношеским воображением и относились к разряду откровений о несчастной любви или несправедливости мира, майор все равно хотел бы их услышать. Хотя бы для того, чтобы разобраться для себя лично с Катиным поведением и снять лишние вопросы. Но сделать это тогда не получилось, а учитывая совокупность факторов, указывающих на добровольное и осознанное самоубийство, докапываться до несовершеннолетней свидетельницы у него не было никакого резона, кроме мнимого. По опыту он знал, что апеллировать к начальству аргументами: «Мне кажется, пусть безосновательно, но все же» – себе дороже.

Поэтому на повторных встречах с Катей Скворцовой майор настаивать не стал, а во время первой так ничего и не выведал. Она однообразно твердила, что не знает, как и почему такое могло случиться с ее подругой. Этими бесполезными ответами Замятин вынужден был удовлетвориться. Ее, как несовершеннолетнюю, опрашивать можно было лишь в присутствии законных представителей. Таким представителем выступила мать, очевидно, недовольная тем, что девочку привлекают к выяснению причин чьей-то гибели.

Что уж там себе надумала о коварстве следственных органов недалекая гражданка Скворцова-старшая, которая, похоже, черпала знания о внешнем мире из сериалов, майор не знал. Но выстроить хоть сколько-нибудь связную беседу с девочкой в ее присутствии не удавалось совершенно. Мало того что сама Катя вела себя как затравленный зверек, упрямо глядя в пол и закрываясь от собеседника длинными рыжими прядями, скользнувшими вперед со склоненной головы. Вместо слов – судорожные всхлипы, при упоминании имени Лиза – истерика. Так еще ее мать чуть ли не после каждого вопроса вворачивала: «Вы травмируете психику моего ребенка!»

Майор тогда еще решил, что поговорить с девочкой конструктивно и услышать от нее что-то большее, чем «я ничего не знаю», возможно, удастся спустя время, когда она отойдет от пережитого, а главное – снова почувствует себя в безопасности. И вот он заявился к ней домой, чтобы попытать удачу. А вдруг? Хотя перспективы миновать родительское сопротивление представлялись весьма сомнительными, но майор подбадривал себя девизом «делай что должен, и будь что будет» и ждал, когда же наконец откроется дверь и он сойдет с коврика, как с расстрельной точки.

– Снова вы? – Удивилась хозяйка квартиры. А если по протокольному, в привычной для Замятина манере: прописанная по этому адресу гражданка Скворцова, сорокасемилетняя мать двоих детей, состоящая в законном браке и имеющая неполную трудовую занятость.

– Я, – виновато подтвердил Замятин и ощерился самой располагающей из своих улыбок, которая делала его похожим на маленького мальчика, в силу природной аномалии заросшего сивой мужской щетиной.

– Но мы ведь уже все вам сказали. Насколько я знаю, вы не имеете права допрашивать мою дочь. К тому же Катя не раз говорила, что ничего не знает.

Скворцова явно не намеревалась приглашать незваного гостя в дом, проявляла бдительность. Приоткрыв входную дверь лишь на треть, она держалась рукой за косяк, как бы преграждая Замятину путь, и таращилась на него выпученными от возмущения и тревоги глазами. Майор вдруг подумал, что этот взгляд делает ее похожей на наседку, которая нахохлилась перед потенциальной угрозой для потомства. Сходство довершали взлохмаченные, плохо прокрашенные короткие волосы и изрядно заношенный байковый халат, походивший расцветкой на окрас пеструшки.

– Да я не по службе. Я по дружбе, так сказать, – поспешил он убаюкать ее бдительность. – Зашел поинтересоваться: мало ли что, вдруг Катя что-нибудь вспомнила. Тогда-то, понятно, стресс у нее был, переживала очень, а сейчас, на свежую голову, мало ли что припомниться может. Вы ведь близко общались с Лаптевыми, не совсем они вам чужие люди. Хотите, наверное, помочь.

– Ничего ей не может припомниться, потому что ей просто нечего вам рассказать, Иван… – Скворцова запнулась на отчестве собеседника, и тот с готовностью пришел ей на помощь, старательно выдерживая образ своего парня, а не блюстителя закона.

– Андреевич.

– Андреевич, – присовокупила Скворцова и, кажется, немного ослабила сопротивление: – Конечно, я как мать, да и просто человек, очень сочувствую Ире, но чем тут поможешь? Лизу уже не вернуть. Смотреть надо было за девочкой, пока жива была, теперь уж что? Я, честно говоря, в последнее время не в восторге была от их дружбы. У Лизы переходный возраст как-то слишком остро проходил, нехорошо. Остриглась, в черный выкрасилась как ворона, наряжаться стала не пойми во что. Неизвестно было, чего ждать от таких перемен. Мне, постороннему человеку, не по себе было, а уж мать куда смотрела – ума не приложу. Я лично не сомневаюсь, что она сама собой управила, и не вижу никакого смысла мучить расспросами Катю.

– Я вовсе не собираюсь никого мучить. Мне бы только восстановить кое-какие факты из жизни Лизы. – Замятин снова пустил в ход козырную улыбку, но прием не сработал.

Наоборот, Скворцова будто опомнилась. Майор не столько увидел, сколько почувствовал, что она подобралась, костяшки на руке, сжимающей угол дверного косяка, обозначились четче. Похоже, преграда между ним и девочкой, которая стояла в коридоре за материнским плечом, лишь окрепла.

– Вы, Иван Андреевич, извините, конечно, но нет. Наговорились уже, пора и честь знать. Всего хорошего.

С этими словами она медленно, словно стараясь смягчить свою грубость, потянула на себя дверь.

– А вдруг опасность угрожает и вашей дочери? Об этом вы не думали? – Выпалил Иван Андреевич в уже затворенную створку.

В ответ ему злобно, как челюсти цепного пса, клацнул замок.

«Не наговорились! Ой, не наговорились!» – нашептывал майор, непринужденно сбегая по покатым ступеням старой пятиэтажки. Он лишь убедился в этом, когда в стремительно сужающемся проеме двери увидел Катин взгляд. Стоя в нескольких шагах от матери в сумрачном кармане коридора, она будто не решалась двинуться ни вперед – к майору, ни в сторону – в сокрытое от его глаз пространство квартиры. За те недолгие минуты, что длилась его беседа с ее матерью, он как будто разглядел Катю лучше, чем когда разговаривал с ней лицом к лицу. Или просто увидел ее другой? Тогда вся она была искажена истерикой, размыта до бесформенного пятна. А сейчас в коридоре стояла настоящая Катя – девочка-подросток, хрупкая, трепетная, неокрепший розовый бутон в заросшем полынью палисаднике.

Толкнув увесистую дверь подъезда, майор вышел на свежий, не по-весеннему промозглый воздух. После затхлого и местами зловонного подъезда уличная свежесть показалась альпийским простором. Он прошел с десяток шагов и присел на неряшливо покрашенную зеленую скамейку напротив детской площадки. Взглянул на часы и приготовился ждать. В том, что Катя скоро спустится, он не сомневался – увидел это намерение в ее глазах. То, что лучшей подруге погибшей Лизы Лаптевой есть чем поделиться со следствием, теперь было очевидно. Катя вышла из подъезда через десять минут и направилась прямиком к майору.

– Все-таки вспомнила?

– Вспомнила. 

Уровень D. Глава 6

Всю ночь в беспокойном, дрожащем паутиной забытьи Ирине Петровне снились киты. Ядовито-синие громадины выписывали вокруг нее размашистые кольца в густом сумеречно-сером мареве, и Лаптева никак не могла понять – очутилась она под толщей темной воды или вознеслась под сень грозовых облаков. Дышать было сложно, тело бил озноб. Пространство казалось загустевшим и липким как кисель. Его плотные завесы рассеивали наклонные столпы блеклого туманного света. Лаптева пыталась, но не могла пошевелиться – настолько непреодолимым было для нее сопротивление этой странной кисельной среды. И чем усердней она старалась обрести подвижность, тем волнительней было наблюдать за мощными китовыми тушами, с легкостью рассекающими пространство. В сравнении с этими великанами она ощущала себя крошечной как планктон, и китам, казалось, не было до нее никакого дела. В плотном кольце они вились жгутами тернового венка, издавая стонущие, протяжные, пробирающие до нутра звуки. Их пронзительный плач разносился вокруг низкочастотными волнами, и все ее существо мучительно, до невозможного предела отзывалось на эти звуки. Ей казалось, что и сама она становится низкочастотной волной, вытягиваясь в тончайшую струну, которая вот-вот лопнет от растущего напряжения. Предвкушение этого конца не пугало ее. Наоборот. Он манил обещанием освобождения – наконец-то она разлетится на мириады больше не связанных друг с другом частиц и все закончится. Но вдруг размеренное гипнотическое кружение стаи нарушилось. Один кит сделал резкий кульбит, отделившись от остальных, и двинулся прямо на нее. Лаптева, почти достигшая блаженного конца, сжалась. Последнее, что она увидела, был красный зоб.

Из муторного кошмара ее вырвал телефонный звонок. Старенькая «Нокия» свиристела высокими нотами, которые свободно курсировали между двух миров – призрачным, с китами, и реальным, с одинокой холодной постелью.

– Ирина, я все, конечно, понимаю. Ты знаешь, я очень сочувствую твоему горю. Но ты на работу выходить собираешься? Мы больше не можем без второго кассира. Ждать тебя, нет?

– Буду, Азим. Буду, прости. Завтра выйду. В ночную, можно?

– Ох, Ира, Ира, что поделаешь с тобой? Можно. Точно придешь?

– Точно. Прости, что так вышло.

– Ай, зачем так говоришь? Не человек я, что ли? – Из трубки полетели раздраженные гудки.

Спросонья, еще не разогнав жуткий морок сна, Лаптева ответила рефлекторно. Ответила, как в прежние времена, когда голос начальника пробуждал в ней невесть когда и кем посеянные зерна страха и раболепства. Эта сорная трава разрасталась в ней бурным цветом вмиг, как по волшебству, стоило ей оказаться лицом к лицу с тем, кто выше ее пусть даже по условному статусу. Она терялась и путалась в высоких густых побегах и от растерянности вела себя не как взрослая женщина, а как провинившийся первоклашка перед директором школы. Вот уже три года ее начальником был человек тишайший, не внушающий никому, кроме нее, холопского подобострастия. Но Ирина Петровна и перед ним отчего-то робела, хоть и понимала умом: Азим добродушен до крайности, чтобы вить из него веревки особой сноровки не требуется. Но у нее отродясь не было такого навыка. Жертвенность и подспудно обретавшийся внутри страх перед сильными, да и перед самой жизнью в целом, в ее роду, как паразиты, передавались по женской линии. Одна только Лиза, казалось, убереглась от такого наследства.

Окончательно очнувшись, Лаптева обнаружила себя в своей комнате, лежащей на изрядно продавленном диване. Обычно диван этот она раздвигала перед сном, машинально, наспех застилая его постельным бельем, и он превращался в некое подобие кровати. Но теперь до бытовых ритуалов ли? Хорошо уже то, что вчера она нашла в себе силы очнуться после кошмарного наваждения и нетвердым шагом добрести до своего запустевшего лежбища. Так и повалилась на него в чем была, не помня себя.

Тяжелые веки поддались с трудом, будто не успели просохнуть от стылого киселя, в котором она барахталась всю ночь. Открыв их наконец, она увидела перед собой угол схождения потолка с посеревшей от времени побелкой и стены с рассохшимся, скрученным стружкой краем обоев. Ниже располагалась незатейливая стенка-горка из хлипкого ДСП. На ней всякая мелочь, устаревшая модель телевизора и фотографии дочери. Лиза в пушистой юбке-пачке на новогоднем утреннике в детском саду; Лиза позирует для виньетки первоклассника; присев на корточки, десятилетняя Лиза обнимает огромную соседскую псину; Лиза с черным каре вполоборота серьезно и задумчиво смотрит в объектив, в нижнем правом углу снимок перехвачен черной лентой. ...



Все права на текст принадлежат автору: Элеонора Сергеевна Пахомова.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Тихий домЭлеонора Сергеевна Пахомова