Все права на текст принадлежат автору: Александр Александрович Блок.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Стихотворения. Поэмы. ТеатрАлександр Александрович Блок

Александр Блок Стихотворения. Поэмы. Театр

{1}




Александр Блок


Александр Блок рос на рубеже двух столетий, двух исторических эпох. В творчестве он отразил духовный кризис целого поколения с несравненной лирической искренностью и силой. Но сам поэт был не столько жертвой кризиса, сколько живым, действенным и революционным его преодолением.

Если это стало явным в 1917–1918 годах, то силы для преодоления накапливались в глубинах блоковского сознания, в его творческих поисках еще с 1905 года. В первые же дни после великого Октября Александр Блок был одним из первых и самых смелых русских интеллигентов, кто открыто и безоговорочно встал на сторону революционного народа, поверил в правоту большевиков и открыто об этом заявил. Он пошел на резкий разрыв с недавними единомышленниками, соратниками, сверстниками. Такую смелость ему диктовало сознание гражданского долга и совесть поэта-демократа. Ему был ясен мировой смысл пролетарской революции.

Только злобно предубежденные слепцы обвиняли Блока в измене либо предпочитали усматривать в его поведении невменяемость декадентского лирика.

Не однажды Блок утверждал органическое единство своего пути, его неизбежность. Заново собирая и редактируя три тома своей лирики, поэт настаивал на том, что они представляют собой единую трехчастную повесть:

Открой мои книги: там сказано всё, что свершится.
И действительно, понять его по-настоящему, оценить его цельность, осознать органическое родство поэта Прекрасной Дамы с автором «Двенадцати» и «Скифов» можно только, следуя за Блоком по его пути.

В восьмидесятых — девяностых годах прошлого века, чуть в стороне от железной дороги, соединяющей Москву с Петербургом, в усадьбе деда с материнской стороны вырастал красивый ребенок, избалованный матерью и ее родными. Вырастал он без отца, потому что мать после года неудачного замужества вернулась с ним, грудным ребенком, обратно в девичью семью. История тяжелых семейных отношений и труднопостижимый облик родного отца когда-нибудь, гораздо позже, сделаются для него личной проблемой. А сейчас мальчик ни о чем не задумывается. Он растет в хорошем доме, в талантливой семье, среди обожающих его женщин. Семья дворянская, одна из самых интеллигентных в стране, отстой многих десятилетий культуры и достатка. Дед — знаменитый ученый-ботаник Бекетов. Бабка — трудолюбивая переводчица. В деревенском доме и книги в избытке, и музыка постоянно гостит, и никогда не кончаются споры обо всем, о чем только могут спорить русские люди. А за свежевымытыми окнами — зеленый мир в клумбах ярких цветов, а еще дальше — дороги и проселки, поле и лес, холмы и овраги, милая с детства синяя даль, которая навсегда потом свяжется с первыми прочитанными сказками, будь то «Мертвая царевна» или «Кащей», «Иван-царевич» или «Снегурочка».

Так недалеко отступило в прошлое другое десятилетие, когда примерно в таком же деревенском доме вырастал под крылом у безмерно обожавшей его бабки другой русский демоненок, впоследствии ставший поручиком Тенгинского полка и гордостью русской поэзии. Две эти судьбы, Лермонтова и Блока, одинаково ушли в историю. Они кажутся сейчас соизмеримыми и родственными, как будто действительно стояли рядом в пространстве и времени.

Между тем время-то как раз было совсем другое.

Кончался девятнадцатый век. Вместе с ним кончилась дворянская Россия. Тургенев, Чехов, Бунин, каждый по-своему, зафиксировали прощание с нею. Сделал это и Александр Блок. Бывало его прощание с прошлым окрашено и элегически, но бывало и так, что оно превращалось в спокойно-сосредоточенное презрение, а то и в ярость. Ведь он был тем самым «поздним потомком», которого предвидел Лермонтов:

…прах наш, с строгостью судьи и гражданина,
Потомок оскорбит презрительным стихом,
Насмешкой горькою обманутого сына
Над промотавшимся отцом.
Все это пришло гораздо позже. Надо было прожить собственную жизнь, чтобы понять ее исторически, узнать в самом себе сына и внука отцов и дедов. Мысль об этом сделается основной среди раздумий Блока. Сначала она приведет его к познанию родины, а потом заставит «всем сердцем, всем сознанием слушать революцию».

Здесь можно было бы рассказать о буднях классической гимназии, о тех или других прочитанных книгах, из коих одни прошли бесследно, а другие на всю жизнь врезались в память. О чем же еще? О двух-трех дружбах, о первой влюбленности, пережитой далеко от дома, на чужбине, в маленьком немецком городке, об университете с его филологическими дисциплинами, о декламации любимых стихов…

Единственное, что росло в нем, накапливаясь исподволь, заложенное самой природой и неизбежное в этом еще никому не ведомом душевном хозяйстве, было творчество. Стихи он начал писать с пяти лет. Это были обыкновенные детские, а потом отроческие пробы. Ничто не предвещало автора «Стихов о Прекрасной Даме».

Внезапно в подражательные строфы врывался звук — мысль о собственном предназначении:

Сама судьба мне завещала
С благоговением святым
Светить в преддверьи Идеала
Туманным факелом моим.
Факел действительно туманен. Идеал еще не назван. Вся жизнь, все ее беды и удачи впереди. Человеку девятнадцать лет. Таким он был на пороге нового века.

Настоящего поэта читает время. Каждый новый век читает его заново и утверждает по-своему свою связь с поэтом. Так произошло и происходит на наших глазах с Шекспиром, Данте, Гете. В отношении Пушкина и Лермонтова мы улавливаем то же самое, несмотря на сравнительную временную близость нашу к ним. То же самое происходит сейчас с Александром Блоком.

Его современники, особенно в кружке московских символистов, — Андрей Белый, Сергей Соловьев и другие, — прочли в ранних стихах Александра Блока, обращенных к Прекрасной Даме, одну только мистическую исповедь-молитву, утверждение Вечноженственного, потустороннего образа, выросшего на философской лирике Владимира Соловьева. Это было чтением той эпохи, восприятием, обусловленным и оправданным эпохой. Уже в самом таком восприятии коренились причины будущего разрыва Александра Блока с этой дружеской группой, — в частности, разрыва с Андреем Белым, «вражда-дружба» с которым так много значила в биографиях обоих поэтов.

С той поры прошло более шестидесяти лет. «Стихи о Прекрасной Даме» прочитаны заново.

Первая книга двадцатилетнего Александра Блока останется в русской поэзии как одна из самых напряженных лирических исповедей о юношеской любви к женщине. Стихи обращены к женщине, только к ней одной, только ради нее написаны. Один скажет: «Мимолетное виденье» или: «Гений чистой красоты», другой — «Дева, Заря, Купина». Одному блеснут милые очи «из-под таинственной холодной полумаски» на светском балу, другому — в сыром Петербурге, под рожком газового фонаря, — сущность от того не меняется. Тому, и другому, и третьему диктует юношеская страсть в минуту ее сверкающего подъема. В какие бы запредельные выси ни проецировал поэт свою любовь, вплоть до того, что «ты путям открыта млечным, скрыта в тучах грозовых», — все равно реальная подоплека скажется.

Этой повестью долгих, блаженных исканий
Полна моя душная, песенная грудь.
Из этих песен создал я зданье,
А другие песни — спою когда-нибудь.
Так прорвался живой человеческий голос. Он заявил о своем существовании с превосходным самообладанием и задором. Рогатки классической метрики, амфибрахии и ямбы сметены живой интонацией. Такого паузника еще не было в русской поэзии, хотя искали его многие, в их числе Лермонтов, Фет, старшие современники Блока. Вот откуда начинает свое летосчисление XX век в русской поэзии. Вот откуда вырос интонационный стих Маяковского.

Конечно, мистика Владимира Соловьева оказала серьезное влияние на молодого Блока. Конечно, он, может быть, слишком много читал, и весь склад его мышления был до крайности идеалистичен. Но в том-то и сила дарования, что оно жизненнее книжных истоков. Оно чревато будущим. В первых же стихотворениях Блока звучит не только сокрушающая искренность, но звучит и другое — предчувствие будущего, далеко идущего пути.

Прежде всего, явственна кровная связь автора с Россией, с русской стариной, фольклором, сказкой и песней:

Мой любимый, мой князь, мой жених,
Ты печален в цветистом лугу.
Повиликой средь нив золотых
Завилась я на том берегу.
«Тот берег» легко узнать. Это севернорусский пейзаж, может, чуть в стороне от железной дороги, но, право же, до него рукой подать. Картина одушевлена. В ней поселилась сказка. Когда-то такую же сказку рассказывала Арина Родионовна смуглому, кудрявому мальчику. Не раз уже отсюда, из этой светящейся точки, рождалась русская лирика.

Когда-нибудь он скажет: «О, Русь моя! Жена моя!» Был день, когда Россия, не названная по имени, была ему невестой: «Мой любимый, мой князь, мой жених», — звала она своего певца из синей деревенской дали, с клеверных полей, над которыми в летний полдень звенит золотой шмель. Русская сказка рассыпана в первой книге Блока точнейшими приметами. О ней напоминает и крещенское гадание Светланы, и Сирин и Гамаютт, и Голубиная книга с красными и золотыми заставками, на которую загляделась царевна. И с первых же строк мы прочтем:

Терем высок, и заря замерла…
Каждый конек на узорной резьбе
Красное пламя бросает к тебе.
Все это еле видные зародыши будущего. Все будет, все вернется к поэту в неузнаваемо выросших образах. Даже красное пламя разрастется когда-нибудь в «широкий и тихий пожар» над Куликовым полем, а то и в мировой пожар, «на горе всем буржуям».

Но пока еще безумно далек он от будущего. Как всякий юноша, он может только воскликнуть:

Будет день — и свершится великое.
Чую в будущем подвиг души.
Между тем будущее стоит у порога. Не только для него. Самые чуткие и смелые из его современников живут предчувствием надвигающихся событий, катастрофических и прекрасных. В эти самые дни Горький складывает свою «Песню о Буревестнике». Под сурдинку, глухо, но чем глуше, тем заразительнее для аудитории Художественного театра, перекидываются мечтательными репликами чеховские герои.

Россия жила у порога 1905 года. Чем дальше был Блок от жизни, тем с большей силой, тем искреннее и неожиданнее проснулось в нем не только так называемое сочувствие к революции, которое можно было поделить с тысячами обывателей, но и чувство кровной заинтересованности в происходящем.

Прекрасные стихи о Петербурге в дни восстания, о Медном всаднике, в руке которого заплясало факельное пламя, свидетельствовали о резком переломе в душе поэта. В его сознание ворвались неожиданные стихии. Не смирением и не растерянностью, но посильным проникновением в смысл происходящего продиктованы эти слова:

Поднимались из тьмы погребов.
Уходили их головы в плеча
Тихо выросли шумы шагов,
Словеса незнакомых наречий.
.  . . . . . . . . . .
Мы не стали искать и гадать:
Пусть заменят нас новые люди!
Революция 1905 года значительна для Блока не только своим непосредственным отражением. Впервые в его стихах зазвучал раскованный голос — голос человека, который может выйти на трибуну, на площадь. Пускай не все им сказанное будет услышано и понято. Важно, что он обращается к большому человеческому сонму, к обществу, к современникам, к согражданам:

Всем раскрывшим пред солнцем тоскливую грудь
На распутьях, в подвалах, на башнях — хвала!
Солнцу, дерзкому солнцу, пробившему путь, —
Наши гимны, и песни, и сны — без числа!..
Такой речи у Блока до этого не было. Сегодня она звучит как привет будущему — привет, обращенный к нам.

Годы реакции были годами окончательного возмужания и зрелости для Блока. Юношеские сны стихов о Прекрасной Даме и взрыв творческих сил в 1905 году остались далеко позади. Среда сверстников, казавшаяся ранее безоговорочно близкой, распалась. Блок обратился к театру.

Начало блоковской драматургии положено «Балаганчиком». Его ближайшие друзья и единомышленники были крайне возмущены и шокированы этим произведением, оно показалось им изменой, чуть ли не кощунственной. Они смотрели на эту непритязательную пьесу слишком серьезно, отсюда их страстная и пристрастная полемика, почти сектантская настороженность. Между тем сам по себе «Балаганчик» — бесхитростная, традиционная для молодого романтизма сценическая игра. В бесшабашной ее бестолочи, в настойчиво повторяющемся нарушении иллюзии, во вмешательстве автора (который и рассматривает себя как простака и неудачника) — во всей этой наивной атмосфере карнавальной шутки совершенно незачем подозревать нечто большее, более серьезное и глубокое, нежели ее сверкающая поверхность.

По отношению же к развитию самого поэта «Балаганчик» важен как своего рода катарсис — освобождение, выздоровление, отрезвление… Это признак здоровья художника, его самообладания. У Блока проснулась не только ирония по собственному адресу, но и вполне естественный юмор молодого и сильного существа, разглядевшего свой мир со стороны.

Сложнее обстоит дело со второй пьесой Блока, с «Незнакомкой». Этот прихотливый и неожиданный сплав одинокой лирической стихии, которая в нетронуто-трепетном мерцающем освещении перенесена на сцену — с еще более острой, чем в «Балаганчике», почти ожесточенной иронией, включавшей в себя элементы сатирического гротеска, если не карикатуры.

Значительно позже, уже после Октября, Блок писал: «Когда мы перечитываем теперь «Дон Карлоса» Шиллера, мы поражаемся величием архитектуры, тем многообразием замыслов, тем, идей, которые так свободно и спокойно вместил Шиллер в одну трагедию. Элементы исторической науки, искусства, музыки, живописи — все налицо в одной трагедии… Какое же творческое спокойствие, какой творческий досуг, какая насыщенная музыкой атмосфера окружала Шиллера!»[1] Несмотря на то, что Блок противопоставляет здесь «доброе, старое» время европейского гуманизма своей эпохе и говорит о крушении гуманизма, все же эта характеристика во многом относится к нему самому в пору создания «Розы и Креста», да и к самому произведению, сложному и поразительно богатому. В этой драме все доросло, закрепилось, нашло форму и язык, стало рельефно живописным. Этому помогает историзм пьесы, ее социальный фон. Все прочно стоит на земле: и феодальный замок с его обитателями среднего роста, и бушующие вокруг замка кровавые события, и точно обозначенные место и время действия. Особенно помогают живые образы всех действующих лиц, за одним исключением: Гаэтан намеренно и нарочито оставлен в некоей туманной отдаленности. Но и этот образ не колеблет реализма общей картины, скорее подчеркивает ее осязаемую плотность. Повторяю — здесь Блок окончательно созрел и возмужал как художник и человек.

Между тем шли годы, решающие в жизни человека. Блок уже не только поэт, но и публицист, упрямый мыслитель, историк, исследователь. Он стоит перед всем многообразием жизни, жадно глотает множество книг, путешествует по западным странам, вглядывается в памятники мирового искусства и в перекошенные лица городской толпы в европейских городах. Ему есть что сказать людям. Это широкие обобщения, думы о прошлом и будущем человечества. Это горькие думы. Блок ни от чего не зарекается, ни от какого знания, ни от какого вывода.

Так складывается мировоззрение писателя, цельное и органическое. Впоследствии Блок назвал его трагическим. «Оптимизм вообще, — писал он, — несложное и небогатое миросозерцание, обыкновенно исключающее возможность взглянуть на мир как на целое. Его обыкновенное оправдание перед людьми и перед самим собою в том, что он противоположен пессимизму; но он никогда не совпадает также и с трагическим миросозерцанием, которое одно способно дать ключ к пониманию сложности мира» (6, 105).

В чем же существо трагического миросозерцания? Продолжая мысль Блока, надо сказать, что оно прежде всего диалектично, полностью открыто конфликтам и противоречиям жизни. Задача художника — разглядеть и понять жизнь в борьбе ее противоположных сил, в вечном потоке движения. Нетрудно увидеть, что мечта Блока о таком цельном мировоззрении достаточно близка нам сегодня.

Основной, центральный узел блоковских раздумий — там, где соприкасаются поэзия и жизнь, личность и общество, сегодняшний день и вся история:

Мы — дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?..
Сюда тянутся тугие провода его публицистических выступлений. Разрыв между интеллигенцией и народом, грандиозная, веками накопленная вражда между культурой и стихией, — эти проблемы поставлены в статьях Блока с угловатой резкостью, которая не терпит смягчающих формулировок. Блоку нужны ответы окончательные, прямые, честные.

Над всеми «проклятыми» вопросами — пронзительная тоска, пронзительная любовь к России. Если в ранних стихах она звучала в подголосках оркестра, во внезапно набегающей волне, которая заставит вспомнить слышанную когда-то песню, то сейчас, в зрелом творчестве, она прорвалась как лейтмотив, троекратно возвещенная трубами, прокатилась в скрипичном хоре, и снова и снова возникает и повторяется в новых модуляциях ритма, — торжественная, упрямая, требовательная.

Это Россия его мечты, такая, какой она должна быть, загаданная в былинах и сказках, «где разноликие народы, из края в край, из дола в дол ведут ночные хороводы под заревом горящих сел». Далекая старина и самая близкая современность стоят рядом. Блок сам еще не знает, что перед ним: «стан половецкий и татарская буйная крепь», как было в дни «Слова о полку Игореве», или картина капиталистической, фабричной России — «многоярусный корпус завода, города из рабочих лачуг»? Снова и снова стоит он лицом к лицу с вековой историей страны, с ее необъятным пространством: «Знала ли что? Или в бога ты верила? Что там услышишь из песен твоих? Чудь начудила, да Меря намерила гатей, дорог да столбов верстовых…» Снова в русской поэзии воскрес заклинающий, обращенный к будущему голос: «У! какая сверкающая, чудная, незнакомая земле даль!.. Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик; гремит и становится ветром разорванный в куски воздух…»

Недаром Блок связывал свое постижение России с тем, что прочел у Гоголя.

Как будто прост и однозначен сюжет поэмы «Возмездие», тесно переплетенный с биографией самого Блока, с отношениями его отца и матери, особенно с личностью отца. Да, это «коротенький обрывок рода — два-три звена» в смене человеческих поколений, семейная хроника, дифференциал истории. Но на этом маленьком плацдарме дан бой русской и мировой истории. «Дроби, мой гневный ямб, каменья!» — это восклицание завершает вступление в поэму. Гневному ямбу предстоит понять, «как зреет гнев в сердцах, и с гневом — юность и свобода, как в каждом дышит дух народа», — словом, перед Блоком задача поэзии высокого стиля, больших обобщений, задача эпоса. Блок неясно различает очертания будущего создания «сквозь магический кристалл». Он пробует себя, нащупывает метод.

С первых же строк открывается многообещающая перспектива:

Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Тобою в мрак ночной, беззвездный
Беспечный брошен человек!..
Перспектива не обманывает. Девятнадцатый век — всего только предполье для других, более яростных битв.

Двадцатый век… Еще бездомней,
Еще страшнее жизни мгла…
…И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи…
В поэме возникают петербургские квартиры конца века, улицы и площади, полные народу в дни возвращения армии после русско-турецкой кампании, конспиративные сходки народовольцев, Достоевский в салоне петербургской дамы. И дальше и дальше идет повествование: глухие годы победоносцевской реакции, начало нового века, когда

Раскинулась необозримо
Уже кровавая заря,
Грозя Артуром и Цусимой,
Грозя Девятым января…
Поэма была встречена холодно, если не враждебно. Вяч. Иванов видел «разложение, распад, как результат богоотступничества… преступление и гибель в этой поэме»[2]. Как видно, корни того разрыва, который произошел между Блоком и его средой после Октября, — это очень глубокие корни, они обусловлены всем путем автора «Двенадцати» и «Скифов».

Поэма «Возмездие» осталась незаконченной. Мы читаем теперь ее фрагменты — пролог, первую главу, вступление ко второй, большую часть третьей да еще несколько стихотворных отрывков и прозаических планов. Из этого, конечно, следует, что Блок не нашел для своего замысла окончательного воплощения, хотя и возвращался к работе не однажды, но уже совсем в другие времена: предисловие к впервые издаваемой третьей главе написано в 1919 году, а последние стихотворные отрывки датированы 1921, то есть годом смерти поэта.

Главная мысль его ясна. Это мысль историческая. И судьбу своего отца, и собственную судьбу он пытался понять и определить исторически. Сквозь туман гадательных предположений перед Блоком брезжили простые догадки, простые выводы-о разложении дворянской культуры, о распаде социальной среды, к которой он принадлежал. Все яснее росло в нем сознание классового отщепенства. Все глубже чувствовал он, что его отщепенство обусловлено всем ходом русской истории.

Какой же была при этом личная жизнь? Отнюдь не светла и не безоблачна. В ней было в избытке все, что полагается на долю страстного и грешного человека. Жизнь Александра Блока — это жизнь интеллигентного пролетария, юность, потерянная «в кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву», открытая для всех соблазнов ночного города. «Отчаяние и злоба» господствуют в блоковской лирике того времени. Между тем его мастерство становится совершенным инструментом, виртуозный ритм отточен для передачи ресторанно-демонического колорита, для цыганщины. Уже сказано: «Как тяжко мертвецу среди людей живым и страстным притворяться!» Уже написаны самые лучшие и выразительные стихи. Уже разучивают их наизусть. Уже прозвучала классика итальянского цикла. Александр Блок — самый популярный, самый любимый из поэтов эпохи. У него много подражателей, вплоть до дешевой эстрады. Но чем разухабистее распевает улица песенку, сочиненную «под Блока», тем мрачнее, собраннее и строже становится он сам, судорожно сжимая в нескольких четверостишиях свои горькие думы.

В чем же состояло оно, это совершенство зрелого Александра Блока, так волшебно действовавшее на современников, — да что на современников, разве его не хватило на прошедшие с той поры пятьдесят с лишним лет! Так в чем же оно?

…Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами —
Всё проклятье своей красоты?
…Эта прядь — такая золотая
Разве не от старого огня? —
Страстная, безбожная, пустая,
Незабвенная, прости меня!
К кому и куда обращены эти заклинающие сетования? Той или другой женщине, с возможностью по документам восстановить имя — отчество — фамилию — домашний адрес? Поистине, дело обстоит совсем по-другому!

Речь идет о первоисточнике поэтического вдохновения — или еще шире: о первоисточнике юношеской радости жизни, таком чистом когда-то и таком замутненном сейчас. Первая цитата взята из стихотворения «К Музе». Во второй речь идет о реальной женщине, у которой одна только примета — золотая прядь. Но речь идет о том же, о безвозвратном.

Волшебство Блока в том, что каждый откликнется по-разному и по-своему на этот стон о поругании Красоты, о ее трагической участи. Скоро, очень скоро Александр Блок еще раз, в последний раз вернется к поруганию Красоты, к ее трагической гибели.

Наступил 1914 год. Началась первая мировая война. Среди русских поэтов нашлись многие, кто с охотой и ремесленной ловкостью рифмовал официальные лозунги царского правительства. Голос молодого Маяковского, отрицавшего войну, еще не был услышан. Также не был услышан и голос Блока. Между тем это был голос значительный и достойный:

Петроградское небо мутилось дождем,
  На войну уходил эшелон.
Без конца — взвод за взводом и штык за штыком
  Наполнял за вагоном вагон.
И удивительное дело! В то время как представители самых разных толков и направлений, глядя в ужасное лицо войны, надеялись, что вот она — последняя война на зеленой планете, верили, что человечество, достигнув таких пределов в искусстве уничтожения, одумается наконец, — Блок остался вне оптимистического гипноза. В его черновиках мы прочли: «Разве это последняя в мире война?» (3, 598). Он нашел в себе мужество трезвого знания — прямо смотреть в будущее, и его мозга не отравил «грядущих войн ужасный вид».

Сколько было тогда написано книг — и научных, и лженаучных, и совсем не научных — о «духовном кризисе», о «гибели Европы»! Скольким интеллигентам Европы диктовали усталость и отвращение к жизни! Это были те самые люди, о которых Блок сказал:

И у тех, кто не знал, что прошедшее есть,
Что грядущего ночь не пуста, —
Затуманила сердце усталость и месть,
Отвращенье скривило уста…
Категории прошедшего и будущего ясно показывают, о чем идет речь. Речь идет об истории, о живом чувстве непрерывного исторического потока. Это чувство было присуще Блоку в высокой степени.

И если в дни Октябрьской революции Блок с открытым сердцем, один из первых, повернулся к народу, творящему революцию, то в этом нет ничего неожиданного. Это неизбежное продолжение его пути. Когда еще в самые глухие годы реакции, среди общего разброда и шатания умов, он с упорством, которое многим казалось чуть ли не маниакальным, «наивно», как квалифицировали его ученые оппоненты, ставил «роковые» и «проклятые» вопросы о разрыве между интеллигенцией и народом, когда требовал и от себя и от других современников нравственно оправданного и нужного народу искусства, — тогда уже определилась его будущая позиция по отношению к революции:

На непроглядный ужас жизни
Открой скорей, открой глаза,
Пока великая гроза
Всё не смела в твоей отчизне.
Это сказано о том же самом, о таком же неизбежном для Блока восприятии действительности. Вожатым его была правда, руководила им совесть.

В письме к В. Розанову в 1909 году, он писал: «…мне неловко говорить и нечего делать со сколько-нибудь важным чиновником или военным, я не пойду к пасхальной заутрене к Исакию, потому что не могу различить, что блестит: солдатская каска или икона, что болтается — жандармская епитрахиль или поповская нагайка. Все это мне по крови отвратительно» (8, 274–275). И в другом письме к тому же Розанову: «Современная русская государственная машина есть, конечно, гнусная, слюнявая, вонючая старость: семидесятилетний сифилитик… Революция русская в ее лучших представителях — юность с нимбом вокруг лица… Если есть чем жить, то только этим. И если где такая Россия «мужает», то, уж конечно, — только в сердце русской революции…» (8,277).

Не надо забывать, что суровая решимость быть на стороне революционного народа далась ему нелегко. Слишком многим — и воспитанием, и дружескими связями, и мировоззрением, и литературной позицией — был он связан с уходящим обществом. Его решение вызвало оголтелую ненависть среди подавляющего большинства недавних единомышленников, среди всей либеральной русской интеллигенции.

События и страсти сорокапятилетней давности стали достоянием истории, но душевный порыв самого Блока не устарел, не ушел в историю. Он поражает и сегодня.

В 1917–1918 годах он незыблемо верит в благородство и величие народа, творящего свою волю в социальной революции. Он восхищен революционным порядком, господствующим в Петрограде с того момента, как исчезла царская полиция, восхищен великодушием питерского пролетариата. Добросовестно и жадно подмечает все новые и новые признаки-приметы полюбившихся ему черт народной жизни, чутко прислушивается к солдатским разговорам в караулах Зимнего дворца, куда он вхож в качестве одного из работников Верховной следственной комиссии. Никакие толки и кривотолки, никакие обывательские сплетни не могут поколебать его веры в правоту народного дела.

Рядом с верой в новые социальные силы — почти безотчетная ненависть, «Злоба, грустная злоба кипит в груди… Черная злоба, святая злоба…» к уходящему миру. По существу, это сказано в «Двенадцати» о самом себе. Он и не пытается дать себе отчет в причинах ненависти. Она настолько сильна, что за ней угадывается весь опыт прожитой жизни, множество разрозненных впечатлений и от царской России, и от западных стран, и от литературной среды где-то рядом, стоившей ему столько крови, и даже от собственной не слишком чтимой родни. Еще так недавно Блок не умел, а то и не хотел назвать враждебный ему мир точно, обозначить его именем. В 1917 году он назвал своего врага без обиняков — это буржуазия, всесветный, а прежде всего петербургский, обыватель и мещанин, одинаковый во всех сословиях, хотя бы и голубой дворянской крови. Здесь Блок поразительно прозорлив и на редкость безжалостен. Какого-нибудь безобидного соседа по дому, бывшего чиновника, он разглядывает с упорной и сосредоточенной ненавистью, он становится чем-то вроде уголовного следователя по отношению к этому случайно подвернувшемуся человеческому жилью. Во всей тогдашней революционной публицистике не много найдется таких обличительно страстных документов, как соответствующие страницы блоковских дневников! Поистине — «такой любви и ненависти люди не выносят, какую я в себе ношу». Это было провозглашено за десять лет до революции и стихийно ворвалось в его жизнь вместе с нею.

Кончая поэму «Двенадцать», обычно очень скромный в самооценках, Блок пометил в своей записной книжке: «Сегодня я — гений». Поэма эта была во многом неожиданной и для самого автора, она явилась результатом, как он выразился, «слепой отдачи стихии». Колеблющийся, зыбкий фон поэмы, ее внутренний, иногда подразумеваемый пейзаж — ветер, вьюга, ночной город и его окраины, занесенные сугробами, — все это вернулось из поэтической юности Блока, из «Снежной маски».

Снежная мгла взвилась.
Легли сугробы кругом…
И снежные брызги влача за собой,
Мы летим в миллионы бездн…
Новым для поэта был народный строй поэмы, ее связь с солдатским фольклором, с частушечными ритмами семнадцатого года, городское просторечье. Темный и смутный рой видений, возникающий в гениальной поэме, — двенадцать красногвардейцев, идущих «державным шагом» сквозь метель петроградских улиц восемнадцатого года, — все это никогда не забудется в нашей поэзии. Двенадцать красногвардейцев остались жить.

Финал «Двенадцати» нуждается в особой пристальности. Я имею в виду загадочное появление Христа в последней из глав. Как известно, сам поэт отказывался внятно объяснить, откуда и почему возникает евангельский образ. Паше литературоведение либо обходило стороной невнятную загадку, либо пыталось — в целях идейной реабилитации автора и самой поэмы — отрицать важное значение этого образа. Мне кажется, в том и другом случае исследователи поступали неправильно. Что же касается Блока, то и его молчание не снимает с нас обязанности понять «Двенадцать» до конца, то есть как целостное и закономерно завершенное явление искусства. Только такого нелицеприятного анализа заслуживает великий поэт. И раскрыть сущность поэмы удастся только в том случае, если раскроется сущность ее последней главы.

С первой же строки она полна нарастающей тревоги. Двенадцать красногвардейцев продолжают свой путь «державным шагом» по ночному Петрограду, по сугробам, наметенным вьюгой. Тревога красногвардейцев звучит в их безответных, брошенных в ночную мглу вопросах:

— Кто еще там? Выходи!..
— Кто в сугробе — выходи!..
— Эй, откликнись, кто идет?
— Кто там машет красным флагом?..
— Кто там ходит беглым шагом,
Хоронясь за все дома?
— Всё равно тебя добуду,
Лучше сдайся мне живьем!
— Эй, товарищ, будет худо,
Выходи, стрелять начнем!
Приведя эти отрывочные и отрывистые восклицания, мы исчерпали весь движущий механизм главы и приблизились к самому концу поэмы. Ответ на тревогу красногвардейцев ясен и прост: неизвестный, идущий впереди с красным флагом в темноте вьюжной ночи, кажущийся красногвардейцам врагом и злоумышленником, — этот загадочный призрак не кто иной, как Христос.

Таков ответ Блока на тревогу его героев. Христос ведет их по революционно-боевому пути, не видимый ими, невредимый для их свинца, может быть, ими ненавидимый.

Решающее свойство Александра Блока, как духовной и творческой личности, свойство, обозначавшееся в нем с годами все с большей глубиной и резкостью, заключалось в стремлении достигать — в большом и малом одинаково — самой отвесной крутизны: познания, опыта, личного и социально-исторического — крутизны рабочей и творческой. Отсюда непрестанный поиск синтеза культуры, синтеза многозначного и емкого в определениях. Сама культура мыслилась поэту в трех воплощениях, одинаково существенных для него: нравственность, социальная связь между людьми, красота. В «Двенадцати», в последнем по времени произведении Блока, осуществлено стремление связать воедино три начала культуры.

Социальное подсказано самой эпохой: на глазах поэта только что произошел и продолжает развиваться и углубляться величайший в истории социальный переворот. Позиция самого Блока по отношению к историческим событиям обозначена резко и прямо, — здесь ничто не вызывает сомнений и не нуждается в оговорках.

Рядом с социальным — вернее же, внутри социального — возникает красота, ее унижение и попрание. Унижение в сатирических образах уходящего мира мещанства в первой же главе: для Блока это прежде всего мир безобразный. Попрание красоты в еще большем, оно в центре замысла: это убийство. Один из красногвардейцев убивает свою любовницу, питерскую проститутку, — ту самую, что «с юнкерьем гулять ходила — с солдатьем теперь пошла»: эта маленькая венера вне социальной борьбы, выше или ниже — все равно, но юнкера и солдаты одинаково нуждаются в ней. Катька — это не только живьем выхваченный из окружающей действительности образ несчастной, «пропащей» девушки. Убийство Катьки не только рядовой эпизод уголовной хроники. В поэме речь идет о более насущном для поэта Прекрасной Дамы. В лице Катьки убита сама Любовь — заглавная буква для любви обязательна, она достаточно оправдана Блоком, чтобы нуждаться в особом обосновании. Убита Любовь, — значит, убита Красота.

Вот в силу какого сцепления мотивов, их многозначной структуры, в поисках какого синтеза в конце поэмы возникает Христос. Он возникает как нравственная санкция развертывающихся событий, иначе говоря — как требование и обещание: неясное для действующих лиц, невероятное для их смятенного сознания, но призванное им в помощь. С точки зрения Блока они действительно нуждаются в такой помощи — только в ней и нуждаются.

В «Скифах» все нешуточно, все о главном. Уже первая строка убеждает в этом: «Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы». «Тьмы» противопоставлены миллионам. Миллионы поддаются счислению, «тьмы» — нет. В старославянском языке тьма есть нечто не могущее и не должное быть сосчитанным. Так и у Блока: речь идет о целостном существовании человечества вместе с его бесчисленными предками и бесчисленными будущими потомками, — тот самый «род людской», о котором поется в «Интернационале».

О той же емкости напоминает запев второй строфы — «Для вас — века, для нас — единый час»: цикл веков, умещающийся в сознании европейцев, — всего только час мировой истории для человечества, для Индии, для Китая, для Египта, для древних рас Южной Америки.

И этнически («тьма»), и исторически («единый час») Блок раздвигает границы понятия «Скифов» — в беспредельность. Стало быть, и «Россия» в этих ямбах не только географическая родина, тем более не только «Русь моя, жизнь моя» или «О, Русь моя! Жена моя», как это было у Блока недавно, — нет. Россия стала центром притяжения мировых сил, это Россия в Октябре семнадцатого года. Такой она стала в глазах Александра Блока и должна стать, по его представлениям, для современных ему людей Запада.

В самом движении этих мощных ямбов, в их сложном контрапункте заложена диалектика, которая снова и снова раздвигает горизонт исторической картины. Сюда же привлечена неукрощенная стихия — «провал и Лиссабона, и Мессины». Привлечено и вековое томление человеческого духа «пред Сфинксом с древнею загадкой». И снова и снова Блок дает понять нешуточность предстоящего разговора с Западом:

Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя,
  И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
  И с ненавистью, и с любовью!..
И сейчас же вслед за этим движутся знаменитые, центральные по значению, чаще всего цитируемые строфы «Скифов». Они центральны и для самого Блока, для всего Блока: историзмом своим, ощущением близости западной культуры, вернее же — отдельных западных куль-тур, романской и германской («острый галльский смысл и сумрачный германский гений…»).

Здесь Блок полновластный хозяин, он у себя дома, в своей издавна облюбованной области. Ему и книги в руки!

Соответственно этому крепнет и мужает самый ямб, он становится по-особому содержательным и емким, достигает пушкинской пластической зрелости.

Системе мыслей и чувств в этой части «Скифов» соответствует очень многое в историко-философской публицистике Блока, да и не только в ней, но и в замыслах таких широких его обобщений, как «Роза и Крест», «Шаги командора», «Кармен», все эти знаменательные возвраты к образам европейской поэтической культуры, возврата и к античности — к Катуллу, использованному Блоком так неожиданно и веско в «Катилине»; следует вспомнить о значении, которое получило в творчестве Блока итальянское искусство Возрождения. Эти образы обязательно должны быть сгруппированы рядом с выразительными строфами «Скифов»; они оживают здесь новой жизнью:

Да, так любить, как любит наша кровь,
  Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
  Которая и жжет, и губит!
За этим стоит весь девятнадцатый век русской культуры — Чаадаев, Герцен, Достоевский и еще множество русских мыслителей, которые буквально выстрадали свои провиденциальные и так далеко идущие, так далеко зовущие обобщения о судьбах мировой культуры. Как и во многих других случаях, Александр Блок связывает русский девятнадцатый век со своим историческим часом, а значит, и со всеми нами.

Вот почему и патетическое заключение «Скифов» с такой силой вторгается в шестидесятые годы века:

В последний раз — опомнись, старый мир!
  На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
  Сзывает варварская лира!
Это значит, дата, стоящая под «Скифами», — 30 января 1918 года — должна быть отмечена как дата рождения советской поэзии. Поистине этими стихами более, чем какими бы то ни было другими, может и должна открываться антология нашей поэзии!

Уже сказано о том, каким упорным и всеобщим заговором молчания и клеветы был встречен приход Блока к большевикам со стороны его недавних единомышленников. Ему не подавали руки. Кричали или шептали: «Изменник!» Вот тут-то и возникла очень удобная для этих людей легенда о якобы политической и гражданской безответственности Блока, о его внутренней невменяемости, о так называемом лирическом сумбуре.

Но у суровой правоты Блока, у мужественной его совести нет ничего общего с каким бы то ни было лирическим сумбуром. Понадобилось сочетание мощного поэтического дара и нравственной стойкости, чтобы так прийти к революции, к народу, как это сделал Блок. Но прежде всего надо было так любить родину, как любил он.

И мы снова и снова прислушиваемся к этой суровой правоте:

«Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: все или ничего; ждать нежданного; верить не в «то, чего нет на свете», а в то, что должно быть на свете. Пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она — прекрасна» (6, 14).

И далее:

«Не стыдно ли издеваться над безграмотностью каких-нибудь объявлений или писем, которые писаны доброй, но неуклюжей рукой?.. Не стыдно ли прекрасное слово «товарищ» произносить в кавычках?» (6,19).

И далее:

«Мир и братство народов» — вот знак, под которым проходит русская революция. Вот о чем ревет ее поток. Вот музыка, которую имеющий уши должен слышать» (6, 13).

И наконец:

«Всем телом, всем сердцем, всем сознанием — слушайте Революцию» (6, 20).

Блок вырастает как мыслитель особого склада и типа. Вспоминаются знаменитые, по-своему очень скромные, слова Герцена, хотя они и были сказаны совсем по другому поводу в предисловии к пятой части «Былого и дум»: «Отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге».

Блок был именно таким человеком. Именно этим обусловлена блоковская сейсмографическая чуткость к русской и мировой жизни, его особый дар, который может казаться и пророческим, если угодно. На самом же деле дар этот проще и жизненнее. Его образует музыкальный, нервно-восприимчивый слух художника в соприкосновении с совестью. Совесть — вот чем был поистине перегружен Александр Блок до предела! Совесть могла затруднять и отяжелять его решения в отдельном случае, но она безошибочно вела его и руководила каждым его действием в большом плане и каждым поступком в малом. Совесть воспитала в нем гражданское мужество и сознание ответственности перед народом и обществом. Вот чем отличается Блок от подавляющего большинства литераторов той эпохи. Отсюда и возникает взрывная сила перемен, происходивших в нем на протяжении короткой жизни, — из них самая поразительная относится к октябрю 1917 года.

Однажды он сказал: «Культуру надо любить так, чтобы ее гибель не была страшна». Это характерное и важное для Блока признание. Ему было свойственно чувство гибели, неотступно присутствующей где-то рядом, непрестанно напоминающей о себе. Так и выходило для Блока, что поэт — не только глашатай культуры, но и ее бодрствующий, воинственный страж. Он любил воздух своего исторического «неблагополучия», однако его духовная и нравственная позиция оставалась при этом деятельной, бдительной, героической.

Он не дожил своей жизни, не сделал до конца всего, что задумал. Так же как Лермонтов, проживший еще меньше, чем он, Блок в большой мере остался для нас в черновиках, в замыслах, в отрывках, в вариантах. Так же, как Лермонтов, он знал «одной лишь думы власть», знал одну только творческую тревогу и, в силу ее власти над собой, был художником без завершения, без продолжения. Его тревога искала выражения не только в лирике, но и в драматургии, не только в художественном творчестве, но и в философии, и в публицистике. Однако морфология этих разных и противоречивых поисков цельна и едина. Рост ее ствола органичен, как все живое.

Загадку единой творческой тревоги поэта мы разгадываем по мере сил. То же самое будут делать и будущие исследователи. Работы хватит на всех.


П. АНТОКОЛЬСКИЙ

Стихотворения

Книга первая (1898–1904)

Ante Lucem[3] (1898–1900) С.-Петербург — с. Шахматово{2}

«Пусть светит месяц — ночь темна…»

Пусть светит месяц — ночь темна.
Пусть жизнь приносит людям счастье, —
В моей душе любви весна
Не сменит бурного ненастья.
Ночь распростерлась надо мной
И отвечает мертвым взглядом
На тусклый взор души больной,
Облитой острым, сладким ядом.
И тщетно, страсти затая,
В холодной мгле передрассветной
Среди толпы блуждаю я
С одной лишь думою заветной:
Пусть светит месяц — ночь темна.
Пусть жизнь приносит людям счастье, —
В моей душе любви весна
Не сменит бурного ненастья.
Январь 1898. С.-Петербург

«Ты много жил, я больше пел…»

Н. Гуну{3}

Ты много жил, я больше пел…
Ты испытал и жизнь и горе,
Ко мне незримый дух слетел,
Открывший полных звуков море..
Твоя душа уже в цепях;
Ее коснулись вихрь и бури,
Моя — вольна: так тонкий прах
По ветру носится в лазури.
Мой друг, я чувствую давно,
Что скоро жизнь меня коснется…
Но сердце в землю снесено
И никогда не встрепенется!
Когда устанем на пути,
И нас покроет смрад туманный,
Ты отдохнуть ко мне приди,
А я — к тебе, мой друг желанный!
Весна 1898

«Полный месяц встал над лугом…»

Полный месяц встал над лугом
Неизменным дивным кругом,
  Светит и молчит.
Бледный, бледный луг цветущий,
Мрак ночной, по нем ползущий,
  Отдыхает, спит.
Жутко выйти на дорогу:
Непонятная тревога
  Под луной царит.
Хоть и знаешь — утром рано
Солнце выйдет из тумана,
  Поле озарит,
И тогда пройдешь тропинкой,
Где под каждою былинкой
  Жизнь кипит.
21 июля 1898. С. Шахматово

Моей матери («Друг, посмотри, как в равнине небесной…»)

{4}

Друг, посмотри, как в равнине небесной
Дымные тучки плывут под луной,
Видишь, прорезал эфир бестелесный
Свет ее бледный, бездушный, пустой?
Полно смотреть в это звездное море,
Полно стремиться к холодной луне!
Мало ли счастья в житейском просторе?
Мало ли жару в сердечном огне?
Месяц холодный тебе не ответит
Звезд отдаленных достигнуть нет сил…
Холод могильный везде тебя встретит
В дальней стране безотрадных светил…
Июль 1898

«Она молода и прекрасна была…»

Она молода и прекрасна была
И чистой мадонной осталась,
Как зеркало речки спокойной, светла.
Как сердце мое разрывалось!..
Она беззаботна, как синяя даль,
Как лебедь уснувший, казалась;
Кто знает, быть может, была и печаль…
Как сердце мое разрывалось!..
Когда же мне пела она про любовь,
То песня в душе отзывалась,
Но страсти не ведала пылкая кровь…
Как сердце мое разрывалось!..
27 июля 1898

«Я стремлюсь к роскошной воле…»

Там один и был цветок,

Ароматный, несравненный

Жуковский
Я стремлюсь к роскошной воле,
Мчусь к прекрасной стороне,
Где в широком чистом поле
Хорошо, как в чудном сне.
Там цветут и клевер пышный,
И невинный василек,
Вечно шелест легкий слышно:
Колос клонит… Путь далек!
Есть одно лишь в океане,
Клонит лишь одно траву…
Ты не видишь там, в тумане,
Я увидел — и сорву!
7 августа 1898

Дедово{5}

«Усталый от дневных блужданий…»

Усталый от дневных блужданий
Уйду порой от суеты
Воспомнить язвы тех страданий,
Встревожить прежние мечты…
Когда б я мог дохнуть ей в душу
Весенним счастьем в зимний день!
О нет, зачем, зачем разрушу
Ее младенческую лень?
Довольно мне нестись душою
К ее небесным высотам,
Где счастье брежжит нам порою,
Но предназначено не нам.
30 октября 1898

«Есть в дикой роще, у оврага…»

{6}

Есть в дикой роще, у оврага,
Зеленый холм. Там вечно тень.
Вокруг — ручья живая влага
Журчаньем нагоняет лень.
Цветы и травы покрывают
Зеленый холм, и никогда
Сюда лучи не проникают,
Лишь тихо катится вода.
Любовники, таясь, не станут
Заглядывать в прохладный мрак.
Сказать, зачем цветы не вянут,
Зачем источник не иссяк? —
Там, там, глубоко, под корнями
Лежат страдания мои,
Питая вечными слезами,
Офелия, цветы твои!
3 ноября 1898

«Мне снилась смерть любимого созданья…»

Мне снилось, что ты умерла.

Гейне
Мне снилась смерть любимого созданья:
Высоко, весь в цветах, угрюмый гроб стоял,
Толпа теснилась вкруг, и речи состраданья
Мне каждый так участливо шептал.
А я смотрел вокруг без думы, без участья,
Встречая свысока желавших мне помочь;
Я чувствовал вверху незыблемое счастье,
Вокруг себя — безжалостную ночь.
Я всех благодарил за слово утешенья
И руки жал, и пела мысль в крови:
«Блаженный, вечный дух унес твое мученье!
Блажен утративший создание любви!»
10 ноября 1898

«Луна проснулась. Город шумный…»

К.М.С.{7}

Луна проснулась. Город шумный
Гремит вдали и льет огни,
Здесь всё так тихо, там безумно,
Там всё звенит, — а мы одни…
Но если б пламень этой встречи
Был пламень вечный и святой,
Не так лились бы наши речи,
Не так звучал бы голос твой!.
Ужель живут еще страданья,
И счастье может унести?
В час равнодушного свиданья
Мы вспомним грустное прости[4]
14 декабря 1898

«Мне снилась снова ты, в цветах, на шумной сцене…»

Мне снилась снова ты, в цветах, на шумной сцене,
Безумная, как страсть, спокойная, как сон,
А я, повергнутый, склонял свои колени
И думал: «Счастье там, я снова покорен!»
Но ты, Офелия, смотрела на Гамлета
Без счастья, без любви, богиня красоты,
А розы сыпались на бедного поэта
И с розами лились, лились его мечты…
Ты умерла, вся в розовом сияньи,
С цветами на груди, с цветами на кудрях,
А я стоял в твоем благоуханьи,
С цветами на груди, на голове, в руках…
23 декабря 1898

«Окрай небес — звезда омега…»

Окрай небес — звезда омега{8},
Весь в искрах, Сириус цветной.
Над головой — немая Вега
Из царства сумрака и снега
Оледенела над землей.
Так ты, холодная богиня,
Над вечно пламенной душой
Царишь и властвуешь поныне,
Как та холодная святыня
Над вечно пламенной звездой!
27 января 1899

«Милый друг! Ты юною душою…»

Милый друг! Ты юною душою
    Так чиста!
Спи пока! Душа моя с тобою,
    Красота!
Ты проснешься, будет ночь и вьюга
    Холодна.
Ты тогда с душой надежной друга
    Не одна.
Пусть вокруг зима и ветер воет —
    Я с тобой!
Друг тебя от зимних бурь укроет
    Всей душой!
8 февраля 1899

Песня Офелии («Разлучаясь с девой милой…»)

Разлучаясь с девой милой,
Друг, ты клялся мне любить!
Уезжая в край постылый,
Клятву данную хранить!..
Там, за Данией счастливой,
Берега твои во мгле…
Вал сердитый, говорливый
Моет слезы на скале…
Милый воин не вернется,
Весь одетый в серебро…
В гробе тяжко всколыхнется
Бант и черное перо…
8 февраля 1899

«Когда толпа вокруг кумирам рукоплещет…»

К добру и злу постыдно равнодушны,

В начале поприща мы вянем без борьбы.

Лермонтов
Когда толпа вокруг кумирам рукоплещет,
Свергает одного, другого создает,
И для меня, слепого, где-то блещет
Святой огонь и младости восход!
К нему стремлюсь болезненной душою,
Стремлюсь и рвусь, насколько хватит сил.
Но, видно, я тяжелою тоскою
Корабль надежды потопил!
Затянут в бездну гибели сердечной,
Я — равнодушный серый нелюдим…
Толпа кричит — я хладен бесконечно,
Толпа зовет — я нем и недвижим.
23 февраля 1899

Гамаюн, птица вещая («На гладях бесконечных вод…»)

{9}

(Картина В. Васнецова)
На гладях бесконечных вод,
Закатом в пурпур облеченных,
Она вещает и поет,
Не в силах крыл поднять смятенных.
Вещает иго злых татар,
Вещает казней ряд кровавых,
И трус{10}, и голод, и пожар,
Злодеев силу, гибель правых…
Предвечным ужасом объят,
Прекрасный лик горит любовью,
Но вещей правдою звучат
Уста, запекшиеся кровью!..
23 февраля 1899

«Я шел к блаженству. Путь блестел…»

Я шел к блаженству. Путь блестел
Росы вечерней красным светом,
А в сердце, замирая, пел
Далекий голос песнь рассвета.
Рассвета песнь, когда заря
Стремилась гаснуть, звезды рдели,
И неба вышние моря
Вечерним пурпуром горели!..
Душа горела, голос пел,
В вечерний час звуча рассветом.
Я шел к блаженству. Путь блестел
Росы вечерней красным светом.
18 мая 1899

«Сама судьба мне завещала…»

Сама судьба мне завещала
С благоговением святым
Светить в преддверьи Идеала
Туманным факелом моим.
И только вечер — до Благого
Стремлюсь моим земным умом,
И полный страха неземного
Горю Поэзии огнем.
26 мая 1899

«Дышит утро в окошко твое…»

Дышит утро в окошко твое,
Вдохновенное сердце мое,
Пролетают забытые сны,
Воскресают виденья весны,
И на розовом облаке грез
В вышине чью-то душу пронес
Молодой, народившийся бог…
Покидай же тлетворный чертог,
Улетай в бесконечную высь,
За крылатым виденьем гонись.
Утро знает стремленье твое,
Вдохновенное сердце мое!
5 августа 1899

«Помнишь ли город тревожный…»

К.М.С.

Помнишь ли город тревожный,
Синюю дымку вдали?
Этой дорогою ложной
Молча с тобою мы шли…
Шли мы — луна поднималась
Выше из темных оград,
Ложной дорога казалась —
Я не вернулся назад.
Наша любовь обманулась,
Или стезя увлекла —
Только во мне шевельнулась
Синяя города мгла…
Помнишь ли город тревожный.
Синюго дымку вдали?
Этой дорогою ложной
Мы безрассудно пошли…
23 августа 1899

«Город спит, окутан мглою…»

Город спит, окутан мглою,
Чуть мерцают фонари…
Там, далеко за Невою,
Вижу отблески зари.
В этом дальнем отраженьи,
В этих отблесках огня
Притаилось пробужденье
Дней тоскливых для меня.
23 августа 1899

«Не легли еще тени вечерние…»

Не легли еще тени вечерние,
А луна уж блестит на воде.
Всё туманнее, всё суевернее
На душе и на сердце — везде…
Суеверье рождает желания,
И в туманном и чистом везде
Чует сердце блаженство свидания,
Бледный месяц блестит на воде…
Кто-то шепчет, поет и любуется,
Я дыханье мое затаил, —
В этом блеске великое чуется,
Но великое я пережил…
И теперь лишь, как тени вечерние
Начинают ложиться смелей,
Возникают на миг суевернее
Вдохновенья обманутых дней…
5 октября 1899

Servus-Reginae[5] («Не призывай. И без призыва…»)

Не призывай. И без призыва
  Приду во храм.
Склонюсь главою молчаливо
  К твоим ногам.
И буду слушать приказанья
  И робко ждать.
Ловить мгновенные свиданья
  И вновь желать.
Твоих страстей повержен силой,
  Под игом слаб.
Порой — слуга; порою — милый;
  И вечно — раб.
14 октября 1899

«Медлительной чредой нисходит день осенний…»

Медлительной чредой нисходит день осенний,
Медлительно крутится желтый лист,
И день прозрачно свеж, и воздух дивно чист —
Душа не избежит невидимого тленья.
Так, каждый день стареется она,
И каждый год, как желтый лист кружится,
Всё кажется, и помнится, и мнится,
Что осень прошлых лет была не так грустна.
5 января 1900

«Ярким солнцем, синей далью…»

Ярким солнцем, синей далью
В летний полдень любоваться —
Непонятною печалью
Дали солнечной терзаться…
Кто поймет, измерит оком,
Что за этой синей далью?
Лишь мечтанье о далеком
С непонятною печалью…
17 февраля 1900

«Лениво и тяжко плывут облака…»

Лениво и тяжко плывут облака
По синему зною небес.
Дорога моя тяжела, далека,
В недвижном томлении лес.
Мой конь утомился, храпит подо мной,
Когда-то родимый приют?..
А там, далеко, из-за чащи лесной
Какую-то песню поют.
И кажется если бы голос молчал,
Мне было бы трудно дышать,
И конь бы, храпя, на дороге упал,
И я бы не мог доскакать!
Лениво и тяжко плывут облака,
И лес истомленный вокруг.
Дорога моя тяжела, далека,
Но песня — мой спутник и друг.
27 февраля 1900

«Шли мы стезею лазурною…»

Шли мы стезею лазурною,
Только расстались давно…
В ночь непроглядную, бурную
Вдруг распахнулось окно…
Ты ли, виденье неясное?
Сердце остыло едва…
Чую дыхание страстное,
Прежние слышу слова.
Ветер уносит стенания,
Слезы мешает с дождем…
Хочешь обнять на прощание?
Прошлое вспомнить вдвоем?
Мимо, виденье лазурное!
Сердце сжимает тоской
В ночь непроглядную, бурную
Ветер, да образ былой!
28 февраля 1900

«Я шел во тьме дождливой ночи…»

Я шел во тьме дождливой ночи
И в старом доме, у окна,
Узнал задумчивые очи
Моей тоски. — В слезах, одна
Она смотрела в даль сырую.
Я любовался без конца,
Как будто молодость былую
Узнал в чертах ее лица
Она взглянула. Сердце сжалось..
Огонь погас — и рассвело
Сырое утро застучалось
В ее забытое стекло.
15 марта 1900

«Поэт в изгнаньи и в сомненьи…»

Поэт в изгнаньи и в сомненьи
На перепутьи двух дорог.
Ночные гаснут впечатленья,
Восход и бледен и далек.
Всё нет в прошедшем указанья,
Чего желать, куда идти?
И он в сомненьи и в изгнаньи
Остановился на пути.
Но уж в очах горят надежды,
Едва доступные уму,
Что день проснется, вскроет вежды,
И даль привидится ему.
31 марта 1900

«Хоть всё по-прежнему певец…»

Хоть всё по-прежнему певец
Далеких жизни песен странных
Несет лирический венец
В стихах безвестных и туманных, —
Но к цели близится поэт,
Стремится, истиной влекомый,
И вдруг провидит новый свет
За далью, прежде незнакомой…
5 апреля. 1900

«Прошедших дней немеркнущим сияньем…»

Прошедших дней немеркнущим сияньем
Душа, как прежде, вся озарена.
Но осень ранняя, задумчиво грустна,
Овеяла меня тоскующим дыханьем.
Близка разлука. Ночь темна.
А все звучит вдали, как в те младые дни.
Мои грехи в твоих святых молитвах,{11}
Офелия, о нимфа, помяни.
И полнится душа тревожно и напрасно
Воспоминаньем дальным и прекрасным.
28 мая 1900

«Не призывай и не сули…»

Не призывай и не сули
Душе былого вдохновенья.
Я — одинокий сын земли,
Ты — лучезарное виденье.
Земля пустынна, ночь бледна,
Недвижно лунное сиянье,
В звездах — немая тишина —
Обитель страха и молчанья
Я знаю твой победный лик,
Призывный голос слышу ясно,
Душе понятен твой язык,
Но ты зовешь меня напрасно.
Земля пустынна, ночь бледна,
Не жди былого обаянья,
В моей душе отражена
Обитель страха и молчанья.
1 июня 1900

«В часы вечернего тумана…»

В часы вечернего тумана
Слетает в вихре и огне
Крылатый ангел от страниц Корана
На душу мертвенную мне.
Ум полон томного бессилья,
Душа летит, летит…
Вокруг шумят бесчисленные крылья,
И песня тайная звенит
3 июня 1900

«На небе зарево. Глухая ночь мертва…»

{12}

На небе зарево. Глухая ночь мертва.
Толпится вкруг меня лесных дерев громада,
Но явственно доносится молва
Далекого, неведомого града.
Ты различишь домов тяжелый ряд,
И башни, и зубцы бойниц его суровых,
И темные сады за камнями оград,
И стены гордые твердынь многовековых.
Так явственно из глубины веков
Пытливый ум готовит к возрожденью
Забытый гул погибших городов
И бытия возвратное движенье.
10 июня 1900

«То отголосок юных дней…»

То отголосок юных дней
В душе проснулся, замирая,
И в блеске утренних лучей,
Казалось, ночь была немая.
То сон предутренний сошел,
И дух, на грани пробужденья,
Воспрянул, вскрикнул и обрел
Давно мелькнувшее виденье.
То был безжалостный порыв
Бессмертных мыслей вне сомнений.
И он умчался, пробудив
Толпы забытых откровений.
То бесконечность пронесла
Над падшим духом ураганы.
То Вечно-Юная прошла
В неозаренные туманы.
29 июля 1900

«Последний пурпур догорал…»

Последний пурпур догорал,
Последний ветр вздохнул глубоко,
Разверзлись тучи, месяц встал,
Звучала песня издалёка.
Все упованья юных лет
Восстали ярче и чудесней,
Но скорбью полнилась в ответ
Душа, истерзанная песней.
То старый бог блеснул вдали,
И над зловещею зарницей
Взлетели к югу журавли
Протяжно плачущей станицей.
4 августа 1900

«Твой образ чудится невольно…»

Твой образ чудится невольно
Среди знакомых пошлых лиц.
Порой легко, порою больно
Перед Тобой не падать ниц.
В моем забвеньи без печали
Я не могу забыть порой,
Как неутешно тосковали
Мои созвездья над Тобой.
Ты не жила в моем волненьи,
Но в том родном для нас краю
И в одиноком поклоненьи
Познал я истинность Твою.
22 сентября 1900

«Я знаю, смерть близка. И ты…»

Я знаю, смерть близка. И ты
Уже меня не презришь ныне.
Ты снизойдешь из чистоты
К моей тоскующей кончине.
Но мне любовь твоя темна,
Твои признанья необычны.
Найдешь ли в сердце имена
Словам и ласкам непривычным?
Что, если ты найдешь слова,
И буду в позднем умиленьи
Я, умирающий едва,
Взывать о новом воскресеньи?
15 октября 1900

«Отрекись от любимых творений…»

Отрекись от любимых творений,
От людей и общений в миру,
Отрекись от мирских вожделений,
Думай день и молись ввечеру.
Если дух твой горит беспокойно,
Отгоняй вдохновения прочь.
Лишь единая мудрость достойна
Перейти в неизбежную ночь.
На земле не узнаешь награды.
Духом ясный пред божьим лицом,
Догорай, покидая лампаду,
Одиноким и верным огнем.
1 ноября 1900

«Ищу спасенья…»

О. М. Соловьевой{13}

    Ищу спасенья.
Мои огни горят на высях гор —
Всю область ночи озарили.
Но ярче всех — во мне духовный взор
И Ты вдали… Но Ты ли?
    Ищу спасенья.
Торжественно звучит на небе звездный хор.
Меня клянут людские поколенья.
Я для Тебя в горах зажег костер,
Но Ты — виденье.
    Ищу спасенья.
Устал звучать, смолкает звездный хор.
Уходит ночь. Бежит сомненье.
Там сходишь Ты с далеких светлых гор.
Я ждал Тебя Я дух к Тебе простер.
    В Тебе — спасенье!
25 ноября 1900

31 Декабря 1900 года («И ты, мой юный, мой печальный…»)

И ты, мой юный, мой печальный,
  Уходишь прочь!
Привет тебе, привет прощальный
  Шлю в эту ночь.
А я всё тот же гость усталый
  Земли чужой,
Бреду, как путник запоздалый,
  За красотой.
Она и блещет и смеется,
  А мне — одно:
Боюсь, что в кубке расплеснется
  Мое вино.
А между тем — кругом молчанье,
  Мой кубок пуст.
И смерти раннее призванье
  Не сходит с уст.
И ты, мой юный, вечной тайной
  Отходишь прочь.
Я за тобою, гость случайный,
  Как прежде — в ночь.
31 декабря 1900

Стихи о прекрасной даме (1901–1902)

Вступление («Отдых напрасен. Дорога крута…»)

Отдых напрасен. Дорога крута.
Вечер прекрасен. Стучу в ворота.
Дольнему стуку чужда и строга,
Ты рассыпаешь кругом жемчуга.
Терем высок, и заря замерла.
Красная тайна у входа легла.
Кто поджигал на заре терема,
Что воздвигала Царевна Сама?
Каждый конек на узорной резьбе
Красное пламя бросает к тебе.
Купол стремится в лазурную высь.
Синие окна румянцем зажглись.
Все колокольные звоны гудят.
Залит весной беззакатный наряд.
Ты ли меня на закатах ждала?
Терем зажгла? Ворота отперла?
28 декабря 1903

I С.-Петербург. Весна 1901 года

«Я вышел. Медленно сходили…»

Я вышел. Медленно сходили
На землю сумерки зимы.
Минувших дней младые были
Пришли доверчиво из тьмы…
Пришли и встали за плечами,
И пели с ветром о весне…
И тихими я шел шагами,
Провидя вечность в глубине…
О, лучших дней живые были!
Под вашу песнь из глубины
На землю сумерки сходили
И вечности вставали сны!..
25 января 1901. С.-Петербург

«Ветер принес издалёка…»

Ветер принес издалёка
Песни весенней намек,
Где-то светло и глубоко
Неба открылся клочок.
В этой бездонной лазури,
В сумерках близкой весны
Плакали зимние бури,
Реяли звездные сны.
Робко, темно и глубоко
Плакали струны мои.
Ветер принес издалёка
Звучные песни твои.
29 января 1901

«Тихо вечерние тени…»

Тихо вечерние тени
В синих ложатся снегах.
Сонмы нестройных видений
Твой потревожили прах.
Спишь ты за дальней равниной,
Спишь в снеговой пелене…
Песни твоей лебединой
Звуки почудились мне.
Голос, зовущий тревожно,
Эхо в холодных снегах…
Разве воскреснуть возможно?
Разве былое — не прах?
Нет, из господнего дома
Полный бессмертия дух
Вышел родной и знакомой
Песней тревожить мой слух.
Сонмы могильных видений,
Звуки живых голосов…
Тихо вечерние тени
Синих коснулись снегов.
2 февраля 1901

«Душа молчит. В холодном небе…»

Душа молчит. В холодном небе
Всё те же звезды ей горят.
Кругом о злате иль о хлебе
Народы шумные кричат…
Она молчит, — и внемлет крикам,
И зрит далекие миры,
Но в одиночестве двуликом
Готовит чудные дары,
Дары своим богам готовит
И, умащенная, в тиши,
Неустающим слухом ловит
Далекий зов другой души…
Так — белых птиц над океаном
Неразлученные сердца
Звучат призывом за туманом,
Понятным им лишь до конца.
3 февраля 1901

«Ты отходишь в сумрак алый…»

Ты отходишь в сумрак алый,
В бесконечные круги.
Я послышал отзвук малый,
Отдаленные шаги.
Близко ты или далече
Затерялась в вышине?
Ждать иль нет внезапной встречи
В этой звучной тишине?
В тишине звучат сильнее
Отдаленные шаги,
Ты ль смыкаешь, пламенея,
Бесконечные круги?
6 марта 1901

Моей матери («Чем больней душе мятежной…»)

Чем больней душе мятежной,
  Тем ясней миры.
Бог лазурный, чистый, нежный
  Шлет свои дары.
Шлет невзгоды и печали,
  Нежностью объят.
Но чрез них в иные дали
  Проникает взгляд.
И больней душе мятежной,
  Но ясней миры.
Это бог лазурный, нежный
  Шлет свои дары.
8 марта 1901

«Я недаром боялся открыть…»

Я недаром боялся открыть
В непогодную полночь окно.
Как и встарь, привелось отравить,
Что надеждою было полно.
Буду прежнею думой болеть
В непогодной полуночной мгле,
Но молитвенным миром гореть
И таиться на этой земле.
В непрестанной молитве моей,
Под враждующей силой твоей,
Я хранилище мысли моей
Утаю от людей и зверей.
1 апреля 1901

«Ночью сумрачной и дикой…»

О. М. Соловьевой

Ночью сумрачной и дикой —
Сын бездонной глубины —
Бродит призрак бледноликий
На полях моей страны,
И поля во мгле великой
Чужды, хладны и темны.
Лишь порой, заслышав бога,
Дочь блаженной стороны
Из родимого чертога
Гонит призрачные сны,
И в полях мелькает много
Чистых девственниц весны.
23 апреля 1901

«В день холодный, в день осенний…»

В день холодный, в день осенний
Я вернусь туда опять
Вспомнить этот вздох весенний,
Прошлый образ увидать.
Я приду — и не заплачу,
Вспоминая, не сгорю.
Встречу песней наудачу
Новой осени зарю.
Злые времени законы
Усыпили скорбный дух.
Прошлый вой, былые стоны
Не услышишь — я потух.
Самый огнь — слепые очи
Не сожжет мечтой былой.
Самый день — темнее ночи
Усыпленному душой.
27 апреля 1901

Поле за Старой Деревней{14}

«Всё отлетают сны земные…»

Так — разошлись в часы рассвета.

           А.Б.{15}
Всё отлетают сны земные,
Всё ближе чуждые страны.
Страны холодные, немые,
И без любви, и без весны.
Там — далеко, открыв зеницы,
Виденья близких и родных
Проходят в новые темницы
И равнодушно смотрят в них.
Там — матерь сына не узнает,
Потухнут страстные сердца…
Там безнадежно угасает
Мое скитанье — без конца…
И вдруг, в преддверьи заточенья,
Послышу дальние шаги…
Ты — одиноко — в отдаленьи,
Сомкнешь последние круги…
4 мая 1901

«Всё бытие и сущее согласно…»

Всё бытие и сущее согласно
В великой, непрестанной тишине.
Смотри туда участно, безучастно, —
Мне всё равно-вселенная во мне.
Я чувствую, и верую, и знаю,
Сочувствием провидца не прельстишь.
Я сам в себе с избытком заключаю
Все те огни, какими ты горишь.
Но больше нет ни слабости, ни силы,
Прошедшее, грядущее — во мне.
Всё бытие и сущее застыло
В великой, неизменной тишине.
Я здесь в конце, исполненный прозренья,
Я перешел граничную черту.
Я только жду условного виденья,
Чтоб отлететь в иную пустоту.
17 мая 1901

«Кто-то шепчет и смеется…»

Кто-то шепчет и смеется
Сквозь лазоревый туман.
Только мне в тиши взгрустнется —
Снова смех из милых стран!
Снова шопот — и в шептаньи
Чья-то ласка, как во сне,
В чьем-то женственном дыханьи,
Видно, вечно радость мне!
Пошепчи, посмейся, милый,
Милый образ, нежный сон;
Ты нездешней, видно, силой
Наделен и окрылен.
20 мая 1901

II С. Шахматово. Лето и осень 1901 года

«Небесное умом не измеримо…»

Небесное умом не измеримо,
Лазурное сокрыто от умов.
Лишь изредка приносят серафимы
Священный сон избранникам миров.
И мнилась мне Российская Венера,
Тяжелою туникой повита,
Бесстрастна в чистоте, нерадостна без меры,
В чертах лица — спокойная мечта.
Она сошла на землю не впервые,
Но вкруг нее толпятся в первый раз
Богатыри не те, и витязи иные…
И странен блеск ее глубоких глаз…
29 мая 1901. С. Шахматово

«Они звучат, они ликуют…»

Они звучат, они ликуют,
Не уставая никогда,
Они победу торжествуют,
Они блаженны навсегда.
Кто уследит в окрестном звоне,
Кто ощутит хоть краткий миг
Мой бесконечный в тайном лоне,
Мой гармонический язык?
Пусть всем чужда моя свобода,
Пусть всем я чужд в саду моем
Звенит и буйствует природа
Я — соучастник ей во всем!
30 мая 1901

«Одинокий, к тебе прихожу…»

Одинокий, к тебе прихожу,
Околдован огнями любви.
Ты гадаешь. — Меня не зови —
Я и сам уж давно ворожу.
От тяжелого бремени лет
Я спасался одной ворожбой,
И опять ворожу над тобой,
Но неясен и смутен ответ.
Ворожбой полоненные дни
Я лелею года, — не зови…
Только скоро ль погаснут огни
Заколдованной темной любви?
1 июня 1901. С. Шахматово

«Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…»

И тяжкий сон житейского сознанья

Ты отряхнешь, тоскуя и любя.

Вл. Соловьев{16}
Предчувствую Тебя. Года проходят мимо —
Всё в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне — и ясен нестерпимо,
И молча жду, — тоскуя и любя.
Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты,
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.
О, как паду — и горестно, и низко,
Не одолев смертельные мечты!
Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты.
4 июня 1901. С. Шахматово

«Не сердись и прости. Ты цветешь одиноко…»

    …и поздно желать,

Все минуло: и счастье и горе.

      Вл. Соловьев
Не сердись и прости. Ты цветешь одиноко,
    Да и мне не вернуть
Этих снов золотых, этой веры глубокой…
    Безнадежен мой путь.
Мыслью сонной цветя, ты блаженствуешь много,
    Ты лазурью сильна.
Мне — другая и жизнь, и другая дорога,
    И душе — не до сна.
Верь — несчастней моих молодых поклонений
    Нет в обширной стране,
Где дышал и любил твой таинственный гений,
    Безучастный ко мне.
10 июня 1901

«Сегодня шла Ты одиноко…»

Сегодня шла Ты одиноко,
Я не видал Твоих чудес.
Там, над горой Твоей высокой,
Зубчатый простирался лес.
И этот лес, сомкнутый тесно,
И эти горные пути
Мешали слиться с неизвестным,
Твоей лазурью процвести.
22 июня 1901

«Она росла за дальними горами…»

С. Соловьеву{17}

Она росла за дальними горами.
Пустынный дол — ей родина была
Никто из вас горящими глазами
Ее не зрел — она одна росла.
И только лик бессмертного светила —
Что день — смотрел на девственный расцвет,
И, влажный злак, она к нему всходила,
Она в себе хранила тайный след.
И в смерть ушла, желая и тоскуя.
Никто из вас не видел здешний прах…
Вдруг расцвела, в лазури торжествуя,
В иной дали и в неземных горах.
И ныне вся овеяна снегами.
Кто белый храм, безумцы, посетил?
Она цвела за дальними горами,
Она течет в ряду иных светил.
26 июня 1901

«Я помню час глухой, бессонной ночи…»

Я помню час глухой, бессонной ночи,
Прошли года, а память всё сильна.
Царила тьма, но не смежились очи,
И мыслил ум, и сердцу — не до сна.
Вдруг издали донесся в заточенье
Из тишины грядущих полуснов
Неясный звук невнятного моленья,
Неведомый, бескрылый, страшный зов.
То был ли стон души безбожно-дикой,
И уж тогда не встретились сердца?
Ты мне знаком, наперсник мой двуликий,
Мой милый друг, враждебный до конца.
27 июня 1901. С. Боблово{18}

«Внемля зову жизни смутной…»

Внемля зову жизни смутной,
Тайно плещущей во мне,
Мысли ложной и минутной
Не отдамся и во сне.
Жду волны — волны попутной
К лучезарной глубине.
Чуть слежу, склонив колени,
Взором кроток, сердцем тих,
Уплывающие тени
Суетливых дел мирских
Средь видений, сновидений,
Голосов миров иных.
3 июля 1901

«Прозрачные, неведомые тени…»

Прозрачные, неведомые тени
К Тебе плывут, и с ними Ты плывешь,
В объятия лазурных сновидений,
Невнятных нам, — Себя Ты отдаешь.
Перед Тобой синеют без границы
Моря, поля, и горы, и леса,
Перекликаются в свободной выси птицы,
Встает туман, алеют небеса.
А здесь, внизу, в пыли, в уничиженьи,
Узрев на миг бессмертные черты,
Безвестный раб, исполнен вдохновенья,
Тебя поет. Его не знаешь Ты,
Не отличишь его в толпе народной,
Не наградишь улыбкою его,
Когда вослед взирает, несвободный,
Вкусив на миг бессмертья Твоего.
3 июля 1901

«Я жду призыва, ищу ответа…»

Я жду призыва, ищу ответа,
Немеет небо, земля в молчаньи,
За желтой нивой — далёко где-то —
На миг проснулось мое воззванье.
Из отголосков далекой речи,
С ночного неба, с полей дремотных,
Всё мнятся тайны грядущей встречи,
Свиданий ясных, но мимолетных.
Я жду — и трепет объемлет новый.
Всё ярче небо, молчанье глуше…
Ночную тайну разрушит слово…
Помилуй, боже, ночные души!
На миг проснулось за нивой, где-то,
Далеким эхом мое воззванье.
Всё жду призыва, ищу ответа,
Но странно длится земли молчанье…
7 июля 1901

«Не ты ль в моих мечтах, певучая, прошла…»

Не ты ль в моих мечтах, певучая, прошла
Над берегом Невы и за чертой столицы?
Не ты ли тайный страх сердечный совлекла
С отвагою мужей и с нежностью девицы?
Ты песнью без конца растаяла в снегах
И раннюю весну созвучно повторила.
Ты шла звездою мне, но шла в дневных лучах
И камни площадей и улиц освятила.
Тебя пою, о, да! Но просиял твой свет
И вдруг исчез — в далекие туманы.
Я направляю взор в таинственные страны, —
Тебя не вижу я, и долго бога нет.
Но верю, ты взойдешь, и вспыхнет сумрак алый,
Смыкая тайный круг, в движеньи запоздалый.
8 июля 1901

«За городом в полях весною воздух дышит…»

За городом в полях весною воздух дышит.
Иду и трепещу в предвестии огня.
Там, знаю, впереди — морскую зыбь колышет
Дыханье сумрака — и мучает меня.
Я помню: далеко шумит, шумит столица.
Там, в сумерках весны, неугомонный зной.
О, скудные сердца! Как безнадежны лица!
Не знавшие весны тоскуют над собой.
А здесь, как память лет невинных и великих,
Из сумрака зари — неведомые лики
Вещают жизни строй и вечности огни…
Забудем дольний шум. Явись ко мне без гнева,
Закатная, Таинственная Дева,
И завтра и вчера огнем соедини.
12 июля 1901

«Не жди последнего ответа…»

Не жди последнего ответа,
Его в сей жизни не найти.
Но ясно чует слух поэта
Далекий гул в своем пути.
Он приклонил с вниманьем ухо,
Он жадно внемлет, чутко ждет,
И донеслось уже до слуха:
Цветет, блаженствует, растет…
Всё ближе — чаянье сильнее,
Но, ах! — волненья не снести…
И вещий падает, немея,
Заслыша близкий гул в пути.
Кругом — семья в чаду молений,
И над кладбищем — мерный звон…
Им не постигнуть сновидений,
Которых не дождался он!
19 июля 1901

«Не пой ты мне и сладостно, и нежно…»

Не пой ты мне и сладостно, и нежно:
Утратил я давно с юдолью связь.
Моря души — просторны и безбрежны,
Погибнет песнь, в безбрежность удалясь.
Одни слова без песен сердцу ясны.
Лишь правдой их над сердцем процветешь.
А песни звук — докучливый и страстный —
Таит в себе невидимую ложь.
Мой юный пыл тобою же осмеян,
Покинут мной-туманы позади.
Объемли сны, какими я овеян,
Пойми сама, что будет впереди.
19 июля 1901

«Не жаль мне дней ни радостных, ни знойных…»

Не жаль мне дней ни радостных, ни знойных,
Ни лета зрелого, ни молодой весны.
Они прошли — светло и беспокойно,
И вновь придут — они землей даны.
Мне жаль, что день великий скоро минет,
Умрет едва рожденное дитя.
О, жаль мне, друг, — грядущий пыл остынет,
В прошедший мрак и в холод уходя!
Нет, хоть в конце тревожного скитанья
Найду пути, и не вздохну о дне!
Не омрачить заветного свиданья
Тому, кто здесь вздыхает обо мне.
27 июля 1901

«Признак истинного чуда…»

Признак истинного чуда
В час полночной темноты —
Мглистый мрак и камней груда,
В них горишь алмазом ты.
А сама — за мглой речною
Направляешь горный бег
Ты лазурью золотою
Просиявшая навек!
29 июля 1901. Фабрика{19}

«Сумерки, сумерки вешние…»

Дождешься ль вечерней порой

Опять и желанья, и лодки,

Весла, и огня за рекой?

          Фет
Сумерки, сумерки вешние,
Хладные волны у ног,
В сердце — надежды нездешние,
Волны бегут на песок.
Отзвуки, песня далекая,
Но различить — не могу.
Плачет душа одинокая
Там, на другом берегу.
Тайна ль моя совершается,
Ты ли зовешь вдалеке?
Лодка ныряет, качается,
Что-то бежит по реке.
В сердце — надежды нездешние,
Кто-то навстречу — бегу…
Отблески, сумерки вешние,
Клики на том берегу.
16 августа 1901

«Ты горишь над высокой горою…»

Ты горишь над высокой горою,
Недоступна в Своем терему.
Я примчуся вечерней порою,
В упоеньи мечту обниму.
Ты, заслышав меня издалёка,
Свой костер разведешь ввечеру,
Стану, верный велениям Рока,
Постигать огневую игру.
И когда среди мрака снопами
Искры станут кружиться в дыму, —
Я умчусь с огневыми кругами
И настигну Тебя в терему.
18 августа 1901

«Видно, дни золотые пришли…»

Видно, дни золотые пришли.
Все деревья стоят, как в сияньи.
Ночью холодом веет с земли;
Утром белая церкозь вдали
И близка и ясна очертаньем.
Всё поют и поют вдалеке,
Кто поет — не пойму; а казалось,
Будто к вечеру там, на реке —
В камышах ли, в сухой осоке, —
И знакомая песнь раздавалась.
Только я не хочу узнавать.
Да и песням знакомым не верю.
Всё равно — мне певца не понять…
  От себя ли скрывать
  Роковую потерю?
24 августа 1901

«Кругом далекая равнина…»

Кругом далекая равнина,
Да толпы обгорелых пней
Внизу — родимая долина,
И тучи стелятся над ней.
Ничто не манит за собою,
Как будто даль сама близка.
Здесь между небом и землею
Живет угрюмая тоска.
Она и днем и ночью роет
В полях песчаные бугры.
Порою жалобно завоет
И вновь умолкнет — до поры.
И всё, что будет, всё, что было, —
Холодный и бездушный прах,
Как эти камни над могилой
Любви, затерянной в полях
25 августа 1901. Д. Ивлево{20}

«Я всё гадаю над тобою…»

Я всё гадаю над тобою,
Но, истомленный ворожбой,
Смотрю в глаза твои порою
И вижу пламень роковой.
Или великое свершилось,
И ты хранишь завет времен
И, озаренная, укрылась
От дуновения племен?
Но я, покорствуя заране,
Знай, сохраню святой завет.
Не оставляй меня в тумане
Твоих первоначальных лет.
Лежит заклятье между нами,
Но, в постоянстве недвижим,
Скрываю родственное пламя
Под бедным обликом своим.
27 августа 1901

«Нет конца лесным тропинкам…»

Нет конца лесным тропинкам.
  Только встретить до звезды
  Чуть заметные следы..
Внемлет слух лесным былинкам
  Всюду ясная молва
Об утраченных и близких…
По верхушкам елок низких
  Перелетные слова…
Не замечу ль по былинкам
  Потаенного следа…
  Вот она — зажглась звезда!
Нет конца лесным тропинкам.
2 сентября 1901. Церковный лес{21}

III С.-Петербург. Осень и зима 1901 года

«Смотри — я отступаю в тень…»

Смотри — я отступаю в тень,
А ты по-прежнему в сомненьи
И всё боишься встретить день,
Не чуя ночи приближенья.
Не жди ты вдохновенных слов —
Я, запоздалый на границе,
Спокойно жду последних снов,
Забытых здесь, в земной темнице.
Могу ли я хранить мечты
И верить в здешние виденья,
Когда единственная ты
Не веришь смертным песнопеньям?
Но предо мной кружится мгла,
Не чуя мимолетней боли,
И ты безоблачно светла,
Но лишь в бессмертьи, — не в юдоли.
20 сентября 1901

«Пройдет зима — увидишь ты…»

Пройдет зима — увидишь ты
Мои равнины и болота
И скажешь: «Сколько красоты!
Какая мертвая дремота!»
Но помни, юная, в тиши
Моих равнин хранил я думы
И тщетно ждал твоей души,
Больной, мятежный и угрюмый.
Я в этом сумраке гадал,
Взирал в лицо я смерти хладной
И бесконечно долго ждал,
В туманы всматриваясь жадно.
Но мимо проходила ты, —
Среди болот хранил я думы,
И этой мертвой красоты
В душе остался след угрюмый.
21 сентября 1901

«Встану я в утро туманное…»

Встану я в утро туманное,
Солнце ударит в лицо.
Ты ли, подруга желанная,
Всходишь ко мне на крыльцо?
Настежь ворота тяжелые!
Ветром пахнуло в окно!
Песни такие веселые
Не раздавались давно!
С ними и в утро туманное
Солнце и ветер в лицо!
С ними подруга желанная
Всходит ко мне на крыльцо!
3 октября 1901

«Снова ближе вечерние тени…»

Снова ближе вечерние тени,
Ясный день догорает вдали.
Снова сонмы нездешних видении
Всколыхнулись — плывут — подошли.
Что же ты на великую встречу
Не вскрываешь свои глубины?
Или чуешь иного предтечу
Несомненной и близкой весны?
Чуть во мраке светильник завижу
Поднимусь и, не глядя, лечу.
Ты жив сумраке, милая, ближе
К неподвижному жизни ключу.
14 октября 1901

«Скрипнула дверь. Задрожала рука…»

Скрипнула дверь. Задрожала рука.
Вышла я в улицы сонные.
Там, в поднебесьи, идут облака
Через туман озаренные.
С ними — знакомое, слышу, вослед…
Нынче ли сердце пробудится?
Новой ли, прошлой ли жизни ответ,
Вместе ли оба почудятся?
Если бы злое несли облака,
Сердце мое не дрожало бы…
Скрипнула дверь. Задрожала рука.
Слезы. И песни. И жалобы.
3 ноября 1901

«Зарево белое, желтое, красное…»

Зарево белое, желтое, красное,
  Крики и звон вдалеке.
Ты не обманешь, тревога напрасная,
  Вижу огни на реке.
Заревом ярким и поздними криками
  Ты не разрушишь мечты.
Смотрится призрак очами великими
  Из-за людской суеты.
Смертью твоею натешу лишь взоры я,
  Жги же свои корабли!
Вот они — тихие, светлые, скорые —
  Мчатся ко мне издали.
6 ноября 1901

«Я ли пишу, или ты из могилы…»

Я ли пишу, или ты из могилы
  Выслала юность свою, —
Прежними розами призрак мне милый
  Я, как тогда, обовью.
Если умру — перелетные птицы
  Призрак развеют, шутя.
Скажешь и ты, разбирая страницы:
  «Божье то было дитя».
21 ноября 1901

«Жду я холодного дня…»

Жду я холодного дня,
Сумерек серых я жду.
Замерло сердце, звеня:
Ты говорила: «Приду, —
Жди на распутьи — вдали
Людных и ярких дорог,
Чтобы с величьем земли
Ты разлучиться не мог.
Тихо приду и замру,
Как твое сердце, звеня,
Двери тебе отопру
В сумерках зимнего дня».
21 ноября 1901

«Ты страстно ждешь. Тебя зовут…»

Ты страстно ждешь. Тебя зовут, —
Но голоса мне не знакомы,
Очаг остыл, — тебе приют —
Родная степь. Лишь в ней ты — дома.
Там — вечереющая даль,
Туманы, призраки, виденья,
Мне — беспокойство и печаль,
Тебе — покой и примиренье.
О, жалок я перед тобой!
Всё обнимаю, всем владею,
Хочу владеть тобой одной,
Но не могу и не умею!
22 ноября 1901

«Будет день — и свершится великое…»

Будет день — и свершится великое,
Чую в будущем подвиг души.
Ты — другая, немая, безликая,
Притаилась, колдуешь в тиши.
Но во что обратишься — не ведаю,
И не знаешь ты, буду ли твой,
А уж Там веселятся победою
Над единой и страшной душой.
23 ноября 1901

«Я долго ждал — ты вышла поздно…»

Я долго ждал — ты вышла поздно,
Но в ожиданьи ожил дух,
Ложился сумрак, но бесслезно
Я напрягал и взор и слух.
Когда же первый вспыхнул пламень
И слово к небу понеслось, —
Разбился лед, последний камень
Упал, — и сердце занялось.
Ты в белой вьюге, в снежном стоне
Опять волшебницей всплыла,
И в вечном свете, в вечном звоне
Церквей смешались купола.
27 ноября 1901

«Ночью вьюга снежная…»

Ночью вьюга снежная
Заметала след.
Розовое, нежное
Утро будит свет.
Встали зори красные,
Озаряя снег.
Яркое и страстное
Всколыхнуло брег.
Вслед за льдиной синею
В полдень я всплыву.
Деву в снежном инее
Встречу наяву.
5 декабря 1901

«Вечереющий сумрак, поверь…»

Вечереющий сумрак, поверь,
Мне напомнил неясный ответ.
Жду — внезапно отворится дверь,
Набежит исчезающий свет.
Словно бледные в прошлом мечты,
Мне лица сохранились черты
И отрывки неведомых слов,
Словно отклики прежних миров,
Где жила ты и, бледная, шла,
Под ресницами сумрак тая,
За тобою — живая ладья,
Словно белая лебедь, плыла,
За ладьей — огневые струи —
Беспокойные песни мои…
Им внимала задумчиво ты,
И лица сохранились черты,
И запомнилась бледная высь,
Где последние сны пронеслись.
В этой выси живу я, поверь,
Смутной памятью сумрачных лет,
Смутно помню — отворится дверь,
Набежит исчезающий свет.
20 декабря 1901

«Сумрак дня несет печаль…»

Сумрак дня несет печаль.
Тусклых улиц очерк сонный,
Город, смутно озаренный,
Смотрит в розовую даль.
Видит с пасмурной земли
Безнадежный глаз столицы:
Поднял мрак свои зеницы,
Реют ангелы вдали.
Близок пламенный рассвет,
Мертвецу заглянет в очи
Утро после долгой ночи…
Но бежит мелькнувший свет,
И испуганные лики
Скрыли ангелы в крылах:
Видят — мертвый и безликий
Вырастает в их лучах.
24 декабря 1901

Ночь на Новый год

{22}

Лежат холодные туманы,
Горят багровые костры.
Душа морозная Светланы
В мечтах таинственной игры.
  Скрипнет снег — сердца займутся —
  Снова тихая луна.
  За воротами смеются,
  Дальше — улица темна.
  Дай взгляну на праздник смеха,
  Вниз сойду, покрыв лицо!
  Ленты красные-помеха,
  Милый глянет на крыльцо…
  Но туман не шелохнется,
  Жду полуночной поры.
  Кто-то шепчет и смеется,
  И горят, горят костры…
  Скрипнет снег — в морозной дали
  Тихий, крадущийся свет.
  Чьи-то санки пробежали…
  «Ваше имя?» — Смех в ответ…
  Вот поднялся вихорь снежный,
  Побелело всё крыльцо…
  И смеющийся, и нежный
  Закрывает мне лицо…
Лежат холодные туманы,
Бледнея, крадется луна.
Душа задумчивой Светланы
Мечтой чудесной смущена…
31 декабря 1901

IV С.-Петербург. Зима и весна 1902 года

«Бегут неверные дневные тени…»

С. Соловьеву

Бегут неверные дневные тени.
Высок и внятен колокольный зов.
Озарены церковные ступени,
Их камень жив — и ждет твоих шагов.
Ты здесь пройдешь, холодный камень тронешь,
Одетый страшной святостью веков,
И, может быть, цветок весны уронишь
Здесь, в этой мгле, у строгих образов.
Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени…
Я озарен — я жду твоих шагов.
4 января 1902

«Высоко с темнотой сливается стена…»

Высоко с темнотой сливается стена,
Там — светлое окно и светлое молчанье.
Ни звука у дверей, и лестница темна,
И бродит по углам знакомое дрожанье.
В дверях дрожащий свет и сумерки вокруг.
И суета и шум на улице безмерней.
Молчу и жду тебя, мой бедный, поздний друг,
Последняя мечта моей души вечерней.
11 января 1902

«Там, в полусумраке собора…»

Там, в полусумраке собора,
В лампадном свете образа.
Живая ночь заглянет скоро
В твои бессонные глаза.
В речах о мудрости небесной
Земные чуются струи.
Там, в сводах — сумрак неизвестный,
Здесь — холод каменной скамьи.
Глубокий жар случайной встречи
Дохнул с церковной высоты
На эти дремлющие свечи,
На образа и на цветы.
И вдохновительно молчанье,
И скрыты помыслы твои,
И смутно чуется познанье
И дрожь голубки и змеи.
14 января 1902

«Я укрыт до времени в приделе…»

Я укрыт до времени в приделе,
Но растут великие крыла.
Час придет — исчезнет мысль о теле,
Станет высь прозрачна и светла.
Так светла, как в день веселой встречи,
Так прозрачна, как твоя мечта.
Ты услышишь сладостные речи,
Новой силой расцветут уста
Мы с тобой подняться не успели, —
Загорелся мой тяжелый щит.
Пусть же ныне в роковом приделе,
Одинокий, в сердце догорит.
Новый щит я подниму для встречи,
Вознесу живое сердце вновь.
Ты услышишь сладостные речи,
Ты ответишь на мою любовь.
Час придет — в холодные мятели
Даль весны заглянет, весела.
Я укрыт до времени в приделе,
Но растут всемощные крыла.
29 января 1902

«И нам недолго любоваться…»

И нам недолго любоваться
На эти, здешние, пиры:
Пред нами тайны обнажатся,
Возблещут дальные миры.
Январь 1902

«Уходит день. В пыли дорожной…»

Уходит день. В пыли дорожной
Горят последние лучи.
Их красный отблеск непреложно
Слился с огнем моей свечи.
И ночь моя другой навстречу
Плывет, медлительно ясна.
Пусть красный отблеск не замечу, —
Придет наверное она.
И всё, что было невозможно
В тревоге дня, иль поутру,
Свершится здесь, в пыли дорожной,
В лучах закатных, ввечеру.
1 февраля 1902

«Сны раздумий небывалых…»

Сны раздумий небывалых
Стерегут мой день.
Вот видений запоздалых
Пламенная тень.
Все лучи моей свободы
Заалели там.
Здесь снега и непогоды
Окружили храм.
Все виденья так мгновенны —
Буду ль верить им?
Но Владычицей вселенной,
Красотой неизреченной,
Я, случайный, бедный, тленный,
Может быть, любим.
Дни свиданий, дни раздумий
Стерегут в тиши…
Ждать ли пламенных безумий
Молодой души?
Иль, застывши в снежном храме
Не открыв лица,
Встретить брачными дарами
Вестников конца?
3 февраля 1902

«На весенний праздник света…»

На весенний праздник света
Я зову родную тень.
Приходи, не жди рассвета,
Приноси с собою день!
Новый день — не тот, что бьется
С ветром в окна по весне!
Пусть без умолку смеется
Небывалый день в окне!
Мы тогда откроем двери,
И заплачем, и вздохнем,
Наши зимние потери
С легким сердцем понесем…
3 февраля 1902

«Сны безотчетны, ярки краски…»

Для солнца возврата нет.

«Снегурочка» Островского
Сны безотчетны, ярки краски,
Я не жалею бледных звезд.
Смотри, как солнечные ласки
В лазури нежат строгий крест.
Так — этим ласкам близ заката
Он отдается, как и мы,
Затем, что Солнцу нет возврата
Из надвигающейся тьмы.
Оно зайдет, и, замирая,
Утихнем мы, погаснет крест, —
И вновь очнемся, отступая
В спокойный холод бледных звезд.
12 февраля 1902

«Мы живем в старинной келье…»

Мы живем в старинной келье
  У разлива вод.
Здесь весной кипит веселье,
  И река поет.
Но в предвестие веселий,
  В день весенних бурь
К нам прольется в двери келий
  Светлая лазурь.
И полны заветной дрожью
  Долгожданных лет
Мы помчимся к бездорожью
  В несказанный свет.
18 февраля 1902

«Верю в Солнце Завета…»

И Дух и Невеста говорят: прииди.

       Апокалипсис{23}
Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали.
Жду вселенского света
От весенней земли.
Всё дышавшее ложью
Отшатнулось, дрожа.
Предо мной — к бездорожью
Золотая межа.
Заповеданных лилий
Прохожу я леса.
Полны ангельских крылий
Надо мной небеса.
Непостижного света
Задрожали струи.
Верю в Солнце Завета,
Вижу очи Твои.
22 февраля 1902

«Ты — божий день. Мои мечты…»

Ты — божий день. Мои мечты —
Орлы, кричащие в лазури.
Под гневом светлой красоты
Они всечасно в вихре бури.
Стрела пронзает их сердца,
Они летят в паденьи диком…
Но и в паденьи — нет конца
Хвалам, и клёкоту, и крикам!
21 февраля 1902

«Целый день передо мною…»

Целый день передо мною,
Молодая, золотая,
Ярким солнцем залитая,
Шла Ты яркою стезею.
Так, сливаясь с милой, дальней,
Проводил я день весенний
И вечерней светлой тени
Шел навстречу, беспечальный.
Дней блаженных сновиденье —
Шла Ты чистою стезею.
О, взойди же предо мною
Не в одном воображеньи!
Февраль 1902

«Там сумерки невнятно трепетали…»

Там сумерки невнятно трепетали,
Таинственно сменяя день пустой.
Кто, проходя, души моей скрижали
Заполонил упорною мечтой?
Кто, проходя, тревожно кинул взоры
На этот смутно отходящий день?
Там, в глубинах, — мечты и мысли скоры,
Здесь, на земле, — как сон, и свет и тень.
Но я пойму и всё мечтой объемлю,
Отброшу сны, увижу наяву,
Кто тронул здесь одну со мною землю,
За ним в вечерний сумрак уплыву.
Февраль 1902

«Жизнь медленная шла, как старая гадалка…»

Жизнь медленная шла, как старая гадалка,
Таинственно шепча забытые слова.
Вздыхал о чем-то я, чего-то было жалко,
Какою-то мечтой горела голова.
Остановясь на перекрестке, в поле,
Я наблюдал зубчатые леса.
Но даже здесь, под игом чуждой воли,
Казалось, тяжки были небеса.
И вспомнил я сокрытые причины
Плененья дум, плененья юных сил.
А там, вдали — зубчатые вершины
День отходящий томно золотил…
Весна, весна! Скажи, чего мне жалко?
Какой мечтой пылает голова?
Таинственно, как старая гадалка,
Мне шепчет жизнь забытые слова.
16 марта 1902

«Мой вечер близок и безволен…»

Мой вечер близок и безволен.
Чуть вечереют небеса, —
Несутся звуки с колоколен,
Крылатых слышу голоса.
Ты — ласковым и тонким жалом
Мои пытаешь глубины,
Слежу прозрением усталым
За вестью чуждой мне весны.
Меж нас — случайное волненье.
Случайно сладостный обман —
Меня обрек на поклоненье,
Тебя призвал из белых стран.
И в бесконечном отдаленьи
Замрут печально голоса,
Когда окутанные тенью
Мои погаснут небеса.
27 марта 1902

«На темном пороге тайком…»

На темном пороге тайком
Святые шепчу имена.
Я знаю: мы в храме вдвоем,
Ты думаешь: здесь ты одна…
Я слушаю вздохи твой
В каком-то несбыточном сне…
Слова о какой-то любви…
И, боже! мечты обо мне…
Но снова кругом тишина,
И плачущий голос затих…
И снова шепчу имена
Безумно забытых святых.
Всё призрак — всё горе — всё ложь!
Дрожу, и молюсь, и шепчу…
О, если крылами взмахнешь,
С тобой навсегда улечу!..
Март 1902

«Я медленно сходил с ума…»

Я медленно сходил с ума
У двери той, которой жажду.
Весенний день сменяла тьма
И только разжигала жажду.
Я плакал, страстью утомясь,
И стоны заглушал угрюмо.
Уже двоилась, шевелясь,
Безумная, больная дума.
И проникала в тишину
Моей души, уже безумной,
И залила мою весну
Волною черной и бесшумной.
Весенний день сменяла тьма,
Хладело сердце над могилой.
Я медленно сходил с ума,
Я думал холодно о милой.
Март 1902

«Весна в реке ломает льдины…»

Весна в реке ломает льдины
И милых мертвых мне не жаль:
Преодолев мои вершины,
Забыл я зимние теснины
И вижу голубую даль.
Что сожалеть в дыму пожара,
Что сокрушаться у креста,
Когда всечасно жду удара
Или божественного дара
Из Моисеева куста{24}!
Март 1902

«Кто плачет здесь? На мирные ступени…»

Кто плачет здесь? На мирные ступени
Всходите все — в открытые врата.
Там — в глубине — Мария ждет молений,
Обновлена рождением Христа.
Скрепи свой дух надеждой высшей доли,
Войди и ты, печальная жена.
Твой милый пал, но весть в кровавом поле,
Весть о Любви — по-прежнему ясна.
Здесь места нет победе жалких тлений,
Здесь всё — любовь. В открытые врата
Входите все. Мария ждет молений,
Обновлена рождением Христа.
Март 1902

«Утомленный, я терял надежды…»

Утомленный, я терял надежды,
Подходила темная тоска.
Забелели чистые одежды,
Задрожала тихая рука.
«Ты ли здесь? Долина потонула
В безысходном, в непробудном сне…
Ты сошла, коснулась и вздохнула, —
День свободы завтра мне?» —
«Я сошла, с тобой до утра буду,
На рассвете твой покину сон,
Без следа исчезну, всё забуду, —
Ты проснешься, вновь освобожден».
1 апреля 1902

«Странных и новых ищу на страницах…»

Странных и новых ищу на страницах
Старых испытанных книг,
Грежу о белых исчезнувших птицах,
Чую оторванный миг.
Жизнью шумящей нестройно взволнован,
Шопотом, криком смущен,
Белой мечтой неподвижно прикован
К берегу поздних времен.
Белая Ты, в глубинах несмутима,
В жизни — строга и гневна.
Тайно тревожна и тайно любима,
Дева, Заря, Купина{25}.
Блёкнут ланиты у дев златокудрых,
Зори не вечны, как сны.
Терны венчают смиренных и мудрых
Белым огнем Купины.
4 апреля 1902

«Днем вершу я дела суеты…»

Днем вершу я дела суеты,
Зажигаю огни ввечеру.
Безысходно туманная — ты
Предо мной затеваешь игру.
Я люблю эту ложь, этот блеск,
Твой манящий девичий наряд.
Вечный гомон и уличный треск,
Фонарей убегающий ряд.
Я люблю, и любуюсь, и жду
Переливчатых красок и слов.
Подойду и опять отойду
В глубины протекающих снов.
Как ты лжива и как ты бела!
Мне же по сердцу белая ложь…
Завершая дневные дела,
Знаю — вечером снова придешь.
5 апреля 1902

«Люблю высокие соборы…»

Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Входить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа.
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
И тихо, с измененным ликом,
В мерцаньи мертвенном свечей,
Бужу я память о Двуликом
В сердцах молящихся людей.
Вот — содрогнулись, смолкли хоры,
В смятеньи бросились бежать…
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать
8 апреля 1902

«Слышу колокол. В поле весна…»

Слышу колокол. В поле весна.
Ты открыла веселые окна.
День смеялся и гас. Ты следила одна
Облаков розоватых волокна.
Смех прошел по лицу, но замолк и исчез…
Что же мимо прошло и смутило?
Ухожу в розовеющий лес…
Ты забудешь меня, как простила.
Апрель 1902

«Там — в улице стоял какой-то дом…»

Там — в улице стоял какой-то дом,
И лестница крутая в тьму водила.
Там открывалась дверь, звеня стеклом,
Свет выбегал, — и снова тьма бродила.
Там в сумерках белел дверной навес
Под вывеской «Цветы», прикреплен болтом.
Там гул шагов терялся и исчез
На лестнице — при свете лампы жолтом.
Там наверху окно смотрело вниз,
Завешанное неподвижной шторой,
И, словно лоб наморщенный, карниз
Гримасу придавал стене — и взоры…
Там, в сумерках, дрожал в окошках свет,
И было пенье, музыка и танцы.
А с улицы — ни слов, ни звуков нет, —
И только стекол выступали глянцы.
По лестнице над сумрачным двором
Мелькала тень, и лампа чуть светила.
Вдруг открывалась дверь, звеня стеклом,
Свет выбегал, и снова тьма бродила.
1 мая 1902

«Мы встречались с тобой на закате…»

Мы встречались с тобой на закате.
Ты веслом рассекала залив.
Я любил твое белое платье,
Утонченность мечты разлюбив.
Были странны безмолвные встречи.
Впереди — на песчаной косе
Загорались вечерние свечи.
Кто-то думал о бледной красе.
Приближений, сближений, сгораний —
Не приемлет лазурная тишь…
Мы встречались в вечернем тумане,
Где у берега рябь и камыш.
Ни тоски, ни любви, ни обиды,
Всё померкло, прошло, отошло…
Белый стан, голоса панихиды
И твое золотое весло.
13 мая 1902 ...



Все права на текст принадлежат автору: Александр Александрович Блок.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Стихотворения. Поэмы. ТеатрАлександр Александрович Блок