Все права на текст принадлежат автору: Джон Ирвинг.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дорога тайнДжон Ирвинг

Джон Ирвинг Дорога тайн

John Irving

AVENUE OF MYSTERIES

Copyright © 2015 by Garp Enterprises, Ltd.

All rights reserved



Серия «Большой роман»


Перевод с английского Игоря Куберского

Оформление обложки Вадима Пожидаева

Издание подготовлено при участии издательства «Азбука».


© И. Ю. Куберский, перевод, 2020

© И. В. Стефанович, примечания, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020

Издательство ИНОСТРАНКА®

* * *
Мартину Беллу

и Мэри Эллен Марк.

То, что мы начали вместе,

давайте вместе и закончим.

Также Минни Доминго

и Рику Данселу

и их дочери Николь Дансел

в благодарность за то,

что показали мне Филиппины.

И моему сыну Эверетту,

моему переводчику в Мексике,

а также Карине Хуарес,

нашему гиду в Оаксаке, —

dos abrazos muy fuertes[1]

Брось напрасные скитанья,

Все пути ведут к свиданью…

Уильям Шекспир.
Двенадцатая ночь
(перев. Э. Линецкой)

1 Потерянные дети

При случае Хуан Диего говорил: «Я мексиканец – я родился в Мексике, я вырос там». Позднее он взял за правило говорить: «Я американец – я прожил в Соединенных Штатах сорок лет». Или же, дабы уйти от темы национальности, Хуан Диего любил говорить: «Я со Среднего Запада, – вообще-то, я из Айовы».

Он никогда не говорил, что он мексикано-американец. Дело было не только в том, что Хуану Диего не нравился такой ярлык, а это, по его мнению, и был ярлык, что ему действительно не нравилось. Хуан Диего полагал, что принято считать, будто для американцев с мексиканским прошлым характерно нечто общее, а он не мог найти общий язык со своим собственным прошлым; по правде говоря, он и не искал его.

Хуан Диего говорил, что у него было две жизни – две отдельные и совершенно разные жизни. Мексиканский опыт был его первой жизнью, когда он был ребенком и подростком. После того как он покинул Мексику – куда никогда не возвращался, – у него была вторая жизнь, с американским, то есть жителя Среднего Запада, опытом. (К тому же не заявлял ли он, что, грубо говоря, во второй жизни у него было не так уж много событий?)

Хуан Диего всегда утверждал, что в своих мыслях, то бишь в воспоминаниях, а также и в мечтах, он жил и переживал две свои жизни на «параллельных путях».

Близкий друг Хуана Диего – она же его врач – подтрунивала над ним по поводу так называемых параллельных путей. Она постоянно говорила ему, что он либо ребенок из Мексики, либо взрослый из Айовы. Хуан Диего мог, когда нужно, поспорить, но тут он с ней соглашался.


До того как бета-блокаторы вмешались в его сны, Хуан Диего говорил своему дорогому врачу, что прежде он просыпался даже от самого «безобидного» из своих повторяющихся кошмаров. Кошмар, о котором шла речь, по сути, был обязан тому памятному утру, когда Хуан Диего стал калекой. Честно говоря, только начало этого кошмара или воспоминания было безобидным – само же несчастье произошло в Оахаке (Мексика), в районе городской свалки, в 1970 году, когда Хуану Диего было четырнадцать лет.

В Оахаке он был тем, кого называли «дитя свалки» (un niño de la basura); он жил в лачуге в Герреро, поселении для семей, которые работали на свалке (еl basurero). В 1970 году в Герреро проживало всего десять семей. В то время в городе Оахака жило около ста тысяч человек; многие из них не знали, что сбором и сортировкой мусора на basurero занимались в основном дети свалки. Детям был поручен отбор стекла, алюминия и меди.

Те, кто знал, чем занимаются дети свалки, называли их los pepenadores – «мусорщики». В четырнадцать лет таким мусорщиком был Хуан Диего: дитём свалки и мусорщиком. Но мальчик также был читателем; говорили, что un niño de la basura сам научился читать. Как правило, дети свалки не самые заядлые читатели, и среди юных читателей любой крови, где бы они ни родились, редко бывают самоучки. Эти разговоры и привели к тому, что иезуиты, которые так высоко ставили образование, услышали о мальчике из Герреро. Два старых священника-иезуита из храма Общества Иисуса называли Хуана Диего «читателем свалки».

– Надо принести читателю свалки хорошую книгу, а то и две, – бог знает, что за чтиво может попасться мальчику на basurero! – говорил либо отец Альфонсо, либо отец Октавио. Когда один из этих двух старых священников говорил: «надо» что-то сделать, – именно брат Пепе всегда был тем, кто всегда это и делал. А Пепе был заядлым читателем.

Во-первых, у брата Пепе была машина, и, поскольку он приехал из города Мехико, передвигаться по Оахаке было для него, в общем, несложно. Пепе был учителем в иезуитской школе; эта школа уже давно преуспевала – все знали, что среди действующих школ «Общество Иисуса» на хорошем счету. С другой стороны, иезуитский приют был относительно новым учреждением (прошло менее десяти лет с тех пор, как под него переоборудовали бывший монастырь), и не все были в восторге от названия приюта – «Hogar de los Niños Perdidos» звучало для некоторых слишком длинно и отчасти сурово.

Но брат Пепе вложил свое сердце в школу и приют; со временем большинство из тех чутких душ, которые возражали против самого словосочетания «Дом потерянных детей», несомненно, признают, что, помимо всего прочего, иезуиты довольно хорошо вели и дела приюта. Кроме того, все уже сократили название этого места до «Потерянные дети». Лишь одна из монахинь, которая присматривала за детьми, не очень-то церемонилась с этим названием, но справедливости ради надо отметить, что, когда сестре Глории случалось цедить сквозь зубы: «Los perdidos», она, должно быть, имела в виду лишь парочку непослушных детей, а не всех сирот, – наверняка слово «потерянные» в устах старой монахини относилось лишь к нескольким детям из тех, кто доводил ее до белого каления.

К счастью, не сестра Глория приносила на basurero книги для юного читателя свалки; если бы Глория выбирала и доставляла книги, история Хуана Диего могла бы закончиться, так и не начавшись. Но брат Пепе ставил чтение книг превыше всего; он и иезуитом стал потому, что иезуиты приучили его к чтению и представили Иисусу, впрочем, не обязательно именно в такой последовательности. Лучше было не спрашивать у Пепе, в чем он обрел спасение – в вере или в чтении – и в чем больше.

В свои сорок пять лет он был слишком толстым. «Выгляжу как херувим, если не как небесное существо» – так описывал себя брат Пепе.

Пепе был сама добродетель. Он воплощал в жизнь изречение святой Терезы из Авилы: «От глупых молитв и святых с кислыми минами, Господи, избавь нас». Он сделал эти святые ее слова главными в своих ежедневных молитвах. Неудивительно, что дети любили его.

Но брат Пепе никогда прежде не был на basurero Оахаки. В те дни там, на свалке, сжигали все, что только можно; повсюду были костры. (Для разжигания годились и книги.) Когда Пепе вышел из своего «фольксвагена-жука», запах basurero и жар костров напомнили ему ад в его представлении – только он не представлял себе, что там работают дети.

На заднем сиденье маленького «фольксвагена» лежали очень хорошие книги – хорошие книги, которые в настоящий момент Пепе держал в руках, были лучшей защитой от зла. Разве удержишь в руках веру в Иисуса, а вот хорошие книги – вполне.

– Я ищу здесь читателя книг, – сказал Пепе работникам свалки, как взрослым, так и детям.

Los pepenadores, мусорщики, с нескрываемым презрением посмотрели на Пепе. Было совершенно очевидно, что чтение у них не в чести. Первым ему ответил один из взрослых, а точнее женщина, возраста Пепе или чуть моложе, вероятно мать одного или нескольких мусорщиков. Она сказала Пепе, что ему нужен Хуан Диего, которого следует искать в Герреро – в лачуге el jefe[2].

Брат Пепе был сбит с толку; возможно, он неправильно ее понял. El jefe был хозяином свалки – он был главным на basurero. Не сынок ли хозяина этот читатель? – спросил Пепе работницу.

Несколько детей свалки засмеялись, а потом отвернулись. Взрослым это не показалось смешным, а женщина только и сказала: «Не совсем». Она указала в сторону Герреро, который был расположен на склоне холма ниже basurero. Лачуги в поселении были собраны из материалов, найденных работниками на свалке, а лачуга el jefe находилась с краю – ближе к свалке.

Высоко над basurero стояли столбы дыма – черные колонны достигали неба. Над головой кружили стервятники, но Пепе видел, что падальщики есть и внизу; повсюду на basurero рыскали собаки, обходя стороной адские огни и неохотно уступая дорогу водителям в грузовиках, но едва ли еще кому, кроме них. Собаки были непростым соседством для детей, потому что и те и другие рылись в мусоре – разве что искали разное. (Собак не интересовали стекло, алюминий или медь.) Собаки на свалке были в основном бездомными, а некоторые там и дохли.

Пепе недолго пробыл возле basurero, иначе бы обнаружил мертвых собак или увидел бы, что с ними делают: их сжигали, но не всегда до того, как стервятники обнаруживали падаль.

В Герреро на склоне холма Пепе увидел еще собак. Это были домашние собаки, принадлежавшие тем, кто работал на basurero и жил в поселении. Пепе отметил, что собаки в Герреро выглядели упитаннее и более ревностно охраняли свою территорию, чем собаки на свалке. Они больше походили на обычных собак – были более резвыми и агрессивными, чем собаки на свалке, которые, как правило, вели себя приниженно и воровато, хотя у собак свалки были свои хитрые приемы контролировать территорию.

В общем, считал Пепе, не хотелось бы быть укушенным собакой с basurero или из Герреро. В конце концов, большинство собак в Герреро были взяты со свалки.

Брат Пепе отвозил больных из «Дома потерянных детей» на осмотр к доктору Варгасу в больницу Красного Креста на Армента-и-Лопес; Варгас сделал своим приоритетом лечение в первую очередь детей из приюта и детей со свалки. Доктор Варгас говорил Пепе, что дети-мусорщики на basurero больше всего подвергаются опасности из-за собак и из-за игл – на свалке было много выброшенных шприцев с использованными иглами. Un niño de la basura может легко получить укол старой иглой.

– Гепатит В или C, столбняк – не говоря уже о какой угодно форме бактериальной инфекции, – сказал доктор Варгас Пепе.

– Полагаю, – сказал брат Пепе, – что любая собака и на basurero, и в Герреро может оказаться бешеной.

– Просто детям свалки надо делать прививки от бешенства, на случай если одна из этих собак покусает их, – сказал Варгас. – Но эти дети больше всего боятся игл. Они боятся тех старых игл, которых и надо бояться, но из-за этого они боятся прививок! В случае собачьего укуса дети свалки больше боятся прививки, чем бешенства, а это неправильно.

Пепе считал Варгаса хорошим человеком, хотя Варгас был человеком науки, а не верующим. (Пепе знал, что с духовной точки зрения Варгас, мягко говоря, мог быть упертым до занудства.)

Размышляя об опасности бешенства, Пепе вышел из своего «фольксвагена» и направился к лачуге el jefe в Герреро; руки Пепе плотно обхватывали стопку хороших книг, которые он принес для «читателя свалки», и он настороженно поглядывал на всех этих лающих и недружелюбно настроенных собак.

– Hola![3] – крикнул толстяк-иезуит в сетчатую дверь хижины. – У меня книги для Хуана Диего-читателя – хорошие книги!

Из лачуги el jefe послышалось злобное рычание, и он отступил от двери.

Женщина, работавшая на basurero, что-то говорила ему про хозяина свалки – про самого el jefe. Она назвала его имя. «Вы без труда узнаете Риверу, – сказала женщина Пепе. – У него самый страшный пес».

Но брат Пепе не мог видеть пса, который так злобно рычал в лачуге за дверью с сеткой. Он отступил еще на шаг от двери, которая внезапно открылась, явив его глазам отнюдь не Риверу или кого-то похожего на хозяина свалки. Малорослая хмурая личность в дверях лачуги el jefe не была также и Хуаном Диего, а лишь темноглазой девочкой диковатого вида. Это была тринадцатилетняя Лупе, младшая сестра читателя свалки. То, что говорила Лупе, звучало совершенно непонятно – во всяком случае, было мало похоже на испанский. Только Хуан Диего мог понять ее; он был переводчиком своей сестры, ее толкователем. Странная же речь Лупе была не самой большой ее загадкой; девочка читала чужие мысли. Лупе знала, о чем вы думаете, – а иногда она знала о вас даже больше вас самих.

– Это какой-то тип с кучей книг! – крикнула Лупе в лачугу, вызвав тем самым целую какофонию грозных лающих звуков, издаваемых невидимой собакой. – Он иезуит и учитель – один из добротворцев «Дома потерянных детей». – Лупе сделала паузу, читая мысли брата Пепе, который пребывал в состоянии легкого замешательства. Пепе не понял ни слова из того, что она сказала. – Он думает, что я умственно отсталая. Он боится, что приют не примет меня – иезуиты посчитают меня необучаемой! – сообщила Лупе Хуану Диего.

– Она не умственно отсталая! – выкрикнул мальчик откуда-то из лачуги. – Она все понимает!

– Полагаю, я ищу твоего брата? – спросил иезуит девочку.

Пепе улыбнулся ей, и она кивнула; Лупе видела, что он вспотел от титанического усилия не уронить книги.

– Иезуит приятный – просто толстоватый, – доложила девочка Хуану Диего.

Она шагнула обратно в лачугу, придержав для брата Пепе дверь, в которую тот осторожно вошел; он искал глазами рычащую, но невидимую собаку.

Мальчик, тот самый читатель со свалки, был едва различим среди окружавших его книжных полок, которые выглядели лучше всего прочего, включая саму лачугу, – дело рук el jefe, догадался Пепе. Юный читатель явно не был плотником. Как и многие его однолетки, только серьезные и читающие, Хуан Диего производил впечатление мечтательного мальчика; он был очень похож на свою сестру, и оба они напоминали Пепе кого-то. В тот момент вспотевший иезуит не мог сообразить, кого именно.

– Мы оба похожи на нашу мать, – сказала ему Лупе, потому что знала мысли гостя.

Хуан Диего, лежавший на продавленном диване с открытой книгой на груди, на сей раз не перевел слова ясновидящей Лупе; юный читатель решил оставить иезуитского учителя в неведении.

– Что ты сейчас читаешь? – спросил мальчика брат Пепе.

– Нашу местную историю – можно сказать, церковную историю, – ответил Хуан Диего.

– Скукота, – сказала Лупе.

– Лупе говорит, что книга скучная, – я думаю, что да, скучноватая, – согласился мальчик.

– Лупе тоже читает? – спросил брат Пепе.

Роль стола возле дивана исполнял кусок фанеры на двух оранжевых ящиках, по виду довольно надежное сооружение. Пепе вывалил на него горку своих книг.

– Я читаю ей вслух – все подряд, – сказал Хуан Диего учителю и поднял свою книгу. – Эта книга о том, что вы пришли третьими, – объяснил Хуан Диего. – И августинцы, и доминиканцы пришли в Оахаку раньше иезуитов – вы оказались в городе третьими. Может быть, поэтому иезуиты не такие влиятельные в Оахаке, – продолжал мальчик. (Для брата Пепе это прозвучало поразительно знакомо.)

– И Дева Мария притесняет Богоматерь Гваделупскую – Дева Мария и Богоматерь Одиночества обирают ее, – непонятно забубнила Лупе. – La Virgen de la Soledad – это такая местная героиня в Оахаке, Дева Одиночества и ее дурацкая история про burro![4] Nuestra Señora de la Soledad также обирает Гваделупскую Деву. А я гваделупская девочка! – сказала Лупе, указывая на себя; похоже, ее это злило.

Брат Пепе посмотрел на Хуана Диего, который, казалось, был сыт по горло распрями Дев, но перевел все это.

– Мне знакома эта книга! – воскликнул Пепе.

– Ну, я не удивлен – это одна из ваших, – сказал Хуан Диего и протянул Пепе книгу, которую читал.

От старой книги сильно несло запахом basurero, и некоторые страницы опалил огонь. Это был академический том – из тех католических научных трудов, которые почти никто не читает. Книга попала на свалку из собственной библиотеки иезуитов в бывшем монастыре, теперь именуемом «Hogar de los Niños Perdidos». Многие из старых и нечитаемых книг оказались на свалке, когда монастырь был реконструирован, дабы принять сирот и освободить место на книжных полках иезуитской школы.

Без сомнения, это отец Альфонсо или отец Октавио решали, какие книги стоит отправить на basurero, а какие сохранить. История иезуитов, которые лишь третьими появились в Оахаке, возможно, не устраивала двух старых священников, подумал Пепе; кроме того, книга, видимо, была написана августинцем или доминиканцем – во всяком случае, не иезуитом, и уже одно это могло обречь ее на адский огонь basurero. (Иезуиты действительно уделяли главное внимание образованию, но никто никогда не говорил, что они не конкурентоспособны.)

– Я принес вам несколько книг, которые более читабельны, – сказал Пепе Хуану Диего. – Несколько романов, придуманные истории – то есть беллетристику, – ободряюще сказал он.

– Не знаю, что и думать о беллетристике, – с сомнением произнесла тринадцатилетняя Лупе. – Там не все истории такие, какими им следует быть.

– Не надо было с этого начинать, – сказал ей Хуан Диего. – История про собаку слишком взрослая для тебя.

– Какая история про собаку? – спросил брат Пепе.

– Не спрашивайте, – ответил мальчик, но было слишком поздно; Лупе уже вовсю рылась в книгах на полках – они были везде, книги, спасенные от огня.

– Это того русского, – с озабоченным видом сказала девочка.

– Она говорит «русского» – но ведь ты не читаешь по-русски, верно? – спросил Пепе Хуана Диего.

– Нет-нет, она имеет в виду писателя. Это писатель русский, – пояснил мальчик.

– Как ты ее понимаешь? – спросил его Пепе. – Иногда я не уверен, что она говорит по-испански.

– Конечно, это испанский! – воскликнула девочка. Она нашла книгу, которая заставила ее усомниться в придуманных историях и в беллетристике, и передала ее брату Пепе.

– Просто язык Лупе немножко особенный, – сказал Хуан Диего. – Я его понимаю.

– Ага, так вот какой русский, – сказал Пепе.

Это был сборник Чехова, „Дама с собачкой“ и другие рассказы».

– Там совсем не про собаку, – пожаловалась Лупе. – Там про мужчину и женщину, которые занимаются сексом друг с другом, хотя они не муж и жена.

Хуан Диего, конечно, перевел это.

– Ее волнуют только собаки, – пояснил мальчик иезуиту Пепе. – Я сказал ей, что для нее это слишком взрослая история.

Пепе затруднялся вспомнить «Даму с собачкой», не говоря уже, разумеется, о самой собачке. Это была история о непристойных отношениях – вот все, что он вызволил из памяти.

– Я не уверен, что вам обоим это подходит, – сказал учитель-иезуит и неловко хохотнул.

Именно в этот момент Пепе осознал, что перед ним английский перевод рассказов Чехова, американское издание; книга была опубликована в 1940-х годах.

– Но это же на английском языке! – воскликнул брат Пепе. – Ты понимаешь по-английски? – спросил он диковатого вида девочку. – Ты умеешь читать и по-английски? – спросил иезуит читателя свалки.

Мальчик и его младшая сестра пожали плечами. «Где я видел раньше, чтобы так пожимали плечами?» – подумал про себя Пепе.

– У нашей матери, – ответила ему Лупе, но Пепе не смог понять ее слов.

– Что насчет нашей матери? – спросил Хуан Диего сестру.

– Его заинтересовало, как мы пожимаем плечами, – ответила Лупе.

– Ты научился читать и по-английски, – медленно сказал Пепе мальчику, а из-за девочки его вдруг непонятно по какой причине пробрала дрожь.

– Английский просто немножко другой – я могу его понять, – ответил мальчик, как будто он все еще говорил о понимании странного языка своей сестры.

Мысли Пепе мчались, опережая одна другую. Это были необычные дети – мальчик мог читать все что угодно; возможно, он был способен понять любые книги. А девочка – ну, она была особенной. Заставить ее нормально говорить было бы непросто. Но разве они, эти дети свалки, не те одаренные ученики, которых искала иезуитская школа? И разве работница с basurero не сказала, что Ривера, el jefe, «не совсем» отец юного читателя? Кто же был их отец и где он? И никаких признаков матери в этой запущенной развалюхе, размышлял Пепе. Полки были сработаны как надо, но все остальное было ветхим хламом.

– Скажи ему, что мы не потерянные дети – он ведь нашел нас, верно? – заявила вдруг Лупе своему талантливому брату. – Скажи ему, что мы не сырье для приюта. И мне не нужно говорить нормально – ты меня и так прекрасно понимаешь. Скажи ему, что у нас есть мать, – он, наверное, знает ее! – крикнула Лупе. – Скажи ему, что Ривера нам как отец, только лучше. Скажи ему, что el jefe лучше любого отца!

– Не тараторь, Лупе! – остановил ее Хуан Диего. – Я ничего не смогу ему сказать, если ты будешь так тараторить.

Много чего тут можно было поведать брату Пепе, начиная с того, что Пепе, вероятно, знал мать детей свалки: она работала по ночам на улице Сарагоса, но также и на иезуитов; она была у них основной уборщицей.

То, что мать детей свалки работала ночами на улице Сарагоса, означало, что, скорее всего, она проститутка, и брат Пепе действительно знал ее. Эсперанса была лучшей уборщицей у иезуитов – понятно, в кого у детей темные глаза и эта привычка беззаботно пожимать плечами, хотя оставалось неясным, откуда в мальчике этот читательский гений.

Что характерно, мальчик не использовал выражение «не совсем», когда говорил о Ривере, el jefe, как о потенциальном отце. Как сказал Хуан Диего, хозяин свалки, «вероятно, не был» его отцом, однако Ривера мог бы и быть отцом мальчика – там еще прозвучало слово «возможно»; именно так Хуан Диего и выразился. Что касается Лупе, el jefe «определенно не был» ее отцом. По мнению Лупе, у нее было много отцов, «слишком много отцов, чтобы назвать всех», но мальчик и вовсе не стал останавливаться на этой биологической несуразности, быстро перескочив через нее. Он просто сказал, что Ривера и их мать «уже не были вместе в определенном смысле», когда Эсперанса забеременела Лупе.

Это был довольно неторопливый и пространный рассказ о том, какие были впечатления у читателя свалки и у Лупе о хозяине свалки, который «как отец, только лучше», и о том, что эти дети свалки считали себя обладателями собственного дома. Хуан Диего повторил вслед за Лупе, что они «не сырье для приюта». Чуть рисуясь, Хуан Диего высказался по этому поводу следующим образом:

– Мы никакие не потерянные дети, ни сейчас, ни в будущем. У нас здесь, в Герреро, есть дом. У нас есть работа на basurero!

Но это вызвало у брата Пепе вопрос, почему они не работают на basurero вместе с los pepenadores. Почему Лупе и Хуан Диего не роются в мусоре вместе с другими детьми? И как с ними обращаются – лучше или хуже, чем с детьми из других семей, которые работают на basurero и живут в Герреро?

– Лучше и хуже, – без колебаний сказал Хуан Диего учителю-иезуиту.

Брат Пепе вспомнил, какое презрение к слову «читатель» выразилось на лицах других детей свалки, и только Бог знал, за кого эти маленькие мусорщики принимали диковатую загадочную девочку, от которой у Пепе мурашки бежали по спине.

– Ривера не отпустит нас из лачуги, пока он с нами, – объяснила Лупе.

Хуан Диего не только перевел ее слова; он подробно остановился на этой теме.

Ривера действительно защищал их, сказал мальчик брату Пепе. El jefe был и как отец, и лучше, чем отец, потому что он содержал их и присматривал за ними.

– И он никогда не бьет нас, – перебила его Лупе; Хуан Диего послушно перевел и это.

– Понимаю, – сказал брат Пепе.

Но он только теперь начал понимать положение брата и сестры: действительно, лучше было то, что им не приходилось, как другим детям, копаться в хламе на basurero, отыскивая и сортируя нужное. А хуже было то, что Лупе и Хуан Диего вызывали в Герреро возмущение у мусорщиков и их семей. Эти двое детей свалки, возможно, получали защиту от Риверы (почему и вызывали возмущение), но el jefe был не совсем их отцом. А их мать, работавшая ночами на улице Сарагоса, была проституткой, которая на самом деле не жила в Герреро.

Везде своя неофициальная иерархия, с грустью подумал брат Пепе.

– Что такое иерархия? – спросила своего брата Лупе. (Только теперь Пепе начал понимать, что девочка знала, о чем он думает.)

– Неофициальная иерархия – это то, что другие niños de la basura считают себя выше нас, – сказал Хуан Диего сестре.

– Совершенно верно, – сказал Пепе, чувствуя себя не в своей тарелке.

Он явился сюда, чтобы встретиться с читателем свалки, мальчиком из Герреро, о котором было столько слухов, – встретиться и как хороший учитель передать ему правильные книги, а в результате оказалось, что ему самому, иезуиту Пепе, следует многому научиться.

Именно в этот момент и обнаружила себя постоянно скулящая, но невидимая собака, если так можно было назвать юркое маленькое существо, выползшее из-под дивана, похожее скорее на кого-то из грызунов, чем из псовых, подумал Пепе.

– Его зовут Грязно-Белый – он собака, а не крыса! – с возмущением сказала Лупе брату Пепе.

Хуан Диего объяснил это, но добавил:

– Грязно-Белый – маленький грязный трус, притом неблагодарный.

– Я спасла его от смерти! – крикнула Лупе.

Даже когда тощий, скукоженный песик подался к протянутым рукам девочки, он непроизвольно оскалился, обнажив острые зубки.

– Его следовало бы назвать Спасенным-от-смерти, а не Грязно-Белым, – смеясь, сказал Хуан Диего. – Она нашла его, когда он застрял головой в коробке из-под молока.

– Он всего лишь щеночек. Он голодал, – запротестовала Лупе.

– Грязно-Белый все еще голодает, ему чего-то не хватает, – сказал Хуан Диего.

– Замолчи, – велела ему сестра; щенок дрожал у нее на руках.

Пепе попытался скрыть свои мысли, но это было сложнее, чем он себе представлял; он решил, что лучше ему уйти, пусть даже резко, чем позволить ясновидящей девочке читать его мысли. Пепе не хотел, чтобы тринадцатилетнее невинное дитя знало, о чем он думает.

Он направился к своему «фольксвагену». Покидая Герреро, иезуитский учитель так и не обнаружил ни признаков Риверы, ни «самой страшной» собаки el jefe. Вокруг него над basurero поднимались шпили черного дыма, вроде самых черных мыслей добросердечного иезуита.

Отец Альфонсо и отец Октавио смотрели на мать Хуана Диего и Лупе – Эсперансу, проститутку, – как на «падшую». В представлении двух старых священников не было падших душ, которые упали бы ниже проституток; не было более жалких и потерянных созданий Божьих среди представителей человеческого рода, чем эти несчастные женщины. Иезуиты наняли Эсперансу уборщицей в якобы святой попытке спасти ее.

Но разве эти дети свалки также не нуждаются в спасении? – думал Пепе. Разве los niños de la basura не «падшие» или разве в будущем им не угрожает падение? Или просто в дальнейшем?

Когда этот мальчик из Герреро стал взрослым и жаловался своему врачу на бета-блокаторы, рядом с ним должен был бы стоять брат Пепе; Пепе дал бы свидетельские показания относительно детских воспоминаний Хуана Диего и его самых дерзновенных мечтаний. Брат Пепе знал, что даже кошмары этого читателя свалки стоили того, чтобы их сохранить.


Когда эти дети едва вошли в подростковую пору, самый повторяющийся сон Хуана Диего не был кошмаром. Мальчик часто летал во сне – хотя не совсем так. Это был своеобразный и неудобный вид воздухоплавания, мало походивший на «полеты». Сон всегда был один и тот же: люди в толпе смотрели вверх и видели, что Хуан Диего ходит по небу. Снизу – то есть с земли – казалось, что мальчик очень осторожно идет по небесам вниз головой. (Также казалось, что он считает про себя.)

В движении Хуана Диего по небу не было ничего непроизвольного – он не летал свободно, как птица; ему не хватало мощной, прямолинейной тяги самолета. Тем не менее в этом часто повторяющемся сне Хуан Диего знал, что он там, где ему и место. С его перевернутой с ног на голову небесной точки зрения, он мог видеть встревоженные, запрокинутые вверх лица в толпе.

Описывая Лупе свой сон, мальчик также говорил своей странной сестре:

– В жизни иногда наступает момент, когда нужно отпустить то, за что держишься обеими руками. «В жизни наступает момент, когда ты должен отпустить руки – обе руки».

Естественно, для тринадцатилетней девочки это оставалось непонятным – как было бы непонятным даже для нормальной девочки. Ответ Лупе звучал невразумительно даже для Хуана Диего.

Однажды, когда он спросил ее, что она думает о его сне, в котором он ходит вверх ногами по небесам, Лупе ответила, как обычно, загадочно, хотя Хуан Диего, по крайней мере, точно уловил ее слова.

– Это сон о будущем, – сказала девочка.

– О чьем будущем? – спросил Хуан Диего.

– Надеюсь, не о твоем, – еще более загадочно ответила его сестра.

– Но я люблю этот сон! – сказал мальчик.

– Это сон о смерти, – вот и все, что сказала Лупе.

Но теперь, уже пожилым, Хуан Диего из-за приема бета-блокаторов утратил свой детский сон, в котором он ходит по небу, и не мог заново пережить кошмар того давнего утра в Герреро, когда он стал калекой. Читателю свалки не хватало этого кошмара.

Он пожаловался своему врачу.

– Эти бета-блокаторы блокируют мои воспоминания! – воскликнул Хуан Диего. – Они крадут мое детство – они грабят мои сны!

Для его врача вся эта истерия означала, что Хуану Диего не хватало адреналина. (Бета-блокаторы действительно влияют на уровень адреналина.)

Его доктор, деловитая женщина по имени Розмари Штайн, была близким другом Хуана Диего в течение двадцати лет; она была знакома с его жалобами, которые относила к преувеличениям истерического свойства.

Доктор Штайн прекрасно знала, почему назначила бета-блокаторы Хуану Диего: ее дорогой друг рисковал получить инфаркт. У него было не только весьма высокое давление (170 на 100), но он был почти уверен, что его мать и один из его возможных отцов умерли от инфаркта; его мать – определенно от этого, еще молодой. У Хуана Диего не было недостатка в адреналине – гормоне «борьбы или бегства», который выделяется в моменты стресса, страха, бедствия и беспокойства, а также во время сердечного приступа. Кроме того, под действием адреналина кровь отливает от кишечника и прочих внутренностей и приливает к мышцам, чтобы вы смогли убежать. (Возможно, у читателя свалки было больше потребности в адреналине, чем у большинства людей.)

Бета-блокаторы не предотвращают инфаркт миокарда, объяснила доктор Штайн Хуану Диего, но эти препараты блокируют адреналиновые рецепторы и таким образом защищают сердце от потенциально разрушительного действия адреналина, выделяемого во время сердечного приступа.

– Где находятся мои чертовы адреналиновые рецепторы? – спросил Хуан Диего доктора Штайн (в шутку он называл ее «доктор Розмари»).

– В легких, в кровеносных сосудах, в сердце – почти везде, – ответила она. – Адреналин заставляет сердце биться быстрее. Дыхание затрудняется, волоски на руках встают дыбом, зрачки расширяются, сосуды сужаются – нет ничего хорошего, если у вас сердечный приступ.

– А что было бы хорошо, если у меня сердечный приступ? – спросил ее Хуан Диего. (Дети свалки настойчивы – они из разряда упрямых.)

– Чтобы сердце билось медленно, тихо и расслабленно, а не колотилось как сумасшедшее, – сказала доктор Штайн. – У человека на бета-адреноблокаторах медленный пульс; такой пульс, что бы ни случилось, не может увеличиться.

Снижение кровяного давления имеет свои последствия; человек на бета-блокаторах должен быть осторожен, не пить слишком много алкоголя, который повышает кровяное давление, но Хуан Диего и в самом деле не пил. (Ну, о’кей, он пил пиво, но только пиво – и не слишком много, подумал он.) И бета-блокаторы снижают циркуляцию крови в конечностях; руки и ноги холодеют. Тем не менее Хуан Диего не жаловался на этот побочный эффект своему другу Розмари – он даже как бы невсерьез отметил, что ощущение холода было роскошью для мальчика из Оахаки.

Некоторые пациенты на бета-адреноблокаторах жалуются на сопутствующую сонливость, усталость и непереносимость физических нагрузок, но в его возрасте – Хуану Диего было теперь пятьдесят четыре – какое это имело значение? Он был калекой с четырнадцати лет; его нагрузкой была хромота. За сорок лет он натерпелся хромоты. Хуан Диего больше не хотел никаких нагрузок!

Ему хотелось чувствовать себя более живым, а не таким «заторможенным» – слово, которое он использовал, чтобы описать действие на него бета-блокаторов, когда говорил Розмари об отсутствии у него сексуальных потребностей (в беседе с доктором Хуан Диего не использовал слово «импотент» – он ограничивался словом «заторможенный»).

– Я не знала, что у вас были сексуальные отношения, – сказала ему доктор Штайн; на самом деле она прекрасно знала, что у него не было таковых.

– Моя дорогая доктор Розмари, – сказал Хуан Диего. – Если бы у меня были сексуальные отношения, то, полагаю, я оказался бы заторможенным.

Она выписала ему рецепт на виагру – шесть таблеток в месяц, сто миллиграмм – и сказала, чтобы он экспериментировал.

– Не ждите встречи с кем-нибудь, – сказала Розмари.

Он и не ждал; он никого и не встретил, но он проверял себя.


Доктор Штайн ежемесячно возобновляла свой рецепт.

– Может, половины таблетки достаточно, – сказал ей Хуан Диего после своих проверок.

У него рос запас таблеток. Он не жаловался ни на какие побочные эффекты от виагры. Она вызывала у него эрекцию, он мог испытывать оргазм. Стоило ли отмечать, что при этом у него закладывало нос?

Еще одним побочным эффектом бета-блокаторов является бессонница, но Хуан Диего не находил в этом ничего нового или слишком удручающего; лежать и бодрствовать в темноте со своими демонами было для него чуть ли не утешительно. Многие из демонов Хуана Диего были знакомы ему с детства – он знал их так хорошо, как если бы они были его друзьями.

Передозировка бета-блокаторами может вызвать головокружение, даже обморок, но Хуана Диего не волновали ни головокружение, ни обморок.

– Калеки знают, как падать, падение для нас дело привычное, – говорил он доктору Штайн.

Однако даже больше, чем эректильная дисфункция, его беспокоила разрозненность его снов; Хуан Диего говорил, что его воспоминаниям и снам не хватает хронологической последовательности. Он ненавидел бета-блокаторы, поскольку, разрушая его сны, они отсекали его от детства, а детство имело для него большее значение, чем для других взрослых – для большинства других взрослых, как считал Хуан Диего. Его детство и люди, с которыми он встретился в ту пору, – те, кто изменил его жизнь или кто был свидетелем случившегося с ним в тот решающий момент, – заменяли Хуану Диего религию.

Доктор Розмари Штайн, хотя и была его близким другом, знала далеко не все о Хуане Диего – и очень мало о его детстве. Скорее всего, доктору Штайн была совершенно непонятна в общем нехарактерная для Хуана Диего резкость, с которой он говорил о бета-блокаторах.

– Поверьте мне, Розмари, если бы бета-блокаторы не отняли у меня мою религию, я бы не жаловался вам на них! Наоборот, я бы попросил вас всем назначать бета-блокаторы!

По мнению доктора Штайн, это лишь множило число преувеличений истерического свойства ее вспыльчивого друга. В конце концов, он обжигал руки, спасая книги от огня – даже книги по истории католичества. Однако Розмари Штайн были известны лишь отдельные куски и отрывки из жизни Хуана Диего – ребенка свалки; она знала гораздо больше о своем друге в его зрелые годы. Она и в самом деле не знала мальчика из Герреро.

2 Мария-монстр

Наутро после Рождества 2010 года по Нью-Йорку прокатилась метель. На следующий день неубранные от снега улицы Манхэттена были забиты брошенными автомашинами и такси. На Мэдисон-авеню, неподалеку от Восточной 62-й улицы, сгорел автобус; вращаясь в снегу, его задние шины воспламенились и подожгли это транспортное средство. Снег вокруг почерневшего корпуса был усеян пеплом.

Для гостей отелей, расположенных вдоль южной стороны Центрального парка, его нетронутая белизна, где несколько храбрых родителей с маленькими детьми играли на свежевыпавшем снегу, странно контрастировала с отсутствием какого-либо автомобильного движения на широких авеню и небольших улочках. В это ярко выбеленное утро даже на Коламбус-Серкл было пугающе тихо и пусто; ни одного проезжающего такси на обычно оживленном перекрестке, таком как угол Западной 59-й улицы и Седьмой авеню, – одни лишь застрявшие машины, наполовину погребенные в снегу.

Виртуальный лунный пейзаж Манхэттена утром того понедельника побудил администратора отеля, где остановился Хуан Диего, оказать специальную помощь инвалиду. Такой день был не для калеки, чтобы тот самолично останавливал такси и с риском для жизни куда-то ехал. Администратор предпочел компанию лимузинов – пусть и не из лучших, – чтобы отвезти Хуана Диего в Куинс, хотя поступали противоречивые сообщения относительно того, открыт Международный аэропорт Джона Ф. Кеннеди или нет. По телевизору говорили, что аэропорт закрыт, но, по неофициальной информации, борт «Катай-Пасифик» вылетал в Гонконг по расписанию. Сколько бы администратор ни сомневался в этом – он был уверен, что рейс задержат, если не отменят, – тем не менее он поддержал обеспокоенного гостя-калеку. Хуан Диего был озабочен тем, чтобы вовремя добраться до аэропорта, хотя после метели никаких вылетов еще не было и не намечалось.

Хуан Диего отправлялся вовсе не в Гонконг – там была лишь вынужденная пересадка, но несколько его коллег убедили его, что по пути на Филиппины ему стоит остановиться, чтобы увидеть Гонконг. Что там можно было увидеть? – спрашивал себя Хуан Диего. Хотя Хуан Диего не понимал, что на самом деле означают «аэромили» (или как их подсчитывать), он понимал, что рейс «Катай-Пасифик» для него бесплатный; его друзья также убедили его, что ему стоит проверить удобство мест в первом классе на рейсах «Катай-Пасифик» – явно в дополнение к тому, что он должен был увидеть.

Хуан Диего полагал, что все это внимание со стороны его друзей было вызвано его уходом из преподавателей. Чем еще можно объяснить то, что его коллеги настаивали на своей помощи в организации этой поездки? Но были и другие причины. Хотя он был молод для пенсионера, он был действительно «инвалидом» – и его близкие друзья и коллеги знали, что он принимает лекарства для сердца.

– Я не собираюсь бросать писать! – заверил он их. (Хуан Диего приехал в Нью-Йорк на Рождество по приглашению своего издателя.)

Хуан Диего сказал, что бросает одно лишь преподавание, хотя в течение многих лет сочинительство и преподавание были неразделимы; вместе они составляли суть всей его взрослой жизни. А один из его бывших учеников-писателей более чем включился в организацию поездки Хуана Диего на Филиппины, взяв ее под свой агрессивный контроль. Этот его бывший студент, Кларк Френч, и подготовил миссию Хуана Диего в Манилу, о чем многие годы думал Хуан Диего, – миссию под знаком Кларка. Писал Кларк с таким же напором и рвением, с каким взялся за подготовку поездки своего бывшего учителя на Филиппины, – так, во всяком случае, думал о его текстах Хуан Диего.

Тем не менее Хуан Диего не сделал ничего, чтобы воспрепятствовать помощи своего бывшего ученика; он не хотел ранить чувства Кларка. Хотя отправляться в путешествие Хуану Диего было нелегко и он слышал, что Филиппины – страна непростая, даже опасная. И все же он решил, что немного развеяться ему не помешает.

Он и оглянуться не успел, как тур по Филиппинам стал реальностью; его миссия в Манилу предполагала дополнительные поездки и разного рода приключения. Он беспокоился, что цель его поездки на Филиппины скомпрометирована, хотя Кларк Френч сказал бы на это, что горел желанием услужить своему бывшему учителю, поскольку восхищался благородной причиной, которая (издавна!) побуждала Хуана Диего совершить данную поездку.

Еще юнцом-подростком в Оахаке Хуан Диего встретился с американцем – уклонистом от призыва в армию; молодой человек сбежал из Соединенных Штатов, чтобы не попасть на войну во Вьетнаме. Отец этого уклониста был среди тысяч американских солдат, погибших на Филиппинах во Второй мировой войне – но не во время Батаанского марша смерти и не в жестокой битве за Коррехидор[5]. (Хуан Диего иногда забывал детали тех событий.)

Американский уклонист не хотел умирать во Вьетнаме; еще до своей смерти молодой человек сказал Хуану Диего, что хочет посетить Американское кладбище и Мемориал в Маниле, чтобы отдать дань памяти своему отцу, похороненному там. Но уклонившись от призыва и сбежав в Мексику, в этой стране он и закончил свои дни – он умер в Оахаке. Хуан Диего дал тогда себе слово отправиться на Филиппины ради умершего уклониста; это ради него он совершит путешествие в Манилу.

Однако Хуан Диего не знал имени молодого американца; антивоенно настроенный юноша подружился с Хуаном Диего и с его, казалось бы, умственно отсталой младшей сестрой Лупе, но они знали его только как «доброго гринго». Дети свалки познакомились с el gringo bueno до того, как Хуан Диего стал калекой. Поначалу молодой американец казался слишком дружелюбным, чтобы быть обреченным на гибель, хотя Ривера называл его «мескальным хиппи», а дети свалки знали мнение el jefe об американских хиппи, наводнивших тогда Оахаку.

Хозяин свалки считал грибных хиппи, приезжающих ради галлюциногенных грибов, «глупцами»; он имел в виду, что они искали нечто, по их мнению, запредельное, а по мнению el jefe, «нечто такое же смехотворное, как идея взаимосвязи всех вещей», хотя дети свалки знали, что сам el jefe поклонялся Деве Марии.

Что касается мескальных хиппи, они были умнее, говорил Ривера, но они занимались «саморазрушением». И к тому же мескальные хиппи не могли обойтись без проституток, – во всяком случае, так считал хозяин свалки. Добрый гринго «убивал себя на улице Сарагоса», говорил el jefe. Дети свалки надеялись, что это не так; Лупе и Хуан Диего обожали el gringo bueno. Они не хотели, чтобы их любимый юноша разрушал себя сексуальными желаниями или алкогольным напитком из ферментированного сока определенных видов агавы.

– Тут никакой разницы, – мрачно сказал Ривера детям свалки. – Поверьте мне, то, чего вы хотите, не совсем то, что вы получаете в результате. Эти низкие женщины и слишком много мескаля… под конец вам остается созерцать лишь червячка!

Хуан Диего знал, что хозяин свалки имел в виду червя на дне бутылки мескаля, но Лупе сказала, что el jefe также подразумевал свой пенис – как он выглядел после свидания с проституткой.

– Ты считаешь, все мужчины только и думают что о своих пенисах, – сказал Хуан Диего своей сестре.

– Все мужчины только и думают что о своих пенисах, – сказала ясновидящая.

С того момента Лупе, так или иначе, больше не позволяла себе обожать доброго гринго. Обреченный американец пересек воображаемую линию – возможно, линию пениса, хотя Лупе никогда бы так не сказала.

Однажды вечером, когда в лачуге в Герреро Хуан Диего читал вслух Лупе, с ними был и Ривера и тоже слушал. Возможно, хозяин свалки мастерил новый книжный шкаф, или что-то было не так с барбекю, и Ривера его чинил; может быть, он остался, чтобы посмотреть, не сдох ли Грязно-Белый (он же Спасенный-от-смерти).

Книга, которую читал Хуан Диего в тот вечер, была еще одним выброшенным академическим фолиантом, приговоренным к сожжению кем-то из этих двух старых священников-иезуитов – отцом Альфонсо или отцом Октавио.

Данная штудия, ошеломляющая свой ученостью и нечитабельной академичностью, по правде сказать, была написана иезуитом, и тема исследования носила как литературный, так и исторический характер, а именно – анализ повествовательного стиля Д. Г. Лоуренса по сравнению со стилем Томаса Гарди. Поскольку «читатель свалки» не читал ни Лоуренса, ни Гарди, научный анализ стиля Лоуренса в сравнении его со стилем Гарди даже на испанском языке производил бы мистическое впечатление. А Хуан Диего выбрал именно эту книгу, потому что она была на английском; он хотел побольше попрактиковаться в чтении по-английски, хотя его не очень-то восхищенная аудитория (в лице Лупе, Риверы и малоприятной псины по кличке Грязно-Белый), возможно, поняла бы его лучше en español.

Усложняло дело и то, что несколько страниц книги были сожжены и к тому же она была пропитана смрадом от basurero; Грязно-Белый все порывался ее понюхать.

Спасенный-от-смерти песик Лупе устраивал хозяина свалки не больше, чем Хуана Диего.

– Лучше бы ты оставила это существо в коробке от молока, – сказал ей el jefe, но Лупе (как всегда) возмущенно встала на защиту Грязно-Белого.

И именно тогда Хуан Диего зачитал им вслух неповторимый отрывок, касающийся чьей-то идеи фундаментальной взаимосвязи всех существ.

– Стой, стой, стой, остановись-ка здесь, – прервал Ривера «читателя свалки». – Чья это идея?

– Может быть, того, которого зовут Гарди, – может быть, это его идея, – сказала Лупе. – Или, скорее, этого типа Лоуренса – похоже на него.

Когда Хуан Диего перевел Ривере то, что сказала Лупе, el jefe тут же согласился.

– Или идея написавшего эту книгу – не важно кого, – добавил хозяин свалки.

Лупе кивнула в знак того, что и так тоже может быть. Книга была занудной и так и оставалась непонятной; казалось, ее автор настолько погрузился в детали своего исследования, что тема утратила конкретный смысл.

– Что за «фундаментальная взаимосвязь всех существ» – каких это существ, к примеру? – воскликнул хозяин свалки. – Это похоже на то, что сказал бы грибной хиппи!

Его реплика рассмешила Лупе, которая редко смеялась. Вскоре она и Ривера смеялись вместе, что случалось еще реже. Хуан Диего всегда помнил, как был счастлив, когда слышал смех своей сестры и el jefe.

И вот, спустя столько лет – а прошло уже сорок лет – Хуан Диего направлялся на Филиппины, в путешествие, которое он совершал в память о безымянном добром гринго. Тем не менее ни один из друзей Хуана Диего не спросил его, каким образом он собирается отдать почести убитому, отцу бывшего уклониста, – оба были безымянны: и павший на поле боя отец, и его умерший сын. Конечно, все друзья Хуана Диего знали, что он пишет романы; возможно, писатель-беллетрист совершал поездку в память об el gringo bueno в символическом значении.

Будучи молодым писателем, он действительно много путешествовал, и путешествия были лейтмотивом в его ранних романах, особенно в этом цирковом романе с громоздким названием, где действие происходит в Индии. Никто не смог отговорить его от этого названия, любил вспоминать Хуан Диего. «История, которая началась благодаря Деве Марии» – какое это было неуклюжее название, а к тому же какая длинная и сложная история! Возможно, самая моя сложная, думал Хуан Диего, пока лимузин катил по пустынным заснеженным улицам Манхэттена, решительно прокладывая путь к автомагистрали имени Франклина Рузвельта. Это был внедорожник, и водитель был преисполнен презрения ко все прочим транспортным средствам и прочим водителям. По словам водителя лимузина, другие транспортные средства в городе были плохо оснащены для движения по снегу и несколько автомобилей, которые были «почти правильно» оснащены, имели «неправильные шины»; что касается других водителей, они не умели ездить по снегу.

– Мы где, по-твоему, – в гребаной Флориде? – рявкнул в окошко водитель какому-то автомобилисту, которого занесло, и он застрял, заблокировав узкую центральную магистраль.

На автомагистрали Рузвельта какое-то такси перепрыгнуло через поребрик и оказалось по колеса в снегу на беговой дорожке, проложенной вдоль Ист-Ривер; таксист пытался откопать задние колеса, но не лопатой, а скребком для лобового стекла.

– Откуда ты взялся, придурок хренов, – из гребаной Мексики? – крикнул ему водитель лимузина.

– Вообще-то, я как раз из Мексики, – сказал Хуан Диего водителю.

– Я не имел в виду вас, сэр, – вы доберетесь до аэропорта вовремя. Ваша проблема в том, что вам просто придется ждать там, – не слишком приветливо сказал водитель. – Ничего не летает, если вы еще не заметили, сэр.

Действительно, Хуан Диего не заметил, что самолеты не летали; он просто хотел быть в аэропорту, готовый улететь, когда объявят посадку на его рейс. Задержка, если она и была, не имела для него никакого значения. Не могло быть и речи о том, чтобы пропустить этот рейс. За каждым путешествием стоит своя причина, подумал он, прежде чем осознал, что эта мысль у него уже записана. Это было то, на чем он более чем решительно настаивал в «Истории, которая началась благодаря Деве Марии». Теперь я снова здесь, путешествую – на что всегда есть причина, подумал он.

«Прошлое окружало его, как лица в толпе. Среди них было одно, которое он знал, но чье это было лицо?» На мгновение, среди окружающих снегов, испытывая неловкость в компании грубияна-водителя лимузина, Хуан Диего забыл, что и это он тоже уже писал. Чертовы бета-блокаторы, подумал он.


Судя по всему, водитель лимузина был человеком хамоватым и злым, но он знал свой путь через Джемейку в Куинсе, где широкая дорога напоминала бывшему «читателю свалки» Периферико – улицу в Оахаке, разделенную железнодорожными путями. На Периферико el jefe обычно покупал для детей свалки пищевые продукты; на рынке Ля-Сентраль можно было купить самые дешевые, на грани срока годности. Только в 1968 году, во время студенческих бунтов, когда Ля-Сентраль был занят военными, продовольственный рынок переехал на Сокало в центре Оахаки.

В ту пору Хуану Диего и Лупе было соответственно двенадцать и одиннадцать лет, и они впервые познакомились с районом Оахаки вокруг Сокало. Студенческие бунты длились недолго; рынок вернется в Ля-Сентраль на Периферико (с этим жалкого вида пешеходным мостом над железнодорожными путями). Тем не менее Сокало осталась в сердцах детей свалки; она стала их любимой частью города. Дети проводили на Сокало, подальше от свалки, все свое свободное время.

Почему бы мальчику и девочке из Герреро не заинтересоваться центром городской жизни? Почему бы двум niños de la basura не поглазеть на туристов в городе? Городская свалка не значилась на туристических картах. Разве кому-нибудь из туристов пришло бы в голову отправиться на экскурсию на basurero? Да от одной вони свалки и рези в глазах из-за нестихающих горений вы бы повернули обратно к Сокало; впрочем, для этого было бы достаточно и одного взгляда на собак свалки (или их взгляда на вас).

Разве удивительно, что примерно в эту же пору, во время студенческих беспорядков 1968 года, когда военные заняли Ля-Сентраль, а дети свалки начали болтаться в районе Сокало, Лупе, которой исполнилось всего одиннадцать лет, стала одержима этими ненормальными и спорными идеями по поводу различных Дев Оахаки? То, что ее брат был единственным, кто мог понять ее блекот, отсекало Лупе от любого вразумительного диалога со взрослыми. И конечно, это были религиозные Девы, чудотворные Девы – такие, которые оказывали влияние не только на одиннадцатилетних девочек.

Разве не было естественно, что Лупе прежде всего потянется к этим Девам? (Лупе умела читать мысли; она не знала, чтобы еще у кого-нибудь были такие же способности.) Тем не менее почему бы ребенку свалки не испытывать некоторое подозрение относительно чудес? Чем были заняты эти соперничающие между собой Девы, чтобы объявиться здесь и сейчас? Совершали ли в последнее время эти чудотворные Девы какие-нибудь чудеса? Не чересчур ли критично относилась Лупе к этим широко разрекламированным, но бездеятельным Девам?

В Оахаке был магазин Дев; дети свалки обнаружили его во время одной из своих первых вылазок в район Сокало. Такова была Мексика – страну захватили испанские конкистадоры. Разве прозелиты Католической церкви не торговали столетиями Девой? Оахака была центром цивилизаций миштеков и сапотеков. Разве испанские конкистадоры на протяжении веков не продавали Дев коренному населению? Начиная с августинцев и доминиканцев и кончая третьими, иезуитами, разве они не втюхивали всем свою Деву Марию?

Теперь там оказался еще кое-кто, кроме Марии, как отметила Лупе после посещения многих церквей в Оахаке, – но нигде в городе не было такого соперничества Дев, как на пестрой выставке-продаже в магазине Дев на улице Индепенденсиа. Там были Девы в натуральную величину и Девы больше натуральной величины. Достаточно назвать только трех, представленных по всему магазину в различных дешевых и аляповатых копиях: это, разумеется, Богоматерь Мария, а также Богоматерь Гваделупская и, естественно, Nuestra Señora de la Soledad, то есть Богоматерь Одиночества, которой Лупе пренебрегала как просто «героиней местного значения» – то есть сильно раскритикованной Девой Одиночества с ее «глупой историей про burro». (Ослик, маленький ослик, вероятно, был вне упреков.)

Магазин Дев также продавал в натуральную величину (и больше, чем в натуральную) копии распятого Христа; будь вы физически крепким человеком, то вполне могли бы отнести домой гигантского кровоточащего Иисуса… но основная цель магазина Дев, который функционировал в Оахаке с 1954 года, заключалась в том, чтобы обеспечивать проведение на Рождество праздничных мероприятий (las posadas).

На самом деле, только эти дети свалки называли торговую точку на Индепенденсиа магазином Дев; вообще-то, он считался магазином для отмечания Рождества. «La Niña de las Posadas» – вот фактическое название этого непрезентабельного заведения (буквально «Девушка с постоялого двора»). Она и была той самой Девой, которую вы выбирали себе домой; разумеется, что от одной из продаваемых Дев в натуральную величину было явно больше веселья на вашей рождественской вечеринке, чем от агонизирующего Христа на кресте.

Притом что Лупе серьезно относилась к Девам Оахаки, она вместе с Хуаном Диего потешалось над этим заведением для рождественских вечеринок. «Девица», как иногда называли дети свалки магазин Дев, была тем местом, куда они заходили посмеяться. Эти продаваемые Девы и наполовину не были столь реалистичны, сколь проститутки с улицы Сарагоса; девы-на-дом скорее относились к разряду надувных секс-кукол. А кровоточащие Иисусы были просто нелепы.

Существовала также (как сказал бы брат Пепе) неофициальная иерархия Дев, выставленных в различных храмах Оахаки, – увы, эта неофициальная иерархия и эти Девы глубоко затронули Лупе. Католическая церковь имела свои собственные магазины Дев в Оахаке; для Лупе эти Девы не были поводом для смеха.

Взять хотя бы эту «глупую историю про burro» и то, с какой брезгливостью относилась Лупе к La Virgen de la Soledad. Базилика Богоматери Одиночества была грандиозной – это до безобразия помпезное сооружение находилось между Морелос и Индепенденсиа, – и в первый раз, когда дети посетили ее, доступ к алтарю был перекрыт толпой паломников, устроивших кошачий концерт. Эти сельские жители (фермеры и сборщики фруктов, как догадывался Хуан Диего) не только молились, издавая вопли и крики, но демонстративно на коленях передвигались к сияющей статуе Богоматери Одиночества, чуть ли не ползком по всей длине центрального прохода. Молящиеся паломники оттолкнули Лупе, как это сделала и местная представительница Богоматери Одиночества – ее иногда называли «святой покровительницей Оахаки».

Если бы тут был брат Пепе, то этот любезный учитель-иезуит мог бы указать Лупе и Хуану Диего на их собственные заблуждения относительно неофициальной иерархии: разве позволительно детям свалки чувствовать себя выше кого-то; в маленьком поселении в Герреро los niños de la basurа считали себя выше сельских жителей. Поведение истошно молящихся паломников в базилике Одинокой Девы Марии и их несуразный внешний вид не оставили у Хуана Диего и Лупе никаких сомнений в том, что они, дети свалки, явно стояли выше этих вопящих коленопреклоненных фермеров и сборщиков фруктов (или кем еще они там были, эти неотесанные деревенщины).

Лупе также не нравилось, как была одета La Virgen de la Soledad; ее строгий, треугольной формы хитон был черным, с инкрустацией золотом.

– Она похожа на злую королеву, – сказала Лупе.

– Ты имеешь в виду, что она выглядит богачкой, – сказал Хуан Диего.

– Дева Одиночества не одна из нас, – заявила Лупе.

Она имела в виду – не из коренных жителей. Она имела в виду, что эта Дева – испанка, то есть европейка. (То есть белая.)

Дева Одиночества, по словам Лупе, была «бледнолицей тупицей в нарядном платье». Далее досаду Лупе вызывало то, что к Гваделупской Деве в базилике Богоматери Одиночества относились с меньшим почтением; ее святой образ был с левой стороны центрального прохода – всего лишь один неосвещенный портрет темнокожей Девы (даже не статуя). А Богоматерь Гваделупская была коренной; она была местной, индианкой; она была той, кого Лупе подразумевала под «одной из нас».

Брат Пепе был бы удивлен тем, как много прочел читатель свалки Хуан Диего и как внимательно слушала его Лупе. Отец Альфонсо и отец Октавио считали, что они очистили иезуитскую библиотеку от самых ненужных и крамольных текстов, но юный читатель со свалки спас много опасных книг от адских огней basurero.

Те труды, что были хрониками католической индоктринации коренного населения Мексики, не остались незамеченными; иезуиты сыграли свою интеллектуальную роль в испанских завоеваниях, и оба, Лупе и Хуан Диего, узнали много нового о иезуитах-конкистадорах Римско-католической церкви. Когда Хуан Диего, чтобы научиться читать, стал «читателем свалки», Лупе слушала и запоминала – с самого начала она была весьма прилежной ученицей.

В базилике Богородицы Одиночества была комната с мраморным полом и картинами, изображающими историю burro: крестьяне, встретив на дороге одинокого осла, который последовал за ними, принялись молиться. На спине у осла был длинный ящик, похожий на гроб.

«Почему у них не хватило ума заглянуть в ящик?» – всегда задавалась вопросом Лупе. Скорее, мозги этих глупцов просто лишились кислорода из-за их сомбреро. (По мнению детей свалки, эти неотесанные крестьяне были тупицами.)

Имел место так пока и не завершенный спор о том, что случилось с burro. Остановился ли он однажды и просто лег или упал замертво? На месте, где маленький ослик либо остановился на своем пути, либо просто сдох, была возведена базилика Богоматери Одиночества. Потому что только тогда и в том самом месте тупые крестьяне открыли ящик. В нем была статуя Богоматери Одиночества; но их насторожила фигура Иисуса, гораздо меньшего размера, на коленях Богоматери Одиночества – Иисус был обнажен, за исключением промежности, прикрытой тряпицей.

«Что там делает этот скукоженный Иисус?» – постоянно спрашивала Лупе. Больше всего настораживало расхождение в размерах фигур: Пресвятая Дева Одиночества была вдвое больше Иисуса. И это был не младенец Иисус, это был Иисус с бородой, только неестественно маленький и прикрытый лишь тряпицей.

По мнению Лупе, burro «оскорбили»; более крупная Богоматерь Одиночества с маленьким полуобнаженным Иисусом на коленях означала для Лупе «еще большее оскорбление», не говоря уже о тупости крестьян, которым не хватило мозгов, чтобы заглянуть для начала в ящик.

Таким образом, дети свалки отвергли святую покровительницу Оахаки и самую заморочистую Деву как мистификацию или надувательство – эту «сектантку», как назвала Лупе La Virgen de la Soledad. А что касается соседства магазина Дев на Индепенденсиа с базиликой Богоматери Одиночества, единственное, что Лупе сказала на эту тему, было «они друг друга стоят».

Лупе выслушала много (пусть не всегда хорошо написанных) книг для взрослых; ее речь, возможно, была непонятна для всех, кроме Хуана Диего, но благодаря специфике книг с basurero лексика Лупе была как у образованного человека и ничуть не соответствовала ни возрасту, ни жизненному опыту этой девочки.

В отличие от своего отношения к базилике Богоматери Одиночества, Лупе называла Доминиканскую церковь на Адкала «прекрасной экстравагантностью». Осуждая позолоченное одеяние Богоматери Одиночества, Лупе восхищалась золоченым потолком в Templo de Santo Domingo, то есть в храме Святого Доминика; ее абсолютно устраивало «это очень испанское барокко» в храме Санто-Доминго – «очень европейское». И Лупе нравился также инкрустированный золотом алтарь при Гваделупской Богоматери – притом что Дева Мария в Санто-Доминго не затмевала ее.

Считающая себя гваделупской девочкой, Лупе была чувствительна к тому, что Гваделупскую Богородицу затмевала эта «Мария-монстр». Лупе имела в виду не только то, что Мария завладела главным местом в «обойме» Дев Католической церкви; Лупе считала, что Дева Мария и сама была «Девой-властительницей».

И огорчало Лупе то, что этот изуитский Templo de la Compaña de Jesús на углу Магон и Трухано, то есть храм Общества Иисуса, сделал Деву Марию своей главной достопримечательностью. Когда вы входите, ваше внимание привлекают фонтан со святой водой – agua de San Ignacio de Loyola – и портрет грозного святого, самого Игнатия (согласно традиции, Лойола взирал на Небеса в ожидания наставления).

В укромном уголке, после того как вы миновали фонтан со святой водой, находился скромный, но привлекательный киот Девы Гваделупской; особое внимание было там уделено наиболее известным высказываниям темноликой Девы, надписи крупными буквами легко читались, если вы сидели на скамье или преклоняли колени на подставке.

«¿No estoy aquí, que soy tu madre? – молилась там Лупе, постоянно повторяя эту фразу. – Разве я не здесь, поелику я Матерь твоя?»

Да, можно сказать, что Лупе испытывала неестественную привязанность к Богоматери и к образу Девы, заменявшей Лупе настоящую мать, которая была проституткой (и уборщицей у иезуитов), – та женщина не очень-то походила на мать своих детей, она была матерью в отлучке, проживающей где-то там, отдельно от Лупе и Хуана Диего. И Эсперанса оставила Лупе без отца, если не принимать во внимание исполняющего его роль хозяина свалки, а также убеждение Лупе, что у нее множество отцов.

Но Лупе искренне поклонялась Пресвятой Деве Гваделупской и до отчаяния сомневалась в ней; сомнение Лупе было вызвано ее детским подозрением, что Дева Гваделупская подчинилась Деве Марии – что она по сговору позволила Богоматери Марии управлять собой.

Хуан Диего не мог вспомнить ни одной прочитанной вслух свалочной книги, которая навела бы Лупе на такую мысль; насколько мог судить читатель свалки, Лупе исключительно по собственной инициативе и верила темноликой Деве, и сомневалась в ней. По этому мучительному пути сознание слушательницы отправилось без книжных подсказок.

И, несмотря на достойное, отмеченное хорошим вкусом почитание Богоматери Гваделупской (храм иезуитов никоим образом не пренебрегал темноликой Девой), все же именно Дева Мария занимала в нем центральное место. Дева Мария подавляла. Она была огромна, для нее был возведен алтарь, перед ним высилась статуя Пресвятой Богородицы. Сравнительно маленький Иисус, уже претерпевший страдания на кресте, лежал, истекая кровью, у больших ступней Богоматери Марии.

– Что тут делает этот скукоженный Иисус? – спрашивала всегда Лупе.

– По крайней мере, на этом Иисусе хоть какая-то одежда, – говорил обычно Хуан Диего.

На трехъярусном постаменте, на который твердо опирались большие ступни Девы Марии, были изображены застывшие в облаках лица ангелов. (По непонятной причине постамент состоял из облаков и ангельских ликов.)

– Что это значит? – всегда спрашивала Лупе. – Дева Мария топчет ангелов… Вполне могу в это поверить!

А по обе стороны от гигантской Пресвятой Богородицы стояли значительно меньшего размера, потемневшие от времени статуи двух чуть ли не незнакомцев – родителей Девы Марии.

– У нее были родители? – спрашивала всегда Лупе. – Разве известно, как они выглядели? Кому это интересно?

Без сомнения, громоздящаяся над всеми статуя Девы Марии в иезуитском храме была Марией-монстром. Мать детей свалки жаловалась на трудности, которые она испытывала, чтобы протирать гигантскую Деву. Лестница была слишком высокой; ее не к чему было надежно или «правильно» прислонить, кроме как к самой Деве Марии. И Эсперанса бесконечно молилась Марии; лучшая уборщица у иезуитов, работающая по ночам на улице Сарагоса, была несомненной почитательницей Девы Марии.

Большие букеты цветов – числом семь! – окружали алтарь Богоматери Марии, но даже эти букеты выглядели крошечными рядом с гигантской Девой. Она не просто громоздилась – она, казалось, угрожала всем и вся. Даже Эсперанса, которая обожала ее, считала статую Девы Марии «слишком большой».

«Потому она и властительница», – повторяла Лупе.

– ¿No estoy aquí, que soy tu madre? – повторил Хуан Диего с заднего сиденья окруженного снегами лимузина, который теперь приближался к терминалу «Катай-Пасифик» в аэропорту Кеннеди.

Бывший читатель свалки пробормотал вслух, на испанском и английском языках, смиренное высказывание Божией Матери Гваделупской – более смиренное, чем пронзительный взгляд этой самоуверенной великанши, иезуитской статуи Девы Марии. «Разве я не здесь, поелику я Матерь твоя?» – повторил про себя Хуан Диего.

Двуязычное бормотание пассажира заставило гневливого водителя лимузина глянуть на Хуана Диего в зеркало заднего вида.

Жаль, что Лупе не была рядом со своим братом; она бы прочитала мысли водителя лимузина – она могла бы сказать Хуану Диего, о чем подумал этот злопыхатель.

А водитель лимузина уже вынес оценку своему пассажиру, этому выскочке-американцу мексиканской крови.

– Мы почти у твоего терминала, приятель, – сказал водитель: слово «сэр» он до того произносил с тем же пренебрежением.

Но Хуан Диего в этот момент вспоминал Лупе и время, проведенное ими в Оахаке. Читатель свалки пребывал в своих мечтах; он действительно не уловил пренебрежительного тона в голосе водителя. И без своей дорогой сестры рядом с ним, читающей чужие мысли, Хуан Диего не знал, о чем думает этот ксенофоб.

Дело не в том, что Хуан Диего никогда не сталкивался в Америке с расовой проблемой. Речь скорее шла о том, что подчас мысли его были где-то далеко – где-то в другом месте.

3 Мать и дочь

Этот человек «с ограниченными возможностями» не предполагал, что застрянет в аэропорту Кеннеди на двадцать семь часов. «Катай-Пасифик» отправила его в элитный зал ожидания «Британских авиалиний». У пассажиров экономкласса не было таких удобств – в буфетах закончилась еда, а общественные уборные использовались не так, как следует, – но рейс «Катай-Пасифик» в Гонконг, намеченный по графику на 9:15 утра 27 декабря, был отложен до полудня следующего дня, а Хуан Диего упаковал бета-блокаторы вместе с туалетными принадлежностями в сумку, которую сдал в багаж. Перелет в Гонконг занимал около шестнадцати часов. Хуану Диего предстояло обойтись без лекарств более сорока трех часов; то есть он почти на двое суток оставался без бета-блокаторов. (Как правило, дети свалки не паникуют.)

Поразмышляв, стоит ли звонить Розмари и консультироваться, насколько опасно ему оставаться без лекарств на такое время, Хуан Диего не стал этого делать. Он вспомнил, как доктор Штайн сказала: если ему по какой-либо причине придется когда-нибудь отказаться от бета-блокаторов, он должен прекратить их прием постепенно. (Необъяснимым образом слово «постепенно» привело его к мысли, что нет никакого риска в прекращении или возобновлении приема бета-блокаторов.)

Сидя в зале ожидания «Британских авиалиний» аэропорта имени Кеннеди, Хуан Диего знал, что ему не удастся поспать; он с нетерпением ждал возможности выспаться, когда в конце концов сядет на свой рейс, чтобы выспаться за шестнадцать часов полета в Гонконг. Хуан Диего не позвонил доктору Штайн, поскольку хотел побыть без бета-блокаторов. Если повезет, ему может присниться один из его старых снов; он надеялся, что к нему могут вернуться все его важные детские воспоминания – причем в хронологическом порядке. (Как писатель, он был слегка помешан на этой несколько вышедшей из моды хронологии.)

«Британские авиалинии» сделали все возможное, чтобы этому калеке было комфортно; по деформированной обуви на его поврежденной ноге прочие пассажиры первого класса догадывались, что Хуан Диего инвалид. Все проявляли исключительное понимание; хотя стульев для застрявших в зале первого класса не хватало, никто не жаловался, что Хуан Диего занял аж целых два, устроив из них нечто вроде кушетки, на которую он мог водрузить свою несчастную ногу.

Да, из-за хромоты Хуан Диего выглядел старше своих лет – по меньшей мере на шестьдесят четыре, а не на пятьдесят четыре года. И было еще кое-что: выражение явного смирения на лице придавало ему безучастный вид, как будто львиная доля переживаний в жизни Хуана Диего пришлась на его далекое детство и раннюю юность. В конце концов, он пережил всех, кого любил, – очевидно, это его и состарило.

Его волосы все еще были черными; только стоя рядом с ним и внимательно приглядевшись, можно было заметить рассыпанные в них нити седины. Он не терял волос, не лысел – волосы были длинными, что делало его похожим одновременно на бунтаря-подростка и на стареющего хиппи, то есть на того, кто был нарочито немоден. Его темно-карие глаза были почти такими же черными, как волосы; он все еще был красивым и стройным, но производил впечатление «устаревшего». Женщины – особенно те, кто помоложе, – предлагали ему помощь, в которой он не очень-то и нуждался.

Он был помечен аурой судьбы. Двигался медленно; часто казался потерявшимся в своих мыслях или в своем воображении – как будто его будущее было предопределено и он не сопротивлялся этому.

Хуан Диего считал себя не настолько знаменитым писателем, чтобы его узнавало большинство читателей, а незнакомые с его книгами и подавно его не знали. Хуана Диего примечали только те, кого можно было назвать его завзятыми фанатами. В основном это были женщины – пожилые женщины, разумеется, но среди пылких его поклонниц было и немало девушек из колледжей.

Хуан Диего не верил, что женщин привлекают темы его романов; он просто говорил, что именно женщины, а не мужчины – самые ревностные читатели художественной литературы. Он не предлагал никакой теории на этот счет; он лишь утверждал, что так оно и есть.

Хуан Диего не был теоретиком; он был не силен в праздномыслии. Он и стал в какой-то мере известен после своих слов, сказанных в интервью одному журналисту, когда тот попросил его порассуждать на конкретную довольно избитую тему.

– Я не рассуждаю, – сказал Хуан Диего. – Я просто наблюдаю, я только описываю.

Естественно, журналист – настырный молодой человек – настаивал на своем. Журналисты любят порассуждать; они всегда спрашивают романистов, умирает ли роман или уже мертв. Помните: первые романы, которые он прочел, Хуан Диего вызволял из адского пламени basurero; он обжег руки, спасая книги. «Читателя свалки» не спрашивают, мертв уже роман или умирает.

– У вас есть какие-нибудь знакомые женщины? – спросил Хуан Диего этого молодого человека. – Я имею в виду женщин, которые читают, – сказал он, повышая голос. – Поговорите с такими женщинами – спросите, что они читают! – В этот момент Хуан Диего уже разошелся вовсю. – День, когда женщины перестанут читать, будет днем смерти романа! – кричал «читатель свалки».

У писателей с хоть какой-то аудиторией больше читателей, чем они полагают. Хуан Диего был более известен, чем он думал.


На сей раз его заприметили две женщины, мать и дочь, – по примеру его самых страстных читателей.

– Я бы везде вас узнала. Вы не спрячетесь от меня, даже и не пытайтесь, – сказала Хуану Диего довольно агрессивная мать.

Она говорила с ним так, как будто он и в самом деле пытался спрятаться. И где же он видел раньше такой проницательный взгляд? Без сомнения, у громоздящейся над всеми внушительнейшей статуи Девы Марии – это у нее был такой взгляд. Именно подобным образом Пресвятая Дева свысока смотрела на вас, но Хуан Диего никогда не мог сказать, был ли взгляд Матери Марии сострадающим или неумолимым. (В случае с этой элегантного вида матерью, которая была одной из его читательниц, он также не имел определенного мнения на сей счет.)

Что касается дочери, которая также была его поклонницей, Хуан Диего подумал, что она считывается несколько легче.

– Я бы и в темноте вас узнала. Если бы вы заговорили со мной, я бы по нескольким словам догадалась, что это вы, – слишком уж искренно сказала ему дочь. – По вашему голосу, – произнесла она, задрожав, как будто не в силах продолжать.

Она была молода и пафосна, но довольно деревенского кроя; с толстыми запястьями и лодыжками, с дюжими бедрами и низко подвешенной грудью. Ее кожа была темнее, чем у матери; черты ее лица были более расплывчатыми, менее утонченными, особенно это касалось ее манеры говорить, – короче, она была попроще и погрубее.

Хуан Диего представил себе, что сказала бы о ней его сестра: «Она как одна из нас». (Внешне она, скорее, из коренных жителей, подумала бы Лупе.)

Хуан Диего разволновался, представив вдруг, какие разодетые в пух и прах копии статуй мог бы изготовить магазин Дев в Оахаке из этой парочки – матери и дочери. Это заведение для рождественских празднеств могло бы еще больше порастрепать наряд дочери. Но действительно ли она была одета несколько неряшливо, или же это была намеренная небрежность?

Хуан Диего подумал, что магазин Дев мог бы придать фривольную позу манекену дочери в натуральную величину, добавить броскости, как если бы мощь ее бедер таила в себе неудержимый вызов. (Или это были фантазии Хуана Диего насчет дочери?)

Магазин Дев, который дети свалки иногда называли между собой «Девица», не смог бы сотворить манекен, соответствующий матери из данной парочки. Мать была преисполнена утонченности и самоуверенности, и ее красота была классической; мать излучала высокий стиль и чувство собственного превосходства – будто она и родилась в ауре привилегированности. Если бы эта мать, которая только на мгновение задержалась в салоне первого класса аэропорта имени Кеннеди, была Девой Марией, никто бы не отправил ее в хлев; ей бы нашли место в гостинице. Вульгарный магазин на Индепенденсиа не мог по определению воспроизвести ее; у этой матери был иммунитет против стереотипов – даже секс-куклу не смог бы изготовить из нее магазин «Девица». Мать была скорее «единственной в своем роде», чем «одной из нас». В магазине для рождественских мероприятий этой матери не было места, решил Хуан Диего; она никогда не будет выставлена на продажу. И вам не захочется принести ее домой – по крайней мере, на потребу своих гостей или для развлечения детей. Нет, подумал Хуан Диего, вы захотите оставить ее себе.

Так или иначе, хотя он не сказал ни слова о своих чувствах к этой матери и ее дочери, обе женщины, казалось, знали о Хуане Диего все. И мать, и дочь, несмотря на очевидные различия между ними, действовали заодно, они были командой. Они быстро подключились к ситуации, которая, по их мнению, свидетельствовала о полной беспомощности Хуана Диего в настоящий момент, если не вообще. Хуан Диего устал, он без колебаний винил в этом бета-блокаторы. Он не очень-то сопротивлялся. В принципе, он позволил этим женщинам позаботиться о нем. К тому же это произошло после того, как они двадцать четыре часа прождали в салоне первого класса «Британских авиалиний».

Коллеги Хуана Диего, все его близкие друзья, из лучших побуждений запланировали для него двухдневную остановку в Гонконге; теперь же получалось, что у него будет только одна ночь в Гонконге, прежде чем ему придется рано утром отправиться в Манилу.

– Где вы останавливаетесь в Гонконге? – спросила его мать, которую звали Мириам. Она не ходила вокруг да около; при своем проницательном взгляде, она была прямолинейна.

– Где вы раньше останавливались? – спросила дочь, которую звали Дороти.

Она мало что взяла от матери, отметил Хуан Диего; Дороти была так же напориста, как Мириам, но далеко не так красива.

Что же такое было в Хуане Диего, что заставляло более напористых людей испытывать потребность в проворачивании для него его же дел? Кларк Френч, бывший студент, включился в подготовку поездки Хуана Диего на Филиппины. Теперь вот две женщины – две незнакомки – взяли на себя заботу устроить писателя в Гонконге.

Должно быть, Хуан Диего выглядел в глазах матери и ее дочери как начинающий турист, поскольку ему надо было заглянуть в памятку, чтобы узнать название своего отеля в Гонконге. Пока он еще выуживал из кармана пиджака очки, мать выхватила у него из рук памятку.

– Господи – зачем вам в Гонконге «Интерконтиненталь-Гранд-Стэнфорд»? – сказала ему Мириам. – Это же час езды от аэропорта.

– На самом деле это в Коулуне, – уточнила Дороти.

– В аэропорту есть адекватный отель, – сказала Мириам. – Вам лучше остановиться там.

– Мы всегда там останавливаемся, – со вздохом произнесла Дороти.

Хуан Диего начал говорить, что, насколько он понимает, тогда ему нужно будет отменить одно бронирование и заказать другое.

– Сделаем, – сказала дочь; ее пальцы запрыгали над клавиатурой ноутбука.

Хуану Диего казалось каким-то чудом то, как молодые люди пользовались своими ноутбуками, никуда их не включая. Почему у них батарейки не садятся? – думал он. (А когда они не были приклеены к своим ноутбукам, то как сумасшедшие переписывались на своих мобильных телефонах, которые, казалось, никогда не нуждались в подзарядке!)

– Я думал, что слишком далеко еду, чтобы брать с собой ноутбук, – сказал Хуан Диего этой матери, которая смотрела на него с крайней степенью сочувствия. – Я оставил свой дома, – робко сказал он энергичной дочери, которая ни разу не оторвала взгляда от постоянно меняющейся картинки на экране компьютера.

– Я отменяю ваш номер с видом на гавань – две ночи в «Интерконтиненталь-Гранд-Стэнфорд», конец. Мне все равно не нравится это место, – сообщила Дороти. – И я заказываю вам номер люкс в отеле «Регал»[6] в Международном аэропорту Гонконг. Он не такой безвкусный, как его название, несмотря на все это рождественское дерьмо.

– Одна ночь, Дороти, – напомнила мать молодой женщине.

– Понятно, – сказала Дороти. – В «Регале» есть одна особенность: там странно включается и выключается свет, – обратилась она к Хуану Диего.

– Мы покажем ему, Дороти, – сказала Мириам. – Я прочитала все, что вы написали, до последнего слова. – Она положила руку ему на запястье.

– Я прочитала почти все, – сказала Дороти.

– Есть две книги, которые ты не читала, Дороти, – возразила ее матушка.

– Подумаешь, две, – сказала Дороти. – Это ведь почти все, не так ли? – спросила девушка Хуана Диего.

Он, конечно, ответил:

– Да, почти.

Он не мог понять, флиртует с ним эта молодая женщина или ее мать; может быть, ни та ни другая и не флиртовали вовсе. И непонимание этого говорило, что Хуан Диего преждевременно постарел, но, если честно, сколько лет прошло с тех пор, как он играл в подобные игры. Уже довольно давно он ни с кем не встречался, да и прежде таких встреч было не много, что сразу же стало ясно таким двум завзятым путешественницам, как эти мать и дочь.

Что касается женщин, не решили ли они, что он получил свое увечье на войне? Не был ли он одним из тех, кто потерял любовь всей своей жизни? Что заставляло женщин думать, будто Хуан Диего никогда не сможет забыть кого-то?

– Мне очень нравится секс в ваших романах, – заметила Дороти. – Мне нравится, как вы это делаете.

– Мне еще больше нравится, – сказала ему Мириам, окинув дочь всепонимающим взглядом. – У меня есть возможность узнать, что такое действительно плохой секс, – заявила она своей дочурке.

– Пожалуйста, мама, только без подробностей, – сказала Дороти.

У Мириам не было обручального кольца, заметил Хуан Диего. Это была высокая, подтянутая женщина, с выражением напряженного нетерпения в глазах, в жемчужно-сером брючном костюме, который она носила поверх серебристой рубашки с коротким рукавом. Ее светло-русые волосы, конечно же, не были натурального цвета, и, вероятно, она уже вносила легкие поправки в свое лицо – либо вскоре после развода, либо спустя какое-то время после того, как овдовела. (Хуан Диего не знал о таких интимных вещах; за исключением его читательниц и женских персонажей в его романах, у него не было опыта общения с такими женщинами, как Мириам.)

Дороти, дочь, сказавшая, что впервые прочитала один из романов Хуана Диего, когда он был «адресован» ей – еще в колледже, – выглядела так, как будто все еще была студенческого возраста или чуть старше.

Эти женщины направлялись не в Манилу («Пока не туда», – сказали они ему), но, даже если они и сообщили, куда собирались после Гонконга, Хуан Диего этого не запомнил. Мириам не назвала ему своей фамилии, но у нее был европейский акцент. Иностранка, отметил про нее Хуан Диего. Но, конечно же, он не был экспертом по акцентам – Мириам могла быть и американкой.

Что касается Дороти, ей было далеко до красоты матери, но у девушки была угрюмая, неброская привлекательность – такая, которую эта явно тяжеловатая молодая женщина могла утратить через несколько лет. («Сладострастная» – это слово не всегда будет приходить на ум при виде Дороти, подумал Хуан Диего, сознавая, хотя бы для себя, что он писал именно о таких предприимчивых женщинах, даже если и позволял им помогать ему.)

Кем бы они ни были и куда бы они ни летели, эти мать и дочь были завзятыми путешественницами первым классом на «Катай-Пасифик». Когда самолет рейса 841 до Гонконга наконец заполнился пассажирами, Мириам и Дороти не позволили кукольнолицей стюардессе показать Хуану Диего, как надевать цельнокроеную пижаму от «Катай-Пасифик» и как управлять похожей на кокон спальной капсулой. Мириам помогла ему справиться с проблемой надевания этой детского фасона пижамы, а Дороти – дока по части техники в семье без мужчины – продемонстрировала механику самой удобной кровати, с какой только Хуан Диего сталкивался когда-либо в самолете. Обе женщины практически уложили его спать.

Наверное, они обе флиртовали со мной, засыпая, подумал Хуан Диего, дочь-то – без сомнений. Конечно, Дороти напоминала Хуану Диего студенток, которых он встречал на протяжении долгих лет; многие из них, понятно, только делали вид, что флиртуют с ним. Это были молодые женщины того же возраста – некоторые из них, писательницы-одиночки с хулиганскими замашками, поражали его лишь двумя известными им видами общения: умением флиртовать и умением выказывать безоговорочное презрение.

Хуан Диего уже почти спал, когда вспомнил, что у него незапланированный перерыв в приеме бета-блокаторов; он уже начал видеть сон, когда ему, пусть и ненадолго, пришла в голову отчасти тревожная мысль. Мысль была такой: я не очень понимаю, что происходит, когда временно перестаешь принимать бета-блокаторы. Но сон (или воспоминание) настигал его, и он позволил ему прийти.

4 Разбитое боковое зеркало заднего вида

Там был геккон. Он сжался от первых лучей солнца, цепляясь за проволочную сетку на двери лачуги. Не успел еще мальчик коснуться сетки, как в мгновение ока, за долю секунды, равной щелчку выключателя, геккон исчез. Сон Хуана Диего часто начинался с исчезновения геккона, подобно тому как многие утра мальчика из Герреро начинались с исчезновения этой ящерицы.

Ривера построил лачугу для себя, но переделал ее внутри для детей. Хотя он, скорее всего, не был отцом Хуана Диего и определенно – не был отцом Лупе, у el jefe была договоренность с их матерью. Даже в свои четырнадцать лет Хуан Диего знал, что договоренность между ними не имела большого значения. Эсперанса, несмотря на то что она была названа Надеждой, никогда не была источником надежды для своих собственных детей, и она никогда не угождала Ривере, насколько это было видно Хуану Диего. Трудно сказать, что четырнадцатилетний мальчик обязательно заметил бы такие вещи, да и тринадцатилетняя Лупе едва ли была серьезным свидетелем того, что могло иметь место между ее матерью и хозяином свалки.

Что касается «положительного» Риверы, то он был единственным человеком, на чью заботу об этих двух детях свалки можно было рассчитывать. Ривера и предоставил кров Хуану Диего и Лупе, обеспечив их не только жильем.

Когда el jefe Ривера отправлялся вечером к себе домой или куда бы то ни было, он оставлял свой грузовик и свою собаку Хуану Диего. В случае чего грузовик являлся для детей свалки вторым убежищем, – в отличие от лачуги, кабину грузовика можно было запереть, и никто, кроме Хуана Диего или Лупе, не смел приблизиться к собаке Риверы. Даже хозяин свалки с опаской относился к этому как бы оголодавшему с виду псу, помеси терьера и гончей.

По словам el jefe, пес был полупитбулем-полуищейкой, – следовательно, он был предрасположен сражаться и выслеживать добычу по запаху.

– Диабло биологически склонен к агрессии, – сказал Ривера.

– Я думаю, ты имеешь в виду, что он генетически склонен, – поправил его Хуан Диего.

Трудно оценить степень образованности ребенка свалки, усвоившего такой исключительный словарный запас; если не считать лестного внимания, проявляемого со стороны брата Пепе в иезуитской миссии в Оахаке к мальчику, который не ходит в школу, Хуан Диего не получил никакого образования, но мальчику удалось сделать больше, чем научиться читать. Он также чрезвычайно хорошо выражал свои мысли. Ребенок свалки даже говорил по-английски, хотя разговорный язык он слышал разве что от приезжих американцев. В Оахаке в то время экспатрианты из Америки представляли собой тех, кто мастерил на продажу поделки-сувениры, и обычных наркоманов. По мере того как Вьетнамская война затягивалась – в минувшем 1968 году Никсон, избранный президентом, обещал положить ей конец, – продолжало расти число потерянных душ («ищущих себя молодых людей», как называл их брат Пепе), то есть тех, кто в основном косил от армии.

Хуан Диего и Лупе едва ли общались с наркоманами. Грибные хиппи были слишком заняты расширением своего сознания с помощью галлюциногенов; они не тратили свое время на болтовню с детьми. Мескальные хиппи – пусть только когда они были трезвыми – любили поболтать с детьми свалки, и иногда среди них даже попадались читатели, хотя мескаль плохо влиял на память этих читателей. Довольно многие из косящих от призыва в армию были читателями; они давали Хуану Диего свои книги в мягкой обложке. Конечно, это были в основном американские романы; благодаря им Хуан Диего представлял тамошнюю жизнь.

И только через несколько секунд после того, как заутренний геккон исчез, за спиной Хуана Диего захлопнулась дверь лачуги, с капота грузовика Риверы взлетела ворона и залаяли все собаки Герреро. Мальчик наблюдал за полетом вороны – любой полет завораживал его, – в то время как Диабло, встав на безбортовом кузове пикапа Риверы, начал свое ужасное рявканье, от которого замолкали все другие собаки. Своим лаем Диабло, страшный пес Риверы, был обязан гену ищейки; бойцовый ген питбуля, представлявшего вторую половину Диабло, отвечал за отсутствующее верхнее веко налитого кровью и постоянно открытого левого глаза. Розоватый шрам, там, где было веко, придавал взгляду Диабло особую зловещесть. (Последствия собачьей схватки или чей-то нож; хозяин свалки не был свидетелем того случая, в котором участвовали то ли человек, то ли животное.)

Что касается зазубренного треугольного кусочка, едва ли удаленного из длинного уха собаки каким-нибудь ветеринаром, то, в общем, можно было догадаться, чьих это рук дело.

– Это ты сделала, Лупе, – сказал Ривера, улыбаясь девочке. – Диабло позволяет тебе делать с ним что угодно, даже кусать его ухо.

Лупе сложила идеальный треугольник из своих указательных и больших пальцев. То, что она сказала, как всегда, требовало перевода Хуана Диего, иначе Ривера не понял бы ее.

– Ни у животных, ни у людей нет зубов для такого укуса, – совершенно недвусмыленно сказала девочка.

Los niños de la basura не знали, когда (или откуда) каждое утро появлялся на basurero Ривера и каким образом el jefe спускался в Герреро по холму со стороны свалки. Хозяин свалки обычно оказывался дремлющим в кабине своего грузовика; его будил либо резкий, как пистолетный выстрел, хлопок закрывающейся двери с сеткой, либо собачий лай. Или его будило гавканье Диабло спустя полсекунды после исчезновения геккона или за столько же перед его появлением, так что почти никто не видел этого геккона.

– Buenos días, jefe, – обычно говорил Хуан Диего.

– Хороший день для добрых дел, amigo[7], – часто отвечал Ривера мальчику. Затем хозяин свалки добавлял: – А где гениальная принцесса?

– Я там, где всегда, – отвечала ему Лупе, с хлопком закрывая за собой дверь.

Этот второй пистолетный выстрел достигал адских огней basurero. В небо поднималось еще больше ворон. Раздавалась какофония лая; это начинали лаять собаки свалки и собаки Герреро. Затем следовал грозный и всеподавляющий рев Диабло, чей мокрый нос утыкался в голое колено мальчика, надевшего изодранные шорты.

Костры свалки уже давно горели – тлеющие груды слежавшегося, а также перебранного вручную мусора. Должно быть, Ривера разжигал костры с первыми лучами солнца, а потом дремал в кабине своего грузовика.

Basurero Оахаки была горящей пустошью; и рядом с ней, и издалека из Герреро можно было наблюдать высоко поднимающиеся в небо столбы дыма от огней. Выходя из двери, Хуан Диего уже ощущал резь в глазах. Недремлющий глаз Диабло всегда сочился слезой, даже когда пес спал – с открытым, но не видящим левым глазом.

Тем утром Ривера нашел еще один водяной пистолет на basurero; он бросил игрушку в кузов пикапа, где Диабло немного полизал ее, прежде чем оставить в покое.

– Я нашел для тебя один! – сказал Ривера Лупе, которая ела кукурузную лепешку с вареньем; на подбородке и щеке у нее было варенье, и Лупе, позволив Диабло облизать ей лицо, отдала псу оставшийся кусок тортильи.

На дороге два стервятника горбатились над мертвой собакой, и еще два кружили в небе над головой, опускаясь по спирали. Обычно на basurero каждое утро обнаруживалась по крайней мере одна мертвая собака. Если стервятники не находили ее или если падальщики быстро не расправлялись с нею, кто-нибудь бросал собаку в огонь. Там всегда что-нибудь горело.

В Герреро к мертвым собакам относились иначе. У этих собак, вероятно, были хозяева; нельзя было сжигать чужую собаку; кроме того, в Герреро были правила разведения огня. (Жильцы понимали, что такое маленькое поселение может запросто сгореть.) Мертвую собаку в Герреро не трогали – она обычно долго не лежала. Если у мертвой собаки был владелец, он сам избавлялся от нее или же в конечном итоге этим занимались падальщики.

– Я не знала эту собаку, а ты знал? – сказала Лупе Диабло, осматривая найденный el jefe водяной пистолет.

Лупе имела в виду мертвую собаку на дороге, которая привлекла внимание двух стервятников, но Диабло ничем не дал понять, знал он ту собаку или нет.

Дети свалки могли бы сказать, что это был день меди. У еl jefe в кузове пикапа лежала куча меди. Рядом с аэропортом находился завод по переработке меди, в том же районе был еще один завод, который принимал алюминий.

– По крайней мере, сегодня не день стекла – я не люблю дни стекла, – сказала Лупе Диабло, или же она просто разговаривала сама с собой.

Когда рядом был Диабло, со стороны Грязно-Белого не раздавалось никакого рычания – ни даже трусливого повизгивания, отметил Хуан Диего.

– Он вовсе не трус! Он просто щенок! – крикнула Лупе брату.

Затем она продолжила бормотать (себе самой) что-то о марке водяного пистолета, который Ривера нашел на basurero, – что-то про «слабый механизм брызгалки».

Хозяин свалки и Хуан Диего проводили взглядом Лупе, побежавшую к лачуге; без сомнения, ей надо было пополнить новообретенным водяным пистолетом свою коллекцию.

Поодаль от лачуги еl jefe проверял баллон с пропаном; он всегда проверял его на предмет утечки, но сегодня утром его интересовало, сколько еще там пропана. Ривера определял это по весу, просто приподнимая баллон.

Хуан Диего часто задавался вопросом, на каком основании хозяин свалки решил, что он, скорее всего, не отец мальчика. Это верно, что внешне между ними не было ничего общего, но, как и Лупе, Хуан Диего был настолько похож на свою мать, что едва ли в таком случае можно было быть похожим еще на кого-то.

– Просто надеюсь, что ты похож на Риверу в его доброте, – сказал брат Пепе Хуану Диего во время доставки той или иной охапки книг. (Хуан Диего выуживал у Пепе все, что тот, возможно, знал или слышал о наиболее вероятном отце мальчика.)

Всякий раз, когда Хуан Диего спрашивал el jefe, почему тот относил себя лишь к возможным отцам, хозяин свалки всегда улыбался и говорил, что он, «возможно, недостаточно умен», чтобы быть папой «читателя свалки».

Хуан Диего, наблюдая, как Ривера поднимает пропановый бак (полный бак был очень тяжелым), вдруг произнес:

– Когда-нибудь, jefe, я буду таким сильным, что смогу поднять бак с пропаном – даже полный. – (Только так, обиняками, читатель свалки мог поведать Ривере, как ему хотелось надеяться, что хозяин свалки – его отец.)

– Нам надо ехать, – это все, что сказал Ривера, забираясь в кабину своего грузовика.

– Ты до сих пор не починил боковое зеркало заднего вида, – сказал Хуан Диего.

Лупе что-то бубнила, подбегая к грузовику, за ее спиной захлопнулась дверь лачуги. Звук пистолетного выстрела, изданный закрывшейся дверью, не произвел никакого впечатления на стервятников, горбатившихся на дороге над мертвой собакой; теперь за работой было четыре стервятника, и ни один из них даже не вздрогнул.

Ривера уже не дразнил Лупе скабрезными шутками насчет водяных пистолетов. Однажды Ривера сказал: «Вы, дети, так помешаны на этих брызгалках, что люди могут подумать, будто вы практикуете искусственное оплодотворение».

Эта фраза уже давно имела хождение в медицинских кругах, но дети свалки впервые узнали о ней из научно-фантастического романа, спасенного от огня. Лупе восприняла ее с отвращением. Услышав об искусственном оплодотворении, она вспыхнула от подросткового возмущения и гнева; в ту пору ей было одиннадцать или двенадцать лет.

– Лупе говорит, она знает, что такое искусственное оплодотворение, и она думает, что это гадость, – перевел Хуан Диего слова сестры.

– Лупе не знает, что такое искусственное оплодотворение, – возразил хозяин свалки, однако с тревогой посмотрел на возмущенную девочку.

Кто знает, что ей мог прочесть читатель свалки? – подумал el jefe. Даже будучи маленькой девочкой, Лупе была решительно против всего неприличного или непристойного, хотя и отмечала последнее своим вниманием.

На сей раз Лупе возмутилась еще больше обычного (пусть и в непонятной форме).

– Нет, она знает, – сказал Хуан Диего. – Хотите, чтобы она описала искусственное оплодотворение?

– Нет-нет! – воскликнул Ривера. – Я просто пошутил! О’кей, водяные пистолеты всего лишь брызгалки. Давайте на этом и остановимся.

Но Лупе все бубнила свое.

– Она говорит, что ты всегда думаешь только о сексе, – перевел Ривере Хуан Диего.

– Не всегда! – воскликнул Ривера. – Когда я с вами двумя, я стараюсь не думать о сексе.

Лупе продолжала что-то бубнить. Она топала ногами – ее ботинки были велики ей; она нашла их на свалке. Ее топот превратился в импровизированный танец – включая пируэт, – она все ругала Риверу.

– Она говорит, что это низко – осуждать проституток, если ты все еще шляешься к проституткам, – объяснил Хуан Диего.

– О’кей, о’кей! – воскликнул Ривера, подняв над собой мускулистые руки. – Водяные пистолеты, брызгалки – это просто игрушки, никто от них не забеременеет! Что бы там ни было.

Лупе перестала танцевать; она указывала пальцем на свою верхнюю губу, продолжая дуться на Риверу.

– А что теперь? Что это такое – язык жестов? – спросил Ривера Хуана Диего.

– Лупе говорит, что у тебя никогда не будет подруги, которая не была бы проституткой, даже если ты избавишься от своих глупых усов, – ответил мальчик.

– Лупе говорит то, Лупе говорит се, – проворчал Ривера, но девочка все не сводила с него темных глаз, рисуя пальцем отсутствующие усы над своей гладкой верхней губой.

В другой раз Лупе сказала Хуану Диего:

– Ривера слишком уродлив, чтобы быть твоим отцом.

– El jefe внутри не уродлив, – ответил мальчик.

– У него в основном хорошие мысли, кроме как о женщинах, – сказала Лупе.

– Ривера любит нас, – сказал Хуан Диего сестре.

– Да, еl jefe любит нас обоих, – признала Лупе. – Даже хотя я не от него – и ты, вероятно, тоже не от него.

– Ривера дал нам свою фамилию – нам обоим, – напомнил ей мальчик.

– Думаю, это больше похоже на кредит, – сказала Лупе.

– Как наши фамилии могут быть кредитом? – спросил мальчик; его сестра пожала плечами, как их мать – трудно описать, как именно. (Всегда почти одинаково, и все же каждый раз чуть иначе.)

– Может, я, Лупе Ривера, всегда ею и буду, – несколько уклончиво ответила девочка. – А ты – другое дело. Ты не всегда будешь Хуаном Диего Риверой, ты другой, – единственное, что сказала об этом Лупе.


В то утро, когда жизнь Хуана Диего вот-вот должна была измениться, Ривера не отпускал пошлых шуточек насчет пистолета-брызгалки. El jefе с рассеянным видом сидел за рулем своего грузовика; хозяин свалки был готов совершить несколько ездок, начав с груза меди – тяжелого груза.

Вдалеке шел на снижение самолет – должно быть, садился, подумал Хуан Диего. Он все еще смотрел на небо в поисках воздушных судов. Возле Оахаки был аэропорт (в то время всего лишь взлетно-посадочная полоса), и мальчик любил наблюдать за самолетами, которые летали над basurero; он еще никогда не летал на самолете.

В этом сне Хуана Диего было неизвестно откуда взявшееся представление о человеке на борту данного самолета – так с появлением самолета в утреннем небе и возник одновременно образ будущего, ожидавшего Хуана Диего. А в действительности в то утро что-то довольно обычное отвлекло внимание Хуана Диего от снижающегося вдалеке самолета. Мальчик заметил то, что принял за перо, – но не от вороны или стервятника. Просто какое-то перо (неясно чье) впилось снизу в левое заднее колесо грузовика.

Лупе уже юркнула в кабину и села рядом с Риверой.

Диабло, несмотря на поджарый вид, был откормленным псом – и он превосходил роящихся в мусоре собак свалки не только в этом. Диабло выглядел независимым самцом-отшельником. (В Герреро его называли «мачо-зверь».)

Если Диабло клал передние лапы на ящик с инструментами Риверы, то его голова с вытянутой шеей торчала наружу со стороны пассажира; упершись передними лапами в запасное колесо пикапа el jefe, Диабло перекрывал головой обзор Ривере в боковом зеркале – на стороне водителя оно было побито. В зеркальной паутине треснувшего стекла отражалась четырехглазая морда Диабло. У собаки вдруг оказывалось две пасти, два языка.

– А где твой брат? – спросил Ривера у девочки.

– Я тут не одна сумасшедшая, – сказала Лупе, но хозяин свалки абсолютно ничего не понял.

Когда el jefe дремал в кабине своего грузовика, он часто ставил рычаг переключения передач, который находился на полу кабины, на задний ход. Если бы этот рычаг стоял на первой передаче, ручка упиралась бы ему в ребра, не давая заснуть.

Теперь же «нормальная», а не раздвоенная морда Диабло возникла в боковом – небитом – зеркале заднего вида со стороны пассажира, но, когда Ривера посмотрел в зеркало со стороны водителя, в паутину треснувшего стекла, он так и не увидел в нем Хуана Диего, пытающегося вытащить странноватое красно-коричневое перо, придавленное левым задним колесом грузовика. Грузовик дернулся назад и наехал на правую ногу мальчика. Это всего лишь куриное перо, понял Хуан Диего. В ту же долю секунды он на всю жизнь стал хромым – из-за пера, такого же обыкновенного, как грязь в Герреро. На окраине Оахаки многие семьи держали кур.

Небольшой бугорок под левым задним колесом заставил куклу Гваделупской Девы на приборной панели покачать бедрами.

– Поосторожней, а то забеременеешь, – сказала Лупе кукле, но Ривера не имел никакого понятия о том, что она сказала; el jefe услышал крик Хуана Диего. – Ты разучилась творить чудеса – ты продалась, – говорила Лупе гваделупской кукле. Ривера, затормозив, выскочил из кабины и бросился к раненому мальчику. (Диабло лаял как сумасшедший – неотличимо от других собак. Все собаки в Герреро принялись лаять.) – А теперь посмотри, что ты наделала, – укорила Лупе куклу на приборной доске, быстро вылезла из кабины и побежала к брату.

Правая нога мальчика была раздавлена, расплющена и кровоточила, изувеченную ступню вывернуло по отношению к лодыжке и голени в позицию «на два часа». Ботинок соскользнул. Ступня словно уменьшилась. Ривера отнес Хуана Диего к кабине; мальчик так бы и кричал, но боль перекрывала ему дыхание, поэтому он хватал ртом воздух, затем снова не мог вдохнуть.

– Постарайся нормально дышать, а то потеряешь сознание, – сказал Ривера.

– Может, наконец, ты починишь это дурацкое зеркало! – кричала Лупе хозяину свалки.

– Что она там говорит? – спросил Ривера мальчика. – Надеюсь, не о моем боковом зеркале.

– Я пытаюсь нормально дышать, – сказал Хуан Диего.

Лупе первой забралась в кабину грузовика, чтобы брат мог положить голову ей на колени и высунуть больную ногу из окна со стороны пассажира.

– Вези его к доктору Варгасу! – кричала девочка Ривере, который понял лишь слово «Варгас».

– Сначала мы помолимся о чуде, а потом – Варгас, – сказал Ривера.

– Не жди никаких чудес, – сказала Лупе; она ударила гваделупскую куклу на приборной доске, и та снова закачала бедрами.

– Не отдавай меня иезуитам, – попросил Хуан Диего. – Мне нравится только брат Пепе.

– Пожалуй, мне самому придется все рассказать вашей матери, – говорил Ривера детям; он медленно вел машину, не желая давить собак в Герреро, но как только грузовик выехал на шоссе, el jefe нажал на газ.

От толчка Хуан Диего застонал; кровь из его раздавленной ноги, выставленной в открытое окно, окропляла место пассажира. В неповрежденном боковом зеркале возникла окровавленная морда Диабло. В потоке ветра капли крови раненого мальчика летели за кабину, где Диабло слизывал ее.

– Каннибализм! – воскликнул Ривера. – Ты подлый пес!

– «Каннибализм» – неподходящее слово, – возмутилась Лупе, как всегда оскорбляясь в своих лучших чувствах. – Собаки любят кровь – Диабло хорошая собака.

Стиснув зубы от боли, Хуан Диего был не в состоянии перевести слова сестры в защиту слизывающей кровь собаки и только мотал головой, лежащей на коленях Лупе.

Когда ему удавалось не мотать головой, мальчику казалось, что он видит какой-то зловещий зрительный контакт между гваделупской куклой на приборной доске машины и своей отчаянной сестрой. Лупе назвали в честь Девы Гваделупской. Хуан Диего был назван в честь индейца, который встретил темноликую Деву в 1531 году. Los niños de la basura родились среди индейцев в Новом Свете, но у них также была испанская кровь; это сделало их (в их собственных глазах) незаконнорожденными детьми конкистадоров. Хуан Диего и Лупе не чувствовали, что Дева Гваделупская непременно присматривает за ними.

– Ты должна молиться ей, нехристь неблагодарная, а не бить ее! – сказал в данный момент Ривера девочке. – Молись за своего брата – просите помощи у Гваделупской Девы!

Хуан Диего слишком часто переводил антирелигиозные выпады Лупе касательно этой Девы, поэтому он стиснул зубы, плотно сжал губы и не произнес ни слова.

– Гваделупку испортили католики, – начала Лупе. – Она была нашей Девой, но католики украли ее; они сделали ее темнокожей служанкой Девы Марии. С таким же успехом они могли бы назвать ее рабыней Марии – может быть, уборщицей Марии!

– Богохульство! Святотатство! Нехристь! – возопил Ривера.

Хозяину свалки не нужен был Хуан Диего, чтобы перевести обличительную речь Лупе, – он и раньше слышал ее высказывания на тему Гваделупской Девы. Для Риверы не было секретом, что Лупе испытывала любовь-ненависть к Богородице Гваделупской. El jefe также знал, что Лупе не нравится Богоматерь Мария. По мнению сумасшедшего ребенка, Дева Мария была самозванкой; на самом деле настоящей была Дева Гваделупская, но эти хитрые иезуиты украли ее для своих католических целей. По мнению Лупе, темноликая Дева была скомпрометирована – то есть «испорчена». Дитя верило, что Богоматерь Гваделупская когда-то была чудотворной, но перестала быть таковой.

На этот раз Лупе нанесла левой ногой почти смертельный удар гваделупской кукле, но присоска крепко держала ее на приборной панели, и кукла завихляла и затряслась откровенно не девственным образом.

Чтобы пнуть куклу на приборной панели, Лупе лишь чуть приподняла колено к лобовому стеклу, но этого было достаточно, чтобы Хуан Диего вскрикнул.

– Вот видишь? Ты сделала больно своему брату! – закричал Ривера, но Лупе склонилась над Хуаном Диего и поцеловала его в лоб – ее пахнущие дымом волосы упали по обе стороны лица раненого мальчика.

– Запомни, – прошептала Лупе Хуану Диего. – Мы чудесны – ты и я. Не они. Только мы. Мы чудотворны, – сказала она.

Лежа с закрытыми глазами, Хуан Диего услышал рев самолета над головой. В тот момент он знал лишь, что они рядом с аэропортом; он ничего не знал о том, кто был в этом самолете и становился все ближе. В своем сне, конечно, он знал все – будущее в том числе. (Кое-что из него.)

– Мы чудотворны, – прошептал Хуан Диего.

Он спал – ему все еще снился сон, – хотя губы его шевелились. Никто его не слышал; разве услышишь писателя, который пишет во сне.

Кроме того, «Катай-Пасифик 841» все еще с грохотом летел в сторону Гонконга: с одной стороны самолета – Тайваньский пролив, с другой – Южно-Китайское море. Но во сне Хуану Диего было всего четырнадцать – пассажиру, которого пронзала боль, в грузовике Риверы, – и все, что мог сделать мальчик, – это повторять за своей ясновидящей сестрой: «Мы чудотворны».

Возможно, все пассажиры в самолете спали, потому что даже пугающе искушенная мать и ее чуть менее опасная дочь не слышали его. ...



Все права на текст принадлежат автору: Джон Ирвинг.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дорога тайнДжон Ирвинг