Все права на текст принадлежат автору: Владислав Петрович Крапивин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
В глубине Великого Кристалла. Все произведения цикла.Владислав Петрович Крапивин

ВЫСТРЕЛ С МОНИТОРА

«Обсерватория «Сфера».

Плановое донесение спецгруппы «Кристалл-2», № 142-д.

В течение последних трех суток наблюдалось локальное возмущение межузловых четырехмерных полей. В пространстве «Бэта» (максимально приближенная гипотетическая грань) имел место кольцевой ретросдвиг с суточным радиусом. На границе сдвига зафиксировано перемещение малой (ок. 1,7 г) металлической массы — предположительно с характеристикой типа «прокол». Данное явление могло быть как причиной, так и следствием возникновения Т-кольца. Могло быть также и случайностью, не имеющей связи с ретросдвигом. (Особое мнение мл. науч. сотр. М. Скицына: «Последнее исключается. Связь несомненна»). Далее (в пределах амплитуды) отмечено «эхо» поля «VITA», совпадающее с теоретическими расчетами М.А. Мохова. Тем не менее группа не считает этот факт достаточным, чтобы рассматривать «эхо» как резонанс явлений типа «переход» или «бросок» (по М.А. Мохову — «Мебиус-вектор»).

Примечание: мл. науч. сотр. М. Скицын считает, что «эхо» есть именно резонанс «Мебиус-вектора».

Что касается понятий, предложенных нам Центром под шифрами «Дорога», «Окно» и «Командор», группа считает, что данные абстрактно-философские категории программированию и анализу не подлежат и к теме «Кристалл-2» отношения не имеют. (Особое мнение мл. науч. сотр. М. Скицына: «Имеют»).

***
…Сюжеты о Командоре — продукт студенческого (в основном стройотрядовского) фольклора периода активной реставрации исторических памятников и увлечения модными, хотя и псевдонаучными, идеями о многомерности миров и явлений. Заметного влияния на молодежное самодеятельное творчество не имели.

(Из реферата доцента Т-ского пединститута У.О.Валуевой, изданного на правах рукописи).

Часть первая. ИЗГНАННИКИ

Пароход «Кобург»

1

Пристань Лисьи Норы построена у низкого травянистого берега, недалеко от поселка с тем же названием. Поселок большой. Можно сказать, городок. Но «метеоры» и «кометы» минуют Лисьи Норы, не сбавляя хода. И когда кто-нибудь хочет попасть на такое быстрое судно, он должен ехать на пристань Столбы. Отсюда на теплоходе с подводными крыльями можно за четыре часа добраться до самого устья. Но это — если повезет с билетом…

В разгар лета, когда в здешних краях полно рыбаков, туристов и прочего отдыхающего народа, купить билет на скоростное судно не так-то легко. Поэтому три колесных пароходика местной линии тоже не остаются без работы.

Здешние жители называют их «смолокурами» (потому что пароходики давно уже работают не на угле, а на мазуте). «Смолокурам» не меньше чем по полсотни лет. Но они еще бодро шлепают гребными досками и громко, хотя и сипловато, гудят у сельских пристаней. Уж они-то, в отличие от «комет» и «метеоров», не пропускают ни одного деревенского дебаркадера. С дебаркадеров спешат на пароход неразговорчивые бабки с гогочущими гусями в корзинах, гладко выбритые районные уполномоченные, которых командировали в глубинку, а иногда и местные мальчишки — они не прочь зайцами прокатиться до соседней деревни.

В «смолокурах» не чувствуется смущения перед современными судами. В их неторопливости — солидность пожилых работников, занятых не очень заметным, но необходимым делом. И может быть, даже усмешка по поводу нынешней суетливой жизни.

От Лисьих Нор до устья «смолокур» добирается через двое суток. Если северо-западный ветер гонит с залива крутую мутно-желтую волну, пароход швартуется в Лесном Заводе, у деревянного пирса под защитой Мохнатого мыса. А когда в заливе тихо, он шлепает до самого Кобурга — к большой радости туристов, которым не терпится осмотреть развалины здешней крепости.

Развалинами крепость сделалась в последнюю войну. А в начале позапрошлого века ее, целехонькую, после неутомительной двухнедельной обороны, галантно сдал генералу Кобургу не то шведский, не то прусский гарнизон. Малозаметный и не избалованный победами генерал-майор был так упоен свалившейся на него удачей, что присвоил крепости и городку свое имя. Сенат и Морская коллегия посмотрели на это мелкое самоуправство сквозь пальцы, и потому имя сохранилось до наших дней. И не только сохранилось, но и дало название одному из «смолокуров» (два других называются «Декабрист» и «Кулибин»).


Второго августа «Кобург» подошел к Лисьим Норам после полудня и полтора часа попыхивал у дебаркадера, поджидая пассажиров. На сей раз их оказалось немного. Устроилась на кормовой палубе компания стройотрядовских ребят. Потом поднялся по сходням пассажир в серовато-белой парусиновой куртке.

Пассажир был высок, прям, но еле заметно прихрамывал. Он словно хотел иногда опереться на трость, но вспоминал, что ее нет, и выпрямлялся еще больше, неловко дернув правой рукой. В левой он держал клеенчатый чемодан. Лицо у пассажира было длинное, в резких складках, с мясистым носом, который нависал над впалым прямым ртом. Гладкие волосы, почти сплошь седые, разделял несовременный пробор. Брови, тоже с сединой, торчали мелкими клочками. Из-под этих бровей пассажир быстро, но цепко оглядел небритого капитанского помощника с полинялой синей повязкой на рукаве, когда тот спросил билет.

— В третью каюту, — буркнул помощник, но потом почему-то подтянулся, кашлянул и добавил: — Пожалуйста…

В полутемном коридоре, где были двери шести кают, стоял особый «пароходный» запах: старой масляной краски, теплого железа, машинной смазки, речной воды и близкого буфета. Пассажир поморщился и чемоданом двинул внутрь приоткрытую дверь.

Каюта оказалась узкая, с двумя деревянными койками — одна над другой. Напротив коек привинчен был к стене белый крашеный стол, рядом стояло старомодное кресло с вытертым красным плюшем, у окна — конторский стул. У двери светился белым фаянсом умывальник со старинным медным краном. Из крана капало.

— Милая эпоха Сэмюэла Клеменса, — глуховато сказал пассажир. Он был, видимо, доволен тем, что оказался в каюте один. Поставил чемодан под стол, медленно сел в кресло и прислонился затылком к плюшевой спинке. Прикрыл глаза.


Пока человек так сидит, скажем о нем еще несколько слов. Договоримся называть его просто Пассажиром. Во время бесед с мальчиком они так и не узнали имен друг друга. То ли мешало какое-то смущение, то ли, наоборот, возникло внутреннее согласие, при котором ясно, о чем спрашивать можно, а о чем не надо…

Итак — Пассажир. Можно было бы назвать его и Стариком, но это не совсем точно. Был он очень пожилой, но полным стариком не казался даже мальчику.


2

Мальчик появился на пристани перед самым отчаливанием «Кобурга». Невысокий, в синей круглой кепчонке с большим козырьком и белой надписью «Речфлот», с такой же синей спортивной сумкой на ремне с кольцами. Ремень был длинный, сумка сердито ширкала по пыльно-загорелой ноге, когда мальчик шел от кассового домика к дебаркадеру по тропинке среди подорожников и луговой кашки.

Он шел независимо.

Кепка на нем была надета козырьком назад. Из-под нее на затылок и виски спускались темные сосульки давно не стриженных волос.

В трех шагах позади мальчика так же независимо и молчаливо шла старая женщина. Сухая, рослая, в беретике.

Тропинка привела к мутной луже посреди травы. Это была, видимо, постоянная лужа, через нее перекинули сходню — две доски с поперечными брусками. Мальчик решительно ступил на доски, они хлопнули, вода выплеснулась из щели и забрызгала кеды. Бесцветно-ровным голосом, но отчетливо женщина сказала:

— Промочишь обувь и носки, а запасных у тебя нет.

Худые лопатки мальчика шевельнулись под выцветшей, в бело-розовую клетку рубашкой. Это неуловимое движение стоило нескольких фраз: «Зачем говорить чепуху — какие-то несколько капель; и вообще я как-нибудь сам о себе позабочусь; и я же понимаю, что дело не в брызгах, а просто вам надо что-то сказать, потому что идти вот так и молчать вам тошно; но уж если кто-то виноват в этом, то никак не я…»

Перешли лужу, и спутница мальчика заговорила опять:

— Все-таки я не понимаю: почему ты не взял чемодан с вещами…

Не обернувшись, но оч-чень вежливо мальчик сказал:

— Ведь я же объяснил, Анна Яковлевна: я оставил чемодан в залог за испорченные часы.

— В конце концов, это просто нелепо… Ты ставишь меня перед своими родителями в двусмысленное положение.

Мальчик опять шевельнул лопатками.


Пассажир открыл глаза, когда мальчик и его спутница вошли. Он был, без сомнения, джентльмен и, увидев женщину, хотел было встать. Но поморщился и остался в кресле.

— Извините, — сказала Анна Яковлевна, — мы вас побеспокоили. Судя по билету, здесь место мальчика… Я понимаю, вам, наверно, приятнее путешествовать одному, но что поделаешь…

Пассажир все-таки поднялся. Прямой, седая голова под самый плафон.

— Ничего… — Он даже улыбнулся. Он, видимо, сперва решил, что в каюте поселится эта пожилая дама, и теперь был доволен: мальчик — более удобный сосед. — Я думаю, мы поладим.

Анна Яковлевна посмотрела на мальчика:

— Я уверена: ты будешь вести себя так, чтобы не стеснять взрослого человека.

— Я тоже в этом совершенно уверен… — Мальчик аккуратно устроил кепку на вешалке у двери и поставил на стул сумку. Она, полупустая, мягко осела.

Анна Яковлевна сухо сказала:

— Папе я вечером позвоню.

Мальчик наклонил и опять поднял голову, поправил на стуле сумку. Анна Яковлевна проговорила:

— Я думаю, у тебя нет оснований на меня обижаться.

— Ни в малейшей степени, — сказал мальчик сумке.

Анна Яковлевна коротко вздохнула:

— Что поделаешь, раз мы оба — люди принципов…

Пароход басовито гукнул два раза.

— Вы можете опоздать на берег, Анна Яковлевна.

— Прощай.

Он аккуратно кивнул опять и, когда она ушла, вдруг обмяк, неуловимо повеселел. Теперь стало заметно, что лицо у него не твердое, не упрямое, а живое и готовое к улыбке.

Это был мальчишка лет одиннадцати, узкоплечий, но круглолицый, толстые губы, нос сапожком, глаза цвета густого чая. В глазах этих еще держалась недавняя напряженность и досада, но на Пассажира мальчик глянул без хмурости, с нерешительным любопытством: что вы за человек? Правда поладим?

История с аквапланом

1

Тяжело ворочая колесами, пароход стал отодвигаться от пристани. Толчки поршней и вибрация вала передались ногам сквозь каютную палубу. Мальчик переступил, будто от щекотки. Он держался за спинку стула и смотрел в окно.

Пассажир опять опустился в кресло, достал из внутреннего кармана свернутый цветной журнал…

Шаткая дверь от вибрации отошла. Из коридора снова дохнуло разными запахами и больше всего буфетом.

— Можно я открою окно? — тихо сказал мальчик.

Пассажир зашевелился:

— Сделай одолжение. Я сам хотел попросить… — Голос у него был низкий, с прикашливанием.

Квадратное окно совсем не походило на морской иллюминатор. С карниза свешивалась куцая занавеска в цветочках. Стекло в деревянной раме дребезжало.

В полуметре от пола под окном тянулась белая труба — видимо, отопление. Мальчик встал на трубу, откинул на раме боковые крючки, потянул вниз брезентовую петлю. Перекошенная рама сперва сопротивлялась, потом со стуком опустилась в пазах. Мальчик виновато ойкнул.

Он уперся коленями в узкую подоконную доску, грудью лег на край опущенной рамы и по плечи высунулся из окна.

Увешанный спасательными кругами дебаркадер уходил назад. Берег отодвигался. День был теплый, но почти без солнца. Лишь изредка желтые проблески вылетали из-за мягких серых облаков. Сварливо перекликались чайки.

Мальчик медленно вздохнул — то ли от каких-то переживаний, то ли просто от речного воздуха. Вздыхать было неудобно: рама давила на ребра. Стоять было тоже неловко: острый край подоконной доски резал колени. Но мальчик стоял долго. Влажный воздух шевелил у него волосы, летел через плечи в каюту, качал занавеску, и она щекотала мальчику шею.

Берег сделался выше, и пристань исчезла за мысом. …Пассажир вдруг сказал:

— Голубчик, если нетрудно, подвинься немного в сторону. Читать будет посветлее.

Мальчик торопливо сдвинулся в окне, прижался плечом к его краю. Так он стоял еще минуту. Затем прыгнул с трубы, потер коленки, подумал и шагнул к стулу. Достал из сумки растрепанную пухлую книжку.

Пассажир укрывался за развернутым номером «Огонька». С обложки улыбалась девица в оранжевой каске строителя. Мальчик полувопросительно сказал девице:

— Моя койка, наверно, верхняя…

— М-м?.. Если не возражаешь, — отозвался Пассажир и опустил журнал. — Мне с моими суставами карабкаться как-то не с руки… Вернее, не с ноги.

Мальчик никак не отозвался на шутку. Присел и стал расшнуровывать кеды.

— Но с другой стороны… — Пассажир, кажется, забеспокоился. — Ты не свалишься оттуда?

Мальчик сердито распутывал на шнурке узел.

— Я и в вагоне-то не падал никогда, а там полки в два раза уже…

Он задвинул кеды под стул и по привинченным к стойке ступенькам забрался наверх. Койка была застелена шерстяным одеялом, в изголовье лежала твердая подушка в синеватой казенной наволочке. Мальчик повозился на одеяле, постукал подушку ребром ладони и притих с книгой.

В каюте стало тихо, только Пассажир изредка шелестел журналом. Под палубой ровно вздыхала машина, за окном бурлила под колесами вода, с кормы доносились голоса и негромкий перезвон струн.

Потом занесло в окно комаров — их в этот пасмурный теплый день было много над берегами и водой. Комары тонко запели. Но Пассажир не обращал на них внимания. И лишь когда отошла опять и заскрипела дверь, он отложил журнал. Медленно встал.

Верхняя койка оказалась у Пассажира на уровне груди. Он взглянул на мальчика. Мальчик не читал. Раскрытая книга съехала к самому краю койки, а мальчик спал. Воздух из окна шевелил его волосы. Нижняя губа смешно и сердито оттопыривалась, к ней прилипло семя одуванчика, влетевшее вместе с комарами.

Пассажир осторожно шагнул к двери, запер ее, скрипучую, на щеколду и вернулся к мальчику. Тот повозился, хлопнул губами и слизнул семечко. Подтянул и обнял коленки (на них все еще краснели рубчики от подоконной доски). На мятых шортах оттопыривался карман, из него тополиным листиком выглянул угол новой трехрублевки. Пассажир мизинцем вдвинул твердую бумажку в карман, прогнал с мальчишкиной ноги двух комаров и оглянулся на окно: не поднять ли раму? Но передумал, снял свою парусиновую куртку и укрыл мальчика от пяток до плеч.

Потом взял книгу. Это было старое, тридцатых годов, издание романа Гюго «Человек, который смеется».

Пассажир полистал, постоял, словно что-то вспоминая. Закрыл книгу и положил поближе к мальчику. Затем он, морщась и постанывая, лег на нижнюю койку. Навзничь. И кажется, заснул.

2

Сколько прошло времени, трудно сказать. «Кобург» успел приткнуться к пристани Косари, постоять полчаса и двинуться дальше. Пассажир или проспал это событие, или не обратил на него внимания. Когда он открыл глаза, все так же плескалась вода и поскрипывали на проволоке кольца занавески. На потолке змеились длинные живые блики: значит, облака поредели. Блики были неяркие, желтые, — видимо, вечерело.

С верхней полки опустилась и закачалась нога в полинялом голубом носке. На пятке была дырка размером с копейку, а к середине ступни прилип расплющенный высохший паук.

— Выспался? — спросил у ноги Пассажир. Нога исчезла, с края свесилась голова с темными нестрижеными прядями.

— Ага… Это вы меня укрыли?

— Естественно… Комары зудят, вот и укрыл.

Мальчик почему-то вздохнул:

— Меня комары не трогают… Хотя если сплю, то, наверно, могут… — Он опустил куртку. — Спасибо.

— Если не трудно, повесь у двери.

— Ага… Спасибо, — снова сказал мальчик и прыгнул вниз.

Вернувшись от вешалки, он боком устроился в кресле, перекинул ноги через подлокотник. Поболтал ими.

— Можно посмотреть журнал?

— Да ради Бога…

Мальчик полистал «Огонек», но почти сразу отложил. Поскучнел и стал смотреть в окно.

— Неприятности? — вдруг тихо сказал Пассажир.

Мальчик не удивился. И не оглянулся. Так же тихо спросил:

— Почему вы решили?

Пассажир не то усмехнулся, не то вздохнул. Объяснил:

— Я такую примету знаю с детства: если паука раздавишь, обязательно что-то нехорошее случится. А у тебя паук на носке.

Мальчик быстро подтянул ногу и с минуту сидел в позе известной итальянской скульптуры. Называется «Мальчик, вытаскивающий занозу». Разглядывал ступню. Взял останки паука за лапку, отнес к окну, дунул.

— Нет, он уже дохлый был, когда я наступил… Это я в чулане веревку искал, разутый, чтобы не топать зря… На живого зачем наступать?

— Но если случайно…

— И случайно не наступлю. Потому что чувствую.

Мальчик вернулся в кресло, забрался с ногами. Встретился с Пассажиром взглядом и поморщился. Взялся за нижнюю губу.

— У тебя что-то болит?

— Не… По-моему, это у вас болит, — нерешительно сказал мальчик. — Только не пойму что. Будто везде…

— А! Ты угадал… — Длинное тело Пассажира болезненно шевельнулось. — Эта штука называется «остеохондроз». Не слыхал?

Мальчик свел брови и качнул головой.

— Между позвонками нарастают хрящи и зажимают нервы. И боль отдает в самые неожиданные места, от пяток до мозжечка… Потому как старость, дорогой мой…

Все так же, со сведенными бровями и держась за губу, мальчик проговорил:

— Если позвоночник, то главная боль в спине… Да?

— Ох… пожалуй…

— Тогда… я, наверно, могу…

— Что? — Пассажир приподнял голову. — Что ты можешь, дружок?

— Ну… полечить, если вы хотите. Я немного умею…

— Неужели?

— Ага… Я так уже делал. С одним человеком. И получалось… Только вам надо вверх спиной лечь.

— Гм, это задача… Впрочем, попробую… А что ты предлагаешь? Массаж? — Пассажир глянул на худые мальчишкины руки в коротких рукавах.

— Да не-е… — Мальчик спустил с кресла ноги. — Я не буду касаться. Или чуть-чуть. Вы не бойтесь…

Пассажир коротко, с прикашливанием засмеялся и стал переворачиваться на живот.

— Уверяю, что не боюсь. Хуже не будет…

Мальчик принес к постели стул. Сел верхом, грудью навалился на спинку. Втянул и закусил губу. Худая спина Пассажира закаменела под синей с белыми полосками рубашкой.

— Вы не напрягайтесь так, — осторожно попросил мальчик. — Не натягивайте… все жилки.

— Ох, ладно… — Спина обмякла, даже подтяжки ослабли.

Мальчик сощурился, протянул руки, ладонями провел вдоль спины. Шепотом сказал:

— Ой-ей…

— Что? — выдохнул в подушку Пассажир.

— Сколько всего у вас… Ну, от которого боль…

— Да? Уже во всем разобрались, уважаемый доктор?

— А вы не дразнитесь, — строго сказал мальчик.

— Ох, извини. Молчу.

— Не, молчать не надо. Лучше про что-нибудь разговаривайте. — Ладони мальчика то замирали, то плавали над синей рубашкой.

— Но я, право, не знаю… Видишь ли, я как-то не имею опыта бесед в… таких ситуациях.

— Значит, сильно болит? — Мальчик говорил с некоторым напряжением. Он грудью сильно налегал на спинку стула.

— Болит? М-м… пожалуй, меньше. Ты не беспокойся, я привык терпеть. В жизни всякое бывало…

— На войне?

— И на войне, и после…

— А вы кто? Ну, профессия у вас какая?

— Профессии были разные. Последняя — совсем не романтическая. Ревизор в системе «Плодоовощторга»… Но это так, мимикрия.

— Что? — удивился мальчик.

— Маска для души… В душе человек далеко не всегда тот, кто он в жизни. Впрочем, тебя это не должно волновать.

— Ну почему же, — уклончиво сказал мальчик. И другим голосом, оживленней, спросил: — А вы до какой пристани плывете?

— Сейчас, этим рейсом? До Якорного поля.

— Даже и не слышал про такую… Это поселок?

— Это заповедник. Там у меня… друг юности.

— А далеко это поле?

— Ну… после Краснодольска.

— У-у… Я раньше сойду, в Жуково. А оттуда — в Черемховск.

— И к кому же ты туда направляешься?

— Домой.

— А та… дама, которая тебя провожала? Родственница?

— Не-е… Знакомая отца. Вернее, его мамы, бабушки моей.

— Понятно…

Мальчик, двигая ладонями, вздохнул:

— Нет, вам, наверно, непонятно… почему мы так с ней расстались.

— Признаться, да… Но любопытствовать не смею. Чужие секреты…

— Да никакие не секреты. Просто у меня лопнуло терпение… Я у нее жил две недели, меня папа туда устроил. Ну, вроде как погостить и заодно немецким позаниматься. У меня с этим языком никак не ладится. В этом году в шестом классе экзамены по иностранному языку сделали, дак я еле выплыл…

— О… ты, значит, шестой класс закончил? Солидно.

— Ага. Я только ростом не очень, а вообще мне уже скоро тринадцать.

— Как и ему…

— Кому?

— Что?.. Ох, это я так, отвлекся… Ну и как ты жил в Лисьих Норах?

— По-всякому жил. Анна Яковлевна эта… Ну, она со своим характером. Вся такая, будто из прошлого века. И с меня стала требовать, чтоб всегда поглаженный, причесанный… Вставать по часам, ложиться по часам. С десяти до одиннадцати, каждый день, зубрежка немецкая… И всегда «извините» и «пожалуйста»… И вилкой не брякать… о старинные тарелки…

— Просто как Гек Финн и вдова Дуглас, — вздохнул Пассажир. — Помнишь?

— Ага… Ну нет. Наверно, все-таки не совсем так, я зря наговаривать не хочу. Она ведь в общем-то неплохая, наверно… С ней иногда интересно было, она про прежние времена много рассказывала… И по немецкому меня подтянула.

— А из-за чего же конфликт?

— Да так, накопилось… Сперва мне вовсе и не трудно было, я к ее режиму быстро приспособился. Ну, не то чтобы по правде стал таким… совсем уж воспитанным, а просто сказал себе: «Терпи, так надо». Помните, вы про маску говорили?

— Да-да… Значит, ты «принял правила игры»?

— Ага! Вот именно, будто играть стал! И даже интересно сделалось… Да там и хорошего было много! Книг у нее полным-полно, журналов старых про путешествия… И я же не все время с ней дома сидел. А Лисьи Норы — городок интересный, мы там с ребятами везде лазили, исследовали. И всякие игры устраивали.

— Любопытно. И какие же игры у… нынешнего поколения?

— Ну, например, мы акваплан сделали. Знаете?

— М-м…

— Большой кусок фанеры с веревкой. Он к моторке цепляется на буксир… У одного мальчишки есть старший брат, у него моторная лодка. Ну вот, на фанеру встанешь, за веревку держишься, будто за вожжи, и моторка тебя тащит. Быстро так, будто летишь над водой.

— Как на водных лыжах?

— Ага. Только это проще. Можно почти без тренировки, это даже у самых маленьких получалось… И здорово так!.. Ну вот, из-за этого акваплана я с ней и поругался.

— Не разрешила кататься?

— Да не в том дело. Я с ее часами в воду булькнулся… У меня часов нету, она мне дала свои старые. Чтобы я к обеду в точности приходил. А я же их на руке носить не буду, дамские. Вот в кармане и таскал и забыл выложить на берегу…

— Так ты что же, одетый на этом аква-плане ездил?

— А чего такого? Только босиком… По ногам брызжет, а выше колена и не замочишься. Мы с отмели стартовали и туда же обратно приезжали. Кто научился, тот никогда не свалится…

— Однако же булькнулся.

— Потому что мотор заглох! Это первый раз случилось, никто даже не ожидал… Ну и ладно бы, самому-то высохнуть недолго. Да только часы остановились наглухо, вода в них попала. Ну и началось: «Ах, какой ужас, ты не только часы испортил, но и сам мог утонуть». И еще: «Аккуратный и собранный человек не позволит себе попадать в такие ситуации…» Я не удержался. «Знаете, — говорю, — как надоело быть аккуратным и собранным! Вы меня, будто канарейку в клетке, воспитываете…» Она, конечно: «Как ты можешь так говорить, я за тебя волнуюсь…» — Мальчик шумно подышал и сильно заскрипел стулом.

— Ну, тут я и сказал: «Вы не за меня, а за часы волнуетесь. Вы не бойтесь, папа заплатит за ремонт…» Может, я зря такое брякнул, да назад не проглотишь… Она села, помолчала так выразительно и говорит: «Такого я, признаться, от тебя не ожидала… Ты, конечно, мальчишка, но и мальчишкам не все позволено…» А потом: «Одно из двух — или ты немедленно и как следует извинишься, или мне остается проводить тебя на вокзал…» А чего я буду извиняться, если я правду сказал…

Пассажир с осторожным интересом спросил:

— А признайся, голубчик: ты уверен, что сказал ей правду?

— Ну… насчет часов я, кажется, зря. А насчет канарейки… Да и вообще… Так обидно сделалось. Как тут извиняться?.. Она губы поджала и давай звонить на вокзал, про расписание. А тот поезд, который нужен, уже ушел. С автостанции сказали, что билетов на автобус нет. Тогда она на пристань позвонила, а тут этот «Кобург». Она говорит: «Я иду за билетом, а ты уложи чемодан и ступай за мной…» А я сумку только взял с книжкой, а чемодан не стал собирать. Пускай назло ей останется…

— А может, решил, что она еще передумает?

— Вот уж нет… — Мальчик взялся за спинку стула и утомленно откинулся назад. — Такие, как Анна Яковлевна, ничего не передумывают… А я тоже… А спина у вас, по-моему, уже не болит. Да?

— Что? — Пассажир приподнялся на локтях. — Не может быть… В самом деле… — Он осторожно пошевелился.

Мальчик улыбнулся и согнутым локтем провел по лбу.

— Сейчас болеть не будет. По крайней мере, до утра… Я вас нарочно разговором отвлек, чтобы легче было боль убрать.

— Ох, спасибо… Как же это у тебя получается?

— Получается… иногда. — Мальчик встал и серьезно сказал: — Только потом все тело гудит и есть ужасно хочется.

Мыс Город

В конце короткого коридора была буфетная дверь. За дверью оказались три липких столика (за ними никого не было) и прилавок с хмурой полной теткой в кокетливой кружевной наколке.

Мальчик взял у буфетчицы две котлеты и стакан теплого чая. Разменял хрустящую трешку — свой дорожный запас. Буфетчица сказала, что рублей нет, и дала сдачу одинаковыми монетками по пятнадцать копеек.

Гарнир из вареных макарон отдавал тухлым, но котлеты все же пахли котлетами, и мальчик сжевал их, помазав горчицей. Проглотил чай. К тарелке с хлебом нахально шел крупный рыжий таракан. Мальчик повернул к нему, словно зеркальце, прямую ладонь. Таракан попятился, встал на задние лапы, ощетинил усы, кинулся на край стола и спрыгнул.

— То-то же, — сказал мальчик. И ушел на корму.

Здесь, под косо подвешенной лодкой, расположился небольшой студенческий табор. Кто-то спал, привалившись к рюкзаку, кто-то тихо разговаривал и смеялся. Похожий на цыгана парень сидел на стопке рыжих спасательных жилетов и трогал струны гитары. Мальчик встал у перил с проволочной сеткой, поразглядывал стройотрядовцев и стал смотреть на реку.

Небо совсем очистилось. Солнце уже пряталось за кромку леса на высоком берегу и лишь изредка стреляло красноватыми лучами из-за верхушек елей. Другой берег, низкий, луговой, был покрыт оранжевым светом. На нем хорошо видны были деревни с почерневшими рублеными избами и деревянными церквушками, которые еще не разобрали и не свезли в заповедники.

Потом выплыло из-за поворота село. Уже не с одной, а с несколькими церквами. Главная была каменная, белая и ярко светилась под наклонными лучами. Золотисто-зеленый берег, желтый плес, темные и светлые колокольни, купола, маковки…

— Ну, прямо Углич, что на Волге, — сказал кто-то среди студентов.

— А и так почти Углич — Уголичи-Северские. Давний оплот здешних староверов. Даже цари ничего не могли поделать…

— Этакая Русь рядом с Западом…

— История, чего ж тут…

Девушка в синей аэрофлотовской пилотке подняла от рюкзака голову и спросила гитариста:

— Миша, а ты песню про Углич помнишь?

Тот прихлопнул струны.

— Ту, что Димка Ярцев сочинил? А как же. Мы ее и там… помнили. Правда, командиры косились, не в жилу, мол. Но все равно…

— Эх, Димка, Димка… — сказали за грудой рюкзаков. — Главное, перед самым дембелем…

Гитарист переливчато перебрал струны, откинул волосы, посмотрел на Уголичи-Северские… Голос у него оказался высокий, почти как у девушки.

Раскалил закат на небе угли
И с размаха на реку обрушил.
И глядится в воду древний Углич
С темно-красной церковью-игрушкой…
Парни и девушки начали подвигаться к певцу, окружили. Мальчик его уже не видел. Но голос звенел.

…А игра была — не на свирели,
У крыльца толпой бояре стали.
«Покажи, царевич, ожерелье…»
И по горлу — с маху острой сталью…
Вот и все. Легенда или сказка…
От заката взгляды поднимите:
Виден в небе храм в багровой краске -
Жил да был на свете мальчик Митя…
Мальчик вспрыгнул на планшир, ухватился за трубчатую стойку фонаря. За головами и спинами опять увидел гитариста. Тот наклонился над струнами, голос у него как бы потемнел:

Жил да был… Над Волгою затишье.
Не спеша звезда в закат упала…
И вдруг с плачущим, чисто цыганским вскриком, со взмахом отброшенных волос:

…А за что во все века мальчишек -
Топорами, пулями, напалмом?!
Мальчик вздрогнул и соскочил на палубу. И услышал уже из-за голов:

Тонкий крест стоит под облаками,
Высоко стоит над светом белым.
Словно сам Господь развел руками,
Говоря: а что я мог поделать?
Тихо стало, и в плеске забортной воды, в бледнеющем оранжевом свете Уголичи-Северские медленно проплывали мимо «Кобурга», который к этой пристани почему-то не причаливал…

Мальчик постоял еще на корме. Песен больше не было. Да и слушать другие после этой, про Углич, не хотелось. Он ушел на середину парохода, сел на скамейку из крашеных реек, у стенки с каютными окнами. Здесь палуба была совсем узкая — от скамьи до бортового поручня не больше метра.

Прошел пассажирский помощник капитана. Мальчик подтянул ноги, поставил пятки на скамью. Помощник сказал равнодушно:

— Один, значит, едешь? Гляди не балуйся.

Мальчик обнял колени, ткнулся в них подбородком.

За высоким кожухом вертелось и расталкивало воду гребное колесо. Сквозь этот шум слышен был миролюбивый звон комаров.

Вверху на мостике сказали:

— Иван, флаг сыми, видишь, солнце ушло.

Оранжевый свет угас, небо стало зеленоватым. Мальчик знал, что потемнеет оно не скоро. Время белых ночей давно кончилось, но до осеннего равноденствия было еще далеко, и над здешним речным и лесным краем подолгу стояли белесые сумерки.

Появился на палубе Пассажир. Присел на край скамьи. Помолчал. Сказал неловко, но бодро:

— Да, голубчик, ты меня прямо воскресил.

— Вот и хорошо, — вздохнул мальчик. Не обернулся, смотрел, как наплывает высокий и почти черный мыс.

Это был крутой полукруглый холм. Лесистый, сумрачный. С обрывистым выступом над водой. Выступ напоминал забрало рыцарского, колючим гребешком украшенного шлема. Кромка «забрала» была без леса — ломаный гранитный край с редкими деревцами. От него до воды — метров сто, наверно.

И вот эта махина двигалась на пароход. Видимо, фарватер проходил недалеко от обрыва. Там ярко горела красная капля бакена, отражалась дрожащей стрункой.

Пассажир спросил:

— Спать не собираешься?

— Рано еще. Да и днем выспался.

— Это верно. Я тоже подремал… Все как и должно быть.

— Что «должно быть»? — отозвался мальчик. Без особого, впрочем, любопытства.

— Это я так… Извини, я хочу спросить… Допускаю, что выгляжу назойливым, но все-таки… Мне кажется, что тебя что-то беспокоит. Грызет, как иногда выражаются… Не могу ли я помочь?

Мальчик не удивился. Сказал, все так же глядя на мыс:

— Но меня ничего не грызет… Думаете, будто я боюсь, что дома попадет? Ничуть.

— Нет, я не про это… А может быть, тебе просто зябко? Возьми мою куртку.

— Не… мне тепло. Если надо, у меня безрукавка в сумке есть… Из козьей шерсти, домашняя вязка.

— А, это хорошо… Мама, наверно, вязала?

— Нет, не мама… Смотрите, там кто-то стоит!

Мыс придвинулся почти вплотную, обрыв нависал над пароходом. Кромка «рыцарского забрала» открыла за собой лесистую вершину холма. Черный неровный край рисовался на светлом небе, над ним висела голубая несмелая звездочка. А левее звездочки виден был неподвижный силуэт. Маленькая тонкая фигурка со склоненной головой и опущенными руками.

Конечно, ничего особенного в этом не было. Мало ли туристов на здешних берегах. Какой-нибудь пацаненок улизнул из палатки и глядит с высоты на окрестности…

Но беспричинная тревога толкнула мальчика — так же, как во время песни об Угличе. Он крепче обхватил колени и прижался теменем к дрожащей стенке каютной рубки.

— Стоит… — с непонятной интонацией отозвался Пассажир. Он тоже смотрел, запрокинув лицо. — Стоит. Да…

Звездочка прошла за плечами мальчишки на обрыве. Силуэт шевельнулся. В это время заскрипели доски расшатанной палубы. С носа шла, переваливаясь, буфетчица. Пассажир подвинул ноги под скамью, а сам все смотрел вверх. Буфетчица прошла, и от ее передника пахло макаронным гарниром. Мальчик придержал дыхание. В эту секунду на досках звякнуло. Денежка! Светлое небо отразилось в белом кружочке. Пассажир быстро повернулся к мальчику. Тот сбросил со скамейки ноги, нагнулся.

Однако проворнее всех оказалась буфетчица. Неожиданно легко обернулась, присела, накрыла монетку ладонью.

— Это моя!

— Почему вы решили, что ваша? — с непонятной злостью сказал Пассажир.

— А чья еще? — Буфетчица сжала находку в кулаке, встала. — Карман-то дырявый на фартуке, всю мелочь растрясла. Ох ты, пропади оно все пропадом… — И пошла прочь походкой вороватой утки.

— Вот ведь с… сытая жадюга, — с болезненной досадой произнес Пассажир.

Мальчик отвернулся. Всегда неловко, если в симпатичном человеке открывается неприятная черта. Пассажир, кажется, смутился. Закашлял.

— Наверно, она правда из кармана денежку выронила, — сказал мальчик.

— Да нет. Это не ее… — вздохнул Пассажир.

— Ваша?

— Да нет… — Он опять сумрачно вздохнул. — Скорее твоя…

— А! Может быть… — Мальчик встал, подергал шорты, в кармане забрякало. — Я сегодня три рубля разменял, сплошь пятнадчиками. Наверно, один выскочил. Ладно, не разорюсь!

— В буфете разменял? — поинтересовался Пассажир.

— Ага.

— А завтра туда пойдешь?

— Не… Там противно. Как-нибудь дотерплю, утром моя пристань. А оттуда до дома полчаса на автобусе.

— Утром ты едва ли доберешься, — ворчливо сказал Пассажир. — Машина еле дышит, я в этом деле понимаю… Боюсь, что ночью мы застрянем с ремонтом.

— Это плохо, — обеспокоенно сказал мальчик.

— Так что без буфета нам, голубчик, не обойтись.

— Но котлеты я больше есть не буду. От них до сих пор в желудке тошно. Лучше уж вафли с чаем.

— Это не важно, — тихо сказал Пассажир. — Главное, чтобы все вернулось на круги своя…

— Что?! Пароход в Лисьи Норы вернется?

— Да нет, это я о своем… Не обращай внимания.

Мальчик послушал, как работает машина. Не уловил в ее ритме сбоев, решил, что опасения напрасны, и опять устроился с ногами на скамейке, посмотрел вверх.

Темная фигурка по-прежнему рисовалась на зеленоватом небе. Неподвижная… И вновь мальчик ощутил беспокойство. Словно тому, кто стоял на обрыве, что-то грозило.

Мыс уже отходил назад. Край обрыва менял очертания. Квадратный зубец сближался с силуэтом, грозя через полминуты закрыть его. Звездочка была теперь далеко в стороне.

Мальчику хотелось, чтобы стоявший на кромке ушел оттуда раньше, чем скала скроет его из виду. Но тот не шевелился.

— Стоит и стоит… — прошептал мальчик.

— Стоит, — неожиданно громко отозвался Пассажир. — Куда же ему деваться…

— Почему «куда деваться»?

— Это же бронза. Скульптура.

— Да?! — удивленно и с облегчением сказал мальчик.

— Многим кажется, что просто человек на обрыве…

— Мне даже показалось, что он шевелился. Будто рукой махнул… Перед тем как тут эта пошла, из буфета.

— Издалека да в сумерках что не почудится…

Темный выступ на обрыве наконец плавно закрыл скульптуру.

— А я-то думал… — сказал мальчик. — Будто мальчишка там.

— Ну, так и есть. Бронзовый мальчик, ростом с тебя.

— Значит, там парк? Или пионерский лагерь?

— Нет, место глухое. Но раньше был город…

— Как это… был? А куда девался?

— Обезлюдел понемногу, разрушился. Остатки война сровняла… А памятник вот сохранился.

— Памятник?

— Да, памятник мальчику. Жителю этого города… Кстати, место до сих пор так и называется — мыс Город. Только об этом не все знают… Ты ведь не знал, верно? — Вопрос прозвучал странно, с вкрадчивой интонацией.

— Я не знал, — насупился мальчик. — Я первый раз тут плыву. В Лисьи Норы я на поезде ехал… И вообще мы в этих краях недавно, а раньше в Тюмени жили…

— Про город на мысу и местные-то жители почти не помнят.

— Значит, он древний?

— Отнюдь…

— Тогда почему не помнят?

— Слишком заняты собственными делами.

— А этот памятник… то есть мальчик, он кто? Герой?

— Герой? Возможно… в какие-то моменты. Чтобы судить об этом, надо знать его историю.

— А вы знаете?

— Мне ли не знать, — сухо отозвался Пассажир. И наступило молчание. У Пассажира — непонятное, у мальчика — слегка обиженное. Мальчику казалось, что он имеет право услышать подробности. Но расспрашивать он не стал.

Пассажир наконец сказал:

— У ревизоров «Плодоовощторга» тоже бывают странности… Я долго собирал в этих местах разные истории. И подлинные случаи, и легенды… И одна из них как раз об этом городе.

— Легенда?

— История, голубчик… Подлинная, хотя и малоизвестная… Я по канцелярской привычке все, что узнавал, записывал в тетрадки. Написал и про этот город… Упаси Господи, я никогда не метил в литераторы, писал для себя, просто чтобы не забыть… Но… — В голосе Пассажира скользнула неожиданная самоуверенно-ребячливая нотка. — На сей раз получилось, по-моему, что-то вроде повести. Возможно, не хуже других…

— А он что, погиб? Тот, кто на памятнике…

— Н-нет… Почему ты решил?

Мальчик вздохнул:

— Я не решил. Просто я не люблю историй с плохим концом.

Пассажир, кажется, улыбнулся в сумраке:

— А ты думаешь, я собрался тебе рассказывать?

Тогда улыбнулся и мальчик:

— Мне так показалось.

— Видишь ли… Я твой должник. Ты меня от хвори спас. А теперь вот сидишь и, кажется, скучаешь. И я подумал, что, если смогу развлечь тебя… Если, конечно, тебе любопытно…

— Ага, — сказал мальчик.

— Только пойдем в каюту, дружок. Зябко здесь все-таки, а история не короткая…


Мальчишки в старом городе

1

В каюте над столом была укреплена лампочка под желтым шелковым колпаком. Она уютно засветилась. Пассажир достал из чемодана клеенчатую тетрадь с разлохмаченными уголками. Надел круглые очки в тонкой серебристой оправе. Сел в кресло.

— А ты забирайся на свой насест…

— Я лучше так. — Мальчик опять сел верхом на стул. Это была привычка, от которой не отучила его даже Анна Яковлевна.

Пассажир полистал тетрадь, посмотрел на мальчика из-за очков. Покашлял. При желтом свете морщины его казались резкими, как шрамы. Водянисто-серые глаза стали очень темными. Тень от носа легла на рот и подбородок — будто прижатый к губам толстый палец.

Мальчик с вежливым нетерпением поворочался на стуле.

Пассажир отложил тетрадь.

— Наверно, лучше так… Вначале у меня написано длинное вступление: история города, быт, нравы и прочая, прочая… Боюсь, что это скучно. Лучше я начну без записок, полаконичнее… На диалекте коренных жителей город назывался тогда Реттерхальм — Рыцарский шлем…

Он и правда был построен во времена рыцарей. Место подходящее… С той поры в городе осталось много всякой старины: красивые здания, церкви, два замка. Арки каменных мостов над расселинами и оврагами, которые рассекают склоны холма…

На обрыве, где сейчас памятник, стоял артиллерийский форт. Впрочем, о нем позднее… Улицы поднимались от подножия холма к вершине. Порой это были даже не улицы, а широкие и узкие лестницы с площадками, тропинки среди садовых решеток и гранитных стен с колоннами и нишами. В нишах стояли чугунные фигуры древних святых и воинов, закованных в доспехи.

А главная улица охватывала холм спиралью. Она несколькими витками шла от набережной со зданием магистрата до площади с маячной башней. Башня была круглая, с громадным стеклянным шаром наверху. Внутри шара, чуть заходило солнце, вспыхивал фонарь. Впрочем, он служил скорее для украшения, чем для пользы, потому что большие суда по реке не ходили.

— Не ходили? Она же широкая…

— Да ведь и сейчас не ходят большие-то… В устье лежит песчаная отмель. Бар называется. Этот бар не пускает суда в реку. А без сообщения с морем у реки какая жизнь… Ты, наверно, обратил внимание, что на здешних берегах нет крупных городов. Не то что на других ближних реках…

— Но этот, Реттерхальм, он был все-таки крупный?

— Вовсе нет. Около двух тысяч жителей. Даже по тем временам это совсем не много… Однако город был знаменит: своим театром, библиотекой, древностями. Сюда любили наезжать поклонники искусства и старины… И сами обитатели Реттерхальма любили, конечно, свой город. В том числе и юные жители, школьники. Потому что трудно придумать более подходящее место для игр, чем старые переулки, заросшие дворы, таинственные подвалы под цитаделью и галереи в замковых дворах.

— А тот мальчик, он…

— И тот мальчик любил, разумеется. О нем сейчас и речь…

Я постараюсь, чтобы ты представил его подробно. Когда ясно представляешь себе человека, легче его понять… Лет ему было без малого тринадцать. Лицо узкое, глаза светлые, волосы прямые и почти белые. Даже подстриженные, они падали на уши и на шею… В общем, типичный житель здешних северных мест. Обыкновенный реттерхальмский школьник в голландке и с шульташем…

— С чем?

— Так называлась школьная сумка из твердой кожи — шульташ. А голландка — это матросская блуза с галстучком. Тогда такие блузы носили мальчишки во всей Европе. Или короткие курточки с узкими рукавами и белыми откидными воротниками. И штаны с медными пуговками у коленей, и высокие башмаки с крючками для шнурков, и кусачие шерстяные чулки, без которых даже в жаркие летние дни не пускали в реттерхальмскую школу… Так что, видишь, внешне Галька был совсем не такой, как ты…

— Кто?

— Ах да… Тебе его имя, наверно, покажется странным. Как у девочки… Но полное имя мальчика было Галиен. Галиен Тукк, сын Александра Тукка, заведующего костюмерными мастерскими городского театра. У Галиена, кстати, имелось двое старших братьев и младшая сестра… Итак — Галька его мальчишечье имя. По-реттерхальмски звучало оно так же, как по-русски. Между прочим, и мелкие, обточенные водой камушки назывались гальками, как у нас. Пожалуй, только помягче — «халька»…

Характер у Гальки был разный: то задумчивый, то веселый. Потому что и в жизни было много разного. Хорошо было посидеть над толстой книжкой про рыцарей, драконов и фей, а хорошо и другое: прибежать из школы, кинуть под кровать громоздкий шульташ, сбросить осточертевшие башмаки и чулки, схватить деревянный меч и бежать босиком, в развевающейся голландке, в замковый двор, где приятели затевали военные игры.

Галька не был ни отчаянным, ни задиристым. Но когда нападали, не отступал. И если попадало деревянным клинком или камнем из рогатки, не ронял ни слезинки. Он мог заплакать по другой причине: от какой-нибудь обиды или от жалобной истории — одной из тех, которые иногда придумываются сами собой. Например, как после рыцарского подвига его, смертельно раненного, приносят в город и главный советник магистрата господин фан Биркенштакк произносит речь о герое, павшем во славу родного Реттерхальма… А бывали слезы от оценок по латыни, которые ставил господин Ламм — самый безжалостный наставник реттерхальмской мужской гимназии…

Однажды на исповеди Галька отчаянно сознался пастору Брюкку в своих слабостях и слезах. И еще в том, что желает наставнику Ламму свалиться с моста над Восточным оврагом и сломать… ну нет, не шею, это чересчур. Но хотя бы вывихнуть ноги. Чтобы он недели две не ходил на уроки и не мучил школьников ненавистной латынью.

Пастор Брюкк произнес краткую речь о красоте и пользе языка римлян и ученых, а также о терпении и любви к ближнему, но потом вздохнул и отпустил Гальке грехи, потому что сам был когда-то гимназистом…


Пассажир замолчал и глянул на мальчика: слушает ли?

— А в каких годах это все было? — спросил мальчик.

— В каких годах… Ну, прикинь. В ту пору по улице, что спиралью опоясывала холм, пустили трамвай. А трамвай этот был одним из самых первых на всем свете, старше берлинского…

Кстати, глава магистрата фан Биркенштакк долго не соглашался на такое новшество. Но собрание выборных представителей настояло. Среди жителей Реттерхальма было много пожилых граждан, им надоело карабкаться по лестницам. Радовались трамваю и мальчишки, тем более что детям позволяли ездить бесплатно. У вагоновожатого Брукмана в первые дни только и было работы, что катать школьников. Конечно, город небольшой, но пока трамвай пять раз объедет холм, это целое путешествие.


Сейчас время сказать, что именно с трамваем связано начало нашей истории. Правда, случилось это не весной, когда трамвай только пустили, а в августе, в первые дни школьных занятий. Не удивляйся, это у вас ученье начинается с сентября, а тогда в школу шли первого августа. Конечно, такой обычай ребята проклинали. Лето на дворе, а ты жарься за партой! И после уроков они старались наверстать упущенное. Тем более что август в том году стоял жаркий…

И вот теперь… — Пассажир сел поудобнее и взял тетрадь. — Теперь, голубчик, если не возражаешь, я почитаю. Тут уже не предисловие, а события… Тебе не наскучило?

Мальчик быстро замотал головой.

Пароход уже долго стоял у какой-то пристани. Машина не работала. За тонкой стенкой каюты сварливо, но негромко спорили мужчина и женщина. Это не мешало тишине. В лампочке тонко звенела раскаленная нитка.

Пассажир выпрямился в кресле и поправил очки.

— Итак — приступаем.

2

«После уроков сговорились поехать купаться на протоку. У старого Томсона, что жил в хибаре за пристанью, за два медяка взяли напрокат лодку.

Приятелей было шестеро: длинный веснушчатый Вилли, по прозвищу Кофельнагель, братья Жук и Вафля (сыновья аптекаря Сумса), круглый Хансен (за солидность все его звали только по фамилии), Галька и маленький Лотик. Все, кроме Лотика, учились в одном классе. А Лотик был на три года младше. Вообще-то прозвище его было Клотик. Но этого несчастного человека воспитывали сразу три тетушки, по вечерам они наперебой звали племянника с балкона: «Клотик, иди домой! Клотик, Клотик!» (потому что на свое настоящее имя он вовсе не откликался). Буква «К» в начале и в конце сливалась. Получалось: «Лотик, Лотик, Лотик!» Так его и стали звать наконец, хотя клотик — это шарик на верхушке мачты, а что такое лотик — непонятно.

Впрочем, Лотик объяснил, что это — маленький лот, прибор для измерения глубины.

— Но ты же совсем не умеешь нырять, — засмеялся Галька.

Лотик тоже засмеялся и сказал, что научится. Он ни на кого не обижался, а на Гальку тем более. Галька ему очень нравился. Лотик мечтал когда-нибудь отличиться в Галькиных глазах и сделаться его самым крепким другом. Галька, конечно, такую привязанность видел, однако всерьез Лотика не принимал. Ну, в самом деле, что это за друг? Маленький, головастый, неловкий… И все же Галька не обижал его и не отшивал от компании, как некоторые. Даже заступался. Ведь тот, кто любит читать про рыцарей, должен и сам быть великодушным, верно?..

Они переехали реку и спрятали лодку в кустах на Китовом острове. Остров так называется, потому что похож на всплывшего кита. На другом берегу острова они побросали одежду и переплыли через протоку на отмель. Галька держался поближе к Лотику: вдруг тот хлебнет водички! Вон как бестолково бултыхается…

Протока — это второе, узкое, русло реки, за островом. В одном месте оно расширяется, и там у низкого лугового берега твердое дно с белым песком. Дно полого уходит к середине русла. Посреди протоки глубина достигает сажени, взрослого человека закроет с головой. Но течение тихое, не опасное… Впрочем, когда купались, на глубину редко кто совался.

День был жаркий, но вода в августе уже прохладная. Чтобы не продрогнуть, приходилось барахтаться, гоняться друг за другом…

— Э, а где Лотик? — вдруг сказал круглый Хансен.

Все завертели головами.

Лотик был далеко, почти на середине. Над солнечной водой темнела его «головастая голова» и тощие плечи.

— Э, — сказал Хансен. — Один уплыл. Потонет, дурень…

— Эй ты, марш назад! — закричал Кофельнагель. Замахал веснушчатым кулаком. — Взяли тебя на свою голову!

— Вы чего! Я же на свае стою! Помните, сумасшедший Хендрик здесь хотел мельницу строить и повбивал чугунные сваи!

Все, конечно, про сваи помнили. Но Галька громко сказал:

— Соскользнешь и булькнешься!

— А вот и не булькнусь! Глядите! — Лотик высоко подпрыгнул, мелькнули его загорелые икры и белые пятки… И — словно не было на свете Лотика! Святые Хранители!

Все, даже круглый Хансен, кинулись взапуски к тому месту. Вытащить, пока не наглотался! Но Лотик вынырнул сам, и на лице его сияла щербатая улыбка.

— Вот! Смот… ой!

Его ухватили под локти и за волосы и, не слушая, выволокли на берег. И круглый Хансен при всеобщем одобрении деловито вляпал ему ладонью по известному месту. Так, что стреляющее эхо пронеслось над водой и Китовым островом. Но Лотик не обиделся и сейчас. Все равно улыбался.

— Вы чего? Я же научился нырять! Я до самого дна достал!

— Как не достать, если башка чугунная, — хмыкнул похожий на черного жука Жук.

— Я не башкой, я пальцами достал! Вот! — Лотик разжал кулак. На ладони была горсточка сырого песка. И в ней блестела крупная серебряная чешуйка.

— Это что? — Мальчишки сунулись к ней носами. — Э, денежка…

— Может, на дне клад зарыт?

— Лотик, ты запомнил место?

— Ну откуда клад в том песке? — Галька взял монетку. — Это, наверно, сумасшедший Хендрик потерял, когда сваи бил…

— Она бы потемнела с той поры, — возразил Хансен.

Галька потер монетку о голый живот.

— Может, такое серебро, что не темнеет… Смотрите, десять грошей!

— Почему «грошей»? — заспорил Кофельнагель. — Десять грошей поменьше размером.

На монетке было отчеканено число «10», а под ним — только ржаной колосок. Перевернули. На другой стороне был выбит чей-то профиль и шли по кругу крошечные буковки.

— Фре-е… стаад… Лехтен-стаарн, — прочитал Галька. — Слава Богу, не латынь. Почти что по-нашему.

— Но не совсем, — заметил белобрысый немногословный Вафля.

— Все равно понятно, — сказал Хансен. — Свободный город Светлая Звезда.

— Такого нет, — заявил длинный Вилли Кофельнагель.

— Как же нет, если вот монетка, — заспорил Жук. — Он где-то есть. Или раньше был… Тут чей портрет?

Пригляделись к профилю.

— Пфе, да это мальчишка, — сказал Кофельнагель.

— Ты перекупался, Нагель, — заметил Жук. — Это же тетенька. Королева или принцесса.

— Ты сам принцесса. Гляди хорошенько, это мальчик, — храбро сказал Лотик. Он чувствовал себя героем дня.

И правда, профиль был явно ребячий: курносый, с короткой стрижкой. И с улыбкой, спрятанной на губах и во взгляде. Будто веселый мальчишка лишь на миг притворился серьезным — для важного дела, чтобы на монете отпечатали.

— Небось какой-нибудь наследный принц, — заметил Вафля.

— Наследных принцев на монетах не чеканят, — возразил Галька. — Только королей.

— А разве бывают короли-мальчики? — удивился Лотик.

— Иногда… Возьми, Лотик, денежку, не потеряй.

— Он все равно потеряет, — сказал Кофельнагель. — Лучше подари ее, Лотик, мне.

— Фиг, — отозвался Лотик (по-реттерхальмски это звучит в точности как по-русски). — Я ее Гальке подарю. На, Галька.

— Да? Спасибо… — Гальке стало тепло от благодарности. Не то чтобы нужна была ему монетка, а так… Он погладил денежку мизинцем. — А все-таки интересно: десять чего? Грошей, пфеннигов, копеек? Пенсов? И каких она времен, а?

— Надо спросить учителя истории, — предложил рассудительный Вафля.

— Он зажилит ее для своей коллекции, — заметил Жук.

— А отчего бы нам не пойти к мадам Валентине? — сказал круглый Хансен. — Она знает все.

— Ура! К мадам Валентине, к мадам Валентине! — закричали мальчишки и кинулись вплавь на Китовый остров. Галька, с монеткой за щекой, плыл позади всех. Поглядывал на Лотика: не пустил бы головастик пузыри…»

3

— Несколько слов о мадам Валентине, — сказал Пассажир. — В начале, где описание нравов и жителей, у меня говорится о ней подробно. А если коротко, то так. Мадам Валентина была пожилая дама со странностями. Она торговала леденцами, но это занятие было для отвода глаз. Основное время мадам Валентина посвящала наукам, иногда печатала статьи в столичном философском журнале (и статьи эти каждый раз вызывали скандал в среде университетской профессуры). Кроме того, у нее был ящик с треногой и объективом, и она по заказу реттерхальмских жителей делала фотопортреты на твердом, как доска, картоне.

Жила мадам Валентина одна, если не считать рослого рыжего кота, канареек и жабы Жанетты, которая обитала в стеклянной банке из-под маринада.

«…Когда мальчишки явились к мадам Валентине, она развешивала на дворе выстиранные цветастые юбки и вела перебранку с соседкой. Двор соседки был выше по склону, и та кричала через каменный, заросший плющом забор:

— Я пойду в магистрат, уважаемая мадам Валентина! Я терпела все, даже неприличные песни вашего граммофона, но этот последний фокус! Дым от пережженного сахара для ваших отвратительных леденцов так и лез мне в окна, хотя ветер дул в другую сторону! А ваш бессовестный кот вчера весь день гонялся за моими курами!..

— Сударыня! — отвечала мадам Валентина и взмахивала тяжелыми юбками, как матадор плащом. — Опомнитесь! На меня вы можете изливать любые недостойные вымыслы, но как совесть позволяет вам клеветать на беззащитную божью тварь? Где свидетели? Вы уверены, что это был мой Бенедетто?

— А кто же еще! Весь город знает вашего рыжего бандита!

— Рыжего?! Мадам Анна-Элизабет фан Раух! Где и когда вы видели у меня рыжего кота?

Беззащитная божья тварь сидела в двух шагах от хозяйки. При последних словах мадам Валентины Бенедетто вздыбил шерсть, и она из апельсиновой стала седовато-лиловой.

— Тьфу! — сказала наверху мадам Анна-Элизабет. — В прежние времена вас сожгли бы на костре.

— В прежние времена, уважаемая соседка, я сделала бы так, чтобы ваш язык приморозило к нёбу, как лошадиный помет к февральской мостовой! Лишь глубокое почитание конституции Реттерхальма, запрещающей лишать права слова кого бы то ни было, останавливает меня… Но поспешите в дом, сударыня, у вас там от перегрева лопнула бутыль с уксусом!..

Посмеявшись вслед соседке, мадам Валентина повернулась к мальчишкам:

— О! Здесь всегда рады гостям, но должна заметить, что время утреннего кофе давно прошло. А чай с леденцами у меня подают несколько позже.

— Мы по делу, мадам Валентина. — Галька вынул из-за щеки монетку. — Добрый день… Вот…

— Бакалавр философских и естественных наук Валентина фан Зеехафен не занимается делами на дворе. Прошу в дом.


Каждый раз, когда ребята попадали к мадам Валентине, у них открывались рты. На стенах висели пучки трав и громадные птичьи крылья, в углу свалены были книги-великаны в потрескавшейся коже. Из помятой трубы граммофона смотрело удивительно живыми глазами чучело крокодила. Желтели чертежи тугих воздушных шаров и лодок с перепончатыми крыльями. Облокотившись на шкаф с минералами, стоял на железных ногах полный набор рыцарских доспехов. Из-под приподнятого забрала глядел белый череп. Мадам Валентина утверждала, что это ее предок, первый владелец приморского замка Зеехафен.

С темного портрета в бронзовой раме смотрела сама хозяйка дома — в квадратной шапочке с кистью и в черной мантии.

Про мадам Валентину рассказывали всякое. Говорили даже, что она училась в Бразилии и совершила кругосветное путешествие. Впрочем, по другим слухам, она всю жизнь провела в родном Реттерхальме, лишь изредка выезжая в столицу. Одно было известно точно: много лет назад она преподавала географию в гимназии, и оттуда ее уволили с большим скандалом. Наивный и потому бесстрашный Лотик однажды спросил ее: правда ли это?

— Да, — гордо сказала мадам Валентина. — Скандал помнили долго. А я десять дней даже просидела по указу магистрата в тюрьме. Вернее, на офицерской гауптвахте артиллерийского форта. Все офицеры и сам форт-майор Хорн ухаживали там за мной напропалую, это были чудесные дни.

— А… за что же вас? — нерешительно спросил тогда Галька.

— Из-за линейки, всего-навсего… В те времена был еще обычай воспитывать детей линейкой. И вот директор гимназии маленькому мальчишке приказал подставить ладонь и хлестнул его по этой ладошке… На глазах у меня, у Валентины фан Зеехафен! Ударить ребенка!.. Я выхватила линейку и сломала ее на три части!

— И за это под арест? — недоверчиво сказал Галька.

— Ну, сударь мой… Линейка была тяжелая, из пальмового дерева, а сломала я ее о высокоученую директорскую лысину…

Когда мальчики кончили хохотать, мадам Валентина заметила:

— Все к лучшему. Освободившись от должности, я наконец-то в полную меру занялась научными проблемами.

Что за проблемы решает мадам Валентина, понять было невозможно. Однако леденцы у нее получались восхитительные: яркие, как стеклышки от калейдоскопа, и по вкусу — самые разные: лимонные, земляничные, ананасные… В своей лавке на площади Королевы Анны мадам Валентина продавала их не считая. Пригоршню — за медный грош. В дни такой торговли у школьников был праздник.


— Какое же дело привело ко мне столь почтенную компанию? — спросила мадам Валентина, когда мальчишки пооглядывались и прикрыли рты.

— Вот… — Галька протянул на ладони подарок Лотика.

— О-о… — Мадам Валентина укрепила на носу пенсне. — А-а… Лехтенстаарн, из Союза городов Млечного Пути. Семнадцатый век… Десять колосков… Когда-то за такие деньги можно было купить верховую лошадь…

— А что это за мальчик? — сунулся из-за спины Лотик.

— Да, мальчик… Он уже в те времена был легендой. Это один из Хранителей, маленький трубач. Он спас Лехтенстаарн, когда в него хотели тайно пробраться враги, заиграл тревогу… Любопытная находка, хотя не такая уж редкость… На что меняем, Галиен Тукк? А?

— Не, это подарок, — быстро сказал Лотик. — Это я Гальке подарил.

— Да… — вздохнул Галька.

— Ну, это другое дело… Поскучайте здесь без меня, а я, так и быть, заварю свежий чай.

Мальчики разбрелись по комнате. Галька подошел к подоконнику. На мраморной доске стояли горшки с кактусами. Кактусы цвели белыми и красными звездами и колокольчиками. Среди них поднимался из горшочка с землей странный кристалл: синеватый, полупрозрачный, с искорками. Он был похож на толстый граненый карандаш, закрученный на пол-оборота по спирали.

— Мадам Валентина, а что это? — спросил Галька, когда хозяйка вернулась из кухни. — Раньше здесь этого не было.

— А! Это я выращиваю модель Мироздания. Довольно скучный опыт, потому что бесконечный… Прошу за стол, господа. Я рада вам, вы меня развлекли. А то эта ду… эта неразумная особа, мадам Анна-Элизабет, выбила меня из колеи… Галиен Тукк, за стол.

— Иду… А разве Мироздание… оно такое?

— Боже! Это ведь модель… Мироздание — разное, сударь мой. И проявлений у него, как и вариантов у судеб человеческих, — множество. Как и граней у Вечного Кристалла. Но меня беспокоит не число граней, а есть ли смысл определять гипотетический радиус изгиба, когда… Ох, не толкайте меня на ученую беседу, иначе останетесь без чая! Галька, негодник, ты пойдешь за стол?.. Хансен, вот тебе большая кружка. Лотик, не толкай леденцы в карман про запас, я потом насыплю в кулек. А то карманы слипнутся, как в прошлый раз, и тетушки опять возьмутся за тебя с трех сторон…



В эту секунду круглый Хансен взвизгнул и поддал стол тяжелыми коленями. Чашки подскочили, расплескался чай. Оказалось, что жаба Жанетта, выбравшись из банки, гуляла под столом и мокрым животом плюхнулась Хансену на босую ногу. Вафля и Жук подавились от хохота леденцами. Кофельнагель стал равномерно бить их по спинам.

— Ай как стыдно, — сказала мадам Валентина. — Бояться такой красавицы и умницы… — Покачивая седым узлом прически, она составила чашки на поднос и отправилась на кухню — за новой порцией.

Она там задержалась, и все уже перестали смеяться. Хансен стыдливо сопел. Лотик все-таки совал в карман леденцы. Галька укоризненно поглядел на него. Лотик торопливо сказал:

— Я столько смотрю и все удивляюсь. Вон те склянки с песком, они совсем небольшие, а песок из одной в другую сыплется и никак не кончается. Почему?

И все повернулись к камину, на котором среди статуэток и флаконов стояли песочные часы. Простенькие, как в аптеке Сумса. И вспомнили, что в самом деле мадам Валентина никогда их не переворачивала. А песку-то в верхней колбочке, кажется, всего на две минуты. Но бежит сухая струйка, бежит, падает на песочную пирамиду в нижнем стеклянном пузырьке, а та вроде и не растет…

— Чертовщина, — сказал Кофельнагель и выбрался из-за стола. Шагнул к камину.

— Э, не трогай, — заерзал Хансен. — Мадам Валентина не любит, когда без спросу…

— Всего ты боишься. Молчи, а то жаба укусит. — Кофельнагель взял часы, перевернул, и… все открыли рты. Желтая струйка теперь била вверх. В тишине даже слышно стало, как шуршат по стеклу песчинки.

Мадам Валентина появилась в дверях. Мягко шагнула к столу, опустила поднос, метнулась к Кофельнагелю и выхватила часы. У рыцаря возле шкафа со скрежетом упала вдоль туловища и закачалась железная рука. Перестали свистеть не смолкавшие до той поры канарейки. Мадам Валентина перевернула часы и поставила на камин — как раньше. Строго сказала притихшим ребятам:

— А вот с этим, господа, не шутят…

— Простите, — забормотал порозовев ший Кофельнагель. — Я…

— Иди за стол… Это осевой хронометр доктора Комингса. Величайшее изобретение, которое до сих пор не признают академики. Да-с… Ты, любезный Вилли, сейчас замкнул время. В ма-аленькое колечко. Но кто знает, что могло случиться…

Хансен осторожно спросил:

— Но, кажется, ничего не случилось?

— Поживем — увидим… Допивайте чай и брысь! — Мадам Валентина за шутливой сердитостью прятала серьезное беспокойство. — Кристалл Мироздания не может расти в таком гвалте.

Лотик напоследок пихнул в рот дюжину леденцов, отер губы галстуком голландки и спросил:

— А что такое Мироздание?

— Вселенная, друг мой… Весь мир, в котором обитаем мы, не познав смысла бытия. Все переплетение времен и судеб… Вот тебе бумага, сделай кулек, несчастье мое…

— Можно я возьму это для Вьюшки? — попросил Галька. Он держал за палочку прозрачного малинового клоуна.

— Заверни в бумажную салфетку…

— А кто эта Вьюшка? — спросил мальчик у Пассажира.

— Сестра. Помнишь, я говорил?

— Помню. А сколько ей лет… было?

— Около семи… Звали ее вообще-то довольно громоздко, по обычаю того времени: Анна-Мария-Лотта. Но Галька прозвал Вьюшкой. Она была черная, как заслонка в печной трубе. И вертлявая, как рыбка-вьюн… Ну что, читать дальше?

— Ага… — тихо сказал мальчик.


«На улице Кофельнагель веско проговорил:

— Все-таки мадам Валентина — ведьма.

— Деревяшка ты, Нагель, — возразил Вафля. — С ней дружит сам пастор Брюкк. Стал бы он знаться с нечистой силой?

— Дружит!.. Он небось не видел, как песок вверх течет.

— А это просто фокус, — не сдался рассудительный Вафля. — Ты колбочку в руке держал, там воздух нагрелся и стал выталкивать песок вверх. Физическое явление.

— Сам ты явление. Возьми в аптеке у папаши такие часы и попробуй этот фокус повторить! Физик…

— Да ладно вам, — поежился Хансен. — Я вот вспоминаю, как у рыцаря рука грохнула. Жуть.

— Там просто крючок сорвался, — сказал Жук. — Я видел…

Лотик облизал губы и спросил:

— А скелет в рыцаре по правде настоящий, вы как думаете?

— Иди проверь, — сказал Кофельнагель. — Небось тогда уже не леденцами штаны перепачкаешь.

— А давайте в рыцарей поиграем! — подскочил Жук. — Давайте в турнир на поляне у Круглой башни!

— Давайте! — обрадовался Лотик.

— А головастиков не берут в рыцари, — сказал Кофельнагель.

— Ну что ты к нему вяжешься, — заступился Галька. — Он будет судья.

— Да, я буду епископ Реттерхальмский! Буду награждать победителей медалями!

— А где медали-то? — заметил Вафля. — Надо сделать…

Медали делались из медных монеток. Монетки клали на рельсы и ждали, когда протарахтит трамвай. Вагоны были не такие тяжелые, как в наше время, — вместо стен и крыши витые столбики и парусиновый навес с бахромой, рост пониже, колеса поменьше, — но все-таки они раскатывали денежки в тонкие лепешки. Потом в медных «блинчиках» пробивались отверстия, делались петельки для булавок. Если завоевал победу — прицепляй медаль на голландку и гордись. Правда, гордиться можно было только подальше от родительских и учительских глаз. Взрослые считали, что грешно портить для игры даже самые мелкие деньги. Да и соваться на рельсы считалось опасным делом. Вагоновожатый Брукман не раз грозил оторвать уши тем, кто раскладывал на трамвайном полотне монетки…

— Ну что, накатаем медалек? — Неугомонный Жук подкинул на ладони два медных гроша.

Все зашарили по карманам. У каждого нашлись одна-две медяшки. Кроме Лотика.

— А Брукман сейчас не ездит, обедает, — сказал Лотик. — Видите, ровно два часа.

Они шли мимо фонтана с солнечными часами. Тонкая тень пересекала мозаичный циферблат как раз на римской двойке. Галька присвистнул:

— Вот это да! Мы в половине второго только лодку взяли. Купались, у мадам Валентины сидели — и все за полчаса!

— Это фокусы мадам Валентины, — хмыкнул Кофельнагель.

Было известно, что Брукман раньше трех часов из депо не выедет. Поэтому решили пока сыграть в перевертыши…»


— Знаешь, что такое «перевертыши»? — Пассажир глянул из-за очков.

— Не-а…

— Сейчас ребята не играют на деньги?

— Ну… бывает. В Лисьих Норах большие парни в карты дулись…

— «Перевертыши» — это не в карты. Монетки кладут столбиком и бьют круглым камушком. Кто какую перевернет — забирает…

— А! Это как в чику!

— Вот именно… Такую они и затеяли игру. У замковой стены, за кустами, чтобы не видели посторонние…


«Обычно Гальке везло, рука у него была меткая. Но в этот раз все медяки выиграл Кофельнагель. Потом он великодушно вернул каждому по денежке. На медаль. Только Лотику не дал. И Гальке. Сказал:

— У тебя же есть «десять колосков».

— Так что же, на рельсы ее? Ты спятил?

— А давай я разменяю ее на десять грошиков! И еще сыграем! Может, отыграешься…

Он хитрый был, Кофельнагель. Знал, как разжигает человека обидный проигрыш. Но Галька сперва ответил:

— Иди-ка ты… — И покосился на Лотика. А тот губы надул и в сторону глядит: поступай, мол, как знаешь, твоя монетка.

Кофельнагель сказал:

— Боишься.

— Я?! Да если хочешь знать, я мог бы тебя в два счета обставить! Просто у меня сперва рука подвернулась, а после…

— Ты не хвастайся, а разменяй да играй! И десять грошиков твои будут, и «колоски» отыграешь! С портретом «Хранителя». Ха-ха…

Галька опять посмотрел на Лотика. Виновато. И пообещал:

— Не бойся, я точно отыграю. Пусть Нагель не задается.

— Мне-то что, — отозвался Лотик. И отвернулся.

И конечно, Галька проиграл. Все десять медяков за пять минут. И так ему тошно стало! И монетку жаль, и перед Лотиком стыдно. Хоть и головастик, а все равно… Галька пробормотал:

— Да ладно, завтра обязательно отыграю, ты не беспокойся.

— Мне-то что… — прошептал Лотик.

Кофельнагель, улыбаясь, дал Гальке грошик:

— Не горюй. Возьми на медаль.

Галька взял. Просто чтобы не подумали, будто он очень переживает.

И все пошли на Трамвайную площадку. Так назывался перекресток, где рельсы отворачивали от основной колеи и уходили в туннель, вырытый в крутом уступе (там, за чугунными воротами, было трамвайное депо). Место, чтобы катать медали, самое удобное. Трамвай из ворот выезжает без пассажиров, и никто не заметит мальчишек, притаившихся в зарослях дрока. Брукман смотрит только вперед. Он, если и разглядит на пути денежки, тормозить не станет: линия от депо идет под уклон.

Мальчишки разложили на теплых рельсах монетки. И тут Галька увидел… ну, вы догадались! Коварный Кофельнагель положил серебристую денежку. С портретом мальчика-трубача!

— Ты что делаешь, Нагель! — крикнул Галька. И кулаки сжал.

— А что? Моя денежка, что хочу, то и делаю.

— Ты не имеешь права! Я ее еще отыграю! Завтра!

— Ха! Я разве обязан ждать?

— Но она же редкая! Она из Свободного города!

— Ну и хорошо! Значит, медаль будет редкая! Ха! Рыцарская медаль «Свободного города»! Может, ты ее и заслужишь.

Галька хотел ногой сбросить монетку с рельса.

— Э, нечестно, — сказал круглый Хансен.

И Галька сник. Мальчишечьи законы были незыблемые: проиграл — не хнычь, а кто выиграл — хозяин.

— Конечно, Нагель поступает как скотина, — заметил Вафля. — Но ты, Галька, сам виноват.

— За «скотину» мы еще посчитаемся, — начал Кофельнагель.

И в этот миг все услышали дребезжание трамвая.

Трамвай шел не из депо, а снизу! С главной улицы! Чудеса!

Мальчишки, царапаясь и сопя, полезли в заросли.

— И правда со временем что-то не то, — выдохнул рядом с Галькой Хансен. — Брукман сроду на обед не опаздывал.

Галька не ответил. Сквозь листья он видел монетку на рельсе.

Из-за двухэтажного дома с часовым магазином Румерса показался трамвайный поезд. Три желто-красных вагона. Усатый Брукман стоял на передней площадке у рычагов.

Может, Брукман заметит монетки, остановится? Нет, он смотрел прямо на ворота депо. Сейчас чугунное колесо расплющит монетку, пройдет по лицу мальчишки-трубача!

Галька заплакал и отчаянным взглядом уперся в трамвай — словно остановить хотел! И трамвай вдруг завизжал колесами, затормозил в метре от монетки. Брукман задергал рычаги, заругался, замахал руками. Галька — будь что будет! — бросился к рельсам! Спасти монетку, пока трамвай не поехал!

А трамвай вдруг дернулся, пошел назад. Быстрее, быстрее… Брукман все дергал рычаги. Потом схватился за голову, прыгнул с площадки, упал на колени, вскочил. Он что-то кричал, но у Гальки уши будто забило ватой.

Трамвай без тормозов докатил до поворота, и задний вагон сорвался с рельсового изгиба. Он опрокинулся набок, на него наскочили другие. Они вздыбили колеса, нехотя кувыркнулись и покатились по склону, ломая кусты и фонтаны Южного городского сквера.

И все это в дикой тишине, которая навалилась на Гальку. Он сам не помнил, как домчался до поворота. Вагоны все кувыркались, крушили клены, давили беседки. А там, ниже, Лодочная улица, вон черепичные крыши, люди во дворах… Не надо!

Вагоны подпрыгивали, переворачивались, как сброшенные с горки игрушки. Как их задержать, остановить?..

Средний вагон застрял между вековыми вязами, задний налетел на него, встал торчком, лег сверху. Передний оторвался и продолжал кувыркаться.

«Ну стой же!!!»

Вагон перевернулся еще раз, покачался вверх колесами на тонких столбиках крыши, лег набок и замер.

Галька, всхлипывая, вытер лицо.

И тут Гальку схватил за плечи Брукман! Галька не сопротивлялся. Брукман что-то кричал и тряс его, тряс, тряс…

Приговор

1

Откуда-то появились два полицейских — пожилой толстощекий Груша и молоденький прыщавый Кунц, который был женат на двоюродной сестре Хансена. Повели Гальку в управление. Брукман шел сзади и все выкрикивал, что из-за сопливого негодяя, который бросился под колеса, он так рванул тормоза, что колодки не выдержали. Куда смотрят отцы?! Родители и школа распустили сорванцов, а он, старый Брукман, теперь в тюрьму, да?

Груша оглядывался и успокаивал его.

У Гальки промелькнуло: «Как же так? Я ведь бросился потом, когда он уже затормозил…» Но тут же он понял, что это просто показалось. И зачем выкручиваться? Виноват с головы до пяток… Пусть делают с ним что угодно, он готов ко всему.

…Но того, что вскоре на него обрушилось, Галька все равно не ожидал…


Штатт-майор полиции Колленбаркер, качая лысой головой, составил протокол. Галька ничего не отрицал. Да, положил на рельсы монетки. Потом пожалел одну и кинулся, чтобы схватить…

Он опять всхлипнул:

— Я же не знал, что так случится. Мне показалось, что господин Брукман уже остановил трамвай…

— Оставь господина Брукмана, — сурово сказал штатт-майор Колленбаркер. — У него из-за тебя сердечный приступ, с ним возится доктор…

Появились отец и старший брат Михель, который служил помощником младшего архивариуса в магистрате. Брат держался за потные щеки и шепотом говорил: «Вот дурак-то, вот дурак…» Отец, маленький, взъерошенный, надавал Гальке оплеух и прокричал, что это лишь начало, а главное будет дома.

Но домой Гальку не отпустили. Груша отвел его в школу, и там арестанта заперли в подвальной комнатке с решеткой в оконце. Раньше, в суровые времена розог и долгих отсидок «без обеда и ужина», здесь был гимназический карцер, а теперь хранились облезлые глобусы и облысевшие птичьи чучела. Но вот — кто мог подумать! — комнате вернули ее прежнюю роль.

Галька сел под окном на корточки и взялся за голову. Он то приходил в отчаяние: как нежданно и непоправимо свалилось на него несчастье! То замирал в сонном отупении.

Потом Галька встряхнулся. Пол был каменный, холодный даже летом, босые ноги ломило. Галька расстелил на полу старые карты, лег, положив под затылок твердое чучело совы. И стал привыкать к жизни заключенного.

Из окна доносились звуки. Такие незаметные, когда ты свободен, и такие милые, заманчивые для того, кто в заточении. Кто-то смеялся на улице, галдели воробьи, гукнул в отдалении резиновой грушей автомобиль советника Флокса — единственный в городе. Ударили один раз часы на магистрате. Половина какого-то часа. Какого? Сколько времени прошло с той минуты, когда школьник Галиен Тукк перестал быть обыкновенным мальчиком и превратился в разрушителя и злодея?.. Хорошо еще, что не в убийцу. А если бы трамвай кого-то придавил?

Галька опять всхлипнул и ткнулся носом в пыльную сову. От нее пахло опилками и нафталином…

За окном завозились, зашептали: «Галька, Галька…» Он вздрогнул, увидел за решеткой ноги с зелеными от травы коленками, а над ними кудлатую голову. Это сидел в лопухах на корточках Лотик.

— Галька, с тобой что сделали?

— Пока ничего… — Галька сел. Вытер глаза.

— А что… сделают?

— Не знаю… Ох, Лотик, не знаю я… — Не было сил притворяться бесстрашным.

— А ребята спрашивают…

Галька все же ощутил что-то вроде гордости.

— Ты им скажи: я никого не выдал. В полиции думают, что я один был.

— Ага… А еще они спрашивают: может, передать напильник и веревки? Для побега.

Галька улыбнулся горько и снисходительно.

— Нет, Лотик, это ведь не игра в рыцарей. Куда я убегу?

— А может… мы тебя спрячем?

— Нет, Лотик… Я сам виноват. Это потому, что я твою монетку разменял. — Галька ощутил, как подкатило к горлу раскаяние. И даже нежность к Лотику: вот ведь, маленький головастик, а не испугался, пришел, помочь хочет. — Ты мне подарил, а я… Так мне и надо!

— Да что ты! — Лотик негодующе хлопнул по коленкам. — Это Нагель виноват! Ребята его отлупить хотят… Галька, а денежку я с рельсов подобрал. Возьми ее опять…

Галька замотал головой. Разве он сейчас имел право на такой подарок?

— Возьми! — отчаянно прошептал Лотик. — Она же все равно твоя… Я загадал, чтобы она из беды тебя выручила…

— Правда? — Это была все-таки надежда. — Ну, давай…

Стекла в окошке не было. Монетка звякнула о каменный пол. Галька подхватил ее. Профиль маленького трубача по-прежнему хранил скрытую улыбку.

«Все Святые Хранители и ты, спаситель Лехтенстаарна, помогите мне… Ты ведь такой же мальчик, как я, защити меня… Я, конечно, виноват, что разменял тебя у Кофельнагеля, но я просто не думал. Прости, а? Я больше никогда-никогда…»

Галька бережно, как на бабочку, подышал на монетку, вытер ее подолом, опустил в карман… и пальцы его наткнулись на леденцового клоуна, завернутого в бумажную салфетку.

— Лотик! Я тебя очень прошу! Приведи сюда Вьюшку!

— Сейчас! — Лотик ящеркой метнулся в лопухи и очень скоро вернулся с девочкой.

— Галик… — задышала сквозь ржавые прутья Вьюшка.

Галька встал на цыпочки, взял сестренку за маленькие мокрые пальцы.

— Ты ревела, что ли? Не смей… — И сам чуть не всхлипнул.

— Ты теперь всегда здесь будешь сидеть? — спросила Вьюшка.

— Не знаю…

— Мальчишки говорят, что тебя будут здесь держать, пока папа не заплатит деньги за все, что поломано, городской казне… А что такое казна? Тетенька-кассирша?

У Гальки не было сил улыбнуться. Он только вздохнул. Вьюшка пообещала:

— Я тебе сюда буду яблоки приносить и еще всякое вкусное… Галик, а можно, чтобы меня тоже сюда посадили?.. Ой, Лотик говорит, что сторож идет!

— Постой! Мама что делает?

— Мама сперва плакала, а сейчас ужин готовит. Ой, я побежала… Я потом еще…

Пальцы сестренки выскользнули, зашуршало в лопухах…

Тогда Галька опять заплакал. Уже не от страха, а от тоски по дому.

Стало быстро темнеть. Кто-то скребся по углам. Но было не страшно. Галька даже удивился, что ничуть не боится в сумраке, среди чучел с выпуклыми стеклянными глазами. Он, кажется, вообще уже ничего не боялся, потому что очень устал. Надо было приспосабливаться к такой жизни. Ведь если сидеть, пока не выплатят все убытки, полжизни пройдет…

Сквозь решетку и листья глянула белая луна. Яркая, как электрический фонарь трамвая. Тогда загремел засов и пришел полицейский Груша. Он отвел Гальку домой.

2

Мать покормила Гальку ужином. Она его не ругала и вообще ничего не говорила. Только вздыхала и вытирала глаза. А Галька ни о чем не спрашивал. Измученный и голодный, он торопливо глотал все, что было на тарелках. И потихоньку начинал надеяться, что его простят.

Спал Галька наверху, в мансарде, в одной комнате с братом — не с Михелем, а с другим, Эриком. Но Эрик, выпускник гимназии, в эти дни уехал поступать в столичное училище пароходных механиков. Галька одетый бухнулся на постель и сразу уснул. До позднего утра.

А утром пришел посыльный с бумагой: Галиену Тукку надлежало в три часа пополудни явиться на заседание магистрата.

Отец только губы поджал. Видно, он знал это заранее. Мать заохала, зашептала молитву. Принялась гладить Галькину белую рубашку и чистить его парадный костюм. Будто Гальке на праздник идти, а не на суд, не на расправу.

Полдня томился Галька страхом и ожиданием. Даже с Вьюшкой не мог разговаривать. В магистрат он пошел почти что с радостью: скоро кончится ужасная неизвестность!

Их с отцом ввели в круглую комнату с узкими, как в соборе, окнами. За зеленым столом сидели два десятка советников. Молчаливые, в малиновых мантиях. Отец поклонился и Гальку толкнул: кланяйся, балда. Галька послушно согнулся — так, что волосы упали на лицо. Сквозь них Галька со страхом смотрел на главного советника Адама Питера фан Биркенштакка. Это был маленький старик с красными птичьими глазками, тяжелыми веками и носом, похожим на клюв попугая. На носу и на лбу Биркенштакка в минуты волнения набухали синие узелки и жилы. А волнений и забот у главного советника хватало: целый город. И надо сказать, он держал этот город в крепких руках. Случай с пуском трамвая был, пожалуй, единственный, когда фан Биркенштакк не сумел настоять на своем. Да и то, скорее всего, потому, что не очень старался. Решил показать, будто мнение граждан для него превыше всего…

Отец опять толкнул Гальку: выпрямись, дубина.

Секретарь магистрата стал спрашивать: действительно ли это Галиен Тукк, сын Александра Тукка; действительно ли это именно он был вчера задержан полицией; и признает ли он все, что написано в полицейском протоколе. Галька на все вопросы отвечал сиплым «да». Подумал было: не сказать ли, что трамвай остановился раньше, чем он, Галька, бросился за монеткой? Но не посмел.

Монетку с профилем трубача-Хранителя Галька забыл в кармане старых штанов. И наверно, поэтому она не спасла его.

Адам Питер фан Биркенштакк поднялся и тонким голосом прочитал постановление. Гимназист Галиен Тукк навсегда изгонялся из родного города. Ибо он, нарушив запреты и правила поведения, причинил городу многие беды, подверг опасности его жителей и потому более не может быть гражданином Реттерхальма. Через двадцать четыре часа он должен покинуть город и впредь не появляться в нем, а также в его окрестностях радиусом в двадцать четыре итальянских мили…

— Вам ясно решение магистрата? — спросил главный советник, и жилки на его носу набухли.

Отец часто закивал и поклонился. Галька стоял оглушенный. То, что случилось, было страшнее всего, что он мог ожидать.

Адам Питер фан Биркенштакк оглядел советников.

— Нет ли сомнений у почтенных членов магистрата?

Один советник — молодой, круглолицый, с черными усами — сказал с веселой ленцой:

— Да зачем уж так-то? Всыпать бы ему горячих да посадить на недельку на хлеб и воду, как в давние времена…

Жилки главного советника набухли сильнее.

— Законы Реттерхальма исключают тюремное наказание для детей. А что касается «горячих», то перед изгнанием виновных всегда били плетьми, и мы не отступим от обычая…

Одеревеневший Галька не двинулся.

— Но сейчас просвещенный век, и процедура будет символическая, — закончил Биркенштакк. Затем посмотрел на черноусого советника: — А вам, господин Штамм, замечу, что приговор в любом случае не подлежит изменению. Это не только решение магистрата, но и граждан города. Вчера наши посыльные обошли все дома, и под приговором подписался почти каждый взрослый житель Реттерхальма…

Два служителя в старинных камзолах и париках отвели Гальку в соседнюю комнату — сводчатую, без окон. У стен горели газовые фонари. Гальку поставили в трех шагах от некрашеной скамьи. Говорили шепотом, в фонарях шипел газ. Принесли толстую тугую куклу из потертой желтой кожи, ростом с большого дядьку, но мало похожую на человека. Бухнули на скамью. Служитель углем написал на коже: «Galien Tuck». Другой, неумело махая плетеным кнутом, нанес кукле несколько ударов. На ней лопнул шов, посыпались опилки.

Галька был как во сне. Он даже не все понимал, что делалось. Понимал только главное и страшное: больше он не будет жить в своем городе. Ни-ко-гда…


По дороге из магистрата отец рассудительно говорил, что они с Галькой отделались пустяками. Никакое это не изгнание. Просто он отвезет Гальку в Кобург, в частный школьный пансион господина Гиневского, там Галька получит образование и так же, как после гимназии, сможет поступить в университет или военное училище… О месте в пансионе обещал похлопотать сам господин Биркенштакк, он оказался очень великодушен…

Галька молчал. Он был налит безнадежным отчаянием.

Дома у него прорвались рыдания. Галька кинулся к матери, умолял ее что-нибудь придумать. Ну, не мог, не мог он расстаться с домом, с мамой, с Вьюшкой. И с городом… Он только сейчас понял, как любит свой город. Все улицы, дома, лестницы, все заросшие закоулки, молчаливых рыцарей в латах… Он готов был вцепиться в любой камень, в фонарный столб — намертво, чтобы не оторвали! Как он будет жить без друзей, без игр в замковых дворах, без купаний на отмелях? Даже без гимназии, в которую так не хотелось идти утром, когда не выспался и не выучил уроки. Даже без учителя латыни господина Ламма!

Пусть бы лучше не кожаную куклу, а самого Гальку исхлестали плетью, только бы не выгоняли. Пусть бы держали в подвале, но все-таки здесь, на родине…

Мама гладила Гальку по волосам и успокаивала, как умела. Что она еще могла?

К тому же всем когда-то приходилось уезжать. Вон и Эрик уехал в училище, без всяких слез. В Кобурге тоже люди живут. Конечно, вдали от дома не очень-то сладко, но зато как хорошо, что магистрат не заставил семью Тукков оплачивать убытки. А ведь могло кончиться полным разорением. Но главный советник проявил сочувствие и благородство. Радоваться надо, а не слезы лить…

Старший брат Михель отдал для Гальки свой чемодан.

— Чего ревешь, дурень? Сам же хотел стать путешественником. Не всю жизнь у мамашиной юбки сидеть. Я тебе завидую.

Толстый глупый Михель не понимал! Галька мечтал путешествовать по свету, делать открытия, совершать подвиги. Но он мечтал и о другом: как будет возвращаться в родной город, как ему там будут рады. И в самых дальних краях он помнил бы свой город и свой дом, как самое дорогое. А сейчас что?

Подходила Вьюшка, но Галька убегал от нее. Чувствовал: если Вьюшка начнет жалеть и утешать, сердце у него разорвется. Это не просто такое выражение. Он ощущал, что сердце именно порвется. И если бы это в один миг, то пусть. Но, наверно, сперва будет очень больно…

К вечеру слезы кончились. Галька поднялся в мансарду. Он как-то сразу успокоился. Но это было безрадостное спокойствие. Пустое и безнадежное, потому что внизу, в гостиной, стоял собранный чемодан. Утром приедет дилижанс.

Двигаясь механически, Галька разделся и лег. Ему приснилось, будто он опять стоит в круглой комнате магистрата, босой, в ночной рубашке. А Биркенштакк — весь в синих жилах — читает приговор. Потом Гальку ведут по пустым улицам на Маячную площадь, там срывают с него рубашку, и вагоновожатый Брукман толстой трамвайной веревкой хлещет его, широко размахиваясь и открывая рот. И все это в полной тишине. Боль от ударов слабая, и Гальке даже не стыдно, потому что кругом не люди, а громадные кожаные куклы без лиц. И только Вьюшка и Лотик проталкиваются между ними, рвутся к Гальке, и у Лотика в руках старинное ружье со стволом-воронкой, чтобы застрелить Брукмана… Но куклы стискивают Лотика и Вьюшку тугими телами, потом придвигаются, наваливаются на Гальку, давят…

Он вскрикнул, сел на кровати.

В окно светила яркая до голубизны луна. Гальке показалось, что сейчас что-то случится. Нет, не страшное и не радостное, а просто какое-то изменение…

Он, путаясь в длинной рубашке, подошел к окну. Виден был склон холма до самой вершины. Крыши, лестницы, арочный мост. И Маячная башня подымалась из-за темных вязов. Сильно блестел стеклянный шар. Фонарь в нем не зажигали, время было такое (о причинах этого чуть позже).

Все было знакомое, Галькино, родное. Хоть кричи от тоски. Но Галька не кричал даже мысленно. Он размышлял. Окна уже нигде не светились, город спал.

Город спал. Хотя один из его жителей, мальчик Галька, изнемогал от горя. Люди подписали придуманный главным советником приговор, покачали головами, сказали детям: «Вот видите, к чему приводят шалости» — и теперь уже не думают о случившемся. А если кто и думает, больше жалеет о трамвае: когда его еще починят!

А кто пожалеет Гальку? Ну, одноклассники вспомнят. Поговорят, посочувствуют и займутся своими делами. Лотик — тот в самом деле крепко пожалеет. А еще? Ну, родные, и сильнее всех — Вьюшка. Но разве они — город?

Городу было все равно. Больше того: город отказался от Галиена Тукка! Спокойно так, между делом. Галька ощутил, как у него заломило тело. Будто рубцы от веревки Брукмана были настоящими, не во сне. Галька даже застонал.

Он скинул рубашку, натянул старые штаны и залатанную голландку, раскрыл окно и выбрался на крышу. По приставной лестнице спустился на лунный двор.

Это был привычный путь. Галька не раз так сбегал из мансарды для вечерних игр. Но сейчас он уходит навсегда.

Он ушел из города, не взявши ни куска хлеба, ни фляги с водой, босиком, без шапки и куртки…»


— И ни с кем не попрощался? — сказал мальчик.

— А как прощаться? Его бы задержали.

Мальчик молчал.

— Он мог бы пробраться в комнаты, где спали отец, и мать, и все остальные… — сказал Пассажир. — Но, видимо, он боялся, что, если посмотрит на них, не решится уйти. И он не стал прощаться ни с кем. Даже мысленно…

— Даже с Майкой?

— С кем?

— Ой… Я хотел сказать «с Вьюшкой». — Мальчик громко заскрипел стулом, отвернул лицо.

Пассажир оставил тетрадь, снял очки.

— Я понял, — сказал он вроде бы виновато. — У тебя есть сестренка. Ее зовут Майка.

— Ну, есть… — Мальчик низко-низко нагнулся, стал дергать шнурки. Суетливо скинул кеды, вскарабкался на свою койку. Лег лицом к стенке. Странно притих.

Пассажир посидел с полминуты. Растерянно встал. Спина мальчика под бело-розовой клетчатой тканью напряженно застыла.

— Я тебя чем-то обидел? — тихо спросил Пассажир.

Мальчик пошевелился. Потом повернулся — неловко, медленно.

— Да нет, что вы… — прошептал он.

Пассажир стоял между койкой и лампой, лицо мальчика покрывала тень. И все же видно было, что глаза у него мокрые.

— Я понимаю, ты, наверное, соскучился по сестренке. Но ведь завтра уже вернешься…

— Да не в том дело… — Мальчик посопел, потерся щекой о подушку. Смотрел мимо Пассажира.

Тот сокрушенно сказал:

— Значит, это я тебя своим чтением расстроил. Ну, извини…

— Да нет. Я сам себя расстроил, — отозвался мальчик сердито. И вдруг чуть-чуть улыбнулся: — Я такой. У меня вроде как у Гальки: иногда ни с того ни с сего капли из глаз…

— Это хоть у кого бывает, — осторожно заметил Пассажир.

Мальчик мазнул пальцами по глазам и решительно спросил:

— Вы думаете, я из-за немецкого в Лисьи Норы поехал?

Пассажир выжидательно молчал.

— Из-за Майки, — выдохнул мальчик.

Видимо, долго копилась у него печаль и обида, если теперь выплеснулась навстречу случайному попутчику. Впрочем, не такому уж случайному: ведь полсуток вместе. И как-то, наверно, связал их третий человек — маленький житель старого города Реттерхальма…

— Я ее совсем крошечную на руках таскал, — прошептал мальчик. — Целыми днями… Мне самому шесть лет было, а она горластая такая оказалась и хитрая: лежит — орет, на руки возьмешь — молчит. Я сам реву, а ее таскаю, потому что страшно: вдруг задохнется от крика. А больше с ней некому было, папа на работе…

— А… мама?

— Она умерла, когда Майка родилась.

— Извини, малыш…

— Но вы не думайте, что я на Майку злился! Наоборот. Я от нее не отходил, потому что она… ну, как частичка мамы. Дрожал за нее… А у нее потом спина стала болеть. Сколиоз… — Мальчик говорил, глядя в угол каюты, и глаза у него стеклянно блестели. — Когда лежит — больно. Плачет: возьми на ручки. А большая уже. Я ее глажу, каждый позвонок прощупываю… Вот тогда и научился боль прогонять руками. Иногда она еще сама не знает, что скоро у нее заболит, а я уже чувствую… Потом у нее прошло. Но она все равно от меня ни на шаг.

Мальчик вздохнул прерывисто, словно после долгого плача.

— Ну… а что случилось-то? — негромко сказал Пассажир.

— Да вроде бы ничего такого. Папа женился весной. Я и сам папе говорил: давай, всем лучше будет. И правда, лучше стало, она хорошая, тетя Зоя. Безрукавку мне связала… Только Майка…

— Что? Не признает ее?

— Да наоборот… — Мальчик дернул головой, зло всхлипнул в подушку. — Сразу к ней прилипла. А меня будто больше и нет… Отец говорит: ты должен понимать, девочке мама нужна, ты держись. Ну, я и держался. Потому что ведь никто же не виноват, я понимаю. А все равно… И тетя Зоя все чувствует. Мы с папой тогда и решили, чтобы в Лисьи Норы на время…

Пассажир медленно отступил, сел в кресло.

— Вот, значит, как у тебя… Тут такое дело, а я тебя сказками развлекаю.

— Разве это сказка? — насупленно спросил мальчик. — Вы же говорили, что по правде.

— Да… Для меня это правда, а для тебя… Что тебе до какого-то мальчишки из далеких времен, когда своих переживаний хватает. Верно?

— Нет… — вздохнул мальчик. — Не верно. Мне все равно интересно. Просто я… раскис маленько, когда Майка вспомнилась. Вы не обижайтесь.

— Да что ты, голубчик! Разве я обижаюсь!

— А что было дальше? С Галькой…

— Значит, можно продолжать?

Мальчик кивнул, мазнув носом по подушке.

— А ты не устал? Поздно уже…

Пароход все стоял у пристани, машина молчала. Видно, и правда что-то случилось. Люди за стенкой примолкли. Только шаги вахтенного на верхней палубе нарушали тишину.

— Я не устал, — сказал мальчик. — Только можно я буду здесь? Лежать и слушать.


«По лестницам и тропинкам, по кривой улице Булочников Галька спустился с холма. Никто не встретился на пути. Дома кончились, и дорога пошла вдоль реки. Галька шагал быстро. Тоска сидела в нем, как ледяной комок. Он почти не думал, что будет впереди. Знал только, что в город не вернется и в Кобург не поедет. Может, выроет землянку и станет жить как отшельник. Может, просто умрет где-нибудь у края дороги, и когда его найдут, у кого-нибудь шевельнется совесть.

К середине ночи он увидел заброшенный рыбацкий сарай, сделанный из перевернутого баркаса. Забрался под крышу. Внутри были нары с остатками соломы. Галька съежился на них и уснул.

…Проснувшись, он сразу вспомнил все, что случилось. И так было тяжело на душе, что не хотелось открывать глаза. Наконец он все-таки открыл.

Солнце било в щели и косое окошко. Но не это первым делом увидел Галька. Он увидел большой никелированный револьвер, наведенный прямо ему в лоб. В стволе был крупный черный глазок. Держал оружие краснолицый мужчина с бакенбардами, в матросском берете с помпоном.

— Тихо, птенчик, — просипел он и прищурил левый глаз. — Шевельнешься — и пуля.

Этого еще не хватало! Что, весь мир ополчился на Гальку?

Ни капельки страха не испытал Галька, только горькую досаду. И опять заболели рубцы от приснившихся побоев.

— Ну и черт с тобой, стреляй… — Он отвернулся. — Дурак…

— А ну встань! — рявкнул дядька в берете. — Руки вверх!

Галька поднялся с нар. Но рук не поднял, сунул их в карманы. И пальцы нащупали монетку Лотика. Это неожиданно обрадовало Гальку! Будто надежда появилась.

— Чего орешь? — сказал он. — Твой сарай, что ли?

Вошел красивый офицер с усиками. В белом кителе с двумя звездочками на рукаве. Моряк с бакенбардами опустил револьвер.

— Господин лейтенант, здесь мальчишка. Я боюсь, не лазутчик ли. Грубит, господин лейтенант…

— Кто такой? — резко спросил офицер.

— А вы? — сказал Галька. В нем шевельнулось любопытство: что будет дальше?

— Отвечай, сопляк! — крикнул лейтенант. Он был очень молодой. Он покраснел.

— Сам сопляк! — Гальке нечего было терять.

— Боцман! — полыхая девичьими ушами, отчетливо проговорил лейтенант. — Позовите матроса, пусть всыплет этому… два десятка линьков. Для воспитания вежливости.

— Слу… — начал боцман.

Галька прыгнул, вцепился в ствол, дернул вниз, перехватил рубчатую рукоятку. С усилием, но быстро взвел курок. Револьвер был знакомый — армейский «смит-и-вессон». Такие «пушки» показывали мальчишкам офицеры форта, когда те наведывались в гости.

Галька опять метнулся на нары.

— Не подходить! Выстрелю, честное слово!.. Мне все равно…

— Идиот, — сказал лейтенант боцману. — Вы будете разжалованы… Эй ты, брось оружие!

— Стоять! — Галька глянул на лейтенанта поверх ствола. Звенело в Гальке бесстрашие.

Нагнувшись, шагнул в сарай седой моряк. Сухой, стройный, с черным эполетом на левом плече. Сказал спокойно, как дома:

— Что тут за шум?.. Боцман, это ваш револьвер у мальчика? Десять суток ареста по возвращении на базу. Мальчик, оставь оружие, настреляешься еще в жизни.

Этому человеку со спокойным голосом и резко-синими глазами Галька подчинился без промедления. Но и без боязни. Бросил «смит-и-вессон» на солому, шагнул с нар.

— Ты из Реттерхальма? — спросил седой офицер.

Галька кивнул.

— Сбежал, что ли, из дома?

Галька помотал головой. И понял, что расплачется.

— Ладно, разговоры потом, — решил офицер. — Ты, наверное, голоден?.. Лейтенант, распорядитесь… — Он опять повернулся к Гальке. — Я командир монитора. Капитан-командор Элиот Красс».

Часть вторая. ВЫСТРЕЛ

Война мониторов

1

«Теперь пора сказать о мониторах. Они появились в начале семилетней кампании у берегов Рога. Их начали строить обе воюющие стороны. Строили быстро, однако не очень умело и без единого образца. Вот и стали появляться в прибрежных водах разномастные бронированные черепахи с тупыми носами и уходящей в воду палубой. Их общим признаком были приземистые стальные башни с орудиями колоссального калибра (с одним или двумя) и очень мелкая осадка. Она давала возможность проходить над отмелями, забираться в небольшие речки и заливы.

Мониторы участвовали в блокадах прибрежных крепостей, в десантах и гораздо реже воевали друг с другом. Их осадные орудия были мало приспособлены для морских сражений. Возможно, это и привело к тому, что моряки противоборствующих эскадр смотрели друг на друга без особой враждебности. Скорее с профессиональным интересом. Да и что им было делить? Путаные претензии и споры сухопутных премьеров были непонятны даже многим старшим офицерам, не говоря уже о лейтенантах и матросах. С другой стороны, случалось, что командирами сходившихся в бою мониторов оказывались выпускники одной военно-морской академии. Война-то шла, по сути дела, гражданская.

Здесь и причина того, что после Юр-Тогосской конференции в одной эскадре мониторов сошлись бывшие противники.

В результате временного перемирия возникло несколько карликовых государств: Ной-Бельт, Юр-Тогос, Западная Федерация и так далее. А по решению мирной конференции в Юр-Тогосе они слились с основными странами Северо-Западного Рога. Но несколько армейских подразделений и ряд кораблей с обеих сторон отказались признать решения конференции. Тех и других не устраивали многие пункты договора. В частности, то, что непомерно усиливалось влияние короля Наттона Второго и его знаменитого премьера…»


— Впрочем, ты, наверно, помнишь это из истории… — Пассажир оторвался от тетради.

Мальчик подергал нижнюю губу.

— Не… Ничего я не помню. Мы такого и не учили, по-моему… Северо-Западный Рог — это что? Скандинавия?

— Скандинавия? М-м… ну, в известном смысле… Ох, прости, пожалуйста, я не учел… Надо бы договориться… — Пассажир снял очки, почесал ими кустистую бровь. — Давай так: будем считать, что у истории несколько параллельных путей…

— Как это? — насупленно спросил мальчик. Ему все еще было неловко за недавние слезы и прорвавшееся признание о семейных горестях.

— Говоришь «как»… Ну, возьмем хотя бы гипотезу мадам Валентины. Помнишь? У Вселенной, как у Кристалла, множество граней, и на каждой история пишется по-своему…

— Ну ладно… А с Галькой-то что?

— Сейчас, сейчас. Потерпи, тут без объяснения о мониторах не обойтись…


«Совещание высших офицеров непокорных полков и кораблей потребовало, чтобы Наттон отрекся от престола, а договор был пересмотрен. Король объявил участников совещания мятежниками. Те в свою очередь соединили свои силы и объявили себя отдельной воюющей державой. Сухопутным повстанцам не повезло: королевские дивизии генерала Каптеона обложили их в крепости Ной-Резен. Через месяц крепость сдалась. Крупные морские суда тоже в конце концов поспускали флаги. Но мониторы капитулировать категорически отказались. Объединенную эскадру, в которой уживались теперь бывшие противники, возглавлял семидесятивосьмилетний адмирал Контур.

Старик был бодр, язвителен, талантлив как военно-морской начальник и ничего не хотел для себя. Он хотел республику. Может быть, не столько из-за политических взглядов, сколько из-за давних счетов с Наттоном. Личные были счеты или нет, однако дело адмирала многим казалось справедливым. Контур сидел в форте Черный Обруч, сочинял со своим штабом планы и принимал донесения. Мониторы устраивали рейды, громили береговые укрепления, порой под устрашающую канонаду высаживали десанты и захватывали склады.

Король вел себя дипломатично. О Контуре отзывался с подчеркнутым уважением и в конце концов, по совету премьера, даже официально признал мониторы воюющей стороной. Такой хитрый ход принес ему ряд преимуществ. До этого решения неясно было, как поступать с экипажами мониторов, если они попадали в плен (а такое случалось). По правилам их полагалось вешать, как пиратов и мятежников, но жестокости не могли укрепить и без того шаткий авторитет его величества. А захваченные моряки воюющей стороны попадали под действие гуманного закона о военнопленных.

Кроме того, раз есть воюющая сторона, можно не отменять давным-давно введенное военное положение. Управлять страной проще: никакой тебе лишней демократии…

Через два года адмирал Контур скончался и под пушечный салют мониторов был торжественно опущен в воды залива, в самой глубокой его части. После этого в штабе эскадры начались трения и разногласия, мониторы все чаще действовали на свой страх и риск, в одиночку, не ставя штаб в известность. Некоторые, оговорив почетные условия сдачи, прекратили войну. Но около десятка стальных черепах еще ползали в мелководье, нагоняя страх на обывателей и тревожа гарнизоны. …Реттерхальм был, казалось, гарантирован от нападения. Правда, песчаный бор в устье — не препятствие для мониторов, но зато несомненным препятствием служил форт. Он стоял над обрывом, на крайнем выступе, который именовался «Забрало».

В укреплении было около сорока солдат, семь офицеров во главе с форт-майором Дрейком и шесть орудий береговой обороны. Удары их шестидюймовых конических снарядов не выдержала бы никакая броня. Это знали и командиры мониторов, и гарнизон форта, и жители города. Поэтому если маяк Реттерхальма теперь и не зажигали по ночам, то исключительно из уважения к инструкциям, а не от страха нападения.

Надо сказать еще про одно обстоятельство. Большинство реттерхальмцев полагало, что мониторы даже не имеют права атаковать их город. Реттерхальм формально не входил в состав королевства, он с давних пор пользовался широкими правами самоуправления, наподобие средневековых вольных городов. Лишь в военное время на него распространялся королевский протекторат. Но это же для защиты, а не для участия в боевых действиях!


Все это было известно капитан-командору Элиоту Крассу. И тем не менее он принял решение о рейде. В условиях войны Реттерхальм являлся союзником короля Наттона, и этого достаточно. К тому же у Красса не было выхода.

После смерти адмирала Контура капитан-командор Красс вышел из состава штаба. Он не хотел участвовать в склоках, он был моряк. Его хорошо знали на флоте. Еще до перемирия он прославился тем, что, командуя парусником «Плутон» под флагом Федерации, одержал победу над юр-тогосским монитором «Клад». Стальной четырехмачтовый винджаммер Красса таранил и утопил плоский броненосец на траверзе маяка Рогур. Красс подобрал спасшихся людей из экипажа противника, вежливо сдал их на нейтральный пароход и пошел чинить смятый в лепешку форштевень.

Юр-Тогосское адмиралтейство подняло крик, что Красс командовал коммерческим судном и не имел права вступать в боевые действия. Красс отвечал, что, во-первых, он шел под военным капитан-командорским флагом, а во-вторых, в действия вступил вынужденно. Кто велел капитану «Клада» соваться наперерез парусной стальной громаде, идущей пятнадцатиузловым ходом?

К сожалению, через месяц после этого случая красавец «Плутон» подорвался и затонул у Ной-Эланда…

Уйдя из штаба, Красс принял под командование монитор с кокетливым и глуповатым названием «Не бойся». Черт возьми, кто кого «не бойся»? Почему?

Был этот, с позволения сказать, корабль тихоходным даже по сравнению со своими собратьями. Маломаневренный и, главное, с нелепым вооружением. Из широкого разъема полусферической башни (похожей на купол обсерватории) смотрела пасть единственного орудия. Это была осадная сорокадюймовая мортира, кое-как приспособленная для судна. Ее назначение — швырять по навесной траектории круглые снаряды метрового диаметра и чудовищной разрушительной силы. Пока монитор «Не бойся» в составе флотилии принимал участие в осадах и штурмах, мортирное вооружение себя как-то оправдывало. Но время крупных баталий прошло, а одиночное крейсерство с таким «громыхальником»… Это все равно что человек шел бы в разведку с трехпудовым фугасом под мышкой.

У экипажа было, конечно, и стрелковое оружие, но много ли с ним навоюешь? В крайнем случае высадишься в рыбачьей деревне, чтобы пополнить съестные припасы, вот и все.

Элиот Красс полагал, что такие «десанты» — не дело. Не война это. Он не был воинственным по натуре и предпочитал ходить на парусниках, но, с другой стороны, он являлся офицером военного флота, противником монархии и давним другом покойного адмирала. И посему считал долгом, пока не заключен мир, не отсиживаться в тихих бухтах.

Командовать монитором оказалось непросто. Одна из причин — та, что в экипаже собрались главным образом бывшие моряки Юр-Тогосской флотилии (и даже два матроса с потопленного «Клада»). Открытых трений не возникало, дисциплина есть дисциплина, однако в отношениях ощущалась натянутость. Из офицеров можно было положиться лишь на механика и старшего артиллериста (он же штурман). Зато помощники капитана… Ладно, первый лейтенант, белобрысый меланхоличный Клотт, был, по крайней мере, сдержан. Но красавчик Хариус вел себя несносно. В кают-компании монитора — тесном железном ящике с заклепками по стенам — за столом то и дело возникало неловкое молчание после ребячьих дерзостей второго лейтенанта.

— Мальчик еще, — сказал однажды механик. — Ершится и краснеет. Уши бы надрать…

Но это был не просто мальчик, а злой мальчик. Даже подловатый. Запанибрата держался с пожилыми матросами, а молодым, случалось, тыкал украдкой кулаком в зубы… Но в то же время — не трус. Первым одобрил план командира: проскользнуть мимо форта к Реттерхальму, атаковать противника с тыла, взять с города контрибуцию, вывести из строя береговую артиллерию, а два орудия установить на мониторе вместо бесполезной мортиры.

Впрочем, другие моряки — и матросы, и офицеры — тоже поддержали Красса. Лишь старший артиллерист капитан-лейтенант Бенецкий счел необходимым заметить:

— Но риск, господа. Если первый выстрел окажется неудачным, мы — в ловушке. Вторым выстрелом можно только сигналить о сдаче, он будет холостым.

Все это знали. В орудийном погребе монитора из двадцати ячеек для гигантских бомб оставалась занятой лишь одна. И пополнить боезапас было невозможно: на складах в Черном Обруче таких старинных снарядов не осталось.

Элиот Красс ласково сказал артиллеристу:

— Чтобы выстрел оказался безошибочным, это ваша забота, голубчик. Тогда взрыв нашего «шарика» парализует гарнизон форта и вызовет панику в городе… Вы же виртуоз, господин Бенецкий. Вспомните, как вы рассчитали выстрел по казематам Кондор-Хауса.

Артиллерист слегка поклонился, но педантично уточнил, что для расчета необходима привязка на карте: точное место монитора в момент выстрела.

Карта реки и окрестностей Реттерхальма у них была. Хотя и старая, но подробная, крупного масштаба и с точной координатной сеткой. Но как незаметно провести монитор мимо форта, как не напороться на подводные сюрпризы и где поставить броненосец на якорь, с одной картой не решить. Нужен был знающий человек, желательно из местных жителей.

2

Гальку отвели на стоявший у берега монитор, накормили в кают-компании. Куски остывшей каши и мелко рубленную солонину он глотал с жадностью изголодавшегося зверька. И так же, как в зверьке, сидела в нем настороженность. Где он? В ловушке?

Именно ловушку, тюрьму напоминала тесная кают-компания. В иллюминаторах под низким потолком плескалось солнце, но блики его лишь подчеркивали сумрачность железной комнатки. Единственным ее украшением было старинное кресло капитана. Седой командир монитора сидел в этом кресле и, не глядя на Гальку, листал корабельный журнал. Больше никого не было.

Пришел вестовой в голландке (как у Гальки), поставил кружку с кофе, вышел…

Чего хотят эти моряки? Зачем им Галька?

Всю жизнь он знал, что люди с мониторов — это враги. Но, с другой стороны… чьи враги? Реттерхальма? Ну и что? Город вышвырнул, выплюнул Гальку, как выплевывают случайно запеченный в хлебе камешек! Обратного пути нет…

Он взял кружку двумя руками, уткнул в нее нос, замер…

Командир монитора шевельнулся и вздохнул:

— Кофе у нас, конечно, бурда. Не то что в кондитерских Реттерхальма. А?



Галька молча поставил кружку. Встретился с командиром глазами. Тот сказал тихо:

— Так что же с тобой случилось, малыш?

Упав щекой на стол, Галька ощутил под скатертью из старого сигнального флага все то же клепаное железо…


Через полчаса офицеры собрались на корме. Монитор укрывала маскировка из ветвей, к двум тонким мачтам и трубе были привязаны березки. И тем не менее железо уже нагрелось от солнца.

— Спит пока… — сказал Красс. И посмотрел на Хариуса. — Нет, лейтенант, это не лазутчик. Если бы вы видели его во время разговора и вспомнили свое детство, то поняли бы это сразу. Лазутчики так не плачут… Впрочем, вы в том возрасте, когда детство еще не вспоминают… — Он не мог отказать себе в удовольствии кольнуть нахального мальчишку.

Лейтенант Хариус заполыхал щеками и ощетинил усики.

— Воспоминания детства не входят в мои служебные обязанности, господин капитан-командор! Что же касается должности второго лейтенанта…

— То вы исполняете ее отменно, не спорю, — примирительно закончил Красс. — Не кипятитесь, я приношу извинения… Господин Бенецкий, карта при вас?

— Да… Вы полагаете, капитан, мальчик может быть полезен?

— Надеюсь. Мне кажется, сама судьба его послала.

— Судьба-то судьба… — Артиллерист потрогал свое штатское пенсне. — Однако… все-таки есть какие-то правила чести… Получится, что мы толкнули ребенка на предательство.

— Мы на войне, господин штурман! — опять вспыхнул Хариус.

— К сожалению… — сказал Красс. — К тому же пока что все наоборот: город предал мальчишку и толкнул его к нам… Я поговорю с мальчиком сам.

Разговор случился в полдень, когда Галька отоспался на узком клеенчатом диване кают-компании.

— И что же нам с тобой делать? — задумчиво спросил Красс. Увидел, как напрягся Галька, и поправился: — Точнее, что ты сам-то думаешь делать?

Галька пожал плечами, обмяк.

— Мы могли бы оставить тебя на мониторе. Если хочешь… — Капитан-командор смотрел мимо Гальки в открытую дверь. — Но… мы ведь, как ни верти, люди разных воюющих сторон. Реттерхальм поддерживает короля.

— Я ни с кем не воюю, — хмуро сказал Галька. — А Реттерхальм я ненавижу.

— Ты в этом уверен? Там твои родные…

— Родные… Они ведь не целый город. А он… — Галька вскинул опять набухшие слезами глаза. — Я тогда подошел к окну и смотрю… Под луной хорошо видно… город. И он спит. Им всем наплевать на меня… А я… Почему я должен их любить?

Он говорил искренне, и капитан-командор Красс — много повидавший и много понимающий человек — уловил эту искренность мальчишки.

— Тогда ты, может быть, не откажешься помочь нам?

— А… что надо делать?

— Надо проводить в город двух наших людей и посоветовать им, где отыскать опытного человека: лодочника, рыбака. Того, кто проведет ночью монитор мимо форта, в протоку. И укажет за островом подходящее место для якорной стоянки…

— А… если этот человек не захочет?

— Ну… мы ведь на войне, мой мальчик. Не стану скрывать: заставим.

Чувствуя внутреннюю дрожь и понимая, что окончательно уходит он из прежней жизни, Галька сипло проговорил:

— А зачем специальный человек? Я сам знаю протоку. Мы с ребятами ее вдоль и поперек исплавали. И на лодке, и так… У вас есть карта?

— Господин Бенецкий! — сказал Красс в открытую дверь.

Заряд № 3

1

Капитан и штурман не скрыли от Гальки ничего, рассказали весь план. За исключением одной детали (но она сейчас не играла роли). Галька в свою очередь толково показал на карте, что если взять от главного фарватера влево еще за полмили до форта, а в протоке держаться почти вплотную к острову, то мелко сидящий броненосец нигде не заденет дна… Да, Галька понимает, что конструкция дурацкая и днище у монитора хлипкое в отличие от палубной брони. Но ведь осадка всего полтора метра, а глубина, если идти точно, не меньше сажени.

Да, если будут видны контуры берегов, Галька покажет, где брать курс на протоку. Вот тут, на створе старой мельницы и Маячной башни… Что? Откуда знает, что такое створ? Учил же он географию! И память у него лучше всех в классе, это даже латинист Ламм признавал…

Якорная стоянка за островом? Удобнее всего вот здесь. Глубина небольшая, но хватит. Правда, когда рассветет, с форта могут увидеть за Китовым островом мачты и даже трубу.

— Это уже не важно, — сказал артиллерист.

— А какое там дно? — спросил Красс.

— Плотный песок… Надо только быть осторожным, в одном месте под водой торчит чугунная свая, — честно сказал Галька. — Но я покажу где… Я там все помню».

— Это он по правде? — Мальчик свесил с койки голову и от волнения колотил по одеялу ногами. — Неужели он решил стать предателем?

— Ты считаешь, что это все-таки предательство?

— Конечно!.. Ой, я знаю! Он заманит их в ловушку?

— Ты вспомни. Там, в песчаном дне, торчала не одна балка. Самая высокая — та, с которой нырял Лотик. Но были и другие, только глубже. Над ними монитор мог пройти и стать на якорь. Впритирку, но мог…

— Ну и что?


«…Галька помолчал, глядя на карту. Потом осторожно, будто пробуя слова на ощупь, проговорил:

— Только я все-таки боюсь…

— Чего же, мальчик? — Красс, видимо, принял Галькину осторожность за простую детскую робость.

— Вот ваша пушка… — Галька через плечо глянул на артиллериста. — Она ведь вверх стреляет, по крутой дуге, да?

— Естественно. Это же мортира.

— Такая громадная… А от отдачи бывает осадка?

— Случается. При хорошем заряде иногда палубу заливает… А! Ты боишься, что коснемся дна?

Галька кивнул и быстро отвернулся. Пусть думают, что и правда боится. За монитор.

— Ты умница, — сказал Красс. — Но, если дно плоское и песчаное, ничего не случится. Другое дело, если острые камни… Но ведь их там нет?

— Камней там нет…»


Мальчик поколотил ногой о ногу — словно таким способом поаплодировал.

— Здорово он придумал!.. Только… Ой…

— Что?

— Но ведь бомба-то все равно вылетит! По городу!..

Пассажир покивал:

— Речь шла и об этом. Но Гальке объяснили, что выстрел — это лишь демонстрация силы, чтобы ошеломить противника. Гальку даже спросили:

«— Что ты посоветуешь? Куда послать бомбу, чтобы не было напрасных жертв?

— Вот сюда. — Галька уткнул палец в карту, в левый берег с планом набережной и ближних улиц. — Здесь площадь перед магистратом, а домов, где кто-то живет, нет… — Он успокоенно подумал, что дом, где родители, брат и Вьюшка, вообще на другой стороне холма. И все же спросил с тревогой: — А правда никого не поубивает?

Красс переглянулся со старшим артиллеристом, похожим на гимназического учителя географии. Тот объяснил:

— Видишь ли… здание магистрата образует дугу и создает замкнутое пространство. Оно с фасада, конечно, будет разрушено… В нем кто-нибудь есть по ночам?

«Только желтая кожаная кукла», — с болью вспомнил Галька и покачал головой. Артиллерист продолжал:

— Не скрою, что во многих домах вылетят стекла, кого-то скинет с кроватей. Могут быть случайные жертвы. Это война…

Капитан-командор смотрел на Гальку твердо, честно. Его лицо сейчас было как у древнего Красса — римского полководца из учебника истории. И Галька невольно подтянулся, встал прямо.

— Галиен, — сказал капитан-командор. — Мы же не скрываем: ты идешь на серьезное дело. На суровое. Ты выбрал сам… Я должен предупредить: если ты задумал хитрить, лучше не надо. Получится, что ты диверсант и воюешь против нас. А для тех, кто воюет, законы одинаковы — и для взрослых, и для мальчиков. И как поступают с диверсантами и шпионами, ты знаешь…

Крупные мурашки пробежали по Гальке от затылка до пяток. Но он не отвел взгляда.

— Я знаю.

— Может быть, тебе лучше уйти? Мы дадим тебе на дорогу еду, одежду, деньги… Я не хочу для тебя беды.

— А вы не боитесь, что я вернусь в город и расскажу, как вы собираетесь напасть? — в упор спросил Галька.

— А мы в этом случае и не пойдем в Реттерхальм, — тем же тоном ответил Красс. — Значит, не судьба. Мы изменим планы.

Галька опустил голову и с полминуты думал. Красс и Бенецкий терпеливо и понимающе молчали. Галька нащупал в кармане монетку Лотика. И глянул на Красса чисто, спокойно.

— Нет, я проведу вас в нужное место. Как договорились.

Он проводит. И обратно монитору не уйти. А ненавистное серое здание магистрата — с его башнями, часами, арками и узкими тюремными окнами — пускай рушится и горит. Пусть!

«Это вам не трамвай, — подумал Галька. — Звону будет побольше. А все-таки Брукман врет. Я помню точно: трамвай затормозил раньше, чем я прыгнул…»

2

Трое суток монитор простоял у лесного мыса в шести милях от Реттерхальма. Замаскированный, незаметный с реки и с берега. Да и некому было замечать, место безлюдное.

Большинство моряков жило на берегу, в сарае и шалашах.

Экипаж монитора состоял из сорока человек. Многие относились к Гальке добродушно. Звали в свой кружок во время обеда, дарили вырезанные из сучьев свистульки, иногда со смехом просили: «А ну, юнга, расскажи, как ты обезоружил нашего боцмана». — «Да ну… — скромно говорил Галька. — Это я с перепугу. Думаю, как выстрелит! Вот и дернул за дуло…» Были и такие, кто не обращал на Гальку внимания. Но только двое смотрели враждебно: лейтенант Хариус открыто заявил, что не верит мальчишке ни на грош, а боцман… ну, этот ясно, почему злился.

Галька жил свободно. Выстроил себе индейский вигвам, часами бродил по лесу. Или ляжет в траву и смотрит на облака. И думает. О многом…

Думал он и по ночам, один в вигваме. И чем дальше, тем изнурительней становились мысли. Не давала ему покоя история с трамваем. «Ведь он же затормозил раньше!..» Ну а самое главное — Гальке уже не казалось, что это будет здорово, когда бомба разнесет магистрат. И когда полетят повсюду стекла… Пусть даже никто не пострадает, но наверняка обрушатся хрупкие фонтаны, повалятся из ниш чугунные рыцари (в том числе и «Колченогий Том», за которым любил укрываться Галька, когда играли в прятки). И возможно, вспыхнут пожары…

Шар на маяке, наверно, лопнет и осыплется битыми стеклами от ударной волны. …А если вдруг выстрел будет неточным и снаряд врежется в гущу домов?!


Утром Галька так и спросил у старшего артиллериста:

— А если выстрел будет неточным?

— Это исключено, — спокойно, даже чуточку лениво ответил Бенецкий. — Я понимаю твой страх, но он напрасен. Пойдем. — Он повел Гальку в недра монитора, где пахло сухим теплым железом. Включил фонарик. Открыл в зарешеченной каютке стальной клепаный рундук. — Смотри.

Внутри лежали длинные холщовые мешочки с черными буквами и цифрами.

— Это артиллерийский порох. Так называемые картузы. Каждый взвешен с аптечной точностью. Они закладываются в орудие по строгому расчету. Потом на дуге прицела устанавливается точнейший угол стрельбы. И не просто так, а в соответствии с таблицами. Вот их сколько… — Артиллерист повел фонариком. На железной полке стояли одинаковые серые книжки. — Это гарантирует стопроцентное попадание. Ну? Я тебя убедил?

— Почти, — вздохнул Галька. — Только все же непонятно… Если можно так точно рассчитать, почему артиллеристы часто мажут по цели?

— А-а… — засмеялся Бенецкий. — Это из-за спешки в бою. При стрельбе по движущимся целям. Бывает, что не до расчетов, да и расстояние до целей известно не всегда. И бывают разные артиллеристы… — Пенсне Бенецкого отразило фонарик. — Да… Мы не промахнемся. Дистанция измерена по карте с точностью до сажени. Вес пороха высчитан до грамма: артиллерийский заряд номер три. Отклонение снаряда возможно на два-три метра, не более… А дальше — дело десанта. Одна его часть — прямо в город, в гости к господину главному советнику Биркенштакку… Ты ведь обещал показать к нему дорогу? Ну вот. А вторая группа занимает перешеек и блокирует форт. Господам артиллеристам придется сдаться. Развернуть крепостные орудия в тыл, в сторону монитора они сразу не смогут, на это надо не меньше трех часов. И вести бой с десантом не станут, мы к тому времени возьмем заложников в городе…

— Биркенштакка, — сумрачно сказал Галька.

— Охотно. Чтобы доставить тебе удовольствие.

Но Галька удовольствия не испытывал. Вид пороховых картузов у него вызвал совсем другие чувства. И мысли. Пока, правда, неясные.

Но скоро мысли и планы стали точнее.


Монитор «Не бойся» готовился к боевой операции. Механик фан Кауф сменил белый костюм на замызганную матросскую робу и с помощниками возился в машине. Матросы перешли с берега в тесные ржавые кубрики. Чистили карабины.

Карабины! Значит, возможна стрельба не только из мортиры! Значит, кого-то могут и убить? Из-за него, из-за Гальки!

Но он держался спокойно. Он думал.

Отход был назначен на три часа пополуночи. Луна в те вечера вставала ущербная, но светила еще ярко. Заходила она ближе к утру. Когда уже нет луны и в мутных признаках рассвета едва проступают очертания берегов, нужно будет подойти к протоке. Самое время, чтобы проскользнуть в сонном сумраке мимо форта за остров. В форте и городе, конечно, никто не ожидает, что в тесную протоку посмеет сунуться вражеский броненосец береговой обороны.

Перед заходом солнца старший артиллерист Бенецкий с матросами зарядил мортиру. В присутствии любопытного мальчишки. Они с помощью рокочущего механизма поставили ствол орудия вертикально, уложили в него картузы с порохом и закрыли их поддоном — круглым щитом из досок, похожим на крышку для бочки. Пороховая камера была уже, чем основной канал ствола. Поддон лег внутри орудия на кольцевой выступ.

— А снаряд почему не закладываете? — сунулся Галька.

Бенецкий терпеливо объяснил, что снаряд очень тяжелый. Если его взять из трюма и вкатить в мортиру сейчас, нарушится центровка судна. Поэтому бомба ляжет в орудие перед выстрелом. Галька кивнул и спросил деловито:

— А не получится, что порох в мортире за ночь впитает влагу из воздуха?

Старший артиллерист посмотрел на мальчишку с уважением.

— Ты разумно мыслишь. Порох должен быть сухим. Однако всему своя мера. Артиллерийскому пороху необходимо еще и дышать… Дождя не ожидается, все будет в порядке. В крайнем случае зачехлим ствол…

А пока оставили мортиру открытой, глядящей вверх.

Белый флаг

1

Как бы давая понять, что считает себя членом экипажа, Галька обратился к озабоченному Крассу официально:

— Господин капитан-командор! Позвольте мне до отхода спать не на судне, а на берегу, в своем вигваме.

— Почему так? — недовольно отозвался Красс.

— Ну… В кают-компании пусто… Одному там как-то… — Галька умело изобразил смущение.

— Боишься, что ли? — уже добродушно спросил Красс.

— Нет, но… неуютно все-таки… — Галька вздохнул и посопел.

— А в кубрике с матросами?

— Там же места нет! И духотища.

— А в шалаше одному не страшно?

— Там я привык… Да вы что, боитесь, что я убегу? — спросил Галька с совершенно настоящей обидой.

— Не боюсь, ступай. Но от шалаша ни на шаг. Выспись как следует, голова должна быть ясная, глаза зоркие… Перед отходом пошлю за тобой матроса.

— Есть…


Галька улегся в вигваме и стал опять думать, думать, думать. И чем больше думал, тем яснее понимал, какую глупость он сделал. Да, здесь он в стороне от подозрительных глаз. Но ведь проникнуть с берега на палубу труднее, чем из кают-компании. У трапа наверняка стоит часовой! Конечно, он пропустит Гальку, но незаметно к мортире тогда уже не пробраться.

От досады Галька постукался головой о плоскую трехлитровую флягу, что лежала у него в изголовье. Галька спал по-походному: на постели из веток, под старым бушлатом, с жестяной флягой вместо подушки… Фляга на Галькины удары отозвалась насмешливым гудением: сам намудрил, сам и выкручивайся.

Сквозь ветки вигвама пробивался лунный свет. Он то сиял, то угасал: это бежали с северо-востока темные клочковатые облака, небольшие и быстрые. И шумел ровный ветер. Галька стиснул в кармане монетку. В эти дни он с ней не расставался. Иногда вынимал и разглядывал. Лицо мальчика на монете порой казалось задорным, словно он подбадривал: не робей. А иногда оно было укоризненным: ты что же это делаешь, Галиен Тукк?

Сейчас монетку не разглядишь. Галька просто погладил ее пальцами и выполз из шалаша.

Из береговых кустов он смотрел на монитор. Фигура в берете с помпоном, со стволом над плечом, конечно, торчала у трапа.

…Но бывают же счастливые моменты! Когда серое широкое облако набежало на луну, кто-то громко сказал из носового люка:

— Эй, Уно! Иди-ка подсоби, шарнир заело…

Да, дисциплина была на мониторе «Не бойся» так себе. Виданное ли дело, чтобы на боевом корабле человек уходил с поста? Но балда Уно подкинул за спиной карабин и пошел…

Давай, Галька!

…На палубе, в тени высокой дымовой трубы (от нее пахло, как от железной угольной печки), Галька переждал сердцебиение. Так… все, кажется, в порядке. Сейчас — самое главное. Самое отчаянное. Жизнь или смерть. Тут уж как повезет…

Святые Хранители и ты, мальчик-трубач, помогите Гальке! Подарите ему минуту. Всего одну минуту! Сделайте, чтобы никто не взглянул на мортиру, когда Галька, перегнувшись через край ствола, приподнимет одной рукой край поддона, а другой выдернет из-под него два или три картуза с порохом! И еще полминуты — чтобы скользнуть обратно…

А потом — пусть идут к Реттерхальму, пусть палят! Бомба хлопнется в воду, не долетит! И тогда…

А что же «тогда»? Галька не знал. Даже и не думал. Вернее, думал, но неясно, урывками. На выстреле с недолетом его планы кончались. Дальше будь что будет. Месть моряков, когда они догадаются о диверсии? Пусть. Да и не до мести им будет. Благодарность спасенного города? Галька горько усмехнулся: не нужна ему благодарность. Пусть наденут лавровый венок на желтую кожаную куклу с надписью «Galien Тuck».

Главное, чтобы он, Галька, до конца выполнил все задуманное. Чтобы никто не смог сказать, будто он предатель.

…Часового все еще нет. На корме глухие шаги вахтенного офицера. Но верхушку орудийной башни с кормы заслоняет труба… Скоро ли опять спрячется луна? До мортиры несколько шагов. Палуба закидана ветками. Они свежие, не хрустят, да к тому же Галька тысячу раз играл в индейцев и знает, как ходить по веткам бесшумно… Вот снова тень. Пошел!..

Полукруглая башня была высотой в человеческий рост. Вертикально поднятый ствол мортиры торчал над ней еще на метр. Галька взлетел к нему по изогнутому трапу с поручнями, подпрыгнул, лег животом на широкий срез орудийного ствола. Живот свело от железного холода. Из жерла дохнуло запахом пушечной смазки и селитры. И темнота…

До поддона совсем недалеко. Еще перегнуться, чуть-чуть… Ногти зацарапали доски… В досках есть отверстия: наверно, чтобы «порох дышал»… А, вот, нащупалось одно! Галька вцепился, потянул. Ну! Сильнее!

То ли доски были слишком тяжелы, то ли деревянный круг притерся к стенкам ствола — поддон ни с места. Этого Галька не ожидал. Святые Хранители… Ну, еще немного сил!

Нет, если тянуть со всей отчаянностью, тело перевешивает и можно свалиться внутрь мортиры. А время-то летит! Вот-вот кто-нибудь появится рядом, взглянет на башню… Кажется, уже идут! Ветки шелестят!

Галька сам не помнил, как ухнул головой в орудийное жерло. И съежился, затих — будто перепуганный котенок на дне бочки. Не заметили?.. Ох, кажется, нет…

Сюда, в короткую стальную трубку мортиры, звуки доносились перепутанно, смутно, словно отражались от неба: шум деревьев на берегу, шаги, кашель, голоса… По голосам Галька различал, что недалеко от башни остановились двое. Разговаривают. Да и слова можно разобрать.

— …дисциплина, как у сезонников на угольной барже… — Это Красс.

— Немудрено. Столько месяцев бродячей жизни. Мы уже не военное судно, а полудикий капер. — Это артиллерист. — И сколько еще все продлится, одному Богу ведомо…

Красс ответил неразборчиво. Бенецкий сказал:

— Нервы. В лунные ночи меня теперь тянет на скорбные откровения… Я понимаю, мы офицеры. Но иногда здравый рассудок просто вопит: господа, кому это нужно?

— Вопит, — коротко согласился Красс.

— Да… Подумать только: какой ерундой мы занимаемся. А ведь я, автор монографий по баллистике, профессор прикладной математики, мог бы сейчас преподавать в академии флота. А вы — командовать клипером где-нибудь на австралийской линии.

— Пожалуй, — согласился Красс. — Хотя едва ли… У меня есть другие планы. Но уж, конечно, не это ползанье на брюхе по мелководью. Однако что поделаешь, господин Бенецкий. Пока нет мирного договора, нам просто некуда деться.

— Вам хотя бы в одном проще: вы, к счастью, без семьи.

— Тоже мне счастье, — вздохнул Красс.

— В данном положении — счастье… А у меня жена и сын остались в Регеле. Генерал Барен, тамошний военный губернатор, тупая скотина, объявил их гражданскими пленными. Сынишка ходит в местную школу, и ученики в классе травят его. Если позволите, капитан, когда мы возьмем заложников, я обменяю Биркенштакка на семью…

— Разумеется. Если штаб согласится… А впрочем, на кой черт нам спрашивать согласие у штаба?

— Я тоже думаю… Сыну десять лет. Кстати, очень похож на нашего юного лоцмана, только помладше. Я, когда на этого мальчишку смотрю, просто, знаете, в глазах щиплет… И до того горько, что мы его обманываем… Что?

Галька перестал дышать. Стало очень тихо. Казалось только, что шелестят темные облачные клочья — они летели над Галькой в зеленом круге неба. Наконец Красс громко сказал:

— А в чем, собственно, мы его обманываем? Я изложил наш план мальчику и подробно, и честно.

— Да, — так же громко отозвался Бенецкий. — Я не это имел в виду. Я о том, что мы вынуждены вмешивать ребенка в военные дела и не можем ничем помочь ему.

— Придет время — поможем… Эй, Уно Квак! Смирно! Вы почему ушли с трапа? Вы, кажется, часовой!

— Но, господин капитан… — Голос Уно был плачущим. — Боцман позвал, велел помочь развинтить ша…

— Молчать! Если вы еще раз покинете пост, я просто-напросто прикажу расстрелять вас! Ясно?

— Так точно, господин капитан-командор… Только я ведь на минуту. И боцман… И от кого караулить-то, пусто кругом… Что за служба, Господи. Лучше уж и правда на тот свет…

— Ступайте, не хнычьте… Послушайте, Бенецкий, ударный спуск уже поставлен на затравку?

— Да, капитан. Только надеть капсюль…

— Мне пришло в голову… — Красс, кажется, коротко засмеялся. — Что, если грохнуть сейчас холостым? Для учебной тревоги. Чтобы встряхнуть этот юр-тогосский сброд, именуемый экипажем!.. Во время переполоха увидим, кто чего стоит. А зарядить орудие снова мы до отхода успеем, запасной порох еще есть… А?

— Как скажете, капитан, — бодро отозвался Бенецкий.

— Пожалуй, так и сделаем. Несите капсюль.

— Есть… Хотя…

— Что?

— Шесть миль до города. В форте услышат выстрел…

— А, черт! Вы правы. А жаль…

Голоса заглохли. Капитан и артиллерист, видимо, отошли.

Наверное, каждый поймет, что почувствовал Галька в конце их разговора. На миг показалось, будто он уже летит в огненном вихре прямо к луне. Еще секунда, и кинулся бы из мортиры! На глазах у офицеров! Но не кинулся, только отчаянно зажмурился…

Да, смелый был мальчишка Галиен Тукк, ничего не скажешь… И, лишь услышав об отказе от «учебной тревоги», он совершенно ослаб от только что пережитого ужаса. Понял, что еще немного, и, наверное, случилась бы неприятность, которая бывает при очень большом испуге у малышей.

И тут, хотя и обмирал Галька, искоркой прыгнула в нем ехидно-озорная мысль: вытащить порох не удалось, но зато была полная возможность подмочить его.

А в самом деле!.. На войне героическое часто перемешивается… ну, скажем, с не очень героическим. Да и ладно, лишь бы порох сделать сырым…»


— Ну и что? Подмочил? — хихикнул мальчик.

— Н-нет. Прикинув, Галька понял, что у него не хватит… гм, внутренних запасов. Заряд-то громадный. Но идея осталась!


«Галька не дыша глянул из-за края ствола. Уно понуро стоял у трапа, к башне спиной, офицеры ушли. Галька дождался летучего сумрака, бесшумно перекинулся из мортиры, тихо съехал с башни на ветки палубы, в тень. Неслышно скинул штаны и голландку, пояском привязал одежду к голове. И скользнул без плеска с пологой, уходящей в воду палубы.

«А-а-а-й-й…» (Но молча, про себя!) Ох и неласкова ночная августовская вода. И не вздрогнуть, не булькнуть. Надо ждать, чтобы медленное течение само пронесло тебя вдоль монитора, дальше, за поросший ивняком выступ берега.

Когда Галька выбрался на сушу, каждая клеточка тела трепетала от озноба. А ведь это было только начало.

Он кружным путем пробрался в свой вигвам. Ремешком притянул к груди большую плоскую флягу. Посидел на корточках, всхлипывая от холода и страха. И снова нырнул в кусты. В ночь.

Всю одежду Галька оставил в шалаше. Он понимал, что никакая материя, даже самая малая тряпица, не высохнет быстро. На поддоне от нее надолго останутся влажные пятна, их заметят, когда станут закладывать снаряд.

Галька скользнул в воду в сотне шагов от монитора, выше по течению. И опять стиснул его холод. Галька присел на песчаном дне. Забулькала фляга, отяжелела. Галька заткнул пробку. Погрузившись по самые ноздри, он отдался течению.

Не заметили, не окликнули. Вот и покатая стальная туша. Цепляясь за швы броневых плит, рассаживая колени о заклепки, Галька полез по скату палубы в тень башни.

Голый человек при опасности чувствует себя вдвойне беззащитным. Галька обмирал при мысли, что его могут поймать такого. Сколько будет злобного гогота! Неужели так и расстреляют? В приговоре Галька не сомневался, Красс предупреж дал, что законы войны одинаковы для взрослых и для мальчишек. Хотя, наверно, стрелять не решатся: город недалеко. Вздернут на гафель? Или проще — камень на шею? Иди, мол, откуда вылез.

Да, но сперва пусть поймают! Галька слегка разозлился. Нащупал языком за щекой монетку — свой талисман. «Мальчик из далекого города Свет Звезды, ты ведь поможешь, верно? Ты самый смелый из всех Великих Хранителей. Потому что маленькому быть смелым гораздо труднее, чем взрослому…»

То ли помогла монетка, то ли просто удача шла рядом с Галькой. Никто не заметил его, когда он, прикрываясь ветками, обсыхал в тени башни. (Он дрожал, и в недрах монитора ощущалось дрожание: там разводили пары.) Никто не видел, как скользнул он в ствол. И не звякнула фляга, не стукнули под пятками доски. И вода лилась бесшумно — из горлышка в отверстие поддона. Правда, медленно лилась: порох впитывал ее неохотно. Однако и это кончилось, хотя длилось мучительно бесконечно.

И обратный путь был удачным, если не считать, что река показалась еще холоднее.

…А через два часа, когда он в вигваме, под бушлатом, все еще вздрагивал во сне от пережитого, раздался добродушный голос:

— Эй, лоцман! Капитан кличет, пора…

2

Когда над рекой стала растекаться белесая муть рассвета, монитор «Не бойся» вошел в протоку.

…Весь путь до назначенного за Китовым островом места Галька стоял рядом с рулевым, на решетчатом мостике. Здесь же были Красс и Бенецкий. Галька шепотом советовал: «Чуть левее… Вон на тот большой куст… Теперь держитесь у самого берега…» Машина утробно рокотала в железных внутренностях броненосца, мостик вибрировал. Галька оглядывался на трубу. Из нее вылетали сгустки дыма и смешивались с сумраком. Луны уже не было. Иногда мерцали в дыму искры. Красс велел зачехлить ствол мортиры. А то, мол, одна искорка в отверстие поддона, и орудие шарахнет раньше времени.

— Не так ли, юнга? — Красс положил Гальке на плечо узкую ладонь. — Раньше времени нам шум ни к чему…

Ха! Они не знали, что никакие искры не страшны верхним картузам пороха!..

Мутно чернеющий на обрыве форт миновали благополучно. Теперь справа, за горбатой и мохнатой спиной острова, тихо двигался силуэт Маячной башни. Машина еле бормотала. Когда башня спряталась за верхушкой растущего на острове кривого ясеня, Галька быстро сказал:

— Здесь…

Сразу грохнула на корме, заскрежетала якорная цепь.

— Услышат же! — притворяясь испуганным, сказал Галька.

— Теперь это уже не важно, — сухо отозвался Красс.

Отдали и носовой якорь, чтобы монитор не развернуло течением. Зарычали брашпили, подтягивая цепи.

Быстро светало, небо над островом сделалось желтым, шар на Маячной башне заискрился. Матросы сбрасывали ветки с двух десантных шлюпок. Было зябко и пахло болотом.

Загудела броневая палуба: это от носового люка везли по рельсам на тележке снаряд — чудовищную черную тыкву с похожей на хвостик фитильной трубкой.

Даже по тогдашним понятиям система была допотопная: орудие гладкоствольное, заряжалось с дульной части, фитиль бомбы поджигался вручную в строго рассчитанный момент. Галька все это знал. Теперь он следил, как опускается ствол и матросы вкатывают с тележки снаряд в пасть мортиры.

Бенецкий, Красс и следом за ними Галька сошли с мостика на палубу. Старший артиллерист скрылся в башне: видимо, встал к прицелу. Желтая заря тускло отражалась в гладкой стали броневого купола. Опять заурчали смазанные шестерни, короткий орудийный хобот стал подниматься.

Подошли командиры десантных шлюпок лейтенанты Клотт и Хариус. Они, как и старшие офицеры, были в белых парадных кителях, с кортиками.

— Господин капитан-командор, честь имеем доложить: десантные группы к высадке готовы!

— Минуту, господа…

Капитан смотрел на мортиру. Снова загудел механизм, нехотя повернулась башня. Жерло мортиры глядело уже не в сторону Маячной башни, где был центр города, а… куда же?

Галька бросился к Бенецкому, который вышел из башни.

— Это же неправильно!.. Не туда!.. Там же форт!

— Именно, — сказал Бенецкий и мягко отстранил Гальку.

— Но вы же!.. Вы говорили…

— Увы, мой друг, военные планы — дело изменчивое.

Галька отчаянно оглянулся на Красса:

— Вы обещали, что никто не пострадает! А там люди!

— Мальчик, эти люди — солдаты. Как и мы. Идет война, без крови она не бывает.

— Вы меня обманули! — яростно сказал Галька.

Красс ответил невозмутимо:

— Война не бывает без обмана. Ты это знаешь не хуже нас.

«Знаю! — подумал Галька. — Ладно, так вам и надо! Куда ни стреляйте, все равно будет недолет!»

Но нужно было до конца играть свою роль.

Галька оскорбленно отступил и скрестил руки.

— Я не пойду с десантом! И ничего не буду показывать в городе.

— Еще бы, — хмыкнул лейтенант Хариус. — Ты бы нас там завел… Капитан, этот петушок, видимо, еще не знает, что его трюк с порохом раскрыт?

Галька обмер.

— Не понимаю, что вы с ним нянчитесь, господин Красс, — развязно сказал Хариус. — Надо было сразу спустить кожу с этой голой макаки. И посадить его в цепной ящик.

— А корабль повели бы вы? — холодно отозвался Красс.

Значит, все пропало! Его, Гальку, надули, как последнего дурачка! Гады! Лицемеры!

Ярость и обида рванули Гальку с места.

— Сам ты макака паршивая! — И он, уже ни о чем не думая, врезал красавчику Хариусу по щеке! Растопыренной пятерней!

Тот пискнул, взревел, ногой сбил Гальку на палубу…

— Лейтенант! — рявкнул Красс. — Вы что! Смирно! Вам в десант, а вы воюете с мальчишкой! Позор!

Хариус шумно дышал. Галька от удара в живот корчился на железе, глотал воздух. Подошел Бенецкий.

— Он сильно тебя ударил?

— Вы паршивые пираты, — плакал Галька.

— Боцман, отведите мальчика на бак и не спускайте глаз, — приказал капитан-командор.

— Да зачем он нам? — тихо сказал Бенецкий. — Пусть плывет на берег и уходит.

— Он нужен мне. Для последней беседы…

Боцман Яков наполовину отвел, наполовину оттащил Гальку на бак. Посадил на крышку люка. Пудовыми ручищами держал за плечи. Не убежишь. Да и сил нет бежать. И куда? И главное, зачем? Как теперь жить? Из-за него сейчас погибнут артиллеристы форта. Кому какое дело, что Галька этого не хотел? Кто поверит? Он привел монитор… Он — предатель…

И пострадают-то люди, которые перед Галькой ни капельки не виноваты. Артиллеристы не подписывали приговор об изгнании! Они не считаются жителями города, они — форт.

Галька с мальчишками столько раз бывал в форте! Ребят всегда встречали как приятелей. Угощали солдатской похлебкой, показывали пушки, дарили старые пряжки от поясов и кокарды. С форт-лейтенантом Зубом Галька играл в шахматы. Толстый добродушный сержант Бурх недавно, перед началом школьных занятий, подстригал Гальку портновскими ножницами…

Сейчас эти люди спят и ничего не знают. А через несколько минут многих из них не будет!

Святые Хранители, за что же это все?

Сквозь пелену боли, сквозь мокрые ресницы Галька увидел, как ушли к острову десантные шлюпки. Потом из черных кустов замигал фонарик.

— Пора, — отчетливо сказал Красс.

Все прижали к ушам ладони. И боцман! Отпустил Гальку. Лишь сам Галька не шелохнулся.

…Выстрел показался ему негромким. Но упругая сила смяла, швырнула Гальку с люка. Он ударился спиной о палубу. А палуба наклонно ушла вниз, ее залила вода, смыла последние ветки, накрыла Гальке грудь. Мортира выдохнула снаряд, и, лежа навзничь, Галька видел, как уходил в небо черный мячик. Сперва — в небо, а потом по дуге все ниже… Галька стремительно сел. Не на-а-адо! Он вцепился в падающую бомбу глазами. Каждым своим нервом, всем своим отчаянием он словно стремился задержать в полете этот смертельный метеор.

Кромка острова прятала от сидящего Гальки бастион. Снаряд упал за остров. Сейчас грохнет! Сейчас… Сей… что?

Тонко звенела в ушах тишина. Да где-то, кажется, раздался всплеск…

Мокрый Галька поднялся. Вода нехотя уходила с палубы. По железу гулко бегали. Кричали. С острова опять засигнали ли фонариком.

— Пишут, что недолет! — громко сказал Красс. — В чем дело, Бенецкий?

— Этого не может быть!

— Увы, это есть. Вы же слышите, нет взрыва. Снаряд упал в воду, фитиль не догорел. Вон и шлюпки возвращаются. — Красс был странно спокоен.

Бенецкий бросился в башню: наверно, осматривал прицел. Вышел. Сказал: «Все в порядке».

С размаха въехала на пологую палубу шлюпка, выскочил Хариус. Завопил:

— Как это понимать, капитан-лейтенант Бенецкий?!

— Никак, — сумрачно ответил артиллерист. — Этого не понимаю я и уж тем более не поймете вы…

— Это из-за пороха!

— Я же заменил заряд у вас на глазах.

— Значит, тот мальчишка успел снова?! Когда?! Это была ваша вахта, господин капитан-командор!

— Хариус, вы идиот, — устало сказал Красс.

— Вы оскорбляете меня сегодня второй раз!

— Я называю вещи своими именами.

— А… да! Вы правы, я идиот! Я не понял сразу, что вы изменник! Вы потворствовали сопляку, чтобы погубить корабль! Вы тайный королевский лизоблюд!

— Лейтенант Хариус, сдайте оружие, вы арестованы…

— Вы сами арестованы! — Хариус выхватил «смит-и-вессон». В это время подошла вторая шлюпка. С грохотом высаживались матросы, шагнул на палубу Клотт. — Лейтенант Клотт! Капитан Красс предал экипаж и корабль, я арестовал его! — Хариус почти визжал. — Вы поддерживаете меня?

— Охотно, — флегматично сказал Клотт.

— Вот и имей дело с недоучившимися кадетами, — заметил Бенецкий.

— Вы, Бенецкий, тоже арестованы! Матросы, это изменники! Помните, что вы — люди Юр-Тогоса, а эти северные аристократы… они всегда мечтали переметнуться к королю! Взять их!

Матросы, топоча и сопя, окружили капитан-командора и артиллериста. Суетливо сдернули с них пояса с кортиками.

— Судя по всему, они спелись еще на острове, — хладнокровно заметил Красс. И через головы низкорослых юртогосцев оглянулся на Гальку.

Галька стоял, расставив мокрые ноги, и улыбался. Боли уже не было. Только спокойная и немного усталая радость. Потому что это случилось. Благодаря Гальке или нет — не важно! Все равно недолет! Вот вам!..

«А может, это ты помог, маленький Хранитель? Спасибо!»

Хариус тоже взглянул на Гальку. Лицо лейтенанта стало злорадно-задумчивым. Он почесал подбородок рукояткой отобранного у Красса кортика и небрежно распорядился:

— А мальчишку расстрелять, немедленно!


Галька ничего особенного не почувствовал. Он был как во сне. Или в театре, где смотрит пьесу про другого мальчика. Что-то громко говорили Красс и Бенецкий, что-то насмешливо отвечал Хариус. Гальку толкнули, прислонили к фок-мачте. Стуча сапогами и прикладами, стали против него шесть человек. Подошел седьмой — с веревкой. Сейчас… Но страха так и не было. Потому что теперь все равно. Что еще оставалось Гальке в жизни? Город спасен, а идти ему, изгнаннику, все равно некуда. О том, что Реттерхальм мог принять его обратно, у Гальки и мысли не было. Все равно это уже не его город…

Красавчик Хариус прокричал команду, шеренга выравнялась. Троих в шеренге Галька не знал, не помнил. А трое других были растяпа Уно, тощий пожилой дядька с длинным прозвищем Щербатая Щука и пухлый низенький матрос по кличке Каша. Каша позавчера подарил Гальке свистульку, а Щербатая Щука любил спрашивать, показывая редкие зубы: «Ну, расскажи еще разок, как ты обезоружил боцмана? Гы-ы…»

И сейчас выстрелят в Гальку?

«Не заплакать бы», — подумал Галька. Плакать хотелось не от боязни, а просто от грусти. Грусть была смешана с ясным и гордым пониманием, что погибает он победителем.

Кажется, надо припомнить всю свою жизнь… Ничего толком не вспоминается. Ну, тогда самое главное! Маму, отца, братьев. И Вьюшку! Маленькая моя… Галька глотнул и сжал кулаки в карманах. В правом — монетка с профилем мальчишки-Хранителя.

«Мы ведь все сделали как надо, верно?» — сказал ему Галька. Словно товарищу.

— Хариус, вы спятили? Это ребенок! — отчетливо произнес в толчее матросов Красс.

— Вы сами говорили: военные законы одинаковы для всех, — громко отозвался лейтенант. — Эй, ну что ты там возишься! — Это он матросу. Тот подступил с веревкой к Гальке.

— Постойте! — звонко сказал Галька. — У меня последняя просьба! Так ведь полагается — последнее желание! Да?

— Ну… давай, — хмыкнул Хариус в наступившей нехорошей тишине.

— Не привязывайте. Куда я денусь? И еще… Скажите в городе, что это я… все сделал! — Галька уже не помнил, что недолет случился по непонятной причине.

— Гм… не привязывайте! — ненатурально бодрым голосом сказал Хариус. — А насчет известия городу — это гарантировать не могу. Я не собираюсь там беседовать!

«Они что? Еще не поняли?» — удивился Галька. И открыл рот, чтобы сказать: «Дураки, куда вы денетесь!» Но Хариус крикнул:

— Матросы, на-а… прицел!

Галька увидел черные дула, прижался спиной к мачте. Мачта была железная, круглые заклепки впились в спину. «Как пули, — мелькнуло у Гальки. — Только с той стороны». И еще представилось, как пули пройдут навылет и горячо расплющатся под спиной о металл. Но этого он уже не почувствует… Лишь бы не заплакать… Монетка впилась в ладонь…

— Матросы, не стреляйте! — крикнул Бенецкий. — Вы с ума сошли?! Горожане вам не простят смерти мальчика! Вас самих расстреляют в плену!

Карабины закачались.

— Простят! — с горьким бесстрашием крикнул Галька. — Я им не нужен, я изгнанник! Стреляйте!

— Кто вам сказал, что мы собираемся в плен?! — визгливо отозвался Хариус.

— А вы надеетесь выбраться отсюда? — Это Красс.

— Да! Матросы! Мы пробьемся! Броня крепкая, а из гаек и запасных заклепок мы сделаем картечь. Мы дождемся сумерек, обманем врага!.. Уйдем вверх по течению!

— Господи, какой дурак, — вздохнул Красс. — Клотт, скажите хоть вы ему…

— Мы будем пробиваться, — сказал Клотт.

Галька подался вперед:

— Вы же не сойдете с места! Вы сидите на сваях! — И отчаянно испугался: а если не вышло? Но ведь такая отдача!..

Над люком показалась голова механика фан Кауфа.

— Господин капитан, беда! Днище пробито, вода так и хлещет! Балкой заклинило вал!.. Что здесь происходит, господа?

Красс решительно взял у Хариуса свой кортик.

— Еще раз вынужден подчеркнуть, что вы идиот, Хариус. У вас же нет патента на командование монитором. Если вы попадете в плен в роли командира корабля, вас повесят как пирата. А заодно и вас… — Он обвел глазами матросов. — Как разбойничий экипаж.

Шеренга перед Галькой вразнобой опустила карабины.

Справа, за оконечностью острова, громко застучала машина. Видимо, от форта шел паровой катер: парламентеры или разведка.

Надевая пояс, капитан-командор Красс приказал:

— Лейтенант Хариус, потрудитесь поднять белый флаг. Что? Вам еще не приходилось поднимать белые флаги? Тем более. В жизни все полезно испытать.


…Когда катер был уже совсем близко, а понурый экипаж выстроился на полузатопленной палубе, Красс вполголоса сказал задумчивому Гальке:

— Со сваями было рассчитано безукоризненно… А как тебе удалось повторить это дело с порохом?

— Не повторял я, — честно сказал Галька. — Сам ничего не понимаю…

— Ну, все равно, — усмехнулся Красс. — Хотя ты и жив, я выполню твою последнюю просьбу.

Часть третья. ЛЕГЕНДА О КОМАНДОРЕ

Памятник

1

Капитан-командор сдержал обещание. Он рассказал офицерам форта, какую роль в поражении монитора сыграл бывший житель Реттерхальма Галиен Тукк. И жизнерадостный, румяный форт-майор Дрейк облапил и расцеловал Гальку, исколов ему щеки могучими усами. Он велел немедля седлать лошадей — для себя, для Гальки и эскорта, чтобы с триумфом доставить героя в город.

— Ты умеешь ездить верхом?

— Можно я останусь у вас? — тихо попросил Галька. Он был задумчив.

— А почему так?

— Ну, я же… меня ведь прогнали. Я даже права не имею.

— Тысяча каленых ядер в глотку этой обезьяне Биркенштакку! — взревел форт-майор. — Он будет бросать цветочки под копыта твоей лошади!

— Нет, не надо, — вздохнул Галька. — Можно остаться?.. Только пусть кто-нибудь скажет у меня дома, что я здесь.

Пленных матросов отправили под конвоем в город, на попечение магистрата. Офицеров монитора форт-майор Дрейк оставил в форте и обошелся с ними по всем правилам военного этикета.

— Господа, надеюсь, вы дадите слово не покидать форт и не предпринимать враждебных действий, пока не будут закончены переговоры об обмене и прочие формальности? Благодарю… Нет-нет, кортики оставьте при себе, трофейное оружие мы привыкли брать только в бою.

Дать слово отказался лишь лейтенант Хариус, и его, без кортика, с извинениями заперли в камере гауптвахты. Остальных тоже разместили в камерах, но не запертых и обставленных с некоторым комфортом. Лейтенант Клотт держался с прежней невозмутимостью, хотя Красс, Бенецкий и фан Кауф разговаривали с ним сквозь зубы. Вскоре в столовой на квартире командира форта за вполне приятельским столом собрались офицеры-артиллеристы и их пленники. Хлопнули пробки. Хариусу отправили бутылку в камеру… Да, это были времена, когда в воюющих армиях еще сохранялись остатки рыцарских понятий и правил.

Галька тоже был за столом. Неловко прятал под стул босые ноги и жадно грыз говяжий мосол из жаркого. Форт-майор Дрейк провозгласил тост в честь отважного и находчивого юноши («Вы ведь не станете отрицать этих его качеств, господа моряки?»). Офицеры, звеня шпорами, поднялись. «Юноша» тоже встал — немного испуганный, неловкий. Встретился глазами с прямым взглядом Красса и опустил голову. Вытер пальцы о мятые штаны. И вдруг понял, что хочет спать, неодолимо, смертельно.


…Проснулся он в казарме, на солдатской койке, от которой пахло сеном. Барабанщик форта, парнишка лет пятнадцати, тряс Гальку за плечо:

— К тебе пришли.

Оказалось — мама и Вьюшка… Ну, тут, конечно, все было: и объятия, и слезы. Впрочем, недолго. По правде говоря, Галька не был в семье любимцем. Нельзя упрекнуть родителей, что они относились к нему хуже, чем к другим детям, но… старших женить пора, масса забот, а младшая, она и есть младшая, над ней больше, чем над всеми, дрожишь. Средний же — ни то ни се… Вот и привык Галька жить без особых нежностей.

— Ты чего домой не идешь? Пошли! — требовала Вьюшка.

Галька упрямо качал головой. Мать вздохнула:

— Ободранный-то какой, мятый. Мы тебе выходной костюм принесем.

Галька вздрогнул — вспомнил, как стоял в этом костюме перед советниками магистрата.

— Не надо, господин Дрейк мне форму обещал.

К вечеру и правда готово было обмундирование. Солдат-портной взял одежду барабанщика, слегка укоротил брюки, немного ушил куртку — вот и все. Форт-майор сам вручил Гальке эполеты вольноопределяющегося. Он считал, что после всего случившегося юный Галиен Тукк имеет полное право на мундир артиллериста.

Галька улыбнулся и откозырял. Но за улыбкой осталась прежняя задумчивость и печаль.

— А где же я тебя устрою? — вдруг озадачился форт-майор. — В казарме теснота. Вот что, живи у меня!

— Если позволите, я хотел бы поселиться с капитан-командором Крассом, — тихо сказал Галька.

Майор изумился:

— С пленным? В камере?

— Ну и что?.. Я ведь и сам вроде как преступник. Изгнанник, — опять улыбнулся Галька.

— Снова ты об этом! Да знаешь ли, что из столицы приехал королевский комиссар? Разбирать твое дело!

— Специально из-за меня?!

— Представь себе! Подробностей не знаю, но скоро этот господин сам будет здесь.

— Ну, будет так будет. — Прежнее невеселое настроение не оставляло Гальку. — Значит, можно мне с капитаном?

— А он согласится?

— Я надеюсь.

Несколько раз на дню Галька встречался с Крассом взглядом и чувствовал: между ними какая-то ниточка.

Появился в форте Лотик. И с ним опять Вьюшка. Оба воззрились на Галькину темно-красную куртку с золотыми шнурами. Галька взъерошил у Лотика косматую голову.

— А монетка твоя у меня. Больше не терял. Помогла…

Лотик счастливо вздыхал.

— А что за столичный господин приехал? Знаешь?

Лотик знал, конечно! И Вьюшка знала. Человек этот приехал потому, что в столице стало известно о бессовестном решении магистрата насчет Гальки.

— Это мадам Валентина в столицу сообщила, — торжествующе сказал Лотик. — Мо-мен-тально!

— Как моментально? У нас же нет телеграфа!

Лотик серьезно, даже с некоторой важностью разъяснил:

— Мадам Валентина и не такое может. Я с тех пор, как у нее живу, всего насмотрелся.

— У нее живешь? Почему?

— Он ушел от теток! — ввернула Вьюшка. — Потому что они против тебя тогда бумагу подписали!

Галька вопросительно посмотрел на головастика. Тот глядел исподлобья — и смущенно, и упрямо. Галька опять взлохматил его волосы.

— Мы завтра еще придем, — сказал на прощанье Лотик.


Едва они убежали, прибыл верхом из города королевский комиссар. Это был худой человек в черном мундире военного чиновника министерства юстиции. С длинным гладким лицом, со светлыми и совершенно бесстрашными глазами. Офицеры, став шеренгой, откозыряли. Посланец из столицы попросил дать ему возможность побеседовать с Галиеном Тукком наедине. Форт-майор Дрейк провел их к себе.

И тут же все разъяснилось.

Сухо и очень понятно чрезвычайный представитель правительства сообщил, что решение реттерхальмского магистрата незаконно по ряду причин. Главная — та, что в военное время, находясь под королевским протекторатом, город вообще не вправе принимать решений по вопросам гражданства. Всякое самоуправство чревато большими бедами, любое нарушение законов, подобно ржавчине, разъедает государственный механизм. Это — во-первых.

А во-вторых, вагоновожатый Брукман признался представителям магистрата и пастору Брюкку, что появление мальчика на рельсах не было причиной аварии. Трамвай затормозил раньше, сам собой. Что произошло с тормозами, Брукман и теперь не может объяснить. Но вины господина Тукка здесь нет.

И далее. Полагая, что пора укреплять уважение к законодательству, соблюдение которого особенно необходимо при военном положении, королевская прокуратура сочла необходимым отнестись к неправомерным действиям магистрата и граждан Реттерхальма со всей суровостью — с применением статьи одиннадцатой закона 1655 года о так называемом «праве на ответное действие». По этому закону человек, пострадавший несправедливо, может требовать, чтобы виновные были наказаны теми несчастьями, которые испытал он сам.

— Я хочу знать ваше мнение по этому поводу, — сказал военный советник юстиции первого класса фан Риген.

Галька смотрел на ровное полукруглое пламя керосиновой лампы. Опустишь веки — и в глазах от пламени зеленые язычки…

— Вы меня поняли, господин Тукк? — спросил фан Риген.

— Я вас понял. Я думаю, — тихо сказал Галька.

— Думайте.

Галька молчал минут десять. Фан Риген больше не торопил его. Сидел прямой, бесстрастный. Исполнитель закона.

— Хорошо… — прошептал Галька. — Пусть они уходят…

— Что?

— Я сказал, — громче повторил Галька и сощурился на пламя. — Пусть они уходят из города.

— Кто?

— Все, кто подписал приговор.

— Но… — Впервые в лице фан Ригена мелькнуло что-то живое. — Это почти все жители.

— Пусть! — сказал Галька.

Советник юстиции встал.

— Хорошо, это ваше право. Мне нужно подготовить бумаги. Я приеду завтра после полудня, и мы утвердим решение.

2

Галька спал в одной камере с капитан-командором Крассом. В каменной сводчатой комнате с зарешеченным окном, но на роскошной кровати, которую поставили по приказу форт-майора.

Красс не стал возражать против соседства. Серьезно кивнул и не удивился.

Говорили они с Галькой о чем-то перед сном или нет — неизвестно.

Неизвестно также, снилось ли что-нибудь Гальке. Можно лишь предположить, что ему приснился город, покинутый жителями. Хорошо бродить по знакомым улицам, не встречая никого. Обидчики ушли, город остался. Поскрипывают на узорчатых кронштейнах вывески, падают первые желтые листья. Подбежала чья-то собачонка, ластится. Галька идет по заросшему трамвайному пути и держит за руку Вьюшку. Спрашивает:

— Ну что, разве нам плохо?

Вьюшка молчит.


Утром опять пришли Лотик и Вьюшка. Галька сидел между каменными зубцами на верхнем ограждении бастиона. Отсюда видна была река. Китовый остров, а за ним — труба и мачты севшего на сваи монитора. К мачтам все еще были привязаны березки.

Вьюшка была молчаливая и какая-то испуганная. Галька притянул ее к себе. Лотик тихо сказал:

— Галик… а можно мои тетки останутся в городе? — Он смотрел под ноги, вертел босой пяткой на каменной плите. Словно хотел высверлить лунку.

— А зачем тебе тетки? Ты же ушел от них.

— Ну, все равно… Они старые, куда они денутся? А ту бумагу… они ведь ее просто по глупости подписали… — Головастик нерешительно поднял глаза.

— Пусть остаются, — глядя на заречные луга, сказал Галька.

— Ладно… А школы не будет?

— Ребята не подписывали приговор, — сумрачно отозвался Галька. — Пусть остаются… и ходят в школу, если охота.

— А учить кто будет? — вздохнула Вьюшка.

Галька хмыкнул:

— Можно подумать, главная радость в школе — учителя…

Лотик сказал:

— А учитель Ламм не подписывал ту бумагу. Отказался.

— Ну?! — изумился Галька.

— Ага… Говорят, он ответил: город, который выгоняет своих детей, достоин всякого наказания. Это он по-латинскому сказал, я не помню точно…

— Правильно сказал, — буркнул Галька. — Видишь, значит, он тоже останется.

Лотик медленно покачал кудлатой большой головой.

— Нет. Ему некого будет учить. Ребята не захотят жить без родителей. Без них плохо, это я уж по себе знаю.

Они помолчали. Припекало солнце, и по зубцам прыгали воробьи. Заиграл горнист, у солдат начинались занятия.

— Им теперь и защищать-то некого будет, — как-то не по-настоящему хихикнул Лотик.

Галька неуверенно проговорил:

— Я думаю, ребята из нашего класса и из твоего, Лотик, пусть остаются с родителями.

Вьюшка подпрыгнула:

— И еще пекарь Клаус, ладно? А то как мы без хлеба!

Пекарь Клаус был большой, толстый, добродушный. Зачем он подписал Галькино изгнание? Тоже не подумал? Без хлеба человеку нельзя. А без своего города, без родного дома можно?

Лотик осторожно проговорил:

— К тебе пастор Брюкк хотел прийти. Он тоже не подписывал.

— Ну и пусть остается в городе. Зачем приходить-то?

— Он не останется, он вчера ночью в церкви говорил, что всегда будет вместе со своими прихожанами.

«Ночью…» — подумал Галька. И представил, что вчера вечером творилось в городе, когда фан Риген сообщил о решении Галиена Тукка!

Но лицо у Гальки не изменилось.

Вьюшка крутанулась:

— Ой, вон они идут! Пастор Брюкк и еще…

По дороге, что соединяла город с «Забралом», шла толпа мужчин и женщин. Человек двадцать. И ребятишки. Седой пастор в своем черном одеянии медленно шагал впереди.

Галька вскочил.

— Вьюшка, Лотик! Идите навстречу! Скажите… что я не могу, я болею, пусть потом… Ну, идите же!

Сам он бросился в свою камеру, упал на кровать, лицом зарылся в подушку. Капитан-командор Красс поднялся из кресла и долго смотрел на Галькину вздрагивающую спину.

— Вот теперь я спрошу о главном, — наконец сказал он. — Стоило ли спасать город, чтобы потом он обезлюдел?

— А вам-то что? — глухо сказал Галька.

— Мне-то? Да ясности хочется, — как-то по-стариковски вздохнул Красс. — Или ты спасал не город, а лишь свою честь?

— А что? Этого мало?

— Отнюдь… Я ведь только спросил.

Днем Галька встретил советника юстиции фан Ригена во дворе форта. И еще издалека громко сказал:

— Пусть все остаются! Все! — Он стиснул кулаки, и в правом была монетка. — Кроме Биркенштакка.


На закате, когда горнист сыграл вечернюю зорю и был спущен крепостной флаг, пришел Биркенштакк. Послали за Галькой. Он встретился с главным советником магистрата у левой башни, под зажженным фонарем командирского поста.

Биркенштакк был в дорожном сюртуке и плаще, мягкой и мятой шляпе (тоже цвета дорожной пыли). Он показался Гальке совсем усохшим. Только покрытый жилками клюв был прежним.

Биркенштакк сказал:

— Господин Тукк. У меня есть полтора часа до окончания срока, в который я должен покинуть город. И мне хотелось бы…

— Меня зовут Галиен. Галь… Галька, если нравится. Что вам хотелось бы, господин Биркенштакк?

— Поговорить. Пять минут…

— Пойдемте.

Красса в камере не было. Солдат внес горящую лампу. Дверь осталась открытой. Было тихо, с реки сладко пахло осокой. Где-то кричали лягушки.

— Садитесь, господин главный советник, — не то сказал, не то вздохнул Галька. И сел на край кровати. А Биркенштакк опустился в кресло. Шляпу положил на колени, как в церкви.

— Я недолго задержу вас, гос… Галиен. — Жилки на носу Биркенштакка вспухли. — Ваше решение справедливо. И хотя я родился и вырос в Реттерхальме и немало сделал для города, я не прошу о снисхождении. Сейчас я уеду в деревню и…

— Может, хоть перед отъездом вы скажете мне правду? — перебил Галька.

— Я за этим и пришел.

Галька перебил опять:

— Я думал все эти дни. Трамвай стал тормозить раньше, чем я бросился к рельсам, Брукман сам признался, и вы все знали. Зачем вы меня выгнали, если я не виноват?! — Галька закашлялся, в горле заскребло.

— Я скажу… Вы виноваты, хотя и невольно. В том-то и дело. Вы не хотели, чтобы трамвай ехал дальше, и он встал.

Галька непонимающе моргал.

— Да, гос… Галь. Это так. Мало того. Несколько человек видели, как один из вагонов завис над обрывом, но вдруг опрокинулся назад, хотя по всем законам тяготения должен был покатиться вниз. Его тоже задержали вы, Галь.

— Как?!



— Видимо, силой взгляда и воли… Или еще как-то. Откуда мне знать природу этих явлений? Я не мадам Валентина. Но я знаю другое: жизнь в городе сбалансирована, отношения в нем ясны и просты, люди счастливы, насколько это можно в наше время. Такое благополучие достигнуто немалыми трудами. Легко ли было добиться, чтобы все притерлись друг к другу, чтобы все было налажено, чтобы даже мадам Валентина вписалась в этот уравновешенный быт. И вдруг появляется еще один койво!

— Кто?

— Койво. Вы не знаете? Так называли в старину людей, обладающих необъяснимыми свойствами.

— Какими?

— Разными. Одни умеют читать чужие мысли, другие видят, что напечатано в закрытой книге, третьи могут взглянуть на человека и сказать ему, чем он болен. При некоторых светятся или загораются предметы. А бывают такие, как вы. Койво не всегда знают о своих свойствах и не всегда умеют ими распоряжаться. Не все мудры, как мадам Валентина. Но все — опасны. Случается, что из-за них на город сыплются молнии, а над реками рушатся мосты.

— И вы решили от меня избавиться! Таким образом!

— Я отвечал за город, Галь. А сказать правду я не мог ни вам, ни другим. Кто знает, к чему бы это привело?

— А по-моему, вы просто трус!

— Возможно… — вздохнул Биркенштакк. — Но трусость тоже бывает доблестью. Особенно когда один отвечаешь за многих. Когда вы станете старше, Галиен… вы поймете, что быть трусом порой гораздо труднее, чем смелым.

— Да ну? — насмешливо сказал Галька.

— Да, мой друг. Впрочем, сейчас я понимаю, что в случае с вами моя трусость была неоправданна. Думал, что имею дело с обычным мальчишкой, а вы проявили взрослую смелость, находчивость и гражданское мужество. Вы настоящий мужчина.

Галька медленно покачал головой.

— Я мальчик, господин Биркенштакк… На мужчин я насмотрелся в эти дни, ну их к черту. Они и предать могут, и убить беззащитного. Слава Хранителям, я еще ни в чем таком не замешан. И нечего меня сравнивать с мужчинами. Тоже мне похвала…

— Возможно, вы и правы… Но вот что хочу сказать перед уходом. Может быть, на решение о вашем изгнании меня толкнула сама судьба. Не будь этого, вы не спасли бы город.

— Так можно что угодно свалить на судьбу.

— Я не оправдываю себя. Я благодарю судьбу и Хранителей… Галь, я вчера в городе говорил с форт-лейтенантом Зубом. Он передал мне, что рассказывали пленные моряки. Подмоченный порох они заменили, а бомба все-таки не долетела… Галь, вы смотрели на летящий снаряд?

«Да! — эхом отдалась в нем разгадка. — Да! Я смотрел! Я старался удержать снаряд! Неужели такое возможно?!» Галька взглядом уперся в лампу. Есть у него такая сила? Что же лампа не шевельнется?

Биркенштакк проследил за его взглядом. Осторожно сказал:

— Видимо, это случается лишь в отчаянные минуты, при большом напряжении души.

Галька прикрыл глаза. В них мелькали темные бабочки. Он услышал:

— Я сказал вам все. Прощайте, господин Галиен Тукк.

— Стойте! — Галька вскинул веки.

Биркенштакк был уже на ногах. Его тень на стене напоминала громадную птицу тукана из учебника зоологии. Тень замерла.

Галька, давя в себе неловкость, сказал:

— Не все ли мне равно теперь! Оставайтесь в городе, если хотите.

Биркенштакк не скрыл радости. Стрельнул птичьими глазами:

— В самом деле? Вы благородный человек!.. Но ведь фан Ригену нужен документ.

— У вас есть бумага?

Биркенштакк суетливо достал из кармана сюртука блокнот и вечную ручку с золотым пером — толстую, как палец пекаря Клауса. Вырвал листок.

Галька написал:


Пусть советник Биркенштакк остается.

Галиен Тукк.


— Вы благородный человек, — опять сказал Биркенштакк. Он протянул руку за документом. Галька придержал бумагу.

— Одна только просьба, — хмуро проговорил он. — Никогда больше не выгоняйте ребят из дома. Пусть они хоть какие будут — не выгоняйте…

Тень закивала клювом. Потом Биркенштакк виновато сообщил:

— Но от меня уже ничего не будет зависеть. На днях меня переизберут.

Галька отдал бумагу и встал:

— Прощайте.

— До свидания… Галь.

— Прощайте.


В город Галька так и не вернулся. Еще три дня прожил в форте. Прибегали Вьюшка и Лотик, приносили от мадам Валентины разноцветные леденцы. Галька спросил у Лотика:

— Так и живешь у мадам Валентины?

— Ага… Тетки зовут назад, но я пока не иду, хотя она меня вчера нашлепала. — Он забавно сморщил нос.

— За что? — засмеялся Галька.

— А я из желтой бумаги окошко сделал, нарисованное. И на кристалл налепил. Ну, помнишь, тот, что в горшке растет. Она же сама говорила: это Вселенная, дом всего человечества. А если дом, почему без окошка?.. Она потом сама засмеялась и говорит: «Ладно, пусть так и будет…» Галька, а ты скоро домой вернешься?

Вьюшка тоже спрашивала: «Ты скоро домой?»

Галька рассеянно улыбался и лохматил Вьюшке и Лотику волосы.

Форт-майор Дрейк предлагал Гальке стать барабанщиком. Обещал ему через полгода чин капрала, а к пятнадцати годам офицерское звание форт-прапорщика.

— Я подумаю, — кивнул Галька.

Вечером на верхней площадке бастиона к нему подошел барабанщик Ведди.

— Галь… я спросить хочу… Если не так, ты не сердись.

Галька улыбнулся: чего, мол, сердиться-то?

— Там, на мониторе… — неловко сказал Ведди. — Когда расстрелять хотели, очень страшно было?

Галька подумал. Даже зажмурился, чтобы лучше вспомнить.

— Тогда? Нет, казалось, что не страшно. А сейчас, когда вспоминаю, кажется, что было страшно. Понимаешь, я будто в двух человек превратился. Будто один стоит у мачты и ему наплевать, гордый такой… — Галька усмехнулся. — А другой в сторонке и боится. Страх — он как бы отодвинулся. Ну, как в школе, на математике, множитель за скобки выносят…

Ведди серьезно вздохнул:

— Кажется, я понимаю. Видишь ли, для меня это очень важно. Ты уже испытал такое, а я еще нет. А ведь придется, наверно. Мы люди военные.

Галька опять улыбнулся:

— Это ты военный, а я пока не решил.

…Наутро Галька ушел из форта. Рано, до побудки. Оставил на кровати форму барабанщика, надел старые штаны и голландку и ушел.

Никто не знает куда. Следы его в этой истории теряются. Одни говорят, что он отправился в столицу, где учился старший брат. Другие — что просто пошел бродить по дорогам, искать…»


— Что искать? — слегка недовольно спросил мальчик.

— Кто его знает. Может, приюта… желтого окошка, вроде того, которое наклеил на кристалл мадам Валентины Лотик. А то ведь как получается: Вселенная — она, конечно, общий дом, но у каждого ли есть в этом доме свой угол и окошко с огоньком?.. Впрочем, слышал я еще одну версию. Будто Галька ушел из форта с капитан-командором Крассом.

— Значит, Красс бежал?

— Нет, здесь проще. Он и Бенецкий дали подписку не участвовать больше в этой войне, и фан Риген их освободил. Бенецкий отправился к семье, а Красс… кто его знает.

— Может, он стал опять командовать клипером? А Галька сделался юнгой?

— Ты знаешь, это тоже вариант. Хотя, пожалуй, излишне романтический… А точно ничего не известно. Жители Реттерхальма, благодарные Гальке за спасение города, воздвигли ему памятник.


«Местный скульптор вылепил Гальку из глины в натуральный рост. Потом отлил из бронзы. И поставили его на низком, почти незаметном постаменте, на краю обрыва. Впереди бастиона. Хорошо получилось. Галька стоял в своей старой голландке с закинутым на плечо галстуком, в мятых штанах с пуговицами у коленей, босой, с неровно подстриженными, упавшими на уши волосами. Чуть исподлобья смотрел на реку, где за островом ржавел на сваях монитор со своей чудовищной мортирой.

Всем памятник нравился. Только Вьюшка говорила, что осенью и зимой Гальке холодно. Когда она приходила в форт, обязательно набрасывала бронзовому Гальке на плечи белую куртку. Вернее, китель. Его забыл в камере капитан-командор Красс.

У кителя были тяжелые медные пуговицы, их любил разглядывать Лотик. А потом одну даже оторвал украдкой. Лотику нравилась эмблема на пуговице: якорь, за ним скрещенные шпаги, а сверху — не то корона с острыми зубцами, не то встающее из-за горизонта солнце.

Лотик вместе с Вьюшкой часто бывал в форте. Майор Дрейк уговаривал его записаться в барабанщики, когда подрастет, и Лотик обещал подумать. Но скоро форт разоружили, а гарнизон перевели в крепость Ной-Турм: город стало не от кого охранять.

Да и незачем.

Реттерхальм начал стремительно пустеть, а затем его не стало и вовсе…»


— Почему? — спросил мальчик.

— Много причин. После проливных дождей в ту осень пошли на холме сильные оползни, дома стали разрушаться… Молодежь не хотела оставаться в Реттерхальме, считала его глушью. Население старело и таяло. Мосты и замки рушились. А главная причина, пожалуй, в том, что города, которые предали своих детей, долго не живут.

— Даже если одного?

— Даже если одного, — тихо, но твердо сказал Пассажир.

— А Углич? — будто самому себе прошептал мальчик.

Пассажир не удивился.

— Углич не предавал царевича. Его предали бояре, кучка негодяев. Город здесь ни при чем.

— А от Реттерхальма ничего не осталось? Даже развалин?

— Может быть, камни да фундаменты. Но все поросло лесом.

— Но вот вы говорите: город предал Гальку. А они ведь потом… ну, исправились. Даже памятник поставили.

— Памятником разве откупишься? Впрочем, он-то как раз сохранился.

— Печальный какой-то конец, — вздохнул мальчик.

Пассажир развел руками — в одной тетрадка, в другой очки.

— И это, значит, вся история? — с какой-то еще надеждой спросил мальчик.

— Вся. По крайней мере, на сегодня. Давай-ка, голубчик, спать. Середина ночи.

Пока Пассажир читал рукопись, пароход один раз отходил от пристани. Но сейчас опять стоял с заглохшей машиной.

— Когда же я попаду домой… — шепотом сказал мальчик.

3

Пассажир выключил свет. Мальчик повозился, устраиваясь под одеялом. Он повернулся к стенке и стал уходить в зыбкий мир полусна: когда знаешь, что не спишь, но видения уже ярки и осязаемы.

Мальчик умел быть хозяином в этом мире. Он перенес себя на солнечный пустырь, где росли подорожники, дикая ромашка и одуванчики. В траве валялись разбитые фанерные ящики. Прыгали воробьи, неподалеку резвились малыши. Мальчик сел на ящик, подозвал к себе Майку.

Это была не нынешняя Майка, а поменьше, пятилетняя. Мальчик посадил ее к себе на колено. Почти машинально и незаметно для сестренки ладонью скользнул вдоль ее позвоночника (он похож был на крупные, проступавшие под платьицем бусы). Не толкнется ли в ладонь упругий тревожный комочек? Еще не боль, а предвестие боли, о которой пока Майка и сама не ведает?

Нет, сегодня все хорошо. Мальчик взял светлую косу с пушистой кисточкой на конце. Пощекотал Майкин нос. Она сморщилась, чихнула. Шутливо ткнула брата кулачком. Засмеялась — теплая, живая, легонькая. А потом насупилась:

— Ты почему уехал?

— Куда?

— В Лисьи Норы! «Куда»… Не притворяйся.

«Но ведь я еще не уехал. Это будет потом. Пока еще все в порядке», — хотел объяснить мальчик. Однако он понимал, что ничего не в порядке. Эта Майка, прибежавшая к нему в ласковом и тревожном полусне, все знает и понимает. Вот она, кстати, сделалась уже старше. Как нынешняя, семилетняя.

Мальчик растерянно взялся за нижнюю губу. Майка хлопнула его по руке:

— Оставь эту дурную привычку! Сию же минуту!

Это были ее любимые слова. Если рассердится, то к месту и не к месту: «Сию же минуту!»

Но сейчас она только притворялась, что сердится. Она просто за него беспокоилась.

— Почему ты сбежал в Лисьи Норы? А?

Сейчас не было ни смысла, ни сил обманывать. И мальчик с прихлынувшей горечью прошептал:

— А ты… только все время о ней. Все «мама» да «мама»… Конечно, ты нашу маму не помнишь.

Она смотрела внимательно и по-взрослому. И так же по-взрослому сказала:

— Глупенький. А что же мне делать?

Он потянулся к губе, спохватился, закусил ее. Потом шепотом спросил:

— А мне?

А глаза у Майки были — ну в точности мамины.

Майка опустила ресницы и вполголоса проговорила:

— Сперва отсюда сбежал, потом из Лисьих Нор. Знаю почему.

Настоящая Майка ничего знать не могла. Но мальчик не заспорил. Покорно спросил:

— Почему?

— Сам знаешь. Она вовсе не вредная. И не строгая. Анна Яковлевна. Наоборот. Ты просто испугался, что привыкнешь к ней, как я к ма… к тете Зое… Ну ты что? Ну перестань! Сию же минуту!

— Дура… — всхлипнул мальчик. Но не прогнал Майку, а прижал покрепче. И стал ее косой вытирать себе щеки. Здесь, сейчас это было можно.

Потом сделалось холодно, потому что вместо солнца оказалась луна и ее часто закрывали бегущие облака. Пахло речной водой, сырым песком, камышами. Мальчик передернул плечами. Майка соскочила у него с коленей и накрыла его большой парусиновой курткой.

«А Галька не продрогнет?» — хотел спросить мальчик, но сон уже уносил его в темную глубину. Там, как сорванные листья, летели другие мысли, тревоги, лица…

Билет на среду

1

Пассажир проснулся поздно. Пароход бодро шлепал колесами. Было солнечно, змеились на белом потолке блики. Мальчик сидел на стуле в привычной позе — задом наперед. Кулаками упирался в коленки, подбородком — в спинку стула. Неотрывно и слегка насупленно смотрел на Пассажира.

Пассажир улыбнулся, не шевелясь:

— Доброе утро… Или уже день?

— Ни то ни се. Одиннадцать часов.

— Ого! Вот это я поспал! А ты давно поднялся?

— Не… Но уже позавтракал. И по берегу погулял.

— По берегу? Мы вроде бы плывем.

— Недавно поплыли. А то стояли, стояли… В буфете схема речного пути висит, я посмотрел, мы от мыса Город всего километров на двадцать отошли. — Мальчик не отводил глаз. Он будто говорил про одно, а в уме держал что-то более важное. И беспокойное.

— Ну… а что хорошего в буфете? — спросил Пассажир. — Кроме схемы.

— Я чай да вафли взял. Остальное все какое-то… — Мальчик поморщился. И вдруг раскачал стул с боку на бок и «подъехал» к постели. Как на лошадке. Разжал кулак.

— Вот… Мне буфетчица это на сдачу дала.

На ладони лежала белая монетка, размером с пятнадцатикопеечную. Виден был маленький мальчишечий профиль, а вокруг головы — крошечные буквы.

— Так и написано: «Фрее стаат Лехтенстаарн», — неловко сказал мальчик. — И вот… — Он перевернул монетку. На другой стороне было число десять, а под ним колосок.

Пассажир смотрел, приподняв голову от подушки.

— Понятно. Говоришь, на сдачу?

— Я ей положил несколько пятнадчиков, а она потом два обратно отдала. Говорит: «Мне лишнего не надо»… Я сперва и не посмотрел. А потом гляжу: один — простой пятнадчик, а второй — вот…

— По-нятно…

Мальчик сдвинул брови.

— Я так и думал, что вы не удивитесь.

— Почему?

— Догадался. Это ваша, да? Возьмите. — Он положил монетку на одеяло. — Вы вчера уронили, а буфетчица подхватила. Нахальная такая. А сегодня отдала, не разглядела, что не простая пятнашка.

Пассажир приподнялся, оперся локтями. На небритом подбородке блестели седые волоски.

— Господи, с чего ты взял, что это моя? Ничего я не ронял! Честное слово! — Он будто даже испугался. Потом сказал медленнее: — Не ронял и не бросал…

— Значит, буфетчица? Пойти отдать ей?

— Не вздумай! Это… твоя. Бери и храни. Все получилось как надо.

— Ничего я не понимаю.

— Потом поймешь, — буркнул Пассажир и сел. И вдруг, несмотря на морщины и седину, лицо его обрело мальчишечье выражение. Заискрились глаза. Он очень похоже на мальчика оттянул нижнюю губу и щелкнул ею. И коротко засмеялся.

Тогда засмеялся и мальчик:

— Вы все придумываете. Это ваша монетка. Вы поэтому и написали про нее в повести.

— Да клянусь тебе…

— Но не бывает же таких совпадений!

— Бывают, — важно сказал Пассажир. — На совпадениях, друг мой, много чего держится в этом мире. Совпадения, падения, попадания, иногда в десятку. А такие монеты в этом краю встречаются не столь уж редко. Начеканено их было немало.

Мальчик нерешительно взял монетку с одеяла. Подышал на нее, вытер о рубашку, рассеянно поцарапал ребром тыльную сторону ладони. Тонкая металлическая заусеница оставила на смуглой коже волосяной белый след. Мальчик подумал, нарисовал таким же способом якорь и скрещенные шпаги: словно татуировку наметил. Потом стер рисунок помусоленным мизинцем. Потянулся к губе, взглянул на Пассажира, быстро опустил руку…

«Кобург» опять причалил и затих.

Пассажир сказал:

— Давай-ка я поднимусь. А потом, если хочешь, поговорим еще на эти наши темы.

На пароходе вдруг проснулось радио. Динамик на верхней палубе поскрипел и объявил, что «в силу технических причин пароход задержится у пристани Веха до четырнадцати ноль-ноль. Экипаж приносит пассажирам свои извинения». Потом динамик покашлял и добавил неофициально:

«Машина-то, сами понимаете, товарищи, времен Фультона…»

Пассажир глянул в окно и предложил:

— А пойдем-ка, друг мой, прогуляемся. А?.. Что за Веха, на каком пути веха?

Мальчик взял с крючка свою синюю кепчонку с надписью «Речфлот». Сердито усмехнулся:

— Не «Речфлот», а «Речстой». Когда я домой попаду? Там уже, наверно, всесоюзный розыск объявлен.

Они сошли на пологий берег. Дорога с песчаной колеей между редких сосен вывела их на сельскую улицу с бревенчаты ми домами и палисадниками. Было безлюдно. В конце улицы белела обшарпанная церковь с голым каркасом на месте купола. Там суетились вороны.

Среди этой деревенской старины нелепо и вызывающе торчала квадратная постройка с витринами до самой земли. С трубчатыми стеклянными буквами: «Парикмахерская». На прозрачной двери висел допотопный амбарный замок.

Пассажир и мальчик остановились перед стеклом, как перед зеркалом. Мальчик встретился глазами с отражением Пассажира. Тот улыбнулся:

— Ну и как? Нравимся мы себе?

Мальчик повел плечами: чему тут нравиться или не нравиться? Обыкновенный пацан, обыкновенный старый дядька… Впрочем, Пассажир сейчас не казался очень старым. Он побрился, расчесал свой старомодный пробор, держался подчеркнуто прямо. И морщин будто стало меньше, и глаза сделались как-то острее, прицельнее. Несовременная парусиновая куртка — длинная, с обтянутыми той же материей пуговицами — сидела на Пассажире ладно, словно китель отставного флотского офицера…

— Ты все о чем-то о своем думаешь, — заметил Пассажир. — Тревожишься, что домой опаздываешь? Да?

— Ага. Это само собой. А еще я о другом.

— О чем же?

— О вчерашнем. О Гальке.

— Ну… и что же тебя беспокоит? — тихо спросил Пассажир.

— А он, может, правда ушел с капитан-командором?

— Возможно, — охотно сказал Пассажир.

— Но они же были враги. Ну, старинная была война, враги могли уважать друг друга, только все-таки…

— Они были не враги, а лишь противники. Волею обстоятельств. Потом обстоятельства изменились…

— Ладно. А что этот командор в нем такого нашел? В Гальке-то… — неловко сказал мальчик. И стал чесать левым кедом правую ногу. — Чего такого, чтобы вместе идти?

— Видишь ли… — Пассажир взял мальчика за плечо, и они медленно пошли вдоль улицы. — Если принять ту версию, что Галька ушел из форта с командиром монитора… А тебе ведь этого хочется, верно?

Мальчик кивнул. Точнее, опустил голову и не поднял.

— Тогда логично предположить и другое: Красс не был тем, за кого себя выдавал.

Мальчик по-птичьи, сбоку, быстро глянул на Пассажира. Тот сказал:

— Тогда вся история повернется по-иному… если он был Командором.

— Как это?.. Ну да, был. Ну и…

— Подожди. Я не о его офицерском звании. Бытовала легенда о Командоре. О человеке, который ходит по свету и собирает неприкаянных детей. И не просто детей, а таких, как Галька, со странностями.

— Койво?

— Да… Именно им чаще других неуютно и одиноко в нашей жизни. Потому что они опередили время… Так говорил Командор. Говорил, что они — дети другой эпохи, когда все станет по-иному. Тогда, в будущем, каждый сможет летать, причем стремительно — на миллионы километров за миг. Люди смогут разговаривать друг с другом на любом расстоянии и, значит, всегда быть вместе. Не будет одиноких. Никто не сможет лишить другого свободы, потому что человек станет легко разрывать все оковы — и природные, и сделанные руками… И у каждого будет добрый дом во Вселенной, куда можно возвратиться с дороги… Это не мечта, а просто будущее. Ведь все на свете меняется, развивается, появляются и у людей новые способности… Только способность к одиночеству не появится никогда, потому что одиночество и вражда противны человеческой сути… Но до тех времен еще далеко, а мальчики и девочки со странными свойствами своей природы и души нет-нет да и появляются среди людей. Как первые ростки. Их надо сохранить… Это длинная легенда, не меньше, чем о Реттерхальме. А я рассказываю очень коротко…

Мальчик серьезно сказал:

— Если все было так, то это хороший конец. Для Гальки. Но ведь это уже совсем сказка.

— Как знать! Может быть, такие ребята — ничуть не странные, а самые нормальные. Может быть, наоборот, мир нынешних людей — странный, уродливый и не дает каждому открыть свойства своей души. Это не я говорю, это опять же мысли Командора.

Мальчик вдруг насупился:

— Это не только Командор говорит, а многие. У нас знакомый есть, дядя Валера, папин друг, дак он тоже… А папа отвечает, что это… как это? А, «философия для субботних вечеров». А в другое время, говорит, работать надо.

— Что ж, папа тоже прав.

— Беспокоится, наверно, — вздохнул мальчик. — Куда я подевался.

Пассажир опять взял его за плечо.

— Смотри-ка! Здесь автостанция.

Они только что обошли церковь. Позади нее была площадка с навесом, на площадке урчали два автобуса. В алтарном закруглении церкви желтела новая некрашеная дверь с табличкой «Кассы».

Пассажир и мальчик вошли. По-церковному светились узкие решетчатые окна. Было пусто. «Кассами» оказалось одно окошечко, к тому же закрытое. Рядом с ним висело расписание рейсов и схема путей. Мальчик остановился, закинув голову.

— Поглядите! Отсюда автобус ходит до Черемховска! Только три часа идет! И билет всего рубль тридцать!.. Я поеду!

— Ну что ж… — Пассажир, кажется, обрадовался за мальчика. — Так, наверно, и в самом деле правильно. Но смотри: отходит он в восемь вечера. Приедешь ты совсем поздно.

— А пароходом! Вообще неизвестно когда! Тут хоть точно.

— А денег на билет хватит?

— У меня же мелочи полный карман! Да еще бумажный рубль где-то. Вот он!

— А что будешь делать до вечера? Развлечений никаких, место незнакомое…

— Ну и хорошо, что незнакомое. Поброжу вокруг. Может, никогда бы в жизни в эту Веху не попал, а тут… интересно же. Я люблю новые места.

Пассажир сам купил мальчику билет. Постучал в окошко, сказал сонной девице:

— Один до Черемховска, пожалуйста. Позвольте, а почему рубль шестьдесят, когда в прейскуранте рубль тридцать? Какая еще предварительная продажа, если…

— Да ладно, — быстрым шепотом перебил его мальчик. — Пусть. — Он боялся остаться без билета.

— Ну и порядки, — проворчал Пассажир.

Мальчик сунул билет в нагрудный карман рубашки.

— Спасибо.

2

Спешить было некуда. Недалеко от автостанц ии они увидели столовую — такую же квадратно-стеклянную, как парикмахерс кая, но открытую. Пообедали в пустом зале. Неторопливо и сытно. Когда вышли, мальчик сказал:

— Ну и Веха! Как на забытой планете… Да понятно, люди в поле.

Он заметно повеселел. Дурашливо поглаживая живот, остановился перед зеркальным стеклом. И вдруг опять свел брови.

Пассажир как-то по-мальчишечьи, с подковыркой, проговорил:

— А спорим, знаю, о чем думаешь! Только не обижайся, что лезу в мысли.

Мальчик вопросительно обернулся.

— Ты думаешь: «А взял бы меня Командор?»

Мальчик опустил глаза, слегка набычился.

Пассажир мягко сказал:

— Тебе незачем было бы уходить с ним. У тебя… Ну, пусть не все ладно в жизни, но дом все-таки есть. Никто тебя не прогонял, а наоборот, ждут. Не правда ли?

Мальчик ответил нехотя:

— Не в этом дело. Я же не койво.

— Ну, тут-то как раз… Вспомни, как ты меня лечил. И кстати, спина до сих пор не болит.

— Подумаешь! Это многие умеют. Тут никаких чудес.

— Я не о том. — Пассажир легонько подтолкнул мальчика, и они пошли в сторону пристани. — Я про умение чувствовать чужую боль. Ты ведь не просто меня вылечил, ты сперва почуял, что мне больно. Без моих жалоб, сам. Это дано далеко не каждому. И в этом твое преимущество перед Галькой.

— Преимущество?

— Да. Он был честный и смелый, но…

— Он в тыщу раз смелее, чем я, — перебил мальчик.

— Возможно. Но твоей струнки у него не было. Он чувствовал лишь свою боль, свою обиду… Может быть, в этом была его вина перед городом. Не исключено, что он понял эту вину в конце концов, поэтому и ушел насовсем.

Мальчик долго шагал молча. Держал перед собой на ладони монетку. Иногда подбрасывал.

— Не… это неправда, — наконец сказал он.

— Что — неправда?

— То, что он не чувствовал чужой боли. Зачем он тогда остановил трамвай? Он не хотел, чтобы колесами по лицу… Вот у этого мальчишки, на денежке… Ему показалось, что он живой!

— Да. Я как-то упустил это из виду.

— Вы же сами про это написали!

— Я? Я, голубчик, не написал. Я, скорее, записал.

Мальчик сказал с оттенком досады:

— Я не понимаю разницы. Все равно ведь это ваша повесть. Вы ее сочинили.

— Сочинил?

Тогда мальчик улыбнулся чуть снисходительно и сожалеюще:

— Но ведь это же все-таки сказка. Не было же здесь никакого Реттерхальма… И кристалл мадам Валентины — он тоже фантастика… Это даже хорошо.

— Почему же? — уязвленно спросил Пассажир. Но мальчик не заметил обиды.

— Потому что если сказка, значит, вы в ней хозяин. Можете переделать конец по-другому!

— Нет, голубчик! Быль это или фантазия, но изменить я ничего не могу. Галька ушел из города.

— Ну пусть! — Мальчик сжал монетку в кулаке, на ходу заглянул Пассажиру в лицо. Требовательными коричневыми глазами. — Ладно, ушел. Но напишите, что Лотик и Майка… ой, Вьюшка то есть… его догнали. И они пошли вместе. А? Это можно?

— Это можно лишь в одном случае, — очень серьезно сказал Пассажир. — Если у них хватит времени. Но мадам Валентина давно умерла, кто перевернет часы? Надо, чтобы замкнулось во времени колечко. А это зависит не от меня.

— А от кого?

— Ну-у, дорогой мой… Опять скажешь «фантазия». Перестал бы ты кидать монетку, потеряешь раньше времени.

— Какого времени?

— То есть вообще потеряешь. Жаль будет.

Мальчик сунул монетку в карман.

За разговором они незаметно подошли к пристани. С палубы их заторопил пассажирский помощник:

— Давайте, давайте, граждане! Сейчас отходим.

— Что? Раньше срока? — засуетился Пассажир. — Подождите, мальчик должен сойти, он только вещи возьмет.

…Потом они попрощались у трапа.

— До свиданья, — неловко сказал мальчик. «Может, еще встретимся», — хотел он добавить, но постеснялся.

Пассажир вежливо наклонил голову с пробором. Бежали серые облачка, стало прохладно. Мальчик передернул плечами.

— Вот что, голубчик, возьми мою куртку, — вдруг решил Пассажир. — Смотри, холодает.

— Да что вы! У меня же безрукавка.

— Безрукавка вязаная, продувается. Да и руки все равно голые. — Он расстегнул куртку. — А это, смотри, — целая плащ-палатка для тебя.

— Ну да, — неуверенно возразил мальчик. — Смеяться будут, скажут: во балахон…

— Да кто же тебя увидит в темноте?

— В темноте?

— Ох, я хотел сказать «в тесноте». На станции и в автобусе… Ну, скажешь, что папина или дедушкина куртка… Я же не говорю: надевай сейчас. Это на всякий случай. Возьми, я прошу.

Мальчик молчал. Возиться с большой и ненужной курткой не было охоты. Но не хотел он и обидеть Пассажира.

— А как же вы?

— У меня есть другая в чемодане… А тебе… пусть будет на память о нашей дороге.

— Ну… тогда вытащите все из карманов.

— Всенепременно! — Пассажир тщательно очистил карманы. — Очки, блокнот, бумажник… все! — Он отдал куртку, подержал мальчика за плечи и шагнул на трап.

Через минуту пароход отошел. Мальчик помахал с дебаркадера. Но Пассажира на палубе не было, он скрылся в каюте. Мальчик затолкал куртку в сумку. Та разбухла, как боксерская груша. «Подарок», — вздохнул мальчик. И вдруг очень пожалел, что не спросил у Пассажира, как его зовут.

3

Время до вечера мальчик провел без скуки.

Он побродил в ближнем лесу. Почти час просидел над муравейником, размышлял: есть ли у муравьев развитая цивилизация или они все-таки бестолковые? Из леса вышел к реке — на пустой песчаный пляжик. Солнце то выскакивало, то пряталось, было совсем не жарко, но мальчик искупался. Не для удовольствия, а из принципа (Гальке-то еще холоднее было ночью, под ветром). После купания напала такая дрожь, что пришлось надеть безрукавку. Согрелся.

Скоро совсем распогодилось, теплее стало. Мальчик сел на лужайке у расщепленной березы, на солнышке. Достал книгу «Человек, который смеется». Стал наугад перечитывать страницы… Раздались голоса, это пришли мальчишки с мячом. Разбились на две команды, разметили ворота. Береза сделалась штангой. Мальчик отодвинулся, чтобы не мешать. На него не обратили внимания. Или сделали вид, что не обратили. С полчаса он следил за игрой — робкий незваный зритель. А когда один из ребят захромал и ушел с поля, мальчик нерешительно спросил:

— Можно мне вместо него?

Тонкий мальчишка в полинялом трикотажном костюме и с белыми длинными волосами (ну прямо Галька!) прошелся по мальчику светло-синими глазами:

— Ты откуда? Дачник, что ли?

— Не… я проездом. С парохода.

— Ну, валяй.

Мальчик играл не лучше и не хуже других. Разгорячился, заработал пару синяков, удачно подал мяч беловолосому, а тот «впаял» красивый гол… А время летело. И скоро видно стало, что солнце катится к вечеру.

— Я пошел. Пока… — сказал мальчик.

Беловолосый рассеянно кивнул, остальные не обратили внимания.

Мальчик успел еще перекусить в столовой, и, когда пришел на автостанцию, пыльные часы над окошечком кассы показывали без четверти восемь.

Мальчик удивился, что на станции пусто. Неужели никто не едет в сторону Черемховска?

Он побродил, постоял, изучая красочную схему маршрутов рядом с расписанием. Шоссе тянулось вдоль реки, соединяя пристанские поселки. Нашел мальчик и мыс Город. У него река разделялась на два русла, обтекая длинный остров. Китовый!

Правее мыса была обозначена станция Белые Камни. Мальчик машинально прикинул, что от нее до мыса километра три… Потом он перевел глаза на часы.

Две минуты девятого!

Что же это такое? Он потерянно оглянулся. Церковные окна желтели вечерним светом. Из открытой двери тянуло сквозняком, шелестел на бетонном полу старый билет.

Мальчик постучал в окошко кассы. Выглянула кассирша — не прежняя девушка, а старуха:

— Что тебе, молодой человек?

— А почему автобуса нету?

— Какого тебе сегодня автобуса?

— В Черемховск! В двадцать ноль-ноль…

— Ишь ты, «ноль-ноль» ему! Ты глянь в расписание: он по понедельникам, средам, пятницам ходит.

— А сегодня-то что?!

— А сегодня с утра вторник… Ох вы, дачники. Живете, время не помните.

— Да какой же вторник… — беспомощно сказал мальчик. Это была явная чушь. — Среда. У меня билет, вот смотрите.

— Ну, смотрю… Билет. На завтра и есть. Вот и квитанция за предварительность. Куда же ты торопишься, голубок?.. Ты, никак, один едешь? Откуда ты?

Не хватало только ее вопросов! Мальчик едва не всхлипнул. Сидеть еще целые сутки в этой Вехе! На пароходе-то он бы к утру домой добрался! Хоть с какими остановками… Ох и паника будет дома, когда узнают, что пароход пришел, а его нет!..

— Ты что, на даче тут живешь? — опять начала допрос кассирша.

— На даче, — буркнул мальчик. Не объяснять же ей.

Он отошел, снова уставился рассеянно на схему маршрутов… А может, есть другие автобусы в нужном направлении? Ну, пускай с пересадкой… Нет, ничего подходящего. Только в двадцать тридцать пять пойдет «икарус» из Кохты. Но это в другую сторону.

В другую? Или…

На миг показалось мальчику, что вокруг все стало зыбким и таинственным. Эти окна, сводчатый гулкий потолок. И часы стучат громко и многозначительно. И сам он — будто во сне, когда видишь себя на незнакомом и запутанном пути. Ох, домой бы, не поддаться бы жутковатому соблазну неизвестной дороги… Но, оказывается, ничего от тебя не зависит.

А может, так и надо? Может, все — не случайно?

Старая кассирша смотрела из окошка, и на лице ее было теперь сочувствие. Добрая, наверно, бабка. Попросить, объяснить все — и устроит ночевать…

Мальчик, пугаясь собственного решения, спросил:

— А можно билет до Белых Камней? — И соврал, хотя старуха ни о чем больше не спрашивала: — У меня там бабушка, я у нее переночую.

Парусиновая куртка

1

Автостанция Белые Камни оказалась небольшой постройкой из силикатного кирпича: будка диспетчера и навес со скамейками для пассажиров. И — никого, лишь в будке играло радио.

Справа лежало поле, за ним виднелся поселок. Солнце было уже над самыми крышами.

Слева от шоссе подымался почти черный еловый лес. В него убегала тропинка. И мальчик понял, что она ведет к реке, к мысу. А куда ей еще вести?

Мальчик посмотрел вслед укатившему автобусу, пересек шоссе. Постоял у заросшего кювета и перешел его с ощущением, будто переходит границу. Колючие шарики на сухих стеблях предупреждающе куснули за ноги: одумайся, мол. Куда тебя несет?

Ох, а куда его несет? Зачем? Убедиться, что на мысу есть остатки города и форта? Тронуть за плечо бронзового Гальку? И… может быть, оставить на его плечах парусиновую куртку?

Но это все — зачем?

Хочется поверить, что сказка — не сказка? Или как-то оправдать для себя все отставания и опоздания? Или тянет, тянет к себе неведомое?.. Мальчик оглянулся на солнце, поежился и вошел в тьму леса.

После ясного вечера и в самом деле показалось — тьма. Небо вверху светилось, а среди стволов и веток — первобытный мрак. Тропинка еле виднелась. Она, эта тропинка, была твердая, натоптанная, но порой пряталась в кустах и травах, путалась между корней. То можжевельник, то какие-то листья с бритвенными краями царапали и резали мальчишку. Ветки щелкали по щекам и кепке. Мелкие сучья цеплялись за безрукавку.

И мальчик достал куртку.

Она оказалась ему ниже коленей. Вот хорошо-то… А рукава можно подвернуть, вот так… Для неласковых зарослей такой балахон в самый раз. Мальчик нервно усмехнулся: сбылось! «Кто тебя увидит в темноте»…

А если увидят, решат, что привидение. Но от мысли о привидениях стало совсем неуютно в этом сумрачном одиночестве.

Впрочем, сумрак был уже не таким густым, глаза привыкли. Из полумглы выступили громадные валуны, на них светился белый мох. Светились и березы — после черных елей пошел смешанный лес. Ярко выделялись пожелтевшие листья кленов. И тропинка стала хорошо различимой.

Это здорово, что есть тропинка. Без нее было бы совсем жутко, а так… Ох! Мальчик присел. Словно темный лоскут, бесшумно проплыла над ним громадная птица. Филин, сова? Откуда знать городскому мальчишке, впервые оказавшемуся в ночном лесу?

Да, но какой же он ночной? Внизу темно, а небо еще совсем светлое. Вон едва-едва засветилась первая звезда… А куртка — прямо как палатка: натянул на голову, запахнулся — и отгорожен от всего… Ну и пусть кто-то стучит за деревьями по сухому стволу. Пусть кто-то кричит печально и протяжно. Может, это вовсе не лесные жители, а катер на реке за мысом.

Тропинка сперва шла в гору, а потом побежала под уклон. И мальчик с радостью понял, что перевалил через вершину холма. И вот уже опять вверх — по кустам и мелколесью. Это значит, скоро обрыв, где стоял когда-то форт «Забрало»!

Сделалось совсем нестрашно, и сердце бухало просто от нетерпения. От быстрой ходьбы на подъеме…

Сосновый молодняк расступился, тропинка оборвалась у гранитных двухметровых зубцов. Сразу стало светло!

Широкие изгибы реки отражали ясное небо. В освещенных закатом лугах горстями были рассыпаны игрушечные деревушки. Желтели колокольни. Бежал по дороге-ниточке крошечный грузовик. А остров и в самом деле был похож на кита.

Мальчик отдышался. Торопливо расстегнул куртку. Одна пуговица оторвалась, он сунул ее в карман на шортах. Пальцы наткнулись на металлические денежки. Он вспомнил! Вытащил горсть мелочи, отыскал монетку «десять колосков», глянул на профиль мальчишки: «Принеси удачу!» И затем окинул взглядом кромку обрыва: где ты, Галька?

Скульптуры не было.

Камни, деревца, скальные зубцы…

Вот на этом месте (ну, точно же на этом!) стоял вчера мальчишка.

Или здесь?

Или на этом уступе?

Какая разница, нигде нет! А он-то, дурак, поверил…

И никаких следов форта, конечно, тоже не было. Даже остатков фундамента! Уж они-то должны были сохраниться.

С ощущением полной потери и обмана мальчик встал на краю обрыва. Понурый, неподвижный.

А куда теперь спешить? Обратно в темный лес?

Из лиловой дымки северного неба выступила круглая луна. Неяркая, темно-розовая. Было отчетливо видно, что это шар, планета. В другое время мальчик с удовольствием поразглядывал бы ее — такую неожиданно большую и близкую. Но теперь он смотрел на луну как на свидетельницу своей глупости.

Поверил, как дошкольник, небылице. Что его закрутило, понесло по этим берегам и лесам? Ехал бы сейчас в теплой каюте. Вон, как нормальные люди на том пароходе.

Пароходик, светясь ходовыми огнями, появился из-за поворота. В точности как «Кобург». Наверно, «Кулибин» или «Декабрист». Он подходил ближе, ближе и скоро стал виден уже не со стороны, а сверху. Звонко хлопали колеса. Из черного зева трубы тянулся жидкий дымок. Негромко играло радио. Там были люди, там было хорошо…

От толчка досады и зависти мальчик вздрогнул и сжал зубы. Размахнулся! Монетка «десять колосков» полетела с обрыва.


…Что-то звякнуло о палубу. Светлое небо отразилось в серебряном кружочке. Старый пассажир вздрогнул. Сидевший рядом мальчик быстро спустил со скамейки ноги и нагнулся. Но проходившая мимо буфетчица оказалась проворнее: присела, накрыла монетку ладонью:

— Это моя!


Мальчик стоял на обрыве, пока пароход не ушел за мыс. Просто так стоял. Потому что больше нечего было делать.

Луна стала ярче.

Мальчик с удивлением ощутил, что досада его уходит. Словно ее, как чернильную кляксу, вытягивала и сушила промокашка.

Над горизонтом, пониже луны, заиграли рубиновые искорки: где-то в страшной дали шел реактивный самолет. И от этого стало еще спокойнее. Не было уже обиды, осталось лишь сонливое утомление. Гудели от усталости все мышцы. Чесались и горели изжаленные травой и колючками щиколотки. Мальчик провел по ним ладонями, чтобы унять боль и зуд. Не вышло. С другими всегда получалось, а с собой — редко.

Надо было идти. Он поправил на плече сумку, поднял куртку. В кармане у нее что-то сухо брякнуло. Спички? Раньше он их не замечал. Старик вроде бы все вынул при прощании.

Мальчик сунул руку, нащупал коробок. А под ним… монетка?

Он достал, вздрогнул. Даже оглянулся растерянно.

«Десять колосков».

Значит, он перепутал? Швырнул в реку обычную пятнашку? Но он же ясно видел!..

А может, это другая? Наверно, у старика их было две…

Нет, она самая. Вот и заусеница на ободке!

Что это? Чудо? Совпадение? Продолжение странной игры, которая привела его на этот обрыв?

К мальчику возвращалась осторожная радость. Памятника нет, но что-то все-таки есть. Что-то такое, отчего загадочны ми кажутся камни, а луна смотрит лукаво и понимающе, как живая. И обратный путь представляется не таким уж длинным и почти не пугает.

Мальчик решительно поправил на затылке козырек, запахнул на себе куртку. Вперед!

2

Первую половину обратного пути он прошел легко и бесстрашно, хотя в лесу стало совсем темно. А когда перевалил холм, ноги ослабели от усталости. И снова стали чудиться опасности. Но сильнее боязни было все-таки утомление. И хотелось спать.

Вот сейчас он придет на станцию, под навес, где твердые скамейки и зябкий ветер. А что дальше? Когда-то еще будет автобус до Вехи. И что делать в Вехе ночью?

И зря, что ли, в кармане оказались спички?

Конечно, при этих мыслях страхи поднялись со дна души, как взбаламученный ил. Но и желание испытать то, чего с ним не бывало раньше, тоже усилилось. Ведь никогда не ночевал он один у лесного костра!

Раз уж так все закрутилось — пусть крутится дальше. Он опять подчинился жутковатой сказке. С замиранием и притаенной радостью.

Шагах в двадцати от тропинки отыскал мальчик полянку. Там судьба сделала еще один подарок: наткнулся на кучу валежника. После этого разве можно было колебаться?

Плохо только, что ни ножа, ни топора. Мальчик поотшибал сквозь кеды пятки, ломая толстые сучья. Потом зубами расщепил несколько сухих веток — для растопки. Набрал прошлогодней хвои. Чиркнул…

Все-таки кое-какой навык у мальчика был: костры он разжигал и раньше, в лагере. Огонек желтой бабочкой сел на рыжие иголки, зацепил один прутик, другой. Охватил ветку… Пламя выросло, застреляло, дохнуло теплом. Мальчик сел, закутал себя курткой — ноги от жара, а спину от липкой зябкости, которая подступила вместе с сумраком. Сумрак этот окружил костер и мальчика непроницаемо и недружелюбно.



Страшно ли было теперь? Мальчик признался себе, что да. Но страх жил как бы отдельно. «Я вынес его за скобки…» Страх не мешал размышлять и вспоминать, что случилось за последние сутки. Мальчик думал обо всем спокойно и улыбчиво. Даже мысли про опоздание домой сейчас не тревожили его. Он принял простое решение: не нужен ему автобус! Утром надо выйти на обочину и поднимать руку перед каждой машиной. Какие-нибудь да пойдут в сторону Черемховска. И в какой-нибудь из них, наверно, найдутся хорошие люди. Он все им без хитростей расскажет, и неужели не помогут мальчишке? Подвезут. Если не сразу, то с пересадками. Всего-то сотня километров.

Он попал в приключение, значит, так и надо на это смотреть. И чувство, что это действительно приключение, сделалось таким же осязаемым, как дыхание костра. А еще — пришло ожидание какой-то разгадки и встречи. Не опасной, хорошей.

И он не удивился и почти не испугался, когда из косматой темноты вышли к свету двое.

Да и чего было пугаться! Это оказались мальчуган лет девяти и девочка — чуть помладше. Костер горел ярко, и мальчик сразу разглядел их.

Девочка была в коричневом, похожем на старенькую школьную форму платье, в желтой косынке на темных кудряшках. В красных резиновых сапожках — низеньких и широких (они блестели, как маленькие пожарные ведра). И ее спутник — в таких же. Эти сапожки, хотя и нарядные сами по себе, никак не подходили к его белому летнему костюмчику с вышитым на груди корабликом. Вернее, костюм не вязался с сапожками. В нем на прогулку в парк ходить с мамой и папой теплым летним днем, а не в лесу ночью шастать с сестренкой. Или с подружкой?

Девочка тихо сказала своему спутнику:

— Вот, Юкки, и огонь. — А мальчику спокойно кивнула: — Здравствуй.

«Юкки… Странное имя».

Мальчику казалось, будто он попал в полузабытую, но смутно знакомую игру. Надо лишь вспомнить правила.

— Здравствуйте. Садитесь у огня… Только у меня нет никакой еды.

— Переживем, — буркнул неулыбчивый лохматый Юкки. Вынул ногу из сапожка, вытряхнул из него сухую хвою и сосновую шишку. Снова обулся, шагнул ближе, сел на корточки. И девочка присела. Съежилась, спрятала под мышкой ладони.

— Вы прямо как из сказки появились, — проговорил мальчик со странным ожиданием.

Юкки чуть улыбнулся:

— Гензель и Гретель, да?

— Нет, — серьезно сказал мальчик. — Из другой сказки… А по правде, откуда вы?

Юкки махнул большим пальцем через плечо: оттуда, мол.

Теперь, когда они были близко от огня, видно стало, что костюм у Юкки не такой уж нарядный. Пыльный он и мятый. А сапожки потерты и поцарапаны. И на ногах царапины — и свежие, и давние, засохшие. А у девочки на колготках мелкие дырки.

— Вы что, заблудились?

Юкки поднял неумытое лицо. Глаза его казались большущими и темными, даже костер не отражался в них.

— Тебе-то что? — Юкки сказал это спокойно, без всякой сердитости. Но и без улыбки. — Мы ведь не спрашиваем, откуда ты.

— Ну спросите, — слегка растерялся мальчик. — Это не секрет.

— А зачем? Про такое не спрашивают, если дорога.

— А может, у него нет дороги? — прошептала девочка Юкки. И повернулась к мальчику: — Может, ты сам заблудился?

— Я-то? Нет, я знаю дорогу, — в тон им ответил мальчик. А позади всех слов и мыслей звенел, звенел в нем вопрос, на который (мальчик понимал!) никогда не будет ясного ответа: «Кто вы? Кто?»

Но чувство сказочности уже уходило. Еще не понимая, в чем дело, мальчик смотрел на левый сапожок Юкки. И наконец под сердцем толкнулся привычно-тревожный болевой сигнал.

— У тебя нога болит, Юкки. Натер, да?

— Конечно натер! — встрепенулась девочка. — Говорила я: не надевай на босу ногу…

Мальчик сбросил куртку, обошел костер.

— Ну-ка, сними… — Осторожно стянул сапожок. Юкки не спорил. На пятке краснела мякоть лопнувшей пузырчатой мозоли.

— Говорила я, — прошептала девочка. — Вот упрямый.

Юкки виновато сопел. Он откинулся назад, уперся локтями в траву.

— Болит?

— Ага…

Мальчик сел, вытянув ноги. Положил ступню Юкки себе на колено. Поднес к пятке ладонь.

— Ой… — сказал Юкки.

— Что?

— Не болит.

— Подожди. Лежи и молчи.

Минут через пять сырая краснота потемнела, закрылась корочкой. Мальчик сказал:

— Ножик бы… Или хоть стекло острое.

Юкки дернулся.

— Да не бойся ты, — засмеялся мальчик.

— У него есть ножик, — сказала девочка. — Дай сюда, трусишка.

Юкки сжал губы, завозил локтями, дотянулся до бокового кармашка — оттопыренного и захватанного. Вынул ножик с плоской перламутровой ручкой.

— Только он туго открывается. Чем-то надо подцепить.

— Ага… Не опускай ногу.

Лежа с задранной ногой, Юкки опасливо наблюдал, как мальчик монеткой давит на зацепку лезвия, пробует пальцами остроту. Мальчик встретился с ним глазами, опять засмеялся:

— Ты что, думаешь, я твою пятку оттяпаю?

Он поднял куртку, зажал зубами нижний угол, полоснул по краю. С натугой стал отрывать полосу. Пришлось еще несколько раз резать швы. И наконец получилась лента, похожая на узкое полотенце. Мальчик разрезал ее пополам. Не туго, но плотно обмотал Юкки ступню и щиколотку. Натянул сапожок.

— Вот так. Давай и другую ногу, на всякий случай.

Теперь сапожки сидели как влитые. Юкки встал, потоптался, благодарно повздыхал.

— Спасибо… А за сюртук тебе не влетит?

— За «сюртук» не влетит… Возьми ножик.

— Ага… Смотри, ты денежку уронил… — Юкки поднял из травы монетку. — Ой!

Конечно же это была та самая, «десять колосков». Именно она попала мальчику под руку среди всей мелочи, когда пришлось раскрыть нож.

Юкки придвинул ладонь ближе к огню. Вместе с девочкой согнулся над монеткой. Девочка сказала:

— Та самая…

— Что? Ваша? — почти испуганно спросил мальчик.

— Нет. Но у меня была такая в точности. Возьми. — Юкки, кажется, с большим сожалением протянул монетку.

Мальчик взял и почувствовал непонятную виноватость. Проговорил скованно:

— А этот вот… портрет на ней… Вы знаете, кто это такой?

— Конечно! — Юкки удивился. — А ты не знаешь? Это Юхан-музыкант. Про него книжка есть… И меня в честь его назвали. — В голосе Юкки скользнула горделивая нотка.

Девочка снисходительно сказала:

— Садись, музыкант… — Опустилась на корточки, потянула за руку Юкки. Он сел. Девочка снизу вверх глянула на мальчика. — Ты позволишь нам еще погреться?

— Сидите хоть всю ночь! Огонь общий. — Мальчик чувствовал, как тепло ему от собственной ласковой заботливости, которую вызвали у него эти ребята. И от грусти близкого прощания. — Вы вот что. Возьмите ее. — Он набросил куртку разом на Юкки и на девочку. — Она вам как целая палатка.

Девочка высунула из куртки голову — будто из гнезда.

— А как же ты?

— А на моей дороге она не нужна. Прощайте, я пошел.

Юкки тоже высунул голову и смотрел молча.

— Будете уходить — не забудьте загасить костер, — сказал ему мальчик. И повторил: — Я пошел…

Ясное ощущение, что не надо ждать утра, подгоняло его. Машины идут по тракту и сейчас! При удаче он мог бы оказаться дома к полуночи.

И к тому же не хотелось оставаться одному, когда уйдут ребята. Лучше уйти первому…

Хоот векки… — вдруг полушепотом произнес Юкки. И быстро отвернулся.

«Доброй дороги», — без удивления понял мальчик. И сказал сам неизвестно откуда пришедшие слова — старое напутствие тем, кто уходит на дорогу вдвоем:

— Эммер цусам. Флейк цу флейк… (Будьте всегда вместе. Крылом к крылу.)

И, не оглядываясь, пошел сквозь темноту, полную листьев, хлестких веток и шипастых стеблей…


3

Через четверть часа, запыхавшийся и поцарапанный, он вышел на шоссе. Машин не было. Но через дорогу, наискосок, светилась желтым окошком автостанция. Та самая, Белые Камни. Теплое окошко потянуло мальчика к себе (где он слышал про такое же?). Это был единственный свет в темноте дороги. Даже небо теперь совсем почернело, и не было видно в нем ни единой звезды. Зябкий ветер мел по асфальту пыль.

Мальчик подошел к станции. В помещение диспетчера войти он не посмел и решил спрятаться от ветра за домиком, под навесом. И здесь — вот подарок! — светилось еще одно окошко. В телефонной будке горела похожая на лимон лампочка. Высвечивала на дверном стекле надпись: «Междугородный телефон».

Это было новое чудо! Сказочная удача! Можно позвонить домой, чтобы не волновались! Ведь пятнадчиков-то полный карман… А что, если опустить в автомат «десять колосков»?

Мальчик даже засмеялся от такой мысли. В нем вспыхнула радостная уверенность, что счастливая монетка поможет. Телефон соединится моментально, разговор будет хорошим, все волнения разом улягутся. А потом он нажмет кнопку возврата, и денежка с портретом Юхана-музыканта упадет в ладонь. Вернется, как вернулась там, на мысу!

Но… она где? Она же осталась в кармане куртки!

Это ударило мальчика — будто холодная встречная ладонь. Сразу — ни удачи, ни сказки. Только зябкая ночь, шуршанье ветра и тоскливый казенный свет лампочки.

Бежать назад? А найдешь ли в лесу костер? И есть ли он там? И что ты скажешь Юкки? «Отдавай монетку»? Он небось решил уже, что это подарок вместе с курткой…

А может быть, так и надо?

Может быть, так и задумано?

Задумано — кем? Кто его крутит на этой дороге между Лисьими Норами и Черемховском?

Страшно стало до озноба.

Но мальчик тряхнул головой, сердито дернул на плече ремень сумки и усилием воли опять «вынес страх за скобки». «Никто меня не крутит! Сам вляпался в приключения, и нечего ныть! Кто велел уходить с парохода?.. Вот пойду сейчас и позвоню».

Но удача, кажется, в самом деле оставила его. В списке, что висел под треснувшим стеклом рядом с обшарпанным аппаратом, не было Черемховска.

— Ну вот… — прошептал мальчик и опустил руки. Перечитал еще раз. Нет Черемховска. Зато есть ненужные Лисьи Норы.

Ненужные? А что, если…

Сейчас около одиннадцати. Анна Яковлевна раньше полуночи не ложится. Его-то укладывала в десять, а сама…

Мальчик медленно, будто пудовую, снял трубку. В наушнике по-пчелиному загудело. Ох как неохота звонить! Не то что неохота, а просто стыдно. После всего, что было!

Ну а зачем тогда опускаешь пятнадчик! Лучше иди лови машину!

«Опустив монету, наберите цифру „один“ и ждите прерывистого сигнала… Затем наберите код нужного вам города и номер абонента…»

— Алло? Я слушаю…

Мальчик вздрогнул — голос будто рядом.

— Алло! Кто это?

Тогда он сипло сказал:

— Это я…

— Ты? — Она узнала сразу. — Откуда? О, Господи, что случилось?

— Да ничего такого, — ответил он с неожиданной, противной себе самому развязностью. — Такая штука. Пароход целые сутки полз как черепаха, ну я и сошел в Вехе. Думал: покачу на автобусе. А его нету, и я застрял… Вы не могли бы позвонить домой, чтобы там паники не было?

— Постой. Я могу, да, но… Ничего не понимаю. Какая Веха?

— Ну, деревня такая, пристань… Только сейчас я в Белых Камнях.

— А почему ты говоришь «сутки»? Ты уехал сегодня вечером!

— Я?!

— Господи, что с тобой? Откуда ты звонишь? Ты здоров?

«Стоп! — сказал себе мальчик. — Стоп… Ну-ка, держись».

Еще немного, и он, одинокий, затерянный на ночной дороге, отдался бы панике. С плачем бы кинулся в будку диспетчера: «Что со мной? Какой сегодня день?! Я ничего не понимаю!» Но усилием всех своих мальчишечьих нервов он снова скрутил страх. И это было — как порог. За порогом он стал спокойнее. Тверже. «Потом разберешься, — приказал он себе. — А пока делай вид».

— Разве сегодня не третье число?

— Пока еще второе… Ты где?!

С деревянным смехом он сказал:

— Я заснул в каюте, и, наверно, мне показалось, что прошли целые сутки… Теперь ясно, почему нет автобуса. Он ходит по средам, а сегодня вторник… Ничего, доберусь.

— С ума сойти… Где ты там? Ты один?

— Да не один я. Здесь большой вокзал, буфет работает. И даже телевизор. И автобус уже скоро.

— Ты говоришь неправду, — устало сказала она.

— Правду. Не в этом дело.

— Боже мой, а в чем еще?

— Анна Яковлевна, вы меня извините, ладно? За все, что… ну, в общем, за то, что я такой был.

Она помолчала. Мальчик ясно представил, как левой рукой она держит трубку, а правой трет висок.

— Ох как глупо у нас вышло, — наконец сказала Анна Яковлевна. — Это я сама. Ты не сердись на меня. Ты… славный.

«Вот этого я и боялся…» Мальчик даже зажмурился.

— Нет, это я виноват, — выдавил он.

— Может быть, ты вернешься? А? — жалобно спросила она.

— Нет. Может, потом. А сейчас другая дорога.

— Да какая дорога? Среди ночи! Вот что! — Голос Анны Яковлевны обрел знакомую твердость. — Сиди на автовокзале в этих Белых Камнях. Я звоню папе. Он звонит Валерию Матвеевичу, и они на его машине едут за тобой.

— И дают мне нахлобучку.

— Заслуженную.

— Нет уж… Лучше поголосую на обочине.

— Я тебе поголосую! Делай, что велят… Кстати, почему ты сам не позвонил в Черемховск?

— Да нету с ними линии! С вами есть, а…

«Гу-у, гу-у, гу-у» — басовито запели прерывистые сигналы. И вдруг стало очень тихо. И в этой прозрачной тишине голос девушки-телефонистки произнес:

— Кому там нужен Черемховск? Тебе, мальчик?

— Ага… — растерянно сказал он.

— Набери ноль восемьдесят шесть.

— Да его в списке нет!

— Набери, набери.

— У меня и денег больше нет…

Разговаривая с Анной Яковлевной, он сам не заметил, как высадил в щель все пятнадчики.

— Набери без денег… — И «гу-у, гу-у, гу-у…».

Что это? Опять огонек удачи на дороге? Попробовать?

Несмелыми пальцами он покрутил диск. Тонко пело, позванивало, потрескивало в трубке. Потом пошли долгие гудки. Ох, какие долгие… И вдруг щелкнуло, сердитый голосок прокричал:

— Квартира Находкиных! Вам кого?!

— Майка!

— Павлик! Это ты?!

— Май-ка… — выдохнул он с ощущением, будто уже дома. — Это я. Ты чего не спишь? Позови папу.

— А папа и ма… тетя Зоя пошли в кино. На девять часов. И все их нет и нет… — Она всхлипнула.

— Перестань! Ты что, одна?

— Одна…

— Они спятили? Почему одну оставили?!

— Я сама осталась, потому что большая. Обещала спать.

— Ох ты, горюшко, — не сдержался Павлик. — Не спится птахе?

Она заревела.

— Ну-ка, перестань! — Павлик Находкин сразу стал строгим братом. — Ты вот что…

— Я боюсь…

— Я понимаю. Ты вот что. Возьми этот страх и прогони. Скажи: «Пошел вон из меня!» Пусть сидит отдельно, где-нибудь на дворе.

— Ты мне зубы не заговаривай, — сказала Майка сквозь слезы, но уже бодрее. — Все куда-то исчезли, а я тут пропадай пропадом.

— А ты не пропадай! Папа и… они скоро придут!

— Лучше ты приходи скорее! Ты с автостанции звонишь? Уже приехал? Тетя Аня сегодня днем звонила, что ты на пароходе уплыл домой!

— Сегодня звонила?

— Ну да! Ты где?

— Майка! Пароход — это ведь долго! Я еще еду!

— Не морочь мне голову, — сказала она упрямо. Павлик знал этот капризно-твердый тон. Тут уж Майку не переубедишь. — Ты приехал и по телефону валяешь дурака. Немедленно домой!

— Да Майка же…

— Сию же минуту! — опять заплакала она. — Сию же минуту чтобы ты был дома!

Он увидел, как она, растрепанная, с расплетенными косами, в мятой рубашонке, стоит у телефона и, глотая слезы, топает голой пяткой: «Сию же минуту!»

И желание немедленно оказаться дома резануло Павлика Находкина нестерпимо. Ворваться в комнату, прижать Майку, вытереть ей, глупой, мокрые щеки… Закостенев с прижатой к щеке трубкой, он в то же время всеми нервами, всей душой метнулся к себе — на Онежскую улицу, к трех-этажному угловому дому.

…И на миг показалось даже, что он в Черемховске.

Телефонная будка — такая же, как рядом с городским автовокзалом. Все такое же — аппарат, лампочка, даже извилистая щель на боковом стекле. И так же красные искры дрожат на изломах трещины — будто от горящей рекламы: «Пользуйтесь услугами Межгоравтотранспорта»… А на самом деле откуда? Хвостовые сигналы машин? Так много? Колонна идет, что ли?

Вывернув шею, Павлик глянул через стеклянную дверь.

«Пользуйтесь услугами… ежгоравтотранспорта!» Буква «М», как всегда, не горит…

— Сию же минуту марш домой! — плакала в трубке Майка.

Павлик, обмерев, постоял секунду. Медленно повесил трубку. Вскрикнул и двумя ладонями толкнул дверь.

Тепло было в городе Черемховске. Безветренно. Пахло нагретым за день асфальтом, подсыхающими тополями, бензином и садовым шиповником с ближнего газона…


Этого не может быть!

Но сознание Павлика, защищаясь от непосильного чуда, уже подбросило спасительную выдумку. Будто была попутная «Волга» с добрым пожилым пассажиром и молчаливым водителем. И она, эта машина, в шуршании колес и свисте встречного воздуха стремительно донесла полусонного мальчишку от Белых Камней до Черемховска. Павлик даже ясно представил эту «Волгу» — с ковровым сиденьем, с мурлыкающим магнитофоном и пляшущим игрушечным лягушонком на ветровом стекле…

Павлик метнулся глазами к часам на вокзальной башне. Если он ехал на машине, то времени сейчас не меньше полуночи. Но ветки растущего за дорогой тополя заслоняли циферблат.

А под тополем, в круге света от ближнего фонаря, сидели на рюкзаках студенты. Негромко звенела гитара, напомнив песню об Угличе.

Павлик шагнул в сторону, чтобы все-таки взглянуть на часы. Но тут же стало не до них: шурша и приседая на рессорах, подкатил к остановке — рядом с будкой! — желтый городской автобус. И Павлик понял, что через десять минут он может оказаться у себя на Онежской!

Он бросился через тротуар, вскочил в заднюю дверь.

Часто дыша, встал у тумбочки со стеклянной кассой, зашарил по карманам. И вспомнил — все деньги опустил в телефон. В кармане — лишь пуговица от парусиновой куртки… Ну и пусть. Пассажиров мало, никто не смотрит на мальчишку. А контролеры в такую пору не ходят…

Плафоны мигнули, автобус поехал. Павлик опустился на заднее сиденье, положил на колени сумку. Привалился к упругой спинке. Спокойствие сошло на него, словно кто-то провел по лицу и плечам прохладными ладонями.

Пуговицу он все еще держал в ладони. Обтянутая парусиной, она была тяжелая — наверно, металлическая внутри.

С левой стороны, у железной петельки, парусина была стянута нитками. Нитки разошлись. Кромки материи лохматились и распускались. Павлик потянул кончик. Нитка выдернулась, и края парусины раскрылись, как бутон. Павлик увидел черную изнанку пуговицы с мелкими буквами по кругу. Он не стал разбирать их, стряхнул клочок материи, перевернул пуговицу.

Чистая свежая медь заблестела под плафоном. Искорка скакнула на витой ободок. На маленький якорь. На рукоятки скрещенных шпаг. На половинку солнца, увенчанного острыми лучами…

Разом не стало спокойствия. Медленно, гулко заударялось сердце. И все вернулось к Павлику — пароход, Пассажир, мыс Город, ночной лес, Юкки с девочкой… И не только это. Еще и ожидание чего-то нового — тревожного и зовущего. Такого, от чего не уйдешь, не спрячешься.

Да он и не хотел уходить! Не хотел прятаться! Только сначала — чтобы не плакала Майка!

… — Мальчик на заднем сиденье! У тебя есть билет? — Усатый шофер вышел из кабины и встал у открывшейся передней двери. А заднюю не открыл.

— Конечно есть. Вот… — Павлик надел сумку и очень спокойно пошел через автобус. В протянутом кулаке он сжимал пуговицу. В шаге от водителя Павлик присел, нырнул под шоферскую руку и оказался на свободе. Помчался, слыша за спиной басовитую ругань и обещания.

Дом был уже недалеко. И путь под уклон! Сейчас будет поворот — и дом сразу виден! А в нем — светлое окно на втором этаже. Майка наверняка не спит, ждет.

Еще немного!

Павлик не бежал — летел. Сумка не успевала за ним, летела на ремешке сзади. Козырек перевернутой кепки вибрировал на затылке, как трещотка воздушного змея.

И в то же время странное, непохожее на бег ощущение не оставляло Павлика. Будто он не только мчится. Будто в то же время он сидит на скамье нижней палубы рядом со старым Пассажиром. И смотрит, как плывет в небе край обрыва с тонким силуэтом мальчишки.

…Монетка звякнула.

— Это моя! — Буфетчица накрыла ее пухлой ладонью.

Пассажир быстро нагнулся. Деликатно, но решительно взял тетушку за перетянутое браслетом запястье.

— Оч-чень прошу прощения, но это не ваша. Таких у вас быть не могло, смотрите сами… Убедились? Вот так-то…

Он проводил глазами смущенную буфетчицу и повернулся к мальчику. Мальчик дернул себя за губу и решился, спросил:

— Значит, они догонят Гальку?

— Будем надеяться… Только не надо думать, что Юкки и девочка — это обязательно Лотик и Вьюшка. Не так все просто на свете…

— Понимаю, — вздохнул мальчик.

— И к тому же это все равно не конец истории… У нее, наверно, до сих пор нет конца.

— Как у Дороги?


Павлик по диагонали проскочил перекресток с одиноким фонарем. Асфальт сквозь истертые резиновые подошвы крепко бил по ступням. Угловой дом в конце квартала накатывался навстречу, как пароход. И окно на втором этаже — светилось!

Павлик, хватая ртом воздух, смеялся на бегу. И сжимал в кулаке тяжелую пуговицу. И чувствовал, как впечатывается в горячую ладонь командорский знак. Якорь — символ надежды, скрещенные шпаги — эмблема чести и встающее солнце — душа всего живого на нашей Планете.


1988 г.


ГУСИ-ГУСИ, ГА-ГА-ГА...

Первая часть. КАЗЕННЫЙ ДОМ

Белая черта

Клавдия выпросила машину и укатила на Побережье. На целый месяц. То есть это Корнелий так объяснял у себя в бюро: выпросила. И все, кажется, верили. Кроме Рибалтера, конечно. Рибалтер же зацвел ехидной улыбочкой:

— Ну-ну. Похлопала тебя по животику и решила: «Лапочка, тебе полезно немножко поездить на монорельсе и походить пешком. А то смотри, котик, где твоя талия…» А?

Привычная проницательность Рибалтера на сей раз почему-то всерьез разозлила Корнелия. Он бросил в коллегу пластиковым стаканом с карандашами.

— Когда-нибудь доиграешься со своим языком… Безында лысая…

Рибалтер, естественно, ржал, но в глазах мелькнула растерянность. Ругательство «безында» ему, кажется, было незнакомо. А Корнелий и сам не понял, с чего вдруг пришло на ум это бранное словечко школьных времен. Свои ученические годы старший консультант рекламного бюро «Общая радость» Корнелий Глас вспоминал крайне редко. Тоски по «розовому детству» никогда не испытывал. Особенно сейчас, на сорок втором году бренного существования и почти через четверть века после окончания славного мужского государственного колледжа в благословенном городе Руте.

А монорельс и пешие прогулки — это и в самом деле оказалось неплохо. Через неделю Корнелий стал себя чувствовать моложе и веселее. Потолкаться среди пассажиров, поболтать с попутчиками, пока вагон свистит от Центра до Южного Вала, — одно удовольствие. И дорога от станции к дому — тоже. Ходьбы всего десять минут. Путь идет вдоль заросших остатков древнего крепостного вала, мимо садов и коттеджей (обилие и веселый вид которых свидетельствуют, без сомнения, о стабильности и процветании общества).

В пятницу работу закончили к обеду, и в три часа Корнелий вышел уже из вагона.

День стоял чудесный. Безветренный, ласково-жаркий, настоянный на запахах клумбовых растений. Сады дремали. На плитах тротуара лениво шевелились круглые солнечные пятна. За изгородями журчали влагораспылители. Все было хорошо. И даже когда из боковой аллеи на тротуар выкатились трое растрепанных загорелых пацанят, Корнелий глянул на них без обычного раздражения. Усмехнулся: «У, безынды…»

Самый маленький и тощий мальчишка, расставив руки и ноги, держался внутри широкого голубого обруча (видимо, среза пластиковой бочки), двое других толкали это колесо. Все трое весело вопили. Они проскочили рядом с Корнелием — пришлось посторониться. Он заметил, что один мальчишка — рыжий и щербатый. Но и это не испортило Корнелию настроения, хотя известно, что встретить щербатого и рыжего — не к добру.

Никаких, даже мелких, неприятностей не ожидалось. Наоборот! Впереди два выходных. И то, что Клавдия далеко и будет далеко еще три недели, скажем прямо, тоже неплохо. Сейчас Корнелий придет, поплещется под душем, приготовит земляничный коктейль с иголочками льда, потом поваляется в гамаке на террасе и полистает «Всемирную панораму» и «Голос народа», которые достал из ящика утром, но посмотреть не успел. Затем, специально утомившись от послеобеденной жары, он опустит на окнах фильтры «лунный вечер зимой», нагонит кондиционером зябкого воздуха, закутается в плед, включит камин, откупорит бутылочку солоноватого и жгучего «Флибустьера» и сядет смотреть одиннадцатый выпуск сериала «Виль-изгнанник». Показывать будут, видимо, как Виль Горнер после своих приключений на море проник, неузнанный, в родной город, куда ему было запрещено возвращаться под страхом виселицы.

Конечно, чепуха, коммерческая лента. Но ведь смотрится, черт возьми! Как выпуск — так улицы пустеют. Видимо, недостает чего-то нашему благополучному бытию, если так тянет к экранному риску и приключениям… Впрочем, потому и тянет, что они экранные (Корнелий позволял себе иногда этакое ироническое философствование). Едва ли кто-то из восхищенных зрителей пожелал бы оказаться сам в лапах святейшего инквизитора или в компании зловеще-галантного пиратского адмирала Луи Тубрандера. И однако же что-то шевелится в душе, когда снова несется из ящика песенка неунывающего Виля и герой очередной раз неутомимо скрещивает звенящую рапиру с дюжиной вражеских клинков.

Может, в каждом из нас, в самой глубине существа, все-таки тайно живет вот такой Виль Горнер? Может, это остатки наследственной памяти, еле слышный голос предков, для которых шпага была привычна, как фломастер для нынешних специалистов рекламного творчества? Или просто хочется «чего попроще», позанятнее? Рибалтер как-то хихикнул: «Все мы не прочь потрепаться о Гамлете, а кино предпочитаем про Робин Гуда…»

Ну и что? Чем он плох, Робин Гуд-то?

Все знают, как делается «видяшка», и все же, когда смотришь, начинаешь верить понемногу, что были славные времена. Такие, когда честное слово было нерушимым, друзья — железными, любовь — горячей и вечной, а смысл жизни состоял в риске и поисках приключений.

Особенно хорошо смотреть и верить, когда сидишь у камина с «Флибустьером» и знаешь — никто не закричит из соседней комнаты: «Лапочка, ты не хочешь помочь мне наладить соковыжималку?!» Никто не усядется напротив и не станет допытываться: «Котик, это и есть Виль Горнер? Но ведь в прошлой серии его играл, кажется, Рене Хмель, а это Рэм Соната!» (и сдерживаешь себя до такой степени, что цветная голограмма экрана делается плоской и черно-белой).

Но сегодня Корнелию ничто не помешает насладиться двухчасовой серией «Изгнанника». Погонями, дуэлями и прочими элементами зрелища, достойного мужчин.

Господа, мы пришли не на танцы!
Будем краткими — время бежит.
Секунданты, разметьте дистанцию
И покрепче забейте пыжи!
Ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля!
Ля! Ля! Ля!
С этой бодрой и, безусловно, достойной мужчины киномелодией Корнелий и приблизился к дому.

В двадцати шагах от решетчато-бетонной зеленой изгороди он вскинул над плечом ладонь. Со стороны могло показаться, что это какой-то ритуальный жест. Словно хозяин приветствует свое жилище (и вправду — полностью свое: полтора месяца назад господин Глас выплатил последний взнос за коттедж, участок и гараж!). Но на самом деле Корнелий просто освобождал из манжета и поворачивал к калитке запястье — чтобы уловитель-привратник издалека поймал излучение индекса.

Электроника сработала, как всегда, без отказа, глухая калитка с шорохом отошла. И Корнелий Глас неторопливо ступил на свою суверенную территорию. Ласково голубели среди плюща идеально чистые стекла. Цвел шиповник. Над подстриженным газоном искрился миниатюрный фонтан.

Корнелий мельком, через плечо, глянул на почтовый ящик. Просто так, зная, что там пусто. Газеты и журналы пришли утром, а писем ждать было не от кого. Клавдия, если и вспомнит, писать не станет, позвонит. Дочь Алла тоже предпочитает телефон: регулярно дает о себе знать раз в месяц…

Тем не менее за решетчатым оконцем ящика светлела бумага. Корнелий остановился. Тупым, несильным коготком царапнуло беспокойство. Бумага была желтовато-серая, казенная. На такой печатались квитанции, счета, извещения. На таком же листке была оттиснута повестка на сборы муниципальной милиции, которые Корнелий Глас «оттрубил» последний раз два года назад.

Что? Неужели опять? Полтора месяца казармы под начальством какого-нибудь кретина из корпуса уланов! Вроде старшего штатт-капрала Дуго Лобмана. Как он, скотина, тешил свою солдафонскую душу, измываясь над «господами интеллигентами»!

Да ну, чепуха! После сорока уже не призывают… Небось какой-нибудь бюллетень муниципалитета…

Успокоив себя, Корнелий дернул дверцу. Дернул все-таки нервно. Листок скользнул мимо пальцев, упал на серую замшу башмака. Бумага была склеена вдвое. Еще не нагнувшись, Корнелий прочитал единственное жирное слово:

ПРЕДПИСАНИЕ.

Присев, он разорвал ленточку. И, медленно выпрямляясь, стал читать…


«Г-ну Корнелию Гласу из Руты… № 43-тр… С прискорбием извещаем Вас, что в связи с нарушением общественного порядка (неправильный переход улицы 12 марта с. г.) Вы были внесены в штрафной список по графе 1/1 000 000 и 8 августа с. г. Машина юридической службы „ЮМ-3“ при розыгрыше номеров данного списка указала Ваш индекс УМФ-Х 111344…»


Господи, что за чушь!

Такого не бывает…

Но ведь написано!

Слабея, он прислонился к бетонному столбу калитки.

Да нет, ерунда… Здесь что-то не то. Путаница чья-то…

Листок трепыхался в пальцах, как от ветра. В казенных бумагах не бывает ошибок… Но почему это именно с ним?! С какой стати?!


«…На основании данного выбора Машины, Вы являетесь виновным в совершенном нарушении и подлежите смертной казни, производимой в административном порядке…»


Святые Хранители, да что это такое!..

Ну, в самом деле был случай. Он торопился на вечеринку к Рибалтеру и перебежал улицу Короля Наттона (абсолютно пустую!) чуть в стороне от светофора. И какой-то постовой улан-новобранец, коротышка с надутой от важности рожей, засвистел, замахал светящейся палкой. Нацелил, идиот, уловитель индекса.

— Господин, задержитесь, вы нарушили!.. Ага, вот ваш индекс, зафиксируем… Получаете, сударь, шансик из миллиона. Немного на первый раз, но советую впредь быть осторожнее. Честь имею…

Корнелий с деланным сокрушением развел руками. И он, и улан прекрасно понимали, что такое на практике миллионный шанс. Не в пример вероятнее казалась гибель от прямого попадания метеорита или редчайшей болезни «африканский волос». О происшествии на перекрестке Корнелий весело рассказал на вечеринке, и все посмеялись. У некоторых было по нескольку включений в штрафные списки, и не только в миллионные. Специалист по торговому дизайну Виктор Буга, например, недавно влетел в «сотку» — за то, что на своем «Флюгшифе» наехал на цоколь памятника премьеру Крону. Ну и что — один шанс из ста! Пронесло, разумеется…

Кто-то, зевнув, сказал:

— Все это чепуха. Миллионные списки вообще не рассматриваются. Сколько времени надо, чтобы набрать миллион нарушителей, составить программу…

Знатоки юридических тонкостей возразили, что делается это не так. Просто на диск с миллионом пустых ячеек вносятся врассыпную индексы тех, кто попал в нарушители за последние полгода. А потом лазерный искатель бежит по диску и наугад останавливается на одной из ячеек. Чаще всего, разумеется, на пустой. Лишь несносный Рибалтер похлопал Корнелия по плечу и сказал, что теперь тому будет сниться этот искатель в виде костлявого пальца, который шарит по списку, выискивая индекс человека по фамилии Глас. Корнелия на миг пробрало холодком. Он обругал Рибалтера, трахнул полстакана коньяку и больше о «костлявом искателе» никогда не вспоминал…

И вот…


Да нет же, нет! Наверно, он что-то не понял! Тут не так написано, не про то! И вообще это сон…


«Для вышеупомянутой процедуры Вам надлежит 14 августа с. г. к 10 часам утра явиться в муниципальную тюрьму г. Реттерберга. Перед явкой необходимо принять ванну, побриться, надеть чистое белье. Провожающим Вас лицам не следует пересекать белую черту, нанесенную на дорожном покрытии в 100 метрах от тюремной зоны.

Урна с Вашим прахом будет доставлена членам Вашей семьи или другим лицам (по указанию) на дом в трехдневный после акции срок. Если Вы одиноки, погребение будет осуществлено в городском колумбарии общего типа за счет муниципалитета…»


Я! Не! Хо-чу!

Корнелий, раздирая тонкий тетраклон пиджака, спиной сполз по столбу калитки. Сел в траву. Ноги остро согнулись. На обтянутое брючиной колено села желтая бабочка.

— Я не хочу, — убедительно сказал ей Корнелий. Потом заорал: — Пошла!!

Дернулся, чтобы вскочить, но опять мгновенно ослаб. Затем вспыхнула ослепительная надежда (почти уверенность!), что на листке — совсем не то! Весь этот ужас ему просто показался!

Он вскинул бумагу к лицу.


«…Право наследования автоматически передается ближайшим родственникам, причем распределение имущества между ними производится юридической Машиной в соответствии с существующим законодательством. Если Вы не имеете родственников, можете распорядиться имуществом при Вашей регистрации по прибытии в муниципальную тюрьму.

Муниципалитет предупреждает Вас, что при неявке в тюрьму и попытке уклониться от предписанной акции Вы будете доставлены под конвоем и подвергнуты казни по уголовному разряду в соответствии со статьей 100/3 действующего законодательства. В этом случае Ваше имущество подлежит конфискации и родственники лишаются права наследования».


И все. Больше ни слова. Ни лазейки, ни крошечной щелочки для надежды. Никакой зацепочки. Фиолетовая печать юридического отдела муниципалитета, витиеватый росчерк делопроизводителя.

Но не может же быть, чтобы все это вправду… А, вот в чем дело! Это не ему! Почта перепутала ящик!

Корнелий метнулся глазами к началу «Предписания».


«Г-ну Корнелию Гласу из Руты… С прискорбием извещаем Вас, что…»


Желтая бабочка все кружилась неподалеку, и Корнелий всем нутром своим ощутил, насколько же она счастливее его… В школе учили, кажется, что бабочки живут совсем недолго. И все-таки эта будет, наверно, еще летать, когда его, Корнелия, уже…

«О-о-о-о…» — тяжкий, выматывающий, все заглушающий страх рухнул вязким грузом. Корнелий упал ничком. Тут же стал на четвереньки, и его стошнило.

С минуту он стоял так, поматывая головой… и чувствуя, что становится легче. Спокойнее как-то.

Опасливо прислушиваясь к себе, Корнелий медленно встал. Страх и правда ослабел. Но Корнелий был уже совсем другой. И другими глазами смотрел на все вокруг…

Загребая башмаками траву, он пошел в дом. Двери из рифленого стекла, как всегда, предупредительно разошлись. Корнелий удивленно и горестно замер на крыльце. Как? Разве он еще хозяин здесь? И этот светло-серый дом с террасой, с высокой финской крышей под искусственной оранжевой черепицей — его? И электроника по-прежнему послушна ему?

Ах да! Ведь в тюрьму для «вышеупомянутой процедуры» ему надо идти только завтра. А сегодня… Да! Сегодня (ха-ха-ха!) он, Корнелий Глас, еще полноценный и полноправный член общества. Индекс его не заблокирован. Можно собрать сослуживцев с Рибалтером во главе и, не заботясь о сбережениях (на последний вечер хватит!), устроить в шикарном подвале «Под зеленой башней» прощальный пир. Или, наоборот, в одиночку отправиться бродить по улицам, заходя в кафе, в киноавтоматы, присаживаясь у стоек открытых баров и вообще «срывая цветы удовольствия» вечернего города…

Корнелий, медленно переставляя ноги, вошел в гостиную и упал вниз лицом на диван, который глубоко подался под ним ласковой пушистой мякотью. Как любил Корнелий бухаться на этот диван, приходя с работы? Раньше…

Он лежал, зарываясь лицом в шелковистую шкуру обивки, а мысли бежали без перерыва, сами по себе.

Да, сегодня он все может. Будто и нет на нем смертного клейма! Может развлекаться, шуметь, смотреть «Виля-изгнанника», трепаться по телефону, делать коктейли, взять напрокат машину и поехать на пляжи Лунного озера. Одного не может «г-н Корнелий Глас из Руты» — сбежать, исчезнуть, спастись. Если завтра в десять часов утра он не отдаст себя в руки исполнителей закона, по всей стране включатся могучие «уши». Вездесущие локаторы юридической службы. У них уловители индексов — не то что у калитки или, скажем, кассовых автоматов. «Уши» чуют излучение за много миль. И корпус уланов — постоянно на страже, эти ребята свое дело знают.

Да и куда бежать? За границу? Но пограничным постам наверняка известны заранее индексы тех, кого не следует выпускать из самого счастливого на планете государства.


…О, индексы! Величайшее изобретение, положившее начало эре стабильности!

Сперва были просто браслеты с излучателями. Хочешь — носи, хочешь — сними и спрячь. Потом браслеты стали обязательными. И никто не возражал, кроме небольших групп экстремистов, привычно вопящих о свободе личности (такие находятся во все времена во всякой стране, когда речь заходит о всеобщем благе). А лет за тридцать до рождения Корнелия Гласа вместо браслетов была введена всеобщая индексикация. Новорожденному вводили в левое запястье раствор стимулятора. Эта чудесная жидкость (о ней первое время даже поэмы писали!) вступала в контакт с организмом и вызывала постоянное биоизлучение. Причем характеристика излучения у каждого человека была неповторима, как рисунок на коже пальцев.

«Борцы за свободу личности» опять подняли крик, и, уступая им, демократическое правительство объявило, что каждая семья сама вправе решать: делать ребенку индексикацию или снабдить его браслетом. Но вскоре об этом решении просто-напросто забыли. Родителей, не согласных с индексикацией, было столь ничтожное число, что не стоило их принимать во внимание. А со временем они перевелись вообще.

Да и какой нормальный человек станет спорить с собственным счастьем и счастьем детей. Индекс — это основа жизни. Это сумма изначального обеспечения и государственной страховки, положенная тебе от рождения. Это постоянный медицинский контроль. Это ненадобность всяких документов. У каждого носителя индекса есть в Центральном государственном информатории персональный диск, на котором записано об этом человеке абсолютно все: от группы крови и оценок за каждый класс школы до любимого блюда и уровня контактности с окружающими.

Ты поступаешь на службу, и электронный контролер кадров за доли секунды набирает о тебе сумму сведений и сообщает — годишься или нет. И, если не годишься, дает совет, куда с твоими способностями лучше пойти. Если, не дай Бог, ты попадаешь в больницу из-за простуды, автокатастрофы или неумеренного возлияния, врач в мгновение ока узнает всю твою медицинскую подноготную и во всеоружии принимается за бесплатный квалифицированный ремонт. Если заказываешь в баре «У тетушки» фужер «Калейдоскопа» с мятным трюфелем, кассовый автомат сам вычитает из записанной на диске твоей наличности нужную сумму — без всяких пошлых чаевых и возни с бумажками и медяками…

А могучие нейроэлектронные мозги Всеобщего административного Контроля и Управления по наблюдению за лояльностью неусыпно варят свои государственные мысли, чтобы каждый гражданин Западной Федерации мог занять в жизни место, достойное своих знаний, трудолюбия и склонностей. Ибо нет ничего важнее устройства счастливых человеческих судеб…

К нынешнему времени без живых индексов, со старомодными браслетами-излучателями, остались лишь старцы, помнившие эпоху так называемой «Космической революции и всеобщего прогресса».

В детские годы Корнелия понятие «прогресс» все чаще заменялось термином «стабильность». Стабильность во всем — в экономике, в семейной жизни, в технике, в характерах, в науке, в деловито-бодрой работе и в неизменно веселом разнообразии отдыха. Человек рождается на свет единожды и вправе прожить свой век без потрясений и с минимальным числом печальных дней.

Стабильность становилась основой бытия. О ней писали как о средстве от всех несчастий. Это слово дети слышали намного раньше, чем начинали понимать во всей полноте. И однажды четвероклассник Корнелий спросил:

— Папа, а все-таки что такое стабильность?

— Это очень просто. Это значит — твердое постоянство, — с готовностью откликнулся отец. — Вот возьмем пример из аптечно-медицинской практики. Если проявить неточность, то…

Шеф-наладчик строгих провизорских автоматов, он во время работы вынужден был молчать, чтобы не отвлекаться, и потому любил порассуждать в семейном кругу.

Корнелий — мальчик покладистый и терпеливый — выслушал пространные объяснения с должным выражением внимания. И под конец узнал, что недавно в журнале «Орбита быта» группа каких-то явных шизофреников из Национальной Академии выступила с открытым письмом, где утверждала, что стабильность в нашем обществе противопоставляется идеям научного развития и ведет к всеобщей энтропии…

Это сообщение папы — тридцатидвухлетнего провизора-электронщика и потомственного интеллигента — Корнелий не понял совершенно. А тут еще вмешалась мама:

— Да провались оно, это научное развитие! Мало нам еще, да? Едва не довели Планету до цепной реакции…

Что такое цепная реакция, Корнелий, конечно, знал. Но в тот момент слова эти вызвали у него не картину всепланетного взрыва, а воспоминание о недавнем горестном событии в школе.

Перед уроками, когда многие уже собрались в классе, Пальчик сказал:

— Дыня, давай проверим твою реакцию. С цепочкой. Хочешь?

Дыня — это была кличка Корнелия. Никакого испытания реакции Дыня, разумеется, не хотел. За ласково-уменьшительным прозвищем Пальчика крылась зловещая сущность. Как и за его обманчивой внешностью. У Пальчика было чистенькое лицо, кукольные голубые глазки и крошечный, похожий на сосок, рот. Этим ртом, красным и мокрым, он часто причмокивал, будто целовал воздух. Причмокивал перед тем, как сделать кому-нибудь гадость. А сделав ее, он как-то не по-мальчишечьи хихикал — будто выталкивал выдохами шарики липкого нечистого воздуха:

— Х-хё, х-хё, х-хё…

Но Пальчик был не только гад. Он был еще и самый главный в классе. Потому что его боялись.

А Корнелий по кличке Дыня был «муля».

Муля — это личность, которую все шпыняют и презирают. Это самый затюканный человек в классе, козел отпущения. Становились мулями обычно те, кто при стычках с одноклассниками не умел дать сдачи. Боязливость не прощалась. Так же, как не прощались и некоторые другие качества: чрезмерная начитанность, излишнее послушание перед учителями и неумение прыгать через гимнастического «верблюда». Традиции и нравы в государственном мужском колледже города Руты оставались незыблемыми в течение десятилетий.

Корнелий Глас, на свою беду, был не только боязлив, но и кругловат (недаром Дыня). Впрочем, ни боязливость его, ни упитанность, ни мешковатость на уроках гимнастики не были чрезмерными. При каких-то иных колебаниях судьбы Корнелий вполне мог остаться в школе равным среди равных. Но во втором классе в потасовке с Эдиком Кабанчиком он не выдержал и, хлюпая расквашенным носом, разревелся да еще (хватило же ума!) пообещал сквозь слезы «рассказать мадам Каролине, как ты, Кабан вонючий, первый ко всем лезешь». Немедленно был он лишен всякого сочувствия и удостоился позорной песенки:

Муля-дуля, паровоз,
В голове один навоз…
И началась жизнь изгоя. Особенно тяжко стало в четвертом классе, когда там появился и взял в крепкие руки власть безжалостный Пальчик…

Сейчас Пальчик в упор глядел на Дыню фаянсово-голубыми глазками и наматывал на мизинец тонкую цепочку с амулетом — отлитым из желтого сплава кулачком с вытянутым указательным пальцем. Согласия на эксперимент он и не ждал, все решил сам.

Зрители стали кружком. Пальчик сел на пол, раскинув ноги, напустил перед собой из баллончика детской клизмы лужицу (кто-то захихикал).

— Ш-ша, дети, — сказал Пальчик. — Дайте губку. Дыня будет вытирать ею воду, а я щелкать его цепочкой по руке. Если с пяти раз вытрет — меняемся местами. Такая игра, на быстроту.

Дыне куда деваться? Криво улыбаясь, взял губку, которой с доски стирали надписи. Сел на корточки. Лужица была всего размером с блюдце. А губка — большая. Дыня примерился, все затихли. Дыня сделал обманное движение, цепочка свистнула, ударила об пол, а Дыня одним махом размазал воду в длинную полосу.

— Молодец, — сказал Пальчик. — Жми дальше.

При второй попытке цепочка скользнула по обшлагу. Через двойную ткань — почти не больно. Дыня осмелел и в третий раз прозевал: стальные колечки рассекли на запястье кожу. Корнелий взвизгнул, бросил губку, прижал ссадину к губам.

— А ты как думал? — серьезно произнес Пальчик. — Риск есть риск. Все по-честному.

Корнелий стиснул зубы, сощурил мокрые глаза и двумя рывками крепко растер воду по паркету. И прижал руку к животу, потому что на тыльной стороне ладони алели еще две полоски.

— Не вышло! — вопили послушные Пальчику болельщики. — Не насухо вытер!

— Ш-ша, — оборвал Пальчик. — Вытер нормально. Надо по справедливости. Теперь я…

Они поменялись местами. Снова появилась лужица.

— Лейте больше, — распорядился Пальчик. — Мне все равно. А ты, Дыня, лупи от души, не бойся, я злиться не буду. Я одним движением затру. Не верите? Спорим. Если не получится, дарю тебе, Дыня, цепочку с кулаком!

Корнелий сидел, раскинув ноги, вода блестела у него между развернутых коленей. Рука болела так, что Дыня забыл про осторожность и готовился врезать цепочкой по кисти Пальчика от души. Крепко сжимал в ладони металлический кулачок.

— Э, постой, — добродушно сказал Пальчик. — Ноги-то сделай пошире. Вот так… — Он деловито взял Корнелия за щиколотки и вдруг сильно рванул на себя.

Дыня, запрокинувшись, проехал по паркету и, размазав воду собственным задом, стукнулся об пол затылком.

Пальчик встал над ним, отряхивая ладони.

— Видели? Вытер одним движением. Скажете, не честно?

Все радостно завопили, что честно. Ура Пальчику!

Из последних сил давя в себе слезы, Корнелий встал. Не сдержал злости, швырнул цепочку с амулетом в грудь Пальчику. Но тот не стал его бить за это, сказал великодушно:

— Ничего, Дыня, не переживай. Лучше иди, посуши штанишки.

На Корнелии были новенькие, первый раз надетые брюки — в точности как у Джимми Макферсона из кино «Стрелки желтой прерии». Из толстого, с бронзовым отливом, вельвета, с витым поясом и чеканными пряжками на широких кожаных помочах. Корнелий наивно надеялся, что этот мужественный наряд в какой-то степени повысит его авторитет. А что получилось! Толстая ткань будет сырой целый день, а сосед по парте Юлька Сачок на каждом уроке станет поднимать руку:

— Господин учитель, пусть Корнелий Глас выйдет, а то под ним почему-то мокро…

Представив это, Корнелий не выдержал и все-таки заплакал…


Господи, почему опять вспоминается школьное время? Какой теперь в этом смысл?.. И в бюро сегодня отчего-то вспомнилось ругательство детских времен… Может, неспроста? Может, был в этом какой-то зловещий намек?.. И эти трое мальчишек на дороге, причем один — рыжий и щербатый!

Не все ли равно теперь?

Теперь вообще ничто не имеет значения.

«Святые Хранители, за что же это мне? Чем я хуже других?»

Корнелий всхлипнул, оторвал от душного дивана лицо. Понял, что в свесившейся с дивана руке все еще держит листок-предписание. Дернулся от новой нелепой надежды, что все приснилось, и опять кинулся читать.


«Г-ну Корнелию Гласу из Руты… С прискорбием извещаем Вас…»


«С прискорбием»! Сволочи! Они будут жить, жрать, пить, гоготать над анекдотами, а он…

По какому праву?!

Корнелий сел, уперся кулаками в диван. В зеркале напротив увидел свое дикое мокрое лицо. Зажмурился.

Под зеркалом затрещал телефон. Опять с какой-то дикой надеждой Корнелий бросился к аппарату, схватил трубку.

— Ну, как настроение? — спросил хихикающий голос Рибалтера. — Успокоился? Или снова будешь бросаться стак…

— Пошел к черту, гадина! — взревел Корнелий и рванул из стены шнур. И обмер, осознав, что порвал первую нить из тех, которые связывают его с жизнью.


Но он не хотел рвать!

Это его жизнь! Кто имеет право ее отобрать?!

А может, попробовать на прокатной машине с разгона прорваться через пограничный кордон? Как в кино «Резидент уходит навсегда»!..

Но в сопредельном Юр-Тогосе та же система индексов. И кроме того, Корнелий Глас никак не тянет на роль политэмигранта. А что касается простых беженцев и уголовных преступников, то есть международная конвенция о выдаче…

Вот именно, «уголовных преступников»… Если он попытается бежать, в этот разряд его и занесут. То, что конфискуют имущество и дом, — наплевать. И у Клавдии, и у дочери есть свои накопления, они женщины многомудрые. Но если его схватят (а все равно схватят!) — казнь по уголовному разряду.

Эту жуткую процедуру Корнелий видел на экране. В гулком бетонном зале осужденного со скованными руками и завязанными глазами ставят на колени у края квадратной ямы, в глубине которой торчит лента транспортера. Из динамика раскатисто звучат слова приговора, а затем — назидание всем видящим эту сцену и краткая молитва. Выстраивается шеренга улан — в масках и с черными траурными повязками на рукавах парадных малиновых мундиров. Гремит оглушительный и дымный залп карабинов. И то, что секунду назад было человеком, валится в яму, транспортер уносит останки в адский зев крематория (зев этот был показан во весь экран)…

Правда, передача была не документальная, а серия фильма «Дороги неправых», но знатоки утверждали, что все показано с полнейшей точностью…

А с «административными» как? Говорят, что безболезненно и почти незаметно. Пилюля там какая-то или еще что-то подобное. Потому что «административный» — он ведь в общем-то и не виноват. Он по жребию расплачивается за крошечные нарушения и недосмотры многих тысяч беззаботных сограждан. Один — в поучительный пример многим.

Но почему этот один — именно он, Корнелий Глас, которому так славно жилось на Планете до недавнего часа? Который никому не хотел зла?

Корнелий замычал и опять почувствовал тяжелую тошноту. Кинулся в туалет. Оттуда вышел через несколько минут, измученный и почти примирившийся с неизбежным. Он так ослабел, будто осталась от него одна оболочка. Хватаясь за косяки, побрел в гостиную, где, как алтарь, возвышалась «Регина» — могучая установка со стереоэкраном высшего класса — предмет открытой зависти ехидного Рибалтера. Бухнулся в кресло — такое же ласково-податливое, как диван. Тихонько заплакал — такое родное было кресло, будто живое существо. Сколько вечеров он провел в нем перед экраном… А сегодня — последний…

А если разобраться — какая разница: сегодня или потом? Все равно какой-нибудь вечер был бы последним. Может, оно и лучше, что вот так, сразу, без всяких затяжных болезней и притворного сочувствия Клавдии, дочери и сослуживцев?

А почему притворного?.. «Ладно, не валяй дурака, — сумрачно сказал себе Корнелий, — хотя бы сейчас…»

Любил ли он Клавдию? Ну, наверно, вначале — да… Хотя, по правде говоря, женитьба была не столько из-за пылких чувств, сколько из-за желания иметь уютный угол с хозяйкой… Ну и что? Жили не хуже других. Как положено, появилось дитя, Клавдия назвала дочку Аллой. Корнелий некоторое время умилялся, таскал на руках мокро-розового младенца, подавляя порой крепкую досаду от излишней крикливости чада. Но потом вдруг поймал себя на мысли, что так до конца и не проникся ощущением, что эта девочка — его дочь. Он, конечно, тревожился во время ее младенческих хворей, случалось, проверял оценки, когда пошла в школу. Но Алла, очень скоро ставшая маленькой копией мамы, относилась к отцу с той же ноткой снисходительности, что и Клавдия к мужу. В семь лет она впервые, следом за матерью, назвала Корнелия Котиком. Корнелий пожал плечами и с минутной грустью подумал, что его отцовские обязанности, пожалуй, окончены.

Далее все пошло очень быстро. Алла стремительно превратилась в неотличимую от других современно-стандартных красоток девицу (на улице он ее и не узнал бы), окончила курсы младших сотрудников при газетном концерне «Либериум» и с первым мужем укатила в приморский Нейгафен. Там скоропалительно вышла замуж второй раз — кажется, за органиста из какого-то оркестра.

Клавдия все это восприняла как должное, Корнелий следом за ней — тоже.

— Теперь, в конце концов, мы можем пожить и для себя, — сказала ему Клавдия.

Корнелий кивнул. Он никогда не спорил с женой. И не повышал голоса, даже если к горлу подкатывало тяжкое раздражение. Не потому, что щадил тонкую натуру супруги (какая холера с ней сделается?), а интуитивно берег собственный спокойный настрой. Психанешь на две минуты, а потом входишь в «мирное русло» целый час. Это ведь не на службе, где полаялся с Рибалтером, а через пять минут с ним же травишь анекдоты или сговариваешься заглянуть вечером в приятное заведение «мадам Лизы».

Что касается «жизни для себя», то Корнелий и так был занят этим на сто процентов. Не для Клавдии же, в конце концов, и не для преподобной красавицы Аллы вкалывал он в своем рекламбюро над сверхурочными заказами, копил валюту для взносов за этот дом. Клавдии говорил: «К черту эти поездки на Юг… То есть отправляйся, если хочется, а я закончу комплекс витрин для „Музыкальных джунглей“». Клавдия чмокала его ниже уха: «Ты у меня умница. Ты у меня добрый…»

А он был не умница и не добрый, а просто домосед по натуре. И свободное, без Клавдии, бытие в своем доме почитал за лучший отдых. А мир, который многие любят наблюдать из окна туристского автобуса, ничуть не хуже выглядел на стереоэкране…

Но скоро, совсем скоро ничего не будет! Ни экрана, ни мира, ни даже Клавдии!..

Однако эта мысль, толкнувшись в сознании, не вызвала прежнего отчаяния. Видно, мозг был так вымотан недавней тоской и ужасом, что уже не отзывался эхом на неотвратимое и страшное.

Корнелий устало подивился собственному равнодушию и глянул на часы.

Что? С момента, как он увидел в ящике предписание, прошло всего сорок минут?

Целый век прошел! Потому что сейчас в кресле сидел совсем иной Корнелий. Передумавший гору непосильных мыслей, прошедший через отчаяние, изнуряющий страх, горькое отречение от жизни и примирение с безжалостной судьбой…

По-прежнему палило сквозь окна солнце. Свесившейся с подлокотника рукой Корнелий повел по краю низкого пульта. Двинул рычажок. Голубые фильтры «лунный вечер зимой» послушно заслонили Корнелия от знойного августа. Еще движение пальца — и загудел кондиционер. Все было под рукой, все было послушно. «Можно жить, не вставая из кресла», — говорил иногда Корнелий и с удовольствием нащупывал кнопку включения «Регины».


…Только чтобы отменить, отключить завтрашнее, никакой кнопки не найдешь…


Боясь, что эта мысль вернет прежний ужас, Корнелий зашарил пальцами с другой стороны кресла. Опустилась крышка низкого бара. Под руку попала тяжелая квадратная бутылка. «Дракон». Жгучий концентрат для «мужских» коктейлей. Прекрасно!

Крепкими зубами (Корнелий так гордился ими! Где они будут завтра?) он вырвал высокую пробку, сплюнул сургуч. Приложил горлышко к губам. Нёбо, язык и миндалины обожгло. Горячий ток пошел до пяток. Вот так! Еще… И пусть все катится в преисподнюю. Как там говорил шутник-проповедник из фильма «Береговое братство»? «Крематорий хорош хотя бы тем, что это не самое холодное место на Планете…» Ха-ха…

Ощущение ожога прошло, а бодрость (хотя и слабенькая, нервная) осталась.

Ставя бутылку, Корнелий тыльной стороной ладони задел твердый переплет какой-то книги. Клавдия вечно сует в бар что попало!.. Ба, да это семейный альбом! Тут наверняка очередная проделка судьбы. Символическое совпадение: вспомни, мол, Корнелий Глас, напоследок всю свою жизнь. Простись…

А он не будет! Черта с два! Не будет, вот и все!..

Хотя почему? Это даже любопытно. И вообще… «Кончать надо достойно». Кажется, именно так говорил в прошлой серии капитан Буйтешлер, храбрый соперник Виля-изгнанника?

Да. И Корнелий тоже… достойно. В последние часы надо это самое… оставаться личностью.

Черт, а внутри в самом деле настоящее пекло. Никогда он не глотал чистого «Дракона». «Х-хё, х-хё, х-хё», — как любил смеяться симпатичный Пальчик… Тьфу, опять лезут в башку воспоминания. Впрочем, это естественно. «Вся жизнь пронеслась перед его внутренним взором…» В альбоме тоже вся жизнь. Благодаря стараниям Клавдии…

Вот — родители… Они ушли в лучший мир почти одновременно, десять лет назад… (А может, он в самом деле есть, лучший мир? Скоро узнаем… Х-хё, х-хё, х-хё…) Корнелий погоревал об отце и матери, но, по правде говоря, он даже в детские годы не был привязан к ним слишком сильно. По странностям своего характера Корнелий напоминал кошку, которая, говорят, привязывается не столько к людям, сколько к месту, где живет. По родному своему дому (трехкомнатной квартире в двухэтажном казенном коттедже на Старолужской улице) он отчаянно тосковал, если его отправляли на школьную загородную дачу или в летний пансионат («Мадам Каролина, а муля, то есть Корнелий Глас, вечером опять ревел в подушку!»). Но почти не скучал по родителям, когда те уезжали куда-нибудь, оставляя сына с покладистой, добродушной соседкой.

Может, с той поры и завелась у Корнелия мечта о собственном и удобном доме как о главной цели жизни? Может, потому для него это кресло роднее, чем Клавдия? (Х-хё, х-хё, х-хё…)

А вот он сам на карточке! Четвероклассник Корнелий Глас, в тех самых злополучных штанах с медными пряжками в виде скрещенных револьверов. Штаны, только что купленные, еще не оскверненные подлой шуткой гнусного Пальчика…

А может, это и не Корнелий? В самом деле, какое-то круглолицее лупоглазое существо ростом чуть выше старого резного стула, у которого оно стоит!.. Где тот стул? И где тот четвероклассник? В нынешнем Корнелии от этого пухлого, приоткрывшего рот мальчика не осталось ни одного атома — в силу известного круговорота веществ. А если так, то какой смысл в таких снимках и воспоминаниях?

Он никогда не понимал тех, кто умилялся школьными годами. Что в них, в этих годах? Обиды, унижения, страх перед плохой отметкой, «трясучка» перед экзаменами, полное бесправие в жизни. И смутная, полустертая, но не исчезающая насовсем память о предательстве из-за вечной своей трусости…

Господи, да что он, хуже других был? Хуже этой сволочи Пальчика или его вечного адъютанта Гуки Клапана? Оба давно уже прошли по уголовному разряду за грабежи с утонченным зверством. Оба кончили век в бетонном подвале (трах! — синий дым, стук тела, кряхтенье поднатужившегося транспортера). Не спас их «последний шанс» (кажется, один из двадцати четырех), который после приговора суда милостиво назначает осужденным юридическая Машина.

Она, Машина-то, не лишена гуманности: в нее специальный блок вставлен. Даже самому отпетому злодею, приговоренному людским судом к высшей каре, дает проблеск надежды. Хоть крохотный, но дает. И, говорят, в этом случае осужденный сам перед казнью последний раз испытывает судьбу: тянет из назначенного числа билетиков один. Трясущейся рукой (Корнелий видел это на экране) человек шарит среди бумажных трубочек, положенных в уланскую фуражку, с отчаянным упованием на спасительное чудо.

Увы, такая надежда — лишь для уголовников. У «административного» Корнелия не будет ее. У него и без того было огромное число счастливых шансов — целый миллион без одного. Кто же виноват, что лазерный искатель уперся именно в ячейку с индексом Корнелия Гласа?


Да, а кто вообще во всем этом виноват?

Кто придумал идиотскую штрафную систему, когда за нарушение любых правил и законов наказание одно — смерть?

Придумал, говорят, Административный Кибернетический Центр — мозг всего государства, хранитель стабильности и общего благополучия. Четко все разработал, стервец! За мелкие проступки вероятность казни совсем крошечная, символическая. За крупные — и шанс побольше: пусть виновный попереживает. А с уголовниками чего церемониться? Им по закону обычно припаивали такой приговор, что даже для мелких жуликов дело пахло крематорием всерьез: один смертный шанс из десяти. У матерых преступников шансов на спасение меньше половины. А у самых отпетых — всего ничего…

Мудрая система! Комментаторы вещали с экранов, что народ принял ее с восторгом — так же, как в свое время всеобщую индексикацию! Во-первых, гарантия полной справедливости и объективности — Машина не ошибается. Во-вторых, страх сурового возмездия (пусть даже при самой малой вероятности) сразу укрепил общественную нравственность и снизил преступность — так, по крайней мере, утверждал с экрана Заместитель Министра национального правопорядка. (Правда, через месяц после этого он был обвинен во взяточничестве и приговорен по уголовному разряду с шансами пятьдесят на пятьдесят, но это лишь подтвердило беспристрастность Машины; Министру, впрочем, повезло, он вытянул «счастливый билетик» и мирно ушел в отставку.)

А какая экономия общественных денег! Расходы на содержание тюрем и стражи упали в десятки раз! Ведь сейчас тюрьмы нужны только для того, чтобы держать там редких осужденных самый короткий срок — от приговора до казни…


А сколько времени там проведет Корнелий? Наверно, это — сразу. Чего долго возиться-то? И скорее всего, завтрашнего вечера он уже не увидит…


Давя в себе вновь колыхнувшийся тоскливый ужас, Корнелий сделал еще глоток. И вспомнил, что хотел прожить последние часы достойно. И спокойно. Сейчас он включит экран и посмотрит одиннадцатую серию «Виля-изгнанника». А потом… он… Нет, сперва это… выключить кондиционер. А то, не ровен час, и простуду схватишь. Простуду? Х-хё, х-хё, х-хё…


…Очнулся он утром. С отчаянной головной болью и тошнотой. И сразу, несмотря на тяжкое страдание похмелья, вспомнил все. Все, что сегодня его ждет!

Но мука была такая, что гибель не казалась страшной. В самом деле! Чем терпеть такое, лучше уж… ничего не терпеть! Краешком сознания Корнелий обрадовался этой спасительной мысли. Чем скорее все кончится, тем лучше!

Но ведь надо еще добрести туда.

Он разлепил веки, которые словно были из жидкого асфальта. От фильтров «лунный вечер зимой» в комнате стоял синий тоскливый полусвет. Белый листок с предписанием (он валялся на ковре) казался голубым.

Корнелий застонал и поднялся. От резкого головокружения стал на четвереньки. Поднялся опять. Согнулся, засеменил в туалет. Его долго и вхолостую выворачивало над раковиной.

Он думал обо всем механически. Ни о чем не надо заботиться. Электроника сама отключит все приборы и поставит дом на режим «хозяева в отъезде». Муниципалитет сообщит Клавдии о случившемся (она бурно возрыдает и быстренько успокоится; Алла — та и рыдать не будет, она современно-сдержанна). Бюро перечислит жене старшего консультанта Гласа зарплату за последнюю неделю. Что еще? Все, пожалуй. Ничего его не держит в этом мире. Позвонить кому-нибудь, попрощаться? Телефон оборван. Да и тошно звонить. Было бы мучительно стыдно признаваться кому-то в случившемся. Хотя, казалось бы, не все ли равно? И в чем он виноват?

Стыд, что кто-то узнает о его скорой казни, был не менее тошнотворным, чем похмелье. Именно поэтому Корнелий заставил себя побриться: чтобы люди на улице по его виду не догадались, что с ним случилось и куда он идет. (Впрочем, и в предписании велено — побриться.)

Бритва ласково мурлыкала в ладони, и Корнелий ощутил сентиментальную жалость расставания с этой похожей на доверчивого котенка машинкой. Потом он вспомнил: в бумаге велено — быть помытым и в чистом белье. Открыл в ванной краны.

Ванну он сделал чересчур горячей, а потом — от ненависти к себе — открыл холодный душ. И принудил себя стоять под ним, стоять, обмирая…

Это была ошибка. Ледяные струи (и наверно, подспудная, неистребимая мысль о близком конце) почти прогнали похмелье. Осталась лишь слабость с дрожью в ногах. Иногда она вырастала так, что делалась похожей на обморок. И непонятно уже было: или это обмирание от алкогольной отравы, или очередной наплыв изнурительного страха.

Постанывая, поматывая головой, Корнелий кое-как вытерся, оделся. Взял в шкафу летний бежевый костюм, выбрал свежую рубашку и даже галстук. Тут опять навалилось обморочное бессилие. Он лег животом на спинку кресла, перегнулся. Кое-как достал на полу бутылку с остатками «Дракона». Задавив тошноту, глотнул. Внутри словно распустился горячий бутон. Голову продрало колючей щеткой. Корнелий резко выпрямился и, не глядя по сторонам, вышел.

— Удачи тебе, Корнелий, — добродушно сказал ему в спину автомат-привратник. С шорохом задвинулась калитка.


Было около девяти утра. Жара еще не наступила, от газонов и кустов пахло свежестью. Посвистывали птицы. Корнелий никогда не знал их названия.

«И никогда не узнаю», — подумал он. Однако без нового страха, просто с горечью. Впрочем, и горечи большой не было. В Корнелии словно что-то отключилось. Остатки отравления выветрились, хотя голова еще немного кружилась. Сильнее других чувств была боязнь встретить знакомых. Станут здороваться, спрашивать: куда так рано собрался в выходной. И придется отвечать, сочинять что-то…

Но никто не встретился по дороге до станции. Вагон монорельса был тоже почти пуст. Отрешенно глядя в окно, Корнелий доехал до станции «Девять Щитов». Серебристо-голубой купол храма со слегка выгнутой ладонью на вершине поднимался над холмом, над лестницами и гущей деревьев.

Не помогут Корнелию Хранители со своими щитами.

Он спустился на улицу, ведущую от холма.

Улица была почти без деревьев, с пыльными двухэтажными домами третьеразрядных контор, лавок, прачечных и похоронных бюро. Потом с двух сторон потянулись глухие бетонные стены складов. Этот непроницаемый бетон будто начал стискивать мозг и сердце. Но Корнелий не сбивал мерного шага. Он чувствовал: если запнется, остановится, страх стремительно вырастет и толкнет в паническое, бессмысленное бегство. И тогда что? Свистки, крики мегафонов, уланы на своих черных одноколесных мотоциклах… Его, растрепанного, исцарапанного, вытаскивают из кустов… Наручники… Толпа любопытных, в ней знакомые. И стыд, стыд…

Впрочем, это думала как бы одна половина мозга, а вторая равномерно отмечала шаги.

Зажатая складами улица сделала резкий поворот, и Корнелий с размаха остановился перед белой чертой — словно грудью грянулся о стену.

Вот она!..

Белая, шириной в ладонь линия пересекала от края до края пыльный асфальт. Перед ней, белилами же, была сделана по трафарету надпись:

СТОП!

ДАЛЬШЕ ПРОХОД ТОЛЬКО С ПРЕДПИСАНИЕМ.

Сердце опять ушло в тошнотворную пропасть, задергалось редко и с разной силой (кажется, у врачей это называется «сердечная недостаточность»?). Тем не менее Корнелий машинально потрогал карман с предписанием — так перед посадкой в аэролайнер проверяют, на месте ли билет.

Ух! Ух-ух-ух… ух… — толкалось сердце. Корнелий глотнул. Постоял. Зажмурился и шагнул через черту, отделившую его от живых.

Муниципальная тюрьма

Ничего, конечно, не случилось. Да и что могло случиться сейчас? Это ведь пока не тюрьма. Как ни странно, сердце почти успокоилось. Корнелий глянул вперед. Улица опять поворачивала. Корнелий механически зашагал и, достигнув поворота, увидел аллею с жидкими деревцами. В сотне шагов аллея упиралась в невысокую белую стену с зелеными воротами. У ворот — будка с приоткрытой дверью и окошечком. Над стеной — верхушки тополей и крыши под искусственной черепицей — такой же, как на доме Корнелия.

Совсем не страшно. Тюрьма выглядела провинциально, даже уютно — как в мексиканском городке из фильма «Любимый конь капитана Диего Лас Пальмаса».

Ни мирный вид тюрьмы, ни добродушная внешность палача не дают, конечно, осужденному надежды на спасение, но как-то успокаивают. Это Корнелий давно еще вычитал в какой-то детективной книжке. И сейчас он правда почувствовал себя спокойнее. Страх поулегся. Вместо него нарастало другое скверное чувство: ощущение казенной зависимости, стыдливой неволи. Вроде той унизительной беспомощности, с которой он принужден был являться по призыву на милицейские казарменные сборы.

Именно с этим поганым чувством Корнелий шагнул в дверь проходной будки.

За старомодным, с точеными деревянными балясинами барьером сидел на табурете караульный. В самой вольной позе: привалившись к стене и взгромоздив казенные уланские ботинки с крагами на высокий ящик из-под пива. Берет на нем был тоже уланский — со значком и номером, а штаны и клетчатая рубашка — штатские. С широкого ремня спускался и висел почти у пола десятизарядный длинный «дум-дум» в кобуре без крышки. Рожа у этого привратника ада была круглая и вполне тупая. Выражение на ней, однако, было глубокомысленное, ибо этот человек предавался одному из самых философских и древних занятий. Следил за мухой на потолке.

Услышав шаги, он перевел глаза с мухи на вошедшего, убрал с ящика ботинки. Подумал, поправил берет. С чисто уланской смесью фамильярности и сухости осведомился:

— Куда направляемся?

— К вам, наверно, дружище… — В развязности Корнелий постарался спрятать стыд за свою обреченность и опять подскочивший в груди страх. — К вам, больше некуда. Вот, прислали бумажку.

Стражник неторопливо взял двумя пальцами предписание. Зашевелил мокрыми, как у слюнявого мальчика, губами. Глянул из-за листка на Корнелия. Опять в листок. И снова из-за листка. Рот у него приоткрылся, в глазах появилось что-то вроде сочувствия. Большим пальцем он сдвинул берет далеко на затылок. Краем бумаги почесал подбородок.

— Да-а, братец. «Повезло» тебе… Держи. — Он сунул предписание в мелко дрожащую руку Корнелия. Дотянулся до телефона, снятой трубкой поколотил по контакту. — Господин старший инспектор! Тут такое дело, не поверите. «Миллионер» явился!.. Да честное слово!.. Не-е, улицу не там перешел. А я-то при чем, господин старший инспектор? Не я же его сюда притащил!.. Ну да, «гони в шею»! А потом меня в шею? Да еще «двадцатку» вляпают за нарушение устава!.. Я понимаю, но что делать-то?.. Слушаюсь, господин старший инспектор.

Он положил трубку, со смесью жалости и задумчивого любопытства глянул на Корнелия. Лицо у парня стало даже слегка симпатичным.

— Ты вот что. Двигай через двор по главной дорожке, потом первый поворот налево. Упрешься в контору. Там в комнате номер один сидит старший инспектор господин Мук. Он все оформит.

Привстав, парень вздохнул и толкнул внутреннюю дверь.


Старшему инспектору на вид было лет тридцать пять. Белобрысый, с невзрачным лицом и узкими плечами, он сидел за широченным конторским столом — совершенно пустым. Вертел в пальцах куцый карандаш. Поднял на Корнелия белесые ресницы.

— Это ты, значит, «миллионер»? Давай документ, бедолага… Да не стой, вон скамейка.

С ощущением, что все это жутковатый сон, Корнелий сел у белой стены. К страху он притерпелся настолько, что теперь испытывал даже что-то вроде болезненного интереса: а что дальше? Или это правда сон? Какая-то чужая комната с пустыми стенами, бесшумно качаются листья за решетками открытых окон. Какой-то бесцветный тип за облезлым столом читает бумагу. Про него, про Корнелия. Карандашом что-то нацарапал на столе (кажется, его, Корнелия, индекс). Прочитал, бросил бумагу в ящик. Сказал с искренней досадой:

— И какого черта они присылают в субботу? Я что с тобой буду делать? Исполнитель-то бывает по понедельникам.


В глубине души Корнелий поразился обыденности разговора. И огрызнулся так же буднично:

— А я при чем? Я сюда не просился.

Старший инспектор на это не рассердился. Покивал:

— Понимаю, тебе тоже кисло. Ах ты, дьявольщина, что же делать? Теперь будет волокита. Ладно, обожди!

Развернувшись, он взял с подоконника желтый аппарат с клавиатурой междугородной связи. Вскинул трубку, защелкал кнопками.



— Алло! Узел? По шифру «Лист», восьмая строка. Благодарю. Сектор наблюдения? Добрый день, на связи муниципальная тюрьма номер четыре, старший инспектор Альбин Мук. Виноват, не понял… Да, Альбин Мук из Летова. Кто-о? Ваккер? Стари-ик! Откуда ты выплыл? Значит, ты сейчас шеф сектора? Помощник? Ну, все равно растешь! Я стою навытяжку. Слушаюсь, стоять вольно, ха-ха… Да помаленьку, какие тут у нас перспективы. И мороки полно. Конечно, не ваши столичные масштабы, но все равно. Ага, по делу, разумеется. Снять с учета индекс. Нет, по административному. Вляпался тут один по миллионному шансу. Да, я и то говорю: не повезло мужику. За переход на красный свет, кажется. Вот-вот: живешь, не тужишь, и вдруг — трах! Одно слово — Машина. Все под ей, под родимой, ходим. Ага, даю: У, Эм, Эф… Тире, Икс… сто одиннадцать, триста сорок четыре… Что? Да нет еще, послезавтра, наверно… Боже мой, ну какая разница? Куда он денется? В понедельник могу не успеть, исполнитель иногда под вечер является, во вторник у нас аппаратный день, потом я закручусь, не дозвонюсь, и будет на мне висеть. Вак, по старой дружбе, а? Вот спасибо. А это еще зачем? Ох и бюрократы вы, господа наблюдатели! Шучу, шучу… — Он отодвинул трубку и глянул на Корнелия. — Слушай, тебя как звали? Индекса им, крохоборам, недостаточно…

От этого мимолетного и добродушного «звали» Корнелия опять ударило упругой подушкой ужаса.

— К… кха… Кор… нелий…

— Полностью, полностью.

— Корнелий Глас… Из Руты…

— Ишь ты! У меня теща из Руты…

И старший инспектор снова заговорил в трубку, а Корнелий, утопая в серой полуобморочной мути, исходил теперь мысленно беспомощным криком: «Почему „звали“? Я не хочу! Я вот он, я есть! Меня зовут Корнелий Глас из Руты, я хочу жить! Не надо меня…» Потом его опять отпустило, и он как сквозь вату услышал голос инспектора Альбина:

— Ладушки, Вак… Оч-хорошо. Спасибо. Занесет в наши края — заходи, раздавим жбанчик по-старому, вспомним уланскую молодость. Естесно. Супруге привет. Да? Ну, извини, не знал. Ясно. Как поется: «Неизвестно, кому повезло»… О чем разговор! Обижаете, начальник. Ха-ха… Ладно, будь!

Альбин опустил трубку. Перевел взгляд на Корнелия. Улыбка сходила с лица старшего инспектора, будто стираемая медленной ладонью. Глаза поскучнели. Старший инспектор Мук от воспоминаний, вызванных беседою со старым приятелем, возвращался к будням тюремной службы. Но надо отдать справедливость: даже и сейчас в его глазах Корнелий не заметил раздражения. Скорее опять намек на сочувствие. И даже капельку виноватости.

— Вот же ж кретины, присылают в субботу. Дак что мне с тобой делать-то?

Корнелий пожал плечами. На него в эту минуту накатило ленивое безразличие. Снова ощутимо подташнивало. Инспектор побарабанил пальцами, повернулся к окну и неожиданно сильным тенором крикнул сквозь решетку:

— Гаргуш! А ну, зайди ко мне!

Через полминуты возник в дверях нескладный длинный парень с унылым носом и печальными глазами. Расстегнутая уланская форма висела на нем как на вешалке. Парень медленно начал:

— Я вас слушаю, господин ста…

— Слушай, слушай. И делай… Прислали вот человека, надо ему перекантоваться до понедельника, ты устрой.

Гаргуш неожиданно осклабился: зубы желтые, большущие.

— Ну, а чего… Номера-то все свободные, как на Побережье в пустой сезон.

— Понятно, что свободные. Ты устрой как надо: постель там и все прочее. Чтобы по-людски. Человек-то не виноват, не уголовник ведь, просто залетел по миллионному делу…

«„Миллионное дело“, звучит-то как», — отрешенно подумал Корнелий. Гаргуш глянул на него — в печальном взоре что-то вроде доброжелательного любопытства.

— Дак пойдемте, что ли…

Корнелий встал.

— Как-нибудь перекрутишься пару суток, — вздохнул инспектор. — Не курорт, но что поделаешь…

— Господин инспектор, а кормить-то чем? — вдруг обеспокоился Гаргуш. — Это что, значит, из-за одного человека мне кухонную линию доставки налаживать? Она ведь, сами знаете…

— Не надо. Возьмешь еду за стеной, у ребятишек. У них, конечно, не ресторан, да что поделаешь. Не отощает гость до понедельника…

Корнелий на вялых ногах шагнул к порогу. И там замер, настигнутый новым приступом страха. И не сдержался, слабо хмыкнул, спросил:

— Ну, а в понедельник-то что? Как оно тут вообще у вас… делается?

Он сознавал, какая ненатуральная, жалкая его развязность, и знал, что инспектор видит его насквозь. Но тот отозвался без насмешки, с бодрым пониманием:

— А, ты про это! Да брось, не думай. Чепуха, шприц-пистолетик, безболезненный. Ляжешь на диванчик и не заметишь, как бай-бай… Все там будем — не завтра, так послезавтра…


Этой нехитрой мыслью — «не завтра, так послезавтра» — Корнелий и успокаивал себя, двигаясь за надзирателем Гаргушем. Пришли в одноэтажный белый дом. В коридоре — с десяток дверей, на каждой зарешеченное окошко и засов. Все как полагается.

Камера оказалась просторная. Белая. Окно большое, решетка — с завитками, как в старинном замке. Гаргуш вышел, скоро вернулся, начал расстилать на узком матрасе простыни и одеяло.

— А вон там, на полке, значит, электробритва. Только втыкать надо в коридоре, тут дырок нету… И гальюн тоже в коридоре, в конце…

— Запирать-то, выходит, не будешь?

— А на кой? — удивился Гаргуш. — Гуляйте хоть по всей территории, радуйтесь белому свету. Только за проходную не суйтесь, а то там на контроле Кизя Лук сидит, крик подымет…

Наконец он ушел, и Корнелий обессиленно свалился на жесткую койку. Лицом в подушку. Обдало запахом стерильного казенного полотна — как в казарме на сборах. Это был запах тоски и безнадежности. Но подняться не хватило сил.

Вот она какая — камера смертников. Чистая, просторная, незапертая. Солнышко сквозь окно печет затылок. Тюремные чиновники добродушны и снисходительны… Лучше бы уж кандалы, сырой подвал, пытки… А эта пытка — лежать, утыкаясь в подушку, и ждать двое бесконечных суток… Или, наоборот, очень коротких? Несчастье или благо эта отсрочка? А если бы это прямо сейчас — лучше было бы или хуже?

Сегодня, завтра или послезавтра — какая разница?

Зачем ему эти два дня и две ночи? Может, чтобы подвести итоги, подумать о смысле прожитой жизни?

А в чем он, смысл-то?

Много лет учили Корнелия Гласа, как и других школяров, что главный смысл — внести свой посильный вклад в упрочение цивилизации. В укрепление стабильности общества. Какой вклад он внес? Самая главная работа — это, пожалуй, рекламное оформление Готического квартала. Да, ничего получилось, все оценили. И была премия, и было повышение, и даже в ехидстве Рибалтера звучала еле прикрытая зависть… Но ведь Эдик Ружский сделал бы эту работу не хуже. Даже лучше сделал бы, если говорить честно (а когда говорить с самим собой честно, если не сейчас?). Корнелий тогда выхватил заявку на проект у Эдика из-под носа, и все говорили, что сделано было чисто. Но при чем здесь польза для цивилизации? И вообще, нужно ли цивилизации рекламное дело?

Реклама служит радостям. Может, смысл бытия в радостях? Что ж, их, радостей, кажется, хватало. Но… если опять же честно разобраться, разве были они полными, без оглядки? За каждой прятался страх. Страх, что эта радость может оказаться непрочной, что завтра станет хуже, чем сегодня, что шеф вернет его эскизы и предпочтет эскизы Рибалтера или Ружского; что не хватит гонорара для очередного взноса за дом; что опять вызовут в уланские казармы; что на обязательном медосмотре обнаружат что-нибудь такое (после веселого отпуска на Островах, вдали от Клавдии); что вот уже и за сорок, и время летит все быстрее и почему-то стало невпопад, незнакомо перестукивать порой сердце…

Ну, а с другой стороны, кто живет без страха? Без него — никуда. Страх — регулятор всей жизни. Везде и всегда. Недаром же мудрая Машина заменила все наказания прошлых эпох на одно: на штрафную электронную лотерею, где главное — страх смерти. Иногда крошечный. Иногда оглушающий, доводящий до паралича — если шанс гибели велик… Но вот ведь и самый крошечный шанс привел Корнелия сюда… И теперь Корнелий сполна пьет чашу наказания страхом. Именно страхом, потому что сама смерть что? Тьфу. «Ляжешь на диванчик, и бай-бай…» Так вроде бы выразился этот инспектор? Альбин его, кажется, зовут. Подходящее имя для такого альбиноса… Но подожди, Корнелий, не вертись, не прячь морду под мышку. Ты же знаешь, что это имя застряло в памяти по другой причине…

Может быть, здесь знак судьбы? Знак отмщения? В том, что этого человека, призванного отнять у Корнелия жизнь, тоже зовут Альбин?

Господи, чушь какая! Слюнявое «розовое» детство, тридцать лет прошло. И нисколько не похож этот Альбин на того… Скорее он похож на Клапана, который был преданным адъютантом Пальчика, — с такими же белесыми ресницами и стертым лицом… И не будет этот нынешний Альбин лишать Корнелия жизни, на то есть специальный исполнитель, который должен появиться в понедельник… и «бай-бай»…

И Корнелий обессиленно провалился в глубокий, как черная шахта, сон.


Видимо, измученный мозг спасительно выключился на несколько часов. Когда Корнелий очнулся, по цвету неба и освещению листьев за окном он понял, что день перевалил за половину.

На столе поблескивали судки — значит, Гаргуш принес обед, но будить Корнелия не стал.

Корнелий сел, поматывая головой. Прислушался к себе. Внутри сидела тупая несильная тоска. Почти без боязни.

«Психика примиряется с неизбежным», — с кислой усмешкой сказал себе Корнелий. Шагнул к столу, приподнял на судке крышку. Пахнуло теплым варевом. Он вздрогнул: противно. В большой никелированной кружке оказался холодный компот. Корнелий поглотал его, чтобы забить во рту запах наволочного полотна. Компот был хорош, но тут же опять замутило.

Корнелий сбросил на кровать мятый пиджак и галстук. Вышел в коридор, отыскал туалет. Потом прошел на тюремный двор.

Двор был патриархальным. Трава, песочные дорожки, тополя, клены с разлапистыми листьями. Высокие сорняки у каменного, с облезшей побелкой забора. Там же — груда пустых дощатых ящиков. Словно приглашение: взбирайся, прыгай через забор и — на волю.

Корнелий сел прямо в траву, вытянул ноги, прислонился к нижнему ящику. Голова была ясна, но сил — никаких. Не хотелось двигаться. Корнелий запрокинул лицо. Небо в зените светилось чистой голубизной, не чувствовалось в нем вчерашнего зноя. Медленно меняя форму, двигались облака: светло-желтые, легкие, с пушистыми краями. Была в них такая отрешенность, несвязанность с земной человеческой жизнью, что на Корнелия снизошло спокойствие. Этакое понимание истины, что все «суета сует». И сидел он так долго-долго, почти бездумно. Желал только, чтобы никогда это не кончилось.

Изредка пролетали над ним желтые и белые бабочки, а выше носились ласточки.

Через бесконечное время раздались шаги, и сбоку откуда-то появился, навис Гаргуш…

— Тут такое дело… господин Глас. Господин старший инспектор спрашивали: если надо священника, то можно сделать заявку. Только скажите, по какой вере и когда. Можно на завтра или на послезавтра утром.

Возвращаясь с беззаботных небес на тюремный двор, Корнелий опять ощутил упругие толчки тошнотворного ужаса. И, надеясь, что это кончится с уходом Гаргуша, быстро сказал:

— Нет, не надо, спасибо.

Тот переступил громадными ботинками, от которых пахло натуральной кислой кожей.

— Не верите, выходит, в царствие небесное?

— А ты веришь? — с раздражением бросил Корнелий (странно: оказывается, он еще может чувствовать раздражение).

— А кто его знает… — Гаргуш медленно отошел.

Корнелий опять запрокинул голову. Он не верил в царствие небесное. И рад был бы сейчас, да поздно утешать себя сказками. К религии он относился… да, пожалуй, никак не относился. Отец был, кажется, полностью неверующий. Мать причисляла себя к какой-то общине. Кажется, «Братство евангелиста Марка». Лет до десяти водила Корнелия по праздникам в сумрачный собор, где мерцали россыпи свечек. У Корнелия осталось в памяти ощущение зябкости и страха, что вот опять придется по команде священника вставать на колени. Мелкий узор очень холодных чугунных плит больно впечатывался в пухлые коленки, а мать шепотом говорила: «Не егози…» Потом она в своем «Братстве» поссорилась с другими дамами из-за толкования каких-то апокрифических Евангелий и перестала посещать храм. На этом и кончилось приобщение юного Корнелия Гласа к основам вероучения. Далее он жил, не размышляя всерьез, что было сперва: идея или материя? Есть где-нибудь во Вселенной Бог или нет? Ибо решение этой проблемы никак практически не влияло на жизненные интересы Корнелия — ни в детстве, ни в зрелом возрасте.

И уж тем более не могло оно повлиять сейчас — в оставшиеся часы земного бытия Корнелия Гласа из Руты.


Корнелий сидел в траве у ящиков, пока солнце не ушло за тюремный забор. Потом встал, подержался за окаменевшую поясницу и побрел в камеру. Просто так, ни за чем. Скорее всего, машинально подчиняясь заведенному в жизни порядку: ночь надо проводить в постели.

В окне было еще светло, но под потолком горела яркая лампочка. Блестели на столе судки — уже другие. Видимо, исполнительный Гаргуш (или кто другой) убрал несъеденный обед и принес ужин. Сервис…

Корнелий хотел упасть лицом в подушку, но память о запахе казенного полотна удержала его. Он сел, низко опустил голову и охватил затылок. И сидел опять долго-долго. Мысли были отрывочны. Какие-то клочки на темно-сером фоне уже привычной тоски и обреченности. Почему-то вспоминался то и дело старший штатт-капрал Дуго Лобман. «Гос-спода интеллигенты, р-равняйсь!.. Муниципальная милиция — это почти что армия! Здесь не ваши балдежные штатские правила, а у… что?.. став! У-став! Смир-р… ны! Десять кругов бегом по плацу… подтянули животики… марш!» Корнелий помотал головой. Надежда, что придает усталость и забытье, оказалась напрасной. Он выспался днем. И теперь, судя по всему, предстояла бессонная ночь. Корнелий содрогнулся. Резко встал. Опять вышел во двор. В небе таял неяркий послезакатный свет. Одиноко торчал месяц — голый и беспомощный, как мальчишка-новобранец перед призывной комиссией. Где-то за стеной раздались и смолкли детские голоса. Пахло остывающей травой. Далеко-далеко, в другом мире, монотонно шумел город.

Стукнула дверь конторы, кто-то сошел с крыльца. А, инспектор. Неровными шагами он побрел через двор. Остановился недалеко от Корнелия.

— Что? Не спится, видать?

Корнелий промолчал.

— Оно понятно. — Старший инспектор Мук был явно под хмельком. И уходить, кажется, не собирался. Вот скотина.

Вздохнув и потоптавшись, инспектор Мук вдруг попросил:

— Слышь, может, пойдем посидим, а?

— Куда? — устало удивился Корнелий.

— Ну… ко мне. Я сейчас один тут. Всех распустил к чертовой матери, даже внешний пост. Совмещаю должности, так сказать, у нас разрешается. Деньги-то нужны, жена поедом ест, что до сих пор в долгах, с самой свадьбы… Вот и торчу здесь круглыми сутками, тоска… А тебе тоже чего одному-то?

Несмотря на всю дикость положения, Корнелий на миг ощутил какое-то превосходство над инспектором. Даже ухмыльнулся:

— А что ты можешь предложить для веселья?

— Две бутылки «Изумруда», — с готовностью отозвался инспектор. — И банка морской капусты, чтобы зажевать. Посидим, а? Понимаешь, муторно одному.

Это было все-таки лучше, чем бессонная ночь в камере. И… забавно даже. Кроме того, с помощью «Изумруда» нетрудно отшибить себе надолго память. Что и требуется…

— Пойдем… верный страж мой, — опять ухмыльнулся Корнелий.


Теперь стол инспектора не был пуст. На нем светилась совершенно нелепая здесь бронзовая лампа с завитками и желтым фарфоровым абажуром — «ретро». Поблескивали зеленью две трехгранные бутылки (одна уже початая), раскупоренная консервная банка, два тонких стакана. Инспектор подтащил из угла тяжелый конторский стул с вертящимся сиденьем — для Корнелия.

— Ты садись. Я понимаю, тебе, конечно, пакостно, да что делать-то. Все едино. И мне вот тоже. Давай!

Он сковырнул со стакана соринку, торопливо налил себе и Корнелию.

— Ну, будем… — Он резко вылил в себя зеленую жидкость.

Корнелий помедлил секунду, сделал то же. Горячая волна прошла по пищеводу. Инспектор хватал пальцами лиловую лапшу морской капусты. Чавкая, сказал Корнелию:

— Ты давай дергай руками, вилок-то нет. — Потом он размягченно отвалился к спинке стула. — Ну вот, полегчало малость… Тебя вроде бы Корнелием звать?.. А меня — Альбин.

— Слышал, — хмуро сказал Корнелий. — Знаю.

И подумал опять: «А может, знак судьбы?» Они выпили еще. Альбин, крепко хмелея, начал говорить, что «кантуется» он здесь не только из-за денег, но и потому, что «дома хоть в петлю лезь, баба взбеленилась, поедом ест и жизни никакой…».

Корнелий ощущал теплую успокоенность. Соблюдая этикет, он глядел в белесое лицо Альбина и время от времени кивал. И кажется, даже улавливал смысл. Но это работала лишь частичка его мозга. А главное сознание Корнелия было не здесь. Все глубже и глубже уходил он памятью в давнюю пору. Вернее, что-то властно уводило его. Туда, где было Корнелию Гласу одиннадцать лет… …Того мальчишку тоже звали Альбин.

Стекло и стебелек

Новичок появился в четвертом классе незадолго до летних каникул. Его привел директор по прозвищу Гугенот. Мальчишка был коротко стриженный, с ушами, похожими на ручки фарфоровой сахарницы. Гугенот ласково придерживал его за погон суконной курточки. Эти форменные курточки, как и береты со школьными эмблемами, были объявлены необязательными два года назад. Теперь в них приходили на занятия лишь немногие. Считалось, что форму любят отличники, подлизы и прочий недостойный уважения народ. А чтобы явиться на уроки в такой «мундерюге» теплым летним утром, надо быть «вообще без шарика в обойме». Но мальчик и его родители, видимо, не знали здешних нравов. Решили, наверно, что в день знакомства с новой школой надо соответствовать правилам этой школы во всем. Вот мама и обрядила новичка в купленную накануне форменку здешнего колледжа.

Расчетливые мамы все покупают детям «на вырост». Слишком широкая и длинная куртка выглядела на щуплом новичке достаточно нелепо сама по себе. И тем более — в сочетании с куцыми «штатскими» штанишками, косо и беспомощно торчащими из-под суконного подола. И с белыми девчоночьими башмачками и канареечными носочками. И с аккуратной сумкой для книг, какие носят только первоклассники. Нормальные люди толкали учебники и тетради в пакеты с портретами киношных суперзвезд или в холщовые мешки с эмблемами знаменитых фирм и авиакомпаний. А это чучело…

Мальчик шагнул и тихо, но отчетливо сказал:

— Здравствуйте.

— Му-уля! — радостно выдохнули сразу несколько человек. И Корнелий понял, что пришел срок его избавления. Ибо по неписаным законам в классе мог быть только один муля.

А мальчик пока ничего не подозревал. Уши доверчиво топорщились, серые глаза безбоязненно смотрели из-под круто загнутых ресниц, верхняя губа была чуть вздернута под маленьким носом «утиной» формы. Два передних зуба молочно блестели, придавая лицу выражение постоянной полуулыбки — доброй и слегка удивленной.

— Я уверен, Альбин, ты подружишься с новыми товарищами, — ровно сказал директор, и все знали, что уверенности в этом у Гугенота нет. Все, кроме новичка. Альбин, глянув вверх на директора, потом на класс, простодушно шмыгнул утиным носиком и улыбнулся пошире. Ответил:

— Я тоже.

В том смысле, что он тоже уверен, что подружится.

Класс развеселился еще заметнее. Но Пальчик с задней парты приказал:

— Ш-ша, дети. — Видно, не хотел раньше времени настораживать новичка. И урок живой природы у вечно испуганной и слезливой мадам Каролины прошел на сей раз удивительно мирно.

На перемене мальчишки обступили Альбина.

Нет, он оказался не такой уж простофиля. Хотя все вели себя сперва сдержанно. Альбин почти сразу понял, что дело нечисто. По глазам, видно, понял, по первым, со скрытой ехидцей заданным вопросам. Отвечал коротко и настороженно. Поглядывал как пойманный бельчонок.

Кто-то уже с деланной заботливостью поправлял на нем курточку, сдувал невидимую пыль, кто-то пригладил макушку.

— А это что у тебя такое красивое? — Пальчик с приторной улыбочкой потянулся к значку на куртке Альбина. Значок и правда был хорош: выпуклая хрустальная линза размером с трехгрошовую монетку, в тонкой серебряной оправе, а под стеклом, на темно-васильковом фоне, — золотая буква «С» и крошечная звездочка. Похоже на старинную мусульманскую эмблему.

— Не тронь, это оло, — быстро и насупленно сказал новичок.

Рука Пальчика замерла в дюйме от значка. Что бы там ни случалось между мальчишками, как бы ни враждовали они, но был один закон, который никто нарушать не смел: то, что объявлено «оло», трогать нельзя. Это как «табу» у древних туземцев. Конечно, если какой-нибудь дурень объявит «оло» дрянную игрушку, модную обновку (чтобы не лапали!) или свою собственную персону, чтобы защитить себя от насмешек и тумаков, — этот номер не пройдет. Мальчишечий народ чутко определял, где подлинное «оло». Например, были «оло» разные талисманы, крестики у ребят из христианской общины, штурманский планшет у Владика Руцкого — память об умершем деде… И сейчас все чутьем поняли, что значок у новичка — настоящее «оло». В настороженном молчании появилось что-то вроде уважения. А секундная нерешительность Пальчика еле-еле, но поколебала его авторитет. Опытный Пальчик это ощутил тут же. И среагировал:

— Ах, извини, я не знал… А это что у тебя? Надеюсь, не «оло»? — Он ткнул в подол куртки. Альбин нагнулся. И Пальчик ловко ухватил нос новичка, сжал крепкими костяшками.

Конечно, Альбин замычал, запищал, закричал гнусаво, задергался. Затопал новенькими туфельками! При общем веселье. А Пальчик водил его голову за нос туда-сюда и тонким «дошколячьим» голоском напевал только что придуманное:

«Оло» — не «оло»,
Муку намололо,
«Оло» — не «оло»,
Башку раскололо…
Альбин сильно дернулся, освободился и, не разгибаясь, ударил Пальчика головой в грудь. Тот отлетел. Но на ногах удержался. И не взъярился, не врезал тут же нахалу. Подышал, покачал головой и сказал тоном огорченного директора колледжа:

— Вы видели, дети? Только переступил порог класса и уже так себя ведет. Допустимо ли такое? А?

Все обрадованно завопили, что недопустимо. И выжидающе уставились на Пальчика. Тот сокрушенно вздохнул:

— Ступай на свое место, новичок. Я подумаю, как поступить с тобой. — Пальчик не торопил события. Главное, что начало было положено. Выражаясь по-научному, создан «казус белли» — повод для начала военных действий. Хотя едва ли можно считать военными действия, когда три десятка человек безнаказанно изводят одного.

Все с того дня пошло по обычной программе. Новый ученик получил персональное прозвище — Утя — и в первую неделю полностью испытал, что значит быть мулей в четвертом классе государственного мужского колледжа города Руты.

Его редко били всерьез, хотя на серьезный отпор он был не способен (разве что доведут до отчаяния!). Интереснее было изматывать мулю понемногу. Щипками, дразнилками, «случайными» тычками, подложенными в портфель химическими «вонючками»… На мулю разрешалось даже ябедничать, тем более что считалось это «просто шуткой». Например:

— Мадам Кларисса, ученик Ксото хочет выйти, но стесняется попроситься!

— Ксото, в чем дело? Правда? Ну, ступай тогда…

— Да врет он! Никуда мне не надо!

— Я не вру! Если не надо, тогда почему тут… — И сосед Альбина картинно зажимает нос. И все хохочут.

И Корнелий хохочет.

Первое время Утя ловился на обманное сочувствие. Стоит он на перемене в уголке, зыркает боязливо, и тут подходит кто-нибудь с заботливым, серьезным лицом:

— Утя… ой, извини, Альбин… Я смотрю, этот гнида Клапан опять к тебе приставал? Что ему надо?

Утя вскидывает глаза — в них радостная искорка надежды: неужели нашлась хоть одна добрая душа?

— Ты его не бойся, — ласково учит «доброжелатель». — Если он делает вот так… — следует рассчитанный удар «под чашечку», и Утя стукается коленками о паркет, — то ты его вот так! — И «наставник» помусоленным пальцем ввинчивает в Утино темя болезненную «грушу».

— У, гад! — Утя вскакивает, левой рукой держится за ногу, правой беспомощно замахивается на обидчика.

Тот отпрыгивает, сокрушенно ищет справедливости у собравшихся:

— Вы видели? Я ему помочь хотел, а он…

— Нехорошо, Утя, — говорит Пальчик. — Почему ты такой агрессивный? Ну-ка, встань прямо, когда с тобой разговаривают. — Он берет Утю за ухо, заставляет отпустить ногу и распрямиться. На ноге Ути — синячище, в глазах — жидкие бусины. Он опять безнадежно замахивается…

— Что здесь происходит? — Этот строгий голос будто откуда-то с высоты. Но Пальчика «с катушек не собьешь».

— Господин дежурный учитель, мы сами не понимаем: он сперва на всех наскакивает, а потом сам же плачет! Он, наверно, нервный…

— Разойдитесь немедленно! И чтобы такого больше не было!

— Хорошо, господин учитель…

Утя смотрит на недругов с бессильной ненавистью. Нет, он ничего не скажет дежурному наставнику, не будет объяснять правду. И не потому, что опасается прослыть не только слабаком, а еще и ябедой, терять ему все равно нечего. И уж, конечно, не потому, что жалеет своих мучителей или боится мести. Тут что-то другое… Что?

Внешне Корнелий относился к Уте как все. Щипал и подтыкал, хохотал над его беспомощными попытками защититься. И над наивными вопросами: «Что я вам сделал? Ну, объясните же, наконец, по-человечески, что вам от меня надо?» Как ни верти, а все-таки приятно было, что не ты теперь самый безответный и слабый. Что есть в классе личность, которую можно обхихикать и пнуть и не получить сдачи. И Корнелий порой делал это. Не только ради удовольствия, но и для того, чтобы видели, что он уже не муля.

Впрочем, инстинкт подсказывал, что перегибать палку по отношению к Уте Корнелий не должен. А то найдутся умные люди и заметят: «Во, как завыступал Дыня! Давно ли на четвереньках бегал, а теперь осмеле-ел… С чего бы?» Возьмут да и отступятся от Ути, решив, что прежний муля удобнее нового.

Поэтому случалось, что Корнелий порой незаметно уходил из толпы, веселившейся вокруг несчастного Ути. Уходил еще и потому, что за желанием насладиться своей (какой-никакой) властью и силой шевелилось сочувствие к этому неприкаянному Альбину. Ведь сам досыта нахлебался такой жизни! И бывало, что, встречаясь с Утей взглядом, Корнелий отводил глаза.

Свою форменную курточку Альбин больше не надевал, приходил на уроки в обычной клетчатой рубашке. Но значок носил по-прежнему. Правда, прицеплен был значок так, что его прикрывала лямка штанов. Над этими лямками (на спине крест-накрест, на груди перекладинка, на животе — пуговицы, как у первоклассника) тоже хихикали. Но не сильно. Все понимали, что, надень Утя хоть самый взрослый и мужественный костюм, все равно он останется мулей. Даже еще больше будут дразнить. И сам Альбин это, конечно, понимал.

И все же (Корнелий смутно это чувствовал) был в Альбине какой-то стерженек. Скрытое упрямство или гордость. Он никогда не прятался от тех, кто над ним издевался. Притиснется спиной к стенке и ждет…

Наверное, из-за этого неумения убегать от опасности он и не отказался от должности «котельщика».


В конце учебного года четвертый класс готовился к традиционному походу по окрестным лесам. Конечно, то, что ожидалось, трудно было назвать настоящим походом, просто двухдневная экскурсия с ночевкой в благоустроенном пансионате «Оранжевые скалы». Но предполагалось несколько привалов сделать в лесу и готовить еду из собственных припасов. Учитель гимнастики, который занимался подготовкой экспедиции, сказал:

— Ну, а кто будет котельщиком? Дело ответственное. Выбирайте надежного человека.

Все понимали, что дело не только ответственное, но и муторное: отвечать за продукты и посуду, следить за варевом, а главное — таскать на себе гулкий котел, хотя и не тяжелый, из желтого ретросплава, но громоздкий и неудобный. Да еще и чистить его после каждого привала.

Все притихли, упрашивая судьбу обойти стороной. И в этой тишине Пальчик солидно предложил:

— У нас Альбин Ксото самый добросовестный. Выберем его.

Все возликовали. Все вскинули руки, голосуя за самого добросовестного. Альбин заметно побледнел. Он сразу понял, чего ему будет стоить это «доверие». И все же, когда учитель спросил, согласен ли Альбин, тот встал и молча кивнул, глядя поверх голов. Класс опять весело загудел, предвидя массу развлечений. Но смолк при грозном «ш-ша» умного Пальчика.

Наверно, учитель о чем-то догадывался. Но, скорее всего, придерживался привычной мысли: «В своих ребячьих делах дети разберутся сами, взрослым лишний раз вмешиваться не стоит». Однако он заметил:

— Должность эта нелегкая. По-моему, нужен помощник. А?

Опять четвертый класс притих. А Корнелия словно толкнуло: или страх, что сейчас назовут его и лучше уж самому, или шевельнувшееся сочувствие к Альбину. А может, и злость какая-то — на судьбу, на злыдней одноклассников, на свою затюканность. Он встал:

— Давайте, буду я…

Все, конечно, опять злорадно загоготали, послышалось даже: «Муля на муле, мулей погоняет…» И снова остановил их Пальчик. А Корнелий поймал на себе благодарный взгляд Альбина. И сердито отвел глаза. По правде сказать, он жалел уже о своем секундном благородстве.

И оказалось, не зря жалел!

Альбин в поход не пошел. В школу сообщили, что он заболел, лежит с температурой. И Пальчик хмыкнул:

— Температура! Ладно. Дыня и один справится, он у нас старательный.

Что вынес Корнелий за те два дня, можно догадаться. Но вынес, черт возьми! Глотая слезы, огрызаясь и даже нарываясь на драки с удивленными таким «Дыниным психозом» одноклассниками, он зло и упрямо тянул свою лямку до конца. Не бросил проклятый котел и не пожаловался учителю. А в конце похода, когда подлый Клапан стал опять привязываться к Корнелию, Пальчик вдруг дал своему адъютанту хлесткую, как выстрел, плюху.

— Ты небось только жрал, а Дыня за всех посуду драил! Убью, бактерия… — А Корнелию сказал: — Мы Уте потом ноги повыдергаем. Слинял от похода, мамина курочка, на тебя все взвалил. А ты ничего, жильный.

От такого признания внутри у Корнелия растеклось радостное тепло. Даже в глазах защипало. И он сказал с хрипотцой:

— Я с ним сам разберусь, с дезертиром.

Но никакой злости на Утю у Корнелия не было. Вроде бы кипел от яростной досады, а в глубине души понимал: вовсе Альбин не дезертир. Если не пришел, значит, в самом деле не мог.


После похода начались каникулы. Сперва Корнелий поехал с родителями в пансионат на Птичий остров, а затем они сняли дачу на окраине Руты.

Здесь была своя ребячья компания, раньше Корнелий никого не знал. Никого, кроме Альбина. Семейство Ксото жило на даче в соседнем квартале.

Увидев здесь Альбина первый раз, Корнелий испытал тяжкое смущение, даже испуг. А Утя обрадовался.

Впрочем, он был здесь никакой не Утя. Его звали Алька, а чаще Халька или Хальк. И он был равный среди равных.

В этой дачной вольнице и не пахло нравами государственного мужского колледжа. И не было никого, похожего на Пальчика. Случалось, что ссорились и даже дрались, но главные мальчишечьи законы были прочны: двое на одного не нападают, слабого не дразнят. Конечно, над боязливостью и неловкостью смеялись, но посмеются и забудут. Здешний ребячий мир снисходительно прощал недостатки своим питомцам. Наверно, потому, что в каждом жило ощущение свободы и беззаботности. Лето теплое, небо чистое, лес и озеро ласковые, игры веселые. И нельзя идти против природы, травить жизнь страхом и обидами.

Увидев ребят и Альбина среди них, Корнелий растерянно встал посреди аллеи. Но Альбин глянул ясно, беззлобно и сказал мальчишкам:

— Это Корнелий, мы в одном классе были. — Потом спросил: — Ты, значит, тоже здесь поселился?

— Ага… — неловко сказал Корнелий.

— Ну, пошли! — Альбин стукнул о землю красно-желтым мячом. — Мы в пиратбол на берегу играть будем. Знаешь такую игру?

Вечером они шли домой вдвоем, и Альбин, глядя под ноги, вдруг сказал, негромко так:

— Ты, может, думаешь, будто я нарочно тогда в поход не пошел, с испугу?

Корнелий изо всех сил замотал головой:

— Не, я знаю, что ты болел!

— Тебе, наверное, досталось там…

— Ну и черт с ними! — Корнелий мужественно прищурился.

— Дикие какие-то, — почти шепотом проговорил Альбин. — Я так и не понял: что им надо? Все на одного.

— Это Пальчик всех заставляет… — пробормотал Корнелий. И тоже стал смотреть под ноги.

— Нет, — вздохнул Альбин. — Все какие-то… Если бы Пальчик подевался куда-нибудь, они бы другого нашли.

Альбин говорил «они», как бы отделяя Корнелия от остальных, от класса. И Корнелий радовался этому, хотя от стыда покалывало щеки.

Значит, Альбин понимал, что он, Корнелий, зла ему не хотел? Может, и не помнил даже, как Дыня вместе с другими потешался над новичком? Нет, помнил, конечно, только чувствовал, что Корнелий тянется за другими от собственной беспомощности.

Альбин вдруг запрыгал на одной ноге, а другую поджал, отколупывая от босой ступни вдавившийся камешек. Потом быстро глянул на Корнелия из-за голого коричневого плеча.

Корнелий насупленно сказал:

— Ты теперь уже не вернешься в колледж, да?

— Почему же? — Альбин встал на обе ноги, наклонил голову набок. — Я вернусь. Только… я теперь так им не дам с собой. Я тогда не знал, а теперь знаю.

— Что знаешь? — Корнелий опять почему-то смутился.

— Как жить, знаю, — просто ответил Альбин. — Я решил.

Он был вроде бы и прежний Альбин, и в то же время другой. Без вечного ожидания опасности в глазах. Веселый. Открытый.

Он бегал босиком, все в тех же штанах с пуговицами на животе и без карманов, но рубашку не надевал, лямки на голом теле. А на лямке — все тот же синий значок. Откуда и зачем этот значок, Альбина не спрашивали — «оло» есть «оло». Волосы у Альбина выцвели и отросли, сам он стал выше и еще тоньше, ловкий, быстрый, загорелый.

Когда первый раз пошли вместе купаться и Альбин, дернув плечами, сбросил лямки, Корнелий засмеялся:

— У тебя буквы на спине и на пузе…

Незагорелые следы от матерчатых полосок и в самом деле были как буквы: на спине «X», спереди — «Н».

Засмеялся и Альбин:

— Ну да! Я их нарочно загаром не закрашиваю! Потому что это мои инициалы.

— Как это?

— Ну, первые буквы имени и фамилии. Если латинским шрифтом…

— Но у тебя же первая — А…

— Не-е… Произносится будто А, но пишется… вот так! — Он присел и пальцем на сыром песке у воды вывел:

HALBIEN ХОТО.
«Вот почему — Хальк», — запоздало догадался Корнелий.

А коричневый Альбин (Алька, Халька, Хальк) отступил в озеро и, выгнувшись, нырнул спиной. Только ноги мелькнули…


…Старший инспектор Альбин Мук все говорил, говорил. Про жену рассказывал, про службу в линейном уланском корпусе («Ну, а дальше-то что? Торчу вот тут теперь. А зачем все?»). Корнелий кивал, иногда перебивал, отвечал шумно, пытался рассказать про Клавдию: она каждый год развлекается на Побережье, а он света белого не видит, вкалывает, чтобы дом был как у людей. Вот пускай теперь покрутится одна.

Они подливали друг другу, звякали заляпанными стаканами, плакались, а позади этой пьяной мути, позади притихшего, но неусыпного страха в памяти Корнелия разворачивались ясные и подробные воспоминания.


…Был потом еще один разговор о латинских буквах… Вообще-то книг с латинским и славянским написанием выходило мало, обучение в школе шло на основе современной линейной печати. Но старые шрифты знать полагалось, их учили на уроках истории и чтения. А у Альбина, видно, была какая-то особенная привязанность к старине…

Однажды они сидели вдвоем на недостроенных дощатых мостках лодочного пирса. День стоял нежаркий, был уже конец августа. Стеклянно шелестели стрекозы, искрились крылья. Пахло свежими стружками, они желтели среди примятой травы. Пирс тянулся от прибрежной улицы, через пляж, и кончался над водой. Корнелий и Альбин сидели ближе к улице, где песка еще не было, а росли подорожники, кашка и одуванчики.

Просто так сидели. Ласково, без прежней жгучести, солнце грело плечи. Альбин дотянулся ногой до крупного, как электролампочка, пушистого одуванчика, уцепил пальцами и дернул стебель. Взял в руку, подержал перед лицом. Корнелий не удержался — сунулся и дунул. Альбин засмеялся, щелкнул его стеблем по носу. «Парашютики» медленно плыли в безветрии. Альбин оторвал облетевшую головку, растянул стебель в прямую линию, глянул сквозь него, как сквозь тонкий-тонкий телескоп, вверх.

— Неужели что-то видно? — лениво спросил Корнелий.

— Не-а… Соку внутри много. А вообще-то, говорят, если в очень тонкую трубку смотреть, можно увидеть в дневном небе звезду.

— Ты видел?

— Нет, — вздохнул Альбин. — Я пробовал. Взял макарону, совсем прямую, и глядел, глядел в небо. Оно там, в маленьком кружочке, совсем темно-синее, потому что солнечный свет в трубку не попадает… И наверно, звезду можно было увидеть, просто она не попалась…

— А зачем это? — сказал Корнелий. Получилось глупо, со скучным зевком.

Альбин глянул удивленно и даже чуть обиженно. Повел шоколадным плечом.

— Ну, интересно же.

Они были к тому времени крепко дружны. Корнелий ревниво и чутко переживал, если случалась хотя бы чуть заметная размолвка или даже просто намек на непонимание. До той поры не дарила судьба Корнелию настоящего друга, с которым всегда можно быть равным и откровенным. А тут — такая вот радость: Альбин, Алька, Хальк… По вечерам, в постели, Корнелий порой утыкался в подушку, замирал от теплой радости, что завтра опять увидит Альбина… На пластмассовой ручке складного ножа (подарок отца) Корнелий выцарапал иероглиф — сплетенные инициалы Альбина Ксото:



Он сделал это украдкой, томясь непонятным смущением, и потом ножик никому не показывал…

Сейчас Корнелий вмиг встревожился, что Альбин заподозрит его в равнодушии к звездам. Что появится в их дружбе трещинка. Он поспешно сказал:

— Это, конечно, интересно. Только в трубку ведь можно всего одну звездочку увидеть, а это… ну, она будто потерянная, оторванная от остальных. И не знаешь, чья она. По-моему, когда ночью на созвездия смотришь, как-то интереснее. Я тогда еще всякие опыты делаю.

Капельки обиды растаяли в глазах Альбина.

— А что за опыты?

Стараясь откровенностью совсем загладить свой промах, Корнелий признался:

— Я иногда ночью на подоконник сяду и смотрю. И всякие знакомые созвездия, Медведицу там и другие, будто разбираю на части и новые строю, по-своему. Например, старинный Паровоз или Дон-Кихот и мельница…


Боже мой, ведь в самом деле было такое! И на звезды смотрел, и строил созвездия, и рассказывал об этом лучшему на свете другу. И стояло доброе ко всем людям лето, искрилось озеро, звенели стрекозы… Где это все? Почему вокруг грязно-белые стены тюремной конторы и мутно глядящий, слезливо потрошащий свое бытие старший инспектор Мук? Он, икнув, говорит:

— Я тогда и плюнул: «А пошла ты, говорю, знаешь куда…» Слышь, дружище, давай еще по вот столько…


Альбин (не этот, с бесцветной рожей и прилипшей к подбородку морской капустой, а настоящий) слушал про созвездия, не мигая. И Корнелий, радостный от его внимания, торопился рассказать дальше (теперь ему вспоминается, что на губах даже лопались пузырьки):

— Я, когда придумаю новое созвездие, сразу между звездами как бы струны натягиваю. Ну, чтобы контур получился, рисунок. И они будто на самом деле есть, эти струны. Натянутые в космосе. Черные, невидимые, и дрожат все время. И по ним от звезды к звезде можно путешествовать на звездолете. Он будто надевается на эту струну, и в нем от ее дрожания — энергия. И можно скользить, как по проволоке… Ну, знаешь, если на тугую нитку бусину наденешь, она ведь тоже двигается, когда нитка вибрирует… Видел? — Корнелий облизал губы и передохнул.


В глазах Альбина светилось понимание. И нетерпеливое желание что-то добавить. Пока Корнелий говорил, Альбин кивал, щелкал себя стебельком по коленке и приоткрывал рот, словно собирался перебить. А сейчас быстро сказал:

— Я знаю, я тоже про это думал: про линии между звездами. Только у меня это не струны, а грани зеркал…

Корнелий заморгал, стараясь понять.

Альбин проговорил уже спокойнее, но непонятно — будто не Корнелию, а себе одному:

— Черные зеркала пространств… — Потом опять быстро глянул на Корнелия: — Ну вот, представь. Каждое созвездие — это будто рамка для громадного зеркала. И они — эти созвездия и зеркала — в космосе по-всякому пересекаются… — Он поднял прямые твердые ладошки, так и этак стыкуя их ребрами. — Понял?.. А линия между звездами — это как раз стык таких зеркал…

Корнелий уже начал ухватывать суть, но Альбин постарался объяснить еще нагляднее. Он прыгнул с мостика и поднял из травы два крупных осколка оконного стекла (наверное, этими стеклами строители зачищали для пущей гладкости деревянную мачту у края пирса).

— Вот смотри… — Ровный край одного осколка Альбин приставил к плоскости другого. — Так они пересекаются. А здесь, на стыке, — как бы ребро кристалла… Мне это еще давно придумалось, когда папа рассказывал про теорию Космического Кристалла.

— А что это такое?

— Это… есть ученые, которые считают, будто вся Вселенная — громадный кристалл. Очень сложный. В нем бесконечное число граней…

— Зеркал?

— Ну… вроде бы. Только с этими учеными мало кто соглашается, их даже запрещают.

— Почему?

Альбин пожал плечом, подхватил соскользнувшую лямку, сказал со взрослой ноткой:

— Это труднообъяснимо. Сейчас ведь многое запрещают…

Тень какой-то неведомой Корнелию тревоги коснулась Альбина. Чтобы прогнать ее, Корнелий быстро проговорил:

— Мне как-то непонятно… — К тому же ему и в самом деле было непонятно. — Вот эти зеркала… Они — что такое? Они по правде есть? Такие громадные?

— Ага, — выдохнул Альбин. — Бесконечные.

— Но тогда как?.. Вот если звездолет полетит… Он же разобьется! Или из них осколков наделает. И пробоины!.. А в пробоинах — что?

Корнелию представилось ясно, как стремительное веретено звездолета врезается в звенящие исполинские стекла и вспыхивает белым огнем катастрофы. Вспышка отражается в медленно падающих (куда?!) гигантских осколках черных зеркал. А в пробитых дырах — еще более черная, беззвездная пустота… Может, это и есть — черные дыры?.. Загадочным холодком Вселенной дохнуло на Корнелия. Будто и впрямь из черной дыры космоса.

Альбин, стоя в траве, животом лег на мостки, уткнулся в доски локтями, подпер щеки ладонями. И, глядя перед собой, сказал:

— Это же не стеклянные зеркала, не плоские. Мне папа объяснял. Каждое такое зеркало — оно целое пространство, объемное. Ну, такое же, в каком мы живем. И Космический Кристалл — он весь из таких пространств, он очень сложный. Самая большая сложность — как научиться из одного пространства в другие попадать. А если бы простое зеркало, тогда и думать нечего. Это запросто.

Корнелий опять представил космический крейсер, врезающийся в черные зеркала пространств.

— Ну уж, запросто! Все поразбивались бы.

— Да нисколько. Вот, смотри.

Альбин подпрыгнул, опять сел рядом с Корнелием. Взял с досок стеклянный осколок и стебель одуванчика. Поднял их на уровень лица (на осколке зажглась искра). Стал медленно и ровно сближать их — стебель перпендикулярно стеклу. И…

Тонкий трубчатый стебелек тихо, но без задержки прошел насквозь через пластинку стекла!

Это было по правде! Это случилось в полуметре от изумленных глаз Корнелия. И Корнелий онемел, перестал дышать.

Но главное изумление (Корнелий помнил это и сейчас!) было не от самого чуда. Главной была мысль: как же Альбин, который умеет такое, позволил сделать себя мулей? Да если бы он показал мальчишкам такой фокус, те отвесили бы челюсти! Ходили бы за Альбином по пятам! Потому что в колледже ничто не вызывало такого почтения, как способность творить чудеса.

— Как ты это делаешь? — выдохнул наконец Корнелий.

Альбин пожал плечами. Протянул стебелек полностью. Осторожно положил на колено. А через стекло вдруг весело глянул на Корнелия. Золотисто-серым глазом.

— И даже дырки нет, — сказал Корнелий с каким-то жалобным удивлением.

— Ага, — улыбнулся Альбин.

— А как это получается? Научишь?

— Ну… я попробую. — Альбин перестал улыбаться. — Вообще-то этому трудно научить. Надо, чтобы человек сам. Надо чувствовать, как дрожат молекулы. И осторожно так двигать, чтобы одни молекулы проходили между другими. Я сам научился. Смотри, даже сок никуда не девался! — Он повернул стебелек. На месте обрыва белело колечко молочной жидкости.

Альбин ткнул стеблем коричневую кожу на левом запястье — отпечаталось крошечное белое полукольцо. Как буква «С». Альбин сосредоточенно ткнул еще два раза — две буквы «О». А потом — снова «С».

— Смотри, что получилось. Если латинскими буквами, то…

— Коок, — сказал Корнелий.

— Это пишется «Коок», а читается «Кук». По-английски… Правда, там на конце буква «ка» другая…

— Был такой мореплаватель, да?

— Был… — Альбин смотрел в сторону озера. На горизонт. — А потом его именем назвали суперкрейсер. Космический… «Джеймс Кук».

— Их же запретили строить!

— Ну да… Но сперва-то строили. Тогда и назвали… Мой папа там на строительстве работал. В группе навигационных систем… Ты думаешь, он всегда пивоваром был? — Горькая нотка проскользнула у Альбина.

Корнелий иногда встречал отца Альбина, инженера Ксото, который работал на местном пивоваренном заводе, налаживал там какие-то автоматы. Старший Ксото был молчаливый, сутулый, седоватый… Вот откуда его угрюмость! Сперва строил космолеты, а теперь…

— Хальк, а почему их запретили?

— Говорят, мешают стабильности. Многое ведь позапрещали…

— И их совсем разломали?

— Нет, огородили верфь, сказали: надо отложить до удобного времени…

— А! Значит, зонг?

Альбин кивнул.

Что такое «зонг», знали все мальчишки. «Законсервированные объекты научных групп». Зонги встречались повсюду: обнесенные забором с проволокой площадки и целые поля. За оградами прятались недостроенные лаборатории, буровые установки, ненужные теперь испытательные полигоны и прочие бесполезные объекты, из-за которых наука чуть не двинулась по ошибочному пути. Хорошо, что люди вовремя спохватились, им подсказала верную дорогу Главная Машина: цель общества — благополучие каждого человека, а не бесполезное рысканье среди отвлеченных проблем и «загадок Вселенной».

Но мальчишек мало занимала расшифровка этого названия. Само по себе оно — «зонг»! — звучало загадочно, как слова из фильмов о старинных путешествиях и тайнах: «Нью-Тесонг, Гонконг, бизон, муссон, бумеранг…» Ребячьи легенды разносили слухи о чудесах, которые происходят за глухими заборами зонгов. Там, говорят, можно было увидеть что угодно (даже планеты величиною с яблоко, летающие вокруг забытого фонаря) и встретить кого угодно: привидения, одичалых роботов, космических пришельцев.

Проникновение в зонг считалось одним из самых тяжких преступлений. За это — самое меньшее — выгоняли из школы. Но магнетизм тайны — штука посильнее страха. К тому же охранялись зонги так себе. И с некоторых пор для всякого пацана от девяти лет и старше побывать внутри ограды зонга считалось мерой высокой доблести.

…Был свой, местный зонг и недалеко от южной окраины Руты. Совсем близко от дачного поселка. Юркий Росик Натальский, блестя глазами-смородинами, рассказывал, что забор огораживает скважину, которую просверлили чуть не до центра Земли, а потом оставили. Если заглянуть в круглый бездонный колодец, можно увидеть звезды. Не наши, не знакомые, а других миров. Почему так, никто не знает. Из-за того, наверно, и прекратили бурить, испугались. А еще, если крикнуть в колодец, отзываются голоса. Не эхо, а настоящие, живые…

Без ночной вылазки не могло, конечно, завершиться то дачное лето. К такому приключению толкала вся логика мальчишечьей жизни. Спорили, обсуждали и наконец сговорились. («Да там и бояться-то нечего! В прошлом году Крона и Антошка Рыжий лазили — говорят, запросто!» — «Сторож только у входа, а в заборе две щели и подкоп, я покажу…» — «Если застукают — драпать в разные стороны и выбираться поодиночке. В темноте шиш кого поймают!»)

Тощий Эрик Спица, что был в компании вроде старшего (не как Пальчик, а по справедливости и с головой), подошел к делу серьезнее. Сказал, что надо провести разведку. Надо взять фонарики, но светить ими только под самые ноги и сквозь тонкий лоскуток. Поесть побольше сахару, чтобы лучше видеть в темноте. В зонге держаться друг за дружкой, не шептаться, убегать (если придется) врассыпную, но каждому заранее знать путь отступления. А уж если не повезет кому, сцапают — говорить, что был один, про других молчать каменно. Насчет этого даже поклялись — сцепили руки над маленьким костром и сосчитали до десяти, хотя припекало почти нестерпимо.

И Корнелий, конечно, поклялся. И готовился к вылазке так же, как другие. Но в душе у него нарастало, нарастало предчувствие беды. Изнуряющее, лишающее сил.

Это вернулся страх, с которым Корнелий жил все школьные годы. Природная подлая боязливость, которая сделала его в классе мулей.

Здесь, этим летом, Корнелию казалось, что он стал другим. Не хуже остальных лазил на деревья, нырял с мостков, смело совался в общие споры, перестал ежеминутно ждать насмешек. Спасибо Альбину, он ввел его в ребячью компанию как равного. Хальке ребята верили, он был, можно сказать, любимцем. Видно, здешние пацаны разглядели его истинную суть. Она ведь не в нахрапистости и не в кулаках, которые только и уважались Пальчиком и его подлипалами…

Халька был — настоящий. Он был на все готов ради других. Он горячее остальных поддержал планы вылазки и готовился к ней весело и бесстрашно. И Корнелий делал вид, что готовится с той же радостью. Но внутри у него копилась злая досада на Альбина. Дурак!.. А если поймают? Не понимает, что ли, чем это грозит? Ну, дома врежут — это еще можно вытерпеть. А если — колония?

Чем дальше, тем яснее Корнелий представлял, как это будет. Крики, свистки, крепкие пальцы на воротнике (кричи, плачь, вырывайся — без толку!), кабинет Комиссии попечителей детства, белый лист приговора, вылезающий из щели черной Машины. Белые одноэтажные бараки исправительной школы (тогда еще были такие).

Они, мальчишки, просто не понимают, чем рискуют. И Альбин вроде бы умный, а тоже… Им — все игрушки! А Корнелий-то видит, чем это кончится! И заранее — страх до тошноты, до слабости в ногах.

Но ведь не объяснишь никому! Если поймут, что боишься, скажут: «Ну и сиди дома под кроватью, мамочкин герой!» И Альбин. Он, может, так и не скажет. Он, может, и пожалеет даже. Но прежним Халькой он для Корнелия больше не будет. И это, пожалуй, не менее страшно, чем колония.

Впрочем, Корнелий боялся уже не только результатов. Он боялся самой вылазки, того расслабляющего ужаса, который овладеет им (Корнелий знал!) перед забором зонга. Скорее всего уже там, у лазейки, он от боязни прижмется к земле и не двинется дальше.

Святые Хранители, что же делать-то?

Двое суток жил Корнелий в липком, расслабляющем страхе. И с трудом скрывал этот страх. Наступил день приключения. Утром Корнелий вышел в сад. У крыльца валялась деревянная рейка с торчащим гвоздем. Корнелий зажмурился…

…Потом он говорил себе, что на это нужна была тоже смелость. Пускай дезертирская, пускай такая смелость, с которой трусливый солдат отрубает себе палец, чтобы не идти в бой, но все-таки… Попробуйте вот так, с размаху, ударить босой ногой, чтобы гвоздь распорол ступню…

— А-а-а!.. Ма-ма!.. Ну кто здесь раскидал эти проклятые палки!

Он корчился на крыльце, обливаясь слезами боли и облегчения. Он ненавидел сейчас ребят, Альбина, себя и белый свет. И все же радовался, что ему так больно. В этом чудилось Корнелию искупление.

Под вечер, ковыляя с самодельным костылем, он пришел во двор к Эрику. С белой толстой муфтой на ступне. Жалобно кряхтя, рассказал про случайный злополучный гвоздь, про прививки, про то, как «режет, будто пилой, до сих пор».

Все его от души пожалели. В кои веки ожидается настоящее приключение, и тут такое невезенье у человека.

Альбин тихо погладил его по плечу. Сказал чуть виновато:

— Ничего, ты не горюй так сильно. Я тебе завтра все подробно расскажу. — Другие мальчишки деликатно отвернулись, а Халька отворачиваться не стал, когда у Корнелия потекло из глаз. — Ну брось, будут ведь еще в жизни всякие интересные дела…

Корнелий плакал, не скрываясь. Что это были за слезы? От стыда? От запоздалого сожаленья, что не попадет в таинственный зонг? От жалости к себе — из-за того, что вот такой он скверный и трусливый? От сознания своей ничтожности перед Альбином? От злости на всех и на всё? Черт его знает.


Назавтра нога распухла, и Корнелия оставили в постели. Перед обедом пришел Альбин. Поцарапанный, со сбитыми локтями. Серьезный. Рассказал, что сторожа заметили ребят. Может, какая-то сигнализация в зонге была. Кто-то закричал, засвистел в темноте, замахал фонарями. Мальчишки, как договаривались, — во все стороны! И никто, слава Хранителям, не попался!

Корнелий слушал, млея от ужаса. И от тайной радости («Я же предвидел! Значит, не зря я…»). Он поморщился, чтобы напомнить, как болит нога, и спросил с хмурой сосредоточенностью:

— Но это точно, что никого не сцапали?

— Конечно! Мы потом все у Эрика собрались. Я самый последний пришел.

— Почему?

Альбин (он сидел на табурете у кровати) потрогал локоть, исподлобья глянул на Корнелия и признался:

— А я не сразу убежал. Я сперва в кустах замер, дождался тишины.

— Это ты правильно. Потом легче ускользнуть, да?

— Да я не для того, чтобы ускользнуть. — Альбин стесненно вздохнул. — Я хотел все же заглянуть в колодец.

— И заглянул?!

— Ага. Все стихло, а я пробрался. Там такой бетонный край, я лег животом. В глубине чернота и будто кто-то дышит холодом. — Он передернул плечами.

— А… звезды?

— Там не звезды. Там что-то такое, вроде отражения месяца в воде, когда она колеблется.

— Но ведь месяца-то не было!

— В том-то и дело. Да это и не месяц. Потом вода будто успокоилась, и это, желтое, то, что светилось, оно вроде сделалось как окошко. Ну, будто маленькое, домашнее такое окно в глубине горит. И рама как буква «Т»…

— А почему? Откуда оно?

Неулыбчивый Альбин пожал плечом, поймал упавшую лямку, сказал, будто оглядываясь назад, в ночь:

— Я и сам думаю: почему? Никто не скажет. Это же зонг. А долго я не мог смотреть, опять засвистели, я к забору. Туда, где подкоп.

— Главное, что спасся, — утешил Корнелий.

Альбин сказал тихо:

— Все равно это для меня плохо кончилось. Видишь? — Он оттянул на груди мятую лямку. — Значка-то нет. Зацепился где-то в кустах.

— Тю-у… — шепотом протянул Корнелий.

Он понимал: для Альбина значок — что-то очень важное. Недаром — «оло». Про «оло» не расспрашивают, но теперь Корнелий вспомнил золотую букву «С» со звездочкой и, догадавшись, не выдержал:

— Ой, а он у тебя оттуда? От «Джеймса Кука»?

— Ну да. Это папа подарил, когда со строительства приехал. Там такие значки только главным инженерам давали, они редкость… Да не в том дело, что редкость. Он у меня талисманом был. А если потерял — это к несчастью.

— Ну уж… — беспомощно сказал Корнелий. — Ты не верь в такое.

— А тут хоть верь, хоть не верь, все равно, — сумрачно отозвался Альбин.


…Он оказался прав: потеря значка принесла беду. И приметы были тут ни при чем.

«Я же не виноват, — говорил себе Корнелий. — Если бы я пошел с ним, еще хуже могло быть, могли поймать. Я все еще вон какой неуклюжий…»

Но ощущение, что Альбин потерял талисман из-за его, Корнелия, предательства, не проходило. Приближались школьные дни.

«Я буду теперь защищать его, — говорил себе Корнелий. — Пусть только кто-нибудь полезет! Самого Пальчика не побоюсь, в морду ему дам!» И он был почти уверен, что сделает это. Чтобы искупить свою недавнюю измену.

Но защищать Альбина не пришлось. В суете первых двух дней никто на Утю не обращал внимания… А на третий день, перед уроками, пришел в пятый класс директор Гугенот. Велел всем сесть и сказал речь:

— В последние дни каникул в охранной зоне у Южного дачного поселка случилось безобразное происшествие. Группа малолетних нарушителей проникла на запретную территорию и вызвала там тревогу. Конечно, никто из вас не мог быть в числе злоумышленников, я совершенно уверен в этом. — Гугенот вздохнул, потому что уверен не был. — Но, может быть, вы поможете расследованию этого возмутительного случая? На месте происшествия нашли вот это… — Гугенот раскрыл и поднял ладонь.

И Корнелий узнал это даже издалека. И другие узнали. И у сидевшего на передней парте Альбина побледнела тоненькая шея.

Все мертво молчали. Никто не пискнул «это мулин значок», потому что есть же предел человеческой подлости. Да признание было и не нужно. Наоборот, нужно было непризнание. Директор не хуже других знал, чья эта хрустальная линза с золотой буквой «С». Но он был незлой человек, директор Гугенот, и не хотел беды неразумному пятикласснику Ксото. И неприятностей для себя не хотел тоже. Он сказал:

— Эту улику показывали уже в нескольких школах, но там хозяина не нашлось. Может быть, кто-то из вас вспомнит: не видел ли он этот значок на ком-нибудь из учащихся?

Идиотизм вопроса был ясен Гугеноту до конца. И он изумился не меньше ребят, когда прозвучал тонкий вскрик Альбина:

— Это мой!

— Ну, му-уля, — сказал кто-то в упавшей опять тишине. И было здесь и уважение, и недоверие: неужели сунулся в зонг? И жалость к дурачку: зачем признался-то?

Гугенот помигал.

— А… я понял. Ты кому-то подарил его? Кому?

Альбин встал и молчал.

— Или где-то потерял, а потом его кто-то из ребят, видимо, нашел? И ты не знаешь кто? — решил откровенно выручить бестолкового Утю Гугенот.

— Ага… — выдохнул Альбин.

— Я так и подумал… Но это, к сожалению, не решает вопроса…

— А можно мне взять значок? — тихо попросил Альбин.

— Увы, нельзя. Это вещественное доказательство. Пока виновник не найден…

— А если… будет найден? — еле слышно спросил Альбин.

— Тогда, конечно, значок тебе вернут.

И стало тихо-тихо. Корнелий все понял. «Не надо!» — хотел крикнуть он Альбину. И не крикнул. Казалось, что в тишине нарастает звон. Вдруг представилось Корнелию, что это звенят разбитые тонкие стекла — черные зеркала пространств. Словно Альбин сорвался с высоты и летит вниз, пробивая их своим телом… И сквозь этот звон Корнелий не услышал, а скорее угадал, что Альбин говорит директору:

— Это я был в зонге… Теперь отдайте, пожалуйста.


…В школе и в Комиссии попечителей детства Альбин упрямо твердил, что был в зонге один. Если был кто-то еще, то он этого не знает. Несмотря на такое явное запирательство, Машина добросовестно учла прежнее примерное поведение Альбина Ксото и ограничилась исключением из колледжа. Правда, родители заплатили крупный штраф. Тогда еще не было единой системы наказаний, которая определяла бы шансы на смертную казнь (сейчас, если виноваты дети, — шанс падает на родителей).

Вскоре Альбин с отцом и матерью уехал из Руты. Корнелий опять лежал с разболевшейся ногой, когда Альбин зашел попрощаться. Расставание получилось скомканным. Корнелию казалось, что Альбин догадывается о его трусости. И еще о трусости в классе. Тогда ведь вспыхнула мысль — вскочить и крикнуть: «Я тоже хотел с Альбином в зонг, только из-за ноги не смог!»

После этого легче было бы жить.

Но не посмел. И успокаивал себя здравой мыслью: «Это же ничем ему не поможет».

— Будущим летом постараемся приехать на старую дачу, — неловко сказал Альбин.

— Ага… приезжай, — выдавил Корнелий. Он смотрел не в глаза Альбину, а на значок. Маленькая линза с буквой «С» блестела на дорожной курточке.

— Надо идти собираться… Пока… — сказал Альбин.


…Почему это помнится больше всего? Разве и до той поры и потом не трусил Корнелий, не юлил? Разве (если совсем честно говорить) не предавал? Этот случай с Готическим кварталом — разве порядочный поступок? Да и других «эпизодов» хватало в биографии.

Так почему же помнится Альбин?

«Потому что других я никого не любил», — подумал Корнелий. А Хальку он любил по-настоящему. Так, как, наверно, любят брата в тех редких семьях, где бывает двое, а то и больше детей… «Потому что, когда я предал его, я предал себя…»

После этого школьная жизнь вспоминалась смутно и одинаково. Мулей он больше не был. Но страх все равно жил в нем: страх перед одноклассниками, учителями, экзаменами… Потом страх перед начальством. Страх плохо сделать работу. Страх потерять благоустроенное бытие…

Ну и что теперь?

…А инспектор Мук, ныряя к столу слюнявым лицом, подвел итог какой-то своей исповеди:

— Ну и что? Все едино… Проблевали мы свою жизнь, просопливели. Что была, что не была…

Волна холодной ровной злости прошла вдруг по Корнелию, обдала голову. Он откинулся к спинке стула.

— Послушай, инспектор… Ты латинский шрифт когда-нибудь учил?

— М-м… че-во?

— Латинским шрифтом твое имя с какой буквы пишется?

Слегка трезвея от необычности вопроса, Альбин Мук произнес:

— С… какой… Конечно, с «А». По-всякому с «А». — И добавил с ноткой самодовольства: — Да. А ты думал что?

— Вот и хорошо… — То, что имя этого Альбина пишется не так, как у того, у Хальки, доставило Корнелию хотя и короткую, но ощутимую радость.

Почему? Какое значение это имело теперь?

Корнелий, шатнувшись, встал.

— Пойду я. Ну тебя…

И через минуту упал в камере на казенное одеяло.

Стена

Проснулся Корнелий поздно. Вопреки вчерашним ожиданиям, голова была ясная. Никаких последствий ночного «сидения». И все четко помнилось — что было позавчера и вчера и что будет дальше. Очень скоро — завтра!

Но в этой мысли не было паники. Была тяжкая притерпелость.

Корнелий спал ничком, а теперь повернулся на спину. Стеклянные створки окна за решеткой были открыты. Сквозь железные завитушки доносился шелест клена и птичье чвирканье. И воздух был свежий, хороший. Идиллия…

«Так он встретил свой последний день жизни», — с неожиданной язвительностью подумал Корнелий.

Впрочем, завтра будет еще день. Но уже не полный, без вечера. Придет этот… как его… исполнитель (ох ты, дипломатия тюремных терминов), и — кранты.

Корнелий поймал себя на том, что в мыслях его проскакивают интонации и выражения Рибалтера. И сразу вспомнил его длинное лицо, язвительный рот, желтые глазки и голый череп. И неповторимые уши Рибалтера. Они большие, плотно прижатые к голове, но с отогнутыми, торчащими, будто крылышки, верхними краями.

С чего он вспомнился? Больше некому, что ли?.. А кому еще? Разве были друзья? Кто?

С Рибалтером они хотя и ругались и громко обвиняли друг друга во всяких грехах (часто всерьез), но какой-то ниточкой были вроде бы связаны. Или это сейчас так кажется?

«Надеешься найти в том, что прожил, хоть что-то этакое, светленькое?»

Да, не было в мыслях страха. Наверно, страх позже придет, навалится опять глыбами, но сейчас Корнелий ощущал лишь печаль, разбавленную, как слабеньким уксусом, раздражением…

Забухали шаги, вошел незнакомый пожилой улан с висячими усами и унылой мордой. Поставил два судка.

— Вот, велено принести. Завтрак…

— А как поживают их благородие старший инспектор господин Мук? — неожиданно сказал ему в спину Корнелий. — Не маются ли с похмелья-с?

Улан без удивления воспринял тон вопроса. Обернувшись, ответил так же:

— Маются. Домой поехали. Сказали, к обеду будут.

— Чэдная простота нравов. Пастораль.

Несмотря на ясность в голове, тело болело, как после маневров на милицейских сборах. И было ощущение противной липкости оттого, что спал в одежде.

— Служивый, ванна есть в вашем заведении? Или душ хотя бы?

— Во дворе за конторой душевая, — буркнул улан. И удалился.

«А я ничего, я держусь. Я вполне…» — слегка самодовольно подумал Корнелий.

Постанывая, он поднялся, вышел во двор. Ох какое солнечное и ласково-прохладное было утро! Как в давние времена, в дачном поселке на южной окраине Руты. В ту пору Корнелий, выскакивая из дома, замечал всякую мелочь. Как переливается радуга в капельке росы: чуть поведешь головой — и солнечная искра делается то алой, то лимонной, то фиолетовой… Как золотятся свежие щепки у недостроенной беседки. Как торопится в щель на крыльце черно-зеленый жук (и на спине у него тоже точка солнца)…

Может, в этой нехитрой радости созерцания как раз и есть смысл жизни?

Корнелий решил прожить последний день именно так. Он будет наблюдать за листьями, летучими семенами, облаками, букашками на травинках. За тем, как блестит консервная крышка в мусоре у забора. Как скачут воробьи… От всего этого он получит удовольствие тихое и спокойное, какого не знал раньше.

Вот только надо принять душ да соскоблить с физиономии идиотскую щетину…

Однако по дороге к душевой Корнелия качнула мягкая, но сильная усталость. Не сопротивляясь ей, он сел в траву. Как раз там, где сидел вчера, у ящиков. От слабости он словно поплыл вместе с землей. Но это было без тошноты, без головокружения. Даже приятно. Потом Корнелий зацепился глазами за высокие облака, движение прекратилось, и он оказался как бы на крошечном травянистом островке, повисшем внутри голубой небесной сферы.

Облака неуловимо для глаза меняли форму, передвигались. От их желто-белых кудлатых боков отслаивались полупрозрачные пряди и таяли. Превращались в ничто.

«Как и мы…» — отрешенно подумал Корнелий. На миг опять мелькнуло лицо Рибалтера, но Корнелий не дал ему поиронизировать. Усилием воли прогнал из памяти.

Не хотелось уже думать ни о дэше, ни о бритве. Хотелось просто сидеть вот так. И он будет сидеть. Куда ему спешить? Зачем?

«А ведь я почти счастлив, — подумал Корнелий. — Потому что, ежели разобраться, что такое счастье? Это — жизнь без страха…»

Теперь ему нечего было бояться. По крайней мере, до того часа. Но это будет завтра. А сейчас ему абсолютно ничего не грозило: ни крах карьеры, ни болезни, ни вечная спешка, ни придирки Клавдии…

Последний раз сунулся в мысли Рибалтер. С пошлой своей шуткой: «„Пока я чувствую себя прекрасно, лишь бы это подольше не кончалось“, — заметил мистер Джонс, падая с телебашни…»

«Пошел вон», — поморщился Корнелий. И Рибалтер исчез — видимо, навсегда. А Корнелий остался в голубой полудреме, где мысли таяли, как пряди облаков. И провел так, судя по всему, часа два или три.

И с большим неудовольствием, даже с болезненной отдачей услышал чьи-то шаги. И увидел над собою старшего инспектора Альбина Мука.

— Слышь, Корнелий, ты это, давай, пойдем… — Белесое лицо Альбина было деловитым и виноватым.

— Куда? — двинул губами Корнелий.

— Ну, это самое… Я привел его. Зашел в управление, в дежурную часть, а там кореш, старый знакомый. Я про тебя говорю ему: оставил, говорю, мужика маяться до понедельника, надо бы помочь… А то ведь я понимаю, как оно тебе. Да и у меня завтра отгул. А он говорит: есть дежурный практикант, он может.

Небо стало густо-синим, потом темно-фиолетовым, затем черным и хлынуло на Корнелия, словно жидкий асфальт. Залепило уши, глаза, гортань.

— Ну, ты чего? Ты уж держись… Все о'кей будет, это же быстро… Слышь? — Альбин дергал его за плечо, тянул за рукав.

— А я чего?! — Корнелий открыл глаза. Черной тяжести не стало. Его тряхнула, пружиной поставила на ноги нервная легкость. — Айда! Какого черта… — И опять обморочная слабость («Значит, в самом деле конец? Сейчас?»). Он прислонился к ящикам. — Слушай, Альбин… А пускай он лучше здесь… это делает. Неохота туда.

— Да нельзя. Не полагается. Ты уж соберись. Ты же молодцом был.

«Ну да! У них там, говорят, люк. Только отдашь концы — и тебя туда. Вспышка в миллион вольт — и одна пыль от тебя. Эту пыль в коробочку и — жене… Сволочи…»

Он оттолкнулся локтями. Выдавил:

— Пойдем.

И пошли.

Ужас гудел в ушах, трава путалась под ногами. И все же Корнелий слышал Альбина:

— …Пацан совсем, практикант… Но что хорошо: он и сделает все, и за врача распишется, потому как медик.

Несмотря на весь кошмар, у Корнелия хватило силы на хмуро-ехидную реплику:

— Медик. А как же клятва Гиппократа? Как насчет «не убий»?

— Ну, спецмедик же, из уланской школы. Мальчишка еще, бледный. Видать, первый раз. Я ему там дал глотнуть для храбрости.

Шли долго (ох как долго!) и наконец оказались в конторе. Но не в комнате Альбина, а в другой — с зелеными стенами и зеленой же раздвижной ширмой.

На полированном столе с полукруглыми следами от стаканов лежала раскрытая конторская книга. Альбин сунул в пальцы Корнелию скользкий карандаш.

— Ты это… распишись, значит, что не имеешь никаких претензий, что все по правилам. Не имеешь ведь?

Странно хмелея от предсмертного страха, но держась на ногах, Корнелий хрипло сказал:

— Ни малейших, шеф. Сервис на уровне, — и, не глядя, царапнул в книге.

— Ну и ладушки. Айда! Эй, эскулап, ты где там? — Альбин подтолкнул Корнелия за ширму.

Там стояла медицинская белая кушетка. А у окна — белый столик. Уронив голову на столик, сидел тощий рыжий парень в лиловом халате. Длинная шея его была неестественно вывернута, глаза прикрыты пленочными веками. На губах пузырьки. Рядом с рыжей башкой стояла пустая бутылка «Изумруда».

— Да ты что?! — гаркнул Альбин. Отпустил Корнелия, тряхнул «эскулапа» за плечи. Тот замычал, голова приподнялась и стукнулась. — Надрался, подлюга! — Альбин повернул к Корнелию плачущее лицо. — Вот скотина, смотри, что наделал! Всю бутылку. Это он с перепугу, сопляк! Трус поганый! Кого там берут в вашу школу! Вставай, с-с-с… — шипя от ярости, Альбин затряс практиканта снова, мотнул в сторону.

Тот открыл глаза, глотнул и сказал разборчиво и убедительно:

— Не могу я. Боюся! Не… ик… могу. — И опять деревянно стукнулся о белый пластик.

— Га-а-ад, — с панической ноткой выдохнул Альбин. Рванул снова «спецмедика» за плечи. Что-то блестящее слетело со столика, зазвенело о кафельный пол. Корнелий увидел на плитках никелированную штучку, похожую на пистолет-зажигалку. Рядом искрились осколки стекла и растекалась прозрачная лужица. Резко запахло черемухой.

Альбин приподнял и бросил практиканта мимо табурета.

— Не-е… — печально сказал тот.

Альбин сел на корточки, взял двумя пальцами «пистолет». Снова положил. Глянул снизу вверх на Корнелия. Сообщил горько:

— Шприц раскокал, паразит. И главное, ампулу… Что теперь делать?

Без всякой боязни и отвращения Корнелий сел на белую лежанку — ту, на которую полминуты назад смотрел со смертной тоской. Видимо, в таких случаях перепады чувств у человека непредсказуемы. Корнелий опять был почти спокоен. Мало того, краешком сознания он даже уловил что-то смешное в идиотизме этого положения.

— Дерьмовые у вас специалисты, инспектор. Кончайте как-нибудь эту волынку. — Ему и правда хотелось закончить поскорее. Сильно потянуло в сон. Лечь вот сейчас — и больше ничего не надо.

— Да как кончать? — плакался на корточках Альбин. — Посмотри на эту дохлую курицу!

— Сам-то не умеешь, что ли? — пренебрежительно сказал Корнелий. И от души, без притворства, зевнул.

— Ты что, офонарел? Чтоб я грех на душу брал! Мое это дело, что ли? У, рыжая!.. И ведь, алкоголик проклятый, заранее расписался в протоколе, будто все сделано.

— Вы что-то все тут торопитесь. Ты индекс снял с учета, этот дурак расписался.

— И не говори! — вздохнул Альбин вполне самокритично.

Спать хотелось неудержимо. И надоело все до чертиков.

— Давай, я сам! — Корнелий опять широко зевнул. — Покажи только, куда и как.

— «Как!» Ампулу-то мерзавец грохнул! Слышь, воняет!.. А ему, практиканту, лишь одну выдали, на раз. Это у штатных запас бывает, а не у салаг.

Альбин медленно распрямился и, поглядывая на шприц, старательно вытер пальцы грязным платком. Потом поднял практиканта, усадил на табурет, дал ему оплеуху и положил головой на столик.

— М-м… — сказал тот. — Не буду…

— Что ты не будешь, портянка? Зарезал без ножа… Видал гада? — Альбин опять с мольбой о сочувствии обратил взор к Корнелию.

— Видал… А мне-то что прикажешь делать? Имей в виду, вешаться я не буду. И в ваш электроящик прыгать живым тоже. — Мгновенный удар страха сорвал Корнелия с лежанки: мелькнула мысль, что Альбин вдруг нажмет кнопку, и под кушеткой разверзнется люк мгновенно действующего крематория.

Альбин не обратил на этот страх внимания. Сумрачно разъяснил:

— Теперь дело долгое. Если доложить все как есть — меня с работы коленом под зад и нащелкают на Машине столько шансиков, что вперед тебя отправлюсь в рай… Скажут: зачем индекс раньше срока снял, зачем практиканта брал на это дело? А если не докладывать, исполнителя не дадут, пока новый «клиент» не появится. А когда это будет? Может, завтра, а может, через год.

Сонливости у Корнелия как не бывало. Зато от ярости зазвенело в голове. Корнелий вспомнил все отборные ругательства, уложил их в обойму и выпалил в белесую рожу старшего инспектора. А после этого залпа проорал:

— О своей шкуре заботишься! А мне так и гнить здесь? Делай свое дело, а издеваться не смей! Не имеете права!

Инспектор Альбин по-настоящему испугался:

— Ну, ты чего?.. Обожди орать-то. Тебе хуже, что ли? Куда торопишься? Живи.

— Это — жизнь?! — рявкнул Корнелий.

— А что… — Альбин виновато ухмыльнулся. — Ни забот, ни работ. Поят-кормят. Цвети, как георгин в палисаднике.

— Ты сейчас у меня расцветешь. — Корнелий прикинул, как удобнее вляпать по белесой морде.

— Ну-ну… — Альбин отступил. — Я при исполнении.

— Ага, я вижу. Исполняй дальше, а я, пожалуй, пойду домой, — вдруг устало решил Корнелий. — Я не виноват, что у вас тут шарашкина кухня.

— Иди-иди, — в тон ему отозвался Альбин. — А дальше что? Индекс твой аннулирован, сразу и загремишь как уголовник. За побег. И в федеральную тюрьму. А там в течение суток…

— Испугал!

— Просто объясняю. Здесь ты можешь теперь неизвестно сколько тянуть, а на воле — сразу каюк.

— А на кой черт мне тянуть! Каждый день ждать, что приведешь нового «специалиста»! — Корнелий кричал, но в душе уже поднялась невольная, непослушная ему радость, что это отодвинулось на какой-то срок. Что еще не сейчас. Глупая была радость, животная. Дальнейшее бытие не несло с собой ничего, кроме уныния и страха. И все-таки.

Тем не менее Корнелий сказал:

— Я сразу увидел, что ты дебил. К этому тебя должность обязывает. Но не думал, что в такой степени.

— Хватит лаяться-то, — попросил инспектор Альбин. — Без того тошно. Шел бы ты погулял. Я тут с этим кретином разберусь, а потом помозгуем, что делать.

Корнелий плюнул и вышел. Его сильно мутило — то ли от всего происшедшего, то ли просто от слабости и голода: ведь с позавчерашнего дня, кроме двух глотков компота, ничего во рту не было (если не считать «Изумруд»).

В камере он лицом вверх лег на койку и поплыл, поплыл.

И уснул.


Его разбудил Альбин. Сидел на краю постели, дергал за плечо.

— Что надо? — Корнелий проснулся сразу.

— Слышь, какое дело. Давай я пока приставлю тебя к ребятишкам. Тут, за стеной.

Голова была ясная, легкая. Корнелий вспомнил, что слышал не раз приглушенные ребячьи голоса. Только раньше это проскакивало мимо сознания. А теперь и фраза вспомнилась насчет обеда: «Возьмешь за стеной, у ребятишек»… Неужели сейчас есть детские тюрьмы?

Но эта мысль была не главной. Главная — вокруг «пока приставлю».

— Что значит «пока»? До той поры, когда с опытным доктором сговоришься?

Альбин отвел глаза.

— «Доктор» — это когда еще. А чего ты хотел? Все мы на этом свете «пока».

— Да ты философ.

— Станешь тут…

— А за стеной что? Колония для несовершеннолетних?

— Опомнись! В наше-то время… Просто заведение такое, вроде как интернат. Маленький…

— А почему при вашей фирме?

— Дак безындексные же ребятишки-то. Они все по нашему ведомству проходят.

— Как это… безындексные? Разве сейчас бывают такие?

— А ты думал! Эх вы… население. Живете на воле, а как в аквариуме, дальше своих стенок ни фига про жизнь не знаете.

— Ну так просвети. Хотя бы напоследок… — с ленивой язвительностью попросил Корнелий. — Откуда берутся безындексные младенцы в нашем стабильном и полностью благополучном обществе?

— Кабы оно полностью благополучным было, зачем корпус уланов и наши заведения?.. А пацаны эти… Скажем, завела себе некая вольная девица случайное дитя. и что дальше? Думаешь, она сразу тащит его на регистрацию? Она, стерва, или прячет, или сплавить старается в казенный детприемник. Причем день рождения не всегда сообщает. А месяц прошел — и прививать индекс уже нельзя… А пока не снесли «Деревянный пояс», трущобы эти, сколько там безындексных ребятишек болталось! Прямо в семьях! Им, жулью да алкоголикам, — до лампочки всякие правила индексикации. Вот и вылавливаем этих пацанов. В спецшколы…

— А зачем вылавливать-то? Какой от них вред?

— Святые Хранители! Ты совсем идиот? Они же не все время детишки! Потом-то большими делаются! Как с ними быть? Они же бесконтрольные, машинная юриспруденция на них не распространяется! По закону для безындексных нужен свой суд, свои органы надзора!.. А опасности от каждого, кто без индекса, в сто раз больше, чем от обычного человека. Это статистика. Они, как правило, уголовники. Вот и есть инструкция: всех безындексных ребятишек — в закрытые заведения, чтобы, значит, контроль с малолетства… Да у нас-то здесь школа крошечная, чуть больше десятка пацанят. Просто чтобы наша контора совсем не закисла от безделья. И для отчетности — воспитательная работа, мол.

В этой длинной речи Альбина звучала какая-то виноватость. Но, конечно, не оттого, что ребятишек держат при тюрьме, а оттого, что хочет он приставить к ним Корнелия. Видимо, был у Альбина здесь какой-то свой интерес. Но Корнелий подумал об этом вскользь. Мысль вертелась около слова «безында». Ни в детстве, ни в зрелые годы он ни разу не задумывался об изначальном смысле этого ребячьего ругательства. Лишь сейчас дошло: «Безында — безындексный. Отверженный, чужой, вне закона…»

Он и сам сейчас был такой же. Даже хуже. «Безынду» не поймают с помощью локаторов. А биополе Корнелия Гласа еще посылало в пространство микроволны его индекса. Это был шифр мертвеца. Он стерт с магнитных карт во всех конторах, банках, казенных присутствиях. И, уловив излучение аннулированного индекса, электронный штаб уланского корпуса поднимет тарарам на всю страну. И свора затянутых в кожу улан помчится на своих черных дисках, отрезая пути, убивая надежду.

А здесь… как ни странно, какая-то надежда была. Шевельнулась. Надежда на что? Корнелий не знал. Но чувствовал, что именно в стенах муниципальной тюрьмы номер четыре для него сейчас наиболее безопасное убежище.

Скорее всего, это было глупое и обманчивое чувство. Но жить-то хотелось. Что ни говори, а хотелось. Хоть за решеткой, хоть немного.

— А что мне у них там делать-то? — хмуро сказал Корнелий.

«Безынды»

Старшего звали Антоном. Был он выше всех, тонкий, с темной челкой над сумрачными, словно из большой глубины глядящими глазами. Говорил негромко, но его слушались. Если какой-то спор, перепалка, подойдет он, обронит два слова, и капризные голоса стихают.

Впрочем, спорили и капризничали редко. Спокойные и даже робкие оказались ребятишки. Вот и сейчас, на дворе, когда играли в «гусей», криков и шума почти не было. Только звонкая считалка, которую быстро приговаривали то беленькая бледная Анна, то коренастый рыжеватый Ножик:

Гуси-гуси, га-га-га!
Улетайте на луга!
Там волшебная трава,
Там не кружит голова…
Говорили считалку без веселья, с какой-то неровностью и словно боязнью, что кто-то может перебить, помешать игре. А она словно и не игра, а какое-то важное действие. Ритуал. С напряженными лицами одна шеренга бросалась через площадку. Так же, без смеха, другая шеренга, сцепив руки, старалась задержать «гусей».

Гуси-гуси, га-га-га!
Берегитеся врага!
До лугов далекий путь,
Не садитесь отдохнуть…
Удивительно, что этой малышовой игрой увлекались не только младшие. Даже Антон играл всерьез. Несколько раз он встречался с Корнелием глазами и тут же отводил их. Но, кажется, успевало мелькнуть во взгляде: «А вам-то какое дело?»

А Корнелию и правда что за дело? Пусть бегают. Он сидел в раскинутом складном кресле под пыльной яблоней (без единого яблочка — все оборваны) и следил за ребятишками бездумно и отрешенно.



Третий день он жил здесь — в странной роли временного и, видимо, совершенно незаконного воспитателя безындексных детей. Прежняя воспитательница — дородная тетка с каменными скулами самодовольной вахтерши и тонким иезуитским ртом — в присутствии старшего инспектора Мука передала Корнелию по списку имущество и детей. Узнав, что Корнелий намерен быть здесь неотлучно и не нуждается в смене, она расцвела и тут же отпросилась у Альбина в двухнедельный отпуск.

— Валяйте, — разрешил тот. — Господин Глас пока потянет лямку, ему нужно подзаработать.

Для тетки это прозвучало вполне правдоподобно. А у Корнелия скользнула догадка, что подзаработать решил сам Альбин. Дежурить будет день и ночь Корнелий, а жалованье пойдет старшему инспектору. Ибо он, инспектор Мук, по совместительству еще и начальник дома призрения безындексных детей и сам начисляет зарплату его сотрудникам…

Другая мысль была важнее и отчетливее: значит, у него, у Корнелия, теперь есть по меньшей мере две недели. И опять мелькнула какая-то тень надежды. Глупо, конечно, а все-таки. Поживем — увидим. Главное, по-жи-вем.

— Но я же так не могу, — сказал Корнелий Альбину со сварливой ноткой. — Без бритвы, без чистого белья, без…

— Все будет!

Видать, Альбин крепко был заинтересован в «воспитательской работе» Корнелия. Вскоре он принес новенькую бритву «Луна», две сорочки, стопку белья. Наверно, из своего хозяйства: рубашка и пижама оказались тесноваты. Впрочем, плевать. А немнущийся костюм Корнелия всегда выглядел прилично, хоть ты что с ним делай…

Альбин заглядывал каждый день, спрашивал с бодростью, за которой пряталась некоторая опаска:

— Ну, как ты? Осваиваешься?

— Как видишь, — хмыкал Корнелий.

К Альбину он испытывал сложное чувство. Злости не было — была смесь брезгливости и любопытства. Словно к белой крысе, которую он видел в детстве у соседа на даче. Хотелось дотронуться, и было противно, и в то же время постоянно тянуло смотреть на нее. На ее розовый голый хвост и семенящие когтистые лапки, на хитрую мордашку с белыми усами. Что за существо? Что она чувствует, зачем живет?..

Гуси-гуси, га-га-га!
Улетайте на луга…
Странно, как они могут столько времени одно и то же?

Вообще-то по распорядку им полагалось после обеда сидеть в спальне и заниматься чтением или тихими играми. Но спальня — тесная, низкая, на верхнем этаже двухэтажного кирпичного дома. В ней застоявшийся воздух детской казармы — с несильными, но неистребимыми запахами хлорки, потного белья, мочи и старой масляной краски стен… И вот Антон, вернувшись из столовой, подошел и, глядя в пол, заговорил:

— Господин воспитатель, вы…

— Я же объяснил: меня зовут Корнелий.

— Господин Корнелий, вы позволите нам поиграть на дворе?

— Валяйте…

Гуси-гуси, га-га-га!
Затопило берега…
Маленькая Тышка — рыжеватая, как Ножик, но худенькая, молчаливая и верткая — ловко проскользнула под руками у мешковатого Дюки, помчалась к низкой кривой яблоне, вскочила на изгиб ствола.

— Я долетела!..

Тышка — от прозвища Мартышка. А Мартышка — от имени Марта. Марта Лохито, шесть с половиной лет…

В первый вечер, после молитвы (странной молитвы, когда все встали в кружок и зашептали что-то похожее на считалку про гусей), Антон тихо спросил:

— Господин воспитатель, вы позволите перед сном Тышке полежать с Ножиком?

— А… зачем? — слегка испугался Корнелий.

— Ну… они пошепчутся. Негромко.

— Как… пошепчутся? Про что?

— Про всякое. Может, сказку ей расскажет. Сестренка же.

— А-а! Ну, пускай шепчутся.

Вдруг шевельнулся интерес: как же случилось, что брат и сестренка без индекса? Кто отец и мать? Что с ними? Но тут же интерес угас — под тяжестью тревоги за самого себя, под гнетом страха. Тревога эта и страх были уже привычные, приглушенные, но неизбывные. А от них — равнодушие ко всему.

По крайней мере, так было в первый вечер.

Скоро ребята — семеро мальчишек и шесть девчонок — послушно улеглись, Тышка убежала в свою постель, Антон выключил свет (остались лишь зеленоватые ночники). Корнелий лег в каморке, встроенной, как ящик, в перегородку, которая разделяла девчоночью и мальчишечью спальни. Боковые стены каморки от середины до верха были стеклянные и смотрели в оба помещения. Чтобы воспитатель неусыпно мог наблюдать за порядком.

Корнелий наблюдать не стал. Лег на широкой, довольно комфортабельной постели, прикрыл глаза. Навалилась тишина, из нее постепенно выступили звуки: дыхание, скрип кроватных сеток, жужжание лампочки-ночника. Кто-то всхлипнул. Кто-то пробормотал: «Гуси-гуси…» Все слышно через тонкие стеклянные переборки — как спят под тюремной крышей тринадцать «безынд», какие сны видят. Живые ведь. И каждый хочет не просто жить, а получше, посчастливее.

А какое их может ждать счастье, когда они отмечены проклятьем с рождения? А почему отмечены? Разве есть на них вина?

И первая мысль — даже не мысль, а ощущение — скользнула по краю сознания Корнелия: «Почему ты считаешь, что именно твоя жизнь — самая главная? Вон их сколько, неприкаянных, так по-свински обманутых судьбой…»

Скользнуло это и растаяло. Уснул Корнелий. И приснилось, что он мальчишка, живет в летнем лагере, скучает по дому и тихо всхлипывает в подушку. А потом, когда тоска делается выше сил, он выбирается из дачной палаты в дремучий черный сад, почти на ощупь находит в мокрой чаще бетонный край заброшенного колодца и с тайной надеждой смотрит в глубину. И там тихо полощется желтое светящееся окошко. И становится легче…


Проснулся он тогда рано. Привычно, закостенело сидел глубоко внутри страх за себя. И понимание непрочности, нелепости своего положения. Жизнь на ниточке. Да и что за жизнь-то?

Но в то же время появился уже и какой-то интерес. Прежде всего по-настоящему хотелось есть, впервые за эти дни. А еще — хотелось не просто существовать, но и что-то делать. Странно…

На торцовой стене каморки висело зеркало. И Корнелий первый раз за трое суток (а казалось — три года прошло) глянул на себя. С опаской, как глядят на мертвеца… И поразился!

Он был худым. Исчезла добропорядочная округлость щек, выступили скулы. Из глубины, из впадин, смотрели незнакомые рыже-коричневые глаза. Подбородок затвердел. В щетине на нем заметно проклевывались седые волоски. Пижамная куртка была расстегнута, среди темных кудряшек на груди и упругом животике тоже светились белые колечки. Хотя насчет животика — это зря, по привычке. Его уже не было. Мышцы поджались. А на груди проступили ребра.

«Эк ведь подтянуло тебя», — с капелькой иронии, но и с сочувствием сказал себе Корнелий. И лишь тогда пригляделся к прическе. Точнее, к разлохмаченным после сна волосам. Шевелюра была не густая, с залысинами, но до сей поры — без намека на седину. А сейчас и в ней поблескивали седые пряди.

«Немудрено», — хмуро подумал Корнелий. Но без досады. В глубине души опять шевельнулась надежда.

Сквозь стекла боковых стен Корнелий глянул на спящих ребят. За окнами было уже светло, ночники побледнели. Ребята в этом смешанном свете казались зеленовато-бледными и похожими. Они и спали похоже: на спине или на правом боку, с руками в полосатых пижамных рукавах поверх черно-синих клетчатых одеял. Только один мальчишка на крайней койке — светленький, курчавый — лежал, съежившись и натянув одеяло до подбородка.

Корнелий задержал на курчавой голове взгляд. Мальчик вдруг напрягся, вздрогнул. Выпрямился, лег на спину, выкинул руки на одеяло. Распахнув синие перепуганные глаза, глянул сквозь стекло на Корнелия. Зажмурился. И замер так. Словно даже дышать перестал. Чего это он?

Корнелий неловко отвел глаза, сел на тахту. Потрогал подбородок, усмехнулся, вспомнив седину. Усмехнулся вообще — той неестественной ситуации, в которой сейчас пребывал. Потянулся за бритвой.

Через полчаса забарабанили нехитрую бодрую мелодию музыкальные кулачки. Подъем! Корнелий стоял посреди каморки и видел, как вскакивают ребята, встряхивают простыни и одеяла, умело заправляют постели. Был в их движениях автоматизм солдатиков. И опять вспомнился штатт-капрал Дуго Лобман: «Двигаемся, двигаемся, господа интеллигенты! Ни жена, ни теща помогать вам здесь не будут!..»

Впрочем, здесь штатт-капрала не было… Или был? А, так ведь это он, Корнелий Глас, теперь командир в здешней казарме!

Мальчики и девочки уже стояли навытяжку — каждый у спинки своей кровати. Пижамы на них были разномастные, но одинаково полинялые и, видимо, одного размера: на маленьких они висели мешками, на старших выглядели тесными и короткими… Разглядывая ребят, Корнелий спохватился: а ведь они от него чего-то ждут!

— Господин воспитатель, у нас все готово! — Это Антон. Говорил он громко, но на Корнелия не смотрел, смотрел в пол. Голос его казался ненатурально звонким. Наверно, потому, что из-за стекла.

Корнелий шагнул в спальню мальчиков.

— Ну… и что я должен делать?

Антон глянул быстро, удивленно и опять уперся глазами в половицы.

— Проверить, как заправлены постели, господин воспитатель.

Кровати были застелены образцово, Корнелий так не сумел бы. И лишь у коротко стриженного мальчишки с болячкой на ухе одеяло было накинуто небрежно, поверх подушки. И стоял он съеженно, теребя край пижамной курточки. Корнелий машинально шагнул к нему. Однако на пути оказался другой — тот беленький и курчавый, с крайней койки. Он быстро и печально глянул Корнелию в зрачки. «Откуда он такой, кто родители? Что за гены в этом безындексном существе?» — машинально подумал Корнелий. Тонкое, с аквамариновыми глазищами лицо было как у мальчиков на старинных фресках Перужского собора…

Мальчик медленно опустил голову и протянул вперед руки — ладонями вверх.

— Ты что? — растерялся Корнелий.

— Десять горячих, господин воспитатель, — полушепотом сказал мальчик. — За то, что во время сна держал руки под одеялом.

Корнелий озадаченно посмотрел на Антона. Тот, глядя в сторону, механически шагнул, протянул широкую лаковую линейку (откуда она появилась?). Корнелий взял ее — тяжелую и странно липкую. Опять взглянул на провинившегося — на его темя и затылок в крупных кольцах волос.

— Тебя как зовут?

— Илья, господин воспитатель, — проговорил он с полувыдохом. Розоватые ладони с очень тонкими пальцами вздрогнули.

Странное чувство испытал Корнелий. Недоумение, что он — приговоренный к смерти арестант — может кого-то наказать или помиловать. И… по правде говоря, какое-то удовольствие от этой мысли. И — тут же! — брезгливую неловкость: вспомнился Пальчик — он тоже любил казнить или миловать послушных одноклассников. И холодновато-любопытный вопрос к себе: ты что, в самом деле сумел бы ударить линейкой вот по этим дрожащим ладошкам, по тонкому запястью с голубой жилкой, по этим почти прозрачным пальцам?

«Какой скрипач, наверно, мог бы получиться из мальчишки…»

— Илья… А почему нельзя спать с руками под одеялом?

— Не знаю, господин воспитатель. Запрещено.

Корнелия тряхнуло — как током. От внезапной злости. Не на мальчишку злость, а на все вокруг. На бессмысленность. На себя — часть этой бессмысленности.

— А если бы ты спал, укрывшись с головой? По голове бить?

Линейку он швырнул через плечо, назад. И повернулся к Антону — самому старшему. Чтобы спросить: здесь всегда такие порядки? А тот, видать, сразу уловил момент. Смотрел с надеждой.

— Господин воспитатель! А можно Гурика тоже не наказывать?

— Что?!

Прозвучало это резко, почти яростно, и Антон отнес воспитательский гнев на свой счет. Потускнел, свел плечи. Но сказал обреченно-упрямой ноткой:

— Он же не виноват…

— Кто?

— Гурик… — И посмотрел на того, у незаправленной постели.

— А что он сделал?

— Ну, он… в постель. У него бывает… Не нарочно же он, господин воспитатель, а так получается.

У стриженого Гурика розовели уши. Корнелий задавленно молчал.

— Господин воспитатель, ну, тогда хоть не шприцем, ладно? — быстро сказал Антон. — От этого он еще хуже. Еще чаще. Лучше накажите по-старинному.

— Это как? — деревянно спросил Корнелий.

— Госпожа Эмма всегда говорила: выбирай сам, шприц или по-старинному.

— Как это по-старинному?

— Ну… жгутом или ремнем. Только не при девчонках, господин воспитатель, ладно?

«И значит, так они живут? Годами? А кто-нибудь там, на воле, это знает? В мире стабильности и всеобщего благополучия?..»

«А интересно, что стал бы делать ты, если бы знал? Не сейчас, а тогда, раньше?»

«Я бы… не поверил».

«Может, и сейчас не веришь?»

«А что я могу сделать сейчас?»

«Ничего… И какое тебе дело? Ты же всегда терпеть не мог детей…»

«Да. Многие не терпят…»

«Ты — не многие… Ты не терпел потому, что не хотел вспоминать собственное детство. Ты его предал».

«Ох, какая философия! Монолог под виселицей…»

Он понял, что долго молчит. Спросил с хмурой деловитостью:

— Значит, шприц — это больнее?

— Да… господин воспитатель, — выдавил Антон.

Илья, не поднимая головы, вдруг прошептал:

— Там человек сам себя забывает… Особенно когда желтым…

— И где же этот шприц? — спросил Корнелий у Антона. Тот закаменел со сжатыми губами. — Ну? — резко сказал Корнелий.

— У вас в комнате… в аптечке, господин воспитатель.

Корнелий пошел в стеклянную каморку. Белый шкафчик висел у двери над тумбочкой. В нем, среди пузырьков и пачек с пластырем, Корнелий сразу увидел «пистолетик». Такой же, как там! Сквозь дырочки в никелированной крышке затвора виден был стеклянный орех ампулы с лимонной жидкостью.

«Особенно если желтым…»

Корнелий забыл, что на него смотрят сквозь стеклянные стенки. Со смесью брезгливости, страха и озлобления он взял шприц-пистолет. Тупорылый ствол оканчивался овальным резиновым колечком. Корнелий был без пиджака, в белой майке Альбина. Он ребром ладони потер кожу у локтевого сгиба, приставил пистолет и нажал спуск.

Он думал, придется давить, чтобы жидкость проникла в поры. Но когда хрустнула ампула, резиновое колечко присосалось к коже, и Корнелий ощутил несильный, приятный холодок…

«Пока я чувствую себя вполне сносно, лишь бы это подольше не…»

О Боже, что это?!

Резиновая тугая боль скрутила, натянула все жилы! Боль, смешанная с тоской, со стыдом, с ощущением полной уничтоженности. Корнелий превратился в один-единственный нерв, который кто-то мучительно тянул и наматывал на раскаленную катушку. Замычав, Корнелий подрубленно сел, грудью упал на подушку, вцепился в спинку тахты. Зная, что сейчас умрет, он отчаянно желал этого избавления. И лишь последними усилиями самолюбия зажимал в себе хриплый животный крик.

…Сколько это длилось? Наверно, недолго. Потому что долго такого не вынести никому. Боль уходила, возвращаясь иногда тупыми, уже несильными толчками. Корнелий сел прямо, потом опять согнулся. Большие капли падали со лба на колени, расплывались на штанинах темными пятнами…

Когда Корнелий снова поднял голову, перед ним стояли ребята. Все тринадцать. Тихие, молчаливые. Илья держал фаянсовую кружку.

— Выпейте горячей воды, господин воспитатель. Тогда скорее пройдет.

«Боже мой, а они-то как выдерживают такое?» Корнелий закусил край кружки. Потом, обжигаясь, глотнул. Выпил все, отдышался. Ребята по-прежнему молчали. Только маленькая Тышка задела у Корнелия кожу на локтевом сгибе, рядом с пунцовым овальным бугорком, и серьезно сказала:

— Теперь это долго будет…

Тупо болела голова. Корнелий сцепил зубы, взял с пола шприц. Скрутив стон, поднялся, вынул из аптечки все лимонные ампулы.

— Антон…

— Да, господин воспитатель…

— Здесь есть где-нибудь мусоропровод?

— Да, господин воспитатель…

— Выбрось это к… чертовой матери… Ты слышал?

Антон сгреб шприц и ампулы, кинулся к двери.

— Сволочи… — выдохнул в пространство Корнелий.

Ребята поняли: это не им. Ножик сказал без обычного «господин воспитатель»:

— Вы наберите воздуха и считайте до ста. Тогда легче станет.

— Хорошо, — сказал Корнелий.


Они завтракали в небольшой и чистой кухне-столовой с окном автоматической раздачи. Две старшие, лет по двенадцати, девочки — кругленькая ловкая Лючка и молчаливая, похожая на Антона Дина — привычно и быстро ставили перед ребятами тарелки и стаканы, уносили пустую посуду к люку автоматической мойки. Ребята почти не разговаривали. Если скажут слово, то вполголоса. В динамике тренькала веселенькая мелодия.

Корнелий сидел в конце стола.

— Вам двойную порцию, господин воспитатель? — Это Лючка неслышно подскочила сбоку.

— Меня зовут Корнелий. Хватит одной порции.

— Хорошо, господин Корнелий.

Он почти с удовольствием съел кашу с прожилками консервированной говядины, хотя это блюдо весьма напоминало завтрак в милицейской казарме. Проглотил жидкий сладковатый кофе. Голова уже не болела, но была пустая и гулкая, мысли в ней проскакивали, как отдельные горошины.

«Почему они не удивились, когда я сделал себе инъекцию? Или удивились, но смолчали?..»

«Робкие… Или себе на уме?»

«Почему я почти не вспоминаю дом и Клавдию?..»

«А что будет дальше?»

Ребятишки встали и дружно, отчетливо сказали в пространство:

— Бла-го-да-рим страну за хлеб наш!

Затем Антон посмотрел на Корнелия:

— Господин воспитатель, вы будете проверять, как мы собрались в школу?


В спальне и на дворе они ходили кто в чем и выглядели довольно замызганно. А к школе оделись вполне аккуратно и одинаково: мальчишки — в черные штанишки, голубые рубашки и синие жилетики с блестящими застежками-крючками; девочки — в клетчатые платьица с белыми откидными воротниками. И все это оказалось чистое, глаженое и по размеру. Лишь Антон выглядел в детском костюмчике слишком длинным и угловатым.

Они выстроились в коридоре рядом со спальней. Все хотя и смирные, но с повеселевшими лицами. Лишь Гурик по-прежнему стоял понурый и с розовыми ушами.

Антон обошел каждого — и мальчиков, и девочек. Одному одернул жилетик, другому поправил воротник. Головастому тонкошеему коротышке полушепотом сказал: «Подтяни штаны, Чижик». Тот старательно и торопливо подтянул. И на худенькой ноге малыша, над колючей коленкой, Корнелий увидел темно-розовый овальный бугорок. Уже старый, потускневший.

«Сволочи», — опять сказал он. Только одними губами.

…Школа была на первом этаже. Просторная комната с пластиковыми кабинками для каждого ученика. В кабинках — обычные ОМИПы — обучающие машины индивидуального пользования. Не очень новые и не очень старые модели. Длинный, с кадыком и плохо сбритой щетиной учитель обошел всех, включил каждому программу и позвал Корнелия в преподавательскую комнатушку.

— Выпить хочешь?

Корнелий помотал головой:

— Все-таки на работе…

Учитель не настаивал. Спросил сочувственно:

— Недавно поступил?

— Подзаработать надо… — неохотно сказал Корнелий. — Куча оттяжек по платежам, нанялся на время отпуска… Я здесь пока ни черта не понимаю, работа новая…

— Разберешься. Дело унылое, зато деньги…

«Видать, платят и правда прилично», — с усмешкой подумал Корнелий, вспомнив Альбина.

А учитель тем временем рассказывал — многословно и с монотонной доверительностью, — что попал сюда волей случая. Преподавал биологию в Рельском колледже и, будучи в дурном расположении духа, вляпал по физиономии одному пятикласснику. Родители оказались «принципиальные», подняли вой. Штрафная Машина отсчитала неудачливому наставнику полутысячный шанс («холера с ним, пронесло, конечно»), а из колледжа пришлось убраться.

— Думаешь, жалею? Да провались они! Пускай обзывают уланом, зато сам себе хозяин. Слышь, ты как хочешь, а я все-таки глотну.

Чем-то он похож был на инспектора Мука. Интонациями, что ли? Может, здешняя система на всех кладет отпечаток?

Когда наставник юношества, дернув кадыком, «глотнул», Корнелий спросил:

— Ну, а как пацанята эти? Правда говорят, что недоразвитые?

— А откуда мне знать? Машина учит, машина проверяет… Если на оценки глядеть, то вроде все нормально, как в колледже… Тем более, что учатся без каникул, сам видишь…

— А почему?

— Ну посуди, что им еще делать-то? Взаперти живут. Знай учись… Хотя, конечно, без толку это. Академические мужи говорят, что машинная педагогика, без живого учителя, ни фига не стоит… Глотнуть еще, что ли?

— Постой… Скажи, а тебе их не бывает жалко? Ты же все-таки как раз и есть учитель. Живой вроде…

— А какой прок от моей жалости? Они все равно безнадежные.

— Как это?

— Ну, как с неизлечимой болезнью… Ты правда будто с Луны… Хотя я такой же был сперва… Что у них впереди-то? На работу их почти не берут, значит, рано или поздно все равно уголовная статья. А девчонки куда? Замуж кто возьмет безындексную? Одна дорога…

— И никакого выхода?

— А какой выход? Машинное законодательство просто не предусматривает бичей…

— Кого?

— Бичей! Бич — безындексный человек. Официальный термин уланских канцелярий. Не слыхал, что ли?

— Я слыхал проще: «безында»…

— Один черт. Обожди, я сейчас. Вот так. По правде говоря, их, по-моему, лучше сразу было бы… безболезненно. Да ты так на меня не гляди, я не зверь какой-нибудь. Только если уж мы себе машинную стабильность выбрали, то к чему изображать гнилой гуманизм, как в кино… Ты ведь на старинном клавесине компьютерные задачки решать не будешь…

Корнелий сел у стены в глубокое пыльное кресло. Закинул ногу на ногу. Сказал раздумчиво:

— Я эту машинную стабильность не выбирал, туда ее… и туда… Меня взяли за шиворот и поставили перед ней навытяжку, я не просился…

— Ну и что? Недоволен?

— Иди глотни, — вздохнул Корнелий.

— Ага… Послушай, ты через полчаса перемени им программу на грамматический курс. А младшим — на чтение. Красную кнопку на зеленую. А я пока… посижу тут.

После обеда заглянул в каморку Корнелия Альбин. Ребята в спальне мальчиков играли на полу в электронное лото. И слышно было иногда негромкое: «Гуси-гуси, га-га-га…»

— Ну как? — бодро спросил Альбин.

Корнелий лежал навзничь на тахте.

— Шеф, — сказал он медленно, — а чего это вы так паршиво содержите ребятишек-то? Они в родительских грехах не виноваты.

— Почему паршиво? В соответствии с инструкциями Управления по…

— Иди ты с Управлением. В доме даже экрана нет.

— Они смотрят кино на учебных машинах. Сколько положено…

— Их отсюда хоть куда-нибудь выпускают? В парк, в город…

— Должны быть прогулки… От тебя зависит.

— Да?.. Я смотрю, тут многое зависит от любого… А что, шприц — это узаконенный метод воспитания?

— Какой еще шприц?

Корнелий, морщась, рассказал.

— Ну, это свинство, — поморщился и Альбин. — Это Эмма. Она, конечно, стерва. Давай, я ее совсем прогоню, а? И никого больше брать не буду. Ты же все равно здесь безвылазно.

— Надолго ли… — усмехнулся Корнелий. И почуял, что страха нет. Устал он бояться.

— А чего тебе? Живи. — Альбин тоже заусмехался. — Пока я тут на должности, все в ажуре. Только ты это… Ты не обижайся на это дело.

— Какое?

— Да понимаешь… Предписание-то надо выполнять. Я, значит, поднагреб там золы, в банку запечатал и послал на адрес супруги твоей. Как положено.

Интересно, что Корнелий почти ничего не почувствовал. Он лишь с любопытством ощупал стоявшего над ним Альбина взглядом.

— Ты чего? — Альбин вроде бы смутился.

— Да так. Думаю: ты человек? Может, биоробот? Говорят, были такие. В эпоху неконтролируемых экспериментов…

Инспектор Мук не обиделся. Сказал примирительно:

— Тебя бы в мою шкуру. Бытие определяет сознание. Не слыхал про такое?

— Слыхал. Кстати о бытии. У меня-то ведь нет учебной машины с экраном. Не добудешь ли хотя бы портативный ящичек? А то я однажды вечером свихнусь.

— О чем речь! Свой принесу, автомобильный!


К удивлению Корнелия, ребята не очень обрадовались экрану. Правда, первый вечер они провели у ящика неотрывно. И все же, как показалось Корнелию, смотрели передачи скорее из вежливости, чтобы не обидеть взрослого воспитателя. Настоящий интерес у них появлялся, лишь когда показывали новости или видовые фильмы. Корнелий понял: им, живущим в клетке, нравится смотреть на обыкновенную жизнь — на разных людей, на суету городских улиц…

На следующий день Антон попросил:

— Господин воспитатель… господин Корнелий, можно мы не будем смотреть кино, а лучше погуляем?

— Как хотите, — слегка уязвленно откликнулся Корнелий.

Маленький Чижик, видимо, почуял его обиду. Тронул за рукав и тихонько объяснил. Доверчиво так:

— Мы кино-то часто глядим. Когда учитель спит, Антон — чик и переключит сразу с учебы на передачу. Он умеет.

— Болтушка, — поспешно сказала Дина. — Вы его не слушайте, господин Корнелий, он всегда сочиняет.


Прошло три дня. И казалось, он здесь давным-давно. И ребят уже всех знает по именам, и даже втянулся в нехитрые воспитательские заботы. Очень нехитрые. Потому что ребятишки жили тихо, самостоятельно и послушно под началом Антона и Дины. И он жил — с привычной уже пустотой внутри, с бездумностью. С глубоко затаенным страхом. Со смутным намеком на какую-то надежду…

… — Гуси-гуси, га-га-га! Улетайте на луга!

И вдруг — вскрик. Суета. Тышкина ровесница и подружка Тата проколола ногу. Острый сучок воткнулся в ступню сквозь истершийся пластик подошвы.

Сидит, держится за ногу, кровь между пальцами. Всхлипывает, но негромко. От дома уже мчится Лючка с бинтом и пузырьками.

— Ну-ка, дай промою…

— Не-е…

— Кому говорят!

Тата улыбается сквозь слезы:

— Лючка-злючка, не кричи. Пусть Антон лечит, у тебя пальцы щекотливые…

— Пустите-ка меня… — Корнелий сел, прислонился к стволу яблони, рядом усадил девочку. Ногу ее положил себе на колено… Кровь закапала брючину. Так уже было когда-то, с Алкой. Та, правда, громко ревела… А как это больно — раненая нога, — он помнит… — Ничего, маленькая, потерпи, это быстро.

— Ага, я терплю.

— Умница.

Обезболивающий раствор. Тампон. Бинт.

— Не туго?

— Не-е…

Какая крошечная теплая ножонка. А ведь и в самом деле, была когда-то у него маленькая дочь, Алка.

— Давай, отнесу в спальню. Надо полежать…

— Давайте, я ее отнесу, господин Корнелий. — Это Антон протянул руки. — Давайте. А к вам… вон, идут.

Это шагал через двор Альбин. Старший инспектор Мук.

Нехорошо засосало под сердцем: «Он — за мной?»

Вот тебе и «не осталось страха»!

Альбин Мук подошел с озабоченным лицом:

— Слышь, Корнелий, тут такое дело…

«Понял… — тоскливо подумал Корнелий. — Что ж, пойду… Надо встать… А может, в драку? Почему я должен как теленок на убой?..»

Но инспектор Мук сказал хмуро:

— Скоро привезут одного… Пацанчик лет десяти. Странная история… Ты подготовь, что надо.

Вторая часть. ЧЕРНЫЕ ЗЕРКАЛА ПРОСТРАНСТВ

Цезарь

Новичка привезли за час до ужина. Два человека. Явно не уланы: пожилые, упитанные, в дорогих костюмах. Видимо, штатские чины Управления. Говорили негромко, бархатно.

— Ну вот, пока ты поживешь здесь, — сообщил мальчику один, лысоватый, в блестящих очках.

— Здесь? — Мальчик оглядел койки под черно-синими одеялами, тесные проемы окон в толще старинных стен. Лицо его дернулось испуганно и брезгливо — наверно, от неистребимого интернатского запаха.

Ребята тесной группой стояли поодаль, в углу спальни. Мальчик скользнул по ним глазами так же, как по койкам и стенам.

— Почему — здесь?!

Он был некрасив. Очень большой рот и треугольный маленький подбородок, твердые скулы, сильно вздернутый нос. Лишь волосы хороши — светлые, почти белые, и, видимо, жесткие, они были подстрижены ровным шаром. Как густой громадный одуванчик. И только на темени из ровной стрижки торчал непослушный, увернувшийся от ножниц клочок. Но лицо — без привычной и ласкающей глаз детской округлости. Ничего общего с теми славными мордашками, которые Корнелий на работе привык впечатывать в рекламные проспекты для счастливых семейств…

И все же ярлык «безынды» никак не клеился к новичку. Мальчишка был явно из хорошей семьи. Из такой, где истинная воспитанность и твердое ощущение своего «я» — наследие нескольких поколений. Порода видна всегда, инфанта узнают, несмотря на лохмотья (как в фильме «Шпага принца Филиппа»). А этот был отнюдь не в лохмотьях. В шелковистой рубашке стального цвета со всякими клапанами и пряжками, в модных светлых брючках длиною чуть ниже колен, в длинных серых носках с вытканными по бокам серебристыми крылышками, в лаковых сандалетках. На плече он держал расшитую курточку — «гусарку».

Эта «гусарка» взметнулась, когда мальчик обернулся к своему очкастому спутнику:

— Почему — здесь?! Разве это клиника?

— Это школа, — мягко сказал очкастый. — Закрытая спецшкола для обследуемых детей. В клинике сейчас не все готово к твоему приезду, и…

— Вы говорили, что отвезете меня к профессору Горскому! Вы солгали!

— Я не солгал, голубчик. Просто изменились обстоятельства. Некоторое время тебе следует побыть в этой школе. А для того, чтобы… Эй! Что такое!

Мальчик метнулся к двери, и уже через две секунды Корнелий увидел в окно, как он, бросив курточку, мчится к проходной будке у высокой побеленной стены.

Очкастый и его товарищ сшиблись в дверях, потом друг за другом резво выскочили во двор. Корнелий — следом.

Постовой улан уже нес мальчишку от проходной. Тот молча и яростно рвался из уланских лап. Но в двух шагах от чиновников перестал биться. Наверно, чтобы не унижаться.

— Вы уж глядите за ним покрепче, господа хорошие, — сумрачно сказал улан. — А то он мне головой под дых…

— Ты ведешь себя крайне неразумно, — сказал очкастый. — Куда ты собрался бежать?

— Домой!

— Это нельзя. Я же объяснил.

— Разве я арестант?

— Нет, но так сложились обстоятельства.

— Я понял, это тюрьма! — Новичок яростно оглянулся. Словно искал щель в грязно-белых стенах. — Почему? Что я вам сделал?! Какое вы имеете право?! Я хочу домой!!!

— Я же объяснял…

— Вы все врете! Вы бесчестный человек! Вас самого надо в тюрьму! Вы…

Он стоял прямо, со сжатыми кулаками, со вскинутым на очкастого чиновника лицом. Слезы не бежали, а брызгами летели из блестящих гневной зеленью глаз.



Второй чиновник — с розовой шеей и ровным пробором на гладкой круглой голове, сказал со злым пришепетыванием Корнелию:

— Вы, кажется, воспитатель? Успокойте же мальчика…

Корнелий не успел сказать: «Как успокоить, черт возьми?» Неслышно и быстро подошел Антон. Взял новичка за локоть.

— Послушай. Слезами здесь не поможешь. Надо сперва успокоиться, передохнуть, а потом…

— Отстань! — Мальчик вырвал руку.

Антон сказал терпеливо:

— Это зря. Мы хотим тебе помочь.

Но он, видимо, не был уверен, когда говорил «мы». Мальчишки и девчонки, стоявшие у крыльца, прижимались друг к другу плечами и смотрели насупленно. Корнелий понимал, что в новом мальчике они чувствуют чужака.


За эти дни Корнелий научился кое в чем понимать их. Наверное, помог случай со шприцем. Ребята увидели, что Корнелий не обычный штатный воспитатель. Не надзиратель… Нельзя сказать, что между ним и детьми возникло особое доверие или какая-то привязанность. Но, по крайней мере, они его не боялись. Или почти не боялись. И жили с новым воспитателем по молчаливому уговору: не мешать друг другу. Корнелий имел возможность часами сидеть в своей стеклянной каморке, лениво перебирая воспоминания, и, без особой уже тревоги, притупленно размышлять о смысле бытия и о будущем (сколько его еще осталось?). Ребятам для радостной жизни вполне хватало тех послаблений в режиме, которые допустил Корнелий. Лишнего они себе не позволяли.

Это была довольно дружная и спокойная ребячья компания. Судя по всему, они жили вместе уже долго, привыкли и привязались друг к другу. Антон был признанный командир, даже диктатор, но без всяких намеков на жестокость или на удовольствие от собственной власти. На нем лежала нелегкая роль посредника между ребятами и школьным (точнее, тюремным) начальством. Неглупый был парнишка и, видимо, с годами крепко понял, что послушание — это единственный способ защиты для безындексных пацанов. Куда деваться-то?

И спокойствие у ребят было, конечно, не от природных характеров, а от въевшегося в душу сознания: мы незаконные, лучше не спорить…

Но, разумеется, не были они одинаковыми. И Корнелий догадывался, что внутренняя жизнь этой маленькой общины сложнее и беспокойнее, чем видится ему со стороны. Их глубинный мир оставался для него скрытым. Лишь непонятное заклинание — «Гуси-гуси, га-га-га…» — то в игре, то в молитве пробивалось иногда, словно ключик из глубины. Да ненароком замеченные сценки порой говорили: не все здесь мирно и монотонно.

Иногда замечал Корнелий тревожные перешептывания и боязливые взгляды девочек. Один раз услышал, как Антон вполголоса, но жестко отчитывал курчавого Илью: «Еще раз увижу — не обрадуешься. Я Корнелию не скажу, мы сами… Но запомнишь…» Илья — с головой ниже плеч, с красной шеей и свекольными ушами — неловко топтался и теребил подол своей мятой бумазейной курточки…

Корнелий не стал допытываться, в чем вина мальчишки. Не все ли равно? Ни у ребят, ни у воспитателя-арестанта впереди не было ничего. Немудрено, что понимание этой истины глушило интерес. Странно было другое: несмотря на всю свою апатию и тупую унылость, Корнелий иногда все же замечал в себе проблески любопытства к ребячьей жизни.

Может быть, любопытство — один из признаков надежды? А надежда, как известно, не исчезает, пока человек дышит…


Так или иначе, но общее настроение ребят Корнелий чувствовал. Ясно было, что новичок для них — чужой на сто процентов. Они отторгали его, как один биологический вид отторгает другой. Не по злости, а просто в силу природной несовместимости. Даже Антон отошел, словно говоря: «А что я могу поделать?»

— Ты должен слушаться. Ты же разумный человек, Цезарь, — сказал очкастый.

«Ого, имечко… — мелькнуло у Корнелия. — В самом деле аристократ».

У мальчишки и выговор-то был особый: словно под языком перекатывался стеклянный шарик, небрежно и чуть заметно перепутывая звуки «р» и «л»:

— Это несправедливо! Почему я должен? Вы меня просто украли! Даже родители не знают, где я! Они думают, что меня увезли в клинику Горского!

— Ты не прав. Родители извещены. А сюда тебя направили по указанию муниципалитета.

— Неправда! Я хочу видеть папу и маму!

— Папа сейчас в длинном рейсе, а мама… в санатории на Побережье.

— Какие нелепости вы говорите! — стеклянно сказал Цезарь. — Неужели папа и мама уедут, не повидавшись со мной! Вы просто… неумный человек! Я все равно уйду отсюда!

— Если ты будешь дерзить и сопротивляться, тебя накажут, — предупредил чиновник с пробором.

О, как Цезарь повел плечом! Какое великолепное презрение брызнуло из зеленых глаз мальчишки!

— Думаете, я боюсь? Я все равно не буду подчиняться. Хоть убейте.

— Да кто тебя собирается убивать? Ты что, парень? — Это подошел наконец старший инспектор Альбин Мук. — Поживешь здесь, все определится. Тут ведь тоже люди живут…

Цезарь быстро обернулся: новый человек — новая надежда.

— Могу я хотя бы позвонить домой?

— Видишь ли… Здесь только внутренняя связь, тюр… служебная. Чтобы звонить в город, надо с территории выходить, а с этим лучше обождать…

— Служебная связь без выхода на общую систему? Ну и смешные вещи вы говорите… — В голосе его прозвучали утомление и безнадежность.

— Пойдем в дом, — сказал Альбин. Хотел взять новичка за плечо. Тот с отвращением дернулся. И… пошел. Наверно, чтобы не повели силой. Корнелий почти физически ощутил, как боится мальчик чужих прикосновений.

Чиновники незаметно слиняли к проходной: видно, свое дело они сделали.

Цезарь медленно, как приговоренный к смерти принц, шел к своей тюрьме. Ребята молча раздвинулись у дверей. Антон подобрал с земли его «гусарку».

— Ну, теперь у тебя будет хлопот, — сумрачно посочувствовал Корнелию Альбин. — Пока птенчик не привыкнет…

— Откуда он такой? Что случилось? Ты же говорил, безындексные в семьях не живут…

— А он был нормальный. В том-то и дело. А месяц назад индекс у него пропал. Дикая история…

— То есть как это — индекс пропал?

— Ты меня спрашиваешь! Я же говорю: дикая история! Невозможно, чтобы живой человек перестал излучать! А у этого — глухо! Сто профессоров мозги вывихнули, месяц его исследовали в разных клиниках. Нет индекса, хоть расшибись…

— Бред какой-то… Так не бывает.

— Бред не бред, а факт.

— Ну… а сюда-то мальчишку зачем? Разве он виноват?

— А другие, кто здесь, разве виноваты? Закон…

— Но у других-то родителей нет. А у этого…

— Ты чего с меня-то спрашиваешь? — плаксиво сказал Альбин. — Я, что ли, решал? Машина решает! У нее в электронной башке сидит четко: безындексных детей — в закрытые спецшколы. Всех. Как убедились, что индекс у парня больше не появляется, — привет…

— Идиотство… А почему не дать ему хотя бы с родителями повидаться? Или позвонить…

— Ну, ты чудо… — вздохнул Альбин. — Что, по-твоему, его родители дома прохлаждаются?

— А где они?

— Где-где! В том самом месте! Думаешь, Управление оставит их в покое? Засадили в какую-нибудь лабораторию, исследуют, как кроликов: роль наследственности, генетический код предков, степень виновности…

— Разве это по закону? Машина не может назначить такое…

— Деточка… Машина — это Машина, а Управление — это Управление. Кто ею командует, Машиной-то? Особенно когда нестандартная ситуация и в электронных потрохах летят предохранители. Ты лучше скажи, койка там и все прочее для пацана готово?.. Ну и ладно! Ты уж распоряжайся тут сам, а я побег, в конторе куча дел…


Кровать и тумбочку для Цезаря поставили в удобном, даже уютном месте, в простенке между окнами. Под плетью комнатного ползучего вьюнка, что скупо украшал мальчишечью спальню.

— Вот здесь будешь спать, — не глядя на новичка, сказал Антон. И повесил на кроватную спинку его курточку.

Цезарь молча сел на койку. Аккуратно расстегнул и поставил сандалеты. Потом быстро лег ничком. Так же быстро поднялся — видимо, вдохнул тоскливый запах казенной постели. Дернул к себе «гусарку», положил ее на подушку и снова лег лицом вниз.

— Послушай… — нерешительно проговорил Антон. — Лежать на кровати до отбоя не полагается.

— Оставь его, — сказал Корнелий. — Идите, ребята, на ужин…

Когда все ушли, он тронул спину Цезаря:

— А ты? Ужинать будешь?

— Пожалуйста, не трогайте меня, — глухо сказал мальчик.


Так, не двигаясь, лежал он весь вечер.

Спальни мальчиков и девочек разделялись перегородкой без двери, с широкой аркой и портьерой. После ужина ребята собрались на девчоночьей половине у портативного экранчика, где прыгали и весело картавили мультипликационные зверята и клоуны.

Занавесь в арке была отдернута, Корнелий видел, что новичок лежит в той же позе. Лишь голову накрыл подолом «гусарки».

Когда электронные молоточки прозвенели медленную музыку отхода ко сну, ребята тут же разошлись, не просили посидеть еще.

Антон посмотрел на лежащего Цезаря, потом на Корнелия. Неловко и будто через силу заговорил:

— Мальчик… Надо раздеться и лечь на ночь как полагается…

К удивлению Корнелия, Цезарь быстро поднялся, сел. Глядя прямо перед собой, торопливо разделся, бросая вещи на пластмассовый скользкий табурет.

Мальчишки без суеты и разговоров переодевались у своих коек в пижамы. Молчание стояло такое, словно в спальне тяжелобольной.

Антон достал из тумбочки клетчатую пижаму для новичка.

— Надень вот это…

— Это? — Цезаря тряхнула брезгливая дрожь. Он отвернулся и залез под одеяло в своих синих с вышитым якорем трусиках и белой шелковой майке. Сразу вытянулся и крепко закрыл глаза.


Корнелий проснулся за час до общей побудки. Поднялся с неожиданной тревогой, даже страхом. Сразу увидел Цезаря. Тот, уже одетый, сидел на краю заправленной постели. Встретился сквозь стекло взглядом с Корнелием. Встал, двинулся между кроватей, остановился на пороге каморки. Не опуская головы, но глядя мимо Корнелия, деревянно спросил:

— Не могли бы вы сказать, где можно умыться?

— В конце коридора туалет, рядом умывальная. Там на полке номер четырнадцать твоя зубная щетка, паста, мыло. На крючке полотенце.

— Я не понимаю, почему не привезли мой чемодан с вещами…

— Наверно, решили, что здесь ты получишь все, что надо.

Лицо у мальчишки опять брезгливо дрогнуло. Он быстро ушел. Минут через десять вернулся в спальню и до побудки неподвижно сидел на кровати. Спиной к стеклянной конуре воспитателя. Не пошевелился он и после подъема, и когда все пошли в столовую.

— Ты что же, не будешь завтракать? — спросил Корнелий.

— Ни завтракать, ни обедать, — глядя в окно, ровно произнес Цезарь. — Ни ужинать. Никогда.

Маленький Чижик нарушил общее молчание ребят. Со смесью интереса, жалости и удивления предсказал:

— Тогда обязательно помрешь, без еды-то.

Цезарь глянул на него с неожиданной искрой симпатии:

— Думаешь, это самое плохое?

Корнелий сел с ним рядом.

— Объясни тогда, будь добр. Ты объявляешь голодовку?

— Я… не знаю. Я не думал об этом. Но здешнюю пищу есть я не буду…

— Подумаешь, — буркнул Ножик.

— Тихо, — шепотом сказал Антон. — Господин Корнелий, можно идти в столовую?


Ребята ушли, а Корнелий по внутреннему телефону позвонил Альбину. К счастью, старший инспектор был на месте.

— Альбин, он ничего не ест. Отказывается намертво.

Тот понял сразу:

— Можно было ожидать… Но что делать-то? Проголодается сильнее — попросит.

— Боюсь, что нет. Это кремешок, — сказал Корнелий. И вдруг подумал: «Не нам с тобой чета».

— Да, пожалуй… Есть в кого. Папаша-то у него знаешь кем был? Штурман интерлайнера «Магеллан» Максим Лот. На круговой линии через полюс. Помнишь аварию и посадку на лед? Лет семь назад. Это он лайнер сажал. Чудо века… Сейчас ему, конечно, не до полетов…

— Ты мне зубы не заговаривай! — неожиданно для себя взъярился Корнелий. — Как с мальчишкой-то быть?!

— Ладно, придумаем. Не паникуй.

На занятия Цезарь тоже не пошел. Даже не отозвался на слова Антона о школе. И Корнелий опять сказал: «Оставьте его».

Сам он тоже остался в своей стеклянной клетке. Поглядывал на неподвижно сидевшего Цезаря и с удивлением размышлял, что беспокоится о мальчишке, кажется, по-настоящему. В данный момент — пожалуй, больше, чем о себе.

Через час пришел знакомый улан Гаргуш. Принес пакет. В нем — свежая булка и молоко в пластиковой, в виде пузатой коровы, фляжке.

— Вот, для пацана, значит…

Корнелий сел рядом с Цезарем.

— Ешь, это не здешнее, а… с воли.

Тот вскинул глаза, подумал секунду.

— Благодарю вас…

Видно, все-таки голод не тетка.

Из своей воспитательской кабины Корнелий видел, как изголодавшийся мальчишка рвет зубами булку и прямо из фляжки, отвинтив коровью голову, глотает молоко.

Потом позвонил Альбин:

— Как дела?

— Поел.

— Слава Хранителям… А то, не дай Бог, что случится, мне башку оторвут. Это же не обычный биченок, а под особым контролем… Кстати, имей в виду: ни одна душа не должна знать, что он у нас…

— Это ты мне говоришь! Вот поеду после работы на дачу и всем позвоню…

Альбин хихикнул:

— Это я на всякий случай. В ближайшую неделю придется воздержаться от врачебного осмотра. Врач-то, он ведь со стороны. Тоже лишний язык.

— Толку от этих осмотров. Гурик в постель как пускал сырость, так и пускает. Можно бы за три дня вылечить мальчишку, а тут…

— А, это ушастый такой! Помню. Эмма говорила. Для лечения надо в больницу отправлять, а с бичатами столько возни, кучу разрешений нужно требовать. Да он и сам не хотел, боялся, что потом в другую школу отошлют. Они тут уже все привыкшие друг к другу, не хотят расставаться.

«Любопытно, что иногда он — вполне человек», — подумал Корнелий про Альбина. И вспомнил:

— Кстати! Ребята на прогулку просятся. Они уже полмесяца со двора ни шагу. Как мне быть?

— Ч-черт! Лучше бы обождать. А то этот… юный Цезарь смоется и не догонишь.

— Да я не о нем! Мне-то что делать? Я же не могу за проходную сунуться!

— Верно, я и не сообразил. Опять дорогу не там перейдешь или кого знакомого встретишь. Вот задачка. Не Эмму же снова звать, я ее прогнал. Этот алкоголик из школы гулять с ними не захочет, «не мое дело» скажет. Слушай, я тебе темные очки принесу, чтобы не узнали! И уланов обходи стороной. Погуляете где-нибудь в старом парке, там пусто. Но не в эти дни, позже.

От неожиданного приступа тоски у Корнелия перехватило горло. Он бросил в развилку наушник. Сел, обхватил затылок. «Кто я, что я? Я — живу?.. Это — жизнь?»

Миллионы людей, беззаботные, веселые, ходят на службу, ездят на пляжи, смотрят фильмы, устраивают вечеринки и свидания, засыпают и встают без страха.

«Без всякого страха?»

«Ну, все-таки… Не в таком же кошмаре!»

«А разве ты в кошмаре? Ты вроде бы уже привык…»

«Ага! Как повешенный, — вспомнил Корнелий одну из шуточек Рибалтера. — Он тоже привыкает: сперва дергается, а потом висит спокойно…»

Вспомнилось (крупным планом!) лицо Рибалтера — с ехидным ртом и круглыми глазами. Повисшие краешки ушей. Без раздражения и злости вспомнилось. Наоборот. Отчаянно захотелось на работу, домой, на улицы. Хоть куда, лишь бы из тюрьмы!

«Господи, за что меня так!»

«А разве совсем не за что?» — словно спросил кто-то со стороны, спокойно и холодно.

«Что я сделал плохого?»

«А что хорошего?.. Кушал, ходил в туалет, смотрел на экран, клепал на компьютере композиции из чужих картинок… Исполнял, как службу, супружеские обязанности, пил коктейли… и боялся. Боялся, что в этой жизни может что-то поломаться… Не случись „миллионного шанса“, сколько бутербродов еще ты съел бы и сколько бутылок выпил бы, Корнелий Глас из Руты?»

«Все так живут!»

«Все? Штурман Максим Лот, посадивший на лед лайнер с тысячей пассажиров, жил так же?»

Почему он вспомнил про отца этого мальчишки, Цезаря? Что за странное завихрение мысли… Кстати, что сейчас с ними стало, со штурманом и его женой, матерью Цезаря? Альбин объяснил что-то невнятно… И каково им теперь, что они чувствуют, ничего не зная о сыне!

«Это ты сейчас почти не думаешь о своей дочери, Корнелий Глас. Она взрослая и чужая. А если бы исчезла, когда ей было десять лет? Пускай вредная девчонка, пускай мамина копия, не признававшая отца! Все равно извелся бы от тоски и горя!»

Корнелий встал. Увидел сквозь стекло, что Цезарь сидит согнувшись и обняв затылок — в той же позе отчаяния, как сидел недавно сам Корнелий.

Горе и тоска этого мальчишки были ничуть не меньше, чем у него, у Корнелия. Даже больше!

Корнелий вышел из каморки. Неожиданно захотелось провести ладонью по голове Цезаря. По этим светлым, подстриженным шаром волосам, по торчащему хохолку. Корнелий не посмел, только сел опять рядом на заскрипевшую койку.

— Тебя, кажется, зовут Цезарем?

На миг мальчишка поднял мокрое лицо. Отвернулся и сказал устало:

— Да. И я вас ненавижу.

— А за что? Разве ребята обидели тебя? Они же… наоборот. Твои товарищи.

— Товарищи? — сказал он очень удивленно. — Я к ним не просился.

— Я имею в виду — товарищи по несчастью. За что их ненавидеть?

— Вы не поняли. Я ненавижу вас.

— А меня за что? Я такой же арестант. Даже приговоренный к смерти. — Он сказал это неожиданно для себя. Спокойно и просто. И стал смотреть в окно, за которым качались ветки клена, суетились, прыгали (жили!) воробьи. И щекой, плечом ощутил он недоверчивый взгляд Цезаря.

Тогда, все так же глядя на воробьев и листья, Корнелий монотонно, без интонаций, поведал десятилетнему Цезарю Лоту свою историю.

Зачем? Сочувствия искал? Или успокаивал мальчишку: не ты, мол, один такой несчастный? Или просто вылилось? Черт его знает.

Цезарь далеко отодвинулся и смотрел на Корнелия. На острых скулах высыхали полоски слез. В серо-зеленых глазах — что-то непонятное: и жалость, и недоверие, и… чуть ли не пренебрежение. Он спросил, кривя большие губы:

— Извините, я не понимаю. Почему вы не сопротивлялись?

— Как?

— Ну хоть как-нибудь! Нельзя же так, будто овечка на веревочке. Извините…

— Я думал… Видишь, глубоко это в нас сидит, гражданское послушание. Да и смысла не было. Попал бы в уголовники, это еще хуже.

Цезарь опять скривил губы:

— Хуже — чем?

Корнелий тоскливо усмехнулся:

— Так уж нас воспитали. Хочется не только жить комфортабельно, но и умереть с удобствами.

— Все равно я не понимаю, — тихо и упрямо сказал Цезарь. — А почему вы говорите «нас»? Разве все такие?

Да, это он прямо. В лоб. Так меня, мальчик!

— Ты прав. Наверное, не все. — И подумал: «Твой отец, конечно, не такой».

Цезарь сказал, будто сам с собой советовался:

— Нет, все равно. Можно же было что-то сделать. Ну, хотя бы убежать в храм Девяти Щитов. Там не выдадут.

— Что? В какой храм?

— Вы не знаете?

— Я знаю храм Девяти Щитов. Но… так что из этого? Там, по-твоему, укрывают преступников?


— Разве вы преступник? Они укрывают тех, кто не виноват.

Корнелий усмехнулся:

— Это ребячьи легенды. В детстве я и сам верил таким сказкам. Ну, в старину, возможно, был такой обычай, про Хранителей много легенд рассказывают. Но сейчас-то, в эпоху всеобщей электроники…

Цезарь сердито перебил:

— Те, кто служат Хранителям, не подчиняются эпохам. И Машине тоже не подчиняются. Это вечный закон такой. Мне папа рассказывал.

То, что рассказывал папа, было, видимо, для Цезаря незыблемо. Даже если это старая сказка. И Корнелий не стал спорить. Лишь сказал:

— Ну, убежал бы я туда, а что дальше? Та же тюрьма. Куда денешься?

Цезарь пренебрежительно повел плечом. Видно было, что ему противна такая покорность. Корнелий не удержался, спросил:

— А ты… в тот раз, когда хотел убежать, думал добраться до этого храма?

— Нет. Они же прячут только тех, кому грозит смерть.

«А тебе, ты думаешь, не грозит?» — вдруг резануло Корнелия. В этот миг раздался топот: ребята возвращались с уроков. Цезарь быстро лег и закрыл голову курткой.

Сказка о Лугах

Ни обедать, ни ужинать Цезарь не пошел. Весь день лежал на койке — бессловесный и почти неподвижный. Лишь голову то закрывал своей «гусаркой», то откидывал курточку на табурет.

Или это было полное отчаяние, или что-то зрело в мальчишке?

После ужина две девочки — десятилетние Анна и Мушка — подошли к Корнелию.

— Господин воспитатель…

— Господин Корнелий, можно мы сегодня попозже ляжем?..

— Всего на полчасика. Можно?

Сунулся тут же тихий улыбчивый малыш, по прозвищу Кот, приятель Чижика:

— А то Антон давно сказку не рассказывал.

Сказка так сказка. Корнелию-то что? И все же он поставил условие:

— Только в спальне у мальчиков соберитесь. Чтобы новичок тоже привыкал. Может, хоть немного оттает.

Никто не спорил. Но уселись в самом дальнем от койки Цезаря углу. Цезарь не двигался. Возможно, уснул.

Сейчас Корнелий не испытывал к нему никакого сочувствия. Даже наоборот, раздражение появилось. И какая-то уязвленность. Что ни говори, а мальчишка-то был крепче его. Сильнее душой. Честнее. «Почему же вы не сопротивлялись?..»

«Тебе легко рассуждать, — хмыкнул Корнелий. — В твоем возрасте все просто…»

И хотя Цезарь лежал с укрытой головой, Корнелий ясно представил его лицо. Словно пренебрежительно шевельнулся угол большого рта:

«Вы и в моем возрасте были такой же, как сейчас, Корнелий Глас. Вот Альбин Ксото — другое дело…»

Ох, идите вы все… Тошно и пусто вокруг. Хорошо, что в аптечке нашлось снотворное (видать, Эмма и ее коллеги страдали бессонницей). Сейчас — две таблетки, глоток воды, и пускай ребятишки рассказывают сказки хоть до утра.

Корнелий потянулся к шкафчику и машинально глянул в сторону, сквозь стеклянную стенку. Мальчики и девочки сидели тесно. Кто на койке Антона, кто на придвинутых табуретах, а Чижик и Кот даже на тумбочке (что, конечно, было вопиющим нарушением порядка). Цезарь откинул куртку. Вдавился щекой в подушку, смотрел издалека на ребят. Голосов не было слышно.

Корнелий отложил таблетки. Тихо шагнул в спальню. Чижик и Кот вздрогнули. Кот неловко спрыгнул с тумбочки, шлепнулся, перепуганно заморгал. Корнелий посадил его обратно. Все одобрительно молчали.

— Можно я с вами? — Корнелий сел рядом с Татой, ладонью провел по забинтованной ноге: — Ну что, не болит?

— Не-е…

— Эх ты, кроха…

Она закаменела на секунду, потом дернулась, притиснулась к нему, прижалась к локтю. А с другой стороны — Тышка. Со спины придвинулся, часто задышал в затылок, засопел вечно сырым носом неуклюжий Дюка. И остальные шевельнулись разом, сели теснее. Лишь Антон смотрел на это и не двигался. Но и у него лицо потеплело.

— О чем сказка-то? — спросил Корнелий.

— Да та… про гусей. — Антон смутился. — Я уж сто раз ее рассказывал, а они опять: расскажи да расскажи…

— Ну и давай, раз просят. Я тоже послушаю, можно?

— Ага, — торопливо сказала Тышка, — Антон, давай дальше.

— Ладно… — Глядя поверх голов, Антон заговорил вполголоса и ровно, привычно: — …Тогда он стал забираться на эту самую высокую гору… Сперва был на склонах дремучий лес, заросли, колючки, травы ядовитые. Всю одежду маленький рыбак изодрал, сам исцарапался, изжалился, но добрался до голых скал, до каменных осыпей… Вот он дальше карабкается. А там еще страшнее: не туда ногу поставишь — камень срывается, а за ним целая тысяча. Все башмаки маленький рыбак изорвал, все ноги изранил, но боли даже не чувствует, лезет выше, выше… И наконец уже такая высота началась, где лед между скал и ветер такой, что вот-вот сдует в пропасть. Жестокий ветер, как тысяча стальных щеток. Весь лед и даже все камни вычистил до блеска. Все кругом сверкает, и небо над маленьким рыбаком синее-синее, но холод просто нестерпимый. Тут и в шубе закоченеешь, а маленький рыбак-то в лохмотьях… И остановиться нельзя, потому что, как остановишься да спрячешься от ветра, теплее делается, а это опасное тепло, в сон уводит, уснешь и не проснешься.

— Я один раз зимой так тоже. Давно… — вдруг тихо сказал Ножик. На него посмотрели без досады, но с просьбой: помолчи, дай послушать. Видно, это воспоминание Ножика слышали не впервые. Впрочем, и сказку тоже…

— …И вот наконец вершина. Острая, ледяная, еле-еле можно удержаться. Но тут ветер будто пожалел маленького рыбака, поутих. А тот смотрит: с юга летит стая, двенадцать белых гусей. Успел, значит!

Кот и Чижик на тумбочке дружно вздохнули.

— Тогда маленький рыбак вытянул руки и закричал:

«Гуси-гуси, не летите мимо, опуститесь ко мне! Я вас очень прошу!»

Он громко-громко закричал это над горами. И гуси повернули к нему. И стали кружиться. А маленький рыбак встал коленями на лед и просит:

«Гуси-гуси, не бросайте меня, возьмите с собой на луга!»

Старый гусь с серебряным кольцом на лапе гогочет:

«Не возьмем на луга! Зачем ты запутал наши волшебные сети? Зачем дразнил старую гусыню?»

А маленький рыбак:

«Я же не знал, что это ваши сети! Не знал, что волшебные!.. А гусыня меня первая клюнула, вот я и рассердился. Я больше не буду… Гуси-гуси, ну простите меня, пожалуйста!»

«Ладно, — говорит старый гусь, — мы тебя прощаем. Но взять с собой не можем…»

Тут маленький рыбак заплакал:

«Тогда сбросьте меня крыльями с этой самой высокой горы, чтобы я разбился. Пускай уж если я умру, то хотя бы там, где тепло, на траве умру… Сбросьте, а то я прыгнуть боюсь».

Гуси зашумели, загоготали, а самый младший, первогодок, говорит:

«Гуси-гуси, давайте пожалеем мальчика. Он ведь все равно что гусенок без стаи, пропадет один. Давайте возьмем его на луга».

Опять они зашумели, заспорили, наконец старый гусь сказал:

«Мы тебя можем взять, но только если будешь кормить нас в полете. Ты наши сети перепутал, мы рыбы не поели, нам без пищи до лугов тебя не донести, сил не хватит…»

Маленький рыбак говорит:

«Буду кормить!»

А сам думает: «Как-нибудь долетим».

Гуси слетали в лес, нащипали веток, сплели клювами не то корзину, не то гнездо большущее, посадили в него маленького рыбака и понесли. Над горами, над лесами… Час летят, два летят. Шестеро корзину несут, шестеро просто так, рядом. А потом меняются… Вот сменились десятый раз, и один гусь вдруг закричал:

«Есть хочу, сейчас упаду!»

Испугался маленький рыбак, не знает, что делать. А гусь опять кричит:

«Падаю!..»

Маленький рыбак заплакал, собрал силы, оторвал от ноги кусок мяса, бросил гусю в клюв… Не бойтесь, это не так уж больно было, ноги-то все равно отмороженные… Ну, больно, конечно, да терпеть можно… А тут другой гусь кричит:

«Есть хочу!»

Оторвал маленький рыбак кусок от другой ноги… А в это время третий гусь закричал…

Вот так летят они, кормит маленький рыбак гусей самим собой, плачет и думает: «Скорее бы долететь, хоть одним глазком на луга поглядеть, а то ведь умру и не увижу…»

И вот опустились они на берегу синего озера, в котором белые облака плавают, отражаются. Обступили гуси корзину, загоготали испуганно, крыльями захлопали: почему маленький рыбак голову уронил, почему в крови? А как поняли — всполошились еще пуще! Выплюнули мясо, приложили к ранам на ногах, на руках, а старый гусь раны заклеил волшебной слюной. Потом окунули они в озеро крылья, обрызгали маленького рыбака, тот и очнулся…

Смотрит — слева синяя вода, справа — до самого края земли высокая трава с цветами и густые рощи среди лугов, будто острова. А между рощ, над травою, там и тут белые дома с красными крышами стоят, а от домов идут люди. Мужчина идет и женщина и девочка с мальчиком. Волосы у них желтые, глаза синие, а лица добрые. А впереди рыжая собака бежит, хвостом машет. Глаза у собаки золотистые, язык розовый, и она будто смеется. Гуси тут как закричат:

«Люди-люди, га-га-га! Мы вам мальчика принесли с дальней стороны!» И улетели.

Маленький рыбак стоит и не знает, что делать. Собака подбежала, стала теплым языком последние ранки на нем зализывать.

А девочка спрашивает:

«Ты чей?»

Он говорит:

«Ничей, сам по себе. Меня гуси принесли…»

Женщина говорит:

«Хочешь с нами жить? Я буду твоя мама…»

Он как побежит, как обнимет ее…

Мужчина говорит:

«Я буду твой отец».

Мальчик говорит:

«Я буду твой брат».

А девочка:

«Я буду твоя сестра».

А собака ничего не говорит, только хвостом машет, но и так все понятно…

Вот и вся сказка…

Они с минуту сидели неслышно, не возились, не шептались. Потом потихоньку завздыхали, зашевелились.

Чижик осторожно сказал с тумбочки:

— Нет, это не все. Еще сказка про луга, как там люди живут… Антон, расскажи.

— Про луга — это уже не сказка, — строго возразил за спиной Корнелия Илья.

А неуклюжий Дюка завозился и вздохнул:

— Про гусей — это сочинительство, а про луга — по правде.

Они все опять зашептались, запереглядывались. Старшие девочки — Дина и Лючка — встретились глазами с Корнелием и отчужденно потупились. Он почувствовал себя гостем, которому деликатно намекают, что пора заканчивать визит.

Конечно! У них свой мир, свои тайны, своя сказка, которая, кажется, стала чуть ли не религией. Сказка-надежда про волшебную страну, куда можно бежать из постылой тюрьмы…

Он хотел встать, но Тата вцепилась в локоть. Надо же!..

Антон вдруг сказал, глядя прямо в лицо Корнелию:

— Чего ж рассказывать сказки про луга. Вот если бы найти человека… — Он словно принимал Корнелия в равноправные собеседники. — Гусей, конечно, по правде не бывает, а вот люди, которые умеют уводить, они есть…

— Уводить на Луга? — прямо спросил Корнелий.

— Ага… — выдохнул Антон.

А Лючка, обнявшись с Диной, мечтательно объяснила:

— Это дальняя страна такая. Может, даже другая планета… Там все без индексов живут, и если кто-то сирота, ему сразу говорят: «Иди жить к нам». И луга кругом зеленые-зеленые… Только бы знать, как уйти…

— Антон, расскажи про Вика, — попросил Ножик.

— Сколько можно про одно и то же…

— А ты Корнелию… господину Корнелию расскажи.

— Ну, ладно. — Антон опять быстро глянул Корнелию в зрачки. — В той школе, где я раньше жил, в Суме, три года назад… там привезли одного. Вик его звали. Он был тогда такой, как я сейчас… Он говорил, что может уйти. На Луга… Через зеркала… Мы сперва не верили, а он вот что делал. Два зеркала берет и ставит их вот так… — Антон сдвинул прямые ладони под углом. — Примеряет, примеряет… А потом берет железный шарик и между зеркальцами — раз! С размаху! Мы думаем, осколки будут. А ничего, даже звону нет. И шарика нет. Нигде… Вик говорит: «Он уже там». Где? А он: «В дальнем краю, на зеленых лугах…» Тогда я про Луга и услыхал первый раз… Вы не слыхали… господин Корнелий?


Корнелий молча покачал головой. Антон опустил глаза — недоверчиво и недовольно.

— А дальше что? — нетерпеливо сказал Ножик.

— А дальше… Он говорит: «Уйдем вместе». Хотел нас научить, да не успел. Кто-то настучал, за ним пришли… Он тогда встал в коридоре, там с одной стороны зеркало такое, от пола до потолка, а с другой — стеклянная дверь. Он дверь-то дернул, она встала к зеркалу углом. Он в эту щель отшатнулся — и все. Нет его… Бегали, искали, всех допрашивали. Потом школу расформировали, она большая была… Неужели вы про такое дело не слышали, господин Корнелий?

— Откуда же…

— Но вы же воспитатель.

— Я не настоящий воспитатель. Я просто вам еще не рассказывал.

— А мы догадались, — прошептал робкий, вечно виноватый Гурик.

— О чем? — вздрогнул Корнелий.

— Что не настоящий.

«Мне бы, как вам, бежать на Луга, да тоже не знаю дороги», — чуть не сказал Корнелий. Но очередной приступ изнуряющего уныния накрыл его. Корнелий с трудом встал.

— Спать, ребята.

— Давайте молитву, — шепотом сказал Илья. — Потихоньку.

Оглядываясь на лежащего ничком Цезаря, все тесным кружком встали между коек. Слов теперь слышно не было, но Корнелий знал: это «Гуси-гуси…». Молитва ребячьей горькой мечты.

Стало чуть легче. А что же Цезарь-то? Корнелий обернулся.

Цезарь… встал. Одернул свои скомканные брючки, опустил руки, низко наклонил голову. И стоял так, пока ребята не разошлись к своим постелям.

Что же это он? Из-за молитвы? Он ее наверняка даже и не слышал.

Теперь Цезарь отрешенно сидел на постели. Корнелий подошел.

— Значит, ты верующий?

— Я?.. Почему вы решили?

— Ну вот, встал же…

— Ну и что? Раз люди молятся, нехорошо лежать… Это их дом.

Просто чтобы не кончать разговор (может, хоть немного оживет мальчишка), Корнелий сказал:

— Ты молодец. А что, в вашей семье не признают никакой религии?

«Вот балда-то! Не надо про семью…»

— Нет… Папа говорит, что любая религия — это наивность. Мы признаем только Юхана-Хранителя. Но это не святой, он жил на самом деле…

— Да?

— Он был мальчик, трубач в крепости. Враги напали, хотели его убить, но он не испугался, заиграл тревогу и спас город. За это его объявили Хранителем.

— Я что-то слышал в детстве… Значит, этот Юхан у вас дома заменяет Бога?

Цезарь глянул недоуменно и строго:

— Бога никто не может заменить. При чем тут это?

Антон спросил:

— Господин Корнелий, можно выключить верхний свет?

— Можно.

Большая лампа погасла, ровно, почти уютно зазеленели в простенках ночные фонарики. В свете ближнего ночника лицо у Цезаря стало еще более резким.

Снова заговорил Антон:

— Спокойной ночи, ребята. Спокойной ночи, господин Корнелий. Спокойной ночи… Цезарь.

— Спокойной ночи… — прошептал тот, растерянно помолчав.

— Ложись, постарайся уснуть, — сказал Корнелий.

— Хорошо.

— Послушай… Цезарь. Тебя так и надо звать этим именем? Или можно как-то поуменьшительнее? — Корнелий и сам не знал, почему это спросил. Цезарь медленно поднял лицо.

— Да… Папа зовет по-южному: Чезаре. А мама… иногда просто Чек. — Губы у него шевельнулись в намеке на улыбку. И Корнелий понял — мгновенно! — что, улыбнись мальчишка, и лицо его преобразилось бы. Появилась бы та самая детская округлость щек, заблестели бы глаза, забавно растянулся бы веселый белозубый рот. И стал бы Цезарь удивительно славным Чезаре, озорным Чеком.

Но он вдруг опять закаменел.

— Если позволите, я лягу. И называйте меня, пожалуйста, Цезарь.

Корнелий быстро встал. В своей каморке бросил в рот две таблетки. Потом еще одну, последнюю. Запил из стакана противной теплой водой. Не раздеваясь, упал на кровать.

«Гуси-гуси, га-га-га…»

«Железный шарик — сквозь зеркало… Стебелек сквозь стекло… Почему?»

«Все-таки как может исчезнуть у живого человека индекс?.. А, Цезарь?..»


Сигнал побудки Корнелий проспал. Поднялся он, когда ребята вернулись с завтрака и переодевались для школы. Цезарь, помятый, босой, сидел на койке и, морщась, разглядывал свои носки. Потом взглянул на вошедшего в спальню Корнелия.

— Извините, но я так не могу. Без чистого… Почему не привезли мои вещи?

«В самом деле, почему? Идиоты…» — подумал Корнелий. Но сказал хмуро:

— На дворе, у очистного блока, люк прачечной. Сложи все в пакет, брось туда. Через полдня будет готово.

— А полдня мне ходить голым?

— Оденься как все. Уж как-нибудь выдержишь несколько-то часов, — с раздражением сказал Корнелий. Голова тоскливо гудела, подташнивало.

Цезарь заколебался. Увидев его нерешительность, Антон кивнул девочкам. Лючка слетала в кладовую и принесла стопку одежды. И пластиковый жесткий пакет. Цезарь что-то буркнул, взял это имущество и удалился в умывальную. Через несколько минут появился переодетым.

Школьный костюм не сделал его похожим на остальных. Во-первых, форменный жилетик он так и не надел, а по-прежнему держал на плечах свою «гусарку». Во-вторых, и походка, и взгляд, и поворот головы — все говорило, что мальчишка «не отсюда» и здешнюю жизнь отталкивает всем своим существом. Несмотря на то, что бледен и покачивается.

— Ты завтракал? — спросил Корнелий.

Цезарь двинул уголком рта.

— Он не завтракал, — сунулся Чижик. — Мы звали, а он…

— Антон, веди ребят на уроки. Мы с Цезарем придем позднее.

Цезарь глянул удивленно и пренебрежительно.

Когда ребята ушли, Корнелий тяжело сказал:

— Ты ведешь себя глупо, ни то ни се. Надо было или сразу ложиться и помирать в знак протеста, или принимать здешние правила до конца.

— Как вы? — тихо, но дерзко спросил Цезарь.

Корнелий ощутил быстрое желание дать ему крепкого шлепка (и почему-то обрадовался этому). Но ответил медленно и сдержанно:

— Неудачное сравнение. У меня… нет родителей, которые тревожатся и ждут… А ты ведь, наверно, надеешься еще увидеть отца и маму?

Это было, кажется, в точку. Цезарь закусил большую губу, уронил голову. Шепотом сказал:

— Извините.

— Идем.

В пустой столовой Корнелий глянул на табло с меню БДСБ — блока доставки стандартных блюд. Расположенная в старом доме, неказистая с виду, школа-казарма для «бичат» была тем не менее подключена ко всем коммуникациям. Ну и понятно! Не держать же поваров, прачек и прочий хозяйственный люд для нескольких безындексных пацанят. С уборкой ребятишки справляются сами, а остальное — автоматика…

Корнелий взял из окошка две тарелки с непонятной серой кашей, две чашки кофе и хлеб. Цезарь съел все быстро, не морщась.

— Ну, как? — спросил Корнелий. Потому что каша была похожа на сладкий клей.

Цезарь пожал плечами:

— Не все ли равно?.. Благодарю вас.

Он понес в мойку свою и Корнелия посуду, ухитряясь не уронить едва державшуюся на плече «гусарку».

— В школу-то пойдешь? — спросил Корнелий.

— Я закончил четвертый класс высшего частного колледжа профессора Горна. Вы думаете, здесь похожие программы?

— Не думаю… Значит, опять будешь весь день сидеть в спальне?

Цезарь поправил «гусарку», помолчал.

— Хорошо, я пойду…


От кадыкастого длинного учителя уже попахивало. Корнелий кратко объяснил ему положение дел с Цезарем и ушел. В гулкой после снотворного голове стучала мысль: «Что же дальше-то?»

Около часа он лежал у себя в каморке, потом позвонил Альбину, чтобы сказать: «Инспектор, кончай эту волынку как хочешь! Я так больше не могу…» К счастью или на беду, инспектор Мук не ответил. Корнелий выждал несколько минут, опять схватил наушник, нацелился на кнопки… и ослабел от внезапного страха: а что, если и правда сейчас придет момент «кончать волынку»?

Он полежал еще, обмякший, с разбежавшимися мыслями. Затем, боясь нового приступа безнадежности, встал. Вынудил себя снова стать воспитателем. Пошел в класс.

Учитель в своем закутке был уже хорош. Ребятишки, кажется, добросовестно решали задачки электронного наставника, чье мудро-очкастое лицо маячило на стереоэкранах. Лишь Цезарь в своей кабине был занят явно не тем. На его экране возникали и распадались какие-то абстрактные композиции.

Цезарь оглянулся на Корнелия.

— Программы чудовищно примитивные. Я отключился.

— Вижу.

— А машина хорошая. Даже не ожидал.

— Что хорошего? Обычная школьная персоналка.

— Сама по себе да. Но она подключена к сети.

— К какой сети?

— К ВОТЭКСу.

— Не может быть…

«А собственно, почему не может быть? Раз школа подключена к общей системе коммуникаций… И поскольку в школе почти нет учителей, подсоединение к Всеобщей телеэлектронной кабельной сети вполне логично: для информации, для смены программ… Ребятишки могут этого и не знать… Хотя Антон, видимо, догадывается, научился же смотреть здесь телепередачи… Но пользоваться ВОТЭКСом — это надо уметь…»

Цезарь, видимо, умел.

— Я связался с информатором Центрального аэропорта, я знаю шифр. Информатор ответил, что штурман Лот в рейс не уходил, он в отпуске. Значит, эти люди из Управления врут, я так и знал… А Бим ответил, что мамы и папы нет дома уже третий день. Что они, если я позвоню, просили не волноваться… — В голосе Цезаря задрожала слезинка. Он сглотнул ее. Опять затвердел.

Корнелий быстро сказал:

— А кто такой Бим?

— Наша домашняя машина.

— У вас есть компьютер полного профиля?

Цезарь удивленно глянул через плечо:

— Естественно…

«Ах да! Штурман Лот. Член экипажа кругового лайнера, да еще такой известный…»

Разрешения на машины с нейроблоками большого объема давались далеко не всем. Рибалтер, например, выбил себе. Поднял крик, что иначе не может, что он часто работает дома. Корнелию тоже могли бы дать, но он не просил, ибо дома никогда не работал. Дом — это для покоя, для радости… Странно, что Корнелий почти не вспоминает дом. Или боится вспоминать? Потому что знает: это никогда не вернется…

Но Цезарь-то надеется вернуться! И каждой жилкой, каждым нервом рвется домой!

— Ты наверняка продиктовал Биму, где находишься, — заметил Корнелий, — чтобы родители, когда вернутся, узнали…

Цезарь опять посмотрел через плечо. Холодно и дерзко.

— Ну и что? Хотите выдать меня?

— Ты с ума сошел, — искренне сказал Корнелий.

Цезарь опустил плечи.

— Я не понимаю. Почему меня сюда засадили и прячут?

— Мог бы и понять. Ты же умный человек. У тебя исчез индекс. Это случай небывалый. Управление правоохраны хватается за голову: почему это произошло, где причина?

— Меня и так полтора месяца возили по институтам и клиникам, выясняли.

— И не выяснили. А непонятное всегда пугает. Кто-то подумал: а вдруг люди узнают об этом? Начнется паника, пересуды. Если, мол, у одного индекс пропал, может и с другим случиться такое же…

«А что, если и в самом деле?» — подумал он.

— Это значит, меня могут и убить… — отвернувшись, проговорил Цезарь. Медленно, раздумчиво.

— Да ты что, малыш! Никто не может лишать жизни человека без приговора юридической Машины! А ребенок вообще неприкосновенен.

— Я и вижу… что неприкосновенен, — по-взрослому усмехнулся Цезарь. — Папа говорит: Машину придумали те, кому удобно за ней прятаться. И говорит, что всеобщая система индексов — это всеобщая глупость!.. — В голосе Цезаря прозвенел вызов.

— Согласен с папой, — вздохнул Корнелий. — Да что поделаешь…

Цезарь опять сидел, отвернувшись. Курточка лежала на полу. Плечи под казенной рубашкой были съеженные, острые. Стриженная шаром голова на тоненькой шее казалась чересчур большой по сравнению с плечами. Корнелий поймал себя на том, что ему опять хочется провести ладонью по этой щетке густых желтовато-белых волос. И задеть пальцем одиноко торчащий хохолок. И снова не решился. Представил, как обернется Цезарь, как затвердеет его останавливающий взгляд…

Цезарь вдруг бросил пальцы на клавиатуру. Играючи, как настоящий оператор, выстроил в глубине стереоэкрана картинку: две полупрозрачные пластины и черный шарик. Квадраты пластин сошлись под углом, отразились друг в друге, создав что-то вроде размытой по краям кристаллической решетки. Шарик, набирая скорость, ринулся в гущу этих переплетенных плоскостей, и они вдруг вытянулись в одну широкую ленту, которая замкнулась в кольцо. Шарик метался внутри кольца. Корнелию вдруг вспомнилось, как в широком синем обруче вертелся худой коричневый мальчишка — в тот последний нормальный час жизни, когда он, Корнелий Глас, беззаботно шагал домой со станции (сто лет назад!).

— Что это? — сумрачно спросил Корнелий.

Небрежно и почти весело, словно не было прежнего разговора, Цезарь объяснил:

— Я тут хотел решить задачку о шарике: куда он девается между двух зеркал? Помните, вчера мальчик рассказывал? Антон, кажется…

— Ну… и что? — по-настоящему удивился Корнелий. — Зачем это тебе?

— Так. Любопытно.

— И… решил?

— Видите, что получается.

— Вижу. Шарик в кольце, никуда не исчез.

— А если вот так… — Широкая лента порвалась, перекрутилась и сомкнулась опять, изобразив нечто вроде восьмерки. Шарик выскочил на ее внешнюю сторону…

— Кольцо Мёбиуса, — сказал Корнелий. — Соединение двух плоскостей в одну…

— Ага, — откликнулся Цезарь, и впервые прозвучала у него озорная ребячья интонация. — А теперь… опять! — Ленточная восьмерка порвалась вновь и соединилась в обычное кольцо. Только шарик бегал уже не внутри, а снаружи кольца. — Видите? Он ушел на другую плоскость!

— Вижу… Только понять не могу.

— А если представить вместо плоскостей трехмерные пространства? Они тоже на миг разорвались и соединились в одно, а шарик в это время перескочил…

— Ты мудрец, — без капли иронии сказал Корнелий. — Откуда это у тебя?

— Мы с папой часто играли в пространственные игры. Когда он дома бывал… Я один раз построил семимерный субкристалл с переходом в межпространственный вакуум. Папа не поверил, начал перезапись… А Бим не выдержал, отключился…

Последние слова Цезарь сказал уже вяло, угасающим голосом. И опять обмяк.

Чтобы он совсем не сник (хотя не все ли равно?), Корнелий торопливо спросил:

— Ну, а за счет чего происходит разрыв и соединение пространств? Или это «уже другая задача»? Как в анекдоте про студента и профессора?

Цезарь приподнял и уронил плечи.

— Не знаю… Извините, у меня голова разболелась. Отсюда можно уйти до конца занятий? Я хочу лечь.

— Иди… — угас и Корнелий. — Я скажу учителю.


Оставшись в кабине, Корнелий устало сел на хлипкий вертящийся табурет. И вдруг почувствовал: пальцы запросились к пульту. Рефлекс, наверно…

Экран был маленький, но пульт стандартный. Правда, большой ряд символов и микрофон для звуковых команд были заблокированы, однако Цезарь (ловкий парнишка все-таки!) умело обошел блокировку, подключившись к ВОТЭКСу через канал общешкольного информатория (видимо, подкинул такой хитрый вопрос, что Центральная Учебная Машина сама сомкнула контакты с большой сетью).

Корнелий привычно бросил пальцы на клавиши. В глубине стереоэкрана возникло желто-красное паутинное кружево остроугольной композиции. И неожиданно сложилось в узор, напоминающий фигурную решетку на тюремном окне…

И тогда Корнелий, обмерев от мгновенной слабости, от неожиданной надежды, послал вызов: «Информация юридической службы. Логические задачи…»

А в самом же деле! Юридическая Машина должна учитывать прецеденты! В старину, если человека расстреливали и не могли убить первым залпом, его потом лечили и миловали. Если у повешенного рвалась веревка, его тоже щадили!

«Субъект А, будучи приговорен к административной казни по штрафному миллионному шансу, не смог быть подвергнут акции по вине исполнителя (субъект В), оказавшегося неготовым к выполнению данной служебной обязанности. В то же время должностным лицом (субъект С) индекс осужденного был заранее снят с контроля, а субъект В — тоже заранее — подписал протокол о состоявшейся акции… Может ли в данном случае субъект А рассчитывать на помилование — с учетом прецедента, который условно назовем „лопнувшая веревка“?..»

Дальше Корнелий, судорожно давя податливые кнопки, подробно изложил ситуацию с неудавшимися казнями (в том числе и случай с героем фильма «Дочь контрабандиста») и факты отмены судебных приговоров. Потом загнал текст в шифровальный блок.

Алгоритм получился на три с половиной строки. Почему-то не доверившись транслятору, Корнелий сам отстучал цепочку цифр, букв и знаков. И, потеряв дыхание от тоскливого страха и жалобной надежды, стал ждать.

Сероватая пустота экрана мерцала голубыми искрами помех: машина была не экранирована. Оно и понятно: безындексные ребятишки не излучают. Но Корнелий-то излучал! Его лишенный юридической силы индекс по-прежнему посылал в эфир свои микроимпульсы. Кричал: я живой!

Экран был пустым странно долго (или так показалось?). Потом повисли в пустоте светящиеся строчки: «Прошу подождать. Изложенные условия на грани нестандартной ситуации».

И Корнелий, изнемогая, ждал еще целую вечность… Наконец строчки мигнули, пропали, и на их месте возникли другие:

«Ссылка на прецедент несостоятельна. Помилование субъекта А могло иметь место в том случае, если бы субъектом В ему был введен раствор и этот раствор не оказал бы запрограммированного действия (аналогия с лопнувшей веревкой). В условиях задачи субъект А не подвергался воздействию со стороны субъекта В (исполнителя) и потому по-прежнему подлежит штрафной акции. Субъект В, виновный в неисполнении и досрочном подписании протокола, и субъект С, заранее снявший индекс с общего контроля, в данном случае считаются несоответствующими служебному положению, подлежат ведомственному суду (первый по административной, второй по уголовной части) с передачей приговора на санкционирование и штрафную жеребьевку штрафной Машине муниципального уровня…»

Корнелий не ощутил нового приступа страха или уныния. Наоборот, даже какое-то облегчение почувствовал. Наверно, оттого, что не надо больше ждать и мучиться… Он посидел еще, тупо глядя в искрящуюся глубь опустевшего экрана.

Потом щелкнул динамик. Негромкий голос инспектора Мука сказал с усмешкой, но тревожно:

— Это Альбин… То есть «субъект Цэ»… Корнелий, дружище, не играй в такие игры, а то зацепят на контроле, копать начнут. Все обращения в юридическую сеть фиксируются автоматически, ты же не дитя, должен понимать… Я тебе говорил: сиди тихо, не шебуршись.

— Тебя бы на мое место, — выдохнул Корнелий.

— Понимаю… А я что? Я и так все, что могу… Мы с тобой, можно сказать, одной веревочкой повязаны. Проникнись…

Булочки с изюмом

После обеда Цезарь сходил к люку прачечной и торопливо переоделся в свое — чистое и отглаженное. И опять словно отгородился от всех крепкой стенкой. Но когда ребята пошли играть во двор, в спальне сидеть не стал, вышел за остальными. Сел на скамейку у забора и смотрел, как мальчишки и девчонки в зарослях желтой акации сооружают «балаган».

Корнелий разрешил ребятам взять в кладовых старые листы пластика, пустые контейнеры, остатки рулонной пленки, и обрадованные «бичата» сооружали себе «летнюю дачу». Хоть какое-то развлечение в жизни. Тем более, что завтра воскресенье. (Господи, значит, Корнелий здесь всего неделю! А кажется — год!) В «балагане» ребята хотели устроить что-то вроде пикника. Ножик сказал, что у них с Тышкой общие именины (вроде бы оба родились в августе) и они будут сегодня праздновать. «Можно, господин Корнелий? Мы шуметь не будем… А потом мы балаган разберем и все сложим на место…» — Валяйте…

И старшие, и малыши работали старательно, без лишней суеты. Спокойно и почти весело. Но видно было, что сумрачный Цезарь, молчаливо сидящий в отдалении, им в тягость. То ли виноватыми себя чувствовали, то ли стеснялись новичка. И злились про себя, наверно. Нет-нет да и бросят неловкий взгляд.

Видимо, Цезарь понял, что дальше так нельзя. Что ни говори, воспитание — великая вещь. Если мальчишку десяти лет учили быть человеком, он не позволит себе долго смотреть волчонком на тех, кто не виноват в его беде. Корнелий увидел, как Цезарь встал и, словно пересиливая себя, подошел к Илье.

Илья сидел поодаль от остальных и старался содрать крышку с большого пластмассового контейнера от какого-то прибора. Крышка не поддавалась.

— Извини, но так ничего не получится, — негромко и отчетливо сказал Цезарь. — Надо чем-то подцепить…

Тут же возник рядом Чижик — с железкой, похожей на стамеску:

— Вот! Годится?

Илья, сидя, зажал скользкий ящик пыльными побитыми ногами, а Цезарь железной полоской подколупнул крышку. Она с чавкающим звуком отошла. Илья засмеялся. Они взглянули друг другу в лицо. Корнелий, устроившись под яблоней, смотрел с пяти шагов. На миг ему показалось, что Цезарь тоже наконец вот-вот улыбнется.

«Ну! — с неожиданным нетерпением нагнулся вперед Корнелий. — Давай…» Цезарь не улыбнулся. Но, кажется, лицо его чуть потеплело. И может быть, какая-то ниточка, намек на симпатию, появилась между мальчишками. Возможно, Илья, смахивающий на юного скрипача (хотя и с синяками на ногах, нечесаный, в порванной рубашке), казался Цезарю ближе и симпатичнее других «безынд». Более похожим на одноклассников из частного колледжа профессора Горна.

Кто знает, как могли пойти события с этой секунды. Может, Цезарь подружился бы с Ильей и подбил бы его на побег. Может, наоборот, привык бы к этой компании «бичат» и зажил их жизнью. Или его разыскали бы и отбили через суд родители (хотя едва ли). Или… можно гадать. А сколько дней, месяцев или даже лет прожил бы здесь исчезнувший для всего мира Корнелий Глас? Если бы не крошечный случай — один из тех, которые порой полностью меняют ход событий. А именно: маленький Чижик сунул нос в контейнер.

Сунул, сморщился.

— Фу, там грязища, смазка какая-то… Давайте, вымою!

Обхватил, потащил контейнер к садовому крану, стукая по гулкой пластмассе коленками. Споткнулся, перелетел через свою ношу, расцарапал нос. Подскочил его приятель Кот. Подбежала Дина:

— Ой, кувыркальщик… Пошли, смажу бактерицидкой.

— Не, она щиплется!

— Не сочиняй.

— Иди, Чижик, иди, — посоветовал Кот. — Я в прошлом году нос расковырял и не помазал, дак помнишь, он раздулся, будто булка.

— «Булка»… — фыркнули рядом Тата и Тышка.

Потом Тышка весело округлила глаза:

— Ой, я придумала!

Она отбежала к Антону, встала на цыпочки, что-то зашептала ему в ухо.

Корнелий словно собственным ухом ощутил теплый этот шепот. В точности так же когда-то шептала ему свои секреты маленькая Алка (и торопливые неразборчивые слова щекотали кожу и шевелили волосы на виске).

Ведь это же было так, было…

Антон кивнул, осторожно отодвинул Тышку и зашагал к Корнелию.

— Господин Корнелий, можно вас попросить?.. Разрешите мне на десять минут выйти за ограду. Там на углу есть лавка, в ней булочки продают, всегда горячие, с изюмом. В доставке таких не бывает даже по воскресеньям. Изюму там густо-густо… Ребята говорят: мы бы в балагане именинный чай устроили…

Корнелий озадаченно молчал.

— Эмма… То есть госпожа Эмма и господин Валентин иногда разрешали… У нас мелкие деньги есть, нам выдают карманные…

Не зная, что решить, Корнелий машинально прошелся глазами по Антону: по серой фланелевой курточке, по мешковатым, перемазанным землей брюкам. Встретился с просящим взглядом.

— Я переоденусь в школьное, господин Корнелий. Я быстро…

— Да не в том дело. Инспектор Мук запретил всякие выходы на этой неделе. Нам всем влетит.

Антон сник. Потом опять глянул просительно:

— А тогда… извините… не могли бы вы сами купить? Это совсем рядом.

— Я?!

Ох, да они же ничего не знают! Никто, кроме Цезаря. Он, Корнелий, для них сотрудник школы, вольный человек. Наверно, меж собой удивляются: что это он безвылазно торчит здесь несколько суток.

А… почему бы не купить ребятам булочек? Кто помешает? Улан в проходной? Но в его глазах Корнелий просто дежурный воспитатель. А до лавочки квартал…

Ох как вдруг захотелось наружу, за эту грязно-белую стену!

Разве это что-то изменит? Ничего… Но все равно!

Сердце забухало, сбивая дыхание.

— Ну… хорошо. Только у меня ни гроша, давайте вашу мелочь.

Они сбежались стайкой. Лишь Цезарь в стороне. Антон собрал горсточку алюминиевых, почти невесомых монеток. Жалкие грошики, которые муниципальная служба призрения выдавала для радостей жизни безындексным детишкам. Наличные! Потому что перечислять-то было некуда — не имеешь индекса, нет и счета в банке…

— Вот, господин Корнелий. Пожалуйста, если можно, купите на все…

— Хорошо. Но условимся: чтобы здесь все было в порядке, пока я хожу.

Антон встал навытяжку, словно кадет:

— Честное слово, я отвечаю. Все будет тихо, сколько бы вы ни ходили…

«А сколько тут ходить-то…» Корнелий пошел к проходной. Сердце все еще колотилось. И словно эхо от него прозвучали сзади торопливые шаги. Догонял Цезарь.

— Господин Корнелий… Вот… — Он смотрел без прежней жесткости, почти умоляюще. Протягивал серебристую монетку. Она оказалась странно тяжелой.

— Что это?

— У меня другой нет, господин Корнелий. Это старинная. Десять колосков. Видите, на ней Юхан-Хранитель. Это денежка из древнего Звездограда.

На монетке в окружении мелких полустертых букв Корнелий увидел мальчишечий профиль. Пацаненок — со вздернутым носом, с растрепанными волосами…

— Но… она же у тебя, наверно, не просто так, — догадался Корнелий.

— Не просто. — У Цезаря повлажнели глаза.

— Наверно, вроде талисмана?

— Да! Но сейчас можно. Пусть.

«Значит, для него это так важно — внести свой вклад в ребячий праздник! Почему? Из-за одной переглядки с Ильей? Или просто измучился в своем одиночестве?» Но Цезарь торопливо выговорил:

— Я очень прошу. Я понимаю, из индексной будки вам нельзя звонить, но есть автоматы, которые от монеток работают. Эта подойдет, я знаю.

— Подожди. Куда я должен звонить?

— К нам домой бесполезно. Надо папиным друзьям. Простой номер: сорок два, сто одиннадцать, двести двадцать два. Вы только спрусите: «Дом штурмана Картеша?» А потом: «Цезарь там-то…» И все!

— Ну… ладно. А монетка-то эта зачем? Тут и так хватает мелочи…

— Нет! Пусть эта! Я знаю, она обязательно поможет…


В детстве Корнелий читал о страхе птицы, которую после неволи выпускают из окна. Открывшийся мир кажется ей жутко громадным и полным угроз. Она рвется назад — в комнату, в привычную клетку!..

Что-то похожее испытал и Корнелий, когда шагнул из проходной (улан глянул равнодушно и ничего не сказал).

Страх был подсознательный, вне всякой логики. Потому что окраинная, заросшая подорожником и диким укропом улица была столь же тихой, как и школьно-тюремный двор. С одной стороны — обшарпанно-белая стена, с другой — заборы, запертые мастерские и угол кирпичного склада. Не то что постовых, даже и обычных прохожих не было.

Корнелий часто подышал, загоняя страх в глубину. Сердце застучало ровнее… А чего он, собственно говоря, дрожит? Что может быть хуже смерти? Действительно, одичал за стеной…

Корнелий опустил горстку мелочи в пиджачный карман. Оглянулся. Лавочка, судя по всему, вон там, на перекрестке. Висит под карнизом одноэтажного дома старинная вывеска с фигурным кренделем. Ну, пошли…

День был теплый, солнечный, стрекотали кузнечики. Корнелий шел не спеша, ровно. Страх исчез, сонное умиротворение обволакивало Корнелия, он рассеянно улыбался. Лавочка оказалась заперта, но это его почти не огорчило. Можно найти какой-нибудь магазинчик в соседнем квартале. А заодно и телефонную будку. В самом деле, отчего бы не помочь несчастному мальчишке Цезарю Лоту? Чем Корнелий рискует? Ничем.

Он свернул за угол. Улица полого шла вверх. Слева оказалась длинная стена с широкими окнами, из них пахло пекарней. Справа тянулась витая решетка густого сада. У решетки стояла телефонная будка, но явно «индексная», не для монеток. Плутовато улыбаясь, Корнелий обошел ее.

Лавочек со сластями пока не было видно. Корнелий шагал дальше. Он чувствовал себя маленьким мальчиком, который впервые ушел из дома один, без спросу. Из травы у садовой решетки вышла серая кошка. Лениво пошла через дорогу. Не черная, но все-таки…

— Кыш… — сказал Корнелий. Кошка поглядела на него желтым прищуренным глазом, подумала и снисходительно пошла обратно. Хорошо…

Улица поднималась, поднималась и наконец привела на верх пологого холма. Здесь пролегала узкая бетонная дорога, за ней лежали сады с красными крышами коттеджей. За садами блестела река, а по берегам поднимался город. Пестрый, с путаницей современных кварталов и разномастной старины.

Как прозрачные кристаллы, переливались многоэтажные стеклянные офисы, торчали перевернутые сосульками башни Готического квартала, подобно римским акведукам, шагали со склона на склон арочные мосты монорельса. Сумрачно рисовался среди маленьких облаков на Древней Горе зубчатый контур Цитадели. Над ним шилом втыкалась в небо вышка-антенна Всеобщего Вещания…

Корнелий подумал, почти с нежностью, что он, по сути дела, всегда любил этот город. Несмотря на путаницу стилей, безвкусицу архитектуры, запутанность кварталов и бетонно-стеклянную стандартность Нового Центра. Выросший в тихой классической Руте, он приехал сюда уже взрослым и ужаснулся вначале чудовищным зданиям, бешеному ритму, вечному шуму, бестолковщине и многолюдью. Как-никак — первый после столицы город в Западной Федерации. А точнее — столпотворение разных поселков и городков вокруг двух центров — Старой Горы и нового Дневного квартала…

Корнелий неторопливо и даже умиленно водил глазами, когда прежний «птичий» страх вдруг опять встрепенулся в нем. Почему?!

А, вот что!.. Корнелий отступил в тень желтых акаций на обочине. По бетонке катил дорожный патруль. С десяток уланов на своих мотодисках.

Эти диски были постоянным предметом зависти мальчишек и загадкой для всех гражданских лиц. Плоское черное колесо с торчащими из оси педалями и маленькое седло на обтянутом тонкой шиной ободе. И все! Где двигатель, как держится и остается неподвижным седло на стремительно вертящемся колесе, почему оставленный уланом диск не падает, если даже наклонен под сорок пять градусов? Эффект спрятанного внутри могучего гироскопа?

Диски были тайной. Нет, не военной (ибо известно, армии как таковой в Вест-Федерации нет), но достаточно крепкой государственной. Управлению диском учили в специальных уланских школах. Оно и понятно — удержись-ка на этом чертовом колесе, лишенном даже руля! Зато все выученные уланы были наездниками-виртуозами. А маневренность дисков — необыкновенная. Они стремительно разворачивались на месте, перелетали через ямы и небольшие овраги, могли на несколько секунд зависать в воздухе и какое-то время даже мчаться по вертикальной стене…

Патруль пронесся мимо. Уланы в своей черной коже, в лакированных бутылочных крагах на согнутых ногах катили, сильно склонившись вперед, растопырив локти и уперев ладони в пояс. На угольных дисках белели крупные латинские буквы «UL» (Управление по обеспечению всеобщей лояльности). Неподвижные, хотя и чуть размытые буквы на бешено вертящихся колесах! Тоже загадка. Может быть, эффект стробоскопа?

Промчались, улеглась на бетонке легкая пыль. Улегся и страх Корнелия. Не нужен Корнелий этим стражам безопасности и порядка. «Никому ты не нужен, не дрожи…» Усмехаясь, он оглядел ближние окрестности. Наискосок через дорогу поднималась из лопухов стеклянная будка с телефоном. С буквами «МА» на стекле — монетный автомат. Вот и хорошо. Корнелий с мальчишечьим припрыгиванием двинулся через бетонку. И здесь, на самой середине, его прошила, просверлила, проткнула раскаленной вибрирующей иглой трель свистка.

Корнелий застыл. Неизвестно откуда возник постовой. Весь в черном, с желтыми ремнями, шел он по краю бетона. Небрежно помахивал жезлом и в то же время нащупывал на поясе уловитель индекса — блестящую коробочку с раструбом.

— Эй, сударь! Здесь переходить не полагается…

Корнелий стоял, оплывая ужасом.

— Я возьму ваш индекс… Эй, куда вы!

Корнелий побежал — сперва слабо, через силу, потом скорей, скорей. По-заячьи петляя, прорываясь сквозь кусты. Длинная трель словно вонзилась в затылок.

Он бежал, обмирая и ни о чем не думая. Думал словно кто-то другой. Короткими пунктирными мыслями:

«Успел ли взять индекс?» «Если успел, сколько минут уйдет на проверку?» «Индекс с общего контроля снят…» «Скоро ли догадаются проверить электронный архив штрафных дел?» «Если узнают — нить в тюрьму… Альбина — за шиворот…» «Так и так меня поймают. И тогда — все… Сразу!» «Нет, индекс он взять не успел. Приемник берет с пяти шагов, я отскочил…» «Куда я бегу? В тюрьму нельзя, да и путь отрезан…» Ясно было, что через минуту постовой улан поднимет тревогу. Потому что нормальные граждане от улан не убегают, только преступники. А преступников следует изолировать немедленно… Если индекс взят — пойдет сигнал на все локаторы общей сети наблюдения. И возможно — на спутник…

Нет, не взят! Иначе не ломились бы следом, не свистели бы. Не орали бы «стой»!

А куда он бежит? Сейчас оцепят район — мышь не проскочит.

Кусты какие-то, изгороди, улицы с изумленными прохожими, опять заросли. Крутой склон с дубняком. Гранитная лестница с проросшими в щелях одуванчиками… «Стебель сквозь стекло…» Откуда силы, чтобы столько времени бежать? Страх не спрашивает, страх кричит: «Беги!» А свист и крики не отстают. Святые Хранители, да что же это?!

«Хранители!» Над склоном, над холмом — круглый купол с темной ладонью на позолоченной маковке… Ладонь под облаками… Четыре пальца сжаты, большой чуть отведен. Ладонь сильно выгнута — словно подставлена ветру или лучам. Или заслоняет кого-то…

Серо-зеленые глаза мальчишки, голос: «…В храм Девяти Щитов! Там не выдадут».

«Это чушь. Старая сказка…» Гранитные ступени бьют сквозь подошвы. Скорее!.. Скорее — зачем? И нет уже дыханья, чтобы бежать вверх. И там, в храме, все равно ловушка, тупик.

А внизу — опять свист и топот.

Странно, он все еще бежит, не упал…

А старый храм опрокидывается сверху, как серый падающий айсберг… Нелепое сооружение, дикая смесь архитектур. Похожие на минареты угловые башни, готический портал с розеткой над входом, тяжелый романский купол. Чудовищная эклектика… Откуда силы думать об этом?.. Откуда вообще силы?

Опять свистят…

Стрельчатая арка входа надвинулась, сумрак и пустота храма обдали каменным холодом. Мерцали огоньки. Корнелий с ходу уперся руками в резной деревянный столб. Все… Теперь пусть берут… Он со всхлипом дышал.

Странный посвистывающий звук послышался в полумраке. Кто-то невысокий, стройный, в длинной одежде шел из мерцающей мглы. Это его одежда шелковисто посвистывала при быстрых шагах. Негромким высоким голосом человек спросил:

— Вас преследуют?

— Да… — всхлипнул Корнелий. И хрипло выдохнул: — Да!!

— Вам грозит гибель?

— Да!!

Корнелий все еще держался за столб.


Человек подошел, коснулся на столбе выпуклого завитка. За спиной Корнелия возник нарастающий скрежет. Корнелий, приседая, оглянулся. В светлом проеме входа быстро опускалась решетка. Брусья были толщиной в руку. Они казались очень черными на фоне яркого дня.

Храм Девяти Щитов

Корнелий снова повернулся к обитателю храма. От черной решетки и солнца в глазах плыли зеленые квадраты. Он лишь смутно различал фигуру священника. Тот был в сутане с короткой крылаткой и этой одеждой напоминал кардинала Ришелье из многочисленных серий о мушкетерах. Только без бородки и шапочки.

Судя по голосу и движениям, священник был молод.

— Успокойтесь, — произнес он с той же чистой и почти ласковой интонацией. — Здесь вам ничего не грозит.

«Значит, это правда! Слава Хранителям!»

Но тут же, разбивая надежду, грянули у входа голоса:

— Эй вы! Святые отцы! Выпустите этого!.. Который к вам прибежал! Живо!

Корнелий сжался, как пацаненок, застигнутый в чужом саду. Черные фигуры мельтешили за решеткой.

Священник, не меняя тона, сказал:

— Люди! Храм Девяти Щитов не выдает тех, кто ищет спасения от гибели. Это древний и незыблемый обычай.

— Иди ты знаешь куда! Не в игрушки играем!..

— Вы правы. Человек не игрушка. Особенно на пределе жизни.

Другой голос резче, но вежливее остальных произнес:

— Откуда вы взяли, что ему грозит смерть, святой отец? Это просто нарушитель уличного режима. Мы должны выяснить, почему он бежал.

— Человек теперь в храме, — возразил священник, — и все, что с ним случилось, должен сначала выяснить я. Таковы законы нашего учения.

— Эй ты, архангел в юбке! — заорали опять наперебой черные. — У нас свои законы! Сломаем решетку!

— Не советую к ней прикасаться. Может автоматически включиться напряжение. Идите за мной, друг мой. — Священник шагнул в сторону, за каменный выступ. Корнелий — со скомканными мыслями и на слабых ногах — следом.

Солнечная арка с решеткой и уланами сразу исчезла, отдалилась, голоса затерялись позади. Высокое, похожее на громадный грот с размытыми в сумраке стенами помещение обступило Корнелия сухой прохладой и дрожанием крошечных огоньков, которые, кажется, слегка потрескивали. На подступающих временами арочных сводах и квадратных колоннах виднелись неразборчивые фрески. Сквозь тонкие подошвы давил на ступни выпуклый узор чугунных плит.

А священник шел впереди, словно не касаясь пола, — легкий, в шелестящем шелке.

«Прелат», — подумал Корнелий. Это слово было из старых книжек о рыцарях, монахах и трубадурах. И в то же время чудилось в нем что-то летящее… Как чудно: всякая случайная мелочь лезет в голову в такой момент. Насколько же многослойны человеческие мысли.

Сутана священника полыхнула у близкого светильника вишневым отливом.

— Входите. — Священник открыл маленькую полукруглую дверь, закрашенную неясной картиной. Корнелий оказался в сводчатой келье без окон.

Это была самая настоящая келья — со стенами из тесаных камней, с витой решеткой в небольшой квадратной нише, в глубине которой горела ярко-белая лампа. С узкой черной постелью и дощатым столом. Предельно чужими казались тут большой стереоэкран и пульт великолепного суперкомпьютера «Интер-генерал». Откуда-то тянул ветерок с полынным запахом.

Священник показал на постель:

— Сядьте или прилягте. Вам надо прийти в себя.

Корнелий сел. «А ведь я спокоен», — подумал он. То ли от этой прохлады и горьковатого запаха, то ли просто от резкого упадка сил, он в самом деле чувствовал, что страх его растаял. Пришло усталое ощущение безопасности и покоя. Казалось, что по храму он шел долго-долго, словно это была целая страна гротов и пещер, выбитых в глубине исполинской горы. Зарешеченный вход и преследователи остались далеко-далеко.

Священник протянул тонкий стакан с мутноватой жидкостью. Питье было в меру холодным, кисловатым, со вкусом каких-то полузнакомых ягод. От него сделалось еще лучше, перестала кружиться голова.

— Благодарю вас, святой отец.

Священник улыбнулся:

— У нас не приняты такие обращения, мы не претендуем на святость. Меня зовут настоятель Петр. Вашего имени я не спрашиваю пока.

Сутана отбрасывала вишневые блики. Лицо настоятеля Петра было теперь хорошо различимо. Он оказался не таким уж молодым. Скорее всего, ровесник Корнелия. Но что-то мальчишечье проскальзывало в лице. Оно мало вязалось с одеждой и чином священнослужителя — вздернутый нос, редкие бледные веснушки, короткая светлая прическа, большие подвижные губы. Корнелий встретился с настоятелем глазами и поежился от неожиданного стыда.

— Я, наверно, похож на растрепанного петуха, который еле удрал от кухарки с ножом…

Настоятель Петр подвинул себе деревянный табурет, сел в трех шагах. Сказал мягко:

— Вы похожи на человека, спасшегося от гибели… Я не спрашиваю вашего имени, — повторил он. — Однако должен спросить: что же с вами произошло? Служители храма Девяти Щитов обязаны знать, кому помогают. Нет ли на человеке такого зла, когда он не заслуживает спасения… Должен сказать сразу, что в этом случае я тайно выведу вас в город и предоставлю собственной судьбе. Учение Хранителей зовет к добру и защите, но не признает всепрощения…

Корнелий сидел, упираясь ладонями в край постели. Смотрел то в лицо священника (приятное и словно бы слегка знакомое), то на свои колени — к немнущейся ткани брюк пристали частые колючки. Ему было хорошо и спокойно.

— Нет, настоятель Петр. Не думаю, что я злодей. И грешник не больше других. По крайней мере, последний мой грех ничтожен — не там я перешел дорогу… Я расскажу…


Он рассказал все. Оставил только в стороне историю своей воспитательской должности. Не потому, что его что-то смущало, а для краткости. Сказал, что просто безнадежно томился в тюрьме после неудавшейся казни. По сути дела, это была правда…

— А как вы оказались на улице?

— Я… Да просто вышел. До ближней лавки. Уланы привыкли ко мне, видимо, считали за служащего. И тут опять этот свисток. Задумался, перешел не там. Что-то сорвалось во мне, я побежал.

Настоятель Петр встал, сжал в ладонях курносое лицо, помолчал. Сказал совершенно неподходящее для священника:

— Черт знает что! С этой машинной цивилизацией мы дошли до полного идиотизма. Но, оказывается, сам этот идиотизм обретает свойства закономерности. Аномалия в главном русле развития. Словно в формуле, где поменялись числитель и знаменатель…

Корнелий, не понимая, молчал.

— Что же я могу для вас сделать? — Настоятель Петр задумчиво смотрел на Корнелия.

— Не знаю… — Страха у Корнелия все еще не было, но быстро возвращалось уныние. — Как ни смешно, а тюрьма была самым безопасным местом. Теперь деваться некуда. Не могу же я поселиться у вас навечно.

— Случалось и такое, — рассеянно отозвался настоятель Петр. — Правда, в старину. Однако это не выход. Сменить одну тюрьму на другую, только с более долгим сроком. К тому же нет уверенности, что нынешние власти долго и всерьез будут соблюдать закон об убежище…

— Вы сказали, что можете тайно вывести меня в город. Я вернулся бы… на старое место.

— Вам этого хочется?

— А что делать?

Настоятель Петр взглянул быстро и пристально.

— Есть один способ. Мы пользуемся им редко, но он есть. Хотите уйти совсем?

— Я… не понимаю.

— К другим людям, в другую страну. Там нет закона о выдаче. Это совершенно иной мир. Вижу, что не разумеете. Попытаюсь объяснить. Возможно, это прозвучит неправдоподобно, однако… вы слышали о теории многомерности миров?

Корнелий понял и поверил сразу. То, что с ним случилось в последние дни, было само по себе нереально, лишено логики, так почему же не прийти наконец и фантастическому спасению?

— Вы говорите о Лугах? — тихо спросил Корнелий.

— О чем?

— Простите. Я вспомнил сказку. Слышал недавно от… знакомых детей. — Корнелий внезапно ощутил тяжкое смущение. Настоятель вроде бы не заметил этого.

— Любопытно. О чем же сказка?

Мрачнея и сбиваясь, Корнелий в двух словах изложил сказочный сюжет. Несмотря на мягкость священника, он вдруг почувствовал себя мальчишкой на экзамене. Не говорить или ответить резкостью он не мог, от настоятеля зависело его спасение. Чтобы подавить в себе эту смесь раздражения и стыда, Корнелий добавил с фальшивой небрежностью:

— Видимо, это не только сказка, а… что-то вроде ребячьего поверья. Дети убеждены, что на Луга в самом деле можно уйти, если знаешь способ…

Тьфу ты, как все глупо, не к месту…

Настоятель Петр наконец опустил свои пристальные серые глаза. Побарабанил очень тонкими пальцами по обтянутому вишневым шелком колену.

— Да… Луга… Что ж, название не хуже других. И луга там, видимо, действительно есть. Но есть, конечно, и города, и деревни, и сложность жизни человеческой… Нет лишь, к счастью, одного…

— Чего же? — спросил Корнелий, с облегчением уходя от мальчишечьей темы.

— Индексов. Этой гнусной системы, которая обесценивает смысл человеческого бытия. И там никто никогда не посягает на жизнь другого человека. Ни при каких обстоятельствах.

— Трудно представить все это.

— Почему же! Когда-нибудь и мы, слава Хранителям, добьемся того же. В конце концов сгинет система индексов и тотальной слежки. Зачем жить, если не верить в это?

«Фанатик? — мелькнуло у Корнелия. — Или знает то, чего не знаю я, не знает большинство?» На фанатика настоятель не был похож. Даже последнюю фразу он произнес без гнева, в привычной мягкой манере. Только пальцы на колене замерли.

— Возможно, вы правы, — осторожно заметил Корнелий. — Но я сказал «трудно представить» о другом. О том, что есть какой-то другой мир. Я верю вам, но…

— Это понять как раз нетрудно. — В голосе настоятеля появились профессионально-менторские нотки. — Если взять в рассуждение гипотезу о кристаллическом строении Вселенной и о том, что каждая из граней бесконечного кристалла есть отдельное многомерное пространство… Кстати, модель выстроена, вычислена и никак не противоречит общим законам всемирной реальности. А то, что гипотеза эта малоизвестна…

— Я где-то слышал о ней, — быстро сказал Корнелий. И вгляделся в лицо Петра. Тот быстро встал и, невысокий, гибкий, отошел к стене. Шаровая лампа из ниши бросала на него резкий свет. Лицо изменилось от контрастных теневых пятен. Но голос остался прежний: чистый и спокойный.

— Немудрено, что слышали… Гипотеза давняя. В свое время, лет двести назад, ее усиленно проповедовала наша знаменитая землячка Валентина фан Зеехафен. Кстати, именно за это она причислена к когорте Святых Хранителей.

— За гипотезу? — вежливо поддержал беседу Корнелий. («Господи, о чем говорим! В такое время! Он меня будет спасать или нет? Кто он? Чушь какая! Показалось…»)

— Не просто за гипотезу, — слегка улыбнулся настоятель Петр. — За практическое применение ее законов. Легенда говорит, что нашему городу грозило запустение. Судьба разгневалась на жителей Реттерхальма (такое тогда было название) за то, что они прогнали ребенка, мальчика… Город стал гибнуть, и, чтобы спасти его, эта ученая женщина каким-то небывалым усилием перенесла его… в Зазеркалье, как тогда говорили. Сомкнула на миг два пространства, и вот… А на старом месте осталась лишь пустошь. Естественно, сказка, но есть в ней намек на истину. Простите, я заговорил вас. Вы, наверно, голодны, а я…

— Я не голоден. Но…

— Понимаю. Вы не должны тревожиться. Вам ничего не грозит. Скоро уйдете туда. Это произойдет быстро и легко… Будем надеяться, что вы найдете там новую судьбу и сделаетесь счастливым, если…

— Что?

— Если вас ничего не держит здесь.

— Ничего! — почти крикнул Корнелий.

— Слава Хранителям…

«А что меня может держать? Алка? Но нет прежней Алки, она выросла и давно стала чужой. Да и свою любовь к той маленькой Алке я, кажется, придумал в последние дни, в тюрьме…»

Нет, ничего не держало его здесь. Машина вычеркнула Корнелия Гласа из списка живых.

Ему нечего делать на этой земле. Он уйдет за черту. Скоро! Будет спасен!

Судорожная радость, перемешанная с тревогой, тряхнула Корнелия крупной дрожью.

— А… как все это случится?

— Вам повезло. И в этом я вижу добрый знак для вас и для нас. Благосклонность Хранителей. Сегодня, через два часа, произойдет то, что мы называем «отпирание врат». Такое случается примерно раз в полгода (это зависит от Луны и положения некоторых планет). В одном из притворов храма в стене появляется щель. Светлый проход. Можно видеть небо, облака, густую траву. Вы, пожалуй, верно сказали: луга… Надо шагнуть туда. И то, что связывало вас с прежней жизнью, все опасности и угрозы, — все обрывается. Загадка перехода наукой не решена, конечно. Вообще это самая слабая часть гипотезы о Кристалле — способ перехода с грани на грань. Но тем не менее он существует. Судя по всему, храм наш выстроен на каком-то особом меридиане Вселенной, на стыке двух граней этого Кристалла. И временами по неизвестной причине пространства сливаются… Это как если бы в настоящем кристалле вдруг сгладилось острое ребро и две плоскости плавно соединились бы в одну. Только здесь — пространства…

— Черные зеркала пространств… — глядя в каменный пол, тихо сказал Корнелий. Не священнику, а скорее себе. Потом быстро вскинул и опустил глаза. Резкие тени по-прежнему заштриховывали у настоятеля Петра лицо. Он ответил спокойно, почти небрежно:

— Можно сказать и так. Учение о Кристалле вообще богатая почва для поэтических образов. Там, куда вы уйдете, люди тоже заняты этой гипотезой. Вы при желании сможете изучить ее.

— А вы… не смогли бы хоть немного рассказать о том мире? Вы там бывали?

Настоятель Петр покачал головой:

— Не бывал. Устав не позволяет нам уходить на ту сторону. Мы лишь открываем дверь для тех, кого надо спасти. Но я встречался с людьми оттуда.

— Значит, оттуда можно вернуться?!

— Разумеется. Это же не загробное царство. Но есть ли смысл?

— А у вас… даже не было желания побывать там?

— У меня не было возможности. Мое место здесь… — Еле заметная нотка снисходительности прозвучала в мягком голосе настоятеля. — И так уж получилось: это место я не хотел бы поменять ни на какое другое. Я сам его выбрал.

— Значит… вы счастливы? — не удержался Корнелий («Ну кто меня за язык дергает? Какое мне дело?»)

— Ну, понятие счастья — вопрос трудный… Если счастливый человек — тот, кто живет в согласии с требованиями души, то, пожалуй, да. Я живу как хотел, — просто сказал настоятель. — Слуги Хранителей сделали смыслом своей жизни помощь гонимым, защиту добра от зла. Я один из таких слуг.

— Посильная ли это задача для людей? — невольно попадая в тон священнику, спросил Корнелий. — Разве всегда человеку дано отличить добро от зла?

— Задача тяжела, но посильна. Добро в мире — изначально. Оно родилось вместе со Вселенной. Зло возникло просто как отрицание добра и всего мира. Беда в том, что злу живется гораздо легче. У него ведь одна цель: уничтожить добро. А у добра целей две: во-первых, творить, строить, созидать мир, а во-вторых, защищать то, что сделано, от зла. Значит, и энергии нужно вдвое. А ее у добра и зла, увы, поровну. Если же добро забудет о творчестве и направит усилия только на войну со злом, то погубит себя. Станет двойником зла.

— Где же выход… настоятель Петр? — Корнелий спросил это уже с искренним интересом.

— В силе духа, друг мой. Боюсь показаться банальным, но именно в ней. Сила эта неизмерима. Просто она еще дремлет, почти не разбужена в людях. А зло бездуховно по своей сути. И потому, верим мы, в итоге обречено.

— Жаль, что я не был знаком с вашей религией раньше, — сумрачно, с нарастающим беспокойством произнес Корнелий. И отчетливо вспомнил взгляд Цезаря. — Я считал, что все религии — это нечто устаревшее…

— Вы разделяете заблуждения многих, — вздохнул настоятель Петр. — Дело в том, что учение о Хранителях (по крайней мере, в его чистом виде) вовсе не религия. В корнях учения нет ни капли мистицизма. И мы не обещаем прихожанам царства небесного. Хотя, конечно, не препятствуем и помыслам о нем, если есть на то у человека воля и надежда. Наши храмы, друг мой, вне религий. Об этом говорит хотя бы то, что к Хранителям приходят с молитвами люди разных верований, а порой и совсем не верующие во Вседержителя…

— Однако же приходят с молитвами, — слабо усмехнулся Корнелий. Вовсе не хотелось ему спорить, особенно по столь отвлеченному вопросу. При чем тут богословская тема, когда решается его, Корнелия, судьба? Но капля интереса все же была. Кроме того, интуиция подсказывала, что надо поддержать разговор, чтобы зажать в себе растущее тоскливое беспокойство, страх, что кто-то может помешать уходу. Нет, не уланы… А еще ему хотелось не показать этот страх Петру, вызвать хоть искорку уважения — и у священника, и у себя самого. Без этого он просто недостоин надежды…

Петр чуть нагнулся, быстро и с любопытством глянул на Корнелия.

— Молитва — тоже еще не признак религии. Кто из людей не молился хотя бы раз в жизни? В детстве — придуманным героям, любимой игрушке. Матери… А потом — судьбе, случаю. И тому, кого любишь… И когда молятся Хранителям, это не столько вера в высшие силы, сколько просто ритуал, при котором дух наш становится тверже, ибо обретает надежду… А дает надежду как раз пример Хранителей — пример их жизни, а порой и смерти.

— Разве смерть может дать надежду? — боязливо вскинулся Корнелий. И с болью ощутил опять, как жалобно, по-ребячьи, хочется ему жить. Просто жить: смотреть на небо и деревья, есть хлеб и пить воду, щуриться от солнца и мокнуть под дождем. И ощущать великое счастье оттого, что за плечами не стоит близкая, неумолимая, как чиновник, гибель.

— Я понимаю вас, — без улыбки сказал настоятель Петр. — Однако поступками своими Хранители не раз доказали, что зачастую смерть — продолжение жизни. Прежде всего это Девять Хранителей Главного Круга, во имя которых отчеканены священные щиты, сохраняемые в нашем храме. А также и множество других людей, кто причислен к Хранителям за подвиги во имя защиты своих ближних от всякого зла… Это не красивые слова, а логика их бытия.

— Их бытия, — вздохнул Корнелий, — в их время… А где уж нам, грешным обывателям…

— Но ведь и Хранители были в свое время простыми смертными. Со всеми слабостями и сомнениями. Они — реальные люди своих веков, это нам известно еще из школьных уроков…

При словах о школьных уроках беспокойство снова тяжело колыхнулось в Корнелии. Но все это было не важно («Да, не важно!»). Главное — удастся ли спастись. Главное — надежда.

Настоятель Петр, однако, продолжал ровным своим тоном:

— Жития Хранителей, кстати, еще не исследованная тема. Целый пласт нашей цивилизации. Масса бродячих, меняющихся сюжетов, сказок, легенд. Не переходят ли они из пространства в пространство? Взять хотя бы легенды о трубачах. Может быть, это кочующий сюжет об одном герое? Смотрите, как можно проследить трансформацию имени: Иту Дэн, Итудан, Итан, Ютан, Юхан… Впрочем, извините. Я начал развлекать вас темою, которая интересна лишь мне.

Корнелий сидел все так же, упираясь ладонями в край топчана. От напряжения болели мышцы предплечий. Особенная, горячая боль ощущалась в точке локтевого сгиба. Корнелий вдруг понял, что разболелся под пиджачным рукавом след от шприца. И сразу вспомнился такой же бурый бугорок на ноге у малыша Чижика. «Сволочи…»

— Я слышал о трубаче Юхане, — медленно, через силу сказал Корнелий. И с натугой поднялся. В брючном кармане нащупал среди легких, как лепестки, алюминиевых монеток одну — тяжелую. Взял на ладонь. Монетка показалась очень теплой, почти горячей. — Настоятель Петр, я должен сказать… я солгал вам.

Тот сделал от стены два легких шага. Наклонил набок голову.

— В чем же?

— Когда сказал, что ничего не держит меня здесь. Помните, я говорил о ребячьей сказке? Вот эти дети…


Подземный ход был, как в кино из рыцарских времен: каменный, извилистый. Лишь вместо факелов — редкие электрические огоньки в желтых плафонах.

Настоятель Петр легко и с шелестом шагал впереди. «Прелат»… Шли молча, и в такт шагам вспоминался Корнелию недавний разговор.

«…А чем вы поможете им, если останетесь? Скрасите им несколько дней или недель? Соразмерна ли цена — собственная жизнь?»

«Я не говорил — остаться. Я подумал: а если взять их с собой? На Луга… Это можно?»

«Это… наверно, можно. Больше дюжины, крупный переход, решать должен Круг Настоятелей, но нет времени. Я обязан рискнуть. В конце концов, наша общая вина, что безындексные дети до сих пор были почти вне нашего внимания. Эта проклятая беспомощность, мы можем так мало…»

«У вас будут неприятности?»

Петр коротко засмеялся:

«Не в этом дело. Нарушение Устава всегда несет опасность непредсказуемых последствий. Но это я возьму на себя. В конце концов, мы все в служении своему делу достаточно эгоистичны. Знать, что сделал больше, чем был обязан, и лишний раз прославил Хранителей — это ли не награда?» Петр опять усмехнулся.

«А ведь я тоже эгоистичен в том, что делаю, — подумал Корнелий. — Так ли уж близки и важны для меня эти ребята? Я боюсь за себя — что не смогу потом жить спокойно, если предам их…»

«Я знаю, о чем вы думаете», — осторожно проговорил Петр.

«Не трудно догадаться», — буркнул Корнелий. И не почувствовал смущения.

«Детям не так уж важны ваши побуждения. Главное, что они увидят Луга».

«Вы уверены, что им там будет хорошо?»

«Я знаю. Я несколько раз встречал мальчика, он приходит оттуда. Он обычный ребенок того мира. Удивительная отвага и ясность души. Если все они такие, можно верить, что дети там не знают обид…»

«Да помогут нам Хранители…» — шепотом сказал Корнелий и сжал в кулаке монетку.

«Да будет так…»

Теперь они шли и шли к тайному выходу, о котором, по уверению Петра, не ведали уланы. Петр оглянулся:

— Это маленькая дверца под аркой каменного моста через овраг, сверху идет монорельс. Дверцу все принимают за вход в каналы коммуникаций, она заперта. Я дам вам ключ… Детей старайтесь подвести незаметно. Для меня это, кстати, главная тревога. Если власти узнают про тайный ход, нашему делу будет нанесен большой урон…

— Я понял. Нельзя ли будет дождаться темноты?

— Нет. «Открытие врат» происходит лишь в течение нескольких минут. До этого момента осталось не более двух часов.

— Я успею.

Он успеет. Он все сделает как надо. Корнелий ощущал нервную решимость, и не было ни капли страха. Была цель. Вот, оказывается, что нужно для жизни, черт возьми! Знать, чего ты хочешь! Тогда возможен любой риск. Тогда удача — твой сторонник.

«Это не твоя мысль. Это говорил бородатый шкипер Галс из фильма „Красный огонь маяка Санта-Клара“».

«Не все ли равно! Значит, не зря я смотрел эту ленту. Значит, хоть что-то в моей жизни было не зря…»

Он пробьется! У него талисман — монетка Цезаря… Уланы не успели тогда, на улице, уловить его индекс, а храм крепко экранирован, Петр сказал… Главное, переулками и садами проскользнуть к тюрьме. А на обратном пути вряд ли кто заподозрит воспитателя с ребятишками в школьных костюмах…

Коридор уперся в каменную кладку с железной дверью. Настоятель Петр из складок сутаны вынул тяжелый ключ, вставил в скважину. Замок сработал неожиданно мягко.

— Возьмите…

Ключ оттянул брючный карман. Звякнул о монетки.

— Можно идти?

— Постойте… — Петр прислушался, еле заметно отвел дверь. В сумрак вошел зеленый травянистый свет. — Сейчас пойдет поезд. Как зашумит — шагайте.

Послышался нарастающий свист и гул монорельсовых вагонов. Дверь приоткрылась пошире.

— Ну… давай. Будь осторожен. — Петр неожиданно обратился к нему на «ты». Корнелий коротко вздохнул, кивнул. И когда поезд был уже над головой, шагнул в лопухи.

…Сначала тропинкой по дну оврага, затем через большой заросший парк, а дальше глухими переулками — такой был путь Корнелия до тюрьмы. Хвала городу, где высотные районы со стеклянными офисами то и дело перемежаются путаницей старых кварталов с домами, церквами и бастионами прошлых веков.

Корнелий шел быстро, но с большой оглядкой. Конечно, он понимал, что уланы если и не махнули рукой на беглеца, то караулят его у храма. Но, во-первых, можно было опять напороться на какую-то случайность. А во-вторых, трезвые мысли — одно, а нервы — другое. Они натянуты были так, что порою в ушах начинался обморочный звон.

«А ведь это мой первый в жизни настоящий риск, — скользнула позади лихорадочной тревоги самодовольная мысль. — Мое первое приключение».

«Дурак! — тут же оборвал он себя. — Это тебе не кино».

«А что делать, если кино въелось в мозг и печенку? — с трезвой насмешкой рассудил он о себе. — Поневоле примеряешь штаны и шпоры киногероя…»

В какое-то мгновение и вправду показалось, что перенесся в глубь стереоэкрана, в середину фильма, где режиссер умело перемешал фантастику, смертельные опасности и надежду на счастливый исход.

«Зато я живу! Черт побери, не гнию, как в последние дни, а живу!»

Возможно, это мысленное соединение с хладнокровным, решительным героем кино и помогло Корнелию Гласу в следующие полчаса.

В квартале от школьной проходной Корнелий увидел, что навстречу ему бежит старший инспектор Альбин Мук.


— Ты где? Ты… куда? — Альбин задыхался. Капли усеивали лоб и скулы. И паника металась в глазах. — Господи, куда ты девался?

Четко понимая, что произошло страшное, Корнелий упруго зажал в себе отчаяние. Не дал растечься по мускулам тошнотворн ой слабости. Сказал с изумительным хладнокровием:

— Чего ты бесишься? В соседнюю лавку ходил, ребятишки попросили.

— Пойдем. Ну, пойдем же! — Альбин ухватился за рукав. — Скорее.

— Да что случилось?

— Комиссия. Будет через сорок минут! Кто-то им капнул. Или про тебя, или что-то другое, не знаю. Но надо это… Ты извини. Все равно когда-то надо. Если тебя обнаружат, мне — хана… — Он трясся. Была в нем смесь жалкой виноватости, отчаянного страха и какой-то хорьковой агрессивности. В рукав он вцепился намертво.

«А ведь что-то такое должно было случиться, — сказал себе Корнелий. — Ты это знал. Ты этого ждал. Ну-ка, не теряй головы, мальчик…»

— Нашел, что ли, исполнителя? — спокойно, даже с каплей насмешки спросил он.

— Нет… Я сам. Ампулу раздобыл. Или — ты сам? А? Ты извини.

— Ну, пойдем, пойдем! Да не цепляйся так, никуда я не денусь. Мужик ты или истеричная девица?

— Да? Вот хорошо. Ты извини. Ты же знаешь, я к тебе всей душой. Все, что мог. А теперь — никак.

— Ладно. — Корнелий изобразил зевок. И в эти секунды сотни (нет, тысячи!) планов рождались и рушились в нем. — Мне самому осточертела эта волынка. Мышиная жизнь. Пошли.

— Ты только не обижайся.

Корнелий освободил рукав. Спросил небрежно:

— Бутылка-то есть? Дашь хлебнуть «на дорожку»?

— Ага. Это мы с милой душой. Ты только… в общем, ты понимаешь…

Мимо сонного улана они прошли на тюремный двор. Корнелий шел теперь чуть впереди. Руки держал в брючных карманах. В правом кармане — массивный ключ от двери под мостом. Все заледенело в Корнелии.

Дорожка вела мимо одноэтажного дома с камерами.

— Вот что, старший инспектор, — снисходительно и даже ласково произнес Корнелий. — Ты только не трепыхайся так. Сорок минут — это масса времени. Сорок человек, а не одного можно отправить в мир иной. Давай все делать благопристойно и по порядку.

Альбин улыбнулся — искательно и недоверчиво.

— Я хочу отдать тебе одну вещь… — раздумчиво объяснил Корнелий. — Берег ее до конца, она вроде талисмана. А теперь уж зачем она мне? Возьмешь на память. Давай зайдем, я спрятал ее в камере. Хорошая штука, будешь доволен.

Он опередил Альбина, вошел в коридор, затем в камеру, где жил первые тюремные дни. Не оглядываясь, лег животом поперек постели, зашарил в промежутке между койкой и стеной.

— Ч-черт, не найду… Помоги-ка отодвинуть эту бандуру. — Он взялся за край тяжелой казенной кровати.

Инспектор Мук, нерешительно дыша, нагнулся и ухватился рядом, справа.

— Раз-два… — сказал Корнелий. Альбин послушно потянул. Корнелий выпрямился и кулаком с зажатым ключом ударил его по затылку. Со всей силой своего скрученного отчаяния.

Инспектор Мук молча упал лицом на одеяло.

Корнелий вышел в коридор, старательно задвинул на кованой двери старинный засов. Ровным шагом прошел через двор. Сердце не колотилось, а как-то всхлипывало. Но он неторопливо шагнул в проходную. Сказал молодому, с круглыми щеками улану:

— Ну, как служба?

Тот криво зевнул: скучища, мол.

— Альбин… то есть инспектор Мук велел пока не тревожить его никакими звонками. А как приедет комиссия, позвоните.

— Понял, — опять зевнул улан.

Корнелий взял со стола стакан, отколупнул крошку. Из обшарпанного сифона плеснул на дно шипучей струйкой, пополоскал, вытряхнул брызги в открытую дверь. Налил полстакана, выпил.

— Да, кстати. Там привезли заключенного, сидит в третьей камере. Он буйный. Если услышите, что орет и барабанит, не обращайте внимания.

Улан проявил некоторый интерес:

— А откуда он взялся? Вроде никого не проводили тут.

— Через школу провели, по внутреннему. Случай особый, он симулирует шизика. Запомни!

— Лады.

— Да не «лады», а «слушаюсь», — лениво сказал Корнелий. — Все-таки с муниципальным советником говоришь, а не с тещей. Ну, черт с тобой, сиди.

Он вышел на улицу, неспешно дошагал до угла, а там, огибая территорию тюрьмы, почти бегом — к школьной проходной. Улан здесь был пожилой, усатый. Снисходительно-почтительный.

— Инспектор Мук не появлялся? — бросил Корнелий.

— Появлялись. Вас искали. Очень они взъерошенные какие-то…

— Будешь взъерошенным! Всех детей зачем-то срочно вызывают в школьный сектор муниципалитета. Только в отпуск собрался, а тут… чиновники чертовы.

Улан сочувственно покивал.

Ребята во дворе стояли у достроенного балагана. Видимо, они давно и с тревогой ждали Корнелия.

— Антон! Бегом ко мне!

И откуда только такое командирство в тоне? Прямо штатт-капрал Дуго Лобман.

Антон подлетел, встал прямо. В глазах: «Что случилось?»

— Всем ребятам переодеться в школьное. Сейчас идем на прогулку. Без вопросов. Это важно и срочно. По дороге объясню.

— Хорошо, господин Корнелий. Только Цезарь, наверно, не захочет переодеваться.

— Пусть. Лишь бы все выглядели прилично…

Ребята убежали в дом. Кроме Цезаря. Цезарь подошел и сказал тихо, но со скрытым вызовом:

— Вы, конечно, не позвонили.

— Не было возможности. И не было смысла. Я объясню… Возьми с собой курточку, мы уходим надолго.

Цезарь молча ушел к балагану, поднял с земли «гусарку». Издалека бросал взгляды на Корнелия. Маленький, обиженный. Упрямый…

А время шло. Корнелий смотрел на часы, плотно сидящие на запястье пониже белых точек — следов индексной прививки. Крупные зеленые цифры менялись, отмеряя секунды и минуты. А ребят все не было…

«Что они возятся, как старые паралитики!..»

«Не трепыхайся, всего три минуты прошло…»

«Интересно, когда очнется и примется орать и колотить в железо Альбин?.. Надеюсь, я не угробил его…»

«Боже ж ты мой, а до появления той самой щели в храме уже меньше часа…»

— Цезарь, будь добр, сбегай, поторопи ребят. А, вот они!

Мальчики и девочки стали шеренгой — аккуратные, молчаливые. Корнелий вереницей вывел их через проходную (Цезарь — позади всех). Небрежно сказал улану:

— Вернемся, вероятно, к ужину.

Пока видна была проходная, шли неторопливо, парами. Когда свернули в переулок у запертой лавки, Корнелий не выдержал:

— Живей, ребята, живей! Нас могут догнать!

— Быстро… — вполголоса скомандовал Антон, и все ускорили шаг. Почти побежали. Никто ничего не спросил, только Цезарь глянул сердито и недоуменно.

Тата с забинтованной ногой захромала, Корнелий подхватил ее на руки. Справа потянулась решетка глухого парка. В одном месте кованые узоры были выломаны. Корнелий сообразил, что, если не огибать парк, а пересечь его, можно сэкономить минут пять и выйти прямо на улицу, что ведет к оврагу.

— Антон, давай туда, в сад!

В тени векового ясеня они остановились, чтобы передохнуть. И тогда звонко и враждебно Цезарь спросил:

— Куда мы идем?! Почему вы не говорите?!

— На Луга… — выдохнул Корнелий.

Они сбились кучкой. Приоткрытые рты, распахнутые глаза. Тата замерла у него на руках.

— На Луга… Есть способ. Есть дорога. Это будет скоро. Надо спешить. Это не сказка, ребята!

Видимо, они поверили. Сразу. А если кто-то и не поверил, привычка к послушанию сделала свое. Молчали, ждали. И вдруг Тышка сказала протяжно и тонко:

— Ой, а я синее платье не взяла. И куклу Анну.

«Они ничего не взяли в дорогу! Я — дурак… А что надо было взять? Как их там встретят, кто нас примет? Ничего не знаю. Теперь не до того…»

— Там все есть, ребята! Там же — Луга. Там все люди живут без индексов и никто никого не обижает!

«Ты уверен?.. Ладно, хуже не будет…»

Цезарь мягко отступил на несколько шагов, к зарослям бузины. И сказал оттуда:

— Тогда прощайте. Я пошел.

— Куда? — метнулся Корнелий. Хотел опустить Тату, но замер. Понял: при лишнем его движении Цезарь рванется прочь без слов.

— Как это куда? Искать маму и папу, — ответил Цезарь. Чуть удивленно и без враждебности. — Не могу же я их оставить.

«Я действительно идиот! Даже не подумал об этом…»

— Но где ты их найдешь? Тебя схватят, вот и все!

— Не такой уж я глупый!

— Куда ты пойдешь?

— Сначала домой. А если там никого нет — к папиным друзьям.

— Ты пойми, что с минуты на минуту в тюрьме подымут тревогу! Тебя, как зайчонка…

— Без индекса-то? Фиг им! — У Цезаря прозвучала сердито-озорная, истинно мальчишечья интонация.

— Ты мог бы уйти с нами, а потом вернуться, — неуверенно сказал Корнелий.

Цезарь глянул печально и снисходительно:

— Зачем? Вы спасаете себя, у вас здесь никого нет. А у меня мама и папа. Вы идите…

Корнелий поймал на себе пристальный взгляд Антона: «А ведь Цезарь прав…»

«Да, но как я могу оставить мальчишку?»

— Чезаре… — осторожно проговорил Корнелий.

Цезарь ответил почти ласково, по-взрослому:

— Если меня поймают, хуже не будет. Посадят опять. А я опять убегу. А если вас поймают — убьют.

— Чек…

Он спиной вдавился в заросли, ветки закачались и сомкнулись. Прошелестел и замер звук стремительного бега. Ребята подавленно молчали. Потом Антон глуховато сказал:

— Не надо его ловить.

«И бесполезно. И нет лишней минуты. Он один, а этих — тринадцать. И я отвечаю за каждого…»

«И боишься за себя…»

«Да! Да! Но прежде всего я боюсь за них! Это правда…»

— Вперед.

С девочкой на руках, прикрывая ее пиджаком, он ломился через кусты. За ним остальные. Антон замыкал.

Потом — улица с тесно стоящими кирпичными домами. Кажется, не та, что в прошлый раз. Но все равно — к оврагу. Крутая тропинка вниз. Кто-то из малышей пискнул, ободравшись в чаще стрелолиста. Кот и Чижик — кубарем. Лючка разорвала подол. Ничего…

Теперь — глухая дорожка на дне оврага, среди сырых, пахнущих болотом ольховых зарослей. Под ногами чавкает.

— Ой, я сандаль потерял.

— Не важно. Быстрее, ребята! Давайте друг за дружкой, гуськом.

«Гуськом… Гуси-гуси, га-га-га…»

«Неужели это правда? Неужели скоро свобода?»

«А Цезарь?»

«А что я мог сделать?»

— Стоп… Присели! Головы в кусты!

Черт, откуда взялся этот мост? Не с монорельсом, а другой, небольшой. В тот раз не было! Значит, сошли в овраге не там, где следовало… А по мосту — ж-жик, ж-жик, ж-жик — один за другим пролетают на дисках уланы… Издалека уланы похожи на черные перевернутые запятые с большими круглыми точками и короткими хвостиками. Кто-то выпустил бесконечную строчку этих запятых, они мчатся, мчатся…

Кого-то ищут? Его, Корнелия? Ребят? Или у них совсем другие дела? Все равно, пока они катятся через овраг, путь к храму закрыт! Да когда же это кончится? До того моста, с дверью, еще идти да идти. А время летит.

Ну, наконец-то! Мост опустел!

— Ребята, бежим!

…Вот он, каменный свод моста, вот она, неприметная железная дверь! Ключ теплый и очень тяжелый. «Бедняга Альбин… Сам виноват…»

— Антон, возьми Тату, я отопру дверь.

Полумрак, желтые плафоны. Железная плита двери как бы отрезала за спиной весь враждебный мир. Сразу — ощущение покоя и безопасности. Почти финиш… Тихо шелестят шаги, настоятель Петр идет навстречу. «Прелат…»

— Вот, мы здесь. Мы не опоздали, мы точно.

— К сожалению, опоздали. Вы не виноваты, «врата» закрылись раньше. Компьютер ошибся в расчетах, точные сроки трудно предсказать. Пойдемте в келью.


Младшие, видимо, ничего не поняли. Скорее всего, и не расслышали разговор. Но Антон, Илья, Дина, Лючка уставились на Петра, потом на Корнелия так, будто вот-вот заплачут. «Все пропало?»

— Пойдемте в келью, — повторил настоятель Петр. И зашагал впереди молчаливой вереницы — легкий, шелестящий.

В келье малыши тесно уселись на топчане, старшие — на табуретах и скамье под фонарной нишей.

— Что же теперь? — тихо спросил Корнелий.

— Думаю.

— Обратно нельзя, — глухо и с нарастающим тоскливым раздражением сказал Корнелий. Нервно хмыкнул: — По крайней мере, мне. При уходе я уложил инспектора. Возможно, насовсем. Не было выхода.

— Расскажите… — сухо велел Петр.

Морщась от непонятного стыда, Корнелий рассказал.

Настоятель Петр по-мальчишески присвистнул. И это вдруг сняло с Корнелия и досаду, и тяжелую неловкость.

— Да не во мне дело! — отчаянно выдохнул он. — Ты же понимаешь: дело в них. Вместо сказки — опять тюрьма.

— Но им — только тюрьма, а тебе — крышка. Если попадешься. Это большой риск.

— Риск — в чем? Значит, все же есть выход?!

— Подожди. — Петр шагнул к стене, распахнул створки висячего резного шкафчика, достал узкий кувшин и стакан. Безошибочно угадав старшего в Антоне, велел ему: — Напои детей, это их немного поддержит… Даже накормить некогда, нет лишней минуты. — Повернулся к Корнелию: — Иди сюда.

Они оказались у экрана «Интер-генерала».

— Смотри. — В экране возник рельефный план Реттерберга. В храм уперлась плоская красная стрелка. Вокруг храма затанцевали черные звездочки-кляксы. — Они обложили нас. Почему ты так обеспокоил улан, не знаю. А может, просто сводят счеты с нами. Так или иначе, оставаться вам здесь нельзя. Если даже уланы и не посмеют нарушить закон и не ворвутся, они перекроют линию доставки, отключат энергию и уморят нас. До следующего «открытия врат» — полгода. Тайный ход — это не спасение, при блокаде его обнаружат быстро. Теперь слушай… — Петр говорил мягко, но в четкости и быстроте фраз были нотки приказа. — Теперь слушай, запоминай. Уходить надо быстро. Даже некогда смазать ребятам царапины. Ладно, потом. Сейчас выйдете в том же месте, подниметесь из оврага. В ста метрах к югу от моста — станция монорельса.

План в экране стремительно придвинулся, Корнелий увидел знакомый мост, стрелка от него метнулась к открытой платформе окраинной станции.

— Здесь сядете в вагон. Через двадцать минут приедете на станцию «Старая башня». Там, за развалинами башни, есть небольшой, но густой и запущенный сад. Укроетесь в кустах до темноты. В темноте выведешь детей к рельсовой насыпи. Вот… — Стрелка уперлась в серебристую двойную нитку железнодорожного пути. — Это Окружная Пищевая. Бывал?

Корнелий покачал головой. Кварталы вдоль Пищевой считались прибежищем всякого сброда. Что там делать приличному человеку? Попадать в истории?

— Ничего, разберешься. Смотри. Вдоль насыпи шагов триста, сюда. Здесь под путями бетонный туннель, раньше ручей протекал. Детей оставишь в туннеле. Сам выйдешь на другую сторону, окажешься на улице. Правее, через дорогу, увидишь дощатый дом со старинным фонарем над крыльцом. Это таверна. Понял?

— Да. Но почему такая спешка? И зачем ждать темноты в сквере?

— Святые Хранители! Посчитай! Комиссия наверняка уже в тюрьме. Хватились инспектора. Скорее всего, уже нашли, привели в себя. Сколько он будет молчать и отпираться? Максимум минут пятнадцать. Потом кинутся в школу: там — ни тебя, ни ребят. По всей связи — розыск воспитателя с группой школьников. Приметы, твой изъятый из архива индекс… Группы перехвата на всех линиях, сигнал на спутник спецнаблюдения… Пока не заварилась каша, у вас полчаса. До «Старой башни» доехать успеете, а дальше рисковать нельзя, у насыпи место открытое, ждите в саду до темноты.

— Но по индексу нас накроют там очень скоро. Сад — не спасение…

— Там над деревьями старая воздушная линия электропередачи, а по насыпи — двойная рельсовая нить. Они создают помехи для локаторов. В этом единственный шанс, будем надеяться. Итак, зайдешь в таверну…

— А не накроют в таверне?

— Не накроют, это уже не твоя забота. — В голосе Петра скользнуло раздражение. — Спросишь хозяина, скажешь ему. А, черт, он не поверит. И сквозь блокировку теперь ни сообщить, ни вызвать проводника. И сам я не могу оставить храм, я здесь один и должен дежурить еще трое суток. Ладно. Отдашь хозяину вот это. — Настоятель Петр сунул руку под крылатку, затем вложил в ладонь Корнелия что-то похожее на пуговицу. Кожу кольнуло булавкой. Корнелий глянул, перестал дышать.

«Значит, правда?»

На ладони блестел выпуклый синий значок с золотой буквой «С» и звездочкой…

— Настоятель Петр! Вы… Скажите, вы не…

— Да, Корнелий, да, — ответил он с ласковым нетерпением. — Я тоже узнал тебя, сразу. Принимая обет, мы меняем имя, и наш устав не разрешает говорить о прошлом, поэтому я молчал. Но раз ты сам понял… Я рад. Я всегда тебя помнил, потому что помнил детство. Нам с тобой было хорошо.

— Но я же…

— Я очень рад, — перебил Петр. — Но я буду рад в сто раз больше, когда узнаю, что ты с ребятишками ушел благополучно. Хозяин таверны сделает все, завтра окажетесь там. Дети, вставайте, вам с Корнелием надо спешить. Зато потом… Потом будут Луга.


В подземном коридоре Корнелий и Петр шли рядом, впереди ребят. Страх не страх, но ощущение большого риска натягивало нервы. И все же главной была радость, что рядом вот он — настоящий Альбин. Радость и ощущение вины.

— Петр… Хальк… Ты сказал о том времени. О детстве. Но я же… Я хочу признаться. Понимаешь, это для меня важно.

— Корнелий, самое важное сейчас — они… — Петр кивнул назад, на ребят. — Смотри, чтобы перед таверной не высовывались из туннеля. Пока не разрешит хозяин… Ты должен сберечь их всех…

«Всех… Святые Хранители, но это же не все!.. А я ему и монетку отдать не успел…»

— Хальк! Это не все! От нас откололся еще один! Его зовут Цезарь Лот.

Они были уже у двери.

— Хальк! Этот мальчишка… не такой! Индекс у него исчез недавно, его забрали у родителей, он кинулся теперь искать их. Хальк, помогите ему.

— Как это — индекс исчез недавно? У большого мальчика?

— Да. Никто не знает как. Никто не понимает.

— Я тоже. В таком случае — это задача для командоров…

— Для кого?

— Корнелий, пора! О мальчике расскажешь в таверне, они передадут мне, посмотрим, что можно сделать. Скорей!

Маслянисто прошелестел механизм замка. Петр улыбнулся, глянул пристально и хорошо так, совсем как маленький Альбин Ксото. Доверчиво и ясно.

Корнелий с запинкой спросил:

— Мы больше… не увидимся?

— Кто знает? На всякий случай — прощай. — Петр взял Корнелия за локти, быстро придвинул лицо, своим лбом коснулся лба Корнелия. — Иди… Значок не забудь отдать хозяину таверны, он вернет мне. Это мой талисман, помнишь?

«И если у тебя его нет, случается несчастье», — резануло Корнелия.

Но Петр улыбнулся опять:

— Иди, иди… Да помогут вам Хранители.

Таверна у насыпи

Хранители помогли. В гулком вагоне старого монорельса никто не обратил внимания на стайку послушных школьников с воспитателем. Потом было долгое ожидание сумерек в чаще глухого сада за развалинами крепостной башни. Томительное, но почти лишенное нервного страха. Заросли сирени и желтой акации плотно укрывали ребят и Корнелия, создавая чувство безопасности. Страх, конечно, жил, но где-то позади остальных ощущений и мыслей. А главные мысли были об Альбине Ксото. О Хальке…

Ласковое тепло, сладкую печаль и виноватость — вот что испытывал Корнелий. И несмотря ни на что — радость! Оттого, что встретились. Может, это не случайно? Судьба?

Но почему тогда судьба не дала ему времени признаться в том давнем предательстве, полностью очистить душу?.. А может, правильно не дала? Пусть у Петра останется незамутненная память о друге детства. Но тогда откуда это чувство вины?

«А если бы я и признался, что изменилось бы? Петр наверняка бы сказал: чего не бывает в детстве, мы все порой трусили… Нет, он не трусил, потому и стал таким, спасает обреченных… А может, он сказал бы: что было, то было, зато сейчас ты, Корнелий, поступаешь как надо…»

Корнелий скривил рот:

«Опять ты думаешь о себе. И примеряешь костюм киногероя. Думай о ребятах».

Лючка что-то тихонько рассказывала остальным. Ребятишки сидели среди веток очень тесно — близко сдвинутые разлохмаченные головы, порванные и мятые платья и рубашки, путаница голых ног — изжаленных и расчесанных. Тата сняла растоптанный башмак с забинтованной ступни. Бинт разлохмаченный, грязный…

И впервые мысль: «А какое я имею право?» — ужаснула Корнелия.

Как бы то ни было, а они жили, учились, играли, каждый день ели досыта. Порой были даже по-своему счастливы.

«А я сорвал детей неизвестно куда!.. Хотел для них сбывшейся сказки о Лугах? Не ври! Ты испугался снова стать предателем… Опять думал о себе».

«Но и о них я думал! И вообще… Что я теперь без них?»

«Вот именно: что ты. Снова о себе. А что будет с ними, если все сорвется? Какая кара их ждет за самовольный уход из школы?»

«Я все возьму на себя. Мне все равно — жизнью отвечать…»

«Ты-то ответишь. А им как жить, если последняя сказка окажется обманом?»

«Ну, тем более! — сказал он себе со злостью. — Обратного пути нет!»

И ребята, видимо, это знали. Они поверили ему сразу, без оглядки. Пошли за ним без всяких слов. Почему? Потому что он однажды, почти случайно, испытал и понял их боль? Или просто он — самый добрый из тех, кого они видели в жизни?

«Господи, это я-то — самый добрый?»

Откуда у них это доверие? Или все та же привычка к послушанию? За все время — ни жалоб, ни вопросов. Лишь Тата один раз шепотом сказала, что «опять больно наступать на землю…».

— Ребята. Я понимаю, вы устали. Но я сам не ожидал, что так…

Лючка перестала шептать. Все помолчали, а потом Антон сказал спокойно:

— Корнелий, все в порядке. Никто не хнычет.

А Гурик, всегда самый тихий и виноватый, вдруг добавил негромко, но ясно:

— Маленькому рыбаку было в сто раз труднее…

Даже в глазах защипало. «Э, да ты стал сентиментальным, дружище». Корнелий проморгался и увидел, что день темнеет.

В густых сумерках неслышной вереницей прокрались они вдоль насыпи и собрались в широкой бетонной трубе. Здесь было пыльно, зябко и скверно пахло.

— Уже недалеко, — прошептал Корнелий. — Я пойду узнаю. А вы… вы пока вспоминайте вашу… молитву.

Ребята сдвинулись. Остановившись у бетонного края, Корнелий услышал за спиной шелестящий говорок:

Гуси-гуси, га-га-га…

Вспомнилась полутемная спальня, мальчишки и девчонки, вставшие кружком. А поодаль — поднявшийся с койки Цезарь…

«Где он теперь?.. А я и монетку не успел вернуть…»


Окружная Пищевая (или Южная Окружная, или Южная Пищевая) получила свои названия в начале прошлого века, в эпоху последнего военного конфликта Западной Федерации с Юр-Тогосом. В те времена здесь располагались продовольственные склады интендантского ведомства. Сейчас эти длинные низкие здания из серого кирпича были частью разрушены, а частью перестроены. Их обступали бараки и лачуги всевозможных размеров и степеней капитальности.

Рельсовый путь остался тоже с незапамятных военных времен. По нему и сейчас еще таскали грузы для ближайших строек допотопные локомотивы на нефтяном горючем. Была поблизости и небольшая станция музейного вида. В детстве Корнелий слыхал, что на ней сохранились и даже работали два настоящих паровоза… Кто знает, может, работают и сейчас?

Локомотивы посвистывали в отдалении. Было сумрачно, глухо и душно. Близкая гроза пропитала воздух ощутимым электричеством… Когда Корнелий шагнул из туннеля, в небе зажглась бесшумная зарница. На низких облаках вздрагивал свет станционных прожекторов.

Желтый фонарь Корнелий увидел сразу. Большой, четырехгранный, с силуэтами старинных автомобилей на мутных стеклах. Он висел на торце длинного, кажется, деревянного дома, над дверью без навеса и ступеней. Это была, безусловно, таверна «Проколотое колесо».

Пригибаясь, Корнелий пересек дорогу и толкнул незапертую дверь.

Навстречу пахнуло сухим теплом, запахом жареного теста. Обдало светом лампы и оранжевого огня.

Напротив двери, у дальней стены, в каменной нише очага металось пламя. Живой огонь! Это могло быть или признаком первобытного убожества, или символом роскоши. В городских квартирах и коттеджах иметь камины с настоящим огнем разрешалось немногим (Корнелий так и не добился)… Впрочем, здесь, на Пищевой, едва ли спрашивали разрешения. А о роскоши ничего, кроме горящего очага, не напоминало. Разве что колесо от великолепного «дракона-супер», висевшее в простенке между маленькими окнами.

Колеса от новых и старых автомобилей (и даже от телег! ) были развешаны на серой и бугристой штукатурке. У некрашеного дощатого потолка поблескивали с десяток автомобильных фар. Горела, впрочем, только одна лампа — матовый белый шар.

У стен были расставлены разнокалиберные табуреты и три некрашеных стола — из тех же щелястых досок, что и потолок.

Казалось бы — типичное питейное заведение для окраинных бродяг (как в фильме «Торговцы розовым дымом»). И тем не менее возникало впечатление не таверны, а скорее жилой комнаты — Корнелий ощутил это в первую секунду. Может, потому, что не было традиционной стойки, а блестел стеклами простой старый шкаф с посудой. А еще — потому, что у очага по-домашнему сидела на корточках и что-то жарила на железном листе крупная девушка в тугом куцем платье без рукавов. Блики дрожали на ее налитых икрах и полных руках.

Девушка обернулась, мотнув короткой бронзовой косой. Она была круглолицая, некрасивая и добрая.

— Входи, — сказала она. — Чего стоишь?

Тут же выкатился из-за украшенной колесами ширмы маленький, тоже круглолицый человек — с редкими черными волосами и глазами-щелками.

— Заходи, пожалуйста! — Он говорил тонко и, кажется, обрадованно. — Садись, сейчас кушать будешь!

— Да я по делу… — начал Корнелий.

Человек ухватил его за локти, и, подчиняясь мягкому напору, Корнелий оказался за столом.

Девушка ловко поставила на доски стола глиняную миску с пухлыми, как мячи, оладьями (на них еще лопались пузырьки масла). Улыбнулась толстыми губами. Корнелий ощутил, как голодная судорога прошла у него от желудка к горлу. Сказал с усилием:

— Да мне и платить нечем.

— Зачем платить! — Хозяин таверны взмахнул ручками. — Платят, когда много еды, когда вино пьют, а если немножко, чтобы не был голодный, платить не надо! Анда, принеси молока!

Толстогубая, добрая (а глаза непростые) Анда стукнула о стол глазированным кувшином. И Корнелий вдруг понял, что смотрит на нее… с интересом. На ее круглые икры и локти, на плавные переливы тела под шелковистой тканью… Что это? Он возвращается к жизни? За все время тюремного бытия он ни разу не подумал о женщинах, был равнодушен к еде, не вспоминал веселые пирушки и утехи в компании приятелей (чаще всего у Рибалтера). И вот — этот зверский голод при виде шкварчащих оладий, эта Анда…

А ребята?

Он злым коротким глотком загнал голод в глубину и будто случайно положил на стол раскрытую ладонь со значком.

— Хозяин…

Тот глянул, глазки округлились.

— Ва, ты от Петра… — Он заговорил вполголоса, но отчетливо: — Я тебя слушаю. Что надо делать?

— В туннеле под насыпью тринадцать ребятишек. Безынды. Надо увести… туда.

— Ва… — Хозяин оглянулся на Анду. Почесал согнутым пальцем темя. В глазах появилась честная озабоченность. — И тебя?

— Естественно, — буркнул Корнелий излишне сердито. Потому что ощутил непонятную пристыженность.

— Ва… так много. Такого еще не было. Один-два было. Надо думать. Надо спросить Алексеича.

— Витька сделает, — подала голос от очага Анда. — Своей дорогой, поездом. Чего там…

— Ай, Витка! Где он, Витка? Когда еще хотел прийти! Дурная голова его носит, Алексеич нервничает!

В непонятных и недовольных восклицаниях хозяина Корнелий уловил, однако, скрытое облегчение.

— Будем думать. Ты сперва кушай. Ай нет, сперва дети. Веди сюда.

— А… ничего? Здесь безопасно?

— Ва! Зачем боишься, это не твое дело! Не обижайся, пожалуйста, веди. На улице надо осторожно, а здесь бояться не надо, уланы к нам не ходят.

Ребята ждали Корнелия молчаливо и доверчиво. Неслышно, цепочкой они пересекли улицу и скользнули в таверну.

— Ва, какие маленькие, какие поцарапанные. Садитесь, не бойтесь, будем кушать…

— Да подожди, отец, со своим «кушать», — прикрикнула Анда, — ребятишкам умыться надо, передохнуть… Я их в круглую комнату возьму, там вода, полотенца…

— Ай, правильно… Какая дочка! — Хозяин глянул на Корнелия. И тот затеплел щеками, как мальчишка, ибо пойман был за явным разглядыванием Анды. — Теперь садись, можно. Анда все сделает. Кушай, потом пойдем к Алексеичу… Меня зовут Кир. А тебя?

Корнелий сказал и воткнул зубы во вздутое тесто.


Загадочный Алексеич оказался очень костлявым и пожилым человеком с гладкими седыми волосами. Он встал навстречу, слегка церемонно протянул руку:

— Мохов Михаил Алексеевич…

Узкая ладонь была твердой. Но за крепким рукопожатием и подчеркнутой вежливостью Корнелию почудилась какая-то отрешенность. Корнелий тоже назвал себя полностью и, не зная, что еще сказать, спросил:

— Вы, наверно, из Восточной Федерации? Такое имя…

— Нет, я из-за грани, — с будничной ноткой ответил Мохов. — Из тех мест, куда, судя по всему, собираетесь вы… Кир мне рассказал. Может быть, вы изложите мне ваши обстоятельства подробнее? Сядем.

Мохов обитал в узкой и низкой комнате с примитивной мебелью и самодельными книжными полками. Но торцовую стену занимали панель и экраны супермашины «Нейрин», разрешенной для пользования лишь в учреждениях правительственного ранга. Сам по себе факт — вызывающий изумление и уважение. Уважение вызывала и ненавязчивая, скучноватая решительность Мохова. Они присели рядом на узкую кровать, и Корнелий ровно, невольно поддаваясь тону Мохова, рассказал, что случилось с ним и с ребятами. У него было ощущение пациента, который попал к суховатому, но умному врачу и должен, отодвинув неловкость, рассказать все, чтобы получить надежду на излечение.

Мохов, однако, не выдержал роль бесстрастного медика. Неожиданно присвистнул и покачал головой:

— Ну, Петр… Заварил похлебку…

— Значит, все это очень трудно? — сумрачно спросил Корнелий.

— Технически, пожалуй, не очень. Но у Петра будет куча сложностей и объяснений с Настоятельским Кругом… Впрочем, выхода действительно не было, он это докажет. А вот я ничего доказать не смогу, когда на той стороне ученая братия снова начнет костерить почем зря Михаила Алексеича Мохова.

— Извините. Если бы я знал, что…

— И что бы вы сделали? — с великолепным ехидством поинтересовался Мохов. И вдруг улыбнулся с обезоруживающей детскостью: — А, да чего там!.. Это же исключительно мои проблемы! Можно сказать, этические. Сам шумно декларировал невмешательство сторон, а теперь… Ладно, за себя и за ребят не волнуйтесь, сделаем.

Это «за себя», поставленное перед «ребятами», уязвило Корнелия.

— И все-таки я волнуюсь. За ребят. Как они там, куда…

— «Ва», как говорит любезнейший наш Кир. Вы окажетесь в зоне обсерватории «Сфера». Там обратитесь к сотруднику Михаилу Скицыну, крайне оригинальная личность, мой заклятый противник. Он всегда преисполнен энтузиазма и все заботы возьмет на себя. Ребят, скорее всего, разберут по семьям. Уж чего-чего, а гуманизма там у нас не занимать. Порой излишек его оборачивается неожиданной стороной, но это, к счастью, лишь против старых дурней вроде меня.

Корнелий смотрел с нерешительным вопросом.

— Дабы не оставлять вас в недоумении, изложу суть. — Мохов опять по-новому, нервно, усмехнулся. — Я был сотрудником обсерваторской спецгруппы «Кристалл-2», крепко разругался с руководством и, сильно опередив других в эксперименте — честно это говорю, — ушел через грань, сюда. Были и другие причины. Длинная история. А для меня вдвойне сложная, ибо я был резким противником практических контактов разных пространств. Как говорится, сторонником «невмешательства во внутренние дела», во имя осторожности. Чтобы не вызвать непредсказуемых последствий… А пришлось не только вмешиваться, но даже связаться со здешним подпольем… Поскольку нынешние служители храма Девяти Щитов есть не что иное, как часть системы сопротивления государству. Борьбы с нынешней машинной властью. Пришлось выбирать — или работать на эту власть, или быть с ее отрицателями…

— Я обыватель… — скованно сказал Корнелий. — Никогда не думал, что в стране есть организованное сопротивление.

— К сожалению, не очень организованное, разношерстное… И… — Он словно спохватился. — Я к нему имею лишь косвенное отношение. Поскольку все, кто занят теорией Кристалла, увы, не могут остаться вне кипения человеческих страстей и споров… Впрочем, ну их к черту… — Мохов неожиданно сник.

Корнелий деликатно сказал:

— Последнее время я то и дело слышу об этой теории. О кристаллическом строении Вселенной. Значит, это очень серьезно?

Мохов словно обрадовался вопросу.

— Это одна из древнейших теорий. До последних лет она считалась невероятным бредом вроде алхимии или астрологии. Факты взаимопроникновения пространств замалчивались или отрицались. Впрочем, как и сейчас. Но отрицать их полностью уже невозможно. Вот и были созданы научные группы из сторонников этой теории. Впрочем, вам это неинтересно. К тому же я чувствую, что вы тревожитесь за детей. Не бойтесь, Анда о них позаботится, она золотой человек.

То, что Мохов увидел его беспокойство, было почему-то приятно Корнелию. А еще приятнее, что он сказал про Анду «золотой человек».

«Ой, Корнелий, Корнелий…»

Впрочем, большого беспокойства за ребят он не чувствовал. Ощущение безопасности и доверчивости пришло к нему в таверне «Проколотое колесо» сразу. Даже вопрос, когда и как случится переход, не очень волновал. И Корнелий сказал искренне:

— Почему же! Теория Кристалла меня очень интересует. Я слышал о ней еще в детстве. — Он едва не произнес, что в те годы был дружен с Петром, но опять шевельнулась виноватость. И он только добавил: — Тогда мне даже казалось, будто я в ней что-то понимаю.

Мохов кивнул:

— Начала теории довольно просты. В них разбирается даже мой сын, он пятый класс окончил. Вот смотрите…

Мохов шагнул к панели. В черной глубине большого экрана повис зеленоватый, реальный — хоть пощупай — кристалл. Он был похож на полупрозрачный, заостренный с обеих сторон карандаш.

— Представим, что у Вселенной именно такое строение…

Корнелий кивнул:

— Я представил… Но тогда вопрос: почему мы не видим этой стройности в натуре? Галактики — это лохматые спиральные образования…

— Ну, голубчик мой! Вы рассуждаете как мой давний оппонент доктор д'Эспозито. Он хотя и доктор, но полный… простите. Нельзя же представлять модели так буквально. На самом деле данные здесь плоскости Кристалла — это многомерные пространства…

— Да, я понимаю.

— Материальные субстанции возникают именно внутри этих пространств. Это во-первых… А кроме того, даже наука кристаллография утверждает, что в местах нарушения кристаллических структур часто появляются спиральные образования. Как аномалии.

— Следовательно, мы — крупицы одной из аномалий, — усмехнулся Корнелий.

— Мы — не знаю, — в тон ему ответил Мохов. — Но здешняя система якобы машинной власти — явно социальная аномалия.

— Почему «якобы»?

— Не будьте наивны. Вы всерьез полагаете, что, выпади миллионный шанс на премьер-министра, этот господин оказался бы на вашем месте? Машинная объективность — это сказки для оболванивания обывателя. Простите.

— Не за что. Я действительно обыватель до мозга костей, за что и плачу теперь по всем векселям… Однако вам не кажется, что данная модель Кристалла чересчур уж… простовата? Как быть, например, с бесконечностью Мироздания?

— Очень просто! — У Мохова появились нотки азартного лектора, он бросил пальцы на клавиши. Кристалл вытянулся, изогнулся, сомкнул концы и превратился в этакий граненый бублик.

Корнелий засмеялся.

— Ничего смешного, — слегка обиделся Мохов. — Классическое решение проблемы конечного и бесконечного… Гораздо сложнее другое. Никто не может обосновать теоретически принцип перехода с грани на грань. Почему вдруг соединяются пространства? Как?

— А если так? — Корнелий коснулся клавишей. Уж что-что, а играть на этих штуках он умел. Граненое кольцо послушно разорвалось, кристалл слегка перекрутился и соединил концы опять. — Если грань А мы соединим с гранью Бэ, грань Бэ с гранью Цэ и так далее, все плоскости сольются в одну, как в кольце Мёбиуса. И тогда…

— Хм… — Мохов глянул со снисходительной иронией. — Это ваше объяснение делает вам честь, однако идея не нова. Мы со Скицыным независимо друг от друга рассчитали этот вариант еще четыре года назад. Я даже дал термин «Мёбиус-вектор». Но…

Но Корнелию было уже не до того. Мысли кинулись назад, к тревоге. Кольцо Мёбиуса, школа, Цезарь…

— Михаил… Алексеевич. А что все-таки можно сделать для того мальчика? Для Цезаря Лота.

Мохов слегка досадливо пожал плечами:

— Петр же обещал. Соберем все сведения, он даст задание своим людям. Их, людей этих, конечно, мало. Но постараются найти, помочь… А вы свое дело сделали, ваша совесть может быть спокойна.

Совершенно искренне Корнелий вспылил:

— Меня в данном случае интересуют не терзания собственной совести, а судьба мальчишки!

— Господи, да я не хотел вас обидеть! Будут искать его. Возможно, Хранители свяжутся с командорской группой, задача-то прямо для них. Если эта полумифическая группа действительно все еще существует.

— Как вы сказали? Командорская?

— Не слышали старую легенду о Командоре? Он причислен к Хранителям, хотя не все это признают. Жил когда-то человек, командор флота, капитан каперского фрегата, он сделал целью своей жизни спасать и хранить от бед детей с особыми, порой необъяснимыми талантами и свойствами. Командор считал, что дети эти — люди будущего, когда каждый человек овладеет множеством чудесных способностей. Вплоть до полета без крыльев и чтения мыслей… Сказка, не лишенная, видимо, реальной основы. И логики…

— Сказка, — вздохнул Корнелий. — Впрочем, кто знает. Вы считаете, что Цезарь — один из таких детей?

— Его странная история с исчезновением индекса. Не чудо ли?

«Где-то он теперь?» — подумал Корнелий. Но разговор продолжать не стал. Мохов мог заподозрить его в нытье и недоверии.

— Так вот, о Мёбиус-векторе… — неожиданно громко вдруг сказал Мохов и отвернулся к панели. И без паузы, не глядя назад, ровным голосом произнес: — Иди сюда, паршивец, уши надеру…

Корнелий изумился, а у двери несмело хихикнули.

Прислонившись к косяку, стоял гибкий русоголовый взлохмаченный мальчишка. В белой майке — перемазанной, порванной, выпущенной на мятые шорты из пятнистой, похожей на маскировочную, ткани. Он мотал на палец оттянутый подол майки и переступал длинными, кофейного цвета ногами. На курносом лице была независимо-дурашливая улыбка, а в светло-синих глазах нерешительность. Он встретился этими глазами с Корнелием и мельком сказал «здрасьте».

— Иди, иди, — повторил Мохов. — Люди тут изводятся, а он…

Мальчишка потер ногу об ногу, шагнул к машине. Крутнул головой, спасая уши от пальцев Мохова. Пальцы неуверенно зашевелились в воздухе. Видимо, на словах Михаил Алексеевич был решительнее, нежели в практике воспитания.

Мальчишка расставил ноги циркулем, поддернул на боках майку, сунул руки в тесные карманы. Склонил набок лохматую голову.

— А трактовка граней здесь принципиально не та. Число их бесконечно, значит, они должны быть вплотную друг к дружке… — Он выдернул руку, профессионально пробежался пальцами по рядам клавишей. Граненое кольцо в глубине экрана потеряло свою ребристость, превратилось в круглую баранку. Лишь приглядевшись, можно было рассмотреть на нем частые, как на трикотажной материи, рубчики. Мальчик сказал со скромной назидательностью: — Во… Грани вплотную, рядышком, значит, их соединение может случиться совсем легко, от одного маленького чиха. Только надо выяснить точно, от какого. Может, просто от желания…

— Великолепный научный термин «чих»! — взвинтился Мохов. — Небось опять с Мишенькой Скицыным занимались несусветным трепом!..

Только сейчас Корнелий понял, что за сердитостью Мохов прячет громадное облегчение. Что во время всех прежних разговоров седой костлявый человек с бледно-синими глазами испытывал беспрерывную томительную тревогу вот за этого растрепанного пацана. За сына. За негодного бродягу Витьку.

— Не, это я сам придумал, — скромно похвастался Витька. — Скицын, наоборот, спорит. Как, говорит, тогда быть с Мёбиус-вектором… Видишь, он признал твой вектор… Говорит, ребро-то все равно по прямой не пересечешь, для перехода получается расстояние, равное одному витку, плюс-минус линия между точками. А виток, говорят, равен бесконечности…

— Наконец-то он сказал умную вещь…

Витька опять хихикнул:

— А в масштабах кристалла что бесконечность, что ноль — все одинаково. Они сливаются…

— Неучи! — гаркнул Мохов. — Ты — понятно! Но этот твой Скицын!.. А еще кричал, что я дилетант!

— Не-а… Не кричал он такого. Он…

— Ты мне зубы не заговаривай! Где тебя носило?!

— Я же сказал: может, приду, а может, нет.

— Все знают, что, если ты сказал «может», значит, придешь! А ты шастаешь! Опять куда-то влип?

— Да не-е… Я вышел в парке у обрыва, а там театр. Ну, знаешь, простая эстрада и на ней играет кто хочет. Так интересно. Начинается, будто спектакль, а потом все как по правде… Они «Короля Артура» ставили, я загляделся. А на них вдруг уланы! И на зрителей! И за мной: «Безында!» Ух, я драпал…

— Чтобы ты больше не смел никогда…

— Ну, па-а… — Витька незаметно стрельнул глазами в сторону Корнелия. А тот поймал себя, что смотрит на перепалку отца и сына, весело и глуповато приоткрыв рот. Но не почувствовал смущения, засмеялся.

В дверь просунулась голова хозяина.

— Ва! Витка. Что, папа давал немножко по шее?

— Потом получит, — буркнул Мохов. — Сперва накорми обормота.

— Это хорошо. Пошли, Витка, кушать. Анда оладьи сделала, прямо апельсины.

Витька весело ускакал.

— Пойду посмотрю, как ребята, — сказал Мохову Корнелий.


Но к ребятам он сразу не попал. В главной комнате Кир сказал жующему у очага Витьке:

— Вот человек от Петра. Витка, надо увести к вам группу. Тринадцать человек. Девочки-мальчики, как ты.

Витька торопливо проглотил остаток оладьи, встал прямо. Тоненький, серьезный. Внимательно, почти строго спросил Корнелия:

— Что с ними?

— Безындексные ребята из тюремной школы. Здесь они обречены. — Кажется, он нашел верный лаконичный тон.

Витька понятливо наклонил голову:

— Надо, значит, надо. Если не испугаются на товарном поезде, на открытой платформе… Вы — с ними?

Корнелий кивнул, опять подавив стыдливую досаду.

— А тебе не попадет? — участливо спросила Витьку Анда.

Он сказал с готовностью:

— Попадет. Мне всегда попадает, и там, и здесь, я привык… И сейчас тоже попадет, вот сию минуту. Приготовьтесь…

Он распахнул входную дверь и пропал в темноте. С улицы дохнуло душным предгрозовым воздухом, электрической тревогой.

— Куда тебя, злой дух!.. — тонко завопил вслед Кир.

Но Витька уже возвращался. И тащил за собой уланский мотодиск с седлом.

— Ва… — сказал Кир.

— Мама! — сказала Анда. — Витька, сумасшедший! Ты на нем прикатил?

— А на чем? На тебе?.. Один там зазевался, я в седло и тикать. А то бы и не ушел…

— Вот папа тебе покажет седло, — задумчиво пообещал Кир. — Ай, что за мальчик.

— Пфи, — фыркнул Витька. — Кир, прибей его на стену. Самое лучшее колесо в коллекции будет. — Он бросил трофей у двери. Диск мягко упал, потом приподнялся одним краем и упруго завис в наклонном положении. Чудеса, да и только! Витька решительно придавил его к полу ступней в ременчатой сандалии.



Корнелий шагнул ближе. Он впервые видел уланский диск так близко. На бархатисто-черном фоне графитным блеском выделялись узкие полоски-спицы. Блестела хромированная ось с педалями. Велосипедное седло казалось плотно посаженным на резиновый обод.

— Витька, ты разве умеешь на нем? — уважительно спросила Анда.

Он великолепно оттопырил губу:

— Делов-то… Никакой науки не надо. Только он такой подлый: от оси вверх горячим воздухом лупит. Им-то, паразитам, хорошо в крагах, а мне все ноги испекло. — Он опять потер ногу об ногу, потом ладонью провел по щиколотке. Глянул на Кира: — Ва! Еще и плямбу старую ссадил, кровищи-то… Придется доктора вызывать, погода самая подходящая.

— Витька, не смей, — быстро сказала Анда. Кир покачал головой.

Витька по-турецки сел на табурет — русоголовый синеглазый йог. Со значительным видом поднял мизинец. Тут же над пальцем возник тускло-желтый огонек. Еще две секунды — и огонек превратился в светящийся шарик размером с теннисный мяч. Он стремительно вращался и потому казался размытым.

«Шаровая молния!» — ахнул про себя Корнелий.

— Витька, перестань, я боюсь! — Анда за дурашливым тоном прятала настоящий страх.

Молния держалась на мизинце, как на оси. Витька медленно провел краем светящегося шарика по измазанной кровью щиколотке. Кровь исчезла. На месте сорванной коросты появилась розовая кожа.

— Вот и все. — Улыбаясь, Витька посадил шарик на колено.

— Неужели не горячо? — осторожно спросил Корнелий.

Витька задумчиво покачал головой. Двинул ногой, послал шарик на другое колено. Потом на плечо…

— Ты когда-нибудь взорвешься, — печально предрекла Анда.

Витька покосился на молнию, словно она была присевшей на плечо птахой.

— Она никогда не взорвется. Она живая. Кто живой хочет сам взорваться? Надо только не обижать ее.

Анда насупленно сказала:

— Раз уж фокусничаешь, залечи у девочки ногу. Такой порез, никак не затягивается.

Витька быстро встал.

— Где?


Ребята сидели в круглой, как внутренность громадной бочки, дощатой комнате. На брошенных у стены резиновых матрацах. Они были сытые и умиротворенные. На Корнелия глянули с сонными улыбками и без вопросов. Никуда им больше не хотелось.

— Гуси-гуси, га-га-га, — неожиданно для себя сказал Корнелий.

Кажется, получилось неуклюже. Но нет, ничего. Глаза у ребят хорошо заблестели. Только Чижик, видимо, решил, что опять куда-то надо идти:

— А нам Анда обещала, что тут будем ночевать…

— Раз обещала, так и будет, — успокоил Корнелий.

И здесь шагнул вперед Витька:

— Здравствуйте.

Надо было слышать это «здравствуйте»!

До сих пор Витька был обыкновенный мальчишка — славный, смелый, озорной, но в общем-то понятный (несмотря даже на фокусы с молнией). А теперь мгновенно вспомнилось Корнелию слышанное от Петра: «Я несколько раз встречал мальчика оттуда. Удивительная отвага и ясность души».

В Витькином «здравствуйте» не было ни детской скованности, ни хозяйского превосходства, ни настороженности мальчишки, который знакомится с чужими ребятами. Ни единой темной нотки. А было это — как самый доверчивый и спокойный шаг вперед: «Вот он я. Я такой же, как вы. Хорошо, что мы встретились».

Корнелий вдруг подумал, что, наверно, в свои счастливые дни так здоровался с людьми Цезарь.

«Опять Цезарь. Святые Хранители…»

Ребята вроде бы не двинулись, но Корнелий ощутил, как они потянулись к Витьке. Безоглядно. Даже умный и осторожный Антон.

А Витька сказал деловито и ласково:

— У кого нога больная? У тебя? — Он сел на корточки перед Татой. — Давай-ка разбинтуем. Не бойся. — Шарик молнии неотрывно держался у него над плечом.

Тата слегка надулась, но дала размотать бинт. Витька поморщился и тихо присвистнул.

— Ну, ничего… — Он посадил светящийся шарик на указательный палец.

Тата отодвинулась.

— Я его боюсь.

Со снисходительностью старшего брата Витька разъяснил:

— Он не горячий. Даже не щекотит. Вот, смотри… — Он провел шариком по локтю с засохшей царапиной. Царапина исчезла, оставив на коричневой коже розовый след. — Веришь?

Тата вздохнула и отодвинулась к стене.

— Ладно. Только я закрою глаза.

— Закрой, пожалуйста. И сосчитай до тридцати…

За полминуты в полном и внимательном молчании все было закончено. Глубокий, сочившийся сукровицей разрез плотно затянулся, превратился в красноватый рубчик.

— Вот и все. И бинтовать не надо… Кто еще пораненный? — В голосе Витьки опять звучали обычные озорные нотки.

— Никого, — сказал Ножик. — Царапины и так засохнут. На безындах все заживает без лекарств.

— Не все, — возразил Витька. — По себе знаю…

— Ты же не безында!

— Я такой же, как вы.

— Зачем ты говоришь неправду? — с мягким упреком сказал Илья. — Чтобы сильнее понравиться нам?

— Я правду говорю!

Витька вздернул на животе майку. На пояске его мятых шортиков блестела черно-лаковая коробочка со шкалой — миниатюрный уловитель индексов. Витька оттянул ее на эластичном поводке, повел сетчатым глазком по ребятам, потом повернул к себе. Уловитель молчал и не светился. И лишь когда глазок скользнул по Корнелию, в коробочке ожил мягкий зуммер. Выпрыгнули на шкале зеленые циферки. Все разом посмотрели на Корнелия. И он почувствовал себя, словно его в чем-то уличили.

Антон быстро сказал Витьке:

— Вот полечи-ка ты руку у господина Корнелия…

Только сейчас Корнелий вспомнил, что в сумерках зацепился часами за сучок и рассадил на запястье кожу. Он приподнял обшлаг пиджака. Припухшие, налитые кровью царапины были похожи на след когтистой лапы. Они шли через белые бугорки индексной прививки.

— Снимите часы, — попросил Витька. — А то испортятся.

Желто-огненный, стремительно вертящийся шарик сидел на Витькином мизинце послушно и бесшумно. Зато направленный на Корнелия уловитель аж заходился зуммером.

— Выключи ты его, — стягивая браслет, попросил Корнелий шепотом.

— Да не выключается, — так же тихо ответил Витька. — Заело кнопку. Ничего, я быстро.

Корнелий с растущей опаской смотрел, как шаровая молния приближается к руке. Но ничего не случилось. Не было почти никакого ощущения. Ни тепла, ни покалывания. Лишь на миг будто коснулась кожи мохнатая лапка. И Корнелию стало легко оттого, что исчезла надоедливая саднящая боль.

И еще оттого, что стих зуммер.

Корнелий благодарно улыбнулся Витьке. Но у того было растерянно-перепуганное лицо. Как у мальчишки, который расшалился в гостях и нечаянно грохнул дорогую вазу.

— Простите… — пробормотал Витька.

— Да что ты! Все в порядке.

— Но я же… Кажется, я… смазнул ваш индекс.

Зуммер молчал.

— Да он просто выключился. Кнопка сработала.

— Индикатор — то горит. А индекса… нету.

Витька вплотную придвинул глазок уловителя к заросшим ссадинам на запястье Корнелия. Оранжевый индикатор светился равнодушно и неподвижно. Сигнала не было. Цифр на шкале тоже…

Корнелий медленно осознавал, что случилось. Первая четкая мысль была: «Может, и Цезарь имел дело с шаровыми молниями?» Вторая: «Витька-то, бедняга, перепугался…»

— Ну и что! — бодро сказал ему Корнелий. — На кой шут мне индекс? Наоборот, спасибо. Тем более, что все равно ухожу… Когда ты нас уведешь?

— На рассвете, — все еще виновато выдохнул Витька.

Корнелий опять сидел в комнате Мохова. Тот стоял у выключенной машины, смотрел мимо Корнелия и говорил негромко, но жестко:

— Нет и нет. Вы что предлагаете? Чтобы двенадцатилетний мальчишка, рискуя головой, сунулся в такую авантюру? Снимать индексы у тысяч людей… Я и так трясусь за него, когда он появляется здесь. Я тысячу раз запрещал ему это, а он…

— Да разве я говорю о вашем сыне? Я о том, что, если существует способ, то в принципе возможен такой вариант, когда…

— Один случай — это еще не способ. Мало ли какие фокусы получаются у нынешних мальчишек! А вы хотите на этой основе изменить государственный строй целой Федерации.

— Святые Хранители! Этого хочет Петр и другие ваши друзья. Мне казалось, что и вы… А я высказался только теоретически.

— Петр — другое дело. Это его программа, его задача. А я изучаю проблемы Кристалла, вот и все… В конце концов, есть этическая и правовая сторона, я уже говорил. Какое право я и мой сын имеем вмешиваться в дела чужой страны? И чужого пространства к тому же.

«Однако вмешиваетесь», — подумал Корнелий.

Мохов угадал эту мысль.

— Я стараюсь никак не влиять на события. Помогаю Петру, да, но лишь постольку, поскольку он помог мне. Когда я впервые попал сюда, меня взяли как бродячего бича, узнали, кто я по профессии, и держали на положении арестанта в Институте многомерных полей при Управлении национальной обороны…

— Разве есть такое?

— О Боже! Кто из нас родился и вырос в этой стране?

— Странно. Армии нет, а Управление…

— Армия нужна для войны с внешним противником. А нынешняя оборона — проблемы внутренней безопасности… Защита от… хотя бы от таких, как вы… Кстати, вы представляете, что случится в стране, если исчезнут индексы? Ведь на основе всеобщей индексикации построено все руководство жизнью страны, планирование, государственный контроль, экономика, в конце концов. Хорошо или плохо, но это система. А без индексов будет полная анархия… Я не раз об этом спорил с Петром…

— Для планирования и учета сгодились бы ветхозаветные браслеты. Так называемые магнитные паспорта. А что касается прав личности и этой идиотской электронно-судейской системы…

— Ах, идиотской! — Мохов не скрыл сарказма. — Вы поняли ее несостоятельность потому, что оказались в таком положении. До того момента она вас вполне устраивала.

— Не отрицаю. Но уж поскольку оказался…

— Но вы — один из миллиона. А остальные жители этого благословенного мира вполне довольны своим существованием.

— Не все.

— Подавляющее большинство. И если вы начнете по своей воле лишать граждан Западной Федерации их возлюбленных индексов, не будет ли это насилием? И как тогда быть с теми же правами личности?

— Я никого не собираюсь лишать индексов. Во-первых, я не умею. Во-вторых, судя по всему, на рассвете меня здесь не будет.

— И слава Богу, — вырвалось у Мохова. — Ох, извините. Я переволновался за этого сорванца. Я хотел сказать, что вам там будет хорошо. При ваших данных программиста и дизайнера…

— Компилятора…

— Ну, не скромничайте. Вы сможете найти себе занятие прямо в обсерватории. А Мишенька Скицын станет наверняка вашим добрым приятелем. Вы схожи с ним по своему экстремизму.

— Это я-то экстремист? Перепуганный кролик…

— По-моему, вы просто не знаете себя до конца…

— Да. Ну… может быть. Тогда позвольте дерзкий вопрос, простительный именно экстремисту… Почему вы, Михаил Алексеевич Мохов, не живете там, вместе с сыном, а обитаете здесь?

Мохов как-то обмяк, поцарапал щетинистый подбородок.

— Это не секрет, — сказал он неохотно. — Однако долго объяснять. Комплекс причин. Например, большие нелады с коллегами по изучению Кристалла… Если интересно, Скицын вас просветит… Кроме того, здесь идеальные условия для проверки ряда моих гипотез. Кир приютил меня. Таверна, как и Храм, стоит на Меридиане…

— А опасность? Уланы?

— Таверна экранирована… Это трудно объяснить, но уланы обходят ее. К тому же хозяин считается их старым и опытным осведомителем. А данные для информации сочиняет вот эта машина.

— Извините, если я обидел вас вопросом.

— Да что вы! Идите-ка спать… господин Корнелий. Вставать придется до света.


Поднялись, когда за окнами еле брезжило. Но ребятишки выспались и держались бодро. Анда каждому дала по вчерашней лепешке и кружке молока.

Мохов не спал. Корнелий зашел к нему. Попрощались они сдержанно, почти без слов. Осталась между ними неловкая недоговоренность. «Впрочем, не все ли равно теперь?» — подумал Корнелий.

Когда он уходил, в комнату к отцу скользнул озабоченный Витька.

Скоро все, кроме Мохова и Анды, собрались в комнате с очагом (теперь не горевшим). Витька пришел последним. Он был по-прежнему озабочен или даже опечален. Однако увидел, что на него смотрят, и сделал веселое лицо.

— Кир! А где мое колесо?

— Спрятал. Скоро поезд, идти надо, зачем тебе колесо?

— Мне ни за чем. Я же говорил, прибей его на стену.

— Ва! Прибей! Уланы увидят в окошко, тогда что? Никакие экраны не помогут.

— Ну уж, не помогут, — мрачнея, буркнул Витька. — Ладно, сбереги тогда для меня. Пригодится.

— Ты когда опять придешь?

— Скоро школа, трудно будет. И папа говорит: не ходи. Но приду.

— Папа правильно говорит, — вздохнул Кир. — Вечно голову суешь куда не надо.

— А ты уговори его, чтобы вернулся, — тихо попросил Витька.

— Ва… Ты не можешь, я как уговорю?

— Вот видишь… — все так же тихо отозвался Витька. — А мне все твердят: «Не ходи, не ходи…» Ладно, пора…

Вдоль насыпи стояли мокрые от ночного дождя сорняки. У Корнелия намокли до колен брюки. Ребята тихонько ойкали. Наконец остановились. В синеватом рассветном воздухе насыпь казалась крепостным валом. Пахло сырым железом и горькими листьями. Было тревожно, словно сейчас этот вал придется брать приступом. Вот-вот заиграет горнист, проснутся в крепости вражеские солдаты…

Кажется, в самом деле где-то пропел рожок. И стал нарастать глухой гул.

— Состав, — сказал вполголоса Витька. — Сейчас подойдет… Кир, а где Анда?

— Анда пошла в Козью слободку, дело с Яковом…

Где Козья слободка, Корнелий не знал, и кто такой Яков и что за дело к нему у Анды, сейчас не имело никакого значения. Но ему было грустно и даже обидно, что Анды нет.

Товарный состав медленно и с лязгом надвигался. На фоне мутного неба пошли силуэты вагонов и цистерн. Потом потянулись открытые платформы.

Среди ребят возникло беспокойное движение.

— Подождите, — перекрывая лязг, звонко сказал Витька. — Он сейчас остановится.

В самом деле, подергавшись и погремев, состав замер. Витька первый полез через сорняки наверх. Ребята вереницей за ним. Потом — Корнелий и Кир.

Витька по железной лесенке забрался на платформу, лег животом на барьер, протянул руки.

Корнелию вдруг очень захотелось, чтобы ребята на прощанье встали в круг и сказали свое «гуси-гуси…». Но, конечно, это было нелепое и сентиментальное желание. Времени в обрез, да и как станешь на крутом откосе.

Без суеты, молчаливо и быстро ребята поднимались к Витьке. Сперва маленькие, потом старшие. Последним — Антон. Он встал рядом с Витькой, протянул вниз руку:

— Подымайтесь… Корнелий.

— Скорее. Сейчас тронемся, — сказал Витька.

Корнелий взял узкую и мокрую (хватался за траву) ладонь Антона. Подержал секунду, отпустил.

— Прощай… Прощайте, ребята. Витька позаботится о вас. Правда, Витька?

Теперь ему казалось, что это решение жило в нем давно. Еще до того, как исчез индекс. До того, как он увидел Анду. Даже до того, когда Петр дал ему значок…

— Господин Корнелий! — тонко, будто обиженный малыш, вскрикнул Антон. — Как мы одни?!

— Вы не одни. А вот Цезарь — один… Витька, береги ребят!

— Ага… — довольно беззаботно отозвался он. Состав дернулся.

— Ай, что делаешь, — быстро сказал Кир. — Зачем остался?

— Ва… — усмехнулся Корнелий. — А кому я там нужен? Поздно заново жить, не мальчик. Попробую здесь, насколько хватит…

Платформа уходила. Тонкие силуэты рук взметнулись вдруг над краем, закачались, замельтешили, как стебли на ветру. И Корнелий вскинул руку. Не удержался, сказал шепотом:

Гуси-гуси, га-га-га,
Улетайте на Луга…
Уж такое-то прощание он мог себе позволить.

Платформы скрылись, прокатили мимо хвостовые цистерны.

Эта железная дорога, так же как и улица вдоль нее, называлась Окружная, но не потому, что опоясывала город кольцом. Просто раньше она принадлежала Южному армейскому округу. Она огибала окраину по дуге и уходила в поля. Там, через несколько миль, когда встающее солнце бросит от кустов на рельсовый путь длинные тени, состав чиркнет на ходу по невидимой грани соседнего пространства и остановится на минуту. Тогда ребята спрыгнут. И от этого места до обсерватории «Сфера» совсем недалеко… Так объяснял Витька, и Корнелий знал: так и будет.

— А что теперь станешь делать? — спросил Кир.

— Не знаю… То есть одно дело знаю точно: надо найти мальчишку. Цезаря. А дальше поглядим… Спрошу у Петра…

— Лучше сразу спроси у Петра. Иди к нему. Только очень осторожно.

— Я осторожно. Хотя чего бояться? Я же безында, бич. Ни одна судейская машина не докажет, что я — Корнелий Глас. — Он хмуро посмеялся. — Корнелий Глас из Руты казнен восемь дней назад в муниципальной тюрьме номер четыре. Это зафиксировано везде и всюду…

Кир покачал головой.

— Неправильно думаешь. Никто не будет доказывать. Пристрелят в глухом углу, вот и все дела.

— Ну… это как получится. Двум смертям не бывать, а… одна вроде была уже.

Мудрый Кир опять покачал головой. Но больше не спорил.



— Пойдешь к Петру, смотри, чтобы не выследили ту дверь, в овраге…

— Да я и не пойду через дверь! У меня и ключа нет.

— Пойдешь. Другие пути все закрыты. Скажешь Петру: если шибко прижали, пусть уходит сюда. А ключ тебе Алексеич даст.

— Наверно, он рассердится, что я не ушел с ребятами, — скованно сказал Корнелий.

— Зачем рассердится? Нет. Он и сам не уходит. А у тебя, ты говоришь, здесь мальчик…


Обратный путь

Раннее солнце не проникало в овраг, там с ночи застоялась дождевая сырость. Горько и влажно пахло от высокого белоцвета. Его стебли, обычно сухие и ломкие, сейчас податливо мялись под башмаками. Седые головки, которые жарким полднем то и дело выбрасывают стаи пушистых семян, теперь съежились, как мокрые котята. Семена белыми волокнами липли к старому рыжему свитеру и холщовым брюкам Корнелия.

…Брюки и свитер дал Кир. А вернувшаяся откуда-то веселая Анда с усмешкой протянула квадратные темные очки.

— Вот. Чтобы совсем никто не узнал…

Корнелий усмехнулся в ответ. Спрятал очки в карман. Все это напоминало кино про агентов из эпохи последней конфронтации. Впрочем, Корнелий подумал про кино мельком. Больше он думал об Анде. Она отвела глаза.

— Вас Алексеич просил зайти.

Мохов дал Корнелию ключ — такой же в точности, какой давал Петр.

— Раз уж вы решили остаться… Но, ради всех святых, будьте осторожны.

— Буду, — очень серьезно пообещал Корнелий.

— Кстати, почему вы так спешите? Логичнее было бы дождаться сумерек. Меньше риска для вас и для Петра.

— Я беспокоюсь за мальчика…

Но это была лишь одна из причин. Корнелий испытывал беспокойство вообще. И какое-то детское нетерпение. Как мальчишка, которого ждет дальнее путешествие. Хотелось поскорее начать новую, неведомую жизнь. Жизнь человека без индекса и, возможно, жизнь подпольщика.

Он не ощущал никакого сожаления о прошлом. По крайней мере, сейчас. Он тихо гордился, что спас от горькой, безнадежной судьбы тринадцать ребятишек — хоть одно полезное дело за сорок с лишним лет проживания на матушке-планете. И дальше он хотел существовать с той же пользой и смыслом.

У него были цели. Ближняя цель: разыскать Цезаря и помочь ему. Дальняя цель: выяснить, как электростатическое (или какое-то другое) поле прирученной шаровой молнии уничтожает излучение индекса. А там — посмотрим. Главное, что это возможно. Что в принципе есть оружие против машинной системы. Против этой всепоглощающей тупости и страха… (Ох как заговорил!.. А что, не правда?) Мохов здесь не помощник. Кир, наверно, тоже не помощник. Но Петр, конечно, схватится за это открытие. Он-то ненавидит систему всей душой.

То, что встретился ему Петр (маленький Альбин Ксото, Халька!), согревало Корнелия больше всего на свете. Те три десятка лет, которые он, Корнелий, прожил после прощания с Халькой до повестки в тюрьму, казались теперь неважными, какой-то ошибкой. И милый сердцу обихоженный дом, и Клавдия, и рекламное бюро, и веселые вечера с приятелями — все теперь было вычеркнуто, как вычеркнут был из списка живых сам Корнелий Глас… Лишь про Алку вспоминалось с нежностью и печалью, да и то не очень. В конце концов, жива, счастлива, а про отца небось и не думает.

Мысли о Петре давали уверенность и прочность настроению. Петр поможет во всем. Научит, как быть дальше. И наверно, сделает своим помощником, введет в круг людей, которые знают, для чего живут и воюют.

Да, помимо ближней и дальней целей была у Корнелия цель общая: жить. Жить вот так, с риском, с неожиданными событиями, со смыслом. Со вкусом. Ощущать эту жизнь каждым нервом. Замечать каждую мелочь, радоваться каждой искре солнца после дождя, каждому глотку во время жажды («Каждой улыбке Анды, а?»). После полуобморочных дней и ночей тюрьмы он очнулся и теперь испытывал ребячье любопытство ко всему сущему и к будущим дням. Оно было похоже на радостный озноб… Однако в самой глубине души у Корнелия жило опасливое понимание, что эта бодрость, этот счастливый настрой могут оказаться недолгими. И опять придет уныние, неуверенность. Страх… Постоянную твердость можно было обрести, лишь увидев Петра. Поэтому так нетерпеливо и стремился Корнелий в храм Девяти Щитов. Конечно, в этом тоже был эгоизм: при свете дня он рисковал привести к потайной двери «хвоста». Но Корнелия успокаивало то, что ни Мохов, ни Кир его особо не отговаривали.

Кир сказал:

— Если что, возвращайся сюда.

— Естественно, — серьезно кивнул Корнелий. Если что, деваться ему больше некуда.

…И вот теперь он шагал оврагом по еле заметной тропинке в кустах и сырых сорняках. Высоко над ним, среди заросших откосов, была ясная синева и белые клочья облаков. Не верилось, что совсем рядом гудит, суетится, сверкает стеклянными этажами, шуршит миллионами шин громадный Реттерберг. Тот сверхблагоустроенный человеческий муравейник, в котором десять дней назад (или сто лет назад?!) преуспевающий рекламщик-компилятор Корнелий Глас вел привычное существование благонамеренного гражданина Западной Федерации.

И вот уже несколько суток он живет в другом городе. Совсем в другом. Теперь это город старых переулков, оврагов, запущенных садов, развалин и лачуг. Воистину многолик ты, Реттерберг, самый древний по возрасту и первый после столицы город страны… А может, в самом деле произошел какой-то перехлест пространств и теперь здесь уже не Реттерберг, а иной, неведомый мир? В это трудно поверить, но еще труднее представить, что совсем недалеко отсюда аллея Трех Садоводов и дом под красной крышей, где электронный привратник все еще помнит индекс своего хозяина… И где в специальном контейнере для почтовых посылок, рядом с крыльцом, лежит упакованная в казенную бумагу пластиковая урна с горсткой золы — все, что якобы осталось от Корнелия Гласа из Руты…

А почему «якобы»?

Наверно, следует придумать другое имя…

Впрочем, это потом. Сначала — увидеть Петра. Вот уже и каменный мост показался за чащей веток. Подождать, когда помчится со свистом поезд, выскочить из кустов, нырнуть под арку…

Корнелий притаился среди влажных листьев черемухи. Нащупал в кармане ключ. Там же — два маленьких круглых предмета: значок и монетка. Значок он отдаст Петру. Монетку — Цезарю, когда найдет его. Людям трудно жить без талисманов…

Про монетку, кстати, Корнелий сказал Киру: «Если кто придет и покажет эту денежку, значит — от меня. Приюти…» Зачем так сказал? На всякий случай. Мало ли что.

Ну, все, пора.

Блестящая сигара головного вагона с воем вылетела на мост.

Ключ повернулся легко, дверь отошла и закрылась мягко. Едва ли кто видел Корнелия. А если и заметил, то что? Рабочий в старом свитере полез проверять трубы…

В подземном коридоре по-прежнему горели неяркие светильники, пахло сухим камнем. И тишина была необычайная. Никто, конечно, не встретил Корнелия.

Он вышел из туннеля в боковом приделе храма, за мраморной пирамидой с латинскими надписями. Все так же мерцали огоньки, а высоко вверху синело в узких окнах утро. Строгие глаза Хранителей смотрели из полумрака с мозаичных стен.

С нарастающей тревогой Корнелий пересек придел и за украшенным тускло-серебряными щитами алтарем отыскал дверь в келью Петра.

Келья была пуста.

Это, конечно, ничего не значило. Петр мог быть сейчас в любом из помещений храма, громадного, как город. Скорее всего, он вышел ненадолго: лампа в нише горела. Следовало сесть и терпеливо дождаться его — это самое разумное. Но растущее беспокойство не дало Корнелию усидеть на месте. Нервно потоптавшись посреди кельи, он вышел.

Шагал Корнелий крадучись, хотя чувствовал: никого под исполинскими сводами нет. Держась у стены, он добрался до центральной части храма. Здесь было светлее. Лучи косо били в широкое узорчатое окно слева от главного алтаря. От этого окна к закрытому тяжелой решеткой входу тянулись по каменному полу солнечные полосы. В их свете вишнево пламенела сутана лежащего на плитах человека.

Настоятель Петр упал в пяти шагах от входа. Ничком. Правая рука протянулась вперед, и в тонких пальцах сжат был длинный автоматический пистолет.

Корнелий, цепенея, стоял несколько секунд над Петром. Потом стремительно присел — сработал инстинкт самосохранения. Сжавшись, Корнелий глянул вдоль руки с пистолетом — за решетку.

Но на лестнице перед храмом было пусто. И на всем пространстве, видимом за скрещенными брусьями, было пусто. Так пусто и тихо, словно обезлюдел весь город…

Кто же тогда стрелял в Петра? Зачем? Хотели взломать решетку, а он не подпускал? Или убили просто в отместку?

Корнелий встал на колени. Разжал на пистолетной рукояти пальцы Петра. Они были остывшие. Желтые и твердые, как слоновая кость.

Пистолет оказался обычный армейский «С-2», но с длинной граненой муфтой глушителя на стволе. От ствола тянуло порохом. Корнелий вынул обойму. Израсходовано было четыре патрона. В магазине осталось семь, да один в казеннике. Корнелий поставил спуск на предохранитель (учили на сборах), неловко затолкал «С-2» в левый карман, мельком подумав, что могут разбиться очки. Он двигался механически. Он опять словно раздвоился. Один Корнелий мычал от тоски и отчаяния, от безнадежности и жалости к Хальку, второй действовал сухо и методично.

Взяв за плечо, Корнелий перевернул Петра на спину. Вишневый шелк сутаны с легким треском отклеился от густого пятна полуспекшейся крови, которая натекла, видимо, из раны в груди. Волосы у Петра были растрепаны, губы сжаты с мальчишечьим упрямством. Корнелий вспомнил, как маленький Альбин Ксото прижимался к стене, но не отступал, когда приближались одноклассники-мучители.

Ясным взглядом, почти по-живому осмысленно, Петр смотрел на Корнелия. Корнелий сделал усилие, протянул пальцы к векам Петра, зажмурился и закрыл ему глаза. Теперь Петр словно заснул. Стало чуть легче.

Корнелий поднял Петра на руки. Что-то тяжелое, железное упало из складок сутаны. Обойма. Запасная… Что же, спасибо, Петр. Спасибо, Хальк… Корнелий опустил Петра, поднял обойму. И снова взял Петра на руки. Он смутно помнил, что в боковом приделе храма есть возвышение, похожее не то на широкое надгробие, не то на старинный мраморный стол. Надо положить Петра туда. Через два дня придет смена. Служители храма похоронят своего товарища по обряду, который полагается для слуги Святых Хранителей, выполнившего свой долг…

«Не для слуги, для солдата…»

Петр был легкий, как мальчишка. И Корнелию представилось, что несет не настоятеля Петра, а маленького Альбина, который подвернул ногу, прыгая с расщепленной ветлы на берегу озера. Так было однажды.

Корнелий медленно и долго шел по солнечным полосам, а решетка входа была у него за спиной. Опять показалось, что могут выстрелить. В затылок. Но он не решился ускорить шаги, словно это могло отозваться болью в подвернутой ноге мальчика Халька…

«Пусть стреляют. Все равно…»

«А Цезарь?..»

Он свернул в темный придел. В нише, окаймленной мигающими звездочками, смутно светился беломраморный монолит. Корнелий положил Петра на холодную плоскость. Закрыл длинной сутаной носки побитых старых туфель. Крылатую накидку на груди поправил так, чтобы не видно было крови. Хотел сложить на груди руки, но они не сгибались и легли вдоль тела.

Возвышение было чуть меньше метра от пола. По краю шел резной каменный карниз. Корнелий стал на колени, прижался к мраморным листьям и цветам. Раздвоенность исчезла. Но не было в душе и прежнего молчаливого кричащего отчаяния. Печаль была большая, да. Но без прежней черной безнадежности.

«Прости, — сказал Корнелий, — если это из-за меня, прости… Но ты ведь сам выбрал такую судьбу и не зря носил пистолет. А я спасал не себя, а ребят спасал. То есть сначала себя, но потом — их… Они ушли, а я остался, я вот он. Я не знал, что уже поздно…»

Теперь поздно было жалеть, каяться и оправдываться. И никогда он не расскажет Петру о том детском страхе, об измене.

«А может, ты знал?.. Ты, наверно, знал, Хальк. И наверно, простил… Да?..»

Казалось, мраморный монолит еле ощутимо шевельнулся. В самом деле… Камень тихо, почти незаметно опускался, и Корнелий понял, что склоняется все ниже. И пришла откуда-то тихая, как дыхание, медленная музыка.

Вот, значит, что. Сам того не ведая, он положил Петра в погребальную нишу, и заработали в толщах старого храма механизмы.

Теперь камень с лежащим Петром уходил вниз уже быстрее. Корнелий поднял голову, уперся ладонями в пол. Желтая лампада вспыхнула в нише, осветила лицо настоятеля Петра…

Надо было что-то сказать. Или подумать. Может быть, молитву какую-то?

«Петр… Альбин… Хальк… Если в том мире, куда мы уходим после нашей жизни на земле, люди что-то помнят и чувствуют, не держи на меня обиды… Пусть тебе будет хорошо и спокойно…»

Краем сознания он отметил, что это не его слова, а из какого-то старого фильма, где показан был печальный обряд горного древнего племени. Но что же теперь, если нет ничего своего и вся жизнь была только глядением на экран? Пусть кино, пусть сентиментальные слова, но теперь они были искренними и нужными.

Мраморная плоскость, на которой лежал Петр, поравнялась с полом. И тогда Корнелий спохватился.

— Подожди, — прошептал он суетливо. Зашарил в кармане, выхватил значок, положил Петру на грудь. — Вот…

И подумал: «Не надо было тебе, Хальк, расставаться с талисманом… Но кто же знал…»

Он едва успел убрать руку. Камень с Петром быстро ушел в глубину, и открывшийся прямоугольный провал тяжело задвинула чугунная плита (зажужжали в невидимых пазах ролики).

В свете желтой лампады на плите виднелись старинные выпуклые буквы. Корнелий прочитал и быстро встал. Вот что было написано:

«Оставьте скорбь. Он исполнил меру своих дел. Пока живы, стремитесь к тому же».

Корнелий поддернул брюки: они обвисли от тяжести пистолета, ключа и обоймы. Он поменял содержимое карманов местами: ключ и монетку положил в левый карман, а пистолет в правый (и опять подумал: не раздавить бы очки, подарок Анды).

Пусто было вокруг и тихо, как в широком безлюдном поле. Только словно далеко-далеко играла печальная свирель. Корнелий испытывал странное чувство свободы. Впервые не было в нем никакого страха. По крайней мере, за себя.

Свитер на груди оказался в мазках и сгустках бурой крови. Корнелий стянул его и, пройдя подальше от моста, затолкал в гущу белоцвета. Остался в белой майке с рукавами.

Солнце светило вдоль оврага и уже высушило траву. Но запах стеблей и листьев был по-прежнему густым и горьким — как сама печаль. Корнелий глотал его, как в детстве глотают застрявшие в горле слезы. Но кроме горечи было в нем еще одно чувство — необъяснимое и спорящее с утратой. Словно сбоку и чуть позади шагает, не отставая, светлоголовый худой мальчишка с вельветовыми лямками на коричневых плечах. Путается тонкими ногами в траве, стирает с губ прилипшие семена белоцвета и поглядывает на Корнелия — с непонятным вопросом.

Иллюзия была так велика, что Корнелий оглянулся — не отстал ли Хальк?

Не было Халька. Был другой мальчишка — но не этот и не здесь. Найти его и помочь ему оставалось теперь единственной целью. Последним смыслом существования. О прирученных молниях Корнелий уже не думал.

Цезарь жил в районе Малого Кронверка, на Второй Садовой линии. В доме номер одиннадцать. Этот адрес (а точнее, адрес штурмана Лота), в течение нескольких секунд связавшись со справочной службой, выдала Корнелию супермашина в таверне у Мохова.

Ничего, кроме адреса, у Корнелия не было. Ни уверенности, что Цезарь дома, ни планов. Ни точных мыслей. Только глубоко сидящая боязливая догадка, что Цезарь нужен ему, Корнелию, пожалуй, больше, чем он Цезарю…

Корнелий надел очки, выбрался из оврага и пошел к станции монорельса. На него не смотрели. Подумаешь, вырядился помятым бичом! Все равно не настоящий. Люди привыкли, что у некоторых мужчин есть такая мода — в отпуск или на выходные одеваться как безындексные бродяги…


Вторая Садовая линия была обычной улицей одноквартирных особнячков средней цены. Вроде аллеи Трех Садоводов, где когда-то жил Корнелий.

Выйдя на линию, Корнелий впервые подумал с большой тревогой: «А если не найду его здесь, тогда что?»

Но среди долгих бед и горестей судьба дарит иногда вспышки необыкновенных удач. Цезарь шел навстречу.

Он шел издалека, посередине горячей плиточной мостовой. Время близилось к полудню, улица в своем дремотном зное была безлюдна. И мальчик, идущий по неласковому солнцу, был одинок и беззащитен.

Корнелий узнал его сразу, хотя одет был Цезарь совсем не так, как раньше. В синих блестящих трусиках, окантованных белым галуном, в бело-голубой безрукавке с распущенной шнуровкой у ворота, в высоких, с ремешками на щиколотках сандалиях. Но нельзя было не узнать этот серебрящийся на солнце шар волос.

Со стороны показалось бы: благополучный мальчик вышел из благополучного дома погулять и беззаботно топает по солнцепеку. Но Корнелий настороженными нервами сразу ощутил скрытность и ощетиненность мальчишки. Корнелия Цезарь не замечал: тот шел по краю улицы, в тени. Пора было выйти на дорогу. Чтобы Цезарь узнал его, Корнелий сдернул очки. В тот же миг его толчком остановило предчувствие стремительной беды.

И беда не замедлила случиться.

С другой стороны улицы, из-за ствола большого вяза, вышел навстречу Цезарю плечистый мужчина с тяжелой квадратной головой. В черных штанах и крагах, в песочной рубашке с погонами и летней унтер-офицерской пилотке.

Цезарь замер, дернулся, словно побежать хотел. Не побежал. Стоял, расставив ноги-прутики, согнув локти. Корнелий был уже близко и увидел на лице его упрямство и отчаяние.

Улан что-то сказал вполголоса, взял Цезаря за локоть. Мальчик выгнулся, рванулся, вскрикнул — негромко и неразборчиво. Метнулся взглядом по улице — словно спасителя ждал. И тогда увидел Корнелия — тот подходил со спины улана широкими неслышными шагами. Вскинул к губам снятые очки.

Чек — вот умница! — ничем не выдал Корнелия. Только радость метнулась в глазах. Тут же он дернулся опять, старательно закричал: «Пустите, что я вам сделал», улан ухватил его двумя руками, прогнул спину.

На последнем шаге Корнелий вырвал из кармана пистолет и впечатал граненый глушитель под левую лопатку улана.

— Стоять. Руки в стороны…

Сержант оказался опытный: вмиг понял, что трепыхаться — себе дороже. Выпрямился, закаменел с раскинутыми и обвисшими, как перебитые крылья, руками (Цезарь отпрыгнул, шлепнулся, вскочил). Не делая попытки оглянуться, сержант негромко сказал:

— Что такое?

— Не шевелиться! — Корнелий расстегнул висевшую на черном уланском заду кобуру и выдернул увесистый «дум-дум». Очень мягко попросил Цезаря: — Чезаре, малыш, отойди в сторону, подальше. — Потому что сержант мог выбрать мгновение, схватить мальчишку и закрыться им. Цезарь, не отрывая веселеющих глаз от Корнелия, быстро отбежал.

— Что такое? — уже резче спросил сержант.

— Молчать. Пять шагов вперед по прямой. — Корнелий слегка надавил пистолетом.

Сержант, как на строевой подготовке, твердо и широко шагнул пять раз. Сердито поинтересовался:

— Теперь могу я оглянуться?

— Можете. Ва! Да это штатт-капрал Дуго Лобман! Виноват, сержант. С повышением вас… Очевидно, за доблестные схватки с детьми?

— Что вам нужно? Я вас не знаю, — набыченно и без боязни сказал Дуго Лобман. — Вы рехнулись? Нападение на улана, занятого особой службой… Вы хоть соображаете? Дайте сюда пистолеты.

— Стоять… — Корнелий качнул стволами. — Особая служба — это охота за детишками?

— Вас не касается!.. А, я вас вспомнил! Вы один из тех хлюпиков на сборах! Га-аспада интеллигенты… Корнелий Глас! Верно? Я сейчас уточню ваш индекс…

— Стоять!

— Не вякайте… — Дуго был явно не трус. — И не махайте оружием. Вы и в мишень-то не могли попасть, а в человека… Чтобы выстрелить в живого человека, нужно иметь твердость, а не интеллигентскую жижицу… Выстрелите да еще, не дай Бог, попадете — и будете всю жизнь терзаться угрызениями… — С этими словами Дуго направил на Корнелия висевший на поясе уловитель индексов.

Цезарь вдруг метнулся, встал рядом с Корнелием, выбросил вперед изогнутую ладонь со сжатыми пальцами — словно хотел защитить Корнелия от прибора.

Лицо у Дуго стало озабоченным.

— Не действует? — участливо спросил Корнелий.

— Черт… где я его грохнул… А вы не радуйтесь, я уточню ваш индекс по спискам в штабе… господин Корнелий Глас… из Руты, кажется?

— Именно кажется. Уловитель ваш в порядке, а я не Корнелий Глас из Руты. Глас казнен. А я человек без индекса по имени Петр Ксото. — Это он сказал неожиданно для себя. И мгновенно вспомнил желтые пальцы Петра на пистолете.

— Не валяйте дурака! Отдайте пистолеты и — руки на затылок!.. Или стреляй, черт возьми, скотина!.. — Лицо Дуго искривилось, как резиновая маска.

— Ни то ни другое, сержант. Пистолеты вы не получите и пойдете сейчас прочь… Не советую рассказывать про меня. Лучше сообщите командиру, что потеряли оружие при пьянке. Это принесет вам крупные неприятности, но меньше, чем если узнают правду: сдать пистолет при выполнении задания. В этом случае шансов на спасение не больше половины, а?

— А у тебя какие шансы? И зачем тебе мальчишка? Или ты… — Он вдруг заухмылялся, и Корнелий резко двинул вниз предохранитель «С-2».

— Марш вдоль улицы и не оглядываться! Или я стреляю на счете «три». Можете думать, что это от интеллигентской нервности… — Корнелия вдруг мелко затрясло. — Пистолет с глушителем, никто не услышит… Ну… Раз…

Дуго, нагнувшись, посмотрел ему в лицо, повернулся и тяжело пошел по плитам.

Корнелий сунул в карман уланский «дум-дум», свободной рукой взял Цезаря за плечо, потянул его в тень. Оттуда — в заросший садовыми джунглями переулок — проход между заборами. Потом — под откос, к дощатому, совсем деревенскому мосту через ручей… Оказалось вдруг, что уже не он ведет Цезаря, а Цезарь тащит его за руку по темной, непробиваемой для солнца аллее.

— Скорей… Тут близко дорога, по ней ходят частные таксокары.

— У меня нет денег, — выдохнул Корнелий.

Цезарь на бегу выдернул из кармана на трусиках желтую бумажку.

— У меня есть десять марок… Спрячьте пистолет…

…Похожий на громадную божью коровку «пилигрим» послушно остановился у травянистой обочины. Цезарь влез в машину первым, весело сказал равнодушному таксисту:

— Нам на Перешеек, Артиллерийская улица… — Повернулся к Корнелию: — Дядя Петр, мы заедем за моими удочками, а потом, как договорились, на вокзал. Ох да не бойся ты, пожалуйста, мы успеем. — Резвый, слегка избалованный мальчик, собравшийся, видимо, со своим пожилым неряшливым дядюшкой за город…


Через полчаса они шагали по перешейку, соединявшему город с широким скалистым мысом. На мысу был неухоженный и нелюбимый горожанами парк. На перешейке росли сосны, душно пахло разогретой смолой. Пистолеты оттягивали карманы, царапали сквозь подкладку ноги. Корнелий взмок от духоты. Но послушно и молча шел за Цезарем.

Цезарь заговорил первым:

— А где ребята?

— Наверно, уже там. — Корнелий сам удивился сухости своего тона.

— А вы?

— Что я?

— Не ушли с ними?

— Как видишь.

— Почему? — Глаза у него были зеленые, скулы не по-детски заостренные, рот после каждого слова сжимался твердо.

Можно было ответить: «Я обещал увести на Луга всех ребят, а увел не всех, ты остался…» Можно было проще: «А кто тебя, дурака, выцарапал бы из лап Дуго Лобмана?»

Корнелий сказал с досадой:

— А чего мне там? Ты вот тоже не пошел.

— Сравнили, — дернул плечом Цезарь. И вдруг словно опомнился. Глянул, как обычный провинившийся мальчишка. Сказал тихо и торопливо: — Извините меня, пожалуйста…

— Пожалуйста, — усмехнулся Корнелий, моментально оттаивая. Они встретились глазами. И Корнелий опять поймал себя на желании провести ладонью по щетинистому шару прически Цезаря. И был почти уверен, что Цезарь тогда улыбнется и станет славным, добрым мальчуганом. Но не решился, только рукой качнул. А Цезарь, потупясь, проговорил:

— Если бы не вы, сержант скрутил бы меня.

— Видимо, за тобой следили.

— Видимо… Я вчера пробрался домой, там никого. Бим наглухо отключен. Включил — а он меня даже не узнает… Позвонил папиным друзьям, они говорят: «Кажется, папа и мама уехали в столицу, хлопотать за тебя». А еще говорят: «Вернись в школу»… Но я остался, переночевал…

— Может быть, эти… знакомые твои и сообщили уланам, что ты дома?

— Не хотелось бы так думать, — очень серьезно отозвался Цезарь. — Скорее, уланы догадались сами, это нетрудно. Не надо было оставаться на ночь, но я все ждал: вдруг мама и папа вернутся.

— А потом?

— Утром решил ехать в столицу, искать их.

Жалость резанула Корнелия: совсем малыш.

— Один? Почти раздетый, с десятью марками?

— Я больше не нашел дома денег. Думал: проскользну без билета. А вещи в дорогу я взял… Не думайте, что такой уж глупый… Сложил в туристский ранец, перекинул через забор, в переулок, а сам вышел через калитку. Хотел сперва осмотреться, а потом подобрать…

— Значит, боялся, что следят?

— Конечно.

— Боялся, а топал посреди улицы, — с мягким упреком сказал Корнелий.

Цезарь честно шмыгнул носом.

— Когда прячешься, еще страшнее.

— Пропал твой багаж. Теперь туда возвращаться нельзя.

— Разумеется. Разве что ночью.

«И ночью нельзя. И вообще нельзя тебе в городе, Чек… Путь один — в таверну „Проколотое колесо“».

Но интуиция говорила Корнелию, что в таверну следует идти лишь в сумерках.

— Чек… Чезаре… А куда ты сейчас меня ведешь?

— В парк. Я в нем все места знаю, мы с папой любили там гулять.

— Но… сейчас-то нам не до гулянья, а?

— Там есть остатки старого форта. С подземельем. Про него мало кто знает, а мы с папой лазили. Там глубоко, уловители не возьмут, можно отсидеться. А я буду приносить вам еду.

Лишь сейчас Корнелий понял: Цезарь спасает его! А тот вдруг сказал взрослую фразу:

— Я не могу допустить, чтобы вы снова рисковали ради меня.

— Господи, Чек… Но при чем здесь подземелье? Ты же видел: уловитель меня не берет.

Они миновали седловину перешейка, и начался подъем. Сухая хвоя скользила под ногами. Цезарь слегка обогнал Корнелия и теперь оглянулся. Спросил — и виновато, и снисходительно:

— Вы думаете, я могу обезвредить все уловители? Даже локаторы?

Видимо, изумление отчетливо изобразилось на лице Корнелия. Цезарь остановился.

— Или… вы думаете, что у вас по правде исчез индекс? Я просто отключил у сержанта уловитель.

Да!.. Выброшенная вперед ладонь (похожая на ту, что венчает храм Девяти Щитов, только маленькая), выгнутая в защищающем порыве… Неужели правда? Он это может? Или фантазия мальчишки?

Корнелий пальцами собрал складки на лбу. Сто вопросов, путаница догадок. Постой, не испугай мальчика.

— Что с вами, господин Корнелий?

Он выдавил улыбку:

— Ничего… господин Цезарь. Просто удивился. И давно ты научился так шутить с уловителями?

— Да я и не шутил. Сперва я просто открыл, что могу издалека зажигать и выключать лампочки. Потом электронные часы остановил. Протянул руку и… мне от мамы тогда попало. А уловитель был папин, служебный. Я не вытерпел, попробовал. Он — крак. Папа не сердился, только велел молчать про это. Ох, а я проболтался вам.

— Я клянусь молчать.

— Да, пожалуйста, — вздохнул Цезарь.


Духота измучила Корнелия. На подъеме противно заперестукивало сердце, майка прилипла к спине. К счастью, скоро они вышли на край мыса. На стометровый, покрытый кустарником обрыв. Отсюда видно было Заречье, Славянский и Пристанской кварталы с невысокими домами и редкими стеклянными коробками офисов. Затем — зелень дачного пояса, а потом поля с гребенкой отдаленной лесополосы. И летел из-за реки живой, прогоняющий удушье ветерок. Корнелий сладко и старательно отдышался. Цезарь терпеливо стоял рядом. Но, кажется, слегка нервничал. Корнелий глянул на него, потом по сторонам… и вздрогнул: в кустах заметил человека. Но через секунду понял: скульптура.

Это была небольшая, в натуральный рост, фигура мальчика из черно-зеленой бронзы. Мальчик — босой, длинноволосый, в мятых штанах до колен и широкой матроске — стоял на низком, затерянном в траве постаменте. Смотрел за реку. Скульптор сделал его изумительно живо. Волосы были отброшены ветром, воротник и галстук матроски словно трепыхались.

Кто же это? Откуда он? Сколько лет стоит здесь, что высматривает в заречных далях?

Казалось, до скульптуры ли? Но Корнелий не устоял перед любопытством. Тронул Цезаря за плечо и пошел ближе к бронзовому мальчику. Цезарь — следом.

Лицо мальчика оказалось задумчиво-сосредоточенным и славным. Корнелий подумал, что при жизни этот парнишка был, наверно, светловолосым и голубоглазым…


Цезарь нетерпеливо вздохнул рядом.

— Подожди, — попросил Корнелий. Было в этой скульптуре что-то напоминающее, не случайное. Намек какой-то? Может, мальчик похож на маленького Альбина Ксото? Нет, пожалуй. Но…

— Извините, но нам лучше пойти, — насупленно сказал Цезарь. — Локаторы…

— Сейчас. Цезарь, это кто? Ты не знаешь?

— Папа рассказывал, что это памятник. Будто давным-давно этот мальчик спас город, посадил на мель вражескую канонерку. Его хотели даже записать в Хранители, но кто-то заспорил.

— И не записали?

— Одни считают, что он Хранитель, другие и сейчас не согласны. Его звали Галиен Тукк. Разве вы не слыхали?

— Представь себе, нет… А почему кто-то не согласен?

— Говорят: разве один мальчик может спасти целый город? Говорят, неправда…

«Один мальчик может спасти целую страну. Если получится… Нет, пока рано об этом…»

— Наверно, может все-таки. Ведь Юхана-трубача причислили к Хранителям… Кстати, возьми свою монетку. Это же «оло», да? Когда теряется такой талисман, человеку бывает плохо, я видел…

Они посмотрели друг на друга, в глаза. Цезарь прочно зажал монетку в ладони. И сказал очень-очень серьезно:

— Спасибо. Но все-таки пойдемте в подземелье. От локаторов не спасет никакое «оло».



«Зачем мучаю мальчишку?» — опомнился Корнелий.

— Пойдем… Чезаре.


От форта остались фундаменты. Засыпанные, заросшие татарником. На скате плоского бугра, между каменным выступом и косо вросшей в землю гранитной плитой, Цезарь раздвинул могучие сорняки и показал черную щель…

Подземелье оказалось чем-то вроде сводчатого кирпичного погреба. Довольно сухого. Сверху, в пробоину свода, падал очень яркий луч. От него расходился отраженный рассеянный свет.

Первыми ощущениями были сладкая прохлада и защищенность. Корнелий оглянулся, присел на груду битого кирпича у стены. Цезарь стоял посреди погреба. Деловито поджимал то одну, то другую изжаленную ногу, дышал на ладони, проводил ими по волдырям и царапинам. Те исчезали, как смытые…

«И никаких шаровых молний… Однажды, наверно, у него зачесались бугорки — следы прививки, в детстве бывает такое. Он дохнул на ладонь и провел по ним…»

Цезарь посмотрел на Корнелия. Встал прямо. Серьезный и почему-то слегка виноватый. Некрасивый: с длинными руками, с большой головой, с чересчур крупными коленками на тонких ногах, с этой неисчезающей твердостью на скулах. Вот если бы одна улыбка — чтобы снять заколдованную угловатость и каменность!.. Но Цезарь смотрел без малейшей теплой искорки.

И Корнелий проговорил тоже с холодной ноткой:

— И что же ты думаешь делать дальше?

Цезарь знал, что делать дальше.

— Ночью я проберусь к дому. Возьму ранец с вещами и едой. Вам надо прожить здесь около недели. Тогда бросят искать, выключат локаторы. И вы уйдете туда, где ребята.

— А ты? — Он шевельнул плечом.

— Конечно, я буду с вами, пока вы здесь.

— Зачем?

— Пищу приносить и воду. Охранять. А как же еще?

«Малыш ты мой…» — подумал Корнелий, но сказал сухо:

— Это же не кино с приключениями.

— Да. Но вы меня спасли. Я тоже должен.

— Ну… ладно. А потом?

— Потом поеду в столицу. Искать маму и папу.

— Господи! Где ты их найдешь?

— Я… не знаю. — Цезарь вдруг плотно сжал губы. Дернулось тоненькое горло. — Но… надо же что-то делать! Я без них не могу.

Корнелий быстро подошел, взял Цезаря за маленькие холодные ладони. Тот не сопротивлялся. Только от пальцев словно шел слабый покалывающий ток.

— Чезаре… Чек… А если мы поедем в столицу вместе?

— Но вас же моментально схватят! — Цезарь выдернул ладони.

— Извини, я не сказал тебе. У меня нет индекса. Не стало. Как у тебя.

У Цезаря по-ребячьи мягко округлился рот. И в глазах — изумление, недоверие. А потом понимание: «Да, правда…» Он сказал с жалобной усмешкой:

— Значит, я зря отключил уловитель у сержанта.

— А ты уверен, что отключил его?

— Да, — вздохнул Цезарь. Помолчал и вдруг спросил еле слышно, словно преодолевая себя: — А вы… сами его сняли? Индекс.

— Нет… Впрочем, это особый разговор. — Корнелий посмотрел на щетинистую прическу Цезаря и проговорил осторожно: — Ведь если я спрошу, как ты убрал индекс у себя, ты, наверно, тоже не скажешь.

Цезарь опустил голову, прошептал:

— Я не имею права.

«И не надо, малыш. Пока — не надо…»

Корнелий уже поднял руку, чтобы провести ладонью по его торчащим волосам. Но тут поехали вниз брюки — под тяжестью пистолетов. Корнелий чертыхнулся, подхватил слабый пояс. Выложил на кирпичи «С-2», «дум-дум», запасную обойму, ключ… Столько железа…

Цезарь вдруг попросил:

— Можно я посмотрю пистолет? ...



Все права на текст принадлежат автору: Владислав Петрович Крапивин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
В глубине Великого Кристалла. Все произведения цикла.Владислав Петрович Крапивин