Все права на текст принадлежат автору: Борис Александрович Костюковский, Семен Михайлович Табачников.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Главный университетБорис Александрович Костюковский
Семен Михайлович Табачников

Борис Костюковский, Семён Табачников
ГЛАВНЫЙ УНИВЕРСИТЕТ
(Повесть о Михаиле Васильеве-Южине)

Москва

Издательство

политической

литературы

1981

© Политиздат, 1975 г.

Под южным солнцем

Этот город, куда учитель Васильев стремился вот уже два года, произвел на него необычное впечатление. Баку был похож на международный порт с его разноязыкой речью, пестрыми костюмами и суетливым движением шумной толпы.

Ошеломляла удушливая жара. Васильев родился на Ставропольщине, еще недавно жил в Ялте и Мелитополе, и потому тепло для него привычно, но здесь воздух не просто жаркий — раскаленный.

Мария Андреевна, или, как он называл жену, Маруськ, предложила прежде всего пойти искупаться.

— Да, да. И немедленно! — обрадовался он.

Хозяйка квартиры, где они остановились, уже немолодая полная армянка, всплеснула руками…

— Как это купаться? Вы с ума сошли, господин учитель. Это же не июль, не август… Кто же в Баку купается в сентябре? Одни мальчишки: им ведь все равно, когда купаться.

На берегу было пустынно. Море спокойно. Волны, как большие округлые ладони, тихо приглаживали сероватый береговой песок, перемешанный с галькой и ракушками, и так же тихо уползали назад. Белые чайки ныряли и взлетали, довольные и сытые. Они то приближались к берегу, то тут же с криком возвращались в море.

— Ишь какое им раздолье здесь.

Вдруг Васильев сорвался с места, с разбегу бросился в море — чайки заволновались.

— Не утони! — закричала Мария. — Ты же плохо плаваешь.

— Да тут воробью по коле-е-но!

После городского зноя окунуться в такие ласковые волны было блаженством.

Купались они долго; все никак не хотелось расставаться с морем, а когда наконец вышли из воды, увидели несколько зевак, уставившихся на купальщиков.

— Вот бесстыдники, — шипела пожилая женщина, щурясь от палящего солнца. — От безделья это, от безделья…

— Видать, грехи смывают, — вторил ей средних лет мужчина, по виду — мастеровой.

— Аллах, смотри до чего дошли дети твои! Уже для них зима не зима, осень не осень.

Толпа увеличивалась. Молодой человек в гимназической куртке вдруг крикнул:

— А мне нравится… — и начал раздеваться.

Люди на берегу перекинулись на него:

— А еще гимназист!

— Армянин соленый! — со злобой произнес загорелый мужчина в черной татарской шапочке. — Вот он выйдет из воды — я покажу ему.

В это время раздался свисток, к толпе шел высокий, широкоплечий, с живописно пышными усами человек.

— Пристав Исламбек идет! Расходись!

Толпа начала быстро таять. Видимо, личность эта была людям знакома.

Исламбек степенно подошел к Васильеву, очевидно заметив, что тот был виновником происшествия.

— Что натворил? — басовито спросил он.

— Собственно, ничего. Просто устали с дороги и решили искупаться.

— Сейчас? В сентябре?

— Вода теплая. При чем тут календарь?

Исламбек пристально посмотрел на Васильева.

— Кто такой?

— Учитель.

— А она?

— Моя жена.

— Документы есть? — спросил пристав и оглянулся: наиболее любопытные оставались на месте. — Р-р-разой-дись! — грозно скомандовал он.

Только загорелый татарин не двинулся с места, как будто слова пристава к нему не относились, и искоса поглядывал на вышедшего из воды гимназиста.

Исламбек внимательно изучил документы и важно сказал:

— Можете купаться.

— Спасибо, я уже искупался.

— Тогда идите домой, господин учитель, — сказал пристав.

— Вот мальчик оденется, мы вместе и пойдем.

Этот ответ скорее предназначался старому мусульманину, который не спускал злобного взгляда с юноши.

— Вы знаете этого армянина? — спросил Исламбек.

— Я учитель и интересуюсь всеми, кто носит гимназическую форму.

— Ученый, — злобно фыркнул мусульманин. — Нишиво, мы еще встретимся.

Он повернулся и пошел в сторону города.

— Этот господин слишком воинственно настроен. Вы бы у него документы проверили, — с вызовом сказал Васильев.

— Когда надо будет, проверим. А ты, — обратился он к гимназисту, — беги домой уроки учить. Пока цел.

— Он пойдет с нами, — твердо сказала Мария.

Юноша подошел к Васильеву и встал рядом. Михаил снял пенсне, протер стекла носовым платком, надел и сказал полицейскому:

— Будьте здоровы, господин пристав. Если мы вас интересуем, вы можете увидеть нас здесь по утрам: до наступления холодов мы будем купаться в море каждый день.

И он, взяв жену под руку и обняв юношу, пошел в город.

Гимназист молчал, хотя лицо его выражало удовлетворение.

— Моя фамилия Каринян, Ашот Каринян. Учусь в гимназии. Жаль, что вы преподаете не у нас, — искренне сказал он.

— Это несущественно. Вы приходите к нам домой. — И Васильев назвал свой адрес, а затем спросил: — Вас проводить?

— Что вы, Каринян не из трусливых…

Не было в этой фразе мальчишеского хвастовства, и Васильев едва заметно улыбнулся.

Директор Бакинского реального училища, человек солидный и осторожный, внимательно читал формулярный список о службе преподавателя математики, физики и естественной истории Мелитопольской женской гимназии Михаила Васильева. Этот новый преподаватель с небольшой бородой и легким пенсне на прямом носу понравился директору с первого взгляда. Человек он, безусловно, знающий, и не только свой предмет: хорошо говорит по-французски, владеет немецким и английским. Кроме того, как показалось директору, силен в филологии и изящной словесности. Такой преподаватель в реальном училище просто клад.

Итак, директор читал формулярный список и по привычке сопровождал чтение комментариями. Уже первые слова заставили его произнести длинную тираду: «„Не имеющий чина Михаил Иванович Васильев“… Ах, не имеющий чина… А по виду — если не тайный, то действительный статский советник. И бородка аристократическая, и пенсне самое модное. И манеры-с, я вам доложу. И мундир отглажен, и каждая пуговка блестит, не то что у наших бакинских преподавателей. Читаем дальше-с. „…Родившийся 29 октября 1876 года, вероисповедания православного, знаков отличия не имеет“… Молод, право же молод — двадцати семи лет. А уж и в Ялте учительствовал, и в Мелитополе… „Окончил с дипломом первой степени курс естественного отделения физико-математического факультета императорского Московского университета в 1900 г…“ Недавно-с, очень-таки недавно-с. Значит, из теперешних студентиков. Поимеем в виду-с. „Предложением господина попечителя Одесского учебного округа 11 августа 1901 года за № 14812 назначен исправляющим должность наставника математики и естествознания в Байрамскую учительскую семинарию с 11 августа 1901 года“. Что ж, для молодого педагога это недурственно. Стало быть, способный. „Предложением господина попечителя Одесского учебного округа от 2 сентября 1903 года за № 177752 сообщено о перемещении его в бакинское училище с 1 сентября 1903 года. Председатель педагогического совета Н. Вавилов“. С первого сентября… А поименованный Михаил Иванович изволил прибыть с опозданием-с. Из жалованья вычтем. Это уж пусть не взыщет-с…

Так-с, что же еще любопытного? Женат. Жена Мария Андреевна… родившаяся в 1878 году. Так-с. Ну, с богом, господин Васильев. А мы посидим на вашем уроке. Любопытно, действительно ли вы столь искусны в преподавании. Любопытно…»

В свободное от уроков время Васильев вместе с женой отправлялся туда, где добывалась нефть. То, что он видел там, поражало его. У самого моря, на берегу древнего Апшерона, поднимались деревянные вышки, похожие друг на друга, как сосны в густом бору. Каждый метр земли на промысле используется, каждый человек загружен до предела, и каждое его движение рассчитано и целесообразно.

Эта целесообразность во многом продиктована хищническими методами добычи бакинской нефти, известными всему миру. Ротшильд, Бенкендорф, Манташев, братья Нобель, извлекая из Апшерона нефть, добывали золото.

Биби-Эйбат, Балаханы, Сабунчи — эти названия произносились часто, потому что именно там больше всего вышек. Промышленную часть Баку называли Черным городом: нефтяное производство черным коптящим полукольцом окружало город и создавало своеобразный мрачный колорит. Люди здесь казались нереальными, будто вышедшими из подземелья: темные хмурые лица, черные от въевшегося мазута руки.

Жилища рабочих выглядели угнетающе: низкие, глинобитные, с маленькими оконцами, они лепились друг к другу в беспорядке, часто между нефтяных вышек. Скрежет тартальных и паровых машин, гул и треск лебедок сопровождали здесь жизнь людей от зари до поздней ночи.

Обращала на себя внимание разноплеменность промыслового рабочего люда. Были здесь и русские, и татары, и армяне, и грузины, и евреи — все, кого согнала сюда тяжкая нужда.

Но не только на нефтяные промыслы стекались люди. Развитие нефтяного дела вызывало к жизни и многие другие отрасли промышленности в Балаханах, в Сабунчах, в Раманах; механические предприятия Хатисова, табачная фабрика Мирзабекянц, рисоочистительная мельница с неожиданным названием «Слон» — везде и всюду здесь требовались рабочие руки.

Из России, Армении, Грузии ехали сюда те, кто искал работу и пристанище. Нередко целые семьи приплывали из Персии, из-за Каспия, из Средней Азии. Люди обживались, образуя национальные поселения, строили свои мечети, церкви, синагоги, создавали общины в надежде защитить друг друга.

В этих поездках по нефтяным районам Васильевых всегда охотно сопровождали два друга — Ашот и Сеид. Ашот после того сентябрьского купания частенько стал заходить к ним. При ближайшем знакомстве он оказался большим любителем театра. Это делало его еще более привлекательным в глазах Васильева. Однажды он привел с собой чернявого тоненького паренька — сына какого-то мелкого лавочника.

— Его зовут Сеид. Он честный, — сказал Ашот, считая, что этим исчерпано все.

Вечер начался чаепитием, а кончился чтением известного монолога Сатина о человеке. Ашот Каринян отлично знал пьесу «На дне», и горьковские слова звучали у него очень искренне.

Михаил Иванович внимательно слушал Ашота. Его армянский акцент, горячие черные глаза, привычка после каждой фразы задавать вопрос «да?» полюбились молодому учителю.

Прочитав монолог, Ашот, еще волнуясь, с гордостью заметил:

— Я не только это знаю. Я еще и другое читал Горького.

Васильев чувствовал, что парню о чем-то хочется рассказать, чем-то похвалиться или в чем-то признаться, но он не решается.

Выручила Мария Андреевна.

— Вероятно, Ашот имеет в виду «Песню о Буревестнике» и «Песню о Соколе».

Она произнесла это, подавая чай, и никто не обратил внимания на ее слова. Мария подумала, что тайна уже не была тайной. Запрещенные произведения Горького, оказывается, знакомы и этим юным бакинцам.

И вдруг Ашот не выдержал. Он вскочил со стула и, давая волю своему бурному темпераменту, прочитал:

— «Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы: „Пусть сильнее грянет буря!“»

Сеид посматривал на взрослых, улавливая каждое их движение. Как-то они будут реагировать? Испугаются? Ведь стихотворение-то запрещенное. Но Михаил Иванович был спокоен.

Когда парни собрались уходить, он заметил:

— Хорошо вас учат литературе. Видно, учитель у вас славный.

— Мы его уважаем, — с достоинством ответил Ашот. — Николай Терентьевич Улезко — человек красивый.

Сеид рассмеялся.

— Какой же Улезко красивый? Он горбатый…

Возникло неловкое молчание.

— При чем здесь горбатый? — наконец выговорил Ашот. — Он душой красивый. Понимаешь? Да? Душой…

Сеид этого не понимал.

Васильев уже не первый день присматривался к парнишкам. Ашот понравился ему уже тогда, на морском берегу. Другое дело Сеид. Он учился в техническом училище без особых успехов. Чаще всего отец заставлял его сидеть в лавке. Именно там он узнавал все новости: лавочники были самыми осведомленными людьми в Баку.

Ашот дружил с Сеидом, хотя Мария Андреевна заметила как-то:

— А ведь есть что-то такое, чего Ашот не доверит даже Сеиду.

Однажды вечером Сеид пришел к Васильевым без Ашота.

— А я решил уходить из училища, — вдруг сказал он.

— Почему? — удивился Васильев.

— Надоело… Папа говорит, что из меня Ротшильд все равно не получится, а в такое время нужно быть при деле. Лавка наша бедная, товара нет.

— И куда же ты пойдешь работать?

— Папа уже договорился на табачной фабрике братьев Мирзабекянц. Сначала буду рассыльным, а потом на саму фабрику пойду.

— Почему именно на табачную?

— Мой отец табаком торгует, — пояснил мальчик.


Михаил Иванович готовился к урокам старательно, и не потому, что был новичком и не верил в свои силы. Просто до сих пор не приходилось ему встречаться с такой разношерстной аудиторией, а хотелось ее прочно завоевать.

Училище, в котором преподавал Васильев, жило обычной, размеренной жизнью. По утрам преподаватели приходили на службу, интересовались, «как изволили почивать» или «что новенького на белом свете-с». Регулярно, по определенным дням, заседал педагогический совет, и почтенные педагоги поочередно хвалили друг друга, называя «милостивыми государями», и не скупились на такие слова, как «усердно», «похвально», «искусно» и даже «великолепно». Касалось это всего на свете — и преподавания, и успеваемости, и даже состояния здоровья.

Директор рад был этой обстановке благодушия и всевосхваления: значит, не проникли еще в реальное училище всякие социал-демократические идейки. Ему уже было известно, что учащиеся классической гимназии прислали своему директору анонимное письмо, в котором предупредили, что если он, «почтеннейший господин Котылевский, тиранство свое не прекратит, то будет удален прочь, как шпион и губернаторский лакей». Директор похвастался как-то перед Васильевым: слава богу, мол, у нас такого нет и быть не может.

— Даже в классической гимназии, — сказал он, — завелись всякие группки и группочки. Удивляюсь, господин Котылевский — почтенный человек и допускает такое.

И директор по привычке стал рассуждать вслух:

— А что он может сделать? То есть как что? Если сам не в состоянии, изволь обратиться к господину попечителю… Нет, зачем же к попечителю? Поднимется шум… Уж лучше к самому…

Васильев улыбнулся, и директор заметил это.

— Так-то-с, милостивый государь. Времечко-то, время! Трудно нынче чувствовать себя счастливым, хоть бы жить без потрясений…


С некоторых пор разговоры о счастье все чаще и чаще слышались в училище. И не только в училище. О счастье писала печать, о счастье говорили на уроках, и даже Сеид, далекий от всяких теоретических рассуждений, рассказал Михаилу Ивановичу, что какой-то мужчина на фабрике Мирзабекянц выступил с докладом «Счастлив тот, кто спокоен»…

Ашот, например, считал, что счастлив тот, кто борется.

А Васильев? Для того, собственно, он и рвался в Баку, один из крупнейших промышленных центров Российской империи, чтобы целиком отдать себя борьбе. Он знал, что здесь работает крепкая социал-демократическая организация.

Нельзя сказать, что годы, проведенные в южной ссылке — Ялте, Мелитополе, — прошли для него даром. В Байрамской учительской семинарии наставник математики и естествознания Михаил Иванович Васильев, несмотря на гласный надзор полиции, сумел преподать будущим учителям не только знание своих предметов. Нередко, возвращаясь после занятий домой в сопровождении семинаристов, он разъяснял им вопросы философии и истории, не стесняясь в выражениях, характеризовал несовместимость царского строя с представлениями о свободе и демократии, призывал читать марксистскую литературу, и прежде всего Тулина — Ильина — Ленина. Нередко среди семинаристов появлялась газета «Искра», — сюда, в Ялту, она попадала по пути в южные кавказские порты.

Руководство семинарии стало смутно догадываться, какие мысли внушает своим ученикам наставник математики и естествознания. Не желая «выносить сор из избы», директор вызвал Васильева к себе в кабинет для откровенного разговора. Он предложил «подать прошение» о переводе в Мелитополь, где имеется вакансия в женской гимназии… Вот тогда и появилась в его послужном списке запись: «Предложением господина попечителя Одесского учебного округа от 13 августа 1902 г. за № 15264 перемещен согласно прошению исправлять должность преподавателя естественных и математических наук в Мелитопольскую женскую гимназию».

Там, в Мелитополе, впервые прочитал Михаил Иванович материалы Второго съезда партии, узнал о расколе, о фракции большевиков.

— Мне необходимо ехать в Одессу, — сказал он Марии. — Я должен встретиться с товарищами, разобраться во всем.

Разговор в Одесском комитете РСДРП мало добавил к тому, что Михаил уже знал. Да и сам комитет не был однородным: дискуссии, споры возникали на каждом шагу. Одни утверждали, что конечно же Мартов прав, что незачем требовать от каждого члена партии обязательной работы в одной из организаций. Другие были убеждены, что без строгой дисциплины не может быть крепкой, сплоченной партии. Третьи, не высказывая своего мнения, интересовались лишь одним: что по этому поводу сказал Плеханов.

— Вы, молодой человек, из Мелитополя? — спросил у Васильева седой, загорелый, с широкими скулами мужчина. — Интересно, что по этому поводу думают тамошние социал-демократы.

Михаил сказал, что раскол окончательно проявил те противоречия, которые существовали в партии и прежде. Сейчас каждому необходимо самому для себя определить, с кем он — с Мартовым или Лениным.

— Вы правы. Дело тут не в мелких разногласиях, а в коренных противоречиях… Вы знакомы с трудами Ленина?

Михаил Иванович улыбнулся: видно, учительский мундир не внушал этому скуластому мужчине с кулаками, похожими на кузнечные молоты, особого доверия.

— Не одно занятие среди рабочих и учащихся провел по его «Друзьям народа», по статье «С чего начать?». И меня нисколько не удивила позиция Ленина ни съезде, — ответил Михаил.

Теперь уже улыбался одессит.

— Вы, я вижу, обиделись. Напрасно. Давайте знакомиться. Товарищ Савелий.

— Васильев, учитель.

— Ну вот и отлично. Заходите-ка вечерком по этому адресу, там поговорим подробнее.

В самом центре Одессы, недалеко от памятника Ришелье, в квартире зубного врача, сидели люди, с которыми Васильев виделся впервые. Обратил на себя внимание матрос, возле которого лежала бескозырка с надписью на ленте: «Князь Потемкин Таврический».

— Товарищи, — сказал Савелий, — сегодня у нас гость из Мелитополя товарищ Васильев. Он выслан из Москвы и сейчас учительствует на юге. Думаю, что ему интересно будет узнать о том, что истинные одесские революционеры считают себя сторонниками Ленина — большевиками.

Савелий подробно рассказал о Втором съезде, о том, как шло голосование, как твердо и последовательно отстаивал Ленин интересы партии рабочего класса.

Когда расходились, он спросил у Васильева, прочно ли тот осел в Мелитополе…

Михаил пожал плечами: все зависит от обстоятельств.

— Хорошо бы вам перебраться в один из рабочих центров, например в Баку. Там сейчас назревают интересные события. Мне известно, что Владимир Ильич послал туда целую группу опытных большевиков.

— Я, — ответил Васильев, — и сам об этом давно думаю. Решил обратиться к попечителю, авось не откажет, ему и самому удобнее заслать меня подальше.

— В таком случае, если это вам удастся, дайте мне знать, а я предупрежу бакинских товарищей. Вы же опубликуйте какой-нибудь материал в местной газете. Подпишитесь «М. Васильев». Это будет значить: вы прибыли и ждете связи.

Они попрощались, и в тот же вечер Михаил уехал в Мелитополь.

После приезда в Баку Мария Андреевна немало удивилась, что ее Михаил не ищет ни с кем встреч, что, кроме Ашота и Сеида, у них никто не бывает. Это так непохоже на Михаила, всегда общительного, не умеющего, казалось, и дня прожить без друзей, без общества.

В последнее время Васильева вдруг потянуло к журналистике. Его разозлила, да, именно разозлила ставшая модной возня вокруг слова и понятия «счастье». По-всякому склоняли его бакинские обыватели, и только от Ашота он услышал: счастье — в борьбе.

Михаил начал писать статью, не зная еще, куда он ее пристроит. Но то, что писать нужно в газету не только легальную, но и популярную среди бакинцев — у него не было никаких сомнений. Была тому и причина: надо было дать о себе знать тем, кто им интересовался. Другой материал для газеты возник неожиданно; поводом послужили гастроли знаменитой актрисы Веры Федоровны Комиссаржевской. Михаил купил билеты на все спектакли и после первого же пришел в восторг.

Мария знала, как умеет ценить подлинно талантливое ее муж, но на этот раз она не разделяла его восторгов.

— Я понимаю, ей трудно: ведь пьеса-то плоха.

— Да, Маруськ, плоха. Но сколько драматизма у этой актрисы! Ей надобно Шекспира, Шиллера играть. Я непременно напишу о ней. Вот посмотрим еще две-три постановки, и непременно напишу…

Статьи появились почти одновременно в газете «Баку».

О чем только не писала эта газета: и о том, что дают сегодня в театре Тагиева, и о том, что генерал-губернатор посетил строительство новой городской бани, и о том, что́ предлагает покупателю парижский магазин готового платья на Кривой улице.

И вот среди всей этой городской смеси, под рубрикой «Театр и музыка», появилась статья «Сказка», подписанная «М. Васильев».

— «Люди — рабы, люди — идолопоклонники… Они слагают восторженные гимны в честь свободы и все-таки остаются жалкими рабами…»

Мария читала газету вслух и не могла скрыть гордости за своего мужа. Статью эту Михаил в рукописи ей не показал. «Прочтешь, если будет опубликована». И вот она читала.

— «Нельзя сказать, чтобы пьеса была вполне удачна и художественна: для этого она слишком тенденциозна…»

«Эта фраза специально для меня написана», — подумала Мария. Пьеса ей откровенно не нравилась.

— «Госпожа Комиссаржевская в роли Фанни Терен играла необыкновенно горячо и сильно…

Вообще, талантливой артистке наиболее удаются сильные драматические роли, требующие огромного нервного напряжения. И мы от души посоветовали бы ей выбирать исключительно такие роли…»

Васильев ждал, что скажет ему жена; она встала, подошла и нежно поцеловала в лоб.

— Все-таки ты молодчина. Когда-нибудь Комиссаржевская вспомнит Баку и твой дружеский совет.


Однажды в кабинет директора училища вошел высокий, изысканно одетый мужчина. Он попросил представить его учителю естествознания: ему очень понравилась рецензия в газете «Баку» на спектакль с участием госпожи Комиссаржевской.

— Небольшая, но со смыслом, не правда ли? — спросил он.

— О да, — ответил директор, не читавший рецензии. — Простите, а с кем имею честь?

— Заведующий строительством Баиловской электростанции.

— Сию минуточку, милостивый государь… Вера Федоровна Комиссаржевская… Как же-с. Всеобщая любимица. И сам губернатор… Как же-с. Так это наш Васильев писал? Приятно. Сию минуту.

Войдя, Васильев удивленно посмотрел на элегантного мужчину…

— Надеюсь, — сказал гость директору, — вы позволите нам с глазу на глаз… Благодарю. Вы очень любезны.

Растерянный директор вышел, приговаривая:

— Как вам будет угодно-с. Извольте-с.

А гость встал и, протянув руку, сказал:

— Ну, здравствуйте, товарищ Васильев. Инженер Красин.

Имя Красина было хорошо известно Михаилу. Он знал и о том, что Леонид Борисович твердо стоит на позиции большевиков, на позиции Ленина. Собственно говоря, публикуя статью, давая о себе знать, Васильев почему-то втайне надеялся встретиться именно с Красиным.

Внешне Красин выглядел вполне респектабельно: и дорогой костюм, и твердый накрахмаленный воротник, и гордый, независимый вид… Но стоило заглянуть Красину в глаза, как тотчас ощущалось что-то озорное, решительное, задиристое… Чувствовалось, что он получал удовольствие от того, что выставил сейчас этого шаркуна-директора.

Михаил радостно, широко улыбнулся. Это же Красин, Красин! Крупный инженер-энергетик, активный деятель партии. После тюрьмы ему запретили жить в столицах, и вот — Баку, строительство электростанции на Баиловом мысу…

— Я рад, Леонид Борисович… Значит, вместе?

— Не совсем. Уезжаю приобретать типографское оборудование. И знаете, уважаемый рецензент, кто дал деньги? Вера Федоровна Комиссаржевская.

Увидев, что слова эти произвели должный эффект, Красин удовлетворенно улыбнулся.

— В ответ на букет красных роз — букет из червонцев… Недурно? И вся куча денег — за одно выступление перед городской знатью…

Он говорил легко, шутливо, и в глазах его горели все те же бесовские огоньки.

И вдруг он посерьезнел.

— Пора включаться в работу, Михаил Иванович. Вы кооптированы в состав Бакинского комитета. В ближайшее время вас свяжут с Алешей Джапаридзе и Фиолетовым. Кто? Пока не знаю. Возможно, один из ваших юных друзей… Важно убедиться, что за вами нет слежки…

Он вынул из кармана четки и начал быстро, привычно перебирать их. «А ведь он нервный», — подумал Михаил.

— Насколько мне известно, вы твердо стоите на позициях ЦК… — сказал Красин. — Всегда имейте в виду, что Ленин и ЦК — вот наш ориентир. Вы с этим согласны?

— Разумеется. Так и только так…

Красин протянул руку.

— Что ж, попрощаемся. О нашем разговоре я сегодня же сообщу товарищам. Рад знакомству, почтенный поклонник Комиссаржевской. Скоро получите адреса. Или же ждите гостей к себе. Сожалею, что сам не смогу навестить вас…

Красин улыбнулся.

— Вы, кажется, приехали с женой. Передайте ей мой привет, впрочем, если сочтете нужным.

Васильев не рассказал Марии об этой встрече. Весь вечер они проговорили о рецензии, о вкусах, о вещах, ничего общего не имеющих с политикой.

— Эх, Маруськ… Что там рецензия… Ты скажи, почему заговор молчания по поводу фельетона? Ведь я рассчитывал на бурную реакцию. Даже в нашем реальном училище будто его и не читали…

Но Васильев ошибался, полагая, что фельетон «О человеческом счастье», напечатанный в той же газете, остался незамеченным. Его широко не обсуждали просто потому, что одним он показался слишком «философичным», другим — излишне смелым.

Не знал Васильев и о том, что в мужской классической гимназии имени Александра III газета передается из рук в руки, что гимназисты не просто читают ее, а изучают.

Разговор о фельетоне зашел во время урока литературы в шестом классе. Преподаватель Николай Терентьевич Улезко, маленький горбун с удивительно добрым детским лицом, светловолосый и светлоглазый, говорил всегда зажигательно и интересно. Его лекции гимназисты любили и, если кто-либо не выучил задание, он принимал это близко к сердцу и очень огорчался.

— Какой же я неуклюжий, — говорил он искренне, без тени кокетства, — даже к такому изумительному писателю не сумел вызвать у вас интереса, господа. Это ужасно.

Зато сами гимназисты надолго клеймили виновника званием тупицы. И до тех пор, пока он не получал у Николая Терентьевича «5», а было это не просто…

Любил Улезко задавать темы сочинений необычные, требующие самостоятельности мышления, знания исторических и литературных материалов. Тех, для кого Онегин был барчуком, а Ленский — жертвой социальной несправедливости, строго не судил, был снисходителен. Он не удивлялся, если героем сочинения становился Томас Мор или Лассаль, но и не выражал своих политических взглядов, как ни вызывали его на это гимназисты. Разговор сводился к литературным достоинствам того или иного сочинения, и уж тут Улезко был как рыба в воде.

Однажды он пришел на урок несколько более взволнованный, чем обычно. В руках учитель держал газету «Баку», и, хотя он ни разу не развернул ее, гимназисты поняли: фельетон Васильева прочитан… Ашот не удержался и спросил:

— Николай Терентьевич, что вы думаете о человеческом счастье?

Улезко не ответил. Он молча вынул из кармана записную книжку и, близоруко щурясь, прочитал:

— «Один в поле не воин». Так будет называться ваше следующее сочинение… Литературных примеров для этого сочинения предостаточно. А если кто-либо уж очень усердно читает газеты, можно и их использовать…

Ашот понял, что Николай Терентьевич своего мнения не выскажет: его больше интересует мнение гимназистов…

…Эту статью они читали еще третьего дня, в промозглый, дождливый декабрьский вечер. Был понедельник, и гимназисты не сговариваясь почти все до единого принесли с собой в класс воскресный выпуск газеты «Баку». Ашот был особенно горд: он не сомневался, что «М. Васильев» — это и есть его знакомый учитель из реального.

Ашот Каринян слыл среди шестиклассников вожаком. Поступил он в гимназию сравнительно легко, потому что был сыном врача — детям врачей и учителей отдавалось предпочтение. Ашот нравился товарищам своей начитанностью, веселым нравом и умением отличить среди преподавателей «своего» и «чужого».

Он тоже принес с собой газету и немало обрадовался, когда увидел, что статья заинтересовала весь класс.

— Читали, да? — спросил он возбужденно, точно сам был автором статьи.

Фельетон понравился всем. Но судили о нем по-разному.

— Интеллектуально, — говорили одни, — сразу видно ученого.

— При чем здесь ученый? Просто человек понимает, о чем пишет.

— И ловкий, заметьте. Остро написал, а пропустили в печать.

— Вот бы его к нам в гимназию… Поговорить бы…

Эта мысль понравилась Ашоту. Хотя осуществить ее было не просто. Летом — другое дело. Собрались бы на сходку, как это часто делали гимназисты, где-нибудь в Арменикенте или на пустыре по дороге в Баладжары. Сейчас декабрь… Звать Васильева в гимназию — вряд ли пойдет…

…Они встретили его после уроков. Реальное училище помещалось недалеко от Парапета, вблизи гимназии.

— Здравствуйте, Михаил Иванович, мы к вам…

Васильев осмотрел гимназистов, их было не менее десяти. Кто они, эти пареньки с едва пробивающимися усиками? Чем живут, чем интересуются? Он вспомнил свои гимназические годы в Пятигорске.

Ашот спросил, не согласится ли Михаил Иванович побеседовать с его товарищами.

— Отчего же, — ответил Васильев, — если вам это интересно…


Они сидели в большой комнате с высокими потолками, в которой стояло несколько стульев и медицинская кушетка. Видимо, приемная врача. Васильев обратил внимание на то, что ребята входили в этот дом напротив Сабунчинского вокзала не группой, а поодиночке, как бы соблюдая правила конспирации. «Значит, не впервые собираются», — подумал он.

Ашот Каринян чувствовал себя здесь как дома. «А может быть, это приемная его отца?» — предположил Васильев.

Они договорились прочитать фельетон в присутствии учителя, не задавая вопросов. Но началось именно с вопроса:

— Михаил Иванович, а почему вы взяли эпиграфом стихи Гейне? Разве русские писатели не писали о том же?

Васильев рассмеялся и сказал:

— Да это ведь понятно. Ей-богу, понятно. То, что в русской газете позволено немецкому поэту, для русского — табу. Читай, Ашот! Не будем терять времени.

— Брось свои иносказанья
И гипотезы святые, —
На проклятые вопросы
Дай ответы мне прямые.
Отчего под ношей крестной,
Весь в крови, влачится правый?
Отчего везде бесчестный
Встречен почестью и славой?
Ашот сделал паузу и продолжал:

— «Я не знаю другого более важного, более дорогого для нас понятия, чем то, которое мы обозначаем красивым словом „счастье“. Можно смело сказать, что жизнь всякого человека, жизнь всего человечества есть вечное искание счастья. И вместе с тем нет другого более неопределенного и неясного понятия…

Что же такое счастье?»

«А он уже не первый раз читает», — решил про себя Васильев. Ему приятно, что ребята так заинтересованно слушают фельетон. Важно было понять, чего добиваются ребята. Простое юношеское любопытство? Стремление познать больше? Или желание действовать, бунтовать, протестовать?..

Васильев помнит, как сомневался он, сто́ит ли теоретизировать, приводить в статье формулу о том, что счастье можно математически изобразить в виде дроби, у которой знаменателем являются притязания, а числителем — успех. Иначе говоря, чем больше успех, тем больше счастье.

То ли мысль эта понравилась юношам, то ли сразила их эрудиция этого сидящего среди них человека в пенсне, но почти каждый с особым уважением посмотрел на него… «Дети, все-таки дети», — подумал Михаил Иванович. Сначала хотелось остановить их, прекратить это чтение, попросту поговорить по душам. Но нет, ему уже самому стало интересно, как поймут его ребята.

Понимают ли они, о чем речь? Ашот понимает. А остальные? Сеид как-то рассказывал, что у них на фабрике выступал некто Шендриков и говорил, что счастлив тот, кто сыт и одет. Что буржуи поэтому счастливы, а пролетариат — нет. Типично меньшевистская, «экономическая» демагогия. Это тоже была речь о счастье, и Васильев чувствовал необходимость начать с Шендриковым заочный спор. В том, что будет и очный, Михаил Иванович не сомневался. Имена социал-демократов братьев Шендриковых были ему достаточно хорошо известны. О них говорили по-разному, но всегда горячо. Собственно, им и адресовались слова, которые читал сейчас Ашот: «Но поистине жалки те люди, которые ради своего спокойствия отказываются от всех лучших притязаний, возможных для человека. У таких людей остаются лишь притязания самого низшего порядка, удовлетворение которых не требует большого труда. Они — нищие духом. Счастливыми их назвать нельзя. Но у них мало шансов быть несчастными. Только с этой точки зрения имеет смысл старинное утверждение, что „счастливы одни дураки“. У дураков мало притязаний, следовательно, немного поводов быть недовольными, то есть счастливыми».

Васильев больше всего боялся, что мальчишки устанут, — ведь сейчас начнется самое главное. Васильев и сам удивляется, как прошло в газету то, что он писал.

«Наиболее ловкие и сильные из людей пользуются слабостью своих невежественных и измученных трудом собратьев, чтобы за их счет удовлетворить свои непомерно разрастающиеся физические притязания. Люди вынуждены вести борьбу с себе подобными, причем общественная жизнь превращается в сложную систему эксплуатации сильными слабых. И „правый“ страдает, а „бесчестный“ торжествует, ибо слабые люди всегда преклоняются перед силой, каким бы путем ни была приобретена эта сила. Люди когда-то, как богу, молились крокодилам, и вечно они курят фимиам крокодилам, принявшим человеческий облик…»

И тут поднялось невообразимое… Гимназисты спорили так, как умеют спорить только юноши. У каждого находились десятки примеров из жизни. Некоторые даже не скрывали своего преклонения перед сильными — им все можно, все прощается. Чаще других звучала фамилия Двалиева. Васильев не сразу понял, о ком идет речь и почему так много говорят о нем гимназисты…

Оказалось, что этот парень просто отъявленный хулиган. Сын начальника Бакинского порта, он чувствовал себя безнаказанным.

— Ему все прощается, а попробуй дать сдачу — сразу вылетишь из гимназии.

— Как с ним справишься? А туп, как булыжник из бакинской мостовой.

Когда ребята успокоились, Ашот продолжал:

— «…Что общественные инстинкты могут побороть даже такой могучий животный инстинкт, как инстинкт самосохранения, доказывается существованием замечательно совершенных в некоторых отношениях обществ у животных — у пчел и у муравьев. Там отдельные индивидуумы, не колеблясь, жертвуют жизнью для блага своей общины».

Воцарилось молчание: последние слова были самыми иносказательными и вместе с тем самыми понятными. Это был призыв к борьбе, к готовности отдать жизнь за дело народа.

— Я понн-н-нимаю, — сказал запинаясь смуглый паренек, — почему Николай Терентьевич задал сочинение «Один в поле не воин». Я тоже напишу про пчел…

— А я напишу про Двалиева. Он и один в поле воин. Что ни говорите, а мы боимся его. Боимся ведь?

Гимназисты пристыженно молчали, словно именно на Двалиеве свет клином сошелся, словно о нем была вся эта статья, этот острый, так взволновавший их фельетон.

Васильев понимал: юность мыслит конкретно. У этих мальчиков уже были свои враги и кумиры, и, может быть, от него, учителя, зависит сейчас, как поведут они себя в дальнейшем.

Мальчики ждали, что он скажет. Ждал и Ашот. Он знал больше, чем остальные: он часто ходил на разные дискуссии, слушал беседы об истории революционного движения в России. Его водил с собой старший на класс гимназист, которого все звали только по фамилии — Егиазаров. Он молча встречал Ашота, молча вручал ему какой-то пакет и только говорил несколько слов, объясняя, куда его доставить. А потом так же молча, одними глазами прощался и уходил… Ему-то Ашот первому и рассказал о симпатичном преподавателе естествознания из реального училища.

Ашоту показалось, что разговор сегодня не получается. Ну что это такое? Большие, можно сказать, главные мысли свели к какому-то Двалиеву, этому заносчивому барчуку. Что и говорить: начальник порта — фигура, с которой шутки опасны… Но разве с Васильевым говорить об этом?

Михаил Иванович был по этому поводу другого мнения.

— А знаете что? Давайте с вашего Двалиева и начнем. Не драться, разумеется. А сплачиваться воедино. Попробуйте предъявить свои требования господину Котылевскому, директору гимназии. Ведь предъявить требование — это значит проявить свою личность, продемонстрировать организацию.

— А нас за это…

— Вот и поучитесь у муравьев, — с улыбкой сказал Васильев.

Ашот Каринян предложил, чтобы все в очередном сочинении «Один в поле не воин» разоблачили хулигана Двалиева. Все до единого. И вот тогда посмотрим, воин он или не воин…

Когда ребята разошлись, Ашот спросил:

— А не получится из пушки по воробьям? Ну что такое Двалиев?

— В настоящих условиях — сила, с которой нужно справиться. Чтобы самому почувствовать силу. Почувствовать себя человеком. Личностью.


В редакции, которая помещалась на Парапете, в доме Степановой, Васильеву с тревогой сказали, что автором интересовался Лилеев — правая рука губернатора Накашидзе. Редактору стало не по себе, когда в телефонной трубке прозвучал ласковый, елейный голос:

— Это редакция уважаемой газеты «Баку»? Вам звонит скромный читатель Лилеев. С некоторых пор появились у вас любопытные писаки. Они и про Комиссаржевскую, и про муравьев, и про пчел… Уж лучше пишите про цирк братьев Никитиных, там по крайней мере выступают животные, а не насекомые…

И положил трубку. Редактор, человек либерального толка, не отличавшийся, однако, храбростью, побледнел: с вице-губернатором Лилеевым дело иметь ему бы не хотелось. Но и ронять себя в глазах сотрудников он не желал. Рассказав им об этом звонке, он с достоинством сказал, втайне надеясь, что бог милует:

— Если господин Васильев пожелает написать еще что-либо о театре, милости прошу.

Что ни говорите, а последние номера газеты «Баку» были раскуплены молниеносно.

Директор реального училища счел своим долгом завести разговор о фельетоне с его автором.

— Не знал-с, не имел чести-с, — с иронией начал он. — Вы, оказывается, не только о театре, но и… критик, так сказать. Рецензия и прочее. Прогрессивно-с.

— Вы переоцениваете, — ответил, не принимая иронии, Васильев. — Думаю, артистка Комиссаржевская на меня не обидится.

— Какая артистка? При чем здесь Комиссаржевская? На вас господин попечитель сердит. Вольнолюбивые мысли, мол, развиваете… Всяких немецких поэтов цитируете.

— Так уж и всяких.

— Милостивый государь, я в изящной словесности не силен. Но что такое гнев попечителя, мне достаточно хорошо известно. Я не допущу, чтобы в нашем училище…

Он не договорил. Видимо, было что-то такое, о чем ему рассказывать не хотелось.

Васильев недоуменно пожал плечами и этим дал понять, что не чувствует за собой вины и что разговор на эту тему закончен. Когда он вошел в класс, учащиеся встретили преподавателя аплодисментами. Оставшийся стоять в коридоре директор тяжело вздохнул, — именно этого он больше всего и боялся.

Учителя теперь держали себя по отношению к своему коллеге настороженно и высокомерно, они не могли скрыть удивления дерзостью господина Васильева.

Но Михаила Ивановича это меньше всего волновало. Он был занят другим. Уже три месяца он живет в Баку, и обещание, которое дал перед поездкой сюда, — не искать встреч с комитетом — начинало его тяготить…

После посещения Красина никто не приходил. По вечерам он сидел дома, иногда выходил на улицу, но никого из нужных ему людей не встречал.

Зато со знакомым приставом, тем усатым Исламбеком, он столкнулся однажды возле самого дома.

— А учитель, господин Васильев…

— А вы запомнили, господин пристав…

— Как же! — хвастливо ответил Исламбек. — Мы интеллигентов всех знаем… Как вам живется на новом месте?

— Благодарю. Вполне благополучно.

Мсламбек подтянул спустившийся с живота ремень, подкрутил усы и, козырнув, сказал:

— Желаю здравствовать, господин учитель…

Странное дело: как только ушел пристав, мимо прошмыгнул тоже знакомый уже Васильеву мусульманин в черной шапочке. «А эта пара неразлучна, оказывается… Случайно или нет? На всякий случай предупрежу Маруська…»

Каринян был у них давно. И с тех пор забежал только однажды, чтобы рассказать, что сочинение «Один в поле не воин» произвело в гимназии ошеломляющее впечатление. Директор Котылевский каждого гимназиста вызывает к себе и требует объяснений.

— Представляете, да? Весь класс написал об одном и том же. Кроме, конечно, Двалиева и трех его дружков. Здорово получилось…

— А выстоите? Не сдадитесь?

— Что вы, Михаил Иванович. Мы даже прокламацию сочинили: долой Двалиева из гимназии!

— Ну, а он как?

— Поначалу полез драться, да? То ко мне, то к Виталию Левенсону. Дескать, ваша работа, я знаю. Я не дрался, а только сказал: «Посмей тронуть!» Да? И весь класс со мной… Он только и крикнул: «Берегись!..»

Васильев улыбался, а Мария осторожно сказала:

— Насчет прокламации — не слишком?

Васильев остановил жену:

— Не мешай, Маруськ… Люди борются за справедливость — это же хорошо.

Ашот убежал, а Мария Андреевна спросила:

— Не рано ли им? Ведь совсем дети…

Он посмотрел на нее, щелкнул пальцем по носу:

— Ничего, Маруськ! «Безумство храбрых — вот мудрость жизни!..»

В гимназии творилось невообразимое. Николай Терентьевич Улезко был немало удивлен, прочитав сочинения шестого класса. Двалиева он не любил: этот гимназист редко когда не получал у него двойки и не раз грозился «пожаловаться отцу». Почтенный папаша действительно приходил в гимназию и пробовал было объясниться с учителем литературы, но Улезко в присутствии директора сказал:

— Не могу ставить ему больше двойки. Книг ваш сынок не читает, уроков не повторяет. Лень и нежелание учиться.

Улезко церемонно поклонился и вышел.

И вот теперь такое сочинение… Не грозит ли это ему неприятностью? Директор гимназии Котылевский как-то намекнул, что по сочинениям можно судить об образе мыслей не только гимназистов, но и их родителей… Так что если Николай Терентьевич встретится с крамолой, «надлежит незамедлительно» и так далее и тому подобное. Улезко дипломатично ответил: «Учту-с». Но сейчас случай исключительный. Весь класс — об одном и том же. Он мог бы рассказать об этом Котылевскому и представить весь инцидент как месть шестиклассников хулигану. Но стоит взять в руки хоть одно сочинение, как станет ясным: Двалиев только повод. В каждой домашней работе — ссылки на Робеспьера и Гуса, Грибоедова и Пушкина. Кое-кто, вспомнил Гейне и Гете — именно те стихи, которые цитировал М. Васильев в фельетоне «О человеческом счастье».

Нет, это не случайное совпадение, а организованный протест гимназистов. Значит, они уже не дети, эти мальчишки? Ах, время, время, ты требуешь сейчас от человека раннего возмужания!

Он решил поступить иначе: разобрать одно из сочинений на уроке, свести дело к грамматическому анализу и на том покончить.

В классе Николая Терентьевича ждала настороженная тишина. Гимназисты привыкли к тому, что в конце недели он приносит проверенные сочинения и объявляет отметки.

Улезко начал урок необычно официально. Ребята заметили: прячет глаза учитель… Значит, проверил… Значит, растерян…

— Я принес ваши домашние сочинения, — начал Николай Терентьевич. — По странному совпадению они оказались чрезвычайно похожими друг на друга. В них, за небольшим исключением, речь идет об одном и том же объекте, ничего общего с литературой не имеющем. Поэтому я выставил вам отметки за грамматику. Они достаточно высоки, и меня это порадовало. Вот все, что имел вам сказать…

Гимназисты переглянулись: что делать? Неужели он не прочитает ни одного сочинения?

Ашот поднял руку.

— Николай Терентьевич, вы всегда читаете нам одно-два сочинения, и это бывает очень поучительно. Если вам трудно, мы прочитаем сами…

Улезко понял, что разговора не избежать…

— Да, действительно, я себя сегодня неважно чувствую. Если угодно, читайте… Ну-с, кто хочет…

Весь класс, за исключением Двалиева, поднял руки… Улезко уже не сомневался: это заговор. Он еще попытался урезонить ребят, дотянуть до звонка. Но не сумел…

Сочинения прочитали трое гимназистов. Двалиев сидел растерянный, то краснел, то бледнел. Он понял: класс восстал против него. И когда один из гимназистов, маленький, щупленький, прозванный Малышом, прочитал: «Я не боюсь тебя, Двалиев. Ты одинок, а один в поле не воин», Улезко почувствовал: сейчас произойдет взрыв…

Двалиев встал, посмотрел на учителя и угрожающе двинулся на мальчика.

— Господин Двалиев, сядьте на место.

Двалиев, не обращая внимания, шел на Малыша. Двое парней встали у него на пути, но маленький гимназист, как задиристый воробей перед большим и сильным врагом, готовый ко всему, отстранил их:

— Не мешайте ему… Не мешайте… Пусть только посмеет.

Двалиев огляделся и вдруг, резко повернувшись, выбежал из класса.

И опять наступило молчание. Теперь уже победное, гордое. Гимназисты смотрели на Малыша восторженно, с каким-то мужским, недетским уважением.

А он, весь потный от напряжения и опасности, только что миновавшей, стоял и не очень осмысленно улыбался. Малыш знал, что на этом дело не кончилось, но сейчас был победителем.

Как и полагал Улезко, Двалиев побежал к директору, кричал, жаловался, грозился привести отца.

Гимназисты понимали состояние своего учителя. Они знали: этот честный, искренне влюбленный в литературу человек слишком мягок и слабохарактерен.

Приход директора не предвещал ничего хорошего. Улезко старался собраться с мыслями. Из-за спины директора с наглой ухмылкой смотрел на него Двалиев…

— Тэк-с, — просвистел Котылевский, — что же это такое-с? Как прикажете понимать? Бунт? Книжечек начитались? Запрещенных? Статеечек? Фельетончиков?

Он не говорил — он выплевывал слова, не будучи в состоянии совладать с собой. Котылевский знал: Двалиев-старший этого так не оставит. Хорошо еще, если придет в гимназию. А если прямо к попечителю учебного округа? Или сообщит при случае господину губернатору? Позор. Для гимназии. Для него, Котылевского.

Он рассчитывал, что сегодняшним разговором в классе погасит огонь, заставит гимназистов молчать, а Двалиев постыдится рассказывать отцу о том, как не любят его одноклассники. Именно этого больше всего хотелось директору, и он, боясь показать, что уступает, лихорадочно искал все же путей к примирению. «А уж потом рассчитаемся», — решил он про себя.

Класс молчал. Ашот понимал, что сейчас решается многое. Он не надеялся на сознательную твердость гимназистов — уж слишком они были разные, дети своих родителей. Другое дело мальчишечья солидарность…

— Итак, вы отомстили товарищу за то, что он не всегда был справедлив с вами, — нашелся наконец Котылевский. — А что дальше? Продолжать распрю? Или перестать заниматься пустяками и взяться за учение? Ведь с точки зрения грамотности, так сказать, у вас не все хорошо. Я бы даже сказал, не очень удовлетворительно. Ведь так? — обратился он к Улезко, полагаясь на его утвердительный ответ.

— Я этого не могу сказать, — честно признался учитель.

— Ах, даже так? — зло оскалился директор. — И вы туда же?

Ашот понял, что Николай Терентьевич может оказаться в роли громоотвода. Он решительно поднялся, стукнув партой.

— Господин директор, мы достаточно грамотны, чтобы изложить то, о чем думаем. Мы не желаем терпеть в своей среде хулигана и драчуна. Нам надоело ходить с синяками…

— Ты сам дерешься, ты сам… ты сам… — захныкал Двалиев.

И так непривычно звучала в его устах эта плаксивая интонация, что многие рассмеялись.

— Он хулиган и тупица, — твердо сказал Малыш. — Вместо того, чтобы драться, лучше бы уроки учил…

— Тэк-с-с-с, — снова просвистел директор. — Кто еще хочет хлопнуть партой?..

С шумом и треском поднялся весь класс, кроме трех растерянных дружков Двалиева.

— Ах вот оно что… Забастовка, господа гимназисты? Заговор бунтовщиков?

— Не заговор, а протест! — крикнул кто-то с задней парты.

— Уберите из гимназии Двалиева, — раздалось из другого угла класса.

— Пусть сидит дома у своего папочки, — добавил еще кто-то.

Уже давно прозвучал звонок, уже в коридорах слышалась шумная возня. Улезко стоял в сторонке, облокотившись о подоконник, и его горбатая фигура казалась сложенной вдвое. Он опустил голову, стараясь не выдать ни гимназистам, ни директору своего состояния. Может быть, в этот момент многое, очень многое решалось в его жизни. Во всяком случае, он твердо знал, что говорить с гимназистами отныне будет иначе — взрослее, что ли…

Разговор закончился только потому, что должен был начаться другой урок. А на следующий день по всей гимназии были развешаны прокламации с требованием изгнать хулигана Двалиева.

«Нет, — говорилось в прокламации, — он не храбрец, он трус, он просто пользуется своей безнаказанностью. Но довольно прятаться за широкими спинами отца и господина директора. Мы единодушны в своем требовании и не отступим».

Под напечатанным на гектографе текстом стояли подписи: «Ученический комитет и общеученический суд».

Котылевский бегал по гимназии, срывая прокламации. Теперь он понимал, что разговора с попечителем ему не избежать.

Попечитель не стал интересоваться подробностями дела. Он сказал коротко:

— Придется бросить им эту кость… Сделайте вид, что считаетесь с их мнением, и этим обезоружьте. С господином Двалиевым я уже договорился — увольте его сына из гимназии. Постарайтесь установить, что это за комитет… Да, еще вот что. Учителя Улезко пока не трогайте, но усильте контроль за его работой, за темами, которые он задает для домашних сочинений.

Двалиева исключили из гимназии. К шестому классу теперь относились с уважением даже самые старшие гимназисты.

Васильев выслушал Ашота и удовлетворенно сказал:

— Оказывается, не так страшен черт, как его малюют.

Забежал Сеид. Он рассказал о том, что на табачной фабрике выступал один из братьев Шендриковых.

— Красиво говорил, — восторгался Сеид. — Вот бы вам с ним познакомиться, Михаил Иванович.

— Ну зачем же? — ответил Васильев.

— Он про свободу… про забастовку… Против Мирзабекянца — хозяина фабрики — говорил. Смелый-смелый…

Ашот выразительно посмотрел на учителя. Сеид заметил этот взгляд.

— Не веришь? Клянусь аллахом! Сколько хлопали ему в ладоши! Рабочие за ним в огонь и в воду. Вот это человек! Побегу отцу расскажу.

— Ты все ему рассказываешь, да? — спросил Ашот.

— А как же? — не чувствуя подвоха, ответил Сеид. — Пусть знает старик, что́ на свете делается.

Он не стал пить чай, который, как всегда, предложила Мария Андреевна, а умчался, возбужденный, домой.

— Болтун, — тихо сказал Ашот. — А лавочники — народ ненадежный.

Когда Мария Андреевна вышла на кухню, Каринян неожиданно сказал:

— Завтра в семь вечера Илья Шендриков выступает на заводе Ротшильда… Лекция… «Еще раз о человеческом счастье». Вас просили выступить тоже…

Вот оно… Наконец-то…

— Кто же просил?..

— Товарищ Алеша, — коротко ответил Ашот. ...



Все права на текст принадлежат автору: Борис Александрович Костюковский, Семен Михайлович Табачников.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Главный университетБорис Александрович Костюковский
Семен Михайлович Табачников