Все права на текст принадлежат автору: Люк Бессон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Несносный ребенокЛюк Бессон

Люк Бессон Люк Бессон. Несносный ребенок. Автобиография

Published by arrangement with Lester Literary Agency

Luc Besson

ENFANT TERRIBLE

Autobiographie


© XO Éditions, 2019

© О. И. Ярикова, перевод, 2020

© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2021

Предисловие

На протяжении многих лет люди, которые меня не знают, говорят вместо меня. Я давал интервью, и из них получилась дюжина моих портретов, но ни в одном из них я себя ни разу не узнал. Словно каждый хотел бы вылепить меня на свой манер, представить иллюстрацией собственной мечты или собственной неудачи.

Все мы, без исключений, обладаем способностью творить, однако мало кому из нас хватает смелости ею воспользоваться. Творить – это значит предъявить себя, открыться, выставить напоказ, стать уязвимым. Красиво, но страшно. Совсем как любовь. И тот, кто на это осмеливается, зовется художником.

Его любят за то, что он отдает, и ненавидят за то, что у него хватило на это мужества. Когда оскорбляют художника, тем самым самоутверждаются. Ему пеняют на все те правила, которых он не соблюдает. На самом деле люди попрекают его из сожаления, что сами на это не осмелились.

И все же художник выставляет себя напоказ, во всех смыслах этого слова, для того чтобы мы смогли узнавать себя и расти. В каждом из нас есть частица его и наоборот. Так зачем ненавидеть то, что он открыл нам в нас самих? Когда футбольная сборная Франции стала чемпионом мира, все французы в каком-то смысле стали чемпионами мира. В искусстве все обстоит так же. Все мы немного Пикассо, Кубрик и Моцарт – при условии, что умеем их любить.

Сегодня я расскажу вам историю. Мою собственную. Доверительно. Не рассудочно. Безыскусно. Голосом ребенка. С образом мыслей ребенка. Просто грубую правду, такую, какой я ее проживал, пока время не придало ей в моих глазах особую значимость.

Надеюсь, моя история пойдет вам на пользу.

– 1 –

2 апреля 1974

Умер Помпиду.

Я купил «Эктахром 250»[1].

Несколько лет назад, перечитав эту запись в моем дневнике, я вначале засмеялся.

Но потом мне стало не по себе. Я был в замешательстве.

Что происходило в голове этого мальчишки, который ставил на одну доску смерть президента Республики и покупку пленки?

С ним было что-то чертовски не так.

1959
Год моего рождения. Конечно, я этого совсем не помню, но мы можем воспользоваться воспоминаниями тех, кто был тому свидетелем.

Это, прежде всего, мой отец Клод. Я начинаю не с самого главного, но с самого корпулентного. Он родился в Нормандии и оказался на побережье в день высадки союзных войск в июне 1944-го.

Немцы сбрасывали бомбы, от которых загорелся дом моего отца.

Все выжившие cгрудились вокруг семилетнего Клода и поспешно оставили дом, чтобы не погибнуть в пламени пожара.

Но немецкие самолеты бомбили безостановочно, и одна из бомб настигла его семью. Погибли все, кроме Клода. Он задыхался под тяжестью защитивших его мертвых тел. С невероятным усилием оттолкнул обезглавленное тело матери, чтобы выбраться из семейной могилы. И увидел откатившуюся голову. Его мать звали Роз.

Семья была уничтожена. Из всех близких Клода в живых оставался только его отец, содержавшийся в лагере для военнопленных где-то в Германии.

Несколько дней мой отец слонялся по развалинам, пока его не ранило в ногу осколком снаряда. Тогда-то Клода подобрали американцы. Он оказался в полевом госпитале, где сдружился с мальчишкой, у которого была ампутирована нога.

Дальше начались проблемы, поскольку необходимо было найти родственника, который взял бы на себя заботу о ребенке, но в такой неразберихе установить связь с его родственниками не представлялось возможным. Из оставшихся в живых членов семьи мальчик помнил лишь несколько имен и название деревни: Сель-Сен-Дени. Властям потребовалось несколько месяцев, чтобы решить наконец этот вопрос, и маленького Клода отправили к его двоюродным братьям. Проблема заключалась в том, что в деревне жили два двоюродных брата, дяди Клода, которые совсем не общались между собой из-за давних семейных дрязг.

Один из братьев жил со своей семьей в верхней части деревни, другой – в нижней. Моего отца приняла семья второго брата, что сильно раздражало семью первого: не то чтобы они чувствовали себя обделенными нежностью этого почти осиротевшего ребенка – они выходили из себя при мысли, что именно официальный опекун будет распоряжаться наследством погибших родичей. В тот период мой отец был единственным законным наследником. Соответственно, его опекуну предстояло управлять имуществом, которое состояло из нескольких старых домов и нескольких пастбищных угодий.

Однажды отец стал свидетелем того, как семейство верхнего брата высадилось на территории нижнего. Они были вооружены палками и железными прутьями. Отец спрятался под столом и присутствовал при драке – всеобщей и семейной. Когда носы были сломаны, а мебель разнесена в щепу, верхние забрали моего отца. Победители тут же отвели его в мэрию, чтобы он поставил красивый крестик под документом, который ему подсунули. Понятно, что отец документа не читал, и, старательно выведя под ним крестик, он таким образом распрощался со всем имуществом своей семьи.

После чего новый опекун поспешил завершить его воспитание, внушив мальчику правило, единственное и абсолютное: он должен был «заткнуть пасть». Проходили месяцы, пустые и смутные, как густой туман. Клод не знал, жив ли его отец Поль. Он также не знал, что его родители перед войной развелись и Поль успел жениться на некоей Маргарите. На самом деле Поль не умер, он сидел в тюрьме.

В 1930-е годы Поль служил во французской армии. Армейский порядок и армейский дух были его костылями. Без них он не мог держаться на ногах. Когда ему было семнадцать, летом Поль отдыхал с родителями на побережье в одном старинном дворце. Однажды вечером, когда он возвращался с пляжа, швейцар протянул ему письмо, предназначенное для родителей. Юноша удивился, поскольку никто не знал, что они остановились именно в этом месте. Швейцар очень скоро понял свою ошибку: в отеле отдыхало еще одно семейство Бессонов.

Обрадовавшись тому, что, быть может, сию минуту встретит дальних родичей, Поль попросил разрешения самому отнести корреспонденцию в номер «других» Бессонов. Швейцар счел это забавным, и дед помчался по этажам в поисках указанной комнаты. Он постучал. Ему открыла шестнадцатилетняя Роз, прекрасная как божий день. Дед тут же влюбился. И несколько лет спустя мсье Поль Бессон женился на мадемуазель Роз Бессон.

Но вернемся на войну. Поль служил во французской армии, где ему было смертельно скучно: слишком немощной, слишком расхлябанной она ему представлялась. Не армия, а кучка засранцев. Он вышел в отставку и записался в немецкую армию, которую счел намного лучше организованной и которая, в его понимании, отстаивала важнейшие ценности. Более прямолинейных, чем он, свет не носит. Он стал свидетелем подъема нацизма и стремительного возвышения Гитлера, что ему совсем не понравилось. Дед был до крайности правым, но нацизм не вписывался в свод его правил, в систему его ценностей. И тогда он вышел в отставку из немецкой армии и вновь поступил на службу в армию французскую, чтобы сражаться с нацизмом.

Он дослужился до офицерского звания, однако большую часть военного времени провел в плену. С его-то характером это наверняка было побегом от действительности. Но война окончилась. Миллионы людей погибли. Целые регионы были разорены. Многие семьи пострадали. После освобождения во Франции появилось новое правительство, и это сводило с ума моего деда.

– Мы сражались не для того, чтобы шайка подонков вернула себе власть! – брюзжал он.

Тогда Поль решил присоединиться к группе анархистов, которая именовалась «Балаклава». Он и его товарищи планировали серию покушений «на этих новых политиков, оппортунистов». Понятно, что деда арестовали до того, как он что-либо взорвал, и приговорили к пожизненному заключению.

Так случилось, что дед из тюрьмы послал весточку сыну. Каким-то загадочным образом ему удалось узнать, что сынок проживает в Сель-Сен-Дени, и он отправил туда трех недавно вышедших на волю дружков, чтобы забрать своего отпрыска у заботливых кузенов. Клоду было девять лет, когда ему довелось увидеть, как, проехавшись по деревне, три злодея вышли из позаимствованного по случаю «Кадиллака» возле дома дяди Одиара. Волхвы сделали дяде-благодетелю предложение, от которого нельзя отказаться.

После чего маленький Клод быстро собрал чемодан и отправился со своими ангелами-хранителями в Париж, а те доставили его к Маргарите, мачехе, о которой он никогда не слышал. Все-таки лучше, когда со своей новой женой вас знакомит ваш отец, но Поль содержался в Санте[2], и Маргарите пришлось это сделать самой.

– Я твоя мачеха, – сказала мальчику Маргарита.

– Здравствуйте, мадам, – ответил ей мой отец.

Лед был взломан взрывом динамита.

Маргарита была сильной женщиной, такой же прямой, как ее муж. Она переносила свое вынужденное одиночество с редкими мужеством и достоинством. Муж попросил ее позаботиться о его сыне – она сделает это без колебаний, и ребенок ни в чем не будет знать нужды. За исключением главного: она не сможет одарить его любовью, той эмоциональной основой, на которую имеет право каждый ребенок и которая делает возможным его развитие. Но «это все из-за войны», как говорили в ту эпоху. Война – главный виновник наших несчастий, она постоянно переиначивает все наши чаяния. Жить и питаться – вот главное. Остальное – лишнее, остальное – роскошь. Пять лет в центре Парижа мой отец прожил в эмоциональной пустыне.

Маргарита строго воспитывала моего отца, да и сам Поль отказывался от свиданий с сыном, если тот приносил из школы плохие отметки. Субботние свидания в тюрьме Санте отнюдь не были излюбленным времяпрепровождением Клода, и очень скоро он нахватал плохих оценок, чтобы их избежать.

Эмоциональная неразвитость усугублялась, но в двенадцать лет он встретил своего спасителя. Джеки было тринадцать, он был из скромной семьи. Его семью тоже зацепила война, но он, как говорится, хоть и ходил по краю, не сбился с пути. Джеки на всю жизнь стал лучшим другом Клода. Именно благодаря Джеки немного позднее он познакомился с местом, где жизнь била ключом, – с кварталом Сен-Жермен-де-Пре. В послевоенное время у молодежи проявилось стремление к свободе и празднику, и джаз стал той новой кровью, что отныне текла в их жилах. Когда отцу исполнилось восемнадцать, он жил уже на полную катушку и мог наконец высвободить свою слишком долго подавляемую энергию. Это был взрыв мозга – и тела тоже.

Он позабыл об учебе, отце, Маргарите и их прямолинейности, которая не оказала на него никакого влияния. Он бежал от горя и одиночества в би-боп[3] и бессонные ночи. Он хватал жизнь жадными руками и жадным ртом, словно боялся, что она снова его бросит. Мимоходом он подхватил и мою мать. Они уже встречались за несколько лет до этого в Сель-Сен-Дени. Тогда моей матери было семь. Она запомнила этого мальчишку, робкого и замкнутого, похожего на испуганного молодого пса, которого опекуны постоянно держали на привязи.

Девять лет спустя Даниель, моя мать, впервые в жизни ощутила порхание бабочек в животе. Она происходила из семейства Бельзик. Более бретонскую трудно себе представить. Ее бабушка содержала притон в Сайгоне. Мать, Ивонна, была алкоголичкой, а отец, Морис, угодил в тюрьму за то, что был женат сразу на нескольких женщинах, не проявив деликатности уведомить их об этом. Моя мать выросла на побережье Бретани у своей тети. Тетя Бельзик была ростом всего полтора метра. От нее пахло воском, и она была глуха как пробка. Во всем остальном это было огромное сердце и две руки, чтобы ему служить. Моя мать обязана ей всем, по крайней мере, всем тем немногим, чем она располагала.

Мать провела свое детство с закрытыми глазами и замкнув руками слух. Для нее это был единственный способ расти без особых страданий. Но война и семейство позаботились о том, чтобы не дать ей вырасти. Поскольку ей приходилось опираться лишь на саму себя, у нее развился сколиоз, а вместо того чтобы отвести ее к врачу, девочку отправили к монахиням. В монастыре она провела все свое отрочество, и рост ее завершился на отметке 1 м 60 см.

Освободившись от войны, своего семейства и монашек, она очутилась в Париже и встретилась с моим отцом, который стал ее первой детской любовью. Ему было двадцать, ей едва исполнилось шестнадцать. Отец как раз начал заниматься культуризмом. Он был красив, мускулист и танцевал как бог. Это был уже не маленький мальчик, робкий и запуганный. Это был Король Сен-Жермена. Во всяком случае, именно таким его увидела моя мать. В ту эпоху она не имела никакого представления о самой себе. Она ничего не знала ни о своем разуме, ни о своем теле. Только чуть-чуть – о сердце, которое так сильно билось в первый раз.

Мой отец соблазнил ее, отомстив своему прошлому, прошлому никому не нужного мальчишки. Мать помнит, что у нее и в мыслях не было сопротивляться, когда Король вторгся в ее королевство. Через несколько месяцев она забеременела. Мой отец был влюблен, а значит, история должна была иметь счастливый конец. Правда, существовала одна проблема: отец влюблялся каждые пять минут. Отсутствие в начале жизни любви и привязанности стало бездонным колодцем, куда падали все девушки, которых он встречал. Моя мать тоже была влюблена. Возможно, слишком сильно. В ее воображении он был само совершенство. Надо сказать, что монахини целых пять лет внушали ей, что истинной является только любовь к Богу, а она за каких-то пять минут заменила Бога на моего отца.

Новость о моем скором появлении на свет вызвала разную реакцию, в зависимости от родства. Со стороны моей матери все было просто: ее отец Морис, только что вышедший из тюрьмы, предложил им пожениться. Надо заметить, что в известном смысле он был в этом деле докой. Ивонна, ее мать, со всем соглашалась, лишь бы ей поднесли красненького, чтобы она могла тут же забыть, о чем с ней только что говорили. Со стороны родичей моего отца новость о беременности была воспринята с великим неудовольствием. По странному стечению обстоятельств мой второй дед тоже как раз вышел из тюрьмы: у него обнаружили обширную раковую опухоль. Поэтому его освободили, при этом выразив нелепую надежду, что он отправится умирать куда-нибудь подальше. Однако гордость обязывает: Поль и Маргарита потребовали от моего отца, чтобы он женился.

Свадьбу готовили на скорую руку. Церемония проходила в мэрии Нейи. Несколько приятелей из Сен-Жермена, покинувших ненадолго ночное заведение, завсегдатаями которого они были, немногие члены семейства – и Джеки в качестве свидетеля. Молодые сделали вид, что выслушали речь об обете верности, после чего обменялись кольцами и поцеловались.

Об этой свадьбе не осталось никаких воспоминаний. Надо сказать, что в то же самое утро мой отец заставил маму сопровождать его к своей подружке, чтобы вернуть ей косметичку, которую она держала у него дома, а в тот же вечер Морис, мой дед по материнской линии, настоял на том, чтобы молодые не засиживались дома, по-королевски пригласив их… в бордель. И все же эти дети любили друг друга. Просто у них не было никаких устоев, ориентиров и представлений. Их сердца были разорваны в клочья, а в голове стояло сладкое марево. Война не только убила миллионы людей, она разрушила ДНК всех, кто выжил.

* * *
В это время я пребывал еще в полной темноте, защищенный теплом околоплодных вод, ничего не зная о враждебном мире, который уже проклял мое появление. Люк Поль Морис родился 18 мая 1959 года в Нейи. Давать новорожденным имена предков – это, кажется, традиция. Я бы обошелся без нее.

Мама рожала одна. Отец был в это время в английском городе Блэкпуле. Он нашел работенку в цирке: подменял человека, получившего травму. Его работа заключалась в том, чтобы прыгать на трамплин, благодаря чему в воздух поднималось трио польских акробатов. Пусть дурацкая, это была работа. В роддоме нам с мамой не было необходимости интересоваться внешним миром, так как нас никто даже не навестил. На следующий день после моего рождения маме предложили выписаться, поскольку палата была уже зарезервирована для другой роженицы.

Так моя мать позвонила в дверь Поля и Маргариты, моих деда и бабки. Горничная сказала, что ей придется подождать, поскольку мсье и мадам еще не отобедали. Мама осталась сидеть в прихожей, поставив у ног мою люльку. Она тихонько плакала. Не навзрыд – ведь ей уже пришлось пролить столько слез. Я спал у ее ног, даже не подозревая, что стал символом, живым образом полного фиаско. У каждого уже была веская причина меня ненавидеть, в лучшем случае не любить. Но это было в первый день моей жизни, и все еще могло измениться.

Мать приехала к отцу в Блэкпул, и он поселил нас в маленькой гостинице. Он жил там у своей новой любовницы, которая собирала слоновий помет (со слов моей матери) и была укротительницей хищных зверей (со слов отца). Вскоре моему отцу надоели и его подружка, и польские акробаты, которых он по три раза на дню подбрасывал в воздух. Но от польских акробатов не так-то просто уйти, и отцу угрожала опасность. Мы бежали из Блэкпула ночью, сразу после вечернего представления.

Когда мне было уже несколько месяцев, родители перестали быть для меня смутными тенями. Я смог им наконец улыбнуться. И у меня был ничтожный шанс, что, возможно, когда-нибудь они вернут мне мою улыбку.

1960
Мне исполнился год. У меня, конечно, еще нет об этом времени собственных воспоминаний, только те, которыми родители пожелали позднее со мной поделиться.

Наша семья переехала в Париж, на Севастопольский бульвар, напротив сквера Гэте-Лирик. В то время мама не жила, а выживала. В 15 лет она бросила школу, в 16 забеременела. Ее знания ограничивались несколькими молитвами, которые она разучила под руководством монахинь, а еще она научилась сносить обиды от своей непутевой матери. В данном случае это минималистское образование хорошо подготовило ее к дальнейшему, поскольку мой отец поколачивал ее, и она проводила время в молитвах о том, чтобы все это наконец закончилось. У матери не было слов, с помощью которых она могла бы вести диалог с моим отцом, да у него никогда не хватило бы терпения ее выслушать.

Юный Клод прожигал свою жизнь на стороне, танцуя, играя, трахаясь, наверстывая все то время, которое у него украли. Он жил так, будто завтра уже не наступит. У моего отца было не больше знаний, чем у матери, но, если они беседовали, последняя оплеуха всегда оставалась за ним. Надо сказать, что, в довершение ко всему, отец открыл тренажерный зал, а его вес приблизился к ста килограммам.

Именно в ту эпоху образовалась банда моего отца: приятели, с которыми он пересекался в джазовых клубах, дружки из тренажерных залов, мясные туши, входившие в клан дуболомов. Вся эта публика собиралась в зале Клода, на улице Энгиен, чтобы тягать железо. Тем временем старый знакомый из цирка попросил моего отца об услуге: ему нужно было отлучиться на несколько месяцев, и он хотел, чтобы отец позаботился о его питомце. Отец согласился.

Предложить в компаньоны восьмимесячному ребенку домашнее животное, чтобы скрасить его одиночество, дело благое; однако животное, о котором идет речь, – это лев, и он весил уже тогда больше, чем моя мать. Поначалу мы жили в апартаментах: отец и мать в спальне, я в своей колыбели, а лев – в его корзине. Отец выходил с ним каждое утро около шести часов в парк, чтобы лев мог справить свои дела, а мать каждый день покупала ему три кило мяса. Все шло относительно гладко, хотя перейти на другую сторону Севастопольского бульвара со львом было непросто, даже держа его на поводке. Зато, когда ему случалось прогуливаться в парке, его не беспокоили собаки: все они сидели на деревьях. Единственным существом, которое выказывало недовольство, была консьержка-португалка с чудовищным акцентом:

– Мошьо Бешшонн, шобака жапрещено держать шилища.

– Но это не собака, это лев, – возражал ей мой отец.

Если бы все это происходило сегодня, это было бы сродни приземлившейся летающей тарелке, и это место уже было бы взято в кольцо спецназом и журналистами. Но наша консьержка довольствовалась тем, что заперла свою дверь и заткнула пасть.

Я еще не очень хорошо ходил, но неплохо передвигался на четвереньках, что естественно сблизило меня со львом. Очевидно, я был привлечен его теплом и мягким мехом, и дело кончилось тем, что я регулярно устраивался вздремнуть в его корзине. Лев на самом деле был львицей, и, как у всех животных, материнский инстинкт был развит у нее сильнее, чем у человека, – во всяком случае, чем у моей матери. Животное меня приняло. Мы обычно ищем ласку там, где нас и в самом деле приласкают.

Полагаю, что моя любовь к животным началась именно там, в той корзине. Мне нравятся их инстинкты, то, как просто они смотрят на вещи. Они любят, играют, едят и защищаются только тогда, когда на них нападают. Их зубы и когти всегда представлялись мне гораздо менее опасными, чем наши слова и улыбки.

Когда львица весила уже восемьдесят кило, у консьержки каждое утро случалось предынфарктное состояние. Но настало время, когда львица покинула наше жилище: отец принял мудрое решение поселить ее в тренажерном зале. Отныне львица сводила с ума не консьержку, а почтальона. Впрочем, почтальон вообще исчез после того, как животное на него набросилось, – видимо, львице захотелось поиграть.

Поскольку почтальоны отнюдь не склонны к подобным играм, в тренажерном зале появился комиссар полиции. Будучи человеком дружелюбным и добродушным, он ничего не имел против животных, но ему пришлось встать на защиту старушек, которые не осмеливались выходить из дома со своими пуделями с тех пор, как в квартале поселилась львица. И отец наконец решил с ней расстаться. Он нашел ей работу в цирке, но не в том, с акробатами. А я остался дома один, и никому не пришло в голову заменить мне мою львицу хотя бы плюшевым мишкой.

1961
Поскольку мои воспоминания об этом времени все еще не являются воистину моими, мне трудно самому соединить все части пазла. У меня ушли годы на то, чтобы собрать какие-то сведения о родителях и их друзьях. Кроме того, я подозреваю, что мой отец, делясь со мной воспоминаниями, скруглял углы, чтобы у меня не сложилось о нем слишком превратного представления, и я опасаюсь, что моя мать подсунула мне самый жесткий сценарий прошлого, чтобы максимально очернить моего отца.

Мне потребовалось около сорока лет, чтобы немного прояснить ситуацию и составить собственное мнение. Нет никакого смысла придумывать себе красивый образ прошлого: настоящее непременно настигнет вас и покажет таким, какой вы есть на самом деле. Но и сегодня в этом пазле не хватает еще очень многих фрагментов.

К примеру, мне известно, что моего отца призвали в армию. Война в Алжире приняла затяжной характер, и ему пришлось сменить клубы квартала Сен-Жермен-де-Пре на военный лагерь возле Баб-эль-Уэда. Дело было в 1957-м. Мне известно, что в следующем году он участвовал в съемках фильма Марселя Карне «Обманщики». Его пригласили туда в качестве танцора. По странной случайности он познакомился там с Рене Силла, матерью Вирджинии, которая спустя сорок лет стала женщиной всей моей жизни.

Моя мать почти ничего не помнит о начале 1960-х. Отец изменял ей налево и направо, а мы с ней жили, по-видимому, у тети Бельзик, в Нейи. Что до меня, то я помню только Севастопольский бульвар. Дом 123, если быть точным. Я знал, что у моих дедушки и бабушки, Поля и Маргариты, была большая квартира на втором этаже, которая служила им мастерской и магазином готового платья, однако помню я только комнату горничной на седьмом. Там мы и жили, мама и я.

Мне запомнилось, что бульвар тогда был довольно тихим. По нему проезжало совсем немного машин, и его несложно было пересечь, чтобы пойти играть в парк. Ранним утром по нему по-прежнему проезжали конные повозки, которые везли товары в сторону Аля и его железных павильонов[4]. Здесь располагался самый большой рынок Парижа, и мама регулярно водила меня туда. Это был вечный праздник. Все в нем представлялось мне экзотичным и чрезмерным. Продавцы зазывали вас купить товар, предлагая его попробовать.

Приходилось проходить через огромные залежи, целый квартал мяса; были там леса салата и лука-порея, поля помидоров и полчища благоухавших цветов, которые меня пьянили. В то время у нас не было ни радио, ни телевизора, не было и денег, чтобы пойти в кино. Аль был моим единственным зрелищем, столь чертовски привлекательным, что я не смог его забыть.

Рядом было еще одно зрелище: церковь Святого Евстафия. Это место волновало меня, особенно запах ладана. У входа температура опускалась на 5 градусов. Витражи приглушали свет и расцвечивали проникавшие внутрь солнечные лучи. Тишина была почти абсолютной, если бы не отдаленный шум рынка. Моя мать приводила меня в церковь не для того, чтобы молиться, а чтобы слушать Баха. Там регулярно давали бесплатные концерты и часто играли на кларнете.

Акустика церкви придавала музыке особое звучание и усиливала ее эхом. Музыка двигалась, кружилась, подпрыгивала. Я открыл для себя эффект стереозвучания. Это священное место не пробудило во мне веру, но сформировало мой слух, что чрезвычайно пригодилось мне позднее. Благодарю Тебя, Господи.

1962
Рак наконец одолел моего крепкого деда по отцу. Поль умер дома, в своей постели. У меня осталось о нем лишь одно воспоминание: старик, ссутулившийся в своем тяжелом пальто, с трудом передвигается по аллеям парка неподалеку от Курбевуа. У нас была единственная общая история, которую бабушка любила мне рассказывать вплоть до моего двадцатипятилетия…

Мы были в парке, дедушка с бабушкой и я. Я был еще в том возрасте, когда меня приходилось держать за руку, чтобы я не полез в грязь. Было холодно, и бабушка одела меня как капусту. Увидев, как на оголенную ветку опустилась черная птица, я воскликнул:

– О, вот дерьмо!

Говорят, что истина глаголет устами младенцев, но в данном конкретном случае я просто перепутал слова: это был дрозд[5]. Вместо того чтобы отругать меня за гадкое слово, дедушка решил подыграть мне, став моим сообщником.

– Да, в самом деле, хорошенькое дерьмо! – заметил он.

Бабушка тут же скорчила недовольную гримасу, а я сиял улыбкой победителя. Поняв, что мне позволили озорничать, я фыркнул:

– О! Вот еще одно дерьмо!

Это единственная история, которая сохранилась у меня про моего деда: воспоминание о том, как мы обменялись с ним парой ругательств. Однако это все же лучше, чем с другим моим дедом (от него у матери было только имя), от которого у меня не осталось ни воспоминаний, ни фотографии. Я даже никогда не видел его лица, так как он не приближался ко мне так близко, чтобы я мог хорошенько его разглядеть.

* * *
У моего отца не было добрых отношений с его отцом. В действительности он его почти не знал, и те немногие интимные моменты, которые их объединяли, протекли в зале свиданий тюрьмы Санте.

После его смерти мой отец унаследовал большую квартиру на Севастопольском бульваре. Маргариту, утратившую супруга и статус мачехи, попросили съехать и горевать где-то в другом месте. Она поселилась в двухкомнатной квартире на Гаренн-Коломб. Отцовскую квартиру, по словам матери, очень скоро продали, а вырученных денег хватило на долгий и бурный праздник, который продлился больше года.

Круг друзей в тренажерном зале на улице Энгиен расширился. Естественно, он состоял из всегдашнего друга Джеки, а также братьев Пернель, Рене и Жан-Пьера; Беланже и Реймона Лома, которых отец встретил на отдыхе в Сабль-д’Олонн; Тома Беглена, который завершил учебу на архитектора; и еще нескольких человек, имена которых я позабыл. Напротив тренажерного зала был бар, где собиралась вся эта публика между двух прокачек бицепсов. Бармена звали Кеке: невысок ростом, с энергией безумца и безумием, граничившим с глупостью. Если бы мне пришлось сравнивать его с животным, это было бы сумчатое. А еще он был похож на тех резиновых человечков, которых бросают на оконное стекло, наблюдая, как они спускаются, беспрестанно кувыркаясь. У него была улыбка злодея. Кеке тоже ходил в зал и очень скоро стал завсегдатаем клуба.

Каждый из этой кучки приятелей в детстве пережил войну, и теперь они просто прожигали жизнь. Ночь они проводили в Сен-Жермен-де-Пре, выпивая, танцуя и завлекая девушек, а дни напролет тягали железо. При таком образе жизни каждый из них за несколько месяцев набирал по десять килограммов. Мой отец уже не был тем нервным подростком, который опускал глаза, когда с ним заговаривали. Это был детина весом девяносто пять кило, с круглым, как у бочки, торсом и мощными, как клешни краба, руками. Дружки его поддержали, и он принял участие в чемпионате Франции по культуризму. Когда стал победителем, его фото появилось на обложках нескольких журналов, пропагандировавших физическое развитие и здоровый образ жизни.

Вскоре последовал чемпионат Европы. Отец готовился к нему, но выпивка и девушки не оставляли ему времени для серьезных тренировок.

Готовясь к чемпионату Европы, в тренажерный зал на улице Энгиен заявился молодой австриец. Чувак и так-то был очень крепок, а его честолюбие безгранично. Его звали Арнольд Шварценеггер. Мой отец прошел предварительную квалификацию, во время которой по кругу вовсю ходили шприцы, но сдался уже на первом туре. Отец никогда не руководствовался честолюбием, только желанием удовольствий, которых его лишили в детстве. Ну а Арнольд стал «Мистером Вселенная».

Вся банда была в сборе на улице Энгиен, когда мой отец сообщил им новость: он только что нашел для всех работу. Лучше, чем работу: приключение, целую жизнь. Он прочел в газете небольшое объявление. Фирма «CET» (предшественник «Клуб Мед»[6]) только что открыла в Хорватии туристскую деревню. Они искали симпатичных инструкторов, чтобы развлекать клиентов. В ту эпоху Хорватия представлялась такой же далекой, как Амазонка, и друзья склонились над картой, чтобы отыскать, где это находится. Деревня называлась Пореч, и она была расположена на Адриатическом побережье.

Собеседование длилось всего несколько минут, их всех взяли в качестве инструкторов по парусному спорту и водным лыжам. Излишне уточнять, что парни никогда в жизни не видели лодки. Я даже не уверен, что все они бывали на море. Друзья приготовились к отъезду. На автомобилях. Мой отец купил себе «Триумф ТР3», красный кабриолет, очень удобный для флирта в Сен-Жермен, но вряд ли подходящий для того, чтобы ехать на нем с семьей и багажом, взятым из расчета на полгода. Ничего страшного, зато можно любоваться пейзажем. К тому же по прибытии оказалось, что достаточно было захватить с собой два купальника и пару шлепанцев.

После долгого и бестолкового путешествия место показалось им волшебным. Море ослепительно сияло, неумолчно стрекотали сверчки, до слуха доносился короткий всплеск волн, а солнце заставляло щурить глаза. У меня наконец появились первые воспоминания, мои собственные. Мне было четыре года.

– 2 –

1963
Дорога разделяла деревню Пореч на две части. С одной стороны были пляжи и все пляжные удовольствия; с другой – номера, стойка регистрации и ресторан. Половина номеров была в капитальных строениях, остальные – в палаточном городке, расположенном чуть выше. Ресторан представлял собой большую прямоугольную площадку, вокруг которой росли высокий тростник и олеандры. Чтобы выйти к морю, нужно было пересечь дорогу. Единственное предупреждение, которое я получил от родителей, – смотреть внимательно, прежде чем ее переходить.

На самом деле машины там проезжали раз в десять минут, и главная опасность заключалась не в этом. Опасным было все остальное. Но взрослые были слишком заняты своими новыми обязанностями, чтобы заниматься мной. Не страшно. Я уже слишком хорошо был знаком с одиночеством, чтобы оно меня удручало. Я начал осваиваться на месте, босиком, одетый в одну короткую майку. За дорогой был большой сосновый бор, в котором можно было спасаться от солнца. Сосновые иглы кололи ноги, но очень скоро подошвы моих ног почти ороговели. Чуть подальше было место досуга, которое состояло из бара, танцплощадки и сцены для выступлений. Сцена и кулисы располагались под открытым небом, так как там почти никогда не бывало дождей. Дальше были волейбольная площадка, площадка для игры в мяч, еще дальше – площадка для парусников, где братья Пернель трудились как каторжные, пытаясь поставить на лодку парус.

Еще дальше – длинный деревянный понтон, который вел к мосткам для водных лыж, где одним из инструкторов был мой отец. Мать была инструктором по подводному плаванию. До отъезда она прошла стажировку. Ей это ужасно нравилось, ибо там, под водой, не было моего отца. Очень скоро приехали первые отдыхающие, и сезон начался. Детей в деревне не было, не было даже хорватов. И все же я познакомился там со своим лучшим другом, дружбу с которым сохраню на всю жизнь: с морем. Мое влечение, мое преклонение и моя любовь к нему родились именно здесь, на каменистом берегу бухты, о который разбивались глубокие синие безмятежные чарующие воды. Средиземное море – оно особенное. Оно не только является колыбелью всех наших цивилизаций, оно кажется неизменным от сотворения мира.

Море – это зрелище, которому нет конца. Ни днем, ни ночью. Его лик постоянно обновляется, чтобы никогда не стареть. Вас постоянно сопровождает его музыка, неизменно очаровывает состояние, в котором оно пребывает. Будь оно взбаламучено или спокойно, оно все время с вами говорит. И как бы мало вы ни были готовы его слушать, оно наставляет и успокаивает. Я часами смотрел на него, разглядывая каждый камешек на берегу. Между понтоном и затоном для парусников пролегала сотня метров, я исследовал там каждый сантиметр. То была моя собственная территория, с крошечными бассейнами, где обитало множество моллюсков.

Глядя на море, я научился открывать ракушки булавкой, но повар посоветовал мне варить их перед едой. Управляющего туристской деревни звали Губерт. Он подобрал беспородную собаку: мать у нее была немецкая овчарка, а отец – бродячий пес. Собаку звали Сократ. Наши одиночества в конечном итоге пересеклись, и я мог наконец гордиться тем, что у меня появился настоящий друг. Больше мы уже не расставались. Невозможно было, встретив одного, не заметить тут же другого. Мы вместе играли, вместе ели, вместе спали, и я говорил только с ним. Это не игра слов: на самом деле я вообще ни с кем не говорил, так что моя мать испытывала беспокойство. Вообще-то ребенку пора было заговорить.

Однажды отдыхающий пришел жаловаться матери:

– Ваш сын меня оскорбил. Он велел мне идти варить себе яйца!

– Это удивительно, ведь мой сын вообще не говорит! – возразила ему она.

Вспоминая эту историю, она всегда смеялась, не сознавая всей серьезности ситуации. Ребенка, который, будучи предоставлен сам себе, разговаривал только с морем и со своим псом, нельзя назвать нормальным. Но в глазах этих недавних подростков, переживших великую войну, все было нормой, а жизнь оставалась безоблачно прекрасной.

В то самое время я учился важным вещам: как поймать краба, не пострадав от его клешней; как пожарить мясо между камнями; а главное – как научить Сократа плавать. Впрочем, он усваивал уроки быстро и очень скоро плавал уже лучше меня. Мы были наконец готовы к новым приключениям, устав бродить по моим камешкам, и потому решили построить лодку. Закулисье служило мне мастерской, и именно там я обрел свое счастье. Деревянная дверь без замка скорее всего была театральным реквизитом. Она была достаточно прочной, чтобы выдержать мой вес и вес Сократа. Она могла стать корпусом корабля. Теперь мне нужно было что-то, что сгодилось бы для весла, и я отправился за деревню, где рос бамбук. Я выбрал себе один, самый прочный.

Затем отправился на поиски Жан-Пьера, который был настолько плох в водных видах спорта, что его отправили заниматься оформлением пляжей. Но он отлично рисовал, и в его руках все спорилось. Я передал ему две маленьких деревянных дощечки, раздобытых в мусорных баках, и Жан-Пьер прибил их на концах моей бамбуковой палки. Теперь у меня было красивое весло, и можно было пускаться в путь. Спуск на воду судна прошел без особых торжеств. Я предпочитал хранить свои приготовления в тайне. Мне только надо было найти добрую душу, которая бы донесла мое судно до моря. Эту милость мне оказала супружеская пара отдыхающих.

Сократ очень быстро понял мой маневр и, когда дверь оказалась на воде, запрыгнув, уселся на краю, словно фигура на носу корабля. Первые удары весел показали, что плавсредство вполне пригодно для путешествий. Дверь слегка погрузилась под воду, но нас она держала. После того как все это выяснилось, мы решили предпринять первую вылазку. Первоначально нашей целью было выйти с основного пляжа, затем метров сто следовать вдоль скал и добраться до небольшого пляжа для парусного спорта. Весь путь занял минут пятнадцать, и мы прошли его без проблем. Очень скоро экипаж судна обрел уверенность, и мы преодолевали это расстояние по несколько раз на дню, к великому удовольствию купальщиков, которые подбадривали нас. Людям всегда нравится смотреть, как мимо них проплывают корабли.

Но пора было переходить к делу, видеть больше, а главное – дальше. На другом берегу бухты раскинулось арбузное поле, к которому незаметно по суше было не добраться, так как окружавшие его скалы были слишком опасны. Зато со стороны моря это было несложно, однако следовало проделать все втайне, поскольку поле принадлежало крестьянину-хорвату, который не был намерен делиться с ворами своими арбузами.

По моим подсчетам, для того, чтобы выбрать хороший арбуз и вернуться, нам потребовалось бы три часа. Нужно было только удостовериться в том, что на море будет штиль и стихия не сыграет с нами злую шутку. Несколько дней мы с Сократом провели, наблюдая за морем, чтобы выбрать удачное время для этой трансатлантической экспедиции. После нескольких попыток и дюжины ложных стартов мы обрели необходимый опыт, и однажды утром все наконец сошлось. Море было как зеркало, даже дуновения ветра не наблюдалось, и прилив был очень спокойным. Похищение века должно было состояться в то утро.

Однажды я уже пытался раздобыть арбуз, проходя мимо по дороге. Арбузы были круглые, ярко-зеленые и росли среди бамбука. Я был убежден, что они появились там совершенно случайно. Крестьянин очень скоро дал мне понять, что я ошибся, кляня меня на своем языке, и мне повезло, что я его не понял. После сытного завтрака мы отчалили. Было 7 часов утра. По морю пошла рябь, но тревоги это не вызывало: когда солнце пробуждается, на море всегда поднимается легкий ветерок. Сократ сидел впереди и всматривался в горизонт, чтобы избежать столкновения с другим кораблем.

Переправа прошла благополучно. Море было прекрасным и ослепительным, а воздух нежным. Солнце немного покусывало кожу, как раз то, что нужно. У моего пса был счастливый вид. Это первый в моей жизни счастливый момент, который я запомнил. Я ощущал гармонию с природой, которая радушно меня приняла. Истинная жизнь заключается в такой простоте, в гармонии. Я это чувствую, я это знаю, даже если иногда это вылетает у меня из головы. В то мгновение так и было: я смотрел на мою собаку, моя собака смотрела на море, и все шло хорошо.

Переправляться пришлось немного дольше, чем я рассчитывал, и все из-за поднявшегося легкого бриза. Сократ высунул язык, но я прихватил с собой бутылку с водой, чтобы утолить жажду, а также несколько бутербродов, чтобы подкрепиться, прежде чем совершить нашу кражу. Крестьянин-хорват, владелец арбузного поля, жил на другом его конце и, возможно, не умел плавать, как всякий добрый земледелец. Так что у нас было время, чтобы прихватить с собой арбуз. Я, конечно, выбрал самый красивый, самый большой, а значит, и самый тяжелый. Поскольку Сократ отказался помогать мне нести его, я покатил арбуз по полю, потом по камням, потом по песку, чтобы погрузить на нашу лодку. Операция заняла некоторое время, и, судя по солнцу, был уже полдень. Поднялся ветер, и море вспенилось.

Я отправился еще за одним арбузом, поменьше. Этот я собирался съесть прямо на месте. Я разбил его камнем на куски и поделился угощением со своим экипажем. Сократ обожал арбузы, а я любил смотреть, как он гримасничает, чтобы избавиться от косточек. Ветер усилился и наигрывал нам на бамбуке приятную мелодию. Под эти сладкие меланхолические звуки, смешавшиеся со звуками прибоя, я в конце концов задремал; ненадолго, однако, когда я открыл глаза, солнце начало клониться к горизонту. Пора было в обратный путь. Море немного шумело, а ветер дул в противоположном направлении. Возвращение должно было занять больше времени, чем я думал.

Я немного нажал на весла, желая выиграть время, но, делая мне лодку, Жан-Пьер не рассчитывал на такую нагрузку. Ему не могло прийти в голову, что на этой деревянной двери я выйду в открытое море. Море теперь вспучилось, а течение повернуло вспять. Я медленно отдалялся от берега, и на таком расстоянии парусные лодки на пляже казались совсем маленькими. Мы с Сократом не унывали и держались безмятежно. Чем дальше мы уходили в море, тем больше получали удовольствия. Фактически, вместо того чтобы следовать вдоль берега, я срезал путь, пересекая залив. К нам приближалось судно. Это была каравелла, восьмиместная учебная лодка. Я уже видел, как отдыхающие показывали на меня пальцем, словно наблюдая терпящих кораблекрушение. Все они умирали со смеху, вероятно, из-за Сократа, который гордо их игнорировал. Единственным человеком, который не смеялся, был мой отец, который тоже находился на борту. Он был буквально обескуражен. Я тоже – я-то думал, что он встретит меня на водных лыжах.

Он смотрел на меня вытаращенными глазами, словно у меня все лицо было вымазано вареньем.

– Но какого черта ты здесь делаешь?! В открытом море! – бросил он мне тоном, в котором слышались и упрек, и беспокойство.

– Я плавал за арбузом, – ответил я с искренностью ребенка, живущего в параллельном мире.

Остальные громко хохотали, и отец не решился обругать меня, как ему бы того хотелось. Он забрал у меня арбуз и бросил:

– Марш домой!

Мне понадобилось добрых два часа, чтобы добраться до берега, два часа, в течение которых каравелла моего отца кружила неподалеку, чтобы издали за мной наблюдать. Было около пяти вечера, когда я ступил наконец на твердую землю. Камни были уже не такими теплыми у меня под ногами, но солнце оставалось ко мне столь благодушно, что быстро меня высушило. Я вернулся домой, как велел отец.

У меня не было спальни, только кровать, которую родители поставили в гостиной. Это была раскладушка, такая же, как у отдыхающих в палатках. Я упал на нее без сил. Сократ забрался ко мне под кровать, и оба мы уснули в ту же секунду. Только на душе остался осадок: отец так и не вернул мне мой арбуз.

Я понимал, что эта история немного его взволновала. И в порыве ответственности он решил научить меня кататься на водных лыжах, чтобы я был все время на виду. До этого он мне все время отказывал под тем предлогом, что у меня еще слабые ноги. В самом деле, мне было всего пять лет. Первые попытки закончились катастрофой, и каждый раз я либо падал на живот, либо опрокидывался набок. У меня действительно были слишком слабые ноги, и я не мог держать лыжи параллельно. Но мой отец любил трудности, у нас с ним это общее. Он раздобыл две доски и прибил к ним лыжи, чтобы они у меня больше не разъезжались.

Благодаря этой уловке я моментально поднимался из воды, и ощущения были невероятные. Мы ходили по воде. Мы по ней мчались. Звук получался сухим, как звук хлопающего при сильном ветре паруса. Ветер бил в лицо, а от морской соли щипало глаза. Мне требовались часы, чтобы достичь берега на моей двери, а теперь я так быстро проносился мимо, что едва успевал его разглядеть. Я успешно завершал свой первый круг под аплодисменты отдыхающих, которые забавлялись при виде мальчишки, который плавал, как пробка. Этот теплый прием натолкнул отца на мысль сделать меня участником предстоящего морского шоу. Я окончательно забросил свою лодку, и моим новым генеральным штабом стал понтон для водных лыж.

Сократ нашел скамейку и залез под нее в поисках тени. Бедный мой пес лежал там часами, приглядывая за мной, наблюдая, как я кружу над водой, убежденный, что в случае чего он-то сможет меня спасти. Сократ действительно был моим лучшим другом. Между двумя заездами я приходил к нему и все ему рассказывал. Позднее, когда его вздохи становились все протяжнее, мы уходили с понтона в поисках новых приключений.

Мой отец придумал для морского шоу номер. Он должен был лететь на монолыже, держа на плечах мою мать, а у матери на плечах должен был стоять я. Все-таки цирк оказал на него влияние, и он принимал нас за польских акробатов, тем не менее меня его задумка очень сильно взволновала. В отличие от матери, которая боялась за свою спину; но выбора у нее не было: все решал мой отец.

Тренировки начались на следующий же день, и мы попробовали все варианты, чтобы у нас получилось, как задумано. Отец и мать начинали движение вместе, и меня подводил к ним другой лыжник, но мне было слишком сложно перейти от него к отцу на такой скорости, и при каждой попытке я бухался в воду. Этот вариант был оставлен, и отец предложил другой: «метод обезьяны». Я, как маленькая обезьянка, должен был уцепиться за мать; у нее на ногах были лыжи, а отец находился сзади, он тоже был на лыжах. Подняться из воды – настоящая проблема, и каждый раз у меня было ощущение, будто я засунул голову в стиральную машину, однако отец не оставлял попыток. Никогда.

Кончилось тем, что из воды мы поднялись. Самое трудное было сделано. Когда удалось установить равновесие, мама оставила свои лыжи и встала на лыжи отца. Я сделал то же самое, чтобы дать маме подняться ему на плечи. Как только они оба восстановили равновесие, я в свою очередь забрался на плечи моей бедной матери с ее двойным сколиозом.

Шум воды под нашими лыжами был оглушительный, а ветер и брызги мешали нам насладиться моментом, но отец, надежный как скала, рявкнул нам, что все идет хорошо.

Лодка выровняла движение и прошла мимо понтона, где сотни туристов, ошеломленных зрелищем этой семейной пирамиды, встретили нас громом аплодисментов, который не мог покрыть даже шум воды. В тот день я стал популярным, и отныне каждый отдыхающий считал себя вправе при встрече погладить меня по головке.

В тот период моя мать все время держалась в тени. Я едва ощущал ее присутствие. И редко ее видел. Возможно, ей было не по себе, так как мой отец жил своей жизнью, и она не была ее частью. Официально она работала инструктором по подводному плаванию. В ее распоряжении было с десяток аквалангов весом в тонну и очень примитивное оборудование. Стабилизирующих жилетов еще не было и в помине, ласты были совсем маленькие, а маски смахивали на ведра с застекленным дном.

Погружение считалось слишком опасным для ребенка моего возраста, и мама отказывалась меня учить. Мне следовало подождать еще несколько лет.

Очень мало кто интересовался дайвингом, и у нее редко бывало более пяти учеников.

Родители уходили рано утром и возвращались к одиннадцати вечера. К этому часу я обосновывался на понтоне, чтобы хоть ненадолго увидеть мать. Время от времени она приносила мне перламутровые раковины, которые я тут же прятал, даже не дав им обсохнуть; потом она украсит ими стены нашей маленькой квартирки. Несколько раз я видел, как она возвращалась с римскими амфорами. Надо сказать, что в то время никто не нырял, а между тем на дне моря находился целый естественный музей. Некоторые амфоры были целыми, но чаще всего она поднимала со дна моря только горлышки. Ее лучшим уловом была маленькая амфора для благовоний, которая и сегодня украшает ее гостиную.

Мне вспоминается одна история, связанная с этими амфорами. В конце сезона отец решил взять с собой во Францию несколько целых амфор, что было незаконно: эти амфоры принадлежали хорватскому государству[7]. Однако у отца был отличный план. Он разложил задние сиденья, положив внизу амфоры, набросил на них несколько одеял и попросил меня лечь туда и притвориться спящим. Мы пересекали границу около полуночи, чтобы наша версия выглядела достаточно убедительной. Когда мы были уже недалеко от таможни, отец напомнил, как мне следовало себя вести. После чего я закрыл глаза и стал изображать, что крепко сплю.

Отец остановился перед шлагбаумом, и таможенник попросил его предъявить документы.

– Есть что декларировать? – спросил таможенник, видимо, в сотый раз за день.

Отец ответил ему, понизив голос, и пальцем указал на меня, чтобы было понятно, почему он перешел на шепот. Мне было досадно, что я не мог видеть эту сцену. Я чутко прислушивался к каждому шороху, каждому движению таможенника, который склонился надо мной. Я пытался представить его лицо. Что оно выражало, подозрительность? Я не хотел, чтобы родители отправились в тюрьму из-за того, что их сын – плохой актер. И решил испустить вздох, как бы для большей убедительности.

Кажется, это сработало, потому что таможенник вернул отцу документы.

Машина снова тронулась, но я все лежал с закрытыми глазами – на случай, если таможенник заманил нас в ловушку, ухватившись за дверцу машины.

– Теперь можно открыть глаза! – небрежно бросил мне отец минут через пять.

Я тут же поднялся и через заднее стекло удостоверился, что таможенник и его пост были уже довольно далеко. Сердце постепенно перестало бешено колотиться. Я устроился на сиденье, измученный этим приключением, и очень быстро провалился в сон. На этот раз настоящий.

* * *
Мама регулярно брала меня с собой в Пореч, в гавань. Прогулка занимала не больше часа. По пути нам попадались бамбук, олеандры и акации. Мама срывала листок акации и клала себе в рот, между языком и нёбом. Выпуская через этот листик воздух, она каким-то образом исхитрялась свистеть. Звук был таким, будто его издавал соловей, у которого поперек горла торчала гусеница. Мама пыталась научить свистеть меня, и мы предавались этому занятию всю долгую дорогу.

Старая гавань была вымощена огромными каменными плитами много веков назад.

У причала стояли несколько скромных рыбацких лодок, а чаек было больше, чем туристов. Мы с мамой всегда приходили туда в полдник. Обычно мы заходили в пекарню, там на террасе стояли маленькие круглые столики. Меню у нас всегда было одно и то же: йогурт в стеклянной банке, густой, как сметана, и местное пирожное. Оно было из песочного теста, в форме короны, с абрикосовым вареньем посредине. И все обсыпано сахарной пудрой, которая прилипала к кончику моего носа. Мама наливала чай, и мы садились на террасе, наблюдая за рыбаками, которые чинили свои сети. Мы сидели там некоторое время, не проронив ни слова. Я ничего не знал о ее несчастьях, она ничего не знала о моем одиночестве. Солнце садилось, и город обретал оранжевые оттенки. Пора было возвращаться; мне не терпелось найти Сократа, чтобы рассказать ему, как я провел день.

Раз в две недели каравеллы парусной школы отправлялись в небольшой поход и высаживали полсотни туристов в чудесной маленькой бухте в нескольких шагах от нас.

Временный лагерь – это возможность запастись новыми впечатлениями. Прежде всего пляж. Это нечто совсем иное по сравнению с нашим пляжем, напоминавшим большой бетонный загон. Песок здесь был мелкий, соленый и блестел на солнце. Здесь-то я мог строить замки. Вручную, конечно: мне было невдомек, что существуют специальные детские совки и грабли. Но это неважно. Мои руки были много лучше.

Мама во всем этом участвовала. Она сидела перед костром, над которым в огромной кастрюле кипела вода, чистила овощи и бросала их в кастрюлю. Я ей помогал, страшно довольный, что мне разрешили пользоваться ножом. Покончив с овощами, мы отправились на поиски приправ. Мама нюхала каждую травинку, и я, вторя ей, делал то же самое. Она собрала немного тимьяна, розмарина, других трав, которые должны были улучшить вкус готовящейся еды. Я следовал за ней, как собачонка, страшно довольная тем, что хозяйка взяла ее с собой на прогулку. Мы побросали принесенные травки в кастрюлю, а тем временем кто-то из отдыхающих принес несколько рыб, пойманных с помощью гарпуна. Свежее рыба не бывает: у него на лбу все еще была маска для подводной охоты. Мама рыбу почистила. Это были несколько кефалей, дорада и камбала. Мама порезала их и бросила в воду. Немного оливкового масла, и менее чем через час буайабес был готов.

Туристы развели на пляже огромный костер взамен солнца, которое уже садилось.

Мама налила мне немного супа в железную миску, которая поначалу обжигала руки. Я уселся по-турецки, крепко зажав миску в руках, и смотрел, как солнце исчезало за горизонтом. Даже теперь, когда ем буайабес, у меня перед глазами тут же встает эта картина. Я слышу стрекот сверчков, чувствую запах выжженных солнцем трав и вижу разводы соли на моих босых ногах.

В наши дни мы гоняемся за жизнью, но в конце концов забываем, как она выглядит. Пляж – это теперь всего лишь яркое фото с приклеенной сверху рекламной ценой. Мы о нем мечтаем либо за него платим, но ничего не испытываем. Мы забыли о том, что такое ощущения. Когда погружаешь пальцы в еще теплый песок, когда солнце уже исчезло за горизонтом, когда стряхиваешь с кожи мелкие песчинки, когда строишь из песка плотину, которая растворяется в волнах, или рисуешь сердечки, а море их стирает, или просто-напросто ложишься на песок, греющий спину, и засыпаешь, убаюкиваемый шумом волн. Природа прекрасна, когда ты чувствуешь себя ее частью, а не тогда, когда строишь из себя ее всесильного обладателя.

1964
В том году мы провели наше третье, предпоследнее лето в Порече, и должен признаться, что мои воспоминания перемешались. Их невозможно упорядочить. Даже мама на это не способна. Мне остаются только ощущения от того времени. Мне остаются природа, море, одиночество и Сократ. За эти четыре года Пореч чередовался у нас с Валлуаром в Альпах, прелестным семейным горнолыжным курортом. У фирмы CET был там отель при выезде из города, в котором банда моего отца устроилась на работу на зимний сезон. Отель напоминал гигантское шале, распластавшееся на снегу между двух гор. Справа был Кре-Рон, слева – Сетаз. Смена обстановки была радикальной.

У входа в отель была широкая белая лестница, которая вела к стойке регистрации.

Жан-Пьер, который окончательно отказался от спорта в пользу искусства, рисовал скетчи на всех сотрудников и переносил их на стены. Губерт был изображен управляющим туристской деревней. Мой отец тоже там красовался со своим поречским загаром.

Теперь он был «аниматором». Он должен был развлекать туристов во все время их пребывания в отеле. Изображения мамы не было на стене, ее и саму почти не было видно: она все время проводила за кулисами. Готовила костюмы и шляпы для спектаклей, которые пытался ставить отец. Она не любила снег, и, кажется, я никогда не видел ее на досках. В отличие от меня, которого такая перспектива заводила. Мне представлялось, что это не сложнее водных лыж.

Но если здесь был Губерт, значит, Сократ тоже должен был оказаться здесь. Я увидел своего балбеса, вернее, его пятнистую спину, когда он собирался есть снег. Встреча была трогательной. Пес меня тут же узнал, несмотря на мои толстую куртку и горнолыжный шлем. Какое это было счастье – вновь обрести моего друга и напарника! Первые дни мы проводили, рыская по отелю, прежде чем отправиться на улицу за новыми приключениями. Мы быстро по-хозяйски освоились, так как все вокруг в радиусе трех километров было одинаково белым, отсюда и до самого города. Мы с Сократом очень скоро поняли, что место для наших игр на этот раз сильно ограничено. И единственной возможностью выбраться из этой еловой тюрьмы было научиться кататься на лыжах.

Ботинки у меня были кожаные и на шнуровке. Ноги моментально потели, минут через десять ботинки намокали изнутри, и ноги постоянно мерзли. Для того чтобы надеть лыжи, нужно было вдеть ботинок в специальный тросик, натянуть его и закрепить спереди при помощи защелки. Это было непосильно для моих маленьких рук, и мне приходилось каждое утро искать кого-то, кто помог бы надеть лыжи.

Перед отелем был склон, который плавно спускался к Валлуару. Именно там инструкторы проложили трассу для новичков. Мороз бодрил. Я был укутан в три толстых слоя одежды, а мои лыжи весили тонну. Когда начинал спуск, снег проникал повсюду. Перчатки мои промокали, ноги были ледяными, из носа текло, и от холода щипало глаза. Он был так далеко, этот пляж Пореча.

Но горные лыжи и в самом деле оказались ненамного сложнее, чем водные, и я очень скоро понял, как и что надо делать. Зато снег намного жестче, и падать больнее, чем на воде. Оставалось только надеяться, что моему отцу не придет в голову и здесь построить семейную пирамиду.

Самый лучший момент в катании на лыжах наступал тогда, когда я снимал ботинки. В одних носках, держа в руках чашку с густым горячим шоколадом, я поднимался к гигантскому камину и позволял огню поджаривать меня, как корочку хлеба.

Несмотря на холод и отсутствие желания кататься, я довольно скоро стал делать успехи и честно заработал свою первую звезду[8]. И тогда толстяк савояр, инструктор по горным лыжам, приколол мне ее на свитер. Это мне напомнило акварель, что висела в квартире Маргариты: автопортрет моего деда в военной форме, с грудью, увешанной медалями. Моя звезда сияла ярче, и я лихо пробежался по отелю, чтобы все могли меня похвалить. Но первая звезда еще не давала мне права наконец вырваться отсюда. Нужно было проявить характер. Довольно скоро я получил и вторую, только с третьей было уже сложнее.

Но снег начинал таять, и река вновь становилась видимой. Весна была близко. Мы с Сократом могли наконец делать более дальние прогулки. Анорак был уже не нужен, достаточно толстого свитера. Наши снеговики скукоживались под солнцем, и я забавлялся, наблюдая их гримасы. Время от времени в ясный солнечный день мы шагали вдоль реки до города. За мостом был грот, в котором восседала гипсовая Дева Мария. Мне рассказали, что в этом гроте Пресвятая Дева явилась одной монахине. Я не совсем понял, в чем суть истории, поскольку и сам мог видеть Деву Марию на ее каменном постаменте.

– Да не гипсовую, а настоящую, дурачок! – возразили мне.

Я притворился, будто понял, но дело представлялось мне запутанным: монахиня повстречала мать некоего Иисуса и поэтому изготовила изображающую ее гипсовую статую, чтобы об этом не забыть? Это никоим образом не объясняло, кто такая Дева и что делала в гроте Валлуара мать названного Иисуса. Сократ тоже не знал ответа, поэтому мы решили вернуться в гостиницу и ждать лета.

* * *
В Порече открылся сезон, и через несколько недель у меня под ногами снова хрустел песок. Сократ тоже приехал, и я вновь обрел своего друга, но на этот раз нам пришлось делить нашу дружбу на троих: у меня появилась моя первая подружка. Я понятия не имел, как ее звали, но у нее было голубое платье, светлые, слегка вьющиеся волосы и большие ореховые глаза. Родители утверждали, что вместе с Сократом мы все трое были неразлучны и дни напролет бродили по деревне.

Девочка была на каникулах вместе с родителями, и через несколько недель наступил день ее отъезда. Мне было тяжело думать о разлуке, и я попросил у родителей разрешения уехать вместе с ней. Отец, которого моя просьба позабавила, объяснил мне, что это невозможно. Странная история: маленький мальчик переживал такое сильное эмоциональное расстройство, что готов был следовать за первой встречной. Ничего страшного, я нашел выход.

– Я спрячусь в багажнике вашей машины, а когда твой отец остановится на заправке, ты принесешь мне воды, – сказал я девочке, и та кивнула, довольная тем, что у нас появился свой секрет.

Ее родители пожали кому-то руки возле своего старого драндулета, и я воспользовался этим, чтобы залезть в багажник, который закрыла за мной моя сообщница. Было уже тепло, но все-таки я точно не замерзну только когда машина поедет. Ее отец сел за руль, рядом с ним – его жена. Девочка устроилась на заднем сиденье. Машина завелась и поехала. Победа была абсолютной. Мне удалось сбежать от этого загорелого семейства. Я последовал за своей любовью, за той, которая мне доверилась. Сидя на заднем сиденье, девочка беспокоилась. Она стала говорить себе, что, может быть, это опасно – ехать две тысячи километров в багажнике автомобиля. И примерно через час предупредила отца, который тут же ударил по тормозам и полез в багажник. Но мне было хорошо, и я даже уснул. На обратном пути я ехал на заднем сиденье рядом с моей подружкой. Мои родители всегда смеялись, рассказывая эту историю, так и не удосужившись ее проанализировать.

– 3 –

1965
Мы вернулись в Валлуар. Теперь у моих ботинок были замки, а у лыж – крепления. Так было лучше.

Третья звезда была у меня в кармане, и я мог наконец перейти к важным делам.

Автобус от отеля каждое утро доставлял меня к подножию Сетаза.

Там было два подъемника, стоячий и сидячий. Стоячий был более медленным, зато очередь на него была гораздо меньше. Поначалу я иногда на нем ездил, но на него не пускали Сократа, и это меня огорчало. Пришлось пойти на хитрость.

Сидячий подъемник был двухместным. Чтобы не стоять в очереди, я встал на место, зарезервированное для инструкторов, и пристроился к группе. Так я выиграл десять минут. Когда подошла моя очередь, я сделал вид, что у меня плохо зафиксирован ботинок, чтобы задержать лыжников, которые стояли за мной. А потом в последний момент ускорился, так что оказался один на этом парном сиденье. Те, кто катается на горных лыжах, знают, что вначале подъемник едет медленно, подъезжая к первой опоре. Там-то и поджидал меня Сократ, сидя на снегу. Я дал ему знак, и он запрыгнул на сиденье ровно перед тем, как подъемник начал ускоряться. Я защелкнул защитную перекладину, и мы поехали. Сократ сидел и смотрел на гору точно так же, как смотрел на море. В его взгляде читалась уверенность, словно все это было ему знакомо испокон веков.

В верхней части первого участка было два подъемника и несколько бликовавших на солнце дорожек, где мы и проводили весь день. Сократ поджидал меня на террасе высотного ресторана, потому что не любил подъемники. Когда же становилось слишком холодно, мы спускались в город. Там, где кончался спуск, был маленький бар «У Ненесс». В этой точке мы соединялись: я часто встречал там маму, которая загорала на террасе. Лыжи так и не стали ее увлечением. Вместо поречских пирожных с абрикосом мы лакомились здесь черничными блинами. Наконец наступало время, когда в последнем вагончике мы поднимались к первой опоре. Оттуда по другому склону шла тропинка, которая приводила меня прямо в гостиницу.

К концу сезона я стал лучше кататься, и Сократ за мной уже не поспевал. На вершине Сетаза несколько лыжников тренировались в слаломе. Я долго за ними наблюдал, чтобы понять их технику, затем прошел несколько ворот, и меня это взбудоражило. Я решил приходить туда каждый день и тренироваться.

Следующей зимой я записался на слалом и получил свою бронзовую «серну»[9]. Для начала сезона неплохо. Великой новостью в тот год стало то, что мне надо было ходить в школу.

В одной и той же классной комнате занимались три класса, три разных уровня, по одному на ряд. Я был среди самых маленьких. Это были жители Савойи, чистокровные савояры, с характерным акцентом. Я входил в число наихудших учеников, намного хуже других. Учеба меня не интересовала. Мне хотелось познать жизнь улицы, а не сидеть, приклеившись задницей к стулу.

По утрам дети добирались до школы на лыжах, и их просили оставлять свои ботинки при входе в класс. У каждого из нас были шкафчики, в которых хранилась пара тапочек. О школе у меня не осталось никаких воспоминаний. На большой перемене мы страшно торопились, потому что, если все делать по правилам, оставалось время скатиться разок с Сетаза. После обеда мы укладывались вздремнуть на раскладных кроватях. Ровно в четыре часа занятия заканчивались, и Сократ поджидал меня перед школой. Однажды он даже забежал в класс, чтобы поскорее меня найти.

Каждый вечер мы все вместе поднимались на Сетаз и направлялись по маленькой тропинке в гостиницу. У меня уже получалось спускаться в один прогон, и я наслаждался тем, что мог это делать все быстрее и быстрее. Последний отрезок представлял собой довольно обширное плато, простиравшееся до самого финиша. Надо было спускаться с самой высокой точки, если ты не хотел налететь на флажки.

Чтобы не врезаться в группку новичков, я в последний момент отпрянул в сторону, растянулся во весь рост и подвернул ногу. К счастью, рядом был Джеки. Он был наименее сумасшедшим из отцовской банды, и, хотя всюду следовал за ними, никогда не прекращал учиться на физиотерапевта. Джеки усадил меня в «У Ненесс» и занялся моей лодыжкой. У него волшебные руки, даже теперь. Они такие широкие, что можно подумать, что у него на руках не по пять, а по десять пальцев. С шестнадцати лет он учился профессии у настоящего мастера. Джеки – гений. Он кладет руку вам на спину и говорит все как есть, вплоть до того, что вы ели накануне. Уже пятьдесят лет Джеки приводит в порядок всю нашу семью. В то время он был женат на Нани, блондинке, которая загорала на террасе вместе с моей мамой. Я помню ее детскую улыбку.

Через неделю моя лодыжка была в порядке, и я возобновил тренировки. Тут-то я и повстречал эту банду бешеных. Им было в среднем по двадцать лет, все они приехали из Шамбери и были членами лыжного клуба «Текам». Я уже не помню, как мы встретились, но я целыми днями ходил за ними как приклеенный. Ребята эти катались на сверхвысокой скорости, и им было неважно, куда, а главное – как ехать. Для них не были препятствиями деревья, распылитель снега, скалы. Вслед за ними я стал перепрыгивать через каменные преграды, поваленные деревья и ручьи. К вечеру ноги становились ватными, а во всем теле была ломота, но я держался, и каждое утро они удивлялись, что я все еще там, с ними, хотя мог бы уже быть в больнице. Очень быстро я стал их талисманом, и они даже подарили мне позднее свою клубную футболку.

Из всей группы по-настоящему добры ко мне были двое: Жозетта и Жан-Леон. Я вспоминаю их улыбки и приветливые взгляды. Жозетта засыпала меня вопросами, заставив немного открыться. На самом деле, это приятно, что кто-то о тебе заботится. Они пригласили нас на свадьбу в Экс-ле-Бен. Эта банда была еще более сумасшедшей, чем банда моего отца, а сама свадьба была шальной. Житель Савойи знает, как устроить праздник, можете в том не сомневаться, и очень скоро идет вразнос, как на спуске, так и на попойке. Свадьба длилась двадцать четыре часа без передышки, под пение местных песен.

На следующий день Жан-Леон и Жозетта отправились в свадебное путешествие в Венецию, и по причине, которая мне неизвестна, вместе с чемоданами они прихватили и меня. Они, конечно, ко мне прониклись, но теперь мне кажется, что причина была иной. Мои отец и мать все чаще ссорились и не хотели, чтобы я это видел. Итак, я провел три дня в Венеции, с голубями, что садились прямо на плечи, и с молодоженами, которые были словно бы моими родителями. Позднее Жозетта родила, кажется, троих детей, и мы потеряли друг друга из вида, но я счастлив, что мимоходом побыл их ребенком и вкусил радости настоящей семейной жизни. А еще они дали мне понять, что одиночество и отсутствие любви – это не злой рок, но просто дурное время, непогода, которую нужно терпеливо пережить. Спасибо им.

Начиная с того времени, все вспоминается довольно смутно. Когда ребенок неспокоен, его память делается короткой. Он живет настоящим, забывая прошлое и не строя планов на будущее. Он закрывает ставни, опасаясь грозы.

В том году в Валлуаре мой отец встретил Кэти. Ей едва исполнилось восемнадцать. Это была хорошенькая блондинка с голубыми глазами. Ее вполне буржуазная семья жила в Нейи. Они отдыхали в Валлуаре, и Кэти подпала под обаяние плохого парня из Пореча. Кажется, у них была идиллия, однако по окончании сезона, вопреки всем ожиданиям, отец, мама и я уехали в Грецию. Пореча я больше никогда не увижу.

На этот раз мы ехали не на «Триумфе», а на «Рено 4L». Машина была существенно больше, но совсем не такой скоростной. Целых пять дней мы добирались до Афин. На острове, на который мы ехали, не было дороги, и машину пришлось оставить в столице. Отец обратился к одной консьержке и попросил разрешения припарковать на полгода автомобиль возле ее дома. Он не говорил ни слова по-гречески, но отчаянно жестикулировал, и в конце концов она его поняла. Консьержка согласилась, и мы погрузились на паром с багажом на закорках. В том году «CET» был поглощен «Клуб Мед», и моего отца в штате не оказалось. Ему пришлось искать работу в другом месте, и он нашел две вакансии инструкторов по подводному плаванию в небольшой курортной деревушке на юге острова Иос. У него не было диплома, но в те времена достаточно было сказать, что он у тебя есть, чтобы тебя взяли на работу.

Гостиница называлась «Манганари». По слухам, какой-то богатенький немец построил ее для одного себя.

В дальней части бухты на серебристом склоне стояли два ряда бунгало. Перед ними, с видом на море, располагались ресепшн, ресторан и танцплощадка под открытым небом. Все было белым, лаконичным, но подлинным. Голубые свежевыкрашенные ставни. Бирюзовая вода в гавани, в которой было видно, как плавала рыба. Маленькая кабина для погружений находилась на другом конце бухты. Она составляла примерно три квадратных метра. Там стояли четыре желтых акваланга, но не было пока ни одного туриста.

Мы приехали в начале мая, и это был, возможно, самый прекрасный период моего детства. Моим родителям нечего было делать, и они принадлежали мне одному. Оба. Вместе. Я видел их и утром, и днем, и вечером. Невероятно. С восходом солнца мы брали лодку, чтобы на ней отправиться к месту погружения. Я оставался на борту наблюдать за пузырями. Мой отец добывал окуней, монстров весом в несколько десятков килограммов. Мы регулярно продавали их в гавани Иоса. Днем было слишком жарко, и дневной сон был просто необходим. Когда солнце делалось более милосердным, я спускался в гавань. Мама учила меня погружаться. На самом деле, я был еще недостаточно силен, чтобы таскать акваланг, поэтому просто прогуливался, вцепившись в него, постоянно трогая губами регулятор, чтобы набрать воздуха.

Как только камни под ногами становились не такими горячими, я принимался осматривать окрестности. Мы находились на другом конце острова, в нескольких километрах от города, и к нам не вела ни одна дорога. В ясный день можно было видеть справа Санторини, а слева – Аморгос. Нужно было идти по скалам около получаса, чтобы добраться до пляжа Манганари. Пляж был огромным и пустынным, если не считать рыбацкой хижины. В очень мелком песке, в котором содержались мельчайшие вкрапления скальной породы, и он поблескивал на восходе солнца.

Частенько я прохаживался до пляжа и обратно. В конце дня солнце опускалось ниже, и когда я заходил поглубже в воду, можно было видеть, как блестят глаза морских языков. Это была единственная возможность их разглядеть, так хорошо они маскировались в белом песке.

Отец купил мне маленький гарпун с трезубцем. Мне было немного больно прижимать к себе натяжное устройство, и у меня на животе появилось красное пятно. Но через несколько дней я приловчился, и у меня даже кубики на животе появились. Возвращаясь в гостиницу, я поднимался на кухню, гордо демонстрируя морских языков, которые висели у меня на кукане. Повар чистил рыбу, а я поджаривал ее на барбекю.

У повара был другой способ ловли. Раз в неделю он спускался в гавань, бросал динамитную шашку и собирал сачком рыбу, всплывшую на поверхность. Едва заслышав звук взрыва, я натягивал маску и мчался в гавань, поскольку две трети оглушенной взрывом рыбы оставалось на дне. Нужно было торопиться, потому что большая ее часть через несколько минут приходила в себя.

Когда объявили, что в ближайшее время появятся первые туристы, отец попросил повара впредь рыбачить где-нибудь подальше отсюда.

Это известие вызвало волнение в наших рядах, поскольку весь персонал уже два месяца маялся от безделья. Однажды утром к бухте подошла красивая яхта длиной около сорока метров. Она была слишком большой, чтобы зайти в нашу маленькую гавань. Туристы, располагавшиеся на крыше кабины, демонстративно прыгнули в воду. Они были настоящими профи и вплавь добрались до берега. Это были красивые немцы, белокурые и голубоглазые, с точеными фигурами. Им было около тридцати. Мне с моими 1,3 метра показалось, что это команда по водному поло.

Они говорили по-немецки, заливали себе глотки, вообще не спали и через две недели удалились. Это были единственные туристы за весь сезон. Надеюсь, собственник отеля был миллиардером, в противном случае через год его ожидало банкротство. Мама между делом дала немцам пару уроков подводного плавания, но погружаться никто из них не пожелал. И очень скоро мы вновь вернулись к обычному ритму жизни. Отец вновь занялся ловлей окуней, а я перешел с морских языков на барабульку, чтобы разнообразить меню.

Дни шли за днями, и я уже охотился на глубине более десяти метров. Однажды я заметил во впадине окуня. Он, должно быть, весил килограммов десять. Я набрал побольше воздуха и вооружился гарпуном. Я медленно опустился, проник во впадину и вытянул вооруженную гарпуном руку. Окунь смотрел прямо на меня. Я решился выстрелить.

Было что-то слишком человеческое в его взгляде. Мне уже не хватало воздуха, и я выпустил стрелу, но, к моему удивлению, она от него отскочила! Рыба была слишком крупной, а мой детский гарпун до смешного маленьким. Окунь посмотрел на меня леденящим взглядом. Он не мог понять моей агрессии. Он не мог понять, почему я захотел лишить его жизни. Я почувствовал себя придурком из-за того, что выстрелил в существо, которое, по сути, столь же одиноко, как и я. В тот день я решил больше никогда никого не убивать.

Местные рыбаки регулярно пробрасывали длинную сеть вдоль залива, потом собирали ее концы на пляже и тянули из воды. Все местные семьи впрягались в эту сеть. Я часто приходил им на помощь. Первый час был мучительным, потому что из воды ничего не появлялось, но на заходе солнца, наконец, сеть превращалась в гигантский мешок, в котором билась рыба. Шум был оглушительный и довольно неприятный, даже тревожный. Агонизирующая рыба – зрелище, которое каждый раз заставляет меня чувствовать себя не в своей тарелке.

Когда сеть вся оказывалась на пляже, взрослые сортировали и делили добычу, в то время как дети играли неподалеку. Для меня это была единственная возможность поиграть с детьми моего возраста. Игра была простая и единственная: футбол. Четырьмя камнями обозначались ворота, и наши босые ноги гоняли старый мяч. На самом деле я не очень хорош в этой игре, но мне плевать. Мне было приятно делать вид, будто я разделял моменты игры с этими ребятами, которые переругивались по-гречески. Когда я уходил, рыбак дал мне за мое участие две прекрасных барабульки.

* * *
В тот единственный раз у моей мамы все шло как будто хорошо. Надо заметить, что отец был, по сути, безмятежен, так как соблазнов было немного. Мне даже запомнилось, как они лежали на пляже, бок о бок, на большом полотенце. Это была единственная картинка их согласия. Я никогда не видел, чтобы они держались за руки, обнимались или тем более целовались. Я даже никогда не видел, чтобы они улыбались друг другу. Только спали, бок о бок, ослепленные солнцем. Этот образ запомнился мне как возможность счастья или, по крайней мере, след его существования. Моя мама, кажется, наслаждалась своим счастьем, как наслаждаются внезапным улучшением погоды. Отец же вел себя, как всегда.

В том сезоне у мамы была одна реальная проблема: заставить меня заниматься. Уезжая из Парижа, она купила заочные курсы и поклялась давать мне уроки. Давно пора: мне было восемь лет, а я едва умел читать и писать. Но для этого прежде нужно было взять меня за шкирку, потому что иногда я вообще пропадал на несколько дней. ...



Все права на текст принадлежат автору: Люк Бессон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Несносный ребенокЛюк Бессон