Все права на текст принадлежат автору: Елена Владимировна Семёнова.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Претерпевшие до конца. Том 1 (полный текст)Елена Владимировна Семёнова

ОМУТ


Глава 1. Дом


Ничего нет прекраснее июньского утра. Самого раннего, когда, лишь немного вздремнув короткой ночью, солнце дарит свои первые, ещё робкие, ещё матерински-нежные, не обещающие дневного жара лучи. Когда воздух чист и пропитан росистой свежестью и ароматами трав настолько, что не хватает лёгких, чтобы вобрать его, и, кажется, что лопнет грудь от восторженно-упоённого вздоха. Когда дневная суета ещё не вторглась разноголосым гомоном в величавую тишь первозданного царства природы, и лишь щебет птиц услаждает слух…

– Бог ты мой, как же хорошо! – шумно выдохнул Родион, ненасытно озираясь кругом, оглядывая дорогие сердцу места. – Ну, что молчишь? – толкнул локтём сидевшего подле приятеля.

– Да… Красиво у вас… – только и ответил Никита. И явно не было ему никакого дела до раскинувшихся кругом красот, а лишь до одного – добраться бы скорее до дома и окунуться лицом в подушку. И проспать до обеда, а то и долее. И то сказать – почитай сутки без сна. И который час мчали и мчали по ухабистым дорогам. Предлагал Никита заночевать в городе, прежде чем в дальнейший путь пускаться. Но Родион упёрся – ни мгновения не хотел терять. Домой! Как можно в городе ночевать, когда до дома, вон – рукой подать? Да уже бы и там были, кабы не полетела рессора у чёртовой коляски. И не пришлось ожидать починки. Ах, и не стоило б вовсе с коляской возиться – верхом давно бы уже дома были! Но… Но такой прогулки Никита бы уж точно не одобрил. Это Родион, с малых ногтей к лошадям приученный, мог сутки мчать во весь опор, а Никита – дело другое. В артиллерии родимой, пожалуй, и потолковее Родиона он, но наездник никудышный. Вот, и пришлось в коляске трястись.

– Красиво… – фыркнул Родион. – Ты б хоть глаза разомкнул. Офицер! Сутки лишь без отдыха, и уже спишь на ходу!

– Поди теперь не война, – зевнул Никита.

Родион махнул рукой: безнадёжен был друг закадычный, совершенно безнадёжен. И снова вбирал сладость утреннего воздуха. Вот, мелькнут дни июньские, и уже помину от этой сладости не останется – спеши, лови мгновенья эти! И трепетало сердце от вида родных поворотов, перелесков, лугов. Ничего-то не менялось здесь! Та же милая безмятежность… И всё-то знакомо, и со всем-то дорогие сердцу воспоминания связаны.

Вон, в том лесу, что на горизонте в молочной дымке синеет непреступной крепостной стеной с острыми башнями, однажды наспор провёл один целую ночь. Якобы случайно отстав от сельской ребятни, с которой пошёл по грибы, укрылся в чаще так, что едва не заблудился на самом деле. По счастью, сумел развести костёр, а то бы, пожалуй, замёрз ночью или стал волчьей добычей. Волки-то кружили всю ночь, завывали. Так страшно было, что вскарабкался на дерево и просидел до света без сна на ветке, обхватив руками ствол. Правда, после о страхе своём никому не обмолвился, а держался героем. Мол, что нам ночь в лесу! Что нам звери дикие! Подумаешь! Пусть их девчонки боятся, а Роде Аскольдову всё нипочём!

Мальчишки деревенские уважительно смотрели, зато отец такого задал жару, что волки и впрямь меньшим страхом показались. Грозил всю ночь искавший непутёвое чадо родитель посадить его под замок – книжной премудрости обучаться вместо того, чтобы по лесам да болотам, как мужицкий сын, целыми днями пропадать. Но, по счастью, от такой страшной кары избавила мать, всегда умевшая смягчить крутой нрав отца.

Николай Кириллович Аскольдов был человеком суровым и властным. Подчас до деспотизма. Эти качества, однако, сочетались в нём с широтой кругозора, благодаря которой ещё задолго до столыпинской реформы он не боялся нововведений и успешно внедрял их на своих землях. Отец был убеждённым консерватором в политике, но в вопросах экономических отличался взглядами передовыми. А его суровость ничуть не мешала ему быть доступным для всякого нуждающегося и без малейшей заносчивости общаться с мужиками. В его отношении с ними никогда не было показного либеральничания, панибратства, а всегда сохранялась дистанция, сопряжённая с неизменно уважительным отношением отца к человеческой личности.

В молодые годы Николай Кириллович мечтал о карьере на поприще военном. Но едва дослужившись до поручика, вынужден был оставить службу из-за сильнейшего ревматизма, который с той поры уже не покидал его в протяжении всей жизни. Как ни жаль было утраченной мечты, а не таков был отец, чтобы погрузиться в тоску. Его энергичный, волевой характер требовал действия. Требовал живой, серьёзной работы. Дела.

Делом этим стало имение Глинское, унаследованное от бабки и порядком запущенное, когда Николай Кириллович с молодой женой и новорожденной Лялей обосновались в нём.

Первым делом отец перестроил дом. Старого, полуразрушенного, Родион уже не застал. В его памяти жил лишь один Дом. Бревенчатый, облицованный тёсом, выкрашенным тёмно-коричневой краской, с высоким крыльцом, украшенным затейливым кружевом резьбы, по которой нашлись в деревне дюжие мастаки. Точно так же разукрашены были ставни и наличники.

Дом походил на средневековый русский терем. Именно таким желал видеть его отец. Он не был просто кровом, местом обитания, стенами и крышей, а живым, одушевлённым существом. В нём всегда царил уют и теплота. От изразцовых голландок, от кремовых занавесок на широких окнах, благодаря которым комнаты всегда были залиты светом, от массивной мебели тёмного дерева и старых портретов…

Двухэтажный дом венчала небольшая мансарда, где хранились массивные сундуки со старыми вещами, и где так чудно было прятаться в детстве, мечтая о приключениях и зачитываясь романами Жюля Верна, Вальтера Скотта, легендами о рыцарях круглого стала, дивными шотландскими балладами, в которых всё было проникнуто завораживающей ребячью душу тайной!.. Роде представлялось, что и в лесах, раскинувшихся вокруг усадьбы, непременно должны жить духи и другие существа, о которых повествовали легенды. Он даже пытался тайком искать их, но, увы, безуспешно.

Отец желал, чтобы Родя больше времени уделял литературе серьёзной, наукам. Но науки были нестерпимо унылы, и нерадивый ученик снова скрывался на чердаке, уносясь в чудесные, неведомые миры. Он то грезил о морских путешествиях, то представлял себя благородным рыцарем, буквально задыхаясь от жажды подвигов и приключений.

Прочитав очередную книгу, Родя пересказывал её деревенским приятелям, и начиналось не менее упоительное – игра! На ролевые игры его фантазия была неистощима. Ведь только в этих играх он, мальчишка, мог почти взаправду превратиться в доблестного рыцаря или отважного следопыта.

Отца сердили подобные легкомысленные забавы. Николай Кириллович считал, что сыновья с малых ногтей должны приучаться к порядку, к труду. Старший, Митя, радовал его, унаследовав серьёзность и вдумчивость. Он не носился с сельской ребятнёй, не пропадал целыми днями в поисках приключений, не бродил по болотам в компании верного пса… Зато всегда сопровождал отца в поездках. Во время жатвы вместе с ним целыми днями мог проводить в поле. Не отлынивал от уроков. О Роде же отец говорил безнадёжно:

– Пустопляс! Не будет из него толку!

Помощники Николаю Кирилловичу были нужны. Широк был его размах. Отставной поручик, он весь свой воинский огонь, несомненно выведший бы его в генералы, тратил на устроение хозяйства. Самолично вычитал все труды по агрономии, какие смог достать, пристально изучил зарубежный опыт, совершив даже поездку в Германию, и твёрдо, последовательно начал внедрять разнообразные новшества. Закупленные им сорта зерновых культур и овощей, обещавшие наилучшие урожаи, уже в первые два года с лихвой оправдали надежды. Обработка земли, уход за растениями, удобрение почвы – всё было отныне поставлено на научную основу. Удалось и труд людей организовать наилучшим образом.

Позднее свой опыт отец изложил в специальной докладной записке, которую составил для комиссии по земельной реформе.

Не доверяя управляющим, он предпочитал всем заниматься лично. Несмотря на преследовавшие его суставные боли, Николай Кириллович не давал себе отдыху. Он вникал во всё, и, казалось, ничего не могло укрыться от его острого, зоркого глаза. Мужики побаивались его, но уважали. За отсутствие барства, за то, что работал не менее их, не гнушаясь подчас и тяжёлого, «небарского» труда, за ум и справедливость. Никто из мужиков не смел обманывать отца, точно зная, что никакой подвох от него не укроется. И что сам он никогда не удержит причитающегося им по праву.

Крестьянам было, за что уважать отца. Это его трудами появилась в Глинском школа. Поддержание самого здания, его отопление и прочие хозяйственные заботы взяли на себя по уговору сами мужики, а жалование учителю положил Николай Кириллович.

Так, в Глинском появился молодой, приятной наружности, интеллигентный человек. Алексей Васильевич Надёжин. Он часто бывал в доме, где всегда был званым гостем. Его подвижный ум, начитанность, остроумие и природное благородство манер располагали к нему. Родион любил, когда Алексей Васильевич приходил в гости. Любил слушать его всегда содержательные, яркие рассказы. Молодой учитель был не лишён литературного таланта. Мать не раз спрашивала его, не пишет ли он тайком. Алексей Васильевич отвечал отрицательно, но при этом отчего-то смущался…

Надёжин любил музыку, а потому никогда не пропускал музыкальных вечеров, которые регулярно устраивала мать. Родион удивлялся тому, как отрешённо слушал он играемые матерью или тётей Мари композиции. Не шевелясь. Как будто и не дыша. Весь обратившись в слух. Сам Родион, к стыду своему, слушал музыку лишь из вежливости. Не обладая слухом вовсе, он не мог постичь её красоты и скучал в ожидании окончания «концерта», после которого неизменно следовал чай и долгие беседы, слушать которые было куда интереснее музыкальных этюдов…

Однажды за рояль по многочисленным просьбам сел и сам Алексей Васильевич. Оказалось, что он не только прекрасно играл, но и обладал замечательно красивым, бархатным голосом. Оценить исполнение Родя, впрочем, порядочно не мог, зато поразился теперь уже тому, как внимала романсу тётя Мари… Словно вся душа её переворачивалась в этот момент. Никто кроме Роди не заметил тогда этого, а он потом не раз вспоминал лицо тётки и смутно догадывался, отчего оно было таким.

Вскоре тётя Мари покинула имение, отправившись сестрой милосердия на Русско-Японскую войну. В Глинское она возвратилась лишь годы спустя и устроила здесь медицинский пункт для крестьян, работая в нём ежедневно сама. Так, с её помощью была разрешена ещё одна задача: налаживание медицинской помощи. Теперь людям не нужно было, кроме как в случаях тяжких недугов, требующих операций и нахождения в стационаре, ездить в отдалённую больницу.

Неудивительно, что пользующийся заслуженным авторитетом Николай Кириллович был избран предводителем уездного дворянства. Работы прибавилось. Теперь совсем мало оставалось времени у него на музыкальные вечера и прочие радости. Вечно он был погружён в свои заботы, никогда не оставаясь праздным. И в годы эти, вне дома проведённые, так и вспоминался: сосредоточенный, хмурый, сидящий в небольшом, немного темноватом кабинете с постукивающими старинными английскими часами с боем, за массивным тёмного дерева столом со множеством ящиков… Перед ним расходная книга, какие-то бумаги. И что-то пишет он, и нервно передёргивает плечами, случись кому-то отвлечь его. И морщится время от времени от редко покидающих его болей.

Иногда, впрочем, обычная отцовская суровость и собранность смягчалась и рассеивалась. В те редкие часы, когда он позволял себе отдых. Например, на охоте. Или за вечерней беседой и шахматной партией, которую приходил с ним разделить Алексей Васильевич.

Охоту отец любил всегда. Большой собачей, он держал в доме по пять-шесть собак, в обращении с которыми был куда нежнее, чем с людьми. С этими псами он верхом отправлялся в лес два-три раза в год. Сразу словно молодея, обретая юношескую удаль. Брал с собой и сыновей. Однажды уехали втроём далеко – ночевали в чистом поле, под открытым небом. И отец, преображённый вольным воздухом, на который вырвался от своих нескончаемых дел, рассказывал о своих кадетских и юнкерских годах. Когда бы всегда он был таким! Но, увы, весёлого, удалого охотника вновь сменял «помещик Костанжогло»…

Гораздо чаще отца вспоминалась мать. Полная противоположность мужу, она вся была – радость жизни. Лето её. В ней, матери четырёх детей, жило что-то детски-весёлое, лёгкое. Может, поэтому она так редко бранила детей, понимая их и живо откликаясь на различные придумки. Когда отец уезжал, Дом наполнялся весельем и безудержными играми. И никто не одёргивал, не требовал порядка, не подавлял чеканными командами. Отец был воплощённым порядком. Законом. Мать – любовью. Никогда ни на кого не повысила она голоса, ко всем была участлива и добра. И этой любовью укрощала она даже самые сильные вспышки гнева Николая Кирилловича. Спасая от него тех, на кого этот гнев был обращён, и успокаивая, утишая его самого. Мать с детства являлась для Роди образом миротворицы. И её огорчённое лицо было для детей куда более серьёзной укоризной и наставлением, нежели гневные тирады отца.

Мать… Вот, она идёт по весеннему саду, утопающему в пене нежно-розовых и белых яблоневых соцветий… На ней лёгкое белое платье и ажурная белая же шаль, словно сотканная из цветочных лепестков. А в руках её ветка сирени. Она задумчива и чему-то тихо улыбается. И столько ласки, столько высокой, чистой красоты в её образе, что четырёхлетний Родя подбегает к ней, обнимает её ноги, прижимается щекой к шёлковому подолу. И, вот, он уже на руках её, и она кружит его, говоря что-то и целуя…

И отчего счастье, словно хищник добычу, всегда подкарауливает беда? Та беда налетела нежданно, всех больнее ударив отца. Забрав у него главную надежду. Любимого старшего сына…

Митя заболел неожиданно и, несмотря на старания врачей, угас в один год. В этот год он должен был по воле отца поступать в кадетский корпус. Теперь Родиону надлежало заменить его. Мать не хотела расставаться с единственным оставшимся сыном, но Николай Кириллович, почерневший от горя, но не потерявший стальной твёрдости характера, уже принял решение. А решение отца являлось неоспоримым, как приговор высшей инстанции.

Так, в 1904 году Родион не без горечи покинул родной Дом. Отец сам отвёз будущего кадета в Москву, где жил его младший брат Константин. Дядю Котю отец не жаловал за богемный, оторванный от почвы образ жизни, который тот вёл. Дядя был известен, как большой ценитель искусств и литератор, поэт, писавший под псевдонимом довольно неплохие вирши. Он был своим человеком среди московских и столичных писателей, заядлым театралом. Ходили слухи о его бурном романе с некой артисткой, что особенно возмущало отца, видевшего в этом позор семьи. Немногим меньше возмущала его страсть брата к азартным играм. И всё же, несмотря на размолвки, приезжая в Москву, Николай Кириллович останавливался в просторной квартире брата на Большой Спасской.

Впервые переступив порог этой квартиры, Родя был поражён её убранством. В квартире преобладал восточный стиль. Ковры, подушки, оттоманки, всевозможные орнаменты и разные затейливые безделицы. Отец морщился, сквозь зубы ругая дядю мотом и пустоплясом. Сам дядя, кажется, вполне искренне радовался гостям.

Несмотря на столь рассеянный образ жизни и слабый характер, Константин Кириллович был весьма милым человеком. Высокий, плотный, с приятно округлым, холёным лицом, облачённый в длинный до пола восточный халат, он излучал довольство и безмятежность. Был весел, радушен и хлебосолен. Гостей тотчас водворили в лучшую комнату, расторопный лакей был послан за угощениями, и вскоре стол уже ломился от яств, к которым Николай Кириллович едва притронулся. За обедом дядя Котя говорил, не умолкая. О новостях культурной жизни обеих столиц, о том, как давно мечтает наведаться в Глинское, о том, какова была погода этой зимой в Париже… Обо всём-то знал этот бонвиван. Со всеми-то был знаком. А только делать что-либо сам не желал и не умел, находя удовольствие в прожигании жизни.

За неделю отец показал Роде главные московские достопримечательности: Кремль, Третьяковскую галерею, Симонов и Новодевичий монастыри, Воробьёвы горы… Большой театр, балет в котором смотрели из ложи…

– Карсавина! Богиня! – восторженно говорил дядя, готовый в ближайшем антракте бежать с огромным букетом роз к знаменитой танцовщице, гастролировавшей в те дни в Москве.

А отец всё морщился. То ли от приступов ревматизма, то ли от неумеренности восторгов по адресу «какой-то артистки»…

Родя был едва в себе от нахлынувших впечатлений. Москва поразила его своей красотой, пестротой, величием, сочетавшимся с домашностью, с чем-то глубоко родным. Никогда не видел он столь людных улиц, такого количества церквей, такой разнообразной публики. И года не хватит, казалось, чтобы все чудеса перевидать в этом чудном городе!

А, меж тем, неделя, положенная на знакомство с городом, пролетела, и отец повёз Родю в Первый Московский кадетский корпус, где ему предстояло держать вступительные экзамены.

Корпус, основанный фаворитом императрицы Екатерины Великой Зоричем, располагался в Лефортово, в Головинском дворце, перед которым зеленела чудная Анненгофская роща, вскоре безжалостно уничтоженная обрушившимся на Москву ураганом.

В дверях новоприбывших приветствовал старый швейцар в красной, украшенной гербами ливрее с многочисленными крестами и треуголке.

Отчего-то вдруг оробев, Родя вошёл следом за отцом в огромный, двухсветный вестибюль, в обе стороны из которого тянулись две широкие, мраморные лестницы, украшенные висевшими на стенах касками французских кирасир, захваченными в 1812 году. Пройдя в приёмную комнату, Родя стал с любопытством рассматривать писанные маслеными красками портреты царей и других высокопоставленных лиц. Кроме них стены украшали белые, мраморные доски с именами бывших кадет, получивших высшее боевое отличье – Орден св. Георгия Победоносца.

Всё в корпусе было исполнено величия минувших славных веков. И это величие само по себе заставляло подобраться, оставив за порогом детское озорство.

Вступительный экзамен по Закону Божьему, арифметике, русскому, французскому и немецкому языкам не был сложен, но отец серьёзно беспокоился, зная недостаточную подготовленность Роди, вечно отлынивавшего от занятий и предпочитавшего урокам игры с мальчишками. Сам же Родя относился к испытанию вполне беспечно, что ещё больше нервировало Николая Кирилловича. Однако же, всё разрешилось благополучно. До высоких баллов было, конечно, весьма далеко, но набранных всё же достало для поступления. Отец вздохнул с облегчением и впервые за прошедшее со смерти Мити время повеселел. Впереди был ещё целый месяц воли в родном Глинском, и в этот месяц Родя, не обращая внимания на родительский гнев, всецело отдавался играм и любимым романам, напрочь забыв о величественном корпусе. Отец, в конце концов, смирился:

– Ладно уж, тешься напоследок. В Корпусе-то тебя быстро порядку научат…

Пятнадцатого августа кадет Родя Аскольдов снова ступил в стены Корпуса, чтобы остаться в них на долгие семь лет. В первый же день он получил свою первую форму: мундир чёрного сукна с красным воротником и золотым галуном на нём, такого же сукна шинель с красными петлицами и брюки, кожаный лакированный пояс с медной бляхой, на которой был изображен государственный орёл, окруженный солнечным сиянием, и фуражку с красным околышем и черным верхом. Надев полученную амуницию, Родя окончательно почувствовал, что начинается совсем новый этап его жизни, что беззаботное детство осталось в прошлом.

Первое время Родя чувствовал себя в Корпусе крайне неуютно. Если с такими неудобствами, как огромная холодная спальня на тридцать человек с жёсткой кроватью и тонким одеялом, он легко мирился (к физическим лишениям надо привыкать, чтобы быть таким, как любимые герои), то вечная муштра и строгая дисциплина угнетали его. Ведь даже в мелочах не оставляли никакой свободы: руки ночью и то требовали держать поверх одеяла! А ещё эта барабанная дробь или вой сигнальной трубы, беззастенчиво прерывавший сладкий сон… И ведь по команде этой нужно было молниеносно вскочить и успеть до второго сигнала умыться, одеться, начистить до блеска сапоги и пуговицы… За малейшую неряшливость следовало наказание в виде стояния под лампой во время «перемен». Сколько бесценных минут было проведено под этой ненавистной лампой!

Привыкшему к вольной сельской жизни мальчику нелегко было мириться с бессмысленным, как ему казалось вначале, диктатом. Он отличался превосходной физической подготовкой, хорошей усидчивостью, замечательной находчивостью, но полную дисциплинированность не смогли привить ему даже семь лет кадетства. Офицер-воспитатель усмехался в усы:

– Вам бы, Аскольдов, в партизанский отряд, а не в кадеты!

Так чем худо? Денис Давыдов тоже партизаном был. А от сухого регулярства какая польза? Мертвечина и только!

Качества, сердившие педагогов, помогли Роде снискать большую любовь и уважение товарищей. В Корпусе наибольшим уважением неизменно пользовались кадеты, отличавшиеся физической силой и ловкостью. Если силой кое-кто и мог превзойти кадета Аскольдова, то уж в ловкости он мог дать фору любому. Слабосильных и жаловавшихся в Корпусе презирали, открыто недолюбливали «зубрил», примерно налегающих на науки, щёголей, любимцев начальства. Самым большим преступлением считалось выдать товарища, донести. За такое уличённому устраивали «тёмного»: набрасывали сзади шинель, били и разбегались, оставшись неузнанными.

Зато обмануть преподавателя считалось изрядным удальством. Поэтому дерзость и независимость Роди также принесли ему почёт в кругу друзей. Правда, его слава первого озорника служила ему худую службу, так как добрую половину совершавшихся в Корпусе проделок немедленно приписывали ему. Зачастую Родя знал подлинных виновников, но выдать товарищей было никак нельзя. И во имя товарищества утекали новые и новые минуты под лампой, терялись отпуска.

К счастью, не всё время в Корпусе было отнято занятиями. Оставались ещё прогулки и свободное время. Гуляли в дворцовом парке, упирающемся в Яузу, и прилегающим к дворцу большим плацам. Летом играли в лапту и городки, зимой катались на санках с высоких гор, построенных на берегу ближайшего пруда, ходили на лыжах, бегали на коньках.

А после прогулок желающие могли по выбору обучаться музыке и пенью, переплётному, столярному, токарному и другим ремёслам. Родя избрал ремесло столярное. Работа с деревом напоминала ему родное Глинское. К тому же выяснилось, что он обладает весьма недурными способностями резчика.

По субботам и в предпраздничные дни кадет, имевших родных или знакомых в городе, отпускали в отпуск. Родя отправлялся в эти дни либо к дяде Коте, либо вместе с другом Никитой Громушкиным – к его матушке Прасковье Касьяновне, жившей на знаменитой своими церквями Ивановской горке, аккурат на стыке Петропавловского переулка и Яузского бульвара. Прасковья Касьяновна сама пекла кулебяку или расстегаи, покупала им разных сластей: миндального печенья, фиников, винных ягод и пастилы, медовых пряников и конфет – и начинался пир горой. Иногда просто отправлялись в кондитерскую, либо ехали на Воробьёвы горы, любимое место гуляний москвичей. Сюда приходили семьями со своими самоварами, закуской, удобно устраивались на траве и проводили по целому дню. Под горой слышались песни, играла гармоника, водились хороводы.

Прасковья же Касьяновна вела мальчиков к Крынкину, где круглый год подавалась свежая зелень и клубника, вызревавшая в специальных теплицах. А к тому – артишоки, дыни, арбузы… Всё это диво выращивалось здесь же, на другом берегу Москвы-реки, на Пышкинских огородах, расположенных на богатых пойменных землях. Хозяин в белой черкеске лично встречал гостей при входе, а с ним – половые в белых же поддевках. Сама ресторация представляла собой большой деревянный терем, неуловимо напоминавший Роде родной дом. С террасы открывался прекрасный вид, полюбоваться на который можно было сквозь подзорные трубы и бинокли. Весело было наблюдать за гуляньями внизу по склону. Среди деревьев мелькали маленькие яркие фигурки, взлетали на качелях, играли в горелки и прятки… Прасковья Касьяновна непременно и сама спускалась по склону в лес, где мальчики могли вдоволь нарезвиться. А ещё при ресторане держались катера и моторные лодки, на которых можно было переправиться на другой берег и Болотную площадь. Поездки к Крынкину особенно полюбились Роде и Никите.

Прасковья Касьяновна была очень набожна, её хорошо знали во многих московских монастырях и храмах, встречали, как родную. Однажды, на пасхальной неделе, поехали в Кремль и, помолившись в Успенском соборе, поднялись на звонницу Ивана Великого.

У Роди захватило дух. Москва лежала перед ним как на ладони – где-то там, внизу. Шумливая, разноцветная, хлебосольная и тёплая – словно кустодиевская купчиха в цветастом полушалке… А кругом струилась небесная синева, разбавленная рыхлым пухом облаков. И хотелось взмыть в неё, и всю землю оглядеть с этой высоты! И ноги не держали уже, и, казалось, ещё миг – и оторвутся они от земли!

А что за диво было – перезвон колоколов московских! В Глинском лишь колокола Успенского храма гудели, а тут – все сорок сороков переливались! Никита-то и ухом не вёл – ему вся эта лепота сызмальства родной и обыденной была, а Родя не уставал удивляться, забывая на это время о проказах. Именно Прасковья Касьяновна открыла ему ту Москву, которую он преданно полюбил, которая стала для него второй после Глинского родиной.

Совсем иными бывали дни, проведённые у дяди. Здесь тоже бывал накрыт замечательный обед, но сам Константин Кириллович был неизменно поглощён собой. Он то декламировал стихи свои, или чужие, то рассуждал о передвижниках и театре. И всё-то перескакивал с одного на другое так стремительно, что Родя терял нить его рассуждений. Несколько раз дядя, впрочем, возил его в театр и на выставки, кои с благословения Великого Князя Сергея Александровича, большого ценителя и покровителя искусств, проходили в им же учреждённом Историческом музее. Здесь Родя впервые увидел работы Поленова, Коровина, Левитана и многих других. При этом дядя сердито бранил генерал-губернатора, не считаясь с его вкладом в развитие культурной жизни Москвы. Дядя был большим либералом и сочувственно относился к любым антиправительственным выступлениям. Единственным человеком из царской фамилии, о ком он отзывался с уважением, был Великий Князь Константин Константинович:

– Замечательный решительно поэт, хотя и Романов!

Однажды к дяде пришли какие-то странные люди. О чём-то шептались с ним в коридоре. Затем один из них ушёл, оставив бумажный свёрток, который дядя поспешил спрятать. Другому он дал своё платье, деньги и какой-то адрес. Несмотря на малые лета, Родя догадался, что это – революционеры. Причём скрывающиеся от полиции. А дядя отправил одного из них в некое убежище и взял на хранение их бумаги. Вернее всего, прокламации. Любопытство терзало Родю. Впервые он видел вживую настоящих революционеров, которых так неистово проклинал отец…

– Я надеюсь, ты понимаешь, что не должен рассказывать о том, что видел? – спросил дядя.

Ещё бы Роде не понимать! Никогда он доносчиком не был. За товарищей под лампой стоял, неужто родного дядю выдать? Доносить – бесчестье!

– Вот и молодец! Честь – превыше всего! – пафосно изрёк дядя Котя, потрепав его по плечу.

Через некоторое время недалеко от Кремля был взорван Великий Князь Сергей Александрович, незадолго до того сложивший с себя полномочия генерал-губернатора. Взрыв был слышен в стенах Корпуса. Строевая рота кадет несла почётный караул в Чудовом монастыре у гроба мученика. Рассказывали, что его жена, Великая Княгиня Елизавета, сама по кусочкам собирала его останки, прибежав на место трагедии. В храме она стояла, словно окаменев, пугающе бесслёзная. Опасались даже за её рассудок.

Весть об убийстве Великого Князя потрясла Родю. Великокняжескую чету он видел лишь однажды. Тонкий, до неестественности выпрямленный, гордо держащийся князь с худощавым, продолговатым и, как показалось Роде, страдальческим лицом, и воплощение подлинной женской красоты, из глубины души высвеченной – княгиня… Родя представил её на месте трагедии, и у него, не плакавшего даже в глубоком детстве от боли и обид, выступили слёзы.

А ещё зачем-то вспомнились дядины визитёры. И шевельнулось болезненное подозрение – а если они были связаны с убийцей?.. Всю неделю он ходил подавленный, притихший. Офицер-воспитатель даже осведомился, не болит ли у него что-нибудь.

Болела всего-навсего душа… Среди других кадет он был у гроба несчастного князя, от которого мало что осталось. И раз и навсегда возненавидел террористов и революционеров. Революция – бессмысленная жестокость. Кровь, разрушение и всегда – преступление. Так глубинно осознавала детская душа, и это осознание с летами обратилось в твёрдое убеждение.

У дяди Коти Родя побывал ещё раз. Тогда он застал у Константина Кирилловича незнакомую женщину и, по его смущению, догадался, что это именно та, связи с которой не мог простить дяде отец. Женщина была необычайно хороша собой. Особенно восхитили Родю её густые рыжие локоны, кольцами спадавшие на плечи, покрытые тонкой зеленоватой туникой, в которую она была облачена.

– Это… Это Рива… – пробормотал дядя. И тотчас поправился: – Рива Балтер… Актриса…

Женщина присела в шутливом реверансе и весело улыбнулась:

– Рада познакомиться с вами, Родион Николаевич!

От неё приторно, слишком душно пахло парфюмом. А голос оказался глуховатым, грудным. Она осталась в тот день на обед. Шутила, смеялась, рассказывая какие-то истории из закулисной жизни. А ещё пила много шампанского и курила папиросы через изящный мундштук. Роде хотелось спросить дядю о том, что так нестерпимо жгло его душу последнее время. Неужели он, этот добродушный, весёлый, просвещённый человек поддерживает бессудные и жестокие расправы? Поддерживает убийц?.. Но при Риве задавать подобных вопросов он не мог. Напоследок она поцеловала Родю в щёку, и уже дорогой он оттирал платком след её помады. Эта женщина не понравилась ему. Не понравилась тем, как бесцеремонно и развязно вела себя. Не понравилась манерами, чуждыми миру, в котором вырос Родя. И почему-то стало жаль дядю, который в присутствии этой женщины выглядел не уверенным в себе, довольным жизнью бонвиваном, а её… пажом… Боящимся хозяйского окрика и млеющим от ласкового взгляда. Будто бы даже внешне делался он мельче. Большую власть имела над ним эта рыжая красавица…

Больше он не бывал у дяди, проводя выходные или у Прасковьи Касьяновны или у директора училища, на обед к которому приглашались все кадеты, которые не могли уехать к родным или друзьям.

Тянулись и тянулись бесконечные дни учёбы. Особенно тоскливо бывало по вечерам, когда перед глазами, как наяву, вставал Дом… И уютная мансарда… Хорошо ж было Гаврюшке, сыну Великого Князя Константина! Он, хоть и числился кадетом Московского корпуса, а продолжал себе жить в родном Мраморном дворце, приезжая лишь недели на две – сдавать экзамены.

Сам князь, Главный Начальник Военноучебных Заведений, бывал в стенах Корпуса по долгу службы. Именно он подарил ему бронзовый памятник молодой Императрицы Екатерины Великой, который был установлен в огромном Тронном зале, украшенном гербами всех губерний Российской Империи и царскими портретами в полный рост.

Тронный зал примыкал к помещению первой роты, в которой состояли кадеты младших классов. Он имел в длину шестьдесят метров без единой колонны и арки, а тяжёлый потолок его висел на цепях. Здесь проходили официальные приемы высокопоставленных лиц, парады и балы в день Корпусного праздника.

Корпусный праздник, отмечавшийся двадцать четвёртого ноября был главным в году. На него привозили множество декоративных растений: деревца в кадках, цветы, цветочные гирлянды и прочее. Столовая, спальни, сам Тронный зал превращались в зимние сады. На праздник собирались юнкера Петербургских и Московских Военных училищ, приезжали генералы и офицеры, в разное время учившиеся в этих стенах. Накануне праздника на всенощной в корпусной церкви пел хор Чудова монастыря. Обедню в переполненной церкви служил архиерей. После в Тронном зале проходил церемониальный марш и награждение кадет. Во время обеда бывшим и нынешним Екатерининцам играл оркестр Александровского Военного училища. К столу каждому кадету подавали гуся, фрукты, бутылку мёда и конфеты.

А на следующий день устраивался корпусный бал, на который мечтали попасть многие барышни Первопрестольной. Зимний сад с беседками и гротами, полными сладостей и прохладительных напитков, музыка в исполнении оркестра Московских Гренадёр, промельки белых, воздушных платьев и разрумяненных, прехорошеньких от юности и волнения девичьих лиц – эти вечера, переходившие в ночи, были незабываемы.

Именно здесь, в Тронном зале Родя танцевал свой первый настоящий танец. С очаровательной юной девушкой, в которую в тот момент чувствовал себя почти влюблённым, но которую забыл уже через несколько дней. Нечуткость к музыке не мешала ему неплохо танцевать – выручала природная ловкость и память тела.

Хоть так и не получив золотого галуна на погон, Родя всё же благополучно выдержал выпускной экзамен и, получив благословение Корпуса – серебряную, позолоченную, овальную иконку с выгравированными на её обратной стороне своим именем и надписью «от 1. Московского Императрицы Екатерины II кадетского корпуса), а по ранту – «Спаси и сохрани» – вместе с неразлучным другом Никитой отправился в Михайловское артиллерийское училище. Именно его они избрали для продолжения обучения.

Три года, проведённые в стенах Михайловского, не оставили по себе каких-либо ярких воспоминаний. Любимым предметом Роди здесь стала военная история. Для артиллериста этот предмет казался не столь важным, но было обстоятельство, по которому именно он вызывал особенное внимание юнкеров. Всё дело было в преподавателе, а им был молодой офицер, капитан Сергей Марков, яро ненавидевший формализм и регулярство и всемерно старавшийся пробудить в своих подопечных творческий подход к любой задаче, развить в будущих офицерах воображение и смекалку. Он говорил живо, увлечённо, неожиданно приводя примеры из повседневной жизни, задавая необычные вопросы и тем самым заставляя юнкеров не просто зубрить и исполнять команды, но мыслить.

В качестве своего курса по истории Марков издал «Записки по истории Русской армии. 1856-1891», в которых давал анализ проводившихся в России в XIX веке военных реформ. Немало места было уделено и русско-турецкой войне 1877-1878 гг. При этом капитан затрагивал не только военный анализ событий, но и политическую обстановку, а также причины, вызвавшие войну. Особое внимание он обращал на «самобытные национальные черты нашей армии и русского солдата, гибкие формы боевого порядка, развитие духа». Много-много пометок поставил Родя на полях этого учебника. Взгляды молодого преподавателя были ему в высшей степени близки. Ведь именно это-то и отталкивало его всё время – глупая муштра, лишённая творческого подхода! Да ни один великий полководец не был сухим педантом! Чем испокон веку брала русская армия? Боевым духом, находчивостью, внутренней (не внешне выстроенной) сплочённостью перед лицом врага. Благодаря находчивости и инициативности, малым числом одолевали многократно превосходящего врага, города брали! А находчивости-то вовсе не оставляло места регулярство, парализуя мысль.

Как-то не удержался Родя, высказал со времён кадетства засевшие в голове мысли. Марков слушал со вниманием, и тёмные, зоркие, таящие вспыхивающие в моменты возбуждения огоньки глаза его выражали согласие. Это придало Роде уверенности, и закончил он горячо и уверенно:

– Русская партизанская вольница всегда оказывалась сильнее любого врага! Они по науке воевали, по системе, а мы их системы опрокидывали!

Капитан чуть улыбнулся, постучал пальцами по столу:

– Партизанская вольница, не объединённая единой стратегией, единой волей, осуществляющей верховное руководство, превратится в табор, в ватаги образца Стеньки Разина и Емельки Пугачёва, которые могут превосходно действовать в локальных направлениях, но войны не выиграют никогда. Для войны, Аскольдов, нужна стратегия. А стратегия – наука. Другое дело, что эта наука не имеет права стоять на месте, жить прошлым веком, а должна меняться вместе со временем и даже опережая его. Нужно непрерывное развитие творческой мысли: не только учёт опыта на победах и поражениях, но и проникновение в будущее, создание новых методов и способов в ведении боев и сражений. Стратегия и тактика не могут оставаться неизменными: новое оружие – новая тактика, но и новая тактика – новое оружие. Однако, большая доля правды в ваших словах есть. При пассивном выполнении задач и даже при полумерах невозможен решительный успех; чаще это приводит к неуспеху и лишнему пролитию крови. Инициатива необходима как на верхах командования, так и на всех его ступенях, до самой низшей включительно, – вот, уже и сам капитан взволновался, оседлав любимого конька. Заходил взад-вперёд, энергично жестикулируя. На Японской войне он вдоволь насмотрелся на плоды регулярства, стоившие России поражения и всемирного позора. И с той поры во всех книгах своих и с преподавательских кафедр двух военных училищ и Николаевской академии старался донести до армейской верхушки элементарные истины, достучаться до отравленных тем самым регулярством душ армейской бюрократии и наполнить нужным содержимым души своих учеников. – На верхах командования – когда ставятся задания и проводятся с намерением заставить противника действовать в зависимости от принятых ими решений. На низах – когда инициативой начальников разрушаются планы и намерения противника на тактических участках боя, когда захватываются тактические рубежи, когда противник становится в менее удобное положение и когда это используется для развития успеха. Инициатива – это постановка задач, диктуемых обстановкой в каждый момент боя. Активность – это выполнение этих задач!

– Да ведь это и есть партизанство! – заметил Родя.

Марков остановился, заложил за спину руки:

– Что же, и хорошо! Активное партизанство всегда предпочтительней пассивного регулярства! История нам с вами это показывает! Но отсюда не следует вывода, что всякая партизанская ватага предпочтительнее регулярной армии! Единое командование, единая стратегия наверху при достаточной степени гибкости на низших ступенях – вот, что требуется.

С той поры между Родей и капитаном Марковым сложились добрые отношения, которыми юнкер очень дорожил, видя в своём учителе образчик истинного Офицера, равняясь на него во всём.

Незадолго до выпуска Марков подозвал его к себе:

– Читаете ли вы газеты, Аскольдов?

– Никак нет. Времени не достаёт.

– Очень плохо. Офицер должен иметь широкий кругозор и знать, что происходит в мире. Вот, что теперь происходит в мире?

Родя смутился. Стыдно было признаться, что мысли его были куда как далеки от мира, вращаясь все последние дни вокруг любимого Глинского, по которому стосковалась душа.

– Молчите? Так, вот, я вам скажу, Аскольдов. Мы стоим на пороге войны. И эта война начнётся в самое ближайшее время.

– Вы полагаете, что Германия всё же осмелится на нас напасть?

– Не сомневаюсь. Равно как не сомневаюсь, что вы в этом случае не станете искать покоя в тылу, а отправитесь искать свою синюю птицу на передовую. Другого счастья офицеру не дано, Аскольдов. Наше счастье не в шарканье по паркету, не в тепле семейного очага, а в подвиге! Так что думается мне, что с вами мы ещё свидимся. И не в душном классе нашего училища, а среди дыма и огня. До встречи на войне, господин подпоручик!

Через несколько дней подпоручик Аскольдов покинул стены училища и, на неделю завернув в Москву, отправился, наконец, в родные края, прихватив с собой Никиту и накупив гостинцев сёстрам и матери.


Коляска со скрипом повернула. С этого поворота начинались владения Аскольдовых. Вон, защебетала вдали берёзовая роща, а напротив неё небольшой сосновый лесок. А позади них – ещё невидимый – яблоневый сад, обнесённый старым забором! Каменная кладка в одном месте осыпалась, и через неё легко можно было перемахнуть и, пройдя по тропинке, оказаться прямо у крыльца отчего дома.

Родион покосился на дремлющего товарища, тряхнул за плечо возницу:

– А ну стой!

Мужик попридержал лошадей, остановившись аккурат на взгорье, внизу которого журчал ручеёк. Родион спрыгнул на землю и, как бывало когда-то в детстве, бегом сбежал с пригорка по свежей росистой траве, остановился у ручья. Нагнулся, зачерпнул в ладони ключевой воды, сделал несколько глотков – нет этой воды слаще! Омыл пыльное с дороги лицо. Махнул рукой ожидавшему вознице:

– Езжай без меня дальше! А я – напрямик!

И пошёл, пошёл размашисто, загребая ногами ещё не тронутую косой траву. И хотелось крикнуть на весь Божий мир, но и жаль было нарушать его соборную, святую тишину.

Родион расстегнул мундир, на несколько минут растянулся на траве, вбирая грудью силу земли. Правы были древние, считавшие Землю живым существом. Воистину даёт она силы! Укрепляет усталого, исцеляет больного… Припадали к ней былинные богатыри и, силой этой напитавшись, разили врага… Неужели и впрямь скоро снова придёт топтать русскую землю враг? Не хотелось теперь думать об этом.

Поднялся Родион, пошёл, посасывая сорванную травинку, в звенящее листвой божелесье – заповедную рощу, которой никогда не касался топор. Уже приблизившись к нему, остановился, заслышав плеск. Кто-то купался в омуте. Приблизился Родион и остановился, притаясь за деревьями. И грешно было подсматривать, а и сил не находилось тотчас уйти. Уж больно прекрасна была та, которую он увидел. Какая изумительная белизна и нежность кожи, какая точёная фигура, какая плавность и мягкость движений… А волосы! До самых колен косы размётаны! Платье на берегу оставила и в воду сошла. Юная совсем… Заплескалась, резвясь в прохладной водице.

Крык… Хрустнула предательски ветка под сапогом. И всполошилась прелестная купальщица, углядела его. Спряталась стремительно за камышами, закричала испуганно:

– Уходите! Уходите сейчас же!

А личико-то совсем детское у неё – успел разглядеть. Чистое, нежное.

– Простите! Я не знал, что здесь… кто-то есть! – откликнулся смущённо. – Не бойтесь, пожалуйста, я уже ухожу.

Он, действительно, ушёл, не желая пугать милую девушку. Уходя, споткнулся о торчавший из-под земли корень, чертыхнулся сердито.

И стыдно было, что, как мальчишка какой-то подглядел недолжное, но и весело оттого. И вдруг захотелось непременно вновь эту юную красавицу увидеть. Поговорить с нею. Для чего, зачем – не откликался рассудок, а непререкаемое желание влекло. Решил Родион, к знакомому пролому в стене приближаясь, непременно на другое утро снова к омуту придти. Если судьба, так окажется там она, а нет – так и искать не стоит.

Ловко перемахнув через стену, он не спеша прошёл по тропинке, то и дело оглаживая ладонями стволы раскидистых яблонь, некоторые из которых помнил ещё совсем молоденькими и слабыми. А вот и Дом выглянул из-за раскидистых ветвей. Терем боярский с крылечком резным! Тихо-тихо ещё всё в нём – знать, не ждут гостей в такую рань. Душа исполнилась умиления – как при виде родного любимого человека, с которым долго не виделись. Вздохнув глубоко, Родион отвесил в сторону Дома земной поклон, всей ладонью коснувшись земли:

– Ну, здравствуй, ваше величество Дом!

Застучали копыта лошадей у парадных ворот. И вот уж заморгал Дом очами-ставнями! И раздался младшей сестрички Варюшки крик пронзительный:

– Приехали!!!


Глава 2. Аглая


Она ещё долго таилась, не решаясь выйти из камышовых зарослей, напряжённо вслушивалась в удаляющиеся шаги и, лишь когда они затихли, выбралась на берег и стала поспешно одеваться. И стыдно было, что он увидел её такой, какой разве что мужу одному видеть надлежало, а не удержалась – прыснула и рассмеялась звонко, вспомнив его смущённое:

– Простите! Я не знал, что здесь… кто-то есть!

И как поспешно уходить стал, споткнулся даже, точно сам испугался собственного озорства.

По мелькнувшему за деревьями мундиру угадала Аглая: это барин молодой приехал! И жаль было девичьему любопытству, что не успела рассмотреть, каков он стал из себя. С детства запомнился высокий, сильный мальчик в русых, непокорливых кудрях – необузданным озорством и отвагой своей деревенским шалопутам фору дававший. Хоть и барский сын, а барчуком никто не звал его. Какой уж там барчук! Разве что книжки почитывал да пересказывал разное. С мальчишками в ночное ходил да на дальние омуты, где, по бабкиным сказам, черти водились. Девчонок в такие походы никогда не брали – мужицкое дело. И Аля обижалась. Она-то бы не сомлела, если б и правдой бабкины россказни оказались. Несахарная сиротская после смерти матушки доля многому научила…

Бегом добежала Аглая до деревни. Ещё только пробуждалась она. Ещё только дядька Захар погнал на поле понурое стадо. Прыснуло солнце – залило золотистым светом дорогу, над которой поникли, роняя беззвучные слёзы, серебристые вётлы. У крайней избы на лавке сидела, опершись на клюку, древняя бабка Лукерья.

Никто доподлинно не знал, сколько ей годков. Она служила ещё бабке нынешнего барина. А отец её «воевал Бонапарта». Говаривали старожилы, будто в молодости Лукерья была очень хороша собой, и как будто бы даже роман был меж ней и старым барином. Но что могли помнить они, бывшие в те поры детьми или не родившиеся вовсе? Недолго была Лукерья замужем. Один сынок её сгинул в Крымскую войну, другой помер сам, не успев нажить семейства…

Оканчивала свои дни старуха одиноко. Сельские бабы помогали ей по хозяйству, а барыня назначила ежемесячный пенсион, которого Лукерье хватало с избытком. Ноги её уже слушались плохо, но едва занималась заря, она выходила из дому, садилась на лавку и смотрела слезящимися глазами на дорогу, словно ожидая кого-то. Время от времени заговаривала с прохожими, радуясь, если у кого-то находилось время посидеть подле неё и послушать её рассказы.

Вот и теперь, иссохшая, маленькая, она неподвижно сидела на своём месте и смотрела, смотрела…

Аглая подошла к ней, окликнула:

– Доброе утро, бабушка!

Старуха беззубо улыбнулась, протянула дрожащую руку:

– Ну-ка, зареница моя, приблизься, посиди со мной хоть недолго!

Аля послушно подошла и села рядом:

– Всё-то ты словно ждёшь кого-то, бабушка?

– Жду, милая. Гришу моего жду… Как ушёл он на ту распроклятую войну, так и жду… Вот, по этой дороге уводили его в солдаты… А я следом шла, насмотреться на него пыталась… С той поры всякий день я на эту дорогу смотрю. И жду, что, вот, появится он. Я ведь ни весточки о нём не получила. Что с сыночком моим поделалось. Увели его от меня – только и видела… Иной раз помстится, словно он идёт. Встрепенусь вся – бежать бы навстречу! А оказывается, что это не он вовсе. А нынче я ещё и другую гостью жду… Доколе уж Господь меня с земли-то не отпустит, не призовёт в чертоги свои… Или уж слишком черна я для них… – Лукерья пожевала губами. – Опять тебя давеча мачеха бранила?

Всё-то знала старуха, что в деревне происходило. Всё-то видела и слышала, сидя до захода солнца у дороги. Вся-то жизнь, такая далёкая и чужая ей давно, текла мимо её усталого взора. Вот, и мачехину брань услыхала… Да и чему дивиться? Зычный голос у Катерины Григорьевны – как повысит его, так на всю деревню слыхать. А повышает она его – не приведи Бог часто. С той поры, как отец, десять лет перебыв вдовцом, решил жениться вторично, жизнь Аглаи сильно переменилась. Точь-в-точь, как в сказках, в которых злые мачехи непременно измываются над беззащитными падчерицами.

Никогда раньше, несмотря на сиротство, не чувствовала себя Аля беззащитной. С отцом жили душа в душу, и сызмальства управлялась она по дому и со скотиной. А коли случалось с ребятнёй поиграть, так уж тут постоять за себя умела. А против мачехи – никак. Любил её отец. Да и двоих ребятишек родила она ему уже, и третьего ожидала. То-то утеха была родителю к старости. Словно вторая жизнь началась. Подобрался он, целыми днями работал, мечтая, как подросшие дети станут ему опорой, как унаследуют его трудами накопленное. Души не чаял в них. И уж конечно, в домашних склоках принимал сторону жены, а не Али, а чаще – просто отмалчивался:

– Ваше дело, бабье! А меня не путайте!

И жаль было огорчать его… Ведь столько лет один-одинешенек маялся после матушкиной смерти. Заслужил он позднее счастье своё. А только куда бы Аглае от этого счастья голову спрятать?

– Двум хозяйкам под одной крышей трудно ужиться, – задумчиво произнесла старуха, не дождавшись ответа. И добавила: – Замуж тебе надо, девонька. Так-то.

– Да за кого ж я пойду, бабушка?

– А разве ж не за кого?

Ох, ничего-то не укрывалось от старухиного глаза. Вроде глядит – как не видит. Глаза пеленой слёз затянуты. А на самом деле – за всем следит.

Уже второй годок ходил за Аглаей Тёмка, кузнеца Антипа сын. По серьёзности и основательности нрава не так ходил, не для шалости, как Стёпка-гармонист за Анюткой, а замуж звал. Кивни ему только, и зараз бы сватов прислал, и хоть завтра под венец. Но не решалась Аля.

– Кузнец – человек важный. А Артёмушка – парень с головой. Ты бы за ним как за стеной каменной была, – словно мысли читала Лукерья.

– Так и мачеха хочет, чтобы я шла за него. От меня избавиться…

– А ты что же? Или не люб он тебе?

– Не знаю… – растерялась Аля. – Хороший он, добрый… А только как понять, бабушка, любовь ли это или так?

Старуха еле слышно рассмеялась:

– О таком, милая, не спрашивают. Когда она приходит, так никаких вопросов не бывает. Вертит она сердечком так и сяк, а ты и рвёшься супротив, а подчиняешься. Хозяйкой она тебе делается, а ты у ней крепостной бессловесной…

– Сегодня молодой барин приехал, – зачем-то сказала Аглая.

– Никак видела?

– Мельком… – смутилась Аля. – В роще…

– Красив ли?

– Не рассмотрела, бабушка.

– Старый барин хорош был собой… – вздохнула старуха. – Так хорош, что только воду с лица пить да любоваться… – она качнула головой, словно отгоняя призрачное воспоминание своей уже никому не памятной молодости. – Значит, не любишь…

– Кого? – не сразу поняла Аглая.

– Артёмушку. Тогда терпи, девонька. Много тебе терпеть придётся.

– Я к тебе, бабушка, жить перейду. Буду ходить за тобой. Не прогонишь?

– Я-то не прогоню, да, вот, только ты ко мне не перейдёшь.

– Почему?

– Батюшка твой огорчится, а ты его огорчать пожалеешь.

А верно ли, что огорчится? Может, только вздохнёт облегчённо – прекратятся в доме бесконечные ссоры. Да нет… Куда уж идти… Мачехе рожать скоро, и малыши ещё совсем крохи. Ведь нужно же и за ними следить, и за домом, и за скотиной… И об отце заботиться. Куда уж мачехе одной без Алиных умелых рук… Не дай Бог стрясётся что – не простила бы себе Аглая.

– Права ты, бабушка. Не могу я их одних оставить. Разве что поплакаться к тебе приходить буду…

Лукерья вдруг вздрогнула, всматриваясь в утекающую за горизонт дорогу:

– Как на Гришу моего похож…

По дороге шёл невысокий, худощавый человек с длинными до плеч волосами и чемоданом в руке.

– Только у Гриши узелок был махонький, а сапог не было…

– Да ведь это Серёжа! – воскликнула Аля, с удивлением узнав старшего брата, учившегося в московском Университете. Кинулась к нему опрометью, разом забыв о размолвках с мачехой и прочих горестях: – Серёжа! – и через миг уже висла у него на шее. А он что-то бормотал растерянно: то ли дивился, как похорошела сестра за этот год, то ли пытался объяснить свой столь неожиданный приезд. А, вернее, как бывало с ним всегда, когда он волновался, разом говорил о нескольких предметах, путаясь в словах и сбиваясь с мысли. Впрочем, какая важность была, что именно он говорил! Главное, что не забыл в Москве родной дом, что приехал!


Глава 3. Не от мира сего


Что такое боль, он узнал очень рано. Узнал, когда не стало матери. Но та боль, пережитая в далёком детстве, успела позабыться, и теперь эта, новая, постигалась с неведомой прежде остротой.

Никакая физическая, даже нетерпимая, самая сильная боль не может сравниться с болью души. Ни одна рана тела не терзает так, как рана душевная. А душу мало что ранит так глубоко и страшно, как предательство. Предательство близких. Хотя иных предательств и нет. Чужой предать не может. Только близкий. Кому веришь. Кого любишь. И один только стон остаётся тогда: за что? Зачем?

А, может, просто сам виноват… Просто негоден оказался к этой непонятной, беспощадной, бесчестной жизни? Негоден… С самого рождения… Когда бабка-повитуха сказала матери, что младенчик слаб и нежилец. А он почему-то выжил. Только первые годы свои был так слаб и болезнен, что почти не ходил. Сверстники играли и резвились, а Серёжа мог лишь завидовать им. Он, и чувствуя себя лучше, не выходил к ним. Дети жестоки и не прощают слабости. Да к тому обладал он печальным умением набить себе шишку даже на самом ровном месте. И за что так природа тешилась?..

Тем не менее, уже в самом раннем возрасте Серёжа начал проявлять большие способности к учению. В то время, когда другие дети ещё едва ли способны сложить букву с буквой, он бойко читал и умел писать. Барыня Анна Евграфовна, бывшая крёстной Серёжи, узнав о его способностях, приняла в нём самое живое и деятельное участие.

Дни напролёт Серёжа проводил в господском доме, в библиотеке, в которой разрешалось ему брать любые книги. Анна Евграфовна самолично занималась с ним иностранными языками и музыкой. Материнская нежность её и забота действовали на болезненного мальчика, как солнечный луч на цветок. С её мягкого голоса он легко запоминал различные английские, французские, немецкие выражения, а так же многое другое, что с такой щедростью рассказывала она. А что за счастье было играть с нею в четыре руки! Когда она сидела рядом и ласково улыбалась… А под конец матерински целовала в лоб:

– Если б у моих детей была хоть десятая доля твоих способностей и прилежания!..

Пару раз даже сам барин изволил проэкзаменовать Серёжу, задав несколько вопросов из области истории и точных наук, и был удивлён, получив правильные ответы на все:

– И впрямь золотая голова! Родьке бы такую…

– Ты будешь учёным, – уверенно говорила Анна Евграфовна. – Может, новый Ломоносов из тебя вырастет. Только бы окрепнуть тебе маленько. Для наук тоже силы нужны. И немалые.

Её заботами он, действительно, окреп, оживился. Но так и оставался одинок, не умея найти общего языка со сверстниками и предпочитая их обществу учение. Он сам, без помощи крёстной, выучил итальянский язык. Сам, изучая том за томом, добрался до сочинений Гессе, Манна, Карлейля и, хотя не всегда понимал написанное, а всё-таки что-то выхватывал из него, складывая в памяти. Увидев у него как-то одну из подобных книг, барин только развёл руками:

– В твои годы, юноша, «Робинзона Крузо» впору читать!

«Робинзона» он прочёл давно. Но, мало впечатлённый им, углубился в чтение Толстого, Тургенева и, наконец, Достоевского, чьи произведения потрясли его до глубины души, доводя до слёз. Анна Евграфовна даже опасалась, что столь тяжёлые книги могут дурно сказаться на нервах впечатлительного мальчика. Он и в самом деле не мог помногу читать Достоевского, Гюго, Диккенса и сродных им авторов, буквально заболевая от слишком сильного погружения в горькую атмосферу их произведений.

Серёжа рос немногословным и замкнутым. Дичился чужих людей. Даже присутствие кого-то из детей крёстной стесняло его. Особенно – старшей дочери Ольги. Ольга очень походила характером на отца. Такая же строгая и сдержанная. Подчёркнуто взрослая. Она увлекалась живописью и часто уходила в сад на этюды, где просиживала часами, сосредоточенно выводя на бумаге избранные пейзажи. Иногда она делала карандашные наброски в альбоме. Садилась, где придётся, и быстро набрасывала эскизы. Однажды Ольга зашла в библиотеку и, заметив Серёжу, неожиданно велела:

– Сиди так и не двигайся!

Серёжа покорно замер, и барышня принялась за работу. Лицо её заливал румянец, она покусывала нижнюю губу, то и дело окидывала взглядом полководца на поле брани замершего перед ней «натурщика». Наконец, махнула рукой:

– Всё! Готово! – и показала рисунок, на котором Серёжа увидел хрупкого, задумчивого мальчика, склонившегося над книгой – себя самого.

– Нравится? – спросила Ольга, заметно довольная собственной работой.

Серёжа, всегда с трудом справлявшийся с волнением, пробормотал что-то мало разборчивое, но принятое за одобрение.

– Тогда дарю! Смотри не потеряй! – с этими словами барышня вырвала лист из альбома и протянула ему.

Рисунок Сергей хранил со всей бережностью, как реликвию. Самой же Ольгой он тайно любовался, когда она работала. В эти моменты её от природы не очень красивое лицо дышало вдохновением и становилось очаровательно. Он наблюдал за ней, укрывшись где-нибудь так, чтобы она, чего доброго, не заметила его. Отчего-то ему казалось, что если заметит, то непременно засмеёт, надумает себе что-нибудь этакое, расскажет барыне…

По счастью, увлечённая работой Ольга никогда не замечала его. Зато иногда оказывала честь, показывая свои лучшие работы. С одной стороны, Серёжа был счастлив тому, что она показывает их ему, интересуется мнением, а с другой – страшно боялся сказать что-нибудь невпопад. И снова сбивался от смущения, снова говорил невнятно. И напряжённо следил за выражением её лица: не омрачится ли? Не усмехнётся ли? Но она не смеялась. А слушала внимательно, и это ободряло. И, в конце концов, Серёжа научился преодолевать стеснительность и говорить с нею свободно и ровно. И, осознав это, мысленно поблагодарил её. За её терпеливость и чуткость. Позже, перед самой разлукой Ольга подарила ему свой автопортрет с дарственной надписью: «Первому и незаменимому критику моих работ…» Эту реликвию Сергей хранил ещё более ревностно, хотя свой портрет у юной художницы получился много хуже, нежели его…

Разлука пришла не вдруг. Ещё задолго прежде говорила крёстная:

– Вот, в возраст войдёшь – отправлю тебя в Москву, в Университет. С твоей золотой головкой ты многое сможешь сделать.

И учитель Надёжин, помогавший ему в освоении наук, то же твердил:

– С такой головой – хоть теперь в Университет! Первым бы учеником был!

Москва… Университет… И манили слова эти, но и страх брал. Как же? Одному? В чужом городе?

Золотая голова… Приятно было похвалу такую слышать. Да только это золото отдал бы он за ту беззаботную жизнь, какой жили его сверстники. Золото слишком тяжело для слабых плеч. Знания и мысли переполняли голову, и от этого не было ей, многострадальной, покоя. Терзали её то и дело боли. И никакие отвары и снадобья не могли утишить их.

К моменту вхождения в возраст Серёжа уже окончательно свыкся с мыслью о скором отъезде в Первопрестольную. На первых порах поехал с ним сам Алексей Васильевич Надёжин. Сказался, будто по делам и давненько не проведывал старых знакомых, но Сергей чувствовал, что учитель решился на эту поездку по расположению к нему. А, может, и барыня попросила помочь. Хоть и не ребёнок он был, а по неопытности и впервые в Москве мог легко в неприятную историю попасть.

С собой Анна Евграфовна дала Сергею рекомендательное письмо к своей доброй приятельнице с тем, чтобы та помогла ему наняться в какой-нибудь дом репетиром по иностранным языкам, тремя из которых он успел овладеть в совершенстве.

Поначалу всё складывалось как нельзя более удачно. Экзамены Сергей выдержал блестяще. Не без помощи Надёжина нашёл и жилище: маленькую комнатушку в квартире какой-то старой вдовы, кроме того сдававшей молодому художнику просторную гостиную, в которой тот жил и работал.

Художника звали Степан Антоныч Пряшников. Было ему чуть за двадцать, и весь он лучился здоровьем и жизнелюбием. Высокий, жилистый, он своей смуглостью и чернокудростью немного напоминал цыгана. Степан любил жизнь во всех её проявлениях. Отдавал дань хорошему вину и обильной пище, на которую, правда, далеко не всегда имел довольно средств. Не оставался равнодушным и к хорошеньким женщинам, немало которых бывало в его мастерской в качестве натурщиц. Любил он и хорошую шутку, и добрую песню. Страстный во всех своих проявлениях, он ненавидел лишь рутину и скуку, развеять которую знал массу вернейших способов.

Несмотря на совершенную противоположность характеров, Сергей неожиданно легко сошёлся с художником, сдружился с ним. Быть может, помогла открытость последнего. Его неподдельная искренность во всём. Распахнутость всему миру. От таких людей не ждёшь подвоха, удара в спину. Они могут в лицо наговорить разного сгоряча, но быстро остынут, и никогда не поставят подножку.

Поначалу Сергей жил на деньги, присылаемые из дома отцом, но вскоре ему повезло: удалось устроиться репетитором французского и английского языков при двух ленивых недорослях из благородного семейства. Недоросли, разумеется, не желали слушать робкого и мягкого учителя, совсем недавно бывшего столь же юным, сколь и они, но жалование их мамаша платила исправно. И за это можно было перетерпеть все неудовольствия, доставляемые сорванцами.

Жалование было небольшим. Видимо, у семейства Голубицких финансовые дела обстояли скверно, и потому они ухватились за возможность обучения детей за умеренную плату. Молодой студент, крестьянский сын не мог претендовать на большее. А его знания, согласно рекомендациям, нисколько не уступали знаниям более образованных и опытных преподавателей.

Всё шло хорошо целый год, пока из Феодосии, где она дотоле гостила у родни, не возвратилась старшая дочь Голубицких Лара… О ней Сергей знал лишь, что семнадцати лет она вышла замуж за какого-то офицера наперекор родительской воле, и что сам офицер через полгода после свадьбы трагически погиб.

Лара, однако же, не производила впечатления убитой горем вдовы, несколько месяцев назад лишившейся любимого супруга. Одетая по последней моде, изящная, насмешливая…

Она неожиданно вошла в комнату, где Сергей занимался с мальчиками, и, увидев её на пороге, он от неожиданности уронил книгу, покраснел, растерялся, пытаясь одновременно поднять её и приветствовать Ларису Евгеньевну. А она рассмеялась, обнажив свои ровные зубы. Позвала братьев:

– Бросайте вашу зубрёжку! Идите лучше посмотрите, что я вам привезла!

Мальчики молниеносно выскочили из комнаты, не обращая внимания на своего учителя.

Сергей почувствовал обидный укол. И сказал Ларе с укоризной:

– Зачем же вы это делаете?

– Что? – пожала плечами она.

– Зачем вы учите братьев такому отношению к занятиям? Они же дети, они ещё не могут понимать сами… Но вы же… Взрослая…

По губам Лары пробежала непонятная усмешка. Она прошла в комнату, бросила на стол свою огромную, тёмно-синюю шляпу, украшенную пышными лентами, расположилась в кресле и некоторое время с любопытством разглядывала стоящего перед ней Сергея.

– А сколько вам лет, господин учитель? – полюбопытствовала с иронией.

Сергей отвёл глаза. Конечно, сейчас эта спесивая юная барынька постарается поставить его на место. Показать своё мнимое превосходство. Она же – хозяйская дочь! А он – кто?

– Вы что, обиделись? – спросила она, словно перехватив его взгляд. – Не обижайтесь, пожалуйста. Я лишь хотела удивиться, как можно заниматься всеми этими скучными науками, когда вокруг, – широкий развод рук, – такая огромная, такая прекрасная жизнь! Целый мир! И как же можно сидеть над книгами, когда тебе двадцать, когда так много интересного и нового кругом! Считайте, что я вам выражаю восхищение! Заниматься науками вместо того, чтобы радоваться жизни, это подвиг!

– Нет, Лариса Евгеньевна, – отозвался Сергей. – Это нормальная жизнь человека, который в отличие от светских щёголей и щеголих не может себе позволить проводить жизнь в безделии.

– А вы хотели бы?

– Нет, не хотел бы. Ведь это скучно.

– Вы полагаете, что и мне скучно?

– Я в этом уверен, – неожиданно для самого себя ответил Сергей.

Лара сняла тонкие, сетчатые перчатки, заметила:

– Странный вы человек. Жаль, что такой учитель достался моим братьям, а не мне. Хотя – ваше счастье.

– Отчего же?

– Оттого, что мои братья в сравнении со мной ангелы. А от меня вы, пожалуй, сбежали бы, милый странный человек.

Сергей немного смутился от странного её обращения. Ему хотелось, чтобы она скорее ушла вслед за братьями, но она не спешила. Размышляла о чём-то. Сергею подумалось, что Степан, вероятно, был бы счастлив написать её портрет. Что-то было необычное, неуловимо влекущее в её лице. Насмешливом и одновременно таящем какую-то печаль, временами тенью прорывающуюся сквозь маску весёлости.

– Зачем же вы всё стоите? Садитесь рядом… Вы спиной к окну стоите, и мне вашего лица не видно.

– Зачем вам, Лариса Евгеньевна, моё лицо видеть? Оно не столь привлекательно, сколь ваше.

– О! Вы, оказывается, умеете говорить комплименты! – Лара встала и, слегка покачиваясь, будто танцуя, приблизилась к Сергею. – Что же, тогда я подойду к вам. Нет, всё-таки жаль, что я уже выросла из лет моих братьев! Кто знает, может, вам бы удалось научить меня чему-то такому, отчего моя жизнь была бы иной.

– Вряд ли я смог бы научить вас чему-то жизненному… Я слишком мало знаю жизнь сам.

– Жизнь – единственная наука, которую необязательно знать, чтобы научить… Вы сказали, что уверены в том, что мне скучно. Вы угадали. Мне смертельно скучно! Если бы у меня были деньги, то я бы уехала куда-нибудь! В другую страну, потом в третью, в четвёртую… Стран на земле много, и они бы дали необходимое разнообразие. Но мой муж ничего не оставил мне, кроме карточных долгов… – Лара хмыкнула. – Что вы так смотрите? Ищите во мне горя по утраченному мужу? Не ищите… Знаете, мне был очень противен родительский дом. Просто потому, что за семнадцать лет он мне опостылел. А ещё мне был страшно противен старый индюк, которому мой милый папочка меня просватал, польстившись на его миллионы. У меня был выбор. Сбежать с моим красавцем-гусаром или сбежать с театральной труппой… Я выбрала первое. Спросите, почему?

– Не спрошу.

– Вам не интересно?

– Я не понимаю, зачем вы это рассказываете мне.

– Считайте, что у меня сегодня такая блажь. Так вот, театр казался мне слишком мал и тесен. Жизнь неизмеримо больше! В ней гораздо больше ролей можно сыграть!

– К чему играть что-то?

– Потому что иначе скучно! Ах, Боже мой, как скучно! – Лара взмахнула руками. – Вдобавок театр мой наречённый ещё простил бы мне, но побега с мужчиной…

– Значит, вы не любили его?

– Кого?

– Мужа…

– Я была увлечена… Он был настойчив, горяч… Я ведь не предполагала, что уже через месяц такая же настойчивость и горячность будет обращена к другим. И эти другие также будут полагать себя единственными. Впрочем, я ни о чём не жалею. Это было… забавное приключение. Которое дало мне независимость.

Нет, она не просто скучала. А больше. Где-то в глубине души очень несчастлива была. Только сама себе в том признаться боялась. Сергею стало жаль Лару. Ему представилось, что своего гусара она, в самом деле, любила, потому и бежала с ним. А он посмеялся над этой девичьей любовью, презрел её, оскорбил, растоптал, унизил. И чтобы боли этой не признать, она, гордая, пытается себя представить такой, какой быть не может. Играет роль в театре под названием Жизнь.

– А вы всё молчите… – теперь уже она стояла спиной к окну. – Вы всегда столь немногословны?

– Всегда… – отрывисто отозвался Сергей.

– Я скажу мальчикам, чтобы они были внимательны к вашим урокам… Я сама буду следить за ними. При мне они не посмеют вести себя недолжным образом.

Она сдержала слово и с того дня приходила на каждый урок, щедро раздавая подзатыльники маленьким лоботрясам, которые вскоре приучились вести себя прилежно. Время от времени Сергей встречался с Ларой глазами и всё отчётливее понимал, что эта женщина начинает притягивать его, завораживать. Ему хотелось говорить с нею вновь, но она не оставалась с ним наедине… Зато наезжали к ней молодые щёголи, и с ними она пила чай в гостиной, либо уезжала куда-то. Смеясь, благосклонно принимая их ухаживания. Это болезненно уязвляло Сергея. И он втайне тосковал и уже жалел, что попал в этот дом.

Но однажды зимой в квартире раздался звонок… И хозяйка сообщила изумлённому Сергею, что его спрашивает молодая дама.

Предстал перед ней – худо и наспех одетый, едва пригладив волосы, взволнованный неожиданным её визитом. Смущённо провёл в комнату:

– Вы простите великодушно… Не прибрано… А я сейчас… чаю…

– Нет-нет, не стоит! – остановила его Лара, присаживаясь на край стула и озирая убогое жилище. Румяная от мороза, в алом полушубке, отороченном мехом, в шапочке навроде кубанки, повязанной поверх пуховым платком – она была ещё прелестнее обычного! – Что же вы не поможете мне шубу снять? – а сама уже платочек развязывала.

Бросился к ней, извиняясь за нерасторопность. Она рассмеялась звонко, как бы невзначай коснулась его плеча.

– Удивлены?

– Удивлён, – честно признался Сергей.

– А я, вот, вспомнила, что, рассказав вам про себя так много, вовсе не поинтересовалась вашей жизнью. Может быть, вы расскажете мне? Про себя? Вы странный человек, мне хочется узнать о вас больше…

Почему-то эти слова задели его.

– Я, Лариса Евгеньевна, не причудливый зверь, с которым иногда забавно возиться от скуки…

Она посмотрела на него удивлённо, взмахнула длинными ресницами:

– Опять обиделись? И что за манера! А я-то думала, вы мне обрадуетесь…

И вздохнула. И сразу Сергей себя виноватым почувствовал. Он ведь, и в самом деле, рад был ей. Как виденью небесному рад…

– Простите… Да мне, признаться, нечего о себе рассказывать. Я занимался тем, что вы так презираете: науками. Перед вами всего-навсего книжный червь.

– Неужели даже книги вы читали – только скучные?

– Отчего же? Я читал и романы. И стихи.

– Стихи? Стихи я люблю. Мы с Жоржем и Кларой часто ездим на поэтические вечера… Сейчас так много прекрасных поэтов! Бальмонт, Брюсов, Блок… И их стихи… Так необычно! Так будоражит кровь!

– Стихи современных поэтов будоражат низменное в человеке. Поэзия – язык вышних. И обращён он может быть только к душе. А всё прочее кощунство… А к душе модные поэты не обращаются. Только к животному инстинкту.

– Инстинкты естественны.

– Возможно. Но слепо подчиняясь им, подменяя ими то высокое, что ещё сохранилось в душах, человек унижает себя, низводит до зверя. Поэзия – язык небес. И нельзя низводить его на грешную землю.

– В следующий раз поедете со мной на поэтический вечер… Выскажетесь там! Думаю, у вас найдётся немало оппонентов.

– Их мнение мне безразлично, и говорить перед ними мне не о чем.

– А передо мной – есть, о чём?

– Перед вами – да.

– Значит, я вам небезразлична?

Сергей промолчал. Зачем эта женщина пришла? Посмеяться? Развеять скуку живой игрушкой? Только душу выматывает…

– Выходит, вы хорошо знаете современную поэзию?

– Я, вообще, достаточно неплохо знаю литературу.

– И она вам не нравится?

– Увы.

– А что же вам нравится? Я хочу, чтобы вы мне прочли! Прочтите самое любимое. Поэзию небес прочтите!

И он прочёл, на удивление не забыв и не спутав строк:


– Не плоть, а дух растлился в наши дни,

И человек отчаянно тоскует…

Он к свету рвется из ночной тени

И, свет обретши, ропщет и бунтует.


Безверием палим и иссушен,

Невыносимое он днесь выносит…

И сознает свою погибель он,

И жаждет веры… но о ней не просит…


Не скажет ввек, с молитвой и слезой,

Как ни скорбит перед замкнутой дверью:

«Впусти меня!– Я верю, боже мой!

Приди на помощь моему неверью!..1


Лара помолчала, затем поднялась и, подойдя к Сергею, вновь коснулась его плеча, произнесла тихо:

– Вы правы… Это… лучше… выше…

– Но вы опять поедете в салон, где читают стихи, не являющиеся поэзией?

– Поеду, конечно.

– Зачем?

– Потому что там весело… – Лара пожала плечами и снова села на стул. – А про себя так и не рассказали… Неужели в вашей жизни не было ничего, о чём бы стоило вспомнить?

– Вспомнить – возможно. Но рассказать… То, что дорого мне, вряд ли будет вами сочтено весёлым и интересным.

– А были ли вы влюблены, господин учитель?

– Да… был… – не сразу ответил Сергей.

– Кто же она была?

– Загадка, которую я не могу постичь…

В этом миг дверь отворилась, и на пороге возник взъёрошенный, перепачканный красками Степан. Увидев Лару, он отвесил ей низкий поклон:

– Прошу покорнейше извинить! Я не знал, что мой друг не один!

Сергей представил Пряшникова и Лару друг другу. Раскланявшись ещё раз, Степан лукаво спросил:

– А не позволит ли божественная Лара запечатлеть свой неземной облик на холсте?

– С удовольствием… Но только как-нибудь в другой раз. Теперь мне уже пора.

И исчезла гостья негаданная. Только шлейф тонких, чуть терпковатых духов остался напоминанием, что она не во сне приходила под этот кров. Хозяйка покачала вслед головой:

– Экая барынька! Соболя-то какие, соболя!

– Прости, брат, что помешал… – извинился Степан. – Это что, она, да? Дочка хозяйская?

– Да, это Лара, – отозвался Сергей, невольно проводя рукой по спинке стула, о которую только что опиралась она.

– Хороша бестия, – кивнул Пряшников, раскуривая трубку. – Только послушай дружеского совета: держись от неё подальше.

Сергей вспыхнул. Столь бесцеремонное вторжение в его личную жизнь показалось почти оскорбительным. Бросил раздражённо:

– Я, кажется, не спрашивал твоих советов!

Степан усмехнулся:

– Да не кипятись, горячка. Я ж не в обиду тебе. Знаю, что говорю. Я-то их брата повидал!

– Ты ничего о ней не знаешь!

– Ты прав, – спокойно кивнул Пряшников. – Зато тебя я знаю.

– Вот как?

– Послушай, ты, конечно, пошлёшь меня ко всем чертям с моими советами, я понимаю. Но всё-таки послушай, что я тебе скажу. Послушай спокойно и не оскорбляйся. Ты, Серёжа, мне друг, а потому не предупредить тебя я не могу.

Сергей почувствовал усталость от волнения и, присев на край постели, приготовился слушать. Степан поскрёб курчавую бородку:

– Серёжа, такие женщины, как твоя Лара, могут быть прекрасны и замечательны, но они не созданы для тихой домашней жизни. Тебе нужна женщина, которая бы любила тебя и жалела, заботилась бы о тебе, создавала уют в твоём доме, растила ваших детей. Жена-мать. Жена-друг. Которой крылья даны не для того, чтобы парить всю жизнь по свету в поисках самой себя, а чтобы беречь очаг и укрывать ими близких. Понимаешь ли, что я тебе говорю? А Лара никогда не станет такой. Изведёшься ты рядом с такой женщиной. Заработаешь себе нервную горячку или что-нибудь подобное. Поэтому послушайся доброго совета, не гляди в её сторону.

– А ты?

– Что – я?

– Тебе бы такая женщина подошла?

– Мне, как и любому нормальному мужчине, нужна жена, а не райская птица. Но для меня все эти Лары не опасны.

– Почему же так?

– Потому что меня им не окрутить, – Степан самодовольно улыбнулся. – Сходить с ума по женщине – это не для меня. Женщину можно боготворить, но – рассудок свой я оставлю при себе. Пригодится! А, вот, ты не выдержишь. Зачарует тебя эта райская пташка своим голоском. Помнишь, что ли, как оно в сказках наших? Добро, коли живой от таких птах бедолага уходит. Испепелит она тебя, дотла сожжёт.

Сергей тряхнул головой:

– Вздор какой-то! С чего ты, вообще, взял, что я питаю какие-то чувства к Ларе! Нас слишком много разделяет с ней! И всё это… вздор… вздор! И не говори со мной больше об этом!

– Воля твоя, – пожал плечами Пряшников.

А на другой день он видел её вновь…

Был канун Рождества, и вся Москва принарядилась к празднику, бойко шла праздничная торговля, пахло апельсинами, хвоей и ещё чем-то душистым, веселящим душу. Сновал народ, тащил коробки и свёртки, кульки с конфетами, пастилами, заливными орехами и прочими сластями. Проносились, взметая снежную пыль, сани разных фасонов… Светились праздничные витрины, к которым липли дети, любуясь на выставленные в них игрушки… А ещё мелькали кругом – разряженные, как генералы на параде, ели…

Рождество! В радостный этот праздник на Сергея отчего-то находила тоска. Так повелось с детства. В праздничные дни он особенно горько ощущал своё одиночество и неопределённость своего положения. Проводивший большую часть время в барском доме, воспитанный барыней-крёстной, он чувствовал себя чужаком в родном доме, рядом с родным отцом. И в то же время в барском доме он, при всей доброте к нему барыни, оставался всё же – сыном простого мужика, сиротой, милостиво привеченным господами. Эта грань не могла исчезнуть. И хотя ни крёстная, ни даже барин никогда никоим образом не напоминали ему о его месте, он не забывал его. А в праздники ощущал особенно резко. Праздник господа отмечали семьёй. А Серёжа не был членом её. Ему дарили прекрасный, с любовью выбранный подарок, его, как и других крестьянских ребят, приглашали на детский утренник, но на господский праздник допущен он не бывал. А в родном доме было ему нестерпимо тоскливо…

Лишь однажды, в последний год его жизни в Глинском, барыня нарушила обычай и пригласила Серёжу на праздник, на котором были также учитель Надёжин с женой. И это было самое счастливое Рождество. И за него Сергей был благодарен крёстной не меньше, чем за все о нём заботы. Правда, даже толком поужинать за праздничным столом не удалось. Слишком стеснялся Серёжа, что манеры его не таковы, как принято в благородном обществе. Слишком боялся по вечному «везению» своему что-нибудь обронить, разбить. Но барыня смотрела ласково, и Ольга – тоже. И сестра крёстной, Марья Евграфовна. И от этих трёх взглядов сердечных, ободряющих – так светло и хорошо было на сердце…

А на это Рождество Сергей был приглашён к своему университетскому наставнику, профессору Кромиади и его дочери Лидии. Подобный визит требовал подарка, и в поисках оного он отправился блуждать по улицам Первопрестольной, несмотря на мороз и нараставшую метель. К сумеркам, продрогнув до костей в худой своей шубе, Сергей всё-таки подыскал не очень дорогую, но весьма симпатичную музыкальную шкатулку, играющую «Оду к радости», «Коль славен» и «Лучинушку» для Лидии Аристарховны.

Он уже возвращался домой, когда увидел Лару. Вернее не её, а единый только промельк в снежном безумии. Вернее, не столько увидел, а услышал. Голос её. Смех заливистый. Как виденье пронеслось. Тройка коней, лёгкие, быстрые сани, а в них – она… И двое с нею. Один – военный… Обнимал её за плечи, склонялся к ней… А она – смеялась! Как-то дурно смеялась…

И кольнуло болезненно под самое сердце. Остановился в оцепенении, глядя вслед тройке, и едва не выронил шкатулку. Ничего-то ещё не было между ним и этой женщиной, а уже терзала она его, мытарила безвинно душу. И не то от ветра, не то от горечи набежала пелена на глаза.

Следующий вечер, проведённый в обществе Аристарха Платоновича и его дочери, немного рассеял его тоску, отвлёк от больного и томящего. Снова окутало той ласковой теплотой, как на минувшее Рождество в Глинском. От неспешного говора старого профессора, от участливого взора его дочери. Лидии едва исполнилось восемнадцать, но уже была в ней несвойственная этим летам основательность, серьёзность, рассудительность. Всполошилась, едва он порог переступил:

– Да что это за шуба на вас? Ведь она же совсем-совсем холодная!

И не было в этом возгласе снисходительности богатства к бедности, а одно лишь живое до испуга беспокойство:

– Вы же простудитесь! Никак нельзя в такой шубе!

И уже несла откуда-то – другую. Ношеную, но ещё весьма приличную и, главное, тёплую:

– Вот, носите, пока не справите новой! Это кузена Николя. Он давно в Петербурге живёт, а вещи кое-какие бросил у нас.

У других подобное требование могло бы выйти унизительным, но Лидия Аристарховна была исполнена такой горячей заботой, таким негодованием на холодную шубу гостя, что обидеться было невозможно. Всё же Сергей стал отнекиваться, уверяя, что ему вовсе не холодно. Тогда старый профессор засмеялся и махнул рукой:

– Берите, Сергей Игнатьич, берите. Не то она на вас эту шубу, пожалуй, силой наденет, либо за вами следом пойдёт вовсе без шубы, пока не убедит. Если ей что в голову втемяшилось, так уж сражаться бесполезно.

А потом весь вечер хлопотала Лидия, как бы получше угостить отца и гостя. Сама она окончила Алфёровскую гимназию и курсы стенографисток, работала, прекрасно разбиралась в литературе, благодаря филологу-отцу. При этом в ней не было ничего от эмансипе, тех жутких девиц, словно нарочно уродующих свой облик и бравирующих грубостью, которые с важным видом ходили на новомодные курсы и бредили революцией. Зато был уют. И теплота, сочетавшаяся с решительностью и твёрдостью. Может быть, немного не доставало мягкости и застенчивости, столь идущих юным девушкам…

На зимние праздники Сергей был предоставлен себе. Голубицкие вместе с детьми отбыли на три недели за границу и возвратились лишь к концу января. Через несколько дней Сергей навестил своих подопечных. Его встретила Лара, удивившая разительной переменой своего облика. В это день она была одета в простенькое серовато-зелёное платьице, личико её не тронуто было румянами и помадами, а волосы убраны просто и безыскусно. Совсем девочка ещё! – поразился Сергей. А в глазах – обида. И тоже – как будто детская.

– Почему вы не приходили всё это время? Ведь я вас ждала…

Как огнём полыхнуло в груди от этих слов. Она – ждала!..

– Я присылал открытку… Поздравительную…

– А я ждала вас, – повторила Лара.

– Для чего вы ждали меня, Лариса Евгеньевна? Разве у вас мало друзей, с которыми вы могли весело провести это время?

– Они не друзья.

– А кто же?

– Так… – Лара неопределённо повела рукой. – Прохожие, провожатые… Случайные

– Так зачем же вы ждали меня?

– Наверное, для того, чтобы продолжить наш спор о поэзии, – грустно откликнулась Лара. – Что вы делали всё это время, милый странный человек?

– Я… читал… – неуверенно ответил Сергей.

– Расскажите?

– О чём?

– О том, что читали? Я сама не люблю читать. А слушать – люблю…

– Расскажу, если прикажете. Но после урока…

– Какой же вы скучный! – взмахнула руками Лара. – Что же, ступайте к моим братьям. А я сегодня не расположена присутствовать на уроке.

Сергею показалось, что он невольно обидел Лару. Стало совестно, но он не знал, как исправить положение. А она – ушла…

После урока он неуверенно отправился к её комнате. Дверь в неё была приоткрыта, и Сергей увидел Лару, разговаривающую с неким пожилым господином. Последний ходил вокруг неё, что-то страстно говорил, целовал её руки выше запястий… А она не противилась, принимала назойливые ухаживания с выражением снисходительным, но, как показалось Сергею, почти брезгливым. Он быстро отошёл от двери, но Лара успела заметить его. Нагнала уже в гостиной и, желая удержать, порывисто схватила за руку. От прикосновений её пальцев к своей ладони Сергей вздрогнул, обернулся, спросил страдальчески:

– Что вам от меня нужно, Лариса Евгеньевна?

– Почему вы хотели сейчас сбежать от меня? Из-за этого старикашки? Да? Да?

– Я видел, как он целовал вас.

– Неужели? И что же?

– Мне кажется, Лариса Евгеньевна, у вас слишком много друзей, и я буду лишним в их числе.

– Гордость? – Лара усмехнулась. – С чего бы вдруг? Если угодно вам будет знать, этот человек сейчас делал мне предложение!

– Вас можно поздравить?

– У него в одной Москве шесть домов. А ежегодный доход…

– Зачем мне знать его доход?

Лицо Лары исказилось, она, наконец, отпустила руку Сергея:

– Мой дражайший папочка банкрот. Нет, конечно, маман с мальчиками не пойдёт с протянутой рукой по миру… Но, скорее всего, им придётся уехать в деревню. Это в Могилёвской губернии. Грязь. Нищета. Бессмысленное и серое существование. Вы представляете меня в таком месте?

– По-моему, это не ночлежка на Хитровом рынке.

– Да! Это несколько лучше! – Лара разволновалась и готова была заплакать. – Только я не хочу там жить. Я буду жить в Москве. Или в Петербурге. И неважно, каким образом это устроится! Пусть бы даже с этим старым прохвостом… С ним мне никто и ничто не будет страшно. И ни о чём не надо будет думать. Неужели вы не понимаете?

– Отчего же. Я всё понимаю. Могу ли я идти?

– Ничего вы не понимаете… Ну, что, что я должна сделать, по-вашему? Чтобы вы не смотрели на меня так?

– Какое вам дело до моих взглядов? Я ведь не имею шести домов… Я и гроша-то за душой не имею.

Лара на мгновение поникла, но быстро распрямилась и, подойдя вплотную, провела рукой по его лицу:

– Ну, зачем вы такой? – спросила одними губами и поспешно вышла, оставив Сергея в полной растерянности.

Миновал ещё месяц. Близился Великий Пост. Москва жадно и размашисто догуливала Святки. Вернувшись вечером из Университета, Сергей замер на пороге, не веря своим ушам. Из мастерской Пряшникова доносился голос Лары…

Она сидела перед Степаном в расшитом узорными орнаментами в форме цветов и птиц гранатовом платье, подол которого спереди был чуть приподнят, что позволяло созерцать стройные ножки в изящных сапожках. Пряшников, закусив губу, яростно чиркал карандашом по картону, то и дело поглядывая на расположившуюся на его тахте гостью.

Сергей нерешительно переступил порог и в то же мгновение встретился взглядом с её глазами. Она не двинулась, но всем чувством подалась навстречу:

– Здравствуйте, господин учитель!

– Здравствуйте, Лариса Евгеньевна. Не ожидал вас…

– Я ведь обещала позировать Степану Антонычу.

– Ах, да. В самом деле…

Сергей всё силился понять, что за странную игру ведёт с ним эта женщина. То поманит вдруг, то оттолкнёт, ударит больно… Прав был Пряшников: держаться бы подальше от неё! Да мочи нет. Приворожила птаха райская. Вынимает душу… Как кошка с мышкой играет. Истерзать норовит…

После сеанса уже на пороге она сказала:

– Родители с братьями уезжают на несколько дней в Петербург. У дедушки юбилей…

– А вы?

– А я не люблю юбилеев и семейных собраний. Я вас очень прошу быть у меня завтра вечером. Будете? Пожалуйста, это ведь просьба моя.

И как было отказать? Не осмелился даже спросить, для чего зовёт его. Кивнул молча.

– Я вас буду очень ждать…

На другой вечер он был у неё. Сразу поразило, что не только родных её не было дома, но и слуг тоже. Отпустила их на этот вечер. А сама взволнована была. Будто бы в лихорадке даже. А одета вновь не как обычно. Платьичко белое, придающее ей девичью нежность, чистоту. Локоны тяжёлые сзади подобраны, шейка стройная обнажена. И лицо опять чистое. Свежее. И почему-то жалко её стало. Подумалось, что такая она и есть: чистая, душой невинная, несчастная… А всё прочее – наносное. От отчаяния и обиды. Как наряды пышные – нацепленное сверх подлинного.

И отважился руку поданную не пожать, как обычно, а поцеловать. А она вдруг наклонилась порывисто и уткнулась лицом в его волосы, и в ответ на удивлённый взгляд обеими ладонями провела по лицу:

– Необыкновенный вы… Никогда мне дела не было, кто и как судит обо мне. А от вашего осуждения так обидно и больно стало! Подумала тогда, это всё оттого, что он жизни не знает. Не может понять…

– Как я смею вас судить, Лариса Евгеньевна? Никогда! – Сергей уже готов был сам каяться перед ней коленопреклоненно, не знал, что говорить, как оправдаться и чем утешить её. – Я вашим рабом быть готов…

Но и царапнуло снова недоверчиво. Не смеётся ли и теперь? Не играет ли? Робел перед нею… А она никла к его плечу, касалась душистой ладонью волос, целовала:

– Вам – и рабом… Милый странный человек, так вы ничего и не поняли…

Закружил, закружил, подобно метели февральской, вечер этот. И безумная женщина с сияющим взглядом тёмных глаз. И робел прикоснуться к ней, и не мог чарам её противостоять. Да и не хотел вовсе. Хоть и стыдно признаться, а в мыслях, в ночных метаниях бессонных, в бредовых полуснах – уже был с нею. И распаляло желание грудь. Жаром жгло который месяц. А теперь неудержимо влекла она к себе, лишая разума, вместо которого говорила теперь одна только страсть.

Утром Сергей проснулся с ощущением полного, всеобъемлющего счастья и чуда. И на миг испугался, похолодел: да не пригрезилось ли? Но нет. Лара спала рядом. Прильнув щекой к его плечу, едва прикрытая длинными, разметавшимися прядями шелковистых, каштановых волос, которых он тотчас коснулся губами, вдохнув их пряный аромат.

А за окном занимался новый день. Солнечный. Морозный. Хрусткий. Прекрасный день! День, в который можно обратить реки вспять и воспарить до самых небес! И Бог с ним, с Университетом! Для занятий довольно будет других дней, а пока надо успеть допить счастье это, не обронив ни единой драгоценной капли!

Утром необычайно возбуждённая Лара пожелала ехать кататься. Куда? Да не всё ли равно! По Москве! Арбат, Поварская, Пречистенка, Охотный ряд, Зубовский… Мелькали стремительно улицы, бульвары, переулки. Нахлёстывал «Ванька» нетерпеливых своих коней, рвущихся вперёд навстречу крутеню.

– Н-но! Балуйся!

И Ларин крик, на взвизг восторженный срывающийся:

– Быстрее! Ещё быстрее!

– А не боитесь, барышня, перевернуться?

– А хоть бы и так!..

И, действительно, ничуть не страшно было от этого безумного бега. И не чувствовался холод, обжигающий пылающие щёки. Ничего не чувствовалось, кроме незнакомого прежде упоения. Замолчала душа, как в народе говорят, и страсть властвовала безраздельно, как метелица на московских улицах.

Лара была одета в простую шубку и барашковую шапочку, а поверх повязала по-бабьи тёмно-малиновый платок, спадавший на плечи. Уже иней покрыл её ресницы, а глаза светились звёздами, и всё гнала и гнала она дальше сани… Смеялась звонко и никла к груди Сергея. А он обнимал её крепко, уже вовсе не замечая, какими улицами и закоулками они летели.

Обедали дома. Из ресторана по заказу Лары принесли роскошные кушанья. Лара отпила вина, вздохнула глубоко:

– Думала, в городе отобедаем, а потом… Публика там по ресторациям гуляет, а я теперь никого видеть не хочу. Ни чужих, ни знакомых. На тебя насмотреться лишь… Так ты непохож на них… Ни на кого непохож… И зачем ты так на них непохож? Был бы похож, как бы мне легче было…

– Отчего же легче?

– Оттого, что муки никакой… Ведь ты совесть моя, понимаешь? Поп на исповеди меня пронять не мог, а ты, вот, посмотрел, и такой я себя чёрной почувствовала…

Сергей опустился перед ней на колени, сжал обе её руки, уткнулся пылающим лбом в колени:

– Ты светлая… Самая светлая! А я… Прости меня!

Она скользнула к стоявшей в углу тёмно-зелёной софе, поманила к себе:

– Иди сюда…

Так продолжалось десять дней. Уже миновала масленица, начался Великий Пост, в храмах звучал скорбный канон Андрея Критского, и все православные сокрушались о своих грехах… А они были поглощены друг другом. Дурманом эдемского яблока, испепеляющим, ослепляющим, парализующим дух чувством.

– Завтра мои возвращаются, – сказала Лара в какое-то утро.

– И как же теперь?.. – почти с испугом спросил Сергей, для которого мысль о разлуке была непереносима.

– Не знаю, милый… Не бойся, выход ведь всегда найдётся, правда?

И они находили этот выход ещё целый месяц затем. Вернее – выходы. Встречались тайком и спешно. А на людях она не удостаивала его взглядом. Стеснялась его… На Страстной Сергей почувствовал на сердце страшную пустоту, доходящую до глухого отчаяния. Он ей не нужен. Он для неё – очередная игрушка. Домашний питомец… Никогда она не унизится до того, чтобы явиться с ним перед своими лощёными друзьями, чтобы объявить родителям, чтобы… Кто он для всех них? Полунищий студент и только. Крестьянский сын. До способностей его – какое дело им? Способности эти не подтверждены ещё учёными званиями и материальным благополучием. Даже гения Пушкина третировала родня из-за скудного материального положения… А тут!.. И как мог размечтаться так? Поверить? Забыться? В омут головой нырнуть… Наивный глупец… Но и как же жить без неё?.. Нельзя, невозможно… Хуже смерти…


Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои -

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи,-

Любуйся ими – и молчи.


Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Поймёт ли он, чем ты живёшь?

Мысль изречённая есть ложь.

Взрывая, возмутишь ключи,-

Питайся ими – и молчи.


Лишь жить в себе самом умей -

Есть целый мир в душе твоей

Таинственно-волшебных дум;

Их оглушит наружный шум,

Дневные разгонят лучи,-

Внимай их пенью – и молчи!..2


– Неловко, однако…


– Ты забываешься! Какое право ты имеешь меня судить? О, я давно заметила, такие, как ты, всегда наделены больным самолюбием!

– Что – зачем?

– Тебе, Стёпа, не понять…

И нет души в тебе.

– Что это с вами, Сергей Игнатьич?

– Зачем ты такая?..

И Лидия руку подала:

Это было настолько обидно, настолько неожиданно, что на глазах Сергея закипели слёзы. Он поспешно сложил листки в папку и вышел. Неподалёку гордо высилась старая церковь – Никола Большой Крест. Едва чувствуя под собой ноги, Сергей вошёл в неё и в изнеможении опустился на колени перед образом Богородицы. Он вспомнил, что уже – Страстная. И что весь Великий Пост провёл он во грехе, в наслаждении грехом. И хотя вера никогда не была главным в его жизни, а всё же опалило душу стыдом. Почувствовалось явственно, что негоже вышло. Да, вот, и не за то ли расплата? Как несчастный заблудший, околдованный чарами лесовух и брошенный ими в чаще, распластан он теперь, измождён и не ведает, куда же идти?

На перроне тепло простились со Степаном и Лидией. Подумалось, что всё же грешно роптать на судьбу. Ведь не оставлен он был один, и оказались рядом два друга верных, не бросивших в беде. Когда бы не их забота, пропал бы… Попытался высказать им всё это, от души растроганной. Да Пряшников только руками замахал:

– Домой…

– Лежи уж пока, – услышал над собой голос Степана.

Не слыша и не чувствуя самого себя, Сергей сошёл в гостиную, где вскоре появилась Лара. Появилась и посмотрела вопросительно:

А дома дожидались его Степан и Лидия.

– Вы знали, где меня искать?

Сергей лишь вздыхал в ответ. Так может рассуждать лишь человек, никогда по-настоящему не любивший… И тем уже счастливый…

– Заездит тебя твоя ведьма, как панночка Фому Брута, заездит. Возьми и брось! – встряхивал за плечи. – Женщин вокруг тьма! Выбирай любую, женись, живи себя счастливо!

И правды нет в твоих речах,

Мужайся, сердце, до конца:

Она расхохоталась…

Сергей не ответил. Сделал шаг к двери, у которой стояла Лара, но остановился. Ещё раз взглянул на неё пытливо, ища проблески той девочки, которую увидел некогда. Но она смотрела на него надменно-презрительно, с насмешливой улыбкой, кривившей губы.

В этот день у неё были гости. Два молодых франта и завитая по последней моде щеголиха. Танцевали, пили шампанское, смеялись. Он проходил мимо, случайно споткнулся, обронил папку, из которой вылетели листки. Это развеселило их. И Сергей услышал, как один из франтов шепнул ей довольно громко:

– Что – ты?

– Что, господин учитель, хотите ещё что-то сказать? – осведомилась вызывающе, глядя чужими, жестокими глазами…

– Я вам писать буду… – пообещал Сергей. – Обоим вам…

Совсем случайно Сергей узнал, что Лара выходит замуж. За старого богача. Ещё едва держась на ногах, он тайком от Степана оделся и, взяв извозчика, поехал к церкви. Как раз зазвенели радостно колокола, и молодые вышли на улицу. Оборвалось сердце, подпрыгнуло, забилось гулко. Как прекрасна она была в белом, пышном платье! Мужайся, сердце, до конца… Сергей зажмурился, словно ослеплённый. Голова закружилась, растеклась вязкая темнота перед взором. Велел слабо извозчику:

Очнулся Сергей измученным морально и физически, не имея сил даже подняться. Он нашёл себя в своей комнате, на чистой постели, рядом с которой громоздились аптекарские склянки. Попытался встать, но не достало сил.

– Так ведь потом всё равно узнают…


И, вот, застучал колёсами поезд, набирая скорость, унося в родные пенаты, где, Бог знает, ждал ли кто…

– Постой… Что со мной было?

И смысла нет в мольбе!3

– С тем, что будет потом, потом и разберёмся. А пока к чему спешить? Всё образуется, вот увидите!

– А он почему решил, что я быстро вернусь?

– Да, брат, перепугал ты нас!

И опять с такой неколебимой твёрдостью и уверенностью прозвучало это, что и самому поверилось.

Степан ушёл на кухню за чаем, а Лидия приблизилась, взяла Сергея за руку:

Пряшников обогнул кровать, сел верхом на стул, тот самый, на котором некогда сидела она, покачал головой:

– Ну тебя, ей-Богу! Не люблю этих реверансов! – и сгрёб длинными, мускулистыми руками в охапку, обнял, расцеловал троекратно. – Осенью жду тебя, брат, окрепшим и здравым!

Сергей чувствовал, как столь непривычное напряжение всё больше расстраивает его некрепкие нервы, доводя до болезни. Ночами его изводила бессонница, а сны стали пугающими, безумными. Это сказывалось на учёбе, и даже Аристарх Платонович выразил обеспокоенность состоянием здоровья любимого ученика. Хмурился и Пряшников, отвлекаясь от своих картин, ворчал:

– Это очень неразумно было с вашей стороны – так уехать. Я уже собиралась ехать следом, но Степан Антоныч сказал, что вы скоро вернётесь.

Она гордо вскинула голову:

– Никак поздравлять ездил? – сердито бросил Пряшников и мгновенно подскочил, подхватил под руку, помог дойти до кровати. – Нет, ну, посмотрите, а! Куда тебя понесло-то? Лидия Аристарховна, душа моя, да образумьте хоть вы его! Ведь измордует себя!

Он болел долго, терзая себя горькими мыслями, сокрушая воспоминаниями о Ларе. То винил её, бездушную кокотку, играющую чужими чувствами, то проклинал себя… Быть может, будь он другим, так и смог бы её из этого омута вырвать. Ведь живо же в ней ещё то настоящее, что раскрылось в те несколько дней, когда они были вместе. Тогда, именно тогда всё же она настоящей была! Так сыграть невозможно! И будь он сильнее, умнее, смелее, так и настоящее это смог бы удержать, не дал бы ему вновь уйти на дно, уснуть. Но не смог… И чья же вина? Разве её?..

– Ну да. Меня, Платоныча, Лидию.

И нет в творении творца!

А потом наступил провал. Чёрный, как бездна. Ему то и дело виделась она. Уходящая, манящая, которую он не в силах догнать и не в силах умолить стать другой. А то вдруг огненно нежная, пленительная, страстная. А то – гонящая, смеющаяся над ним. Одна или в компании своих друзей…


Сергей вздрогнул и дал ей звонкую пощёчину…

И чувства нет в твоих очах,

В тот день у неё был очередной визитёр. Бравый гусар с пышными усами. К его приезду Лара оделась особенно нарядно и сразу увела его в свой будуар. Гусар пробыл у неё долго, но на обед не остался. Сергей видел в окно, как она вышла провожать его. Они долго стояли на крыльце, а затем пылкий визитёр обнял её и расцеловал. И она не оттолкнула его. Более того – ответила взаимностью…

Она говорила что-то ещё. Негромко, вкрадчиво, но при этом твёрдо. И выходило у неё успокаивающе, утешительно. Под её-то неторопливый говор и уснул он, истомлённый поездкой и переживаниями.

У него кружилась голова. Он смотрел на неё страдальчески, пытаясь понять, что же происходит в ней, и за что она так нещадно с ним обходится. Говорить не было сил, но всё же он спросил хрипло:

– Говорил при ней что-нибудь? – Сергей почувствовал смущение.

– Зачем?..

– Где уж нам! Бродишь, как приведение, как полоумный… Ведь смотреть же больно!

– До скорой встречи, Сергей Игнатьич, – как-то значимо сказала, по-особенному.

– То, что и должно было быть, – пожал плечами Степан. – Горячка в лучшем самом виде. А я ведь предупреждал! – он наставительно поднял перепачканный красками палец. – Добрую неделю без памяти прометался. Спасибо ещё Лидии: прислала врача и всё необходимое. Сама, между прочим, хлопотала у твоего одра. Каждый день приходит.

На Страстной он всё же исповедался и приобщился, но боль не проходила. Менее всего теперь ему хотелось переступать порог рокового дома. Но и не ходить туда не мог. И не только из-за службы, но и потому, что не мог не видеть её.

– Вы, Ларочка, одним взглядом с ног человека сбиваете!

– Знала… – Лидия опустила глаза.

– А я?

– А вы не говорите им ничего, – надоумила Лидия. – Какая в этом необходимость?

– Ты, брат, много чего говорил. Да кой чёрт – что? Мало ли кто что в бреду несёт…

Через две недели доктор заявил, что для поправки здоровья пациенту необходима смена обстановки и длительное пребывание на свежем воздухе. Во исполнение этого указания ничего не оставалось, как только уехать в Глинское. Но туда – всего мучительнее было. Как и показаться там? Перед всеми? Учёбу пришлось прервать, а, значит, этот год потерян безвозвратно… Стыдно! И от того ещё тоскливее…

– Нельзя быть долго там, где больно и горько…

– Неловко… – Пряшников усмехнулся. – Вздор! Погоди-ка, сейчас Мавре скажу, чтобы бульон тебе согрела. Доктор сказал: как опомнишься, так непременно чтоб бульон. Вон ведь на кого похож стал! Чисто кощей! Э-эх…

– Вас?

Из дома Голубицких он выбежал, как ошпаренный. До ночи мыкался по городу, пил горькую в каком-то кабаке, ища облегчения, откровенничал с нетрезвым подмастерьем…

Глава 4. Встреча


Мачеха ещё с вечера уехала в соседнее село – проведать родных. Прихватила и малышей – соскучились по ним дед с бабкой. Аглая с облегчением дух перевела. Хоть денёк-другой тишь да гладь в доме будет. Совсем как прежде.

– Отец.

– Стало быть, и вы не лесовик? – сразу нашлась Аглая.

– Зачем?..

Рассмеялись оба, весело, точно давно знакомы были.

– Вы даже не сказали мне вашего имени…

Они стал видеться всякий день. Тайком ото всех. Гуляли по лесу, подолгу сидели на берегу омута… Аля понимала, что эти встречи не имеют доброго исхода. Но об этом не хотелось думать. Не хотелось думать, что будет дальше. А только хоть час-другой в день быть в ином мире, сказочном, как прекрасный сон.

За чаем Лидия призналась, что не хотела бы сразу уезжать в Москву, проделав такой путь. Отец пожал плечами:

– Природа, Родион Николаевич, зависит от времени года и погоды. Какая же тут свобода?

– То это судьба…

– Не обещай ничего. Обещания – неволя. Не нужно. А я тебя всегда любить буду. Что бы ни было, душа моя тебе принадлежит. А теперь прости, милый, бежать мне пора. Ждут меня. Хватятся – искать станут!

А всё-таки надо было идти…

– Да! – Аглая всполошилась. – То есть не совсем! То есть… Он вышел прогуляться… Он придёт скоро! Нет, я сейчас сама за ним сбегаю! А вы… Вы здесь вот! Вы подождите!

– Лидия? Здесь? У нас?..

Отец сердито сплюнул, ухватил очередное поленце.

– Это близкие друзья отца. И к тому – рождение сестры…

По благодарному взгляду брата Аглая поняла, что придумала хорошо. Гостья тоже оживилась. Она, оказывается, всегда любила деревню. В детстве жила летом у старой тётки. И, конечно, с радостью остановилась бы у Лукерьи. Не дармоедкой, конечно, ни в коем случае. За комнату она заплатит.

– Что же ты помочь ему не дал? – спросила Аглая. – Сам ведь сердился, будто он не хочет.

Девушка, меж тем, сложила зонтик, сошла, опираясь на него, на землю и направилась к калитке.

– Это с вашей стороны очень дурно было вчера – подглядывать, – укорила Аля.

– Все мы, наверное, подневольны в разной степени… Хотя, глядя на вас, мне не верится, что вы подневольны. В вас столько лёгкости и свободы… Настоящей, внутренней. Не нарочитой, как у некоторых светских кукол. Вы свободны, как сама природа!

– То – что? – Аля дрогнула.

– Кажется, этим играм вы решили посвятить всю жизнь?

А заспешила не домой. Ещё утром обещалась – к Марье Евграфовне. В амбулаторию. Помочь прибраться и разложить накануне привезённые лекарства. А с этой канителью – завертелась, не успела. И совестно было. Марья-то Евграфовна – святая. Праведница. У неё только ноги целовать, край подола. Следочки, что на земле от стоп её остаются. Частенько помогала ей Аля в амбулатории, поднаторела по санитарной части. Это кстати было: малыши болели часто, и сама лечила их. Марья Евграфовна Аглаю хвалила. И, вот, впервые подвела её. И даже боязно идти было. Не потому, что ругаться станет. Святая ведь. Она и за тяжкий проступок худого слова не скажет, простит. А – угадает. Оком прозорливым, каким только праведники наделены, прозрит её тайну…

Серёжа умоляюще посмотрел на Аглаю, шепнул ей на ухо:

– В каком-то смысле. Только луки и стрелы мне заменят снаряды и гаубицы, – он помолчал. – Говорят, скоро начнётся война. Тогда наиграемся вдоволь…

– Спасибо, сынок, но уж я сам управлюсь, – усмехнулся отец. – Ты отдохнуть приехал – вот, и отдыхай. Погода ноне добрая, сходи в лес прогуляйся. Воздухом подыши. А то вона бледный какой!

– Бог с вами, я и в мыслях не имел! Просто шёл к дому, и вдруг – вы…

– Да… Я пойду, правда… – рассеянно отозвался братец, вздохнул глубоко и, закурив папиросу, вышел за калитку.

Зашлось сердце, подкосились ноги. Не мог же он мысли её прочесть! Да разве так бывает?.. Присела на траву, стараясь глядеть не на него, а на воду. Молчала. Насвистывали птицы свою радостную мелодию, каждое утро новую, перекликались зычно лягушки, и отчего-то стало легко и спокойно. Точно не было никакой иной жизни вокруг, ничего вообще не было. Только этот омут и они двое возле него.

– Идём, сам спросишь.

– И почему ты у меня девкой родилась? Была б парнем – то-то счастье мне! Э-эх… Дал бы Бог времечка младших поднять – может, хоть они людьми будут. На Серёжку-то надежд никаких! Пропащая душа! Вот же подарила мать твоя, покойница, наследничка… Прости Господи! Всё одному тащить приходится!

Аглая отпрянула, но приблизилась вновь. Так хорошо и тепло стало от его прикосновения… Потёрлась лбом о его плечо:

– А у меня дела ещё сегодня! По хозяйству – кому ж? – солгала, не устыдившись. Да и гостье-то самой к чему нужна была она, Аглая? Чай, не к ней в такую даль ехала. И не с тем, чтобы деревенской жизнью наслаждаться. Серёженька-то, правда, может и искренне не догадывается… Но да Але-то ясно всё, как день. И так понимала она барышню Лидию! Таящую такую же тайну, как сама она… И за эту тайну нежданную гостью уже любила, как родную.

Продолговатое лицо брата выразило изумление. Он нервно потеребил недавно отпущенную щётку усов.

– Обождёт, – сухо сказал отец. – Сейчас закончу работать – обедать будем.

Аглая улыбнулась:

– Дай блаженному топор – так он или пальцы себе посечёт, или инструмент покалечит. Инструмент жалко, за него деньги уплочены.

– Шёл, – подтвердил Родион. – Только из дома. Шёл и замечтался.

– Да хватит же! Она же ждёт! – поторопила брата и, ухватив его за руку, потянула за собой.

И это правда была. Тащить отцу приходилось многое. Никогда не знала семья, что такое голод и нужда. Отец хозяйствовать умел. Считая всякую копейку, где можно было экономить, но не скаредничая в необходимом. Земли, правда, маловато было, не развернёшься. Зато скотины довольно: лошадок две, три коровы, чушки, куры. А к тому был отец знатный плотник, что давало дополнительный заработок. Женившись вновь, сумел он в последние годы старую избу подновить, расширить, покрыть железом. Меж тем, семья росла, и хозяйство требовало расширения. Так и надрывался отец день за днём, с надеждой глядя на младших детей – уж их-то он людьми вырастит, приучит к труду.

Родион вздрогнул, порывисто схватил её руку, прижал к губам:

В сущности, прав был отец. Как приехал Серёженька, так и маялся всё время. К полудню подымется, отхлебнёт кваску и ляжет вновь, смотрит перед собой, думает о чём-то. А то ещё полотенчико мокрое на голову положит. Объясняет, что мигрень у него, голова сильно болит. И бледнее обычного становится, страдалец. И словечка не вытянешь из него. Спросишь о чём, отвечает односложно. Да невпопад. И ясно – даже не слышит, о чём спрошено. Обидно! А Аглае страсть как хотелось братца порасспросить про московскую жизнь! Да где уж…

Пока добежала до реки, запыхалась. Позвала брата ещё издали, и он, раздвинув ветви, вынырнул ей навстречу, взъерошенный, удивлённый:


– О чём же?

– Мы были бы счастливы оказать вам гостеприимство, Лидия Аристарховна, но не покажется ли вам жизнь у нас слишком стеснительной? Тут, знаете ли, жена, дети… И вообще… А вы – барышня. Наверное, к другому привыкли.

– Здесь, – кивнула Аглая, с любопытством разглядывая гостью.

– Оказывается, и вы подневольный.

Бежала, спотыкаясь, мимо матерински-нежных берёз, против обыкновения, не касаясь их руками, не здороваясь с ними. А перед глазами уже стоял – он. Её тайна.

– Серёжа, ты завтракать хочешь? Хочешь картошечки с лучком? – спросила Аглая.

Припустилась Аглая. Что? Чем? Дрова помочь носить и укладывать… Это ничего, это нетяжко. Да и что ей тяжко было? По хозяйству всё умела она. Всему выучилась. Вздыхал отец:

К полудню на крыльце показалась худощавая фигура брата. Сонный, как всегда в это время дня, раздражённый после скверно проведённой ночи, стоял, прихлёбывая квас. Щурился близорукими глазами на палящее солнце.

Отец с утра затеялся с дровами. На палящем солнце, в почерневшей от пота рубахе, колол их, укладывал чурки под навес. И поругивался сквозь зубы, косясь в сторону дома:

– Там барышня к тебе! Лидия! А фамилию забыла… – выпалила Аглая останавливаясь.

– Твои родители не позволят.

Аглая оправила подол юбки, поправила волосы и, подойдя, отворила гостье калитку. Девушка была ростом чуть повыше Али, фигура её не отличалась хрупкостью, но была стройна. Смуглое лицо казалось открытым, хотя немного суховатым. Сухость, впрочем, растворяла приятная улыбка и добрый взгляд выразительных тёмных глаз.

В это время у калитки остановился шарабан, в котором, укрывшись от солнца голубым зонтиком, сидела молодая девушка в белой воздушной блузке, коротком жилете, голубой юбке с широким поясом и соломенной шляпке с голубой же лентой.

– Да…

Серёжа смущённо мялся чуть поодаль. Аля подтолкнула его:

– Что – сегодня?

– Почему?

Так непринуждённо беседовали они в утро своего знакомства. Только глаза его говорили неизмеримо больше, нежели губы. И совсем иное. Глаза говорили о том, о чём и сладко, и страшно было думать. Что будоражило, пугало, томило и… наполняло невместимым счастьем!

Он красив был, молодой барин. Высокий и ладный, русоволосый, а лицо – словно вылепленное… Вспомнилось Лукерьино: с такого лицо только воду пить. И захолонуло сердце. Для чего пришла? Нельзя было приходить! И хотела бежать обратно, но ноги сами вынесли её на берег. И он увидел её. Обрадовался. Шагнул навстречу.

– Ты – и беспутная?! Нет! Так не будет. Обещаю тебе. Я люблю тебя, Аля, а не утехи ищу. Мы обвенчаемся, обещаю тебе.

– Так, стало быть, вы не видение? И не русалка?– пошутил приветливо.

– Конечно, неземная… Послезавтра… – Родион бережно обнял её за плечи, долго целовал, прежде чем отпустить. Она не противилась, боясь расстаться с ним, жадно ловя краткие мгновения счастья.

– Иди, помоги гостье устроиться.

Отец усмехнулся вновь, отёр пот с загорелого лица:

Особливо нервировали Серёжу дети. На целый день, бедный, прочь из дома уходил, пропадал где-то – только бы плача их не слышать. Конечно, непривычный… И ни с кем-то говорить не хотел. Даже в усадьбу, к барыне, только раз сходил. Да к Надёжину ещё. И не улыбался вовсе… Какую-то тяжёлую думу думал. Переживала Аглая. Уж не болен ли братец? Уж не приключилось ли что? Ведь так ясно было, что гнело его что-то, мучило. И от этого неведомого худел он и бледнел. Но не делился им. Таил про себя. Или считал сестру ещё ребёнком? Считал, что не сможет понять? Да уж, чай, поболе его понимала уже. Не в науках витала ведь, а на земле жила…

Ах, как хотелось послушать, о чём это братец будет говорить с барышней! Думалось Але, что между ними могло что-то быть в Москве. Может, поэтому таким хмурым был Серёженька? Поссорились? А теперь помирятся! Как бы славно было!

– Не надо… так… Или вы думаете, Родион Николаевич, что если я сирота и не барышня какая-нибудь, то и так можно?..

– Тоже – не имели в мыслях? Тоже шли к дому и замечтались?

– Сюда идёт! По виду барышня… – отец ринулся в дом. – Глашка, встреть!

– Придумай что-нибудь!

Аля хорошо знала привычки брата. Знала, где искать его. Конечно, на реке! Там где вётлы сплелись ветвями так, что образовали укромный шалаш, невидимый стороннему прохожему. В этом убежище Серёжа мог проводить целые часы. Здесь никто не тревожил его, не отвлекал от мыслей.

Оставив барышню на попечение брата, Аглая бегом помчалась к белоствольному божелесью. Не было времени даже косы уложить, как следует – повязала их наспех косынкой. А когда бы шляпку, как у барышни! Красивая такая шляпка… Да и платье тоже.

– Потому что для этого войну нужно любить, войной нужно жить. А я, в сущности, человек мирный. Впрочем, война, должно быть, довольно любопытное занятие, если исключить тот нюанс, что на ней убивают. Причём достаточно бездарно и буднично. Будь моя воля, я предпочёл бы судьбу путешественника!

– Батя, может, помочь? – робко предложил Серёжа.

– Да ведь я одет худо… Да ведь… – приглаживал лихорадочно непослушные волосы. Затем сбежал к реке – умылся наскоро.

– Здравствуйте! – приветливо кивнула барышня. – Здесь ли проживает Сергей Игнатьевич?

– Прости… Я не могла раньше. К нам приехали гости…

– Тогда вдвойне спасибо, что смогла вырваться и пришла, – прошептал Родион ей на ухо, касаясь его губами. – Ты чудо… Неземное создание… – он всё крепче сжимал её в объятьях, лаская, лишая воли, подчиняя себе. И всё же она нашла в себе силы высвободиться:

В тот день, когда он ненароком увидел её, купающуюся, она загадала, что, если назавтра он придёт в это место вновь, то это – судьба. Так взволновалась, что не могла уснуть всю ночь, а с первым рассветным проблеском устремилась к омуту. И ещё не доходя, углядела за деревьями сидящего на берегу офицера. Вот он поднялся, прошёл взад-вперёд. Ждал! Неужели – её?..

– Прости, – Родион виновато погладил её по волосам. – Я забылся, потерял голову… Ни одна барышня не сравнится с тобой! И ни одна не нужна мне. Мы ведь оба загадали с тобой. На судьбу… А судьбу не обминешь.

Придумать – для чего? Чтобы она уехала или чтоб осталась? Поди пойми! Задал задачку братец… А время-то – ускользает! А у самой-то сердце из груди вылетает – туда! Где ждут…

– Ты что бежишь, заполошная?

– Хорошая!

– Приехал «барчук»… Ишь, зелье какое выросло! Понабрался от бар дури-то! Хотя чёрт знает и от кого! На барина поглядишь – весь день отдыха не знает, чуть свет подымается. Да и молодой барин тоже никогда ледащим и неженкой не бывал. А этот!.. Тьфу! Антиллегенция… Экую моду взял: до полудня спит, потом весь день в потолок пялится, а то шатается без дела! Где это видано?! Нет бы помочь отцу… Учёный… Знать, науки эти душу-то дюже разлаживают! Грусть-тоска его, видите ли, гложет… Матерь пресвятая! В его-то лета! Да я в его лета… Э-э-эх!..

Вот, и славно. Осталось лишь с самой Лукерьей сговориться. Но да тут, уверена была Аглая, опасаться нечего. Приветит гостью старуха. Только рада будет.

– Аглая, Аля… – откликнулась. – Мы ведь с вами, Родион Николаевич, когда-то в горелки играли, не помните? А братец мой, вашей матушки крестник, в вашем доме подолгу живал.

Вслух он никогда не высказывал сыну упрёков. То ли жалея, то ли считаясь с его учёностью. А перед соседями так и вовсе – хвастал. Что сын у него не лоботряс какой, а учёный будущий, сама барыня его за способности приветила и в Москву учиться отправила! Он ещё всю семью, всю деревню прославит! А уж коли случалось заложить за воротник – то и совсем раздувался от гордости за сына-учёного, давал волю фантазии…

– Да-да, конечно, – закивала Аглая. – Ты должен быть. А у нас тоже гости… Я праздничный обед обещала… Но ничего… Тогда послезавтра? Да? Да?

Говорил с ней, точно с барышней. На «вы». Никто и никогда так прежде не говорил… И приятно было.

– Полно… Ведь ты сам назвал себя подневольным.

– Глашка, чаю барышне подай! – распорядился и вслед за стремительной Аглаей прошёл в дом.

– Кого это лешак принёс? – нахмурился отец.

– Я был таким, пока не знал тебя. А для тебя я через любую волю переступлю! – он говорил жарко, убеждённо, и Аля залюбовалась им. Его горячностью. Блеском любящих глаз. И сама руку его поцеловала:

– Неужели война вам кажется забавой?

– Постой! – Родион вскочил следом за ней. – Завтра и к нам приезжают гости. Я обязан буду быть дома…

А Аля изнывала. Если так пойдёт, так не дождутся её! А ведь она думала раньше прийти…

Не откладывая, повела Лидию к ней. Шепнула бабке тихонечко, что это, может статься, серёжина невеста, и что очень надо помочь. Лукерья закивала понимающе. Сказала устроить постоялицу в горнице, а прежде рассмотрела её слезящимися глазами, закивала опять:

Лидия сидела в саду на скамейке и о чём-то беседовала с отцом, успевшим обрядиться в праздничную рубаху, дабы не ударить лицом в грязь перед московской гостьей.

– Глашка! Нукася, пособи отцу!

Нашёл, о чём спросить… Вот уж, в самом деле, блаженный! Откуда Але это знать?

Родион ждал её на этот раз долго. Так долго, что стал волноваться, что она не придёт. И заслышав её шаги, бросился навстречу, и от радости, что она всё-таки пришла, обнял её, поцеловал горячо в щёку. Впервые поцеловал.

– Кто же вам мешает?

Аглая кивнула.

– Да-да, конечно, – кивнула Лидия. – Вы не беспокойтесь…

– Полно… – Але вдруг стало грустно. Она села, обхватила руками колени. – Твой отец никогда не позволит, чтобы я тебе законной стала. А беспутной сама становиться не хочу… Срама не хочу…

– А сегодня?

Она спешила. Хоть и любопытно ей было, зачем приехала барышня к брату, а совсем другое волновало теперь. Её – ждали. Ей пора было бежать. А тут неожиданная помеха не ко времени. И не сбежишь так вдруг. Ах ты Господи! Да ещё же и Серёженька мялся, не шёл домой. Оглядел себя:

– А я – Лидия, – барышня протянула Аглае крупную, тёплую ладонь и сама пожала ей руку. – Лидия Кромиади. Мы с вашим братом знакомы по Москве… А дома ли он?


– А ты?

– Не сможешь прийти?

– Так вы сестра Серёжи? – оживился Родион. – Надо же… Как время быстро летит… Горелки… – он улыбнулся. – Вроде бы так недавно было! Правда, мне больше памятны игры в индейцев. Луки… Стрелы…

– А вы, должно быть, его сестра? Аля?

– А, может, вы остановитесь у бабки Лукерьи? – предложила первое, что пришло на ум. – Она одна живёт, почитайте, вся изба свободна. Вам только рада будет! И вам у неё уютно и спокойно будет! А обедать все вместе будем! Я назавтрева обед праздничный в честь вашего приезда сготовлю!

– О неземном, по-видимому, создании, которое мне вдруг явилось вчера… Замечтался и загадал, что если сегодня увижу её вновь…

– Честно? Не кажется. Поэтому вряд ли мне суждено стать генералом!

– А хоть бы и так! – вспыхнул Родион.

Глава 5. Милосердная барышня


С утра шли и шли люди. За помощью врачебной, но и не менее того – душевной. Серьёзных больных, слава Богу, не было. Ангины у деток, нарыв, больной зуб, вывих… Кажется, всё? Да, вот, пожалуй, старичок один на глухоту жалобился, а всего-то и надо было – ухо промыть. Под вечер молодку привели. В поле работала, и, знать, с жары удар солнечный хватил. А ещё частили старухи. У них никакой хвори и не было, а – скучали. Хотелось поговорить. Пожаловаться на тяжкую долю. Это многим хочется, да где ж слушателей благодарных найдёшь? Всякий свою боль поведать норовит, а не чужую слушать. А иному-то вперёд всех лечений именно это и нужно – выговориться. Чтобы выслушали. И поняли. И посочувствовали. Это давно Мария поняла. Ещё в детстве. И поняв, покорно, словно добровольно взятое на себе послушание исполняя, слушала всякого, кто нёс к её порогу свою беду. А несли – многие… К батюшке не так ходили, как к ней. Батюшка был человек добрый, но слишком занятый собственным год от года растущим семейством. А к тому водился за ним грех зелёного змия. Послушать-то он по долгу службы мог, коли на исповеди, а слова, а тона утешительного найти – не умел. Отпустит грехи и спешит, спешит по делам своим…

Как мечтала она быть матерью его детей… И стала. Крёстной. И обоих их, и Мишутку, и Машеньку, в честь неё названную, и ещё не рождённого малыша, полюбила, как родных детей. Ведь это же были его дети. А потому не упускала случая побыть с ними, позаниматься, повозиться, помочь Сонечке. И так вошла в семью, стала самым близким человеком, родной… И отошли, истребились сжигавшие сердце страсти. А осталась радость. За него. За его детей. И ещё радость оттого, что ему нужна оказалась, и близка. Чем, в сущности, не счастье? Быть рядом с ним… Заботиться о нём, о дорогих ему людях… Делить с ним печали и радости… Читать благодарность и теплоту в любимых глазах… Тихое, ото всех таимое счастье. И всё-таки счастье, за которое – слава Всевышнему.

Именно там, в «аду», Мария, наконец, обрела искомый душевный покой. Её более не страшила встреча с Алексеем Васильевичем. Между ними завязалась самая дружеская, тёплая и полная взаимопонимания переписка. И уже к нему прибегала Мария, когда возникали у неё вопросы и сомнения духовные. И он разъяснял, наставлял. Как не всякий священник мог бы. Подумалось тогда: почему он стал учителем, а не священником? Хотя… Что-то сродное есть в этих двух служениях. Воспитание душ человеческих – их суть.

И за такое-то – в праведницы записали… Стыд, стыд…

– За горой давно японцы, сестрица. Куда вы собрались?

– Хорошо, что вас не слышит Николай. Он не допустит неравного брака.

– Вы, смиренная и богомольная милосердная сестра, как бы поступили, приди они к вам?

Так и переправились…

– А, Марочка! Плохо дело, – ткнул пальцем в газету. – Пишут, что война неизбежна. Не дадут России двадцати лет покоя, о которых покойный премьер мечтал. А ведь только-только начало всё устаканиваться! А война… Мы уже видели, к чему привела она в пятом… – Алексей Васильевич хрустнул пальцами. – Неужели этих пустоголовых там ничего не учит? С семидесятых годов прошлого столетия, если не раньше, вся эта бесовская стая ждёт войны, зная, что она принесёт им власть. Ждёт, не таясь. Заявляя прямо. А дураки в высоких ведомствах словно не слышат того! Грезят о маленькой победоносной, хотя подлинно победоносных мы уже целый век не знавали. В пятом году Бог ещё потерпел грехам и глупости, ещё подал горемычным последний шанс… И вот его-то теперь готовы отмести! Сорвать печать последнюю… А вокруг все словно бы и не замечают, у края какой бездны мы стоим.

– Взаимно. Увы.

В сущности, что есть Рим? Париж? Суета, до времени тешащая взор и душу, а в итоге истомляющая её и оставляющая пустотой. Декорации никогда не дадут полноты. Полнота рождается изнутри. Полноту, не надрывно-страдальческую, военную, лепрозорную, а счастливо-возвышенную, светло-безмятежную она узнала год тому назад, когда Алексей Васильевич взял её с собой на Валдай. Хотела и Сонечка ехать, но Мишенька прихварывал, и она не решилась. Сомневался и Алексей Васильевич, но Сонечка настояла: надо ехать. И сам собирался давно, и Марочке – святыньке поклониться. Как раз Иверская к празднику Своему в обитель родную должна вернуться, посетив за лето иные города и веси.

Мария опустила глаза. И ответила, не раздумывая:

– Вот, – кивнул Надёжин. – Христианство – не закон буквы, а закон любви. А все самые большие трагедии на земле происходят именно оттого, что живая любовь в сердцах иссякает, её закон забывается и перестаёт действовать, и остаётся только палка. Жезл железный… Скоро все мы ощутим его прикосновение, Марочка.

Мария нашла в себе силы подружиться с Сонечкой, искренне полюбила эту чистую, светлую душу. Но всякий раз, видя их вместе, отводила глаза… Если бы хоть толика этой любви досталась ей! Если бы была она на месте Сонечки… Не было бы счастливее её на всём свете.

Мария уже посреди грязного потока стояла. Вода оказалась ей по пояс. Махнула рукой санитарам:

– Ты как лесная царевна, Аля.

Не менее мужа радушна и приветлива к гостям была и Елена Александровна, буквально излучавшая теплоту и участие. Эти два человека, Богом даденные друг другу, создали в своём доме удивительную атмосферу добра, искренности, живой любви к каждому. В этих стенах царил подлинно евангельский дух, от которого хорошо и уютно делалось на душе, и необычайно легко было разговаривать с ласковыми без натянутости хозяевами, словно не только что познакомились, а знали друг друга много-много лет.

Внезапно мелькнула догадка. Вспомнилось, как накануне обедали в усадьбе. Родя всё спешил куда-то. Путано объяснял, по какому-такому неотложному делу должен уйти. Друг его, Никита, хотел было с ним отправиться, но и его не взял. Мол, хочет прогуляться один. А глаза-то прятал. Точь-в-точь, как Аля теперь, хоть и подпоручик. А в глазах этих – светилось что-то…

– Что-нибудь ещё, Марья Евграфовна?

Она успела забыть, что когда-то прекрасно танцевала, и не имела ни одного свободного танца на балах. Что любила красивые наряды. Что три года жила с мама в Италии… На острове прокажённых однажды вспомнился Рим. Как сон невозможный. Неужто наяву было? Неужто, в самом деле, где-то есть это не знающее тоски, сияющее небо, и вечный город под ним? Может, всё это так, химера и наваждение…

Оказалось, что и здесь, в Глинском, работы был непочатый край. Многое переменилось в её отсутствие. Экономический и хозяйственный подъём, начавшийся в России с подавлением революции и её последствий, дошёл и сюда. Богатели крестьяне, строя новые дома, улучшая свой быт. Рост благосостояния умножал жажду просвещения и культуры. Свояк, Николай Кириллович, всемерно старался поддерживать и удовлетворять эту народную тягу. Но не враз же было повернуть всё! Вот и в родном Глинском – школу выстроили, а «к дохтуру» со всяким пустяком приходилось сельчанам за многие вёрсты ездить. Решил Николаша срочно заводить амбулаторию и выписывать фельдшера. Тут-то и пришлась кстати Мария со своим опытом врачебной деятельности. Конечно, оперировать сама она бы не отважилась, на то в больнице был врач, но первую помощь, но помощь при заболеваниях лёгких всегда могла оказать. Так и вверил ей свояк амбулаторию, и радовалась Мария, что нашлось для неё дело.

На Валдае в то время уже год жил писатель Сергей Нилус, всегда почитавшийся в семье Надёжиных, имевшей с ним знакомство. Именно к нему отправился Алексей Васильевич по приезде, разумеется, взяв с собою и Марию.

– Помогла бы…

– Почто же вы, сестрица, сами-то? Мы бы и без вас…

Алексей Васильевич не раз порывался навестить её, но она отказывала, ссылаясь на то, что не хочет, чтобы кто-то, кроме родных и близкой подруги Сонечки, видел её в больном и разбитом состоянии. На деле же она просто боялась встречи с ним. Боялась, что ослабленные болезнью нервы не выдержат, и она выдаст себя.

– Нет, ничего, – покачала головой Мария. – Садись-ка рядом. Приберу твои кудри, как прежде бывало. Вон, как разметались они – не годится!

– Ты припозднилась сегодня. Что-то случилось?

Мария пожала плечами.

Какой-то ночью к лазарету приблизились японцы, объявили срочную эвакуацию. Был страшный переполох. Стрельба, крики, сумеречный дрожащий свет фонарей… Всё перемешалось в голове Марии. На какой-то момент она словно потеряла рассудок. Её нашли идущей по дороге, повторяющей бессмысленно:

А глаза прятала. Лгать ещё не научилась. Ничего, научится. Когда душа живёт одной, главной страстью, то всеми премудростями, помогающими оной, овладеваешь быстро…

– Переносите раненых!

– Ладно-ладно! Перетаскивайте живее! Ночь скоро – до лазарета добраться не успеем!

– Больных – нет. А всё больше скучающих, – Мария присела на лавку. – Знаете, Родя, кажется, влюблён.

В этот вечер Сонечка была на редкость весела и бодра. И от этого сразу посветлел Алексей Васильевич. И Марии на душе покойнее стало. Чудно просидели вечер вместе, вспоминая что-то весёлое. А под конец усталая Сонечка попросила мужа почитать ей что-нибудь. И он читал. Мягким, поставленным голосом. «На берегу Божьей реки» Нилуса… Сонечка скоро уснула, и Алексей Васильевич уже потемну проводил Марию до усадьбы.

И ничего не оставалось им. Раз уж сама барышня в реку сошла, то на берегу мяться не годится.


Солнце медленно клонилось к заходу, когда Мария заперла за собой дверь амбулатории и неспешно пошла по просёлочной дороге, вдыхая свежеющий к вечеру воздух. Неспокойно было на душе, и хотелось поделиться с кем-то. Да с кем же ещё, как не с ним? О своём, главном, нельзя ни с кем. О прочем – завсегда с ним можно.

В Глинском шла о Марии слава, как о святой жизни подвижнице. С благоговением смотрели ей вслед, земно кланялись. А она страдала от этого. Знали бы они все, какие помыслы за праведностью этой кроются! Знали бы, какое греховное влечение заставило облик этот благочестивый принять. Не к Богу любовь на стезю эту вывела, а – к человеку… И в мыслях своих чаще не с Богом разговаривала она, а с ним. С тем, кого так хотела изгнать из своей души, истязая тело, и кого любила по сей день.

Дом, в котором жил Нилус с женой, прежде занимал писатель-историк Всеволод Соловьев, написавший здесь свои известные романы. Он был расположен в живописном уголке: в диковатом парке, спускавшемся по косогору к самому озеру, на которое открывалась калитка сада. У самой калитки располагалась небольшая пристань, от которой женщины-лодочницы перевозили богомольцев на остров, где в окружении высоченных сосен возвышался белокаменный Иверский монастырь. Дивный вид на сияющее в солнечных лучах озеро и поднимающийся из его вод монастырь открывался с балкона дома.

Сестёр одну за другой косил тиф. Мария держалась. В огромном бараке она медленно переходила от одра к одру, искала для всякого страждущего ласковое слово. Почему-то представлялось: а ну как он бы был одним из них? Даже в это дело благое прокралось кощунственное. Спаситель завещал обо всяком заботиться, как если бы то был Он. Во всяком страждущем – Его видеть. А она видела того, кто так и владел её сердцем…

– В самом деле? А отчего вы так печально говорите об этом? Или его чувство не взаимно?

Отчего так высока цена? Вот и Русалочка платила её… Голосом, болью ног… Жизнью… Мудрые, мудрые сказки. Такие пронзительно-грустные. Почему-то читая их в детстве, Мария знала, что именно так и будет с нею. Снегурочка должна растаять. Или же должна отказаться от права вочеловечиться – любить…

Сидя рядом с Алексеем Васильевичем, рассказывая ему о пережитом на войне, Мария поняла, что не сможет оставаться в Глинском. Что это будет выше её сил. Иначе – быть преступлению…

Прокажённых в России помещали в колонии, находившиеся вдали от людей. В Якутии, Приморье и других северных краях. Несчастные оказывались погребены заживо. Нищенские суммы, выделяемые на их содержание, разворовывались. Ухода не было никакого, лишь изредка наведывались врач и фельдшер. У людей подчас не было даже тёплых вещей, мыла и еды, кроме лепёшек и чая. Мир живых в страхе отторг их. Мир живых мертвецов существовал по своим законам. Вернее без них. Отчаявшиеся люди забывали себя. В колониях процветало пьянство и разврат, от которого рождались дети. Подчас совершенно здоровые… Это был подлинный ад, в сравнении с которым война была детской игрой.

Мягкая улыбка, мягкое рукопожатие, и дорогой силуэт, растворяющийся в ночной мгле. А завтра – совместное скучание на званом обеде… Пожалуй, это всё-таки счастье. Такое кроткое и тихое. Когда бы подольше задержалось оно…

Поправившись, Мария наведалась к нему сама. В школу. После уроков. Рад был видеть… Вскочил стремительно, бросился навстречу, под локоть подхватил, чтобы она не оступилась. Сиял радостью. Согревал теплотой лучистых глаз. Да не согревал… Плавил… Как солнце красное снег…

Нилус рассказывал Алексею Васильевичу об обнаруженном им на Валдае дневнике выдающегося схимника-затворника, подобно знаменитому старцу Илиодору Глинскому, предсказавшего грядущую судьбу России, близкую погибель её…

Вспомнилась почему-то сказка о Снегурочке. Какая же, оказывается, глубокая сказка! Да-да, именно так и должно было быть… Ледяная дева должна была растаять, познав главное… Растаять от самых ласковых и нежных лучей – весенних. Отдать жизнь за право любить. За право испытать это неизмеримое счастье. Вочеловечиться в этом чувстве, которое прежде всего отличает человека от животного, возводит его на недосягаемую высоту.

– Доброй ночи, Алексей Васильевич.

Как бы иначе… Зная, какая это боль не иметь возможности соединиться с тем, кого любишь, не помочь страждущим так же? Может быть, ко греху большему подтолкнуть их?

– А что если не выдержит она? А что если с ней что? Как я без неё останусь? И дети?..

– И что же?

– В наш проклятый век во всё мешается политика! Ну, а вы?

Сам хозяин произвёл на Марию сильное впечатление. Это был уже пожилой, но сохранивший память былой красоты, статный человек с окладистой, белой бородой и выразительными карими глазами. Несмотря на крестьянское одеяние, он всей колоритной фигурой своей походил на древнерусского боярина. Притом оказался Сергей Александрович человеком необычайно радушным и открытым. Была в нём какая-то немного детская, чистая восторженность, удивительно сочетавшаяся в нём с глубочайшим умом и даже прозорливостью.

– Простите, Марочка… Вы, должно быть, устали? Много ли было больных?

Вскоре она была уже далеко от родного дома. В безопасности от соблазна, разъедающего душу.

Инстинктивно угадала Мария, что Надёжин не дома, а в избе-читальне. Читает свежие газеты и журналы, с запозданием доходившие до Глинского. Там и нашла его. Со стаканом остывшего чая в жестяном подстаканнике и газетой.

– Грешен! – развёл руками Алексей Васильевич. – Но не велик этот грех, если только настоящее чувство на него толкнуло. Дальнейшая честная супружеская жизнь его изгладит. И к тому же не хочу быть лицемером. Если бы мой покойный батюшка запрещал мне жениться на Сонечке, я бы взял грех на душу. Потом бы, конечно, мы с нею покаялись, поговели… Нет, надо быть честными перед самими собой. И не осуждать ближних за то, в чём могли бы провиниться сами. Хотя бы за это не осуждать. Я вам откровенно скажу, Марочка, что, более того, если бы эти дети пришли ко мне и попросили моей помощи, то я бы им не отказал.

Это в романах, если у героини возникает большая любовь, то объект её вожделений непременно каким-нибудь образом соединяется с ней, а, если имеет жену, то уж непременно её не любит, потому что она не достойна любви.

Тяжко иной раз становилось Марии от всех этих каменьев-бед, горей-гор, что на слабые её плечи переваливали. И так хотелось хоть кому-то самой больное выплакать. Вот, являлся на пороге человек, и чудилось: вот, сейчас ему – и распахнуть душу, излиться… А человек, не замечая того, начинал уже своё изливать. И смирялась Мария. Знать, ему тяжелее. Не привык в сердце своём пережигать всё, его не жалея. А она – привыкла. Да к тому ведь всегда есть, кому излиться… Ночью, у образа Богородицы распростёршись, Ей одной, Заступнице и Милостивице, поверить сокровенное. И легче станет. И утихнет сердце болящее.

И всё же Мария докончила:

Она долго думала, куда уехать на этот раз. Какое страшное место найти, чтобы там забыть всё. Место вскоре нашлось. Место, о котором она ничего не сказала родным, чтобы их не пугать.

По прошествии нескольких лет истомлённая физически Мария вернулась на большую землю. Бог не попустил ей заразиться смертельной болезнью, но силы её были предельно истощены, и она решилась вернуться домой.

Попросила Сонечку выписывать в отдельную тетрадь. Та выводила старательно округло-детским почерком. Хоть и муж её учительствовал, а в грамоте не сильна была она. Рано осиротевшая, Сонечка до совершенных лет жила в семействе сельского священника – няней при его многочисленных детках. Худо-бедно выучилась грамоте, пристрастилась к чтению духовных книг. Думала в монастырь идти, Богу служить да встретила Алексея Васильевича… Так уже пятый годочек вместе…

– Это Аглая. Игната-плотника дочка.

Да, нетрудно два и два сложить… Вот ещё печали не было! Если только угадала, а не головой неразумной выдумала, то беда. Николай никогда такого мезальянса не допустит. А сам Родя? Всерьёз у него или решил порезвиться в отпуске? Нет, знала Мария племянника. Не такой он человек, чтобы сердцем невинной девушки играть для своей забавы. Стало быть, всерьёз? А про неё и не спрашивать можно. Сияет вся. Скляночки ставит, а перед глазами его видит. Бедные, бедные дети…

А из уездного начальства в бараки никто носа не казал, боясь заразы. Только свояк, желая примером своим успокоить народ, приезжал. Обходил вместе с Марией больных. Одаривал выздоравливающих, ободрял. А в результате слёг сам. Слава Богу, выходила его Анюта…

Спина и впрямь разболелась не на шутку. Напоминала о себе после той ледяной переправы в пятом году… Иной раз щемило так, что и вздохнуть нельзя – пронзительная боль через всё тело.

– Вас ли я слышу? – улыбнулась Мария. – А как же почитание отца и матери?

– Я нынче в рощу ходила. В божелесье. Хорошо там… Как в церкви…

– Не допустит? – Надёжин чуть усмехнулся. – Милая Марочка, даже в стародавние времена любящие сердца изыскивали возможность соединиться. Маленькая церковка, попик… А потом – перед родителями на коленки.

Мария, недолго думая, сошла в воду. Пожилой солдат, лежавший на носилках с разбитой ногой, крикнул хрипло:

Об Алексее Васильевиче, которого она всегда уважительно величала исключительно так – по имени и отчеству, Сонечка рассказывала много. А Мария слушала с болезненным любопытством, тая повышенное внимание и откладывая в сердце каждую выявлявшуюся чёрточку любимого образа. И снова заходилась душа в тоске: какая же Сонечка счастливая! Хоть бы толику счастья этого узнать…

– Одумайтесь, люди добрые! Христом Богом прошу!

Стало быть, божелесье. Роща, примыкающая к разрушенной стене, которую Родя ещё мальчиком предпочитал воротам. Всё сходится… Жаль детей. Обоих жаль. А не упредить, не помочь. Коли уж пошёл пал по сухой траве, жди пожара.

Он не замечал ничего. Земская школа тогда лишь отстроилась, и у него с Николаем Кирилловичем много идей было, как просвещать окрестное население. Мария старалась участвовать во всех начинаниях, что сближало её с ним. А ещё она любила иногда приходить на его уроки. Подолгу сидеть в углу класса, слушая его приятный, тёплый голос, глядя на оживлённое, вдохновлённое лицо.

Как-то ещё Алексей Васильевич порывался приехать. Но Мария запретила. В тот год у него родился долгожданный сын, и Сонечка ещё слаба была после родов. Только такого риска и не доставало!

Аля послушно присела на угол дивана, распустила густые локоны. Пахли они лесной свежестью, и запутались в их богатстве пара мелких веточек.

Струилось богомудрое слово, читаемое вкрадчивым сонечкиным голосом, в больную душу, живило её, наполняло новым смыслом. Запомнилось из «Объятий…»: «Сколько счастья, утешения и самого тонкого возвышенного наслаждения вызывает радость на лице бедняка от души искреннею и необходимою ему помощью! Какое великое сокровище, может быть, покупаешь на презренный поистине металл, обыкновенно или безразлично скопляемый без всякого употребления, или расточаемый на дела суетные, бесцельные и недостойные. О, богачи! Какого блаженства не цените вы в ваших руках, не умеете извлечь и губите своею безрассудною жизнью!» И ещё: «Не надо слишком преувеличивать то, что может человека делать счастливым. Неудовлетворенность счастьем бывает и по достижении его. Можно быть счастливым, как желалось, и чувствовать самую жгучую тоску по другом, высшем счастье и идеале его. Но это не значит – не иметь вовсе никакого счастья. Я думаю, нам и блаженство райское сразу не даст всего, но с мудрою постепенностью будет всегда выдвигать новые и новые горизонты и пределы пожеланий, но от этого нечего еще впадать в ад неудовлетворенности, тоски и отчаяния. Смотрите на жизнь проще. Она – вообще тоска по высшем счастье. И во всяком положении и состоянии тоска эта заявляет себя по-своему. Позвольте вам поставить диагноз. Вы счастливы, насколько этой сейчас нужно для вас. Вы не видали еще и не имеете понятия о настоящих несчастьях, и обижаете Бога, жалуясь на свою жизнь… После диагноза дают лекарство. Вот вам и оно: приведите на память все страдание и зло человеческое: обманутых мужей, разведенных жен, идиотов или уродов детей, злых тещ и змей-свекровей и снох; приведите на память жен с пьяницами мужьями, истаскавшимися во развратах и кутежах, наконец, всяких бездомных лохмотников, пропащих людей – не по людскому лишь суду и впечатлению (ибо и под рубищами очень часто скрывается золотая душа и сердце благородное), а действительно пропащих и по суду Божию (если есть и такие?), – и… пролейте Господу слезы благодарности за все!… А то Он покажет вам, какие люди действительно несчастны – на вас самих».

Это было тяжёлое нервное истощение, помноженное на сильнейший жар, вызванный двусторонней пневмонией. Врачи опасались развития чахотки, но молодой, сильный организм справился с болезнью.

Поправлять здоровье сестру Кулагину отправили домой. Первые недели она почти не разговаривала, сидела на крыльце в кресле-качалке, положив ноги на подушку, глядя вдаль и перебирая чётки. Часто приходила Сонечка, подолгу сидела рядом, рассказывала что-то, либо читала вслух. Читала по просьбе Марии, большей частью, литературу духовную. Многое – из недавнего, только что изданного. Алексей Васильевич исправно выписывал новые книги из столиц и неизменно привозил их из паломнических поездок. Помнила Мария, что читала ей Сонечка чудные очерки Сергея Нилуса из книги «Сила Божья и немощь человеческая» и труды батюшки Иоанна Кронштадтского, Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря и сравниваемый многими с творениями батюшки Иоанна дневник архимандрита Иосифа (Петровых) «В объятьях отчих», все одиннадцать томов которого издаваемые в Троице-Сергиевой лавре, последние годы заботливо собрал Алексей Васильевич.

– Ах, вот оно что… – протянул Алексей Васильевич. – Что ж… Вы знаете, Марочка, я человек консервативный, но, ей-Богу, эти сословные строгости – по-моему, чистой воды атавизм.

Надёжин отбросил газету, глубоко вздохнул.

Так думала Мария, сидя у пузатого самовара, весело играя с крестниками, пытавшимися вскарабкаться на неё, отнять её чётки. Переговариваясь с Сонечкой, отважившейся, несмотря на остережения врачей, на уже немолодые свои лета, рожать в третий раз. Слишком долго мечту о семье лелеяла, и теперь ничего не боялась. Уверена была, что сынок родиться. А сама бледненькая была, слабая. Пошатнулось некрепкое здоровье её. И знала Мария, что глубоко переживает за неё Алексей Васильевич. И боится. Но при ней не показывает виду, бодрится, изображает весёлость. А с Марией, отдушиной, делился самым больным:

…Ах, Алексей Васильевич… Будь я какой-нибудь беспутной, то не удержалась бы. До преступления бы дошла. Но меня воспитали иначе… Прелюбодейцей я не стала… Или же стала всё-таки? В душе – стала! И не раз… И ею, каюсь, остаюсь. А то, что не стала наяву ею, так не моя, а единственно только ваша заслуга. Вы выше меня. Меня, к стыду моему, во святые возвели, а святым-то были вы. Я и взглянуть-то на вас боялась – так… Только снизу вверх взирала робко и тянулась за вами…

А сама, как под бомбёжками в лазарете, как на острове прокажённых, день за днём ходила за страждущими, привыкая к смраду и боли… И на сей раз пощадила судьба. Смерть Марию не брала. И не приближалась, держась на почтительном расстоянии. Значит, зачем-то нужно было жить и нести на плечи взваленное.

Закончила Аля работу, подошла:


Редкие письма Мария отправляла родным, приезжая в город, где её сторонились, как зачумлённой. Писала коротко, тая страшное. Лишь ему одному, ему и Сонечке она написала правду, предупредив, чтобы не говорили родным. Ответное письмо было исполнено такого преклонения перед подвигом, что Марии стало стыдно. И всё же она рада была, что открылась им. Теперь меж ними явилось ещё одно общее. Алексей Васильевич озаботился присылкой на остров книг. В том числе, духовных в укрепление страждущих. Тайно изыскивались деньги, тайно закупалось необходимое, тайно отправлялось в далёкий край…

Десять лет минуло, давно примирилось сердце со всем, а всё так же дрожало, когда ласковый голос его доносился:

В жизни всё бывает иначе. Или же просто не Мария была героиней печального романа, в который оказалась вплетена нить её судьбы. Сонечка была, как никто, достойна самой верной и преданной любви. И именно такой любовью к ней был исполнен её муж, жалеющий её и оберегающий. Других женщин для него не существовало.

Врачам люди не очень-то доверяли. Особливо, если случались эпидемии. Тогда именно врачей винили в беде. Два года назад вспыхнула эпидемия холеры в уезде. Больных помещали в бараки, где многие, увы, умирали. И, вот, к этим-то баракам и полыхнула ненависть в народе. Каким-то утром ринулись толпой жечь их. Мария навстречу выбежала, на колени пала, подняв руки:

– Всё с вами ясно, вы скрытый либерал, – пошутила Мария.

– К Серёже гостья приехала из Москвы. Дочь его профессора. Я должна была помочь…

В каком-то бою было много раненых. А сразу после него, как назло, зарядил проливной дождь. Всё размыло, и приходилось идти, увязая в грязи. В своём «непромокаемом» плаще Мария вымокла до нитки, неподъёмными гирями тяготили усталые ноги огромные мужские сапоги, но она держалась. Наконец, дошли до наполненной до краёв канавы. Переправы никакой… Замялись санитары: как же теперь?

– Николай считает, что Родя должен жениться на Ксении. Это их, отцов, давняя мечта – породниться. Для того-то этот званый обед и даётся, чтобы их свести. А Ксения – ангел… И её мне жалко тоже.

– Глупость какая-то, – поморщился Надёжин. – Отцы решили… Свести… А не кажется ли отцам, что молодые люди способны сами разобраться в собственных сердечных делах?

Эта сладкая мука длилась несколько месяцев, пока не грянула война. Весть о ней Мария приняла, как избавление. Вдруг нашёлся выход из того безумия, в котором она пребывала, из которого не имела сил вырваться. Разом стало легко на душе. Сомнений не осталось.

…А знаете ли вы, самый дорогой на свете человек, что встреча с вами перевернула всю мою жизнь? Знаете ли, что и теперь, когда я вижу вас, слышу ваш голос, всё во мне трепещет? Что, закрывая глаза и читая заученно Иисусову молитву, я вижу перед собой ваше лицо, вспоминаю ваш смех, каждое ваше словечко? Что никогда и ни о ком я не молилась так жарко, как о вас? Вы не знаете… И не узнаете никогда. И слава Богу. Знание разрушило бы мир и теплоту меж нас. То единственное земное, чем я, грешная, ещё дорожу. Поэтому я не позволю, чтобы вы узнали…

Лепрозорий…

– Завтра в усадьбу приезжают Клеменсы. Дмитрий Владимирович и Ксения.

Алексей Васильевич был женат. Жена его приехала в Глинское следом за ним. Это была молодая, но очень болезненная женщина, хрупкая, почти прозрачная. Алексей Васильевич очень переживал за её здоровье. А она – за то, что Бог не давал им детишек. Забрал одного, родившегося мёртвым, а больше не посылал. А Сонечка, несмотря на слабость, мечтала о большой семье.

Собрав небольшой саквояж, Мария объявила родным, что намерена отправиться на фронт сестрой милосердия. Сестра, конечно, плакала. Высокий порыв всех восхитил, но не удивил. Патриотизм и милосердие всегда были свойственны Марии, а, значит, порыв её естественен.

В доме Нилусов было множество икон. Половина спальни их была обращена в молельную. Здесь был дивной лик Христа в терновом венце работы неизвестного итальянского мастера, от которого получил исцеление калека-ребенок. А также большой образ-портрет Преподобного Серафима, написанный Дивеевскими монахинями. В старомодном кабинете Сергея Александровича, отгороженном от двери китайскими ширмами, висел огромный образ Божией Матери Одигитрии. Здесь же развешены были и собственные работы хозяина и его жены: портреты и этюды, изобиловавшие светом, дышавшие жизнью…

Это как будто успокаивало его, но Мария знала, что только видимо. И сама боль его перенимала. Его тревогами жила. Так и сроднились душами. А родство такое не дороже ли, чем беззаконные утехи, опустошающие и разрушающие близость подлинную?

– Что?

– Помоги мне, пожалуйста, расставить склянки. Нет, лучше просто расставь сама. Я что-то устала сегодня, спина болит.

Мария полулегла на диванчик, следя, правильно ли Аля расставляет склянки. Любопытно, кто же герой наших грёз? Уж ясно, что не Антипа-кузнеца сын. Он-то за нею второй год, как привязанный, ходит. Кто бы мог быть? Добро бы кто из своих, а то не вышло бы худо.

Попросила Алю растереть спину лечебной мазью, а с тем отпустила домой. Справилась ещё подробнее, какая-такая гостья к Серёже приехала. А о главном не спросила… В чужую душу что в воду – не зная брода, лучше не соваться. Захочет – сама расскажет всё. К тому же советы в таком деле давать всё равно бессмысленно. Тут сердце решает. Не рассудок. И уж паче того не чужой рассудок…

Мелькнула мысль тогда: растерзают, не вспомнив, скольким из них она помогала… Но нет. Утихли мужики, разошлись.

Да, в отличие от сестры, барыни, Анны Евграфовны, она никогда не была для него Марией Евграфовной. Ни даже Мари, как называли все. Марочкой. Марой. Никто больше не звал так. А так ласково выходило, так тепло… Что слёзы наворачивались.

– С удовольствием принимаю ваше предложение! А сейчас не откажитесь ли заглянуть к нам? На вечерний чай? Сонечка будет вам так рада! И малыши… Вы же знаете, они всегда радуются крёстной. ...



Все права на текст принадлежат автору: Елена Владимировна Семёнова.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Претерпевшие до конца. Том 1 (полный текст)Елена Владимировна Семёнова