Все права на текст принадлежат автору: Назир Сафарович Сафаров.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ГрозаНазир Сафарович Сафаров

Гроза

ЛЮДИ ЖДУТ ПРИЛЕТА АИСТА, ПОТОМУ ЧТО ОН НЕСЕТ С СОБОЙ ВЕСНУ. ВСЕ ВИДЯТ БЕЛУЮ ПТИЦУ, СПУСКАЮЩУЮСЯ В СВОЕ ГНЕЗДО. А ВОТ КОГДА ОНА УЛЕТАЕТ, НЕ ЗНАЕТ НИКТО. МОЖЕТ, ОНА НЕ УЛЕТАЕТ ВОВСЕ, А ОСТАЕТСЯ С НАМИ, ЭТА БЕЛАЯ ПТИЦА, ОСТАЕТСЯ В НАС, КАК СИМВОЛ ВЕСНЫ, КАК ВЕЧНАЯ ВЕРА В ТОРЖЕСТВО СВЕТА.

Назир Сафаров
Спутнику жизни, верному другу, матери детей моих Мукамбар Кариевой с душевной радостью посвящаю.

Автор

ДЕХИБАЛАНД

В Нуратинских горах, если подходить к ним со стороны Кермине, а именно на склоне Ак-тага располагался некогда город Зайнулабар. Так, по крайней мере, говорят нам историки. Устные предания добавляют, что женщина Зайнулаб, чьим именем назывался город, была женой имама Мухаммеда Ханафи. А было все это в отдаленные времена нашествия арабов.

Теперь на месте бывшего города остался кишлак под названием Дехибаланд — «Высокое место». Каждый идущий теперь из Газганского рудника в Кермине непременно проходит через этот кишлак, поднимается затем на новую высоту «Черный ворон» и попадает в глубочайшую щель, промытую горным ручьем. Пропасти и пещеры в этой промоине настолько ужасающи, что одинокого путника охватывает невольный страх. Этот жуткий путь ведет в бывшую Кермине, то есть в теперешний, современнейший, среди пустынных мест недавно построенный город Навои.

Как мы уже сказали, кишлак Дехибаланд располагается вблизи дороги, ведущей в Кермине, а на холме около кишлака стояла раньше мечеть, названная именами двух правоверных. Называлась она — мечеть имама Хасана, имама Хусана.

Тут же рядом в описываемые нами времена имелся маленький родниковый хауз. Он всегда был полон до краев и всегда в нем кишели маленькие шустрые рыбки. Над зеркалом прудика, осеняя и затеняя его весь, раскинулись ветви старого тутового дерева с белыми, сочными, медовой сладости плодами. Что делалось с рыбками, когда эти плоды, перезрев, начинали сыпаться в воду! Впрочем, о питании здешним бесчисленным рыбкам заботиться не приходилось. Путники останавливались около хауза и зимой и летом, и каждый норовил покормить рыбок хотя бы крошками. Да и мальчишки из кишлака любили прибегать сюда и забавлялись, кидая рыбкам какой-нибудь корм. Ведь не могло же быть, чтобы путник прошел мимо хауза, не остановился бы на короткий отдых, умыться, попить холодной родниковой воды, отдохнуть под широкой и благодатной тенью тутовника. Примечательно, что никогда ни один человек еще не позарился на рыбок. Пьют люди зеленовато-прозрачную воду из хауза, а напившись, не забывают произнести слово удовлетворения и благодарения, «шукур» — говорят они. А потом кидают рыбкам корм и развлекаются, глядя, как стаи рыбок со всех сторон набрасываются на плавающий кусочек лепешки, как самая ловкая или сильная схватывает добычу и уносится с ней, а остальные бросаются вдогонку, щиплют хлеб, теребят, а когда кончается брошенный корм, то в ожидании новой подачки выпрыгивают из воды, кувыркаются и резвятся…


…Стояла осенняя пора. Перевалило за полдень. Близилось время совершения третьего намаза. Суфий кишлака Дехибаланд Аймат-бобо подметает двор мечети имама Хасана, имама Хусана. Суфию больше шестидесяти лет. Он среднего роста, полноватый и бородатый, глаза у него слегка косят, по-видимому, он уже устал от своей работы: время от времени выпрямляется с трудом, морщась и охая, стоит, опершись на палку метлы и причитает:«Ох, старость — не радость». В это время он смотрит вдаль на сельское кладбище.

Впрочем, с этого высокого места, с холма, от мечети видны обширные пространства Нуратинского оазиса: привольные пастбища, большие и маленькие кишлаки, горы Ак-таг, Кок-таг и Джоди-таг. Горы — в дымке, в неподвижности, в дреме, в вековом непробудном сне.

Мысли старца в это время тоже, как видно, далеко. Он вспоминает своих ровесников, давно перешедших в потусторонний мир, вспоминает знакомых и близких, проживших свой век и успокоившихся на том вон кладбище. Усталое, тучное тело тянет его к земле. Аймат-суфий присел и, прочитав молитву об успокоении духа умерших, почувствовал как будто некоторое облегчение, но взгляда своего от кладбища оторвать все равно не мог. Начали оживать в нем далекие и близкие воспоминания, свое пережитое, слышанное от отца и деда, запомнившееся навсегда.

«О, святая сила, — думал старик, — что пользы теребить душу, что пользы думать. Требовалась молитва об успокоении умерших, я ее совершил. Что же еще требуется, чтобы успокоиться мне самому? Им — царство небесное, а живым благоденствие… Ну, теперь уж встану, поднимусь как-нибудь. Займусь приготовлением к намазу. Спину разломило, а встать надо».

Старик сделал усилие, чтобы подняться, но к удивлению и к испугу своему, подняться не смог, не хватило сил, ноги стали вялыми и ватными, а в глазах затуманилось, поплыло, закачалось.

— Что это со мной? — невольно вслух прошептал суфий. В колеблющемся тумане над кладбищем появились как будто фигуры людей, худые, костлявые, над каждой могилой по человеку. Вон как будто покойный Мирхаджи, вон пастух Сарымсаквай, а этот еще справа от пастуха… о аллах!.. Суфий не только крепко зажмурил глаза, но и загородил их рукой. Так с закрытыми глазами он просидел довольно долго, когда же открыл их, то никакого тумана и никаких фигур над могилами уже не было. В мире царила тишина, только слышался отдаленный лай собаки да еще шел к мечети со стороны кладбища человек в обличии дервиша. Этого живого дервиша суфий испугался почему-то не меньше, чем туманных и расплывчатых фигур над могилами.

Он снова хотел подняться, но снова зашумело у него в ушах, а перед глазами пошли круги. Схватившись за голову, суфий зашептал:

— Защити меня, аллах! Что это происходит со мной? Горе, горе, кажется, настал мой последний час. Да, разумеется, все мы знаем, что жизнь преходяща, а смерть всесильна. И шаха и дервиша ждет на этом свете один конец. Слава аллаху, я честно хранил на этом свете вверенную мне душу. Неблагочестивых поступков старался не совершать, не лгал, одурманивающих и пьянящих напитков не пил, никого не обижал, не воровал, не развратничал. Прожили мы со старухой тихо, мирно и честно. Стыд был для нас сильнее смерти, а совесть — прежде всего. Судьба не наделила нас детьми, но мы не роптали на аллаха, — продолжали славить его за все, что он нам послал. Однако моя старуха состарилась быстрее, чем я, и если сейчас прервутся мои дни и закроются мои глаза, то как же она будет существовать без меня? Ведь мы были в жизни опорой друг другу. А теперь вот силы покинули мое тело, ноги и руки перестали слушаться меня, зрение меркнет… Ослабела и старуха. Как она будет скитаться в одиночестве и согбенной дряхлости?

Так суфий просидел некоторое время. Постепенно немного сил вернулось к нему. Удалось кое-как подняться на ноги. Многократно благодаря аллаха, он двинулся с места. Сначала ухватился за столб мечети, потом мелкими шажками добрался до ее стены и, держась за стену, словно ребенок, который только еще учится ходить, осторожно стал пробираться к двери. На пороге он снова присел. Человек в облике дервиша не выходил из головы. Суфий опять посмотрел в сторону кладбища и увидел, что незнакомец значительно приблизился к мечети. Суфий не мог оторвать от него взгляда. Кто это?

Между тем странник подошел к воротам, поднялся по ступенькам и оказался во дворе мечети. Под мышкой он держал что-то завернутое в синий платок, наверное, что-нибудь из одежды и лепешку, — предположил суфий, — сытый конь ведь никогда не устанет.

Оглядывая окрестную долину оазиса с высоты Дехибаланда, незнакомец от восхищения покачивал головой и прицокивал языком. Отчетливо были видны ему и все кишлаки и все пастбища, раскинувшиеся между Ак-тагом и Кара-тагом, пастбища, зеленевшие свежестью ярких трав.

Налюбовавшись прекрасными окрестностями, пришелец мельком, исподлобья взглянул на суфия, затем, не поприветствовав даже его, схватил стоявшие поблизости ведра и скорым шагом, перескакивая через ступеньку, направился в сторону родника.

Всех здешних людей суфий знал. Не похож он на здешнего. И как же это так — не произнести ни одного приветственного, доброго слова! Очень удивился незнакомцу Аймат-суфий. Он положил метлу на землю, сел на супу[1] и стал наблюдать за странным человеком, рассуждая про себя: «Да, он похож на странствующего дервиша. Но ведь те ходят в рубище, в отрепьях, в то время как одежда этого человека вовсе не похожа на рубище. Такую чалму носят только хаджи, то есть те, кто совершил паломничество в Мекку и Медину. Так кто же он — хаджи или дервиш? И откуда он появился?

Между тем, зачерпнув два ведра воды, незнакомец снова поднялся по ступенькам и принялся поливать двор мечети.

«Ни приветствия, ни доброго слова, — продолжал удивляться про себя суфий, — брови, густые, черные, волосы лохматые, переносица низкая, губы толстые, глаза живые, веселые. Ему как будто любое море по колено».

Занятый этими мыслями, суфий и не заметил, что подошло время третьего намаза. Как бы очнувшись, он взглянул на тень от мечети и убедился по этой тени, что время третьего намаза приблизилось и наступило. Со словами «Ох, и глупец же я» он хотел проворно подняться, но не тут-то было. Немощность оставалась при нем. Кое-как, сначала на четвереньки, а потом уж в полный рост поднялся он, выпрямился, охая и морщась, с еще большими трудностями вскарабкался на башенку у правого крыла мечети. Надо было прокричать азан, призывая правоверных на молитву. Суфий отдышался после восхождения на высоту, распрямился как только мог, тронул пальцами мочки ушей и, подняв глаза к небу, возгласил:

— Аллах-и-акбар![2]

Услышав голос суфия, пришелец мгновенно опустился на колени и застыл в неподвижности. Он поднялся только тогда, когда суфий прокричал последние слова азана:

— Лаиллахо илалах![3]

Тогда он провел обеими ладонями по лицу, отнес ведра на место, а сам опять поспешил к роднику, на этот раз, чтобы совершить омовение.

Теперь скажем несколько слов о суфии. Аймат-суфий был из тех, кто бескорыстно служит людям, выполняет разные поручения. По мере своих сил всю жизнь он помогал своим односельчанам во время свадеб или других обрядов. Старательно и вовремя он обходил кишлак и оповещал всех о дне и часе свадьбы или поминок.

Твердого назначенного жалования, ни месячного, ни годового, у нашего суфия не было, доходов определенных тоже не было никаких. По неписаному правилу каждый, кто справлял какой-нибудь обряд, давал суфию четыре лепешки и сколько-нибудь мелких денег.

А между тем, каждый прожитый день, приближавший суфия к старости, прибавлял и тревог. Те услуги, которые он оказывал в прежние времена проворно и быстро, теперь давались ему все труднее. Теперь не только эти обряды, не только подметание двора мечети и вообще содержание его в чистоте, не только уборка снега с крыши, но и просто хождение по земле превращалось в труд.

Тяжела забота о существовании самого себя, еще тяжелее забота о существовании близкого человека. Дума о хлебе насущном — извечная спутница человека. Для суфия, которого все заметнее покидали силы, невмоготу стало быть на побегушках у людей, но отказаться от обязанностей суфия он боялся. Ведь и жена его, служившая односельчанам кайвони[4], тоже уже состарилась, согнулась и не годится для исполнения такого рода услуг. Тем самым она лишилась той мзды, которая доставалась ей, как плата за ее бескорыстную службу. Жить им, старикам, становилось все тяжелее и тяжелее. Боязнь остаться голодными начала преследовать суфия и день и ночь. Да, старость все настойчивее и быстрее вела его к неизбежному — к могиле. От имени своей старухи и от своего имени он взывал к милосердному богу: «О, всевышний создатель! Кроме тебя, нет у нас утешителя, не уготовь ты нам в старости, ни мне, ни моей жене, худшей участи. Если понадобимся мы тебе, то возьми вверенные нам души в один и тот же день. Другого нам ничего не нужно»…

Незнакомец, появившийся около мечети столь внезапно во время полуденного намаза, вошел в мечеть. Молящиеся стояли в мечети друг за другом, словно четки, нанизанные на нитку, пришелец же отошел в сторонку, в угол, и там, не отрывая взгляда от минбара[5], совершал свою молитву. Сначала молящиеся его не видели, потому что все смотрели на имама и старательно молились, подражая ему и повторяя его движения. Но когда в конце намаза имам стал произносить слова приветствия, поворачивая голову то направо, то налево, то и молящиеся тоже повторяли эти слова и тоже поворачивали головы в разные стороны и тогда, конечно, не могли не увидеть в уголке мечети постороннего странного человека, с длинными волосами, падающими на плечи, в чалме. Но лишь только закончился намаз, именно в тот момент, когда правоверные вместе с имамом проводили ладонями по лицу, незнакомец исчез. Суфий тотчас заметил его исчезновение. Он, ковыляя, немедленно вышел из мечети, как бы для того, чтобы поправить оставленную за дверьми обувь молящихся. Выстраивая галоши по струночке, он не переставал дивиться: куда это так быстро мог исчезнуть этот дервиш.

Имам, вышедший на террасу мечети вместе с прихожанами, тоже спросил:

— Мне показалось или правда во время намаза находился в мечети некто чужой?

Люди отвечали на это каждый по-своему:

— Да, и я, кажется, видел постороннего человека…

— Действительно, молился в уголке какой-то человек…

— Удивительно, куда это он так быстро исчез…

Наконец все разошлись, опустела мечеть и суфий опять остался один. Он никак не мог успокоиться, обошел двор и так как не знал, как зовут незнакомца, то просто кричал: «Эй, странник!» «Эй, дервиш!» «Куда же вы подевались?» «Странный вы человек, зачем прячетесь?» Но незнакомец не откликался и не являлся на зов. Суфия опять охватил страх. Разные мысли шли ему в голову. «Если бы это был действительно человек, — думал суфий, — зачем бы ему скрываться от глаз людей? Тогда он и пришел бы к мечети иначе и ушел бы иначе. Пожалуй, это святой… Или, пожалуй, это дух предков. Может, именно его-то и видел перед смертью, доброй памяти, мой покойный отец? Ведь покойная, доброй памяти, матушка, рассказывала мне, что бедняга отец, повстречавшись с духом предков в облике дервиша, в тот же день слег, потерял речь, а потом и преставился. Вот и мне теперь явился тот же дух и в том же облике дервиша».

Подумав так, суфий еще больше забеспокоился. Сердце у него сильно билось, все тело охватила непонятная слабость.

«Что же мне теперь делать? — думал суфий. — Пойду подмету вокруг могил имама Хасана, имама Хусана и полью их водой, прочитаю молитву об успокоении их души».

Он взял метлу, ведро и побрел к могилам имама Хасана, имама Хусана. Его колотила дрожь. На лбу выступил пот, и если бы кто-нибудь мог видеть сейчас лицо старика, он поразился бы его смертельной бледности.

Пока суфий подметал и поливал вокруг могил, подошло время вечернего намаза, солнце уже зашло. Старик вспомнил, что не успел совершить омовенье, а нужно немедленно идти на башню и провозглашать азан. Он совсем растерялся и не знал, как ему быть: если сейчас совершить омовение, то он не окажется вовремя на башне. Если сразу идти на башню, то получится, что он провозгласит азан, не совершив омовенья. Тогда его предадут позору и отстранят от обязанностей суфия.

— Простит мне аллах, — утешил суфий сам себя. — Кто же узнает, совершал я омовение или нет, а то, что я опоздаю на башню, узнают все. И он, оставив ведро и метлу, поковылял к минарету. Сначала ему нужно было подняться по ступенькам на террасу мечети, а потом преодолеть двенадцать ступенек самого минарета. Пока он преодолевал эти двенадцать ступенек, сердце его застучало еще сильнее, в глазах потемнело, дыханье перехватило, и земля как будто покачнулась под ногами и завертелась. Он оперся на стену минарета, попытался прокричать «Аллах-и-акбар», как вдруг покачнулся и бухнулся прямо на лестницу.

Правоверные, уже тянувшиеся к мечети, увидели это, и с криками: «Что-то случилось с суфием!», «Суфий упал!» — побежали к нему. Лестница была узкая, подниматься по ней можно было только по одному. Те двое, которые поднялись первыми, увидели, что суфий лежит неподвижно, скорчившись и свешиваясь головой с верхней ступеньки лестницы.

— О, горе!

— О, бедняга суфий!

— Что это с ним случилось? — причитали люди.

Суфий был жив, но дышал редко, тяжело и сознание не возвращалось к нему.

Карим-каменотес обхватил суфия, положил его прямо на спину и сказал одному из прихожан:

— Произнесите вы азан, а то люди ведь ждут…

Привыкшие за двадцать лет к голосу Аймата-суфия, молельщики удивились, увидев на минарете другого человека.

Между тем Карим-каменотес с помощью других людей спустил суфия по узкой лесенке вниз.

— Так, так, потихоньку, — говорил Карим-каменотес сам себе, опуская беднягу с плеч и укладывая его на циновку на террасе мечети.

— Сосед мой, что с вами? — попытался он спросить у суфия, но тот ничего не ответил. Он храпел, задыхался, жилы на его шее вздулись, вид у него был страшный.

— Что же нам теперь делать? — спросил Карим-каменотес у людей, сошедших вместе с ним с минарета.

— Да что же мы можем сделать? И все ведь случилось за один миг… Ничего мы не можем тут сделать, пропустим только время намаза.

— Пока не надо его тревожить. Может быть, отлежится и придет в себя…

Оставив суфия на циновке, они поспешили на молитву. Кариму-каменотесу десятиминутное моленье показалось за десять дней. Едва дождавшись конца намаза, он поспешил на террасу, споткнулся о калоши прихожан, но, к счастью, не упал и опять оказался возле старика. Он опустился на колени и, всматриваясь в лицо суфия, громко позвал: «Сосед! Сосед!» Но сосед лежал неподвижно с открытым ртом, с закатившимися глазами и не дышал.

— Наш суфий отдал богу душу… Царство ему небесное… — Карим-каменотес поднял глаза к небу, провел ладонями по лицу, затем своим поясным-платком подвязал умершему подбородок, а лицо его накрыл белым платочком.

— Святая сила! Ведь совсем недавно он был здоровехонький! — удивлялись люди, выходившие после намаза из мечети на террасу. — Вот так-то… Мы предполагаем, а бог располагает. Все мы бренные в этом бренном мире… Если уж так внезапно он понадобился создателю, так уж, наверное, удостоится небесного рая; безобидный он был человек… — так говорили сельчане, как бы утешая и умершего и самих себя.

— Воля аллаха… выпало ему прямо в мечети испустить дух: на минарете он упал, а на террасе мечети преставился… быть ему, значит, в раю… Смерть тоже ведь — милость божья.

Тут в разговор вступил имам.

— Рассветет — и будет уже пятница[6]. Бог даст, доживем до утра и совершим праздничное моление. Это тоже проявление милости аллаха к нашему праведному суфию. Сообщите всем близким и дальним, пусть завтра, собравшись на праздничный намаз, все многочисленные правоверные наших мест примут участие в джанозе[7] по нашему покойному суфию. Тогда легче ему будет предстать перед всевышним. И еще одну особенность судьбы нашего суфии мы не должны упускать из внимания. Суфий дожил до возраста пророка[8] и, кроме того, из мира временного перешел в мир вечный, никогда не имея детей. Я думаю, все захотят совершить благодеяние и примут участие в похоронном обряде.

Тогда опять заговорил Карим-каменотес.

— Справедливы и правильны слова имама. Все вы знаете, что суфий был праведным человеком, искренним и душевным. Найдется ли человек, который был бы обижен им, и человек, у которого он взял бы и не отдал?

— И мухи не обидел за всю жизнь!

— Да, справедливы слова имама. Где рождение, там и смерть. Суфий всегда помнил о смертном часе. Однажды он мне, как соседу, высказал свое завещание. «Сосед, — сказал он, — у меня, не считая старухи, нет более близкого человека, чем вы. Сердце мое чует, что едва ли я доживу до возраста пророка, хотя, разумеется, ведомо это одному лишь аллаху. Так вот, деньги на похороны и поминки мною припасены, да и саван для меня не придется искать, я все приготовил…» Так он мне говорил, будто знал, что скоро умрет. Я ему сказал, что надежды лишен один только сатана, а человек, пока дышит, надеется, и, бог даст, вы доживете еще до ста лет… И знаете ли, как он мне на это ответил? «Абу Муслим, рожденный под счастливой звездой, и то не вечно жил на свете… Нет, когда придет мой последний час и я умру, в тот же день заверните меня в саван и похороните, а могилу как следует притопчите ногами».

— Зачем же затаптывать могилу? — я тогда не удержался от смеха. Прошу простить меня, господин имам и все правоверные, но слова его показались мне смешными.

— Да затем, чтобы грешник, раб божий суфий, не вздумал больше возвращаться в этот ложный мир. Затопчите мою могилу, чтобы крепче была…

— Святой человек был наш суфий…

— Терпеливый, стойкий был человек…

— Всем делал только добро…

— Никого не обидел…

— Надо всем принять участие в похоронах и поминках…

Посоветовались, посоветовались и решили нести покойника в его хибарку, домой. Пять-шесть сельчан во главе с Каримом-каменотесом двинулись печальной процессией к дому суфия. Пока шли, негромко переговаривались между собой.

— Труднее всех теперь будет его старухе.

— Да, плохо, когда в старости один из супругов умирает, а другой остается жить. У нее ведь нет никого, кто бы позаботился о ней.

— Несчастные, прожили жизнь на этом свете, а детей так и не завели.

Перед калиткой замолчали, кое-как протиснулись в нее вместе с покойником.

— Сразу в дом понесем?

— Как бы не перепугалась старуха, надо предупредить.

— А что же нам делать? Все равно ведь должна узнать…

— Давайте положим его пока во дворе, а вы, Карим-ака, потихоньку зайдите и с осторожностью сообщите несчастной о случившемся.

Дворик был маленький, окруженный со всех сторон домами соседей, узкий и кривой, не двор, а клетушка. Глиняная, приземистая кибитка в одну комнатку, рядом кухонька, крытая сухим камышом, в ней очаг. Стены и потолок ее покрыты копотью. Как на ладони, тут все богатства, все кухонное добро: висящий на гвоздике грязный мешочек с солью, сшитая из старых лоскутков рукавичка, браться за горячее, грудка кизяка, котелок с тюбетейку, чугунный кувшин для воды…

Услышав движение во дворе, старушка крикнула из комнаты:

— Эй, кто там? Это вы, суфий?

— Должно быть, она дожидается своего суфия… — негромко отозвался на это Карим. — Ну делать нечего, что случилось, то случилось, надо идти.

— Кто там? — повторила старушка, — почему вы не откликаетесь, суфий?

Теперь она выбрела на терраску и начала всматриваться в сумерки. Ей, состарившейся, с ослабевшим зрением, нелегко было, как видно, сразу узнать стоявшего перед ней человека. Наконец она поняла, что это вовсе не ее суфий.

— Кто вы такие?

— Это я, ваш сосед Карим.

— Добро пожаловать, сосед Карим.

Наступило молчание. Карим-каменотес не знал, что говорить дальше, как высказать горестные слова. Сельчане, пришедшие вместе с ним, тоже молчали.

— Каримджан, почему вы молчите? Да вы, я вижу, не один… Глаза-то мои — чтоб им пусто! — совсем ослабели, никуда не годятся.

— На все воля аллаха, дорогая соседка.

— Да что случилось? Говорите скорее! Где мой суфий?

— Быть покорным судьбе предписано каждому мусульманину и каждой мусульманке… Все мы в руках аллаха, и кончаются наши дни бисмиллахир-рахман-ир-рахим… во имя аллаха милостивого и милосердного…

— Неужели… суфий… — старуха, видимо, поняла, что случилось.

— Суфий был смиренным мусульманином, чистым как ангел, как вы сами… Да будет милостив к нему аллах в вечном мире!

— О, горе мне! Ангел был мой суфий! Как же мог он оставить меня, беспомощную, мучиться в этом ложном мире, а сам!.. — старушка кричала, тряслась и вдруг начала ладонями сильно бить о землю, словно виновницей всех людских бед была эта земля. — Мой повелитель, мой милый суфий, а каков был наш уговор? Почему вы ради собственного покоя бросили меня, горестную, здесь? Нет, не останусь я скорбеть на этом свете. Нет, нет! Уйдя в мир настоящий и вечный, вы не можете бросить меня в этом ложном мире! Нет, уж берите с собой и меня, несчастную… Каримджан, вы мой самый близкий сосед. Устройте место в могиле рядом с суфием и для меня. И вы, милые мои, чтобы не делать двойной работы, копайте могилу сразу и для меня. На этом свете я уже отмучилась, отстрадала, мне нечего больше здесь делать. Теперь у меня одно только последнее желание — о нем и прошу всевышнего — оказаться мне в одной могиле с суфием, чистым, как ангел, совершившим благодеяний больше, чем было волос у него на голове и в бороде. О, мой суфий, зачем же вы ушли, не попрощавшись со мной? Или для того, чтобы не утруждать свою старушку? А ну-ка погляжу я на вас, насмотрюсь я на вас.

Старуха бросилась на охладевшее уже тело своего дорогого супруга и забилась в рыданиях. Иногда она отрывалась от тела, разгибалась и всплескивала руками, ударяя над головой ладонь о ладонь.

— Суфий, вы всегда излучали добрый свет, где же вы теперь? Почему весь мир окутался мраком? И небо — черное, и земля — черная. И небо и земля скорбят вместе со мной!..

Опять она распрямилась и, поднимая лицо к небу, всплескивала руками.

Взглянув вверх, Карим-каменотес увидел, что небо заволокло черными тучами, луна то прорывалась сквозь рваные клочья туч и тогда освещала печальную картину на дворе суфия, то опять скрывалась, и тогда на земле наступала тьма.

Вдруг старуха вскрикнула и повалилась как деревце, подрубленное умелым ударом топора. Недаром говорят, что в день Страшного суда поможет сосед. Карим-каменотес быстрым движением приподнял голову старухи, спросил, что с ней, но ответить она ничего не смогла. Ее унесли в дом и там уложили. Она лежала маленькая, сухонькая, беспомощная.

— О, аллах, вот уж не думали, не гадали, что такие события обрушатся одно за другим. Комната у них одна, куда же денем покойника?

— Придется положить рядом со старухой, не на дворе же его оставлять.

Карим-каменотес взял ветхое одеялишко и постелил его возле старухи. Суфия уложили на это ватное одеяло.

Никого особенного не обрадовавшие своим рождением, ничего особенного не совершившие на этом свете, не нажившие ни детей, ни добра, вот теперь лежат они, старик и старуха, лежат безмолвно, безропотно, как жили, лежат, дожидаясь отправки в последний путь…

Карим-каменотес решил сходить домой и рассказать о случившемся жене. Тем, кто оставались около старухи, он наказал неотрывно смотреть за ней и напомнил им поговорку: «Пока больной жив, жива и надежда». И еще он сказал:

— Надобно сейчас же сообщить гассалу, чтобы пришел и обмыл умершего. Упокойная молитва будет совершена во время пятничного намаза.

— И к могильщику надо бы послать человека, — добавил один из сельчан.

Выходя из кибитки, Карим-каменотес окинул взглядом пожитки суфия. В нише — небольшой сундучок, в другой нише — старое ватное одеяло, на земляном полу дырявая кошма, потрескавшиеся чайник и пиалы, глиняный кувшин — держать воду, да еще один узкогорлый кувшин для умывания, большая глиняная каса-миска, старая паранджа, износившийся серый мурсак[9]. Вот и все богатство, которое нажили, на этом свете и оставляли после себя суфий и его жена.

— Помочь бы чем-нибудь старушке…

— Чем ей поможешь?

— Подождем до рассвета, там видно будет. Кажется, моя жена сама пришла.

Мужчины все вышли из лачуги и действительно встретили во дворе жену Карима-каменотеса. Что же она увидела, войдя в кибитку? Суфий — мертв, жена его — чуть жива. В страхе соседка бросилась наружу. На дворе — темень. Ужас окончательно обуял ее. Она стала громко звать соседок по именам, и те одна за другой стали выходить на ее зов. Когда, собравшись, они все вместе вошли в комнату, старуха уже не дышала.

КУШМАЗАР[10]

Столь внезапно появившийся и так напугавший своим появлением Аймата-суфия человек в шапке дервиша вновь пришел к мечети, имама Хасана, имама Хусана на рассвете следующего дня. Он огляделся. Вокруг мечети не было ни души. Два ведра стояли на том же месте, где он их оставил вчера. Он надеялся встретиться с суфием и, если бы удалось расположить к себе старика, то остаться бы при мечети его помощником.

«Ладно, — подумал пришелец, — суфий, наверное, скоро придет, а пока примусь-ка я за работу, подмету двор и побрызгаю его водой».

Вестники утра петухи орали вовсю в кишлаке, будто старались перекричать друг друга, собаки лаяли, не уступая им.

Старики, из тех, кто встают с петухами, уже один за другим тянулись к мечети. Они останавливались, чтобы разглядеть незнакомца, подметающего двор, потом усаживались на супе и заводили между собой неторопливый разговор.

«Наверное, обо мне говорят, — думал пришелец. — Однако уже утро, старики собираются к мечети, почему же до сих пор нет суфия? Он должен приходить раньше всех».

Вдруг, оторвав взгляд от подметаемого двора, он увидел, что со стороны кишлака быстро движется к мечети многолюдная процессия. Не трудно было разглядеть, что несут сразу два табута[11]. Когда процессия подошла поближе, он вышел ей навстречу и присоединился к толпе. Один табут накрыт халатом, другой паранджой. Это может означать только одно: хоронят мужчину и женщину.

Обычно на похоронах впереди гроба идут сыновья умершего. Они плачут и восклицают: «Отец наш любимый!» или «Матушка наша милая!», «Родимая наша матушка!», «Лишились мы наших близких!»

Видя, что никто не плачет и не стенает впереди табутов, дервиш предался печальным мыслям. «Оказывается, они тоже одинокие, как и я. Да, такова уж участь всех одиноких и бездетных. Когда окончатся мои дни, меня и похоронить-то по-человечески будет некому. Как только закроются мои глаза, так и погаснет мой свет… Ни следа, ни имени не останется от меня среди людей. У этих покойников был хоть, наверное, свой дом. Односельчане приготовили им могилы, усердствуют ради всевышнего… а у меня?

Поднимать покойников по крутым ступенькам в мечеть было неудобно и трудно, но молодые парни ловко справились с этим и поставили табуты на террасе. Ради пятницы было тут особенно многолюдно.

Голос муэдзина призвал к заупокойной молитве. Дервиш оказался среди молящихся, он во всем, подражал их движениям, но не мог освободиться от мысли: «Почему же до сих пор нет суфия? Почему к молитве призывал другой человек?»

Он украдкой рассматривал всех собравшихся, шарил глазами по толпе, но суфия нигде не заметил.

Моленье закончилось, и те же молодые люди подняли погребальные носилки и понесли их к кладбищу.

— Так, молодцы, — одобряли их старшие, хорошо и в тонкостях знающие обычаи, радуясь, что обряд выполняется по всем правилам. Так передвигались над толпой два табута до самого кладбища, а людей не убавлялось, а прибавлялось. Дервиш тоже подставлял плечо то под один табут, то под другой.

Кладбище находилось на открытом, ничем не огражденном возвышенном месте. Небольшая старая мечеть, построенная когда-то из плоского кирпича посредине кладбища, обрушилась со стороны Кыблы[12], пришла в негодность, но многочисленные пестрые знаки, привязанные к палкам вокруг нее, по-прежнему придавали ей некую таинственность и святость.

Давно уж повелось, что могильщики на этом кладбище вскрывали старые могилы, отгребали в сторонку старые кости, подчищали и подновляли место и клали туда новых покойников. Но на этот раз могильщик поступил по-другому. Для суфия и его супруги он вырыл новую, просторную могилу. Некоторые, видя такое дело, невольно подумали про себя: «Отчего это могильщик ради какого-то жалкого бедняка затратил столько трудов, в то время как мог ограничиться легкой работой?» Но, оказывается, могильщик поступил таким образом не случайно. Он, копая могилу, думал так: «Что хорошего видели они на этом свете? Суфий, так же как и я, прожил всю жизнь, служа людям, я рою могилы и засыпаю покойников землей, а суфий помогал людям на свадьбах, на тех же похоронах и во время исполнения других обрядов. Я ведь хорошо знал и самого покойника и его жену.

Аймат-суфий женился на вдове старше себя на десять лет. Они жили в старой кибитке, доставшейся его жене по наследству от прежнего мужа. В этой кибитке, величиной с куриную клетку, они прожили до конца своих дней, так и не дождавшись ребенка. Вот у кого стоит поучиться супружеской верности. Поучительно ведь и то, что в мир иной они перешли в один день. Это милость божья на них. А что было бы, если бы один из них умер, а другой продолжал бы жить? Конечно, на все воля божья, но несомненно, что участь оставшегося была бы горька. Уж, наверное, не каждому выпадает такое счастье, как выпало суфию и его жене, которые поровну делили радости и горести жизни, а потом взяли да умерли в один день. Так пусть же эти люди, чистые, как ангелы, лежат в просторной и чистой могиле».

Вот с какими мыслями могильщик вырыл новую могилу на открытой и обособленной части кладбища.

Положить тело суфия в могилу помогали могильщику два других человека, а также Карим-каменотес. Когда же подошла очередь покойницы, не нашлось никого, кроме Карима. Тогда вскочил с места горестно сидевший в сторонке незнакомец-дервиш.

— Если позволите, я помогу, — сказал он Кариму и подошел было к погребальным носилкам.

— Погодите-ка, вы сначала скажите, женаты ли вы?

— Нет, я не женат.

— Так отойдите в сторону. Умершую женщину опускать в могилу дозволяется ее мужу, детям, а если их нет, то бедняку, имеющему жену. Так указывает шариат.

Дервиш приложил обе руки к груди, попятился назад, не зная, куда девать глаза, примостился возле одной старой могилы. Бегая взглядом по людям вокруг, он искал среди них суфия… Слова Карима-каменотеса сильно задели дервиша.

Тем временем каменотес поименно вызвал трех знакомых ему женатых людей.

— Подойдите, помогите могильщику, это на том свете зачтется, — сказал он и, бережно сняв с одних погребальных носилок обветшалую паранджу, с других — халат, передал их одному из молодых людей. Опустив с помощью стоявшего тут женатого человека легкое, как перышко, худенькое тело старухи в могилу, положили его рядом с суфием.

Когда пришла пора закрывать боковое углубление в могиле, не хватило глиняных катышей, новые находились в двухстах метрах. Незнакомец опять обратился к Кариму-каменотесу:

— А таскать катыши дозволяется ли мне шариатом?

— Дозволяется, допустимо. Бегите, поторопитесь совершить благодеяние… — как бы утешил и ободрил его каменотес.

Передаваемыми из рук в руки катышами закрыли боковое углубление в могиле, затем всю могилу засыпали и заровняли землей.

— Мусульмане! Каким человеком был Аймат-суфий? — громко произнес Карим-каменотес, обратившись ко всем стоявшим вокруг.

— Хорошим был человеком Аймат-суфий, царство ему небесное! — ответила толпа.

— Какой женщиной была старуха Ходжар-кайвони? — снова обратился с вопросом к людям Карим-каменотес.

— Хорошей женщиной была старуха Ходжар, трудолюбивой и бескорыстной. Да вознаградится ей на том свете.

Услышав слово «суфий», дервиш остолбенел. Озираясь вокруг, как помешанный, он бормотал про себя: «Как суфий? Какой суфий? Не снится ли мне это? Какой суфий, почему суфий?»

Люди, слыша, как бедняга разговаривал сам с собой, перешептывались:

— Это дивана[13].

…На третий день после похорон Карим-каменотес по какому-то делу пришел к мечети. Опять он увидел незнакомца подметавшим и поливавшим двор. «Вот хорошо, — подумал Карим-каменотес, — кстати, поздороваюсь с этим человеком и познакомлюсь с ним, а если он обиделся на мою грубость на кладбище, то извинюсь. Правильно говорят в народе: «И один враг — это много». Он повернулся в сторону дервиша и произнес приветственные слова, но тот продолжал подметать двор, как будто ничего не услышал.

Подумав, что незнакомец слаб на ухо, Карим подошел поближе и повторил слова приветствия, но дервиш отвернулся от него и перешел со своей метлой в дальний угол двора.

Карим-каменотес сначала огорчился и даже рассердился на дервиша за такую его дерзость, но потом успокоился и подумал: «Как бы ни было, ведь это бедный и бесприютный человек. Один раз я его уже обидел нехорошим словом, и будет неправильно, если я его обижу снова. Рана от ножа заживает, рана, нанесенная языком, — никогда. Как видно, я, желая соблюсти требования шариата, ранил душу беззащитного человека. Быть может, я унизил его, назвав убогим. Но он ведь и в самом деле выглядит убогим. Кроме того, зачем находиться в незнакомых местах, среди незнакомых людей, где нет ни одного близкого человека, ну да ладно, может быть, представится еще подходящий случай и я сумею загладить эту обиду в его душе». С этой мыслью он ушел от мечети.

ЧЕРТОВ МОСТ

Караваны, направляющиеся из Самарканда в Бухару или, напротив, из Бухары в Самарканд, а также и жители местных кишлаков, которых необходимость заставляла выходить или выезжать в путь-дорогу, непременно должны были подниматься на возвышенность «Черный ворон». С этой возвышенности дорога, спускаясь вниз, разветвлялась на многие ветви и разбегалась, подобно оврагу, промытому бурными водами в рыхлой земле. Значит, чтобы с одной дороги, там внизу, попасть на другую дорогу, надо было либо подниматься опять на возвышенность, либо идти по низине напрямик. Вот это место в низине между дорогами и называлось Чертовым мостом. Путникам, особенно зимой, не хотелось проделывать длинный обход на возвышенность, а хотелось пройти или проехать покороче. Болото, селевая вода, снег, все это подмерзало зимой, превращалось в гололед и порождало соблазн пройти напрямик. Но недаром же называли это место Чертовым мостом. Лед проваливался, каждый год происходили здесь несчастные случаи, ломали себе ноги лошади и ослы. Однажды лед проломился под ногой верблюда, нога сломалась. Старший каравана велел прирезать его, а мясо раздал людям.

Вот и теперь у этого самого Чертова моста случилось несчастье.

Стояла пора чилли[14], особенно суровая в этот год. Смеркалось. Дороги между гор и пастбищ, дома кишлаков, улицы, все покрывал и окутывал зимний мрак. Ветер выл, как голодный волк. Вместе с ветром летели острые, жесткие снежинки, которые секли и жалили кожу лица и рук не хуже пчел или скорпионов.

В такой-то вот, что называется, божий гнев, в этот ледяной ветреный вечер появился на Чертовом мосту одинокий путник. За веревку он тянул осла, нагруженного мешком с мукой. Верхний болотистый слой сая уже замерз, но в одном месте поверхностный ледок проломился под ослом, и он сначала одной ногой, а потом, когда начал биться, высвобождая ногу, и всеми четырьмя увяз в клейкой густой грязи.

Путник был стар и слаб. Как ни тянул он за веревку, как ни понукал осла, бедное животное не могло сойти с места. Как муха, попавшая в паутину или в мед, осел не мог вытащить ног из липкой, глубокой, подзастывшей грязи. Наконец, осел обессилел, смирился со своей участью и лег, завалившись на бок. Старик долго еще возился в ледяной грязи, но и сам постепенно истратил все силы и тоже упал и замер, скорчившись, рядом с ослом.

Хозяин осла был не только старый, но и тощий человек, как видно из очень бедных дехкан. В эту зимнюю студеную пору на нем была легкая, к тому же ветхая одежонка, на ногах чарыки, а на голове истрепанная синяя чалма из грубой материи.

Жизнь, полная невзгод и лишений, да и время само по себе, рано согнули этого человека по прозвищу Джаббаркул-аист.

Злую беду обрушил сегодня на Джаббаркула-аиста Чертов мост. Старик совсем окоченел на морозном ветру, чарыки его захлебнули грязь. Кое-как он сумел выдернуть ногу из одного чарыка и стал растирать пальцы руками, чтобы вернуть им чувствительность, при этом полой грязного халата он все старался прикрыть колени. Из второго чарыка вытащить ногу ему так и не удалось.

Он огляделся вокруг, ища помощи и спасенья. Но откуда она возьмется здесь, эта помощь? Пещеры вокруг наводят ужас на людей в вечерние часы, кажется, что за камнями прячутся злые духи или, по крайней мере, хищные звери.

Беда, беда настигла Джаббаркула-аиста. Недаром говорится в пословице: «Чтобы наказать бедняка, не ругай его и не бей, а разорви на нем рубашку». Воистину так. Ведь осел был его первым помощником, его опорой, и вот судьба отнимает у него это полезнейшее животное, и сам он остается теперь закоченевший, погрязший в болоте.

«Что же, бог с ним уж, с ослом, пропал осел, — думал старик, — теперь лишь бы самому остаться живому и не ради меня самого, а ради детей. И он начал шептать, словно Азраил уже спустился к нему и занес руку:

— Дети мои голодны, — говорил он. — Считается, что отец думает о детях, а дети — об играх. Нет, мои несчастные дети думают не об играх. Они голодны сейчас и во все глаза глядят на дорогу, ждут, не появится ли отец. В доме нет ни куска лепешки, ни горстки муки. Все, что у нас оставалось, это мешок пшеницы, припасенный на семена. И вот отец взял эту пшеницу, погрузил на осла и повез на мельницу, чтобы обменять на муку. Почему обменять, а не просто смолоть? Зима затянулась. Беспрестанно то шел снег, то лил дождь. Вода в арыках замерзла, мельницы все остановились. А мельник тоже себе на уме: дает муки меньше, чем было пшеницы. Он говорит: не хочешь менять на таких условиях, я не неволю. Отправляйся назад домой.

Старик, все больше и больше коченея, явственно увидел вдруг свой дом и жену и детей. Как наяву услышал он голос младшего сына:

— Мама, я хочу есть. Когда же придет отец?

Не менее явственно услышал Джаббаркул-аист и ответ матери:

— Терпение — главное в жизни, терпение дает дивные всходы. Будьте терпеливыми, дети мои. Отец скоро придет. Вот уж тогда накормлю я вас. Знаете ли вы, какими терпеливыми были дети в старину?

— Какими, какими?

— В старину дети, если и были голодны, то держались как сытые. А если кто-нибудь говорил, что он голоден и просил поесть, то мать ему отвечала так; «Подождите, отец ушел сеять пшеницу. Вот она прорастет, расколосится и поспеет. Тогда начнется уборка пшеницы. Потом молотьба. Получится большой ворох из зерен с мякиной. Все мы пойдем туда. Ты вместе с братишкой усядешься на осла, и вы вдоволь накатаетесь. Тем временем подует необходимый ветерок.

Мы провеем ворох, отделив зерно от половы. Зерно на мельнице превратится в муку, из муки мы напечем вкусных лепешек. Будем есть их горячими. А полову и солому отдадим ослу. Ведь и он терпеливо дожидается своей доли…

— Но разве отец ушел не на мельницу? — спрашивает младший сынишка, сдерживая слезы.

— На мельницу, на мельницу. Он вчера еще ушел и скоро придет обратно. Разожгу-ка я огонь в очаге. Мороз разошелся вовсю.

— Испечешь катырму[15], да, мама?

— Испеку, испеку.

— И мне, мама?

— И тебе испеку…

Джаббаркул-аист коченел все больше и больше. Тогда он заговорил, обращаясь к аллаху:

— Если бы ты действительно существовал, — говорил старик, — ты услышал бы меня, увидел бы, в какую беду я попал, и облегчил бы мое положение. За что ты так сурово поступаешь со мной? В чем мои грехи? Конечно, не безгрешен я, без греха только один ты, создатель, а я лишь твой раб. Самое время теперь мне покаяться. Есть у тебя и такие рабы, которые сыты, одеты, обуты, бездельничают, море им по колено. Им легче служить тебе, всевышний. А я признаюсь, что не всегда удавалось мне совершать на дню пять обязательных намазов. Это мой тяжкий грех. Помню и еще один. В том году пост совпал с самым жарким месяцем года, с уборкой урожая. День и ночь я проводил в поле. Надо было посеять хлеб и взрастить? Надо. А если посеял и взрастил, надо его убрать? Надо. Сказано было тобой же через пророка, оказывается: «Ты мне даешь усердие, а я тебе изобилие». В последнюю неделю поста ты неимоверно усилил жару. Поверь мне, солома в поле перегорала в пыль, иные люди клали в землю яйцо, и оно там испекалось, можно было его есть. Зачем же скрывать мне теперь от тебя… Все равно, наверное, твои ангелы сообщили… и тот день я не удержался и выпил глоток воды… Но ведь я умирал от жажды. Если бы я, подобно удостоившимся твоих милостей, богатым и обеспеченным рабам наелся бы плова на сахарлык[16], а днем бы спал, а просыпался бы только перед третьим намазом… Но ведь у бедняков так: работают руки, значит, работает и рот. Да ладно, если бы я был один, а то вон их семь ртов, а рук у меня только две. Много ли наработают они. Ты сам ведь говорил через пророка, если только не искажены твои слова:«Пять пальцев созданы мной и все они равны»… До сих пор раскаиваюсь в том, что выпил тогда я этот глоток воды… Уж за этот грех, думал я, бог меня не оставит без наказанья. Вот теперь и наступило время расплаты. Но пожалел бы ты моих детей. Они-то в чем виноваты?.. Да, пожалуй, больше не было у меня грехов. Обещаю и впредь не грешить. Ради детей моих, услышь ты мольбу мою, господи!

Наконец, терпенье причитавшего Джаббаркула-аиста иссякло.

«Видно, бог совсем отвернулся от меня, — подумал он. — Побил меня бог, как в народе говорят, двумя руками. Лишился я осла, пропала и пища для детей. Да и сам я вряд ли доживу до рассвета». ...



Все права на текст принадлежат автору: Назир Сафарович Сафаров.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ГрозаНазир Сафарович Сафаров