Все права на текст принадлежат автору: Коллектив авторов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дар Астарты Коллектив авторов

ДАР АСТАРТЫ Фантастика. Ужасы. Мистика

КРОВАВЫЙ РУБИН

Рене Гибо ЧУДОВИЩЕ ВОЗДУХА

Когда я узнал из вечерней газеты о несчастье, приключившемся с моим другом Марселем Ривьером, я немедленно вскочил в такси и велел везти себя в клинику Св. Марты. Шофер сочувственно поглядел на мою растерянную физиономию и пустил машину полным ходом. Свежий ветер, захлеставший меня по лицу, вернул мне спокойствие, и я, развернув газетный лист, более внимательно прочел столь взволновавшее меня сообщение.

На первой странице, под жирными заголовками, было напечатано известие о том, что знаменитый авиатор Ривьер, поднявшийся с аэродрома Бурже с целью побить мировой рекорд высоты, по неизвестной причине вывалился из сиденья и с огромной высоты камнем ринулся вниз. Бывший на нем парашют раскрылся лишь на расстоянии 500 метров от земли; летчик, упав на вспаханное поле, отделался легкими контузиями, но, под влиянием пережитого потрясения, впал в бредовое состояние. Врачи клиники Св. Марты, куда его спешно перевезли, опасаются мозговой горячки…

Покуда шофер, ворча и ругаясь, пробирался сквозь сутолоку парижских улиц, я воскрешал в памяти все этапы моей долголетней дружбы с Марселем. Начало ей было положено еще на школьной скамье, где я успел полюбить Ривьера за его открытый нрав, ум и несомненную храбрость, проявлявшуюся уже в детских играх. Юношей, Ривьер увлекся авиацией и быстро стал одним из самых выдающихся французских летчиков: в его активе числились несколько исключительных по смелости рейдов, две попытки перелета через океан и ряд рекордов, — в том числе, рекорд высоты. При попытке улучшить его, мой друг и стал жертвой несчастного случая.

После томительной поездки автомобиль остановился, наконец, у ворот клиники. Дежурный врач проводил меня в большую светлую комнату, где на единственной постели лежал мой бедный друг. Черты его лица были искажены; глаза, затуманенные лихорадкой, глядели на меня, не узнавая. Время от времени он хриплым голосом произносил несвязные слова.

— Бредит, — сказал шепотом врач.

Через широко раскрытое окно в палату вливалась прохлада весеннего вечера и чуть приметный запах цветов. От волнения у меня сжалось горло, и я молча вышел в длинный больничный коридор…

* * *
Как того и опасались врачи, Марсель заболел воспалением мозга. Пятнадцать дней он провел между жизнью и смертью, не приходя ей на минуту в сознание и непрерывно бредя. Он говорил о чем-то большом, скользком, отбивался от невидимой опасности и несколько раз порывался соскочить с постели. Два служителя с трудом удерживали его на месте…

Наконец, в одно прекрасное утро врач встретил меня радостной вестью: в состоянии больного произошел перелом, и он находится на пути к выздоровлению. Я бросился к двери палаты, но врач удержал меня за рукав:

— Куда вы? Раньше двух недель к нему нельзя…

Две недели спустя я увозил Марселя, исхудавшего, остриженного, изменившегося до неузнаваемости, на мою летнюю дачу на берегу Марны. Он вдыхал полной грудью теплый воздух, сладко ежился под лучами солнца и видимо наслаждался жизнью. Но когда я неосторожно попросил его рассказать, каким образом приключилось несчастье с его аппаратом, он заволновался, заметался на сиденье автомобиля и произнес страдальческим голосом:

— Не теперь… Не нужно спрашивать… Я еще слаб. Я сам расскажу… потом…

* * *
Однажды мы сидели на террасе моей виллы, Марсель и я, и молча глядели на зеркальную гладь Марны. Наступали летние сумерки, и косые лучи заходящего солнца золотили тонкую пыль над проезжей дорогой. Неожиданно Марсель сказал:

— Как тихо вокруг… и какой ужас сжимает подчас мое сердце!

Я взглянул на него со страхом и участием:

— Ты болен, Марсель? Дать тебе чего-нибудь?

Он криво усмехнулся:

— Я не болен и не сошел с ума. Я не могу забыть, что я видел там.

Предчувствуя, что я нахожусь на пороге какой-то страшной тайны, я спросил:

— Где «там», Марсель?

— Там. Наверху. На высоте восемнадцати километров над землей.

И, закрыв глаза ладонью, как бы отгоняя страшное видение, он простонал:

— Какой ужас!

* * *
Вот тот невероятный, потрясающий, дикий рассказ, который мне довелось выслушать этим памятным вечером от Марселя Ривьера, — человека, каждому слову которого я привык верить, как святыне. Никогда не забуду его полулежачей позы, его закрытых глаз, которые он как бы боялся раскрыть, чтобы вновь не увидать страшное явление…

— Происшедшее со мной столь чудовищно, столь необычно, что начну рассказ по порядку, с самого начала. Ты должен убедиться, что я все время был в здравом уме и памяти.

Я поднялся с аэродрома 25 апреля, в 10 часов утра. Мотор работал великолепно, я забирал высоту безо всяких затруднений, и вскоре земной пейзаж слился для меня в единую одноцветную поверхность.

Шесть тысяч метров! Все шло так хорошо, что я замурлыкал песенку, уверенный в успехе моей попытки. Я воображал себя средневековым рыцарем, мчащимся на турнир: кожаная каска казалась мне шлемом, непромокаемое одеяние авиатора — латами, а кожаные петли, в которые я упирался ногами для большей устойчивости — стременами. Дышать было легко благодаря притоку живительного кислорода из резервуара, а холода, царящего на этих высотах, я не чувствовал, ибо меня согревал электрический радиатор.

Когда большой барограф показал 15 километров, мой предыдущий рекорд был побит, и я мог бы спокойно начать спуск. Но опьянение пространством, высотой и движением было так сильно, что я налег на руль и начал забираться выше.

Медленно, как бы во сне, передо мной разворачивалась пелена молочно-белого тумана. Местами в нем появлялись странные темные пятна, отливавшие то синеватым, то желтым цветом: это напоминало гигантский калейдоскоп. Время от времени в этих пятнах возникало какое-то трепетание: можно было подумать, что там таится жизнь…

Я взглянул на регистрационные аппараты: они показывали высоту 18 километров. Затерянный в безбрежном океане тумана, окруженный загадочными цветными массами, я почувствовал в груди жало страха. Вот слева от меня появилось гигантское желтое пятно: мне показалось, что оно движется на меня. Определить тебе в точности мои чувства в этот момент невозможно. Сильнее всего во мне было, вероятно, любопытство; мне хотелось во что бы то ни стало разглядеть поближе таинственное явление, проникнуть в его тайну. Пытаясь мысленно подыскать ему объяснение, я подумал о неведомой нам фантастической флоре, возникающей в высоких слоях атмосферы под влиянием солнечного света и невидимой с земли: возможно, что цветные массы являлись чем-то вроде гигантских грибов, плавающих в разреженном воздухе, подобно пуху одуванчика…

Через несколько минут мой аппарат поравнялся с желтой массой. Я врезался как бы в мокрую вату. И в этот момент — о, ужас! — я заметил, что все пространство вокруг меня кишит какими-то личинками. То, что я принял за цветы, было на самом деле животными!.. Эти омерзительные существа напоминали прозрачные пузыри, метавшиеся из стороны в сторону, как стая мышей, застигнутых водой. Пропеллеры моего аэроплана с воем врезались в эту гадость… Бррр…

Первое чувство гадливости вскоре сменилось страхом. Я понял, что высшие слои атмосферы, которые мы на земле считаем мертвыми и пустынными, на самом деле заселены особой фауной. Что это за животные? Ограничивается ли население этой зоны теми слизняками, которых я видел, или же мне угрожает опасность иных, более страшных встреч?

Не успел я поставить себе эти вопросы, как кровь в моих жилах застыла от непередаваемого ужаса. Мой аппарат проник в темное пространство, и в этот момент я увидал прямо перед собой два глаза, горевших нездешней злобой. Эти глаза жили в отвратительном слизистом теле, расплывчатые очертания которого напоминали гигантских океанских спрутов. Потом рядом со мной — слева, справа, сверху — появились новые глаза, новые студенистые массы! Со всех сторон к аппарату потянулись щупальцы. Фиолетовые и желтые тени свивались и развивались в омерзительный клубок… Я выпустил из рук рычаги… Аппарат пошатнулся… Помню только стремительное падение, нестерпимую боль в сердце, свист воздуха в ушах… потом — ничего…

* * *
Я был потрясен рассказом Марселя. Я не сомневался, что это приключение — плод галлюцинации, нервного напряжения, результат продолжительного дыхания кислородом. Быль может, мой друг на мгновение потерял сознание и видел все в кошмаре.

Мой скептицизм привел Марселя в состояние раздражения:

— Говорю тебе, что я отдаю себе прекрасно отчет во всем, что со мной случилось! Я видел этих животных так же ясно, как вижу теперь тебя. Поверь мне — там, наверху, в эфире, таится жизнь, о существовании которой мы здесь даже не подозреваем…

И, заметив на моем лице остатки скептицизма, он добавил:

— Разве тебе не известно, что обломки моего аппарата, свалившегося с высоты восемнадцати километров, были покрыты черным налетом и что эксперты не могли определить природу этой загадочной слизи? Но я знаю, что это… Когда я врезался на всем лету в студенистую массу воздушного спрута, пропеллеры отрывали куски его омерзительного тела… Какой ужас!

Я замолчал. Наверху, в вечернем небе, незримо собиралась темнота. Я взглянул туда, в бездонную глубину лазури, и меня охватила невольная дрожь…


Артур Конан Дойль УЖАС ВЫСОТ (С включением рукописи, известной под названием «Отрывок из отчета Джойса-Армстронга»)


I
Мысль о том, что необыкновенный рассказ, так называемый «отрывок из отчета Джойса-Армстронга» — ловкая шутка, сыгранная кем-то неизвестным и порожденная фантастическим и мрачным юмором, теперь вполне оставлена людьми, рассмотревшими этот вопрос. Самый зловещий, мрачный и одаренный живым воображением шутник не стал бы связывать своих болезненных фантазий с теми несомненными и трагическими событиями, которые придают силу его словам. Правда, рассказанное в «отрывке» изумительно, даже чудовищно; тем не менее, утверждения автора рукописи против воли овладевают нашим мозгом и заставляют нас думать, что нам необходимо настроить ум согласно с новыми взглядами. Начинает казаться, будто мир, в котором мы живем, отделен только легкой и ненадежной преградой от самых необыкновенных и неожиданных опасностей. Постараюсь в своем рассказе, воспроизводящем упомянутый документ, в по необходимости отрывочной форме, развернуть перед читателем последние события, а в виде предисловия скажу, что, если кто-нибудь еще сомневается в достоверности слов Джойса-Армстронга, то факты, касающиеся лейтенанта Миртля (из Королевского флота) и м-ра Хея Коннора, действительно погибших ниже описанным образом, — бесспорны.

Отрывок из рукописи Джойса-Армстронга был найден на поле, называемом Нижний Хенкок, на милю к востоку от деревни Вайтигам на границе Кента и Суссекса. Пятнадцатого числа прошедшего сентября Джемс Флип, работник фермера Мэтью Додда с фермы Чоунтри, заметил черешневую трубку, лежавшую близ пешеходной тропинки, которая бежит вдоль живой изгороди поля. Через несколько шагов он поднял разбитый бинокль; наконец, среди густой крапивы в канаве увидел плоскую тетрадь с полотняным корешком, оказавшуюся записной книжкой с отрывными листками; многие из них отделились и разлетелись вдоль изгороди. Он собрал их; но некоторые, в том числе первый, не были найдены; это образовало прискорбный пробел в до крайности важном документе. Работник отнес записную книжку в своему хозяину, а тот, в свою очередь, показал ее д-ру Асертону из Хартфильда. Этот джентльмен сразу понял, что рукопись необходимо отдать на рассмотрение сведущих людей — и книжка была отправлена в лондонский аэроклуб, где она и находится в настоящее время.

Двух первых страниц не хватает. В конце рассказа также вырвана одна; однако, это не нарушает общей стройности отчета. Предполагают, что исчезнувшее начало касается авиаторской деятельности м-ра Джойса-Армстронга, которая известна из других источников, причем знающие люди находят, что ни один из европейских воздушных пилотов не превзошел его в этом отношении.

В течение многих лет он считался одним из самых смелых и самых развитых летчиков; эти два качества дали ему возможность изобрести и подвергнуть испытанию несколько новых усовершенствований, в том числе гироскопический аппарат, известный под его именем и примененный им к летательным машинам. Большая часть страниц книжки исписана четким почерком и чернилами, но несколько строк в конце набросаны карандашом и так беспорядочно, что их трудно разбирать; кажется, будто они были нацарапаны поспешно на сиденье летящего аэроплана. Надо прибавить, что на последней странице и на переплете книжки виднеются темные пятна; эксперты признали их следами крови, вероятно, человеческой и несомненно принадлежавшей млекопитающему. Тот факт, что нечто, в высшей степени похожее на бациллы малярии, было найдено в этой крови и что Джойс-Армстронг, как известно, давно страдал перемежающейся лихорадкой, — составляет замечательный пример новых орудий, которые современная наука дала в руки наших сыщиков.

Теперь несколько слов о личности автора отчета, который, вероятно, создаст новую эпоху. По словам немногих друзей Джойса-Армстронга, действительно знавших его характер, он был не только изобретателем и механиком, но также поэтом и мечтателем. Человек очень богатый, он истратил большие деньги, стараясь осуществить свою идею. В сараях-ангарах Джойса-Армстронга близ Девайса стояли четыре аэроплана, и говорят, что в течение прошлого года он поднимался не менее ста семидесяти раз. Это был сдержанный человек, который по временам впадал в мрачное уныние и в таком настроении избегал общества. Капитан Денгерфильд, знавший Джойса-Армстронга лучше, чем кто-либо другой, говорит, что порой его эксцентричность грозила перейти во что-нибудь более серьезное. Например, Джойс всегда брал с собой на аэроплан свое ружье, заряжавшееся картечью.

Другим доказательством справедливости слов Денгерфильда служит то болезненное впечатление, которое произвело на Джойса-Армстронга падение лейтенанта Миртля. Миртль пытался побить рекорд высоты, упал приблизительно с тридцати тысяч футов. Страшно сказать: его голова была совершенно уничтожена, хотя тело, руки и ноги сохранились вполне. По словам Денгерфильда, на каждом собрании летчиков Джойс-Армстронг с загадочной улыбкой спрашивал:

— А где, скажите пожалуйста, голова Миртля?

Однажды, после обеда в столовой школы авиаторов в долине Сальсберн, он поднял вопрос о том, «что со временем сделается самой обычной опасностью для воздушных пилотов». Было сказано много различных предположений. Один говорили о так называемых «воздушных мешках», другие о погрешности конструкции, о перегрузке. Он выслушал всех, пожал плечами и отказался изложить свои собственные взгляды, однако по выражению лица Джойса-Армстронга можно было понять, что его идея совершенно не сходилась с мнениями его товарищей.

Необходимо заметить, что после окончательного исчезновения Джойса-Армстронга, его частные дела оказались в таком доведенном до совершенства порядке, который говорил, что он предвидел несчастье. После этих существенных объяснений я дословно приведу рассказ Джойса-Армстронга, начав с третьей страницы пропитанной кровью записной книжки.

II
«…Тем не менее, обедая в Реймсе с Козелли и Густавом Реймондом, я понял, что ни тот, ни другой не знали об особенной опасности высших слоев атмосферы. Я не открыл им своих истинных предположений, однако, подошел к сущности вопроса так близко, что, шевелись в их умах какая-либо соответствующая мысль, они непременно выразили бы ее. Но это пустые, тщеславные малые; они желают только видеть свои глупые фамилии в газетах. Интересно отметить, что ни один из них никогда не был значительно выше двадцати тысяч футов над землей. Правда, многие поднимались выше этого и на воздушных шарах, и при восхождении на горы, но, без сомнения, аэроплан попадает в опасный пояс значительно дальше этой черты, — если допустить справедливость моих предположений.

Вот уже более двадцати лет занимаемся мы авиацией и, конечно, можно спросить: почему опасность сказывается только в наши дни? Ответ очевиден. В эпоху слабых машин, когда «Гном» или «Грим» в сто лошадиных сил считался вполне достаточным двигателем во всех случаях, полеты были в высшей степени ограничены. Теперь же, когда мотор в триста лошадиных сил является скорее правилом, нежели исключением, посещать высшие слои атмосферы удобнее и проще. Некоторые из нас помнят, как во дни нашей юности Гарро заслужил мировую славу, достигнув девятнадцатитысячной высоты, а перелет через Альпы считался замечательным подвигом. В настоящее время наши требования увеличились неизмеримо; в один лишь последний сезон насчитывается двадцать высоких полетов. Многие из них были совершены безнаказанно. Некоторые поднимались на тридцать тысяч футов над уровнем моря, не испытывая никаких затруднений, кроме холода и астмы. Что же это доказывает? Путешественник может спуститься на нашу планету тысячу раз и не увидеть тигра; однако, тигры водятся на земле и, если бы ему случилось упасть в джунгли, зверь мог бы его растерзать. В высших слоях воздуха существуют джунгли, в которых обитает нечто похуже тигров. Я думаю, со временем такие воздушные заросли будут точно занесены на небесные карты. Даже теперь я мог бы назвать две из них. Одна лежит над областью По-Биарриц, другая приходится как раз над моей головой, когда я сижу и пишу у себя дома в Уильтшайре. Я сильно предполагаю, что есть еще и третья зона над областью Гамбург-Висбаден.

Исчезновения летчиков заставили меня пораздумать. Все говорили, что они упали в море, но такое объяснение совершенно не удовлетворило меня. Во-первых, Верье во Франции: его машину нашли близ Байонны, но тела никогда не отыскали. А потом Бакстер! Он исчез, хотя остатки его аппарата были найдены в лесу Лейчестершайра. В последнем случае д-р Мадльтон из Амсбери следил в телескоп за полетом и после несчастья заявил, что перед тем, как тучи затемнили для него поле зрения, машина, находившаяся на громадной высоте, внезапно сделала несколько скачков и поднялась по вертикальной линии, приняв положение, которое до тех пор он считал невозможным… Больше Бакстера не видали. В газетах появились корреспонденции, но они ни к чему не повели. Произошло еще несколько подобных случаев. Наконец, мы видим смерть Коннора. Какая болтовня поднялась вследствие неразрешенной тайны воздуха, сколько появилось столбцов в грошовых листках и как мало было сделано для раскрытия сущности вопроса! Невероятным «vol-plané»[1] он спустился с неведомых высот и… не сошел со своей машины — умер на пилотском месте. Умер от чего? «Болезнь сердца», — определили доктора. Вздор! Сердце Коннора было так же здорово, как мое. Что сказал Венеблс? Венеблс — единственный человек, бывший подле него в минуту его смерти. Он заявил, что Коннор весь дрожал и осматривался взглядом жестоко испуганного человека. «Он умер от страха», — сказал Венеблс, но не мог себе представить, что испугало его. Коннор прошептал Венеблсу только одно слово, слово, похожее на «чудовища». Делая расследования, никто ничего не понял. Но я кое-что соображаю. «Чудовища!» Вот последнее слово бедного Гарри Коннора! Он действительно умер от ужаса, как и предположил Венеблс.

Потом, голова Миртля! Неужели вы действительно думаете, — неужели кто-нибудь действительно думает, — будто сила падения способна вдавить голову человека в его тело? Да, может быть, это и мыслимо, однако я никогда не верил, чтобы с Миртлем случилась подобная вещь. А сало на его платье? «Весь скользкий от сала», — сказал один из производивших освидетельствование. Удивительно, что никто не подумал об этом. Но я-то думал. Я давно думаю. Я поднимался трижды (до чего Денгерфильд насмехался над моим ружьем!), но никогда не был достаточно высоко. Теперь, благодаря новой легкой машине системы Поля Веронье с двигателем Робур в сто семьдесят пять сил, я завтра без труда достигну тридцати тысяч футов. Постараюсь побить рекорд. Может быть, добьюсь и чего-нибудь другого. Понятно, это опасно. Но если человек желает избегать опасности, ему лучше всего совсем не летать, а просто надеть фланелевые туфли и халат. Завтра я попаду в воздушные джунгли и, если в них есть что-нибудь, я это узнаю. Придется мне вернуться — я сделаюсь знаменитостью. Если я не вернусь, эта тетрадь объяснит, что я пытался открыть и каким образом я погиб. Но, пожалуйста, без болтовни о случайностях или необъяснимых тайнах. Для своей цели я выбираю моноплан Поля Веронье. Когда предстоит настоящее дело, ничто не сравнится с монопланом. Еще в давние дни это нашел Бомон. Главное, — моноплан не боится сырости и непогоды. Этот прекрасный маленький аппарат слушается моей руки, как мягкоуздая лошадь. Мотор — десятицилиндровый вращающийся Робур — развивает до ста семидесяти пяти сил. В моноплане все современные усовершенствования, включая опускные шасси, тормоза, гироскопические уравнители, он имеет также три быстроты, достигаемые изменением угла планов. Я взял с собой ружье и дюжину заряженных картечью патронов. Посмотрели бы вы на лицо моего старого механика Перкинса, когда я попросил его положить их в машину! Я оделся, как арктический исследователь: две фуфайки под теплым костюмом; толстые носки, стеганые сапоги, штурмовая фуражка с наушниками и тальковые очки. В ангарах было душно, но ведь я направлялся, так сказать, на вершины Гималаев, и мне следовало одеться соответственно. Перкинс понимал, что предстоит что-то особенное, и умолял меня взять его с собой. Может быть, я согласился бы, если бы выбрал биплан; моноплан же — для одного, если желаешь извлечь из него каждый фут подъема. Понятно, я захватил с собой подушку с кислородом: человек, желающий достигнуть наибольшей высоты без запаса кислорода, или замерзнет, или задохнется, или и то, и другое вместе.

Раньше, чем ступить на моноплан, я внимательно осмотрел его крылья, руль направления и руль высоты. Насколько я мог видеть, все было в порядке. Я привел в действие мою машину; она шла хорошо, ровно. Когда аппарат отпустили, он, двигаясь с наименьшей скоростью, почти сразу поднялся. Я сделал два круга над моим лужком, чтобы разогреть двигатель, потом, махнув рукой Перкинсу и остальным, выпрямил крылья и поставил рычаг на самый скорый ход. Минут восемь-десять моноплан летел по ветру, точно ласточка, но я повернул его, слегка поднял его переднюю часть, и он широкой спиралью двинулся к гряде туч, висевшей надо мной. В высшей степени важно подниматься медленно, применяясь к давлению.

III
Стоял душный, жаркий день, и в воздухе чувствовалось тяжелое затишье, как перед дождем. С юго-запада по временам налетали порывы ветра; один из них был так силен и неожидан, что заставил мой аппарат сделать полуоборот. Я вспомнил те времена, в которые шквалы, вихри и «воздушные мешки» служили опасностями, то есть эпоху, когда люди еще не умели вкладывать в свои машины мощь, превозмогающую такие затруднения. Когда я уже достигал туч и альтиметр — высотомер, — показывал три тысячи, начался дождь. О, как он лил! Капли барабанили по моим крыльям, бичевали мне лицо, туманили очки, так что я с трудом смотрел вперед. Я уменьшил скорость машины, потому что было тяжело двигаться против ливня. Выше дождь превратился в град, и мне пришлось обратить к нему хвост моноплана. Один из цилиндров перестал работать, — вероятно, вследствие загрязнившегося воспламенителя; тем не менее, я все же поднимался достаточно хорошо. Через несколько времени неприятность, что бы ни вызывало ее, устранилась, и я услышал полное, глубокое жужжание: десять цилиндров пели, как один. В таких случаях сказывается вся прелесть наших современных умерителей звука. Мы можем слухом контролировать действие машин. До чего они пищат, визжат и рыдают, когда в них что-нибудь портится! В былое время эти призывы на помощь пропадали даром: их всецело поглощал чудовищный грохот машины. Если бы только первые авиаторы могли воскреснуть и увидеть купленное ценой их жизней совершенство механизмов!

Около половины десятого я приблизился к тучам. Подо мной расстилалось стушеванное и затемненное дождем широкое пространство сальсберийской низменности. С полдюжииы летательных машин работали на высоте тысячи футов; на фоне зеленого поля они казались маленькими черными ласточками. Полагаю, авиаторы спрашивали себя: что я делаю в стране туч? Внезапно передо мной выросла серая завеса, и влажные клубы тумана обвили мое лицо. Неприятное ощущение чего-то холодного и липкого… Но я выбрался из полосы града и, значит, все-таки достиг кое-какой выгоды. Туча была темна и густа, как лондонский туман. Стремясь выбраться из сырой гряды, я поднял нос аэроплана, да так сильно, что зазвенел автоматический тревожный звонок; я стал скользить назад. Промокшие крылья моноплана, с которых падали капли, сделали его вес тяжелее, чем я думал, но скоро я очутился в более легком облаке, а потом и совсем вышел из первого слоя туч. Дальше был второй — нежный, цвета опала; он висел высоко над моей головой. Белый сплошной потолок вверху, темный сплошной пол внизу, а между ними моноплан, который, описывая спирали, пролагал себе путь в высотах. В этих пространствах между облаками чувствуешь себя убийственно одиноким. Раз большая стая каких-то мелких водяных птиц пронеслась мимо меня, быстро направляясь к западу. Шелест их крыльев и их музыкальный крик показались моему слуху веселыми звуками. Кажется, это были чирки, но я плохой зоолог. Теперь, когда мы, люди, стали птицами, нам следовало бы научиться распознавать наших собратьев по внешнему виду.

Внизу подо мной крутился ветер и колебал просторную облачную пелену. Однажды в ней образовался как бы водоворот из тумана, и, точно глядя в воронку, я на мгновение разглядел отдаленную землю. Глубоко подо мной пролетел большой белый биплан; я думаю, утренний почтовый — между Бристолем и Лондоном. Потом серые клубы снова сомкнулись, и я опять очутился в воздушной пустыне.

В начале одиннадцатого я коснулся нижней окраины второго слоя облаков. Он состоял из тонкого прозрачного тумана, быстро плывшего с запада. Все это время ветер постоянно усиливался и теперь дул резко, судя по моему индикатору, двадцать восемь в час. Было уже очень холодно, хотя мой высотомер показывал лишь девять тысяч. Машины работали прекрасно, и мы поднимались. Высокая гряда облаков оказалась гуще, чем и ожидал, но, наконец, она превратилась в золотистую дымку, и через мгновение я вылетел из нее; надо мной раскинулось безоблачное небо и заблистало яркое солнце. Вверху были только лазурь и золото; внизу только блестящее серебро, насколько хватало мое зрение — одна сверкающая облачная равнина. Часы показывали четверть одиннадцатого, а стрелка барографа стояла на цифре двенадцать тысяч восемьсот. Я все шел вверх и вверх; мой слух сосредоточивался на глубоком жужжании мотора, глаза наблюдали за часами, за индикатором наклонов, за рычагом бензина и за масляным насосом. Немудрено, что авиаторов считают бесстрашными. Мысли летчика заняты такими разнородными предметами, что ему некогда беспокоиться о себе! В эти минуты я заметил, до чего, на известном расстоянии от земли, буссоль ненадежна. О своем направлении я мог судить только по солнцу и ветру.

На большой высоте я надеялся достигнуть полосы вечного покоя, но с каждой новой тысячью футов шквалы делались все сильнее. Встречая их удары, моя машина стонала и дрожала во всех своих соединениях; на поворотах трепетала, как лист бумаги, а когда я ставил ее по ветру, несла меня, вероятно, с такой быстротой, какой еще никогда не испытывал ни один смертный. Мне приходилось постоянно делать новые повороты, потому что я стремился достигнуть не только наибольшей высоты. Судя по своим вычислениям, я полагал, что воздушные джунгли лежат над Уильтшайром, и все мои усилия пропали бы даром, достигни я высших слоев воздуха где-нибудь в другом пункте.

Когда я поднялся на двенадцать тысяч футов, — что случилось около полудня, — ветер стал так суров, что я тревожно поглядывал на тяжи машины и на ее крылья, ежеминутно ожидая, что они начнут полоскаться или ослабеют. Я даже отвязал парашют и прикрепил его крючок к кольцу моего кожаного пояса, приготовляясь к самому худшему случаю. Для меня наступала минута, в которую всякая небрежность механика оплачивается жизнью авиатора. Но машина выдержала искус. Каждая ее проволока, каждый болт жужжали и вибрировали, точно струны арфы, но мне было радостно видеть, что, несмотря на все удары и толчки, моноплан все же оставался победителем природы и господином неба. Конечно, в самом человеке есть что-то божественное, раз он превозмогает ограничения, которыми создание связывает его, превозмогает их именно с помощью такого несебялюбивого, героического самопожертвования, какое показали победы над воздухом. Говорите теперь о вырождении людей! Когда в летописях нашего рода был начертан такой рассказ, как этот?

IV
Вот какие мысли наполняли мой мозг, когда я поднимался по чудовищно крутой линии; ветер то был мне в лицо, то свистел мимо моих ушей, а страна туч подо мной ушла так далеко вниз, что ее серебряные складки и выпуклости сгладились и она превратилась в одну плоскую, блестящую низменность. Но вдруг я испытал страшное и новое ощущение. Я и раньше попадал в то, что наши соседи-французы называли tourbillon[2], но он никогда не крутил меня с такой силой. В громадной несущейся реке ветра, по-видимому, были свои водовороты, такие же чудовищные, как она сама. Мгновенно я очутился в самом сердце одного из них и минуты две кружился с такой быстротой, что почти потерял сознание; потом мой моноплан наклонился левым крылом, упал, как камень, и потерял около тысячи футов; на месте удержал меня только мой пояс. Еле дыша, потрясенный, я почти перевешивался через перила моего пилотского места. Но я способен на усилие. Это мое единственное большое авиаторское достоинство. Я осознал, что мы опускаемся медленнее. Очаг вихря составлял скорее конус, чем настоящую воронку, и теперь я достиг его вершины. Страшным толчком, перекинув всю тяжесть на одну сторону, я уравнял мои планы и повернул аппарат по ветру. В одно мгновение он вынырнул из полосы вихрей и понесся вниз. Потом, потрясенный, но победивший, я поднял «нос» моего моноплана и снова начал подниматься по спирали. Сделав большой круг, чтобы избежать опасного места, я вскоре был выше его. После часа я уже достиг двадцати одной тысячи футов над уровнем моря. К моей великой радости, моя летательная машина вышла из полосы бури. С каждой сотней футов воздух становился спокойнее. Но стало очень холодно, и я уже испытывал ту особую дурноту, которая возникает вместе с разрежением атмосферы. Я развинтил мою кислородную подушку и вдохнул живительный газ; точно подкрепляющий напиток, пробежал он по моим жилам, и я почувствовал ликование, почти опьянение. Поднимаясь в холодный, тихий, далекий мир, я кричал и пел.

Для меня совершенно ясно, что бесчувствие, которое охватило Глешера и, в меньшей степени, Коксвеля, когда в 1862 году они на воздушном шаре достигли тридцати тысяч футов, было вызвано крайней быстротой вертикального подъема. Если совершаешь его спокойно, медленно, постепенно приучая себя к уменьшенному барометрическому давлению, то таких страшных симптомов не появляется. Я мог дышать без неудобства, даже без кислорода. Однако, мне было жестоко холодно. Мой термометр Фаренгейта стоял на нуле. К половине второго я был уже приблизительно на высоте семи миль над землей и все еще постоянно поднимался. Тем не менее, мне стало ясно, что разреженный воздух представляет значительно меньшее сопротивление для моих планов и что вследствие этого мне следовало понизить угол подъема. Я понял, что даже при моем легком весе и сильной машине меня ждет пункт, где я буду принужден остановиться. Дело еще ухудшилось тем, что один из моих дающих искры приборов испортился, и в моем двигателе периодически прекращалось внутреннее горение. От страха неудачи сердце у меня сжалось.

Около этого времени я был свидетелем необыкновенного явления. Что-то прожужжало мимо меня, несясь среди дыма, и вдруг разорвалось с громким шипением, рассеяв вокруг себя облако пара. Сначала я не мог объяснить себе, что случилось. Потом вспомнил, что землю вечно бомбардируют метеорные камни; что вряд ли на ней остались бы живые существа, если бы почти в каждом случае метеоры не обращались в пар во внешних слоях атмосферы.

Вот еще новая опасность для авиации на больших высотах; когда я приближался к линии сорока тысяч футов, мимо меня пролетели еще два метеора. Не могу сомневаться, что на самом краю покрова земли риск был бы еще сильнее.

Стрелка моего барографа показала сорок одну тысячу; тут я понял, что дальше двигаться не могу. Физические ощущения еще не были невыносимы, но моя машина достигла границы своего движения. Разреженный воздух не представлял твердой опоры для крыльев машины, и от малейшего толчка она скользила вбок, плохо слушаясь управления. Может быть, если бы двигатели действовали вполне хорошо, я мог бы пройти еще одну тысячу футов вверх, но вспышки по-прежнему происходили неправильно, и один из десяти цилиндров не работал. Если бы я не достиг уже зоны, к которой стремился, понятно, я не увидал бы ее на этот раз. Но разве я не достиг ее? Плавая в воздухе кругами, как чудовищный ястреб, на высоте сорока тысяч футов над землей, я предоставил мой моноплан самому себе и через мангеймскую трубу стал внимательно осматривать все окружающее. Небо было совершенно ясно; на нем я не замечал никаких указаний на те опасности, которые рисовались моему воображению.

Уже сказано, что я парил кругами. Вдруг мне пришло в голову, что я должен описать более широкий круг, двинуться по новому пути. Ведь желая встретить добычу в земных джунглях, охотник, конечно, пошел бы через заросли. Мои прежние расчеты внушили мне мысль, что воображаемые мной воздушные джунгли лежат где-то над маленьким Уильтшайром. Следовательно, они находились к юго-западу от меня. Я определил мое положение по солнцу, потому что компас был ненадежен, не виднелось никаких признаков земли — ничего, кроме отдаленной серебристой облачной низины. Тем не менее, я постарался принять надлежащее направление и вел моноплан к определенному пункту. Я рассчитал, что бензина мне хватит только приблизительно на один час, но я мог израсходовать его до последней капли, потому что один величавый vol-plané в любое время доставил бы меня на землю.

Внезапно я заметил нечто новое. Воздух передо мной потерял свою кристальную чистоту. Его наполняли длинные косматые полосы чего-то, что я мог сравнить только с очень легким папиросным дымом. Они колебались, волновались, свертывались в кольца, разворачивались, медленно свивались, облитые солнечным светом. Когда мой моноплан проносился через них, я ощутил слабый вкус сала на губах, и сальный налет покрыл деревянные части моей машины. Казалось, в атмосфере висело бесконечно тонкое, органическое вещество. В нем не было жизни. Оно, расплывчатое, рассеивающееся, тянулось на много квадратных акров, потом расходилось бахромой и терялось в пространстве. Нет, это не была жизнь. Но, может быть, остатки жизни? И главное — не могло ли оно служить пищей жизни, чудовищной жизни, подобно тому, как незначительные существа океана составляют пищу могучего кита? Думая об этом, я посмотрел вверх и увидел самое изумительное видение, которое когда-либо рисовалось перед глазами человека. Сумею ли я передать вам эту картину так, как я видел ее в последний четверг?



Представьте себе медузу, такую, какие встречаются у нас в море летом; медузу в форме колокола, но исполинского размера, как мне кажется, значительно превосходившую величиной купол собора святого Павла. Медуза эта была светло-розовая, с зелеными жилками, но так нежна, что бросала волшебный контур на темно-синее небо. Весь колокол слабо и ритмически пульсировал. От него отходила пара длинных зеленых щупальцев, которые медленно качались взад и вперед. Прелестное видение мягко, с бесшумным спокойствием прошло над моей головой, легкое и хрупкое, как мыльный пузырь, и медленно поплыло своей дорогой.

Я слегка повернул свой моноплан, чтобы посмотреть вслед красивому созданию, и мгновенно очутился посреди целого флота таких же существ самой различной величины. Однако, все они были меньше первого. Я разглядел несколько совсем маленьких; большинство же приблизительно достигало величины обыкновенного воздушного шара, и все имели почти такие же закругления вверху. Нежность вещества, из которого они состояли, и легкие тона их окраски напомнили мне лучшее венецианское стекло. Розовые и зеленые оттенки преобладали в расцветке прозрачных колоколов, но там, где солнце мерцало сквозь них, они отливали радугами. Мимо меня проплыли несколько сотен странных существ, целая сказочная эскадра неведомых аргонавтов неба. Очертания этих созданий и нежность ткани их тел вполне соответствовали чистым высотам. Трудно было поверить, что они действительно доступны для земных органов слуха и зрения.

V
Но вскоре мое внимание привлекла новая неожиданность — змеи высших слоев воздуха! Это были длинные, тонкие фантастические парообразные ленты и кольца; они поворачивались, свивались с громадной быстротой, летая кругом меня с такой скоростью, что глаз еле успевал следить за ними. Некоторые из этих призрачных созданий имели футов до двадцати-тридцати длины; толщину же воздушных змей было трудно определить, потому что их туманные очертания словно таяли в окружающем воздухе. Внутри их светло-серых или дымчатых тел тянулись более темные линии, которые вызывали мысль об определенной организации. Одна из змей скользнула мимо моего лица, и я ощутил ее холодное клейкое прикосновение; однако, они состояли из такого неплотного вещества, что я не ждал от них большей физической опасности, чем от прелестных колоколообразных существ, недавно пронесшихся передо мной; змеи эти были не плотнее пены, всплывающей после разбившейся волны.

Но меня ждала более ужасная встреча. С высоты спускалось какое-то лиловое пятно тумана; когда я впервые заметил его, оно казалось маленьким, но, приближаясь, быстро вырастало и наконец, по моему предположению, заняло несколько сот квадратных футов. Оно состояло из какого-то прозрачного, желатинообразного вещества, однако имело более определенный абрис и большую плотность, нежели существа, встреченные мною раньше. В нем также замечалось больше следов физической организации. Особенно два больших теневых круглых пятна могли обозначать глаза; между ними сидел совершенно твердый белый отросток, изогнутый и жесткий, как клюв коршуна.

Наружный вид этого чудовища был страшен и грозен; оно изменяло свою окраску; сначала было светлого розовато-лилового оттенка, но постепенно приняло злобный фиолетовый цвет, до того густой, что страшное создание, проплыв между моим монопланом и солнцем, бросило тень. На верхнем спинном изгибе его громадного тела виднелись три больших нароста, которые я могу назвать только исполинскими пузырями; глядя на них, я решил, что они были наполнены каким-то до крайности легким газом, который поддерживал эту безобразную и полутвердую массу в разреженном воздухе. Страшилище двигалось быстро, без труда равняясь с монопланом; миль двадцать или больше оно составляло мой страшный эскорт, вися надо мной, точно хищная птица, выжидающая времени упасть на добычу. Двигалось оно с такой быстротой, что трудно было следить за способом его передвижения, но я заметил, как оно делало это: из него вытягивался вперед длинный, клейкий отросток, который тащил за собой весь остаток извивающегося, колеблющегося тела. До того эластично и желатинообразно было это существо, что и двух минут подряд оно не сохраняло одной и той же формы. И каждая перемена делала его еще страшнее, еще противнее.

Я понимал, что оно задумало недоброе. Каждый лиловатый отсвет его отталкивающего тела говорил мне об этом. Неопределенные выпуклые глаза, постоянно обращенные на меня, казались холодными, безжалостными, и в их слизистой глубине мерцала ненависть. Я опустил переднюю часть моего моноплана, чтобы ускользнуть от чудовища. В эту минуту с быстротой вспышки света из пузыристой массы вытянулось что-то вроде щупальца и с легкостью и гибкостью конца бича обвило переднюю часть моей машины. Этот отросток лег на горячий двигатель. Раздалось громкое шипение; почти мгновенно он снова взвился на воздух, и все громадное, плоское тело страшилища сжалось, точно от внезапной боли. Я нырнул, делая vol-piquè[3]; одно из щупалец снова протянулось через моноплан, и пропеллер отрезал его с такой легкостью, точно рассеяв клуб дыма. Длинное скользящее змееобразное кольцо окружило мне талию сзади и потащило из моего углубленного сиденья. Я рвал его руками; пальцы мои тонули в мягкой, липкой, клееобразной массе; на мгновение я освободился, но снова был пойман другим кольцом, обвившимся вокруг моего башмака: оно так потянуло меня, что я почти упал на спину.



Падая, я выстрелил из обоих стволов моего ружья, хотя это было все равно, что нападать на слона, пуская в него заряды горохом. Трудно представить себе, чтобы какое-нибудь человеческое оружие могло ранить громадное тело чудовища. Однако, я бессознательно прицелился лучше, чем думал: с громким звуком один из больших пузырей на спине страшного создания лопнул от попавшей в него картечи. Мои предположения были справедливы: эти прозрачные выпуклости наполнялись каким-то газом, и теперь громадное тучеобразное тело мгновенно повернулось набок; страшилище отчаянно корчилось, чтобы прийти в равновесие, а его белый клюв щелкал и разверзался в припадке ужасного бешенства. Тем не менее, я ускользнул от него, несясь по самому крутому наклону, который только решился применить, предоставив машине действовать в полную силу. Мой пропеллер, а также притяжение влекли меня вниз с быстротой аэролита. Далеко позади себя я видел смутно лиловое пятно, которое быстро уменьшалось, уходя в синее небо. Я счастливо выбрался из убийственных джунглей высших слоев.

Едва я очутился вне опасности, как я остановил мотор; ничто не разрывает двигателя на части скорее, нежели спускание с высот с полной силой. Я совершил великолепный спиральный vol-plané приблизительно с восьмимильной высоты: сначала к полосе серебристых облачных гряд, затем к слою бурных туч и, наконец, под ливнем к земной поверхности. Вылетев из облаков, я увидел под собой Бристольский канал, но, имея еще запас бензина, сделал миль двадцать вглубь страны и только тогда опустился на поле в полумиле от деревни Эшкомб. Тут я достал три жестянки бензина от проезжавшего автомобиля и в тот же вечер, в десять минут седьмого, спокойно слетел на мой собственный лужок в Девайсе после такого путешествия, какого не совершал еще никто из оставшихся в живых. Я видел красоту, я видел ужас высот…

Я решил подняться еще раз, а потом уже открыть миру результат моих наблюдений. Этот план подсказало мне сознание, что я должен представить людям какое-нибудь вещественное доказательство, рассказывая им о том, что я испытали». Правда, другие вскоре последуют за мной и подтвердят мои слова, но я все-таки желаю сразу убедить всех. Конечно, нетрудно будет поймать один из прелестных, играющих радугами воздушных колоколов. Они медленно плыли, и быстрый моноплан может перерезать им путь движения. Весьма вероятно, что они растают в более тяжелых слоях атмосферы и что у меня останется только пригоршня аморфной желатинной массы. Все же у меня в руках будет подтверждение моего рассказа. Да, я поднимусь, даже рискуя жизнью. По-видимому, эти лиловые страшилища немногочисленны. Может статься, я не встречу ни одного из них, а встретив, тотчас же нырну. В худшем случае, со мной будет мое ружье, и я знаю, куда…»

Тут, к сожалению, не хватает страницы. На следующей — большими, неправильными буквами написано:

«Сорок три тысячи футов. Я никогда больше не увижу земли. Они подо мной; целых три! Помоги мне, Боже… это ужасная смерть!»



VI
Вот полный отчет Джойса-Армстронга. С тех пор не было найдено никаких следов этого человека. Осколки его разбитого моноплана подобраны во владениях м-ра Бедд-Лушингтона на границе Кента и Суссекса, на расстоянии нескольких миль от того места, где лежала записная книжка. Если теория несчастного авиатора справедлива и эти, как он называет, «воздушные джунгли» лежат только над юго-востоком Англии, значит, он летел прочь от них со всей скоростью своего аэроплана, а страшные создания нагнали и уничтожили его в высоте над тем местом, где были найдены мрачные следы его гибели. Моноплан, мчащийся вниз с безымянными ужасами, летящими ниже его с такой же быстротой, вечно отрезая ему путь к земле и надвигаясь на свою жертву: представление, на котором не должен останавливаться человек, дорожащий своим рассудком. Найдется много людей, я уверен, которые все еще насмехаются над событиями, перечисленными мною, но даже они должны признать, что Джойс-Армстронг исчез, и я посоветую им вспомнить его же собственные слова: «Если я не вернусь, эта тетрадь объяснит, что я пытался открыть и как погиб. Но, пожалуйста, без болтовни о случайностях или необъяснимых тайнах».


Артур Конан Дойль ТАИНСТВЕННАЯ ПТИЦА

Из разных точек земного шара недавно приходили известия, что в небесной выси наблюдалась какая-то таинственная птица. С поразительной быстротой передвигалась она с места на место. Ученые наблюдали ее через подзорные трубы, даже через телескопы — и не могли определить ее породу. Она слишком огромна для птицы. Может быть, воздухоплавательный аппарат, но такой системы мир еще не знает. Наконец — эта «птица» никогда не спускается вниз отдохнуть… Все теряются в догадках.

Необыкновенный аппарат
Был холодный и дождливый майский вечер. Какая-то туманная дымка покрывала все. Улица исчезла из глаз прохожих. Кое-где мутными пятнами выглядывали фонари. Освещенные витрины магазинов бросали на мокрые тротуары неопределенный, колеблющийся свет. Высокие дома мрачными темными громадами высились вдоль тротуаров. Только в одном из них были освещены три окна во втором этаже.

Яркий свет привлекал внимание редких прохожих — и каждый считал своим долгом поднять лицо по направлению к ярко освещенным окнам. Там жил электротехник и изобретатель Франсис Перикор. Ежевечерний огонь в его кабинете, не исчезавший до двух-трех часов ночи, свидетельствовал о трудолюбии и огромной настойчивости изобретателя.

Если бы прохожие могли бросить нескромный взгляд во внутренность комнаты, они бы увидели там двух человек. Один из них — сам Перикор, с небольшим хищным лицом и черными волосами, небрежно падающими на его кельтический лоб; другой здоровый, цветущего вида мужчина с голубыми глазами. Это был известный механик Жером Броун. Им обоим мир уже обязан несколькими изобретениями. Они работали всегда вместе; творческий гений одного из них прекрасно уживался с огромными практическими способностями другого.

Броун никогда не засиживался до такого позднего часа в мастерской Перикора. Но этот вечер должен был сыграть огромную роль к их жизни.

Сегодня они намерены были произвести опыт, который должен был увенчать долгие месяцы упорных научных изысканий.

Между ними находился длинный темный стол, весь заставленный ретортами, банками, кислотами в различных сосудах, аккумуляторами, индуктивными катушками и так далее. Посреди всего этого стояла странного вида машина, на которую с лихорадочным нетерпением были устремлены глаза двух присутствовавших мужчин. Машина эта поворачивалась и слегка скрипела при этом. Множество тонких проволок соединяли маленький квадратный приемник с широким стальным кругом, снабженным с каждой стороны двумя могущественными, выступающими вперед сочленениями. Круг был неподвижен, но оба сочленения, подобные двум коротким рукам, со страшной быстротой вертелись. Двигательная сила получалась, очевидно, из металлического ящика. Воздух был пропитан запахом озона.

Первая ссора
— Ну, Броун, а где крылья? — спросил изобретатель.

— Они слишком велики; я не мог их принести. Они имеют два метра пятнадцать сантиметров в длину и девяносто сантиметров в ширину. Но опыт ясно показывает, что мотор достаточно силен, чтобы привести их в действие.

— Они из алюминия и меди?

— Да.

— Вы посмотрите, как он действует!

И Перикор протянул свою нервную, худую руку и нажал кнопку: сочленения начали вертеться более медленно и через мгновение остановились. Затем он нажал какую-то пружину, и аппарат начал плавно кружиться.

— Вы видите! — с торжеством воскликнул изобретатель, — тот, кто будет летать на нашей необыкновенной машине, не должен тратить ни одной крупицы мускульной силы, он может оставаться неподвижным и совершенно спокойным. Изредка только необходимо проверять правильность полета…

— Благодаря моему мотору! — сказал с гордостью Броун.

— Нашему мотору! — поправил сухо Перикор. — Впрочем, назовите как угодно мотор, который я изобрел и вы осуществили.

— Я называю его мотором «Броун-Перикор», — вскричал Броун.

Глаза Перикора загорелись ненавистью.

— Но если строго разобрать вопрос, то несомненно одно: мысль об этом моторе и самой машине зародилась в моей голове, вам же досталась только разработка деталей — а потому я могу сказать, что машина моя и только моя.

— Но ведь не думаете же вы, что с отвлеченной мыслью можно создать мотор? — нетерпеливым тоном ответил Броун.

— Поэтому-то я пригласил вас себе в помощники, — ответил Перикор. — Я изобретаю, вы — воплощаете мою мысль в жизнь.

Броун видел, что его не переубедишь, и все свое внимание направил на аппарат.

— Поразительный аппарат!

— Прекрасный! — более спокойно ответил Броун.

— Он даст нам бессмертие!

— И богатство!

— Наши имена запишут рядом с именем Монгольфье.

— Надеюсь, это будет недалеко от Ротшильда.

— Нет, нет! Бы, Броун, слишком прозаически смотрите на жизнь… Подумайте о благодарности потомства…

Броун пренебрежительно пожал плечами.

— Мне эта благодарность ни к чему: с удовольствием уступаю ее вам. Я человек практический. Однако, перейдем к делу. Необходимо испытать наш аппарат.

— Где?

— Об этом я хочу поговорить с вами. Прежде всего — необходимо сохранить самую строгую тайну: этого достигнуть невозможно в Лондоне. Ах! Если бы у нас было какое-нибудь уединенное поместье!.. Хорошо было бы!

— Мы можем испытать его в деревне.

— Нет, это не годится. Я хочу вам сделать предложение: у моего брата есть в Сассексе клочок земли неподалеку от Deadly Head. Место холмистое. Около дома, как мне смутно помнится, есть большой сарай. Мой брат теперь в Шотландии, но ключ от дома я могу достать. Я предлагаю перевезти нашу машину туда и там произнести несколько серьезных опытов.

— Прекрасно.

— В час дня уходит поезд.

— Я буду на вокзале.

— Принесите мотор. Я привезу на вокзал крылья, — сказал Броун. — Завтра мы будем на месте, если нас ничто не задержит. Итак, мы встретимся на вокзале Виктория.

Он быстро спустился вниз и вскоре затерялся в темноте.


На другой день было прекрасное утро. На спокойном голубом небе тихо скользили легкие прозрачные облака.

В одиннадцать часов утра можно было увидеть Броуна входящим с чертежами под мышкой в «бюро патентов». В полдень он вышел оттуда, держа в руках какую-то официальную бумагу.

Без пяти минут час он прибыл на вокзал Виктория. Кучер снял с крыши своего автомобиля два больших пакета, похожих на огромных cerf-volant‘oв[4]. Перикор уже был на вокзале.

— Все благополучно? — спросил он.

Вместо ответа Броун указал на свой багаж.

— А мой багаж уже в товарном вагоне. Я сам следил за упаковкой мотора.

По приезде в Эстбурн, мотор был осторожно выгружен из вагона и перенесен в омнибус.

Дом, цель их путешествия, был обыкновенным жилищем в один этаж, раскинутым на холме.

С помощью извозчика, Броун и Перикор перенесли свои вещи в самую большую комнату дома — в темную столовую. Когда они остались наедине, справившись со всеми делами и расплатившись с извозчиком, — солнце уже было очень низко.

Победа
Перикор открыл один ставень и в комнату проник сумеречный свет умирающего дня. Броун вытащил из кармана складной пояс и перерезал веревки. Появились два больших желтых металлических крыла. Он их осторожно прислонил к стене. Затем они распаковали круг и, наконец, мотор.

Уже наступила ночь, когда Броун и Перикор установили привезенный аппарат. Они зажгли лампу — и в скором времени закончили свою работу.

— Ну, вот и кончено! — довольно сказал Броун, отходя на несколько шагов, чтобы лучше охватить взглядом машину.

— Теперь мы можем отдохнуть и поесть, — сказал Броун.

— После…

— Нет, сейчас же; я умираю от голода!

Броун достал корзинку с провизией, вытащил оттуда различные припасы и начал их уничтожать, в то время как Перикор нетерпеливо прогуливался вдоль и поперек комнаты.

Перикор ни слова не произносил, но лицо его сияло от гордости и надежды.

— Теперь, — заговорил после короткого молчания Броун, — нам надо решить вопрос: кто поднимется на аппарате?

— Я! — вскричал Перикор. — Все, что мы сделаем сегодня вечером, будет занесено в анналы…

— Но ведь это не безопасно! — возразил Броун. — Ведь мы еще не знаем, как он будет держаться в воздухе.

— Ерунда!

— Я не вижу особенной нужды идти навстречу смерти.

— Что же делать, в таком случае? Ведь необходимо, чтобы кто-нибудь из нас рискнул.

— Ни в каком случае… Аппарат будет так же хорошо действовать, если мы подвяжем к нему какой-нибудь предмет, равный по своей тяжести весу человеческого тела.

— Правильно!

— У нас есть мешок и песок: почему бы не наполнить им мешок и не подвязать его к аппарату вместо вас?

— Прекрасная идея!

— В таком случае, за работу.



Через несколько минут части аппарата были вынесены наружу. Была холодная лунная ночь. Тихо было вокруг. Изредка только до ушей изобретателей долетал шум морского прибоя и отдаленный лай собаки.

Через полчаса аппарат был собран и перенесен в огромный пустой сарай. В то время, пока Броун наполнял узкий и длинный мешок песком, Перикор принес лампу, зажег ее и запер дверь сарая. Затем мешок положили на скамью, подвязали к стальному кругу, установили широкие крылья, приемник с мотором, соединили его проволоками с отдельными частями аппарата — и мотор был пущен в ход. Броун был невозмутим и пристально следил за движениями машины. Огромные металлические крылья приоткрылись, закрылись, затем опять открылись, сделали один взмах, другой, третий — затем широкий и быстрый четвертый взмах, который привел в сотрясение воздух сарая; при пятом движении мешок заколебался, приподнялся; при шестом упал; наконец, седьмой взмах — и он повис в воздухе.

Аппарат поднялся вверх и тяжело повернулся. Так странно было наблюдать за тяжелыми движениями этой фантастической птицы при желтом свете лампы; она отбрасывала огромную тень, в которой то появлялись, то исчезали неопределенные лучи света лампы.



Вторая ссора. — убийство
— Броун, — восторженно закричал Перикор, — посмотрите, как правильно действуют мотор и руль. Завтра же необходимо сделать заявление о нашем открытии и взять патент.

Лицо Броуна потемнело.

— Патент уже у меня! — с улыбкой заявил он.

— Уже?.. — закончил Перикор. — Но кто смел представлять и распоряжаться моими чертежами?

— Я! Еще сегодня утром, до отъезда, я сделал это. Не кипятитесь, право не стоит…

— Вы взяли патент на изобретенный нами мотор! На чье имя?

— На мое; мне кажется, — я имел право!

— А мое имя? Оно не упомянуто?

— Нет… но…

— Ах! Мерзавец! — заревел Перикор. — Вор! Разбойник!.. Вы присвоили себе мою идею. Вы хотите узурпировать принадлежащую мне честь открытия гениального аппарата! Я добуду у вас этот патент, хотя бы для этого мне пришлось, — вы слышите, — перерезать вам горло…

Его черные глаза загорелись и руки с бешенством сжались в кулаки. Броун был спокоен. Видя, что Перикор приближается к нему, он вынул из кармана нож и закричал:

— Руки прочь! Я буду защищаться…

— Мерзавец! — вскричал вне себя от гнева Перикор. — Вам так же легко сделаться убийцей, как вы сделались и вором! Вы вернете мне патент?

— Нет.

— Броун, я еще раз спрашиваю вас — вы вернете мне патент?

— Если я раз сказал нет, — значит, нет. Эта машина создана моими усилиями…

Перикор заревел, как дикий зверь, и бросился вперед на своего противника, но споткнулся о железный ящик, на котором стояла лампа, — и упал. Лампа задрожала, упала и погасла. Сарай погрузился в абсолютную темноту. Один только слабый луч луны проникал сквозь узкую щель и играл на призрачных крыльях.

— Я вас снова спрашиваю, Броун, вы отдадите мне патент?

Никакого ответа.

— Да или нет?

Молчание. Тихо. Эту ужасную тишину лишь изредка прерывает шум крыльев. Трясясь от ужаса, Перикор начал шарить вокруг и набрел на руку. Она была неподвижна. Его гнев мгновенно испарился. Он вздрогнул, безумный страх охватил его существо. Он достал спички, зажег лампу. Броун лежал на земле. Перикор схватил его за руки и поднял. В одно мгновение он понял причину молчания Броуна: несчастный тоже, очевидно, споткнулся и упал на свой собственный нож. Он мгновенно умер.

Аппарат уносит с собой труп
Изобретатель с вытаращенными глазами сел на край ящика. Он смотрел прямо пред собой, в то время как аппарат по-прежнему вертелся над его головой. В таком состоянии Перикор просидел несколько минут, — а может быть, и несколько часов. Тысячи планов теснились в его обезумевшем мозгу. Несомненно, что он не был ближайшей причиной смерти своего компаньона, но кто поверит этому? Его одежда залита кровью: все говорит против него. Лучше бежать. Если бы можно было скрыть труп, у него было бы несколько дней выигрышных…

Вдруг послышался треск и шум падающего тела. Перикор оглянулся и увидел, что мешок отвязался и упал на землю. В это мгновение в его мозгу мелькнула странная мысль: вместо мешка привязать к стальному кругу аппарата труп.

Он открыл дверь сарая и вынос труп Броуна наружу. Затем он с огромными усилиями перетащил из сарая аппарат.

Сделав это, он привязал труп к кругу и пустил в ход мотор. В течение одной-двух минут крылья колебались, затем тело начало шевелиться. Перикор направил аппарат на юг. Понемногу он начал подниматься, развивая при этом все большую быстроту. Перикор не спускал с аппарата глаз, пока он не скрылся вдалеке.



В газетах начали появляться известия о необыкновенной птице, несущейся на большой высоте. С поразительной быстротой переносилась она из одной страны в другую. Про нее даже начали складываться легенды…

В одной из самых больших психиатрических лечебниц Нью-Йорка содержится какой-то человек — с безумными глазами. Администрации больницы неизвестны ни национальность, ни имя больного. Доктора утверждают, что он лишился рассудка вследствие какого-то неожиданного удара… «Человек — машина наиболее тонко организованная и всегда легче других поддающаяся разрушению», — говорят они и в доказательство показывают сложные электрические аппараты и воздухоплавательные машины, которые изобретает больной в минуты своего просветления.


Эдмон Гарикур ВОЗДУШНЫЙ ШАР

Мне было девять лет. Я совершенно не помнил своей матери. Отец был, кал мне казалось, очень добр, очень нежен, я его обожал. Но не смел ни признаться в этом, ни показать ему свою любовь. Между мною и им существовало ощущение необъяснимой отдаленности. Теперь я понимаю, что нас отдаляло. Это — его постоянная, настойчивая мысль о чем-то мне неизвестном.

Отец мой постоянно думал, жил своим внутренним миром и своей мыслью о чем-то, и все, что происходило кругом, не проникало в его душу. Рассказывают, что когда умерла моя мать, его оставили одного у тела раньше, чем предать труп земле. Когда наступил момент разлуки и в комнату вошли родные, то увидели, что на простыне, покрывающей покойницу, лежат листы бумаги, испещренные цифрами. Отец работал. Все же он нас любил. Но когда мысль овладевала им, она уничтожала все. Он смотрел на нас, не видя, он нас слушал, не слыша. Как я страдал от этого одиночества!

Когда вечером отец, оправляя мою кровать, целовал меня в лоб, его глаза смотрели на стену комнаты, и цветы обоев занимали его больше, чем я. От этого у меня ныло сердце, и я плакал в темноте после его ухода. Один я осмеливался говорить с ним и жаловаться. Я ему мысленно исповедовался, обнимал его шею своими худенькими ручонками, умолял его любить меня. Я обещал себе признаться отцу, но на другой день уже не хватало смелости на это.

Однажды, разрыдавшись, я выдал свой секрет. Это было во время завтрака. Увидев, что я сильно плачу, он с изумлением посмотрел на меня.

— Что с тобой, мой мальчик? Ты болен?

— Нет, отец.

— Но ты болен, потому что плачешь.

— У меня огорчение.

Закрыв глаза руками, я говорил, говорил, глотая слезы, говорил, как тогда, в темноте, ночью. С закрытыми глазами я в самом деле ничего не видел, не видел и отца, который ничего не отвечал.

Наконец, я поднял голову и протянул к нему мокрые от слез руки. И увидел тогда, что он рисует на скатерти геометрические фигуры. Я мгновенно замолчал. Страдание от того, что их не понимают, очень сильно у детей. Я так жестоко страдал, что сразу перестал плакать и говорить. Отец ничего не слыхал. Нужно было сызнова говорить и я ясно чувствовал, что отныне не сумею этого сделать вновь.

Не думайте, что это воспоминание оставило во мне злобу. Работа отца внушала мне благоговение. Я удерживал дыхание, чтобы разглядеть узоры карандаша на скатерти и мудрую руку, их начертавшую, и его склоненный лоб.

Я еще вижу этот белый лоб, на который падал свет, и буду видеть его всегда. Я понимал, догадывался, что там живет его мысль, и мне хотелось быть там, где я никогда не мог занимать места. Я говорил себе:

— Никогда там не буду, я недостоин. И когда отец умрет, как умерла моя мать, он не узнает, как я любил его.

У отца была болезнь сердца, от которой он мог внезапно умереть. Глядя на него, я думал о том, что свет на его лбу потухнет, и сердце мое сжималось. Отец поднял голову и улыбнулся. Он, наконец, заметил меня и вспомнил!

— Тебе лучше, мой мальчик?

Я ответил бодро:

— Да, отец.

— Хорошо. В четверг ты полетишь со мной.

— На воздушном шаре?

— Да, мальчик.

Он поднялся со стула, и никогда я не видел на его лице такого счастливого выражения.

— Послушай, — сказал он.

Он поднял указательный палец. Я и сам сразу стал счастлив и горд; отец мне поверяет свою тайну! Он сказал:

— Сегодня великий день: я нашел! Четверг будет величайшим днем: я попытаюсь!

— Со мной?

— Да, мальчик, с тобой.

В этот раз я кинулся к нему на шею и повис на ней, отец так же крепко сжимал меня.

Конечно, отец не говорил со мной подробно о своем изобретении. Он нашел! Этого признания было достаточно для удовлетворения моего любопытства. Он берет меня с собой! Это обещание удовлетворяет мою гордость, и я благодарен. Я в восторге. Подумайте только! Сопровождать изобретателя на первом воздушном судне, на шаре-дирижабле! В девять лет содействовать воплощению человеческой мечты!

Отец сдержал обещание. В четверг мы полетели. Он посадил в лодочку меня прежде всего. Вокруг нас собралась молчаливая толпа. Она смотрела с уважением и страхом. Говорила шепотом. Указывала на меня. Я был горд. Отец крикнул:

— Пускайте.

Я почувствовал, что меня швырнуло вверх, как стрелу, и дыхание остановилось в груди. Я закрыл глаза, уцепился руками за края корзины, согнул колени, чтобы спрятаться. Сказать правду, я боялся. Хотел прошептать: «Отец…»

Но слов не слышно было. Через минуту я осмелился вздохнуть, потом робко полуоткрыл веки и заметил улетающие крыши домов. Закрыл снова глаза. Я слышал позади себя шаги отца, который переходил от одного предмета к другому, работал. Мне стало стыдно своей трусости. Я открыл широко глаза и вытянулся во весь рост, чтобы видеть. Моя голова едва превышала края корзины. Я стал на кончики пальцев. Внизу, налево, отраженные голубые крыши походили на волны маленького озера, и улицы были узки среди давящих их домов. Голубая река изгибалась очень далеко. Леса казались зелеными пятнами. Чуть заметный шум долетал из города. Это было так величественно, так прекрасно, что восхищение рассеяло мой страх, как ветер разгоняет тучи. Я видел рассеивающийся туман под нами, облака, похожие на животных, и эти белые, ползающие животные казались единственными обитателями лазурной выси. Мы вонзались в небо. Я смотрел на отца. Он мне казался богом.

С нахмуренными бровями, с раздувающимися ноздрями, он работал, не видя меня, не видя ничего. Мы поднимались, мы летели, несомые ветром. Часы проходили, проносилась земля.

Вечером мы видели море. Солнце над ним садилось.

— О, отец, как это прекрасно!

Он не слыхал меня.

Между тем, я дышал с трудом; я не знал, что на высотах воздух разрежается. Я почувствовал себя больным и сейчас же пожалел, что своим присутствием обременяю отца. Я не смел позвать его, не смел овладеть его вниманием. Я видел, что он стоит, прижав левую руку к груди.

— Отец, тебе плохо?

— Да; это сердце.

Я страдал тоже, в висках стучало, спина болела. Проведя рукой по губам, я с ужасом заметил кровь.

— Отец!

Он не отвечал. Занятый, он нажимал рукоятку, и его жесты были поспешны и лихорадочны. Он поднялся, чтобы схватить конец веревки. При последнем луче солнца я увидел его совершенно белый лоб и два пятна крови у углов рта.

— Отец!

Он не отвечал, всеми силами тянул к себе веревку и дышал громко. Я протянул к нему руки и хотел приблизиться к нему. Чтобы помочь ему или чтобы умолять о помощи? Ничего не помню. Какое-то оцепенение нашло на меня. Я, кажется, упал.

Ребенок девяти лет не имеет выносливости взрослого. Без сомнения, я долго был в обмороке.

Когда я очнулся, была ночь. Меня нежно укачивало в темноте. Я с трудом понимал, где я. В голубых потемках оболочка шара, освещенная с одной стороны, вырисовывалась над моей головой огромным полукругом в виде луны, поставленной горизонтально.

Я позвал:

— Отец!

Скорчившись (против меня), он не двигался. Голова его наклонилась к плечу. Я дотащился до этого места и прикоснулся к нему. Едва я прикоснулся, как он упал. И голова его, ударившись о пол корзины, громко стукнула. Я хотел поднять его голову и взять рукой его подбородок. Но при первом прикосновении с ужасом отдернул руку. Кожа была ледяная. Сейчас же почувствовал, что отец мой мертв.

Я громко закричал и вскочил, чтобы бежать. Ужас удвоил мои силы, я нагнулся над краем корзины.

Море там, внизу, под нами, казалось совершенно круглым и черным.

Думал ли я о чем-нибудь? Не знаю. Ветер уносил нас вместе с облаками. Он повернул шар, и страшный свет луны упал на лоб моего отца, глаза его в темноте ушли вглубь, но были открыты и упорно смотрели на меня.

Под сдвинутыми бровями, они как будто грозили мне. Два ручейка крови у углов рта затвердели и казались синими.

Я отодвинулся в противоположную сторону корзины, чтобы быть далеко, чтобы не видеть. Но каждый раз, как я пытался отвести глаза, мертвые, не отрывающиеся от меня зрачки, в которых светилась луна, меня властно призывали к себе.

Много раз, чтобы их не видеть, я закидывал голову и старался чем-нибудь отвлечь свое внимание: следил, как звезды скрываются за воздушным шаром и появляются вновь.

Но глаз все призывал меня.

Я видел теперь только один глаз. Тело отца передвинулось. Половина его лица терялась в тени, но левый, освещенный глаз как будто сверкал еще больше. Он один блистал, как два глаза, и был еще страшнее прежнего. С тех пор, как один глаз потух, мне казалось, что отец еще больше умер.

Глаз мертвого точно приказывал…

Тогда я встал с колен. Я положительно думаю, что труп меня гипнотизировал, и что я повиновался скорее его воле, чем своей.

Потому что, не думая, я стал повторять его последний жесть перед моим обмороком. Я взял веревку и стал тянуть ее к себе.

Вскоре я почувствовал быстрый спуск, но в то же время услыхал ужасный шум, похожий на хрип и теплое дыхание кого-то, кто явился сюда, среди неба и звезд.

Вы догадываетесь, что это газ вырвался через клапан шара. Но я этого не знал. В нестерпимом ужасе от чьего-то похоронного стенания и теплого дыхания, я убежал, спрятался за ящиками, скорчился. Время шло. Глаз смотрел, не отрываясь.

Долго спустя, небо побелело. Стало очень холодно. Наконец, взошло солнце. О, как хорош свет! Он освобождает от ужасов. Я считал себя спасенным. И первые лучи меня обогрели. Море под облаками было еще темное. Шелковая оболочка шара приняла огненный цвет, и шар поднимался, как золотой кубок, рожденный светом. Я еще сильнее задыхался. Мы быстро поднимались, я думаю.

Освещенный глаз стал выражать свирепость. Чтобы не сердить его еще больше, я поднялся и, как раньше, застенчиво повинуясь, я повис на веревке: мы спускались.

В этот раз шум не ужасал меня более, потому что я понял его причину, и три раза начинал сызнова. Стало легче дышать. Я понял, что веревка, которую я тяну вниз, заставляет шар опускаться, и удивлялся, что, имея так мало силы, могу тянуть вниз эту большую вещь. Я отдавал себе теперь отчет в том, чего хочет мой отец. Он хочет меня спасти и приказывает это сделать мне.

Я очень сильно потянул веревку. Лодка коснулась волн. Они наполнили корзину, и ее вес тянул вниз. Потом она, накреняясь, опорожнялась и быстрым толчком мы вновь поднималось вверх и опять опускались.

Но, тем не менее, я делал все для спасения жизни. Море бушевало все сильней и сильней. Ураган унес один ящик, и шар значительно поднялся вверх. Это навело меня на мысль бросить в воду несколько тяжелых предметов. Но я не мог их поднять. Я был страшно утомлен и мог выбросить только легкие вещи. Но терпеливо и постепенно я освобождался от тяжести. Волны нас не задевали. Я лег в ожидании смерти и как будто замер. Вдруг разразилась гроза. Я не имел сил чего-нибудь бояться. С трудом понимал происходящее и ничего не помнил. Молния ослепила меня, я закрыл лицо руками и моментально уснул.

Я спал целые часы, тысячу раз просыпаясь от толчков и качания и засыпая вновь. Ужасные сны мне снились. Будто отец воскрес и бранит меня, грозит мертвым глазом. Он толкал меня, грозил кулаком, бил меня в первый раз в жизни… Наконец, я проснулся от ударов и увидал бледный труп рядом с собой, но он, казалось, двигался, грозил, облитый весь водой.

— Отец, прошу тебя, не трогай, не трогай меня!..

Гроза утихла, я хотел уйти с шара и прыгнуть в море. Но оно было далеко и я не смел, боялся. От жары и ветра шар опять надувался и уносился вверх.

Мысль подняться вверх со злым трупом сводила меня с ума своим ужасом. Голубизна пустого неба, как пропасть ада, кружила голову.

Я причал: «Нет! Нет! Нет!»

Думаю, что это и был самый большой ужас.

Подняться вверх навсегда и из столетия в столетие жить рядом с трупом!! Так я подумал в тот момент. Лихорадочно я кинулся к веревке. Мы опускались… Я был счастлив от представлявшейся возможности умереть в море, далеко от трупа.

Вдруг я услышал крики. Судно стояло близко от меня, и шар двигался на него. Мне кричали: «Прыгай в воду!»

Я бросился в море. Меня вытащили.

Шар, освобожденный от моей тяжести, взвился, мне потом сказали, как огромное зарево, потому что солнце зажгло на нем красный цвет оболочки всеми цветами радуги. Я ничего не видел. Меня положили полумертвого на палубу судна и, лежа на спине, я заметил, как мой отец исчез в облаках.


[Без подписи] АКУЛЫ Морская идиллия

Во мраке морской глубины неподвижно стояли три большие акулы. Их круглые глаза были широко раскрыты, но было бы трудно определить — спят или бодрствуют эти длинные веретенообразные животные, ощущают ли они что-нибудь или пребывают в полнейшей бесчувственности. Время от времени рыбы задевали их гладкие тела, тотчас же с испугом бросаясь прочь. Тогда по их коже пробегал трепет, но ничто не обнаруживало, почувствовали ли они быстрое прикосновение.

Трое животных, неподвижно стоявших здесь, давно уже поднялись над сумеречным существованием целого ряда морских обитателей. Их душевная жизнь не ограничивалась уже возбуждением при хватании пищи и ощущением теплоты переваривания. Они поднялись выше, так как обладали уже чувством восприятия предметов. Разнообразная жизнь вкруг них была для них чем-то, что можно хватать и проглатывать, и если бы они не были глухи, они, вероятно, сказали бы: «Пища». Так чувствовали они. И это чувство возбуждало в них все живое, только не предметы — длинные, гладкие, плавающие веретена с пастью, полной зубов, — короче сказать, другие акулы. По отношению этим они располагали другим чувством, которое можно было бы выразить словом «Ты». Но то, что эти предметы были такими же существами, как и они сами, акулы не знали, так как им было неведомо и их собственное существование. Другие акулы вызывали в них нечто мирное, что-то вроде доверчивости, если бы это не звучало так смело. Не являлось потребности вырывать у них куски из тела и глотать их. Они охотно плыли вслед за такими плывущими предметами и отдыхали в морской глубине неподалеку от них. Короче, начинало ощущаться то, что можно назвать словом «Ты», не рискуя особенным преувеличением.

Трое стояли неподвижно в темноте уже несколько часов. Наконец, хвостовой плавник самой большой из них, с самой широкой пастью, которая стояла посредине, зашевелился, и животное бесшумно направилось в темноту. Другие две точно почувствовали это. Они также сдвинулись спокойно с места и поплыли, одна повыше, другая пониже, вслед за первой, не видя ее, однако, в непроглядной тьме морской глубины. Они плыли все трое с открытой пастью, наискось вверх. Изредка кое-что попадало им в зубы, — голова угря, щупальцы полипа, маленькая рыба, — они раскусывали это и проглатывали.

Передняя акула — быть может, отец второй, о каковом близком родстве обе не только не знали, но и не могли сознавать — старая акула ударилась теперь носом о коралловый риф. Несколько минут она стояла неподвижно и таращила глаза в темноту. Но вместо того, чтобы изменить направление, как она делала это уже бесчисленное количество раз, она предприняла на этот раз нечто другое, — можно, пожалуй, сказать, нечто неразумное: она опять устремилась вперед и еще раз ощутила сопротивление твердой скалы.

Неприятное чувство распространилось от ее носа по всему телу; нужно было уступить. И в этот момент в проснувшемся животном затеплилось первое движение нового акульего чувства: твердое, мешающее, нечто, что нужно, плывя, обогнуть, противодействие. Теперь она повернула и поплыла прямо вверх, держась немного правой стороны. Но и теперь ничего не выходило. Она опять получила толчок по носу и довольно сильный. И широкая пасть почувствовала, как и раньше, но на этот раз отчетливее — твердое сопротивление.

До этого часа все акулы тупо огибали скалы, рифы и твердые раковины, не обращая на них внимания. Двух чувств — «Пища» и «Ты» — было для них достаточно, чтобы счастливо плыть в своей жизни. Но старая акула приобрела в эту минуту третье чувство, которое, без сомнения, только увеличилось бы с каждым новым толчком по носу, если бы не пришел случай, о котором будет еще рассказало. Следует, однако, считать вполне определившимся, что в этой акуле зародилось и выросло за необходимые пределы то излишнее чувство, которое можно было бы сравнить с эстетическим чувством некоторых людей, еще более ненужным, чем акулье чувство, — сопротивление.

Нельзя, впрочем, оспаривать возможности существования той или другой акулы, которая поднялась до еще более высших степеней сознания, нежели большая, толстая, только что обогнувшая риф. Возможно, что какая-нибудь акула ощущала, лежа на поверхности моря, нечто вроде: «Бурное волнение» или, при раскусывании чернильной рыбы, «Другая пища». Об этом нельзя спорить, но из наших трех — ни одна не дошла до такой высоты.

В темноте морской глубины голод не был удовлетворен. Теперь начались прозрачные слои. Из сумерек, колыхаясь, выплывали фигуры и часто удавалось схватить их быстрым движением и вырвать из них большие куски пищи.

Так подымались они трое, медленно вверх. Полуденный свет зеленью отливал в воде, акулы легко и весело кружились одна возле другой и приятная теплота пищеварения, начинавшая разливаться по телу, усиливалась чувством переваривания другого животного, чувством «Ты». Но маленькие рыбы были очень скудной пищей и акулы начали высматривать что-нибудь более сытное.

Темная тень заколыхалась над ними, и они быстро стрельнули вверх, чтобы впиться в нее зубами. Это был громадный кит, который заблудился в южном направлении и устало плыл. Чувство опасности было совершенно незнакомо акулам, — не вследствие, конечно, естественной храбрости, а просто потому, что ни они, ни их предки никогда не попадали в необходимость бежать перед врагом. Все живущее имело назначение быть пожранным. Они были так хорошо вооружены своими зубами, что ни одно морское животное не отваживалось приступить к ним, не говоря уже о возможности схватки. Ощущение «опасности» оставалось им чуждым.

Они впустили зубы в черный живот, но кит сделал прыжок и так сильно ударил хвостом вокруг себя, что самую меньшую акулу — очень может быть, сына — он отбросил прочь, тогда как другие две, ослепленные белой пеной, суетливо плавали туда и сюда. Когда они опять очутились вместе, кит уже был далеко.

Неожиданно приблизился, шумя, громадный пароход. На его киле сидели бесчисленные ракушки, — вкусная, хотя и скудная пища. Теплая струя вытекала из сточного отверстия, и три подруги купались теперь в изобилии великолепных, никогда не виданных лакомств.

Длинный ряд часов плыли они неустанно за судном, и новая пища была так обольстительна, что рыбы безопасно проплывали мимо раскрытых пастей акул.

Всю ночь напролет плыли они за судном, и казалось, будто они научились мечтать в эту ночь. Все новые и новые невероятные лакомства танцевали перед ними, и наутро их ожидания были вознаграждены. Упал в море шестилетний мальчик, который, опершись грудью о перила, пытался выудить акул из воды.

Он упал в воду и в тот же момент был схвачен всеми тремя сразу и увлечен в глубину. Старая акула проглотила вместе с рукой мальчика кусок сломавшейся удочки, которую пальцы судорожно обхватили и не выпускали. Острая деревяшка причинила ей такие непереносимые боли в животе, что она выпрыгнула на воздух, неестественно широко раскрыла пасть и вела себя так, точно хотела проглотить весь мир. Вокруг нее плыли обе другие, все еще следуя за судном, которое могло бы явиться для них олицетворением чувства «Пища» в его конечном завершении, если бы они обладали философским мышлением.

Мать съеденного мальчика, которая уже наполовину лишилась рассудка, опять разрыдалась, увидя танцы, исполняемые за кормой корабля предполагаемым убийцей ее сына. Ее отвели в каюту. Несколько мужчин принесли ружья, предназначенные для американских медведей, и стали стрелять в чудовище. Действительно, одна пуля попала ему в бок, пронзила тело и оставила две кровавые раны. Содрогаясь, лежала старая акула с порванными мускулами. Она осталась позади, а обе остальные смотрели на нее удивленно, каждая с другой стороны.

И тогда случилось следующее: то, что они в течение своей жизни считали мирным и дружелюбным чувством «Ты», неожиданно превратилось в «Пищу». Они набросились на вожака, куснули его каждая в одну из ран — предполагаемый сын в входное отверстие пули, супруга в выходное — и разорвали бьющееся животное на две части.

Взволнованно глядели пассажиры парохода на это зрелище, частью с любопытством охотника, частью с приятным чувством, что час суда над злом настал. Одна англичанка выразила даже такое предположение, что обе оставшиеся акулы из раскаяния умертвят себя.

Это, однако, не пришлось наблюдать, так как теперь акулы были на самом деле сыты. Они спокойно выпустили воздух и медленно и уже полусонно опустились в глубину моря, чтобы там, в виде двух длинных, гладких веретен, стоять неподвижно в продолжение долгих часов.


Ш. Жекио АКУЛЫ

На скамье подсудимых военного суда — капитан артиллерии де Фонтель. Это белокурый, бледный, застенчивый человек с выхоленными руками, в хорошо сшитой форме. У него вид доброго сына почтенной семьи, воспитанного наставником из духовенства. Обвиняется в убийстве командира судна во время плавания.

Полковник, председатель суда, предложил подсудимому объяснить мотивы своего преступления.

Де Фонтель, опираясь руками на барьер, отделяющий его от судей, согнув спину, заговорил глухим голосом:

— Я служил, как вы знаете, г. полковник, во французских колониях, в Тананриве. Перед отъездом из Тулона я женился, а в Мадагаскаре у меня родился сын. Я был очень счастлив, но мальчик наш тяжело заболел к двухлетнему возрасту, и доктора посоветовали нам оставить колонию и вернуться во Францию.

С умирающим ребенком на руках я и жена выехали оттуда на пароходе «Сен-Дени» и вскоре оставили за собой остров. Мы стояли на мостике, нагнувшись над нашим сыном, голубоватые веки которого, казалось, не хотели открываться навстречу свету.

Когда наступили сумерки, я поднялся и, дойдя до самой кормы, облокотился на нее. Подо мною на расстоянии пятнадцати метров было море. Машинально я схватил в руки древко трехцветного флага. Этот разноцветный кусочек материи извещал встречные суда о том, что мы — французы. Небо имело цвет расплавленного серебра; оно отражалось в стеклах парохода.

Впереди рубки видно было, как жена моя склонилась над умирающим; от ужасной болезни он казался зеленым. Я крепко сжал древко флага и стал в душе молится так:

— Милое, доброе, отзывчивое судно! Ты, которое так часто побеждало и усмиряло морскую стихию, плыви скорее с больным ребенком на родину, и он будет спасен.

На другой день я встал на заре и, нагнувшись над бортом, вдруг увидел, что океан, похожий только что на чашку с тяжелой ртутью, вдруг покрылся пеной от движения какого-то огромного стального веретена. Матрос бросил в воду доску. Стальной цилиндр повернулся. Показались белый живот и челюсти. Они сжимались и раскрывались со смешной и отвратительной гримасой.

— Акула! — сказал один пассажир.

Доска исчезла в глотке рыбы.

— Вот еще одна! — заметил матрос.

— А там дальше, посмотрите-ка, сколько этих чудовищ! — крикнула одна дама, забавляясь этим зрелищем.

— Наш «Сен-Дени» эскортируется флотилией подводных лодок, — пошутил лейтенант парохода.

В самом деле, эти рыбы конической формы, с кожей, имеющей вид железа или стали, то появлялись на поверхности океана, то опускались на дно, вылавливая отбросы еды, которую выбрасывали с судна, и напоминали подводные лодки.

— У этих морских тигров нюх охотничьих собак, — начал снова лейтенант. — У нас в кладовой лежит издохший баран. Они это почувствовали. Вы увидите сейчас их.

Пассажиры сгрудились у борта.

Баран, с которого не сняли шерсти и рогов, был выброшен в море двумя матросами и тут же разорван двумя акулами пополам.

— Браво! Хорошо поделили! — закричал один пассажир.

— Они не отстают от судна. — заметил лейтенант. — Предчувствуют ли они, что их ждет более тонкое блюдо: человеческий завтрак или, вернее, завтрак из человека?..

Я спросил у него, правда ли утверждение, что акулы особым нюхом предчувствуют смерть человека на пароходе.

— Да право же, эти молодцы обладают чудесной памятью и помнят, что мы бросаем тела умерших в море!..

Когда я подошел к жене, то нашел возле нее доктора на коленях перед моим сыном. Он с нежным вниманием лечил нашего малютку во все время плавания.

— Еще шесть месяцев тому назад это был сильный ребенок, тяжелый для своего возраста и с большим аппетитом, — говорила бедная мать, как будто извиняясь за хрупкость нашего маленького призрака.

…Всю эту ночь мы проплакали. Когда солнце взошло под перламутровым океаном, матрос, чистивший палубу, уронил щетку в воду. Ужасная гримаса на морде акулы была ответом на этот подарок.

Жена и я, раздавленные горем пред постелью умирающего сына, слушали его предсмертный, все слабеющий стон. Это было, как мяуканье маленького, голодного котенка.

Жена обняла меня и, задыхаясь от рыданий, сказала:

— Не нужно, чтобы он умер на пароходе!!..

Ни один из нас не смел себе признаться в чудовищном предположении, мысль о котором вас преследовала.

Сколько дней прошло в муках, которые невозможно передать никакими словами!

Наконец, наш больной спокойно уснул — и безумная надежда зародилась в сердцах наших.

Доктор подошел к нам, нагнулся и сказал:

— Не заметили ли вы, что бедное дитя…

Я и жена, обезумев от горя, защищая малютку от рук доктора вскричали:

— Он отдыхает, тише. Он спит. Пароход везет его во Францию. Там он поправится.

Вечером командир «Сен-Дени» велел позвать меня.

— По нашим правилам, — сказал он мне, — нужно хоронить мертвых на судне в двадцать четыре часа.

Я ответил:

— Что вы хотите этим сказать? Что значат ваши слова?

— До завтрашнего утра, — заметил он с неопределенным жестом.

В эту ночь, качая по очереди нашего маленького сына, мы шептали:

— Ты спишь, дитя! Спи. Когда покажется Марсель, мы разбудим тебя.

Заря востока засияла на небе. Вокруг парохода прыгали акулы.

Ужасная радость заставляла их в восторге подниматься над волнами.

Командир, его помощник, пассажиры, матросы с обнаженными головами окружили нас. Они уверяли нас, что доктор хочет осмотреть нашего ребенка.

Но он одним движением накинул на него простыню и завязал ее концы.

— Командир, — кричал я, — вы не сделаете этого преступления. Заклинаю вас…

Жена в безумии тормошила доктора.

Два матроса схватили нашего сына. С ним обращались, как с пакетом, его передавали с рук на руки. Его отняли у нас.

— Он спит. Мы клянемся!..

Акулы прыгали с такой силой, что все море вокруг кипело белой пеной.

Они почти вставали в воде, опрокидывались на спину, показывая свой живот.

— В последний раз обращаюсь к вам, командир. Подумайте. Еще четыре часа — и мы во Франции. Ваше правило диктует вам подлость, о которой вы пожалеете.

— Еще четыре часа, ради Бога! — молила жена.

— Кончайте! — приказал командир.

Его палец указывал на океан, где прыгали отвратительные акулы, и мой малютка, мой сын, брошенный в воду, был разорван на куски и проглочен ими!..

…Я видел все… Тогда я вынул револьвер — и командир упал…


[Без подписи] СИРЕНА С МЕРТВЫМИ ГЛАЗАМИ

Мы с женой уже собирались покинуть остров Сен-Пьер и Микелон и возвратиться через Нью-Йорк во Францию, когда случай свел нас с капитаном Дорбеленом. Его шхуна «Жоржетта-Жанна» уходила на другой день, и он предложил нам доставить нас прямо в Сен-Мало.

Хотя такой путь более долог, чем на пароходе, жена моя тотчас соблазнилась этим предложением. Она недавно только оправилась от серьезной болезни; мне велено было ни в чем ей не перечить, и я тем охотнее уступил ее капризу, что он пришелся по душе и мне. И, на другой день, мы поплыли во Францию.

Перед самым отъездом нашим получено было печальнее известие, памятное всем — о пожаре и гибели «Вольтурно»[5].

Клара особенно взволновалась этим. По натуре суеверная и притом нервная после болезни, она увидела в этом дурное предзнаменование для нашего пути. Долго мы с капитаном убеждали, уговаривали ее и, наконец, она успокоилась. Все на шхуне наперерыв старались сделать ей путешествие приятным, в особенности капитан. У него был неистощимый запас анекдотов и рассказов, правдивых и вымышленных, подобранных во всех четырех концах света, и рассказывал он их изумительно. Тут были и собственные приключения, сильно драматизированные, и легенды, который так любят моряки, в том числе и о морском змее.

— А вы-то сами, капитан, верите в этого морского змея?

— Ну, разумеется. Не в колоссального боа, конечно, о котором говорит легенда, но в чудовище, которое видели в разных местах люди, достойные веры, и в которое один французский лейтенант даже стрелял из пушки — безуспешно. Знаем же мы доисторических бронтозавров, ихтиозавров, птеродактилей — почему не допустить, что такое же чудовище, без сомнения, уже доживающее свой век, еще сохранилось где-нибудь на дне океана?

— А сирены, капитан? В них вы тоже верите?

У капитана стало серьезное лицо.

— Сирены, сударыня?.. Как вам сказать… Да вот, я расскажу вам один фактик из личных воспоминаний — вообще я об этом не рассказываю, так как мне не верят и смеются надо мной.

Это было несколько лет тому назад, в китайских водах, на борту вот этой же самой «Жоржетты-Жанны», совершавшей тогда свой первый рейс. Опасаясь бури, я вглядывался в горизонт, и вдруг вижу, у кормы, саженях в тридцати, выдвигается из воды этак до пояса фигура, очень смахивающая на человеческую, женскую.

Признаюсь, я подумал, что то мне мерещится… Протираю глава, снимаю очки… Сирена исчезла. Говорите, что хотите, ваша воля — но, по-моему, это была сирена. Она скрылась слишком быстро для того, чтобы я мог хорошенько разглядеть ее, но мне не забыть ее длинных, черных волос, рассыпавшихся по спине, с которых струилась вода. Разумеется, никто мне не поверил, что я видел сирену, так как я один ее видел.

Я не мог удержаться от улыбки. Но жена моя поспешила заверить:

— Нет, милый капитан, я вам верю. Зачем отрицать то, чего мы не знаем? Мало ли какие тайны хранят на дне своем моря…

Потом Клара часто вспоминала, в разговоре со мной, — про эту сирену. Даже во сне бредила ею, так что я жалел о болтливости капитана. Чувствовала себя Клара неважно, температура нет-нет да и повысится, так что я ждал не дождался, когда мы, наконец, приедем домой.

Однажды мы засиделись поздно на корме. Ночь была чудная. Рулевой с коротенькой трубкой в зубах молча курил, глядя вверх, на звезды. Жена, закутавшись в плат, сидела, прижавшись к моему плечу. Она так долго молчала, что я и не заметил, как задремал. И был разбужен ее отчаянным криком.

Вскакиваю и вижу — жена, бледная, перегнулась через борт и на что-то указывает пальцем.

— Сирена!.. Сирена!.. О, какой ужас, ужас!

Я схватил ее за руки, думая, что это внезапный приступ безумия, и был, пожалуй, не меньше испуган, убедившись, что она сравнительно спокойна. Неужто же она и вправду что-нибудь увидела?

Я не мог поверить этому, и капитан убежден был, что у Клары начинается рецидива болезни.

— Какой ужас, — повторяла она. — У нее было такое страшное, перепуганное лицо и мертвые глаза, выкатившиеся из орбит… Никогда-никогда не забыть мне этого взгляда.

Я уложил жену и сидел над ней до рассвета. Утром она встала, как будто спокойная, но я все-таки тревожился за нее и всячески старался развлечь ее, сам волнуемый нелепым, как мне казалось, и жутким предчувствием, которого не мог отогнать.

После ужина Клара вышла на палубу и облокотилась на перила… Мне и хотелось увести ее поскорее в каюту, и не решался я этого сделать, боясь раздражить ее. И, в нерешимости, я нервно шагал по палубе.

И вдруг во тьме пронесся тот же страшный, раздирающий крик:

— Сирена… Ах?.. Опять сирена!..

Я кинулся к ней. И успел только увидать, как жена вскочила на борт, растрепанная, обезумевшая, с руками, протянутыми вперед, словно отталкивая призрак.

— Клара!.. Клара!..

Но отклика не было. Черная бездна уже поглотила ее… Вокруг был только мрак и безмолвие.

Дальше у меня все путается в голове. Помню, мы ехали в лодке, окликая Клару и зная, что кличем напрасно. Фонарь в руках матроса слабо освещал зеленоватую воду. Я рыдал, скорчившись на дне лодки…

И вдруг, при свете фонаря, я увидел над волнами труп, стоявший вертикально, выдвигаясь из воды почти до пояса… В две минуты мы были возле него.

Как передать вам ужас, охвативший нас, когда мы увидели эту подпрыгивающую на волнах женскую фигуру, это распухшее, фиолетовое лицо, глядевшее на нас широко раскрытыми, стеклянными, невидящими глазами!..

По плечам утопленницы рассыпались длинные черные волосы, с которых струилась вода. На ней был надет спасательный пояс, поддерживавший ее.

Обезумевший от горя, я сначала не мог понять этого явления, но капитан уже догадался.

— Батюшки, ну да, конечно же, это жертвы гибели «Вольтурно». Нам уже попадались такие фигуры. Не удивительно, что бедная женщина сошла с ума при виде этого лица.


Брендон Лоус ГОЛОВА МЕДУЗЫ

Мы сидели впятером на террасе индийского кафе и беседовали о таинственных чудесах и волшебстве нашего нового отечества.

— Я не верю во все это, — проговорил мой друг Вестон, улыбаясь. — Здесь, в Индии, я видел уже много такого, что в первое мгновение кажется необъяснимым, но разгадка оказывалась настолько простой, что становилось стыдно своей недогадливости.

При последних словах с соседнего стола поднялся человек и подошел к нам.

— Простите, сэр, — обратился он к Вестону. — Я был невольным слушателем ваших слов. К тому же, меня чрезвычайно интересует затронутая тема.

Вестон любезно предложил ему стул. Незнакомец сел и заказал себе бутылку абсента.

— Вы говорите, что не верите в индийское волшебство? — спросил он, пристально глядя на моего друга.

— Не верю, — ответил Вестон, — это фокусы, несколько более ловкие, чем мы видим в различных варьете.

Незнакомец откинулся на спинку стула и с мрачной улыбкой уставился в землю.

— Я расскажу вам одну историю; может быть, она изменит несколько ваш взгляд. Она не длинна и, наверное, заинтересует вас. Это было 27-го августа 1890 г. «Сахара» шла из Персидского залива на Яву и уже счастливо проплыла большую часть своего пути. Мы прошли экватор и были милях в 300 от Цейлона, когда в одну ясную лунную ночь мой сосед по каюте сообщил, что вдали показался остов какого-то корабля. Мы тотчас же изменили курс и вскоре могли разглядеть, что это был четырехмачтовый корабль, называвшийся «Рок». Судно было погружено в глубокий мрак и ни один признак не указывал на присутствие на нем живого существа. Только высоко на мачте страшно и резко выделялся среди мрака силуэт мертвого матроса.

— Вероятно, последний из команды, в отчаянии лишившие себя жизни, — проговорил капитан. — Какая драма разыгралась там?

Никогда не забуду этого зрелища. Корабль скользил вперед по волнам, точно призрак. При наступлении дня мы вышли на борт, чтобы осмотреть судно. К нашему величайшему изумлению, мы нашли там все в безупречном порядке. Последняя запись в корабельную книгу была сделана семь дней назад; на столе одной из кают стояла нетронутая еда, а на стуле, у кровати, лежало мужское платье, точно хозяин его только что лег спать.

— Возмущение в открытом море, — пробормотал наш капитан, — а потом негодяи растерялись и не знали, что делать.

Капитан вызвал добровольцев, желавших отвести «Рок» обратно в Коломбо. Команда снарядилась быстро. Дэвис и я, единственные пассажиры «Сахары», решили вернуться в Коломбо на корабле-призраке. К вечеру все было готово и мы простились с «Сахарой».

На следующее утро один из команды нашел, под разным хламом, своеобразной формы тяжелый камень и принес его Стептону — нашему капитану. Когда камень был вычищен и обмыт, он оказался великолепной скульптурой, сделанной из массы, похожей на алебастр, но твердой, как алмаз. Она изображала голову Медузы. Глаза бюста представляли замечательнейшую часть этого художественного произведения и были зелеными, как смарагд, за исключением зрачков, окрашенных в темный цвет. Вместо волос, на голове вились тысячи тщательно сделанных завитков. Красивые черты лица отличались какой-то сверхчеловеческой страшной красотой. Суеверные матросы смотрели на голову Медузы с нескрываемым ужасом и, в конце концов, капитан был вынужден спрятать ее в своей каюте…

Незнакомец замолчал, налил стакан абсента и залпом, как воду, выпил его.

— В это путешествие, — продолжал он через минуту, — я взял с собой свою любимую охотничью собаку. Однажды вечером, когда мы с Дэвисом отправились, по обыкновению, в каюту капитана, животное последовало за нами. Разговор зашел, конечно, о таинственной находке и капитан принес скульптуру, чтобы, вместе с нами, подробно осмотреть ее. Едва только моя собака увидела голову, как она в ужасе вскочила и забилась в угол. Я позвал ее, но она, казалось, ничего не видела и не слышала.

— Спрячьте голову, — крикнул я капитану. — Собака боится ее!

Пока Стептон исполнял мою просьбу, собака следила за каждым его движением, но не трогалась со своего места, дрожала и не спускала глаз с сундука, где находилась скульптура. Я подошел к ней, желая приласкать, но меня встретил грозный лай.

— Не троньте ее, — раздался сзади меня голос Дэвиса. — Она взбесилась. Взгляните на ее глаза!

К несчастью, сомнения быть не могло: изо рта собаки показалась пена, из ее глаз глядело безумие…

Незнакомец снова остановился и осушил несколько стаканов абсента. Он в волнении встал со стула, пот тяжелыми каплями катился по его лицу.

— Да, — продолжал он, — нам ничего не оставалось, как тотчас же убить собаку. Большую часть ближайшего дня капитан провел в том, что рассматривал голову Медузы через увеличительное стекло. Он был уверен, что, по счастливой случайности, они стал обладателем величайшей драгоценности. Чем ближе склонялся день к вечеру, тем односложнее становились его разговоры с нами и, наконец, он перестал отвечать даже на наши вопросы. Под утро в мою каюту зашел Дэвис, жалуясь, что всю ночь не мог спать.

— Совсем не спал, — говорил он, — а лишь только забудусь, как вижу эту страшную голову Медузы.

Я пробовал развлечь его, но ведь и сам я только и мечтал, что об этих зеленых глазах.

— Пойдемте, сыграем в экарте, — сказал я, — тогда вы забудете Медузу.

Дэвис покачал головой.

— Никогда! Знаете ли, — прошептал он таинственно, — я тоже влюблен в нее. Я не нахожу себе места, пока не увижу ее. Уверен, что Стептон чувствует то же самое. Сейчас проходил мимо его каюты, там еще горел огонь.

Я недоверчиво покачал головой и последовал за Дэвисом. Перед ярко освещенной каютой Стептона мы остановились и постучали. Не получив ответа, мы взломали дверь. Стептон сидел за своим столом, обняв обеими руками голову Медузы. На наш оклик он испуганно вздрогнул, не отрывая глаз от скульптуры.

— Ради Бога, отнимите у него бюст! — воскликнул Дэвис.

Я машинально бросился вперед и стал отнимать у капитана скульптуру. Во время завязавшейся борьбы, голова Медузы упала на пол. Дэвис схватил ее и унес в свою каюту. На следующее утро капитан чувствовал себя настолько больным, что остался в постели.

Следующую за тем ночь я никогда не забуду. Без сна лежал я на кровати и, куда бы ни повернулся, всюду я видел зеленые глаза Медузы. Наконец, я встал и пошел в каюту Дэвиса. Там я увидел…

Руки незнакомца беспомощно повисли; он сидел неподвижно за столом с горевшими главами и подергивавшимся ртом.

— Я увидел Дэвиса и Стептона, сидевших за столом, где стояла голова Медузы. С искаженными ужасом глазами смотрели они в грозные зеленые глаза… Нет, они были не зеленые, глаза были красны, как огонь! Долго ли я стоял в каюте, как прикованный к месту, — не знаю. Помню, что я очнулся от громких криков у двери, когда экипаж корабля ворвался в комнату. Удар кулака разбил вдребезги голову Медузы и в следующую минуту обломки полетели в море…

Несколько лет спустя, случай забросил меня в одну индийскую деревню. Там я слышал, что в 1889 г. из одного храма была украдена святыня — голова Медузы. Священник предал проклятию всех, в чьи бы руки ни попала поруганная святыня.

Незнакомец замолчал и жадно выпил стакан абсента.

— Видите! Вот они опять, эти глаза Медузы… Глаза сатаны… Весь пламень ада горит в них!..

Он вскочил, как бешеный, и мы впятером едва могли удержать этого человека.

— Оставьте его, он никому не причиняет вреда, — сказал прошедший к нам лакей. — Как только он выпьет абсент, он всегда видит зеленые глаза.

— А история, что он рассказал нам?

— Кто знает? Может быть, он действительно все это пережил…


Э. Пашен КИТАЙСКАЯ КУКЛА

— Да, — сказал капитан О’Бриен, — говорят, что мы, ирландцы, — сумасшедшие люди. И в данном случае я окончательно потерял свой рассудок, когда, с трудом напялив на руки перчатки, отправился на улицу Бабочек, — улица Бабочек находится в китайском квартале Шанхая, — покупать эту проклятую куклу.

Я часто гулял по этой улице. Там можно встретить много таких же сумасшедших, как и я, и мало хороших приключений. И каждый раз, когда я бывал около этого отвратительного магазина, даже если я переходил на другую сторону, то не мог удержаться от того, чтобы не повернуть головы в сторону этой заставленной безделушками из дерева и старыми костюмами витрины, в которой восседала эта кукла, величественная, как королева. И каждый раз я застывал на месте посредине уличного шума и гама, не в силах отвести глаз от этого окна.

Мошенник-китаец, которому принадлежала лавка, отлично понимал все. Но он не делал ли малейшего пригласительного жеста, продолжая улыбаться, пощипывая свою редкую бороденку. Китайцы — это не восточные купцы. Они не хватают покупателя насильно. Они видят и угадывают все, предоставляя событиям разворачиваться своим ходом. Он сделал даже вид, что поверил, когда я вошел в лавку и попросил показать мне серьги. Он разложил передо мной на прилавке всякие сережки, браслеты и безделушки.

Я спросил его: «Сколько?» и указал на куклу. Он ничего не ответил, но, взяв ее из окна, поставил рядом со мной на пол, чтобы показать, насколько она была велика: немногим ниже меня, как настоящая славная маленькая женушка.

Затем он взял руку куклы и обвил ею мою шею — они поворачивались на шарнирах, и она позволяла этому мошеннику делать с ней все, что угодно. После этого он назвал мне такую неслыханную цену, что я вышел, хлопнув дверью. Где это видано, чтобы капитаны торговых судов, курсирующих между Шанхаем и Ливерпулем, могли выбрасывать на свои прихоти сотню долларов?

Но на следующий день я прибежал на улицу Бабочек с сотней долларов в кармане. Еще спокойнее, чем вчера, старый мошенник заявил мне, что теперь цена поднялась вдвое, потому что утром к нему приходил второй любитель.

На этот раз я действительно взбесился. Но китаец упорно стоял на своем. Наконец, не в силах выдержать больше, я бросил ему деньги, толкнул его, схватил свое сокровище и выбежал с ним на улицу. Там я подозвал рикшу и, посадив куклу рядом с собой, велел везти меня в гавань. Эта поездка по улицам Шанхая на вызвала никакого удивления со стороны прохожих: на Востоке никто не обращает внимания на пустяки.

Китаец выбежал на улицу вслед за мной и, грозя кулаком, принялся выкрикивать какие-то слова на ломаном английском языке. Из его слов я понял, что эта кукла принесет мне несчастье и тому подобное. Вместо ответа я только подтолкнул рикшу ногой в спину — немой язык жестов вполне заменял мне незнание китайского языка.


Когда мой помощник увидел меня с куклой в руках, поднимающегося на борт, он загородил мне дорогу, широко раскинув руки.

— Пардинг, — сказал я ему, — тысяча чертей и один дьявол, на какой калоше вы плавали, если забыли, что такое дисциплина? Пропустите меня, эта малютка довольно тяжела.

Пардинг неприятно засмеялся.

— Если вам продали эту штуку за новую куклу, капитан, — сказал он, — то вы здорово сели в лужу. Она известна по всему Тихому океану тем, что погубила уже достаточно моряков. Двадцать лет я на море, и в течение этого периода мне пришлось уже три раза плавать на корабле с этой деревянной дамой. Не спорю, наше судно отслужило свой век, и мы гружены только хлопком, но…

Он поднял руки к небу.

— В конце концов — умереть можно только один раз.

Я принес куклу в мою каюту и посадил на диван. Старик Робертсон, заглянувший ко мне через несколько минут, до того удивился, увидев ее, что поскользнулся в луже масла — в них не было недостатка на корабле — и сломал себе ногу. Пришлось спешно отправлять его в госпиталь на берег.


Вернувшись обратно на борт, я был поражен второй неприятной новостью: Пардинг списался на берег. Он давно говорил мне, что собирается уйти, но до сих пор только говорил, но никогда не приводил угрозу в исполнение.

Теперь же он, ничего не сказав, внезапно ушел.

Новый помощник, которого я нанял на следующий день, был молод. Несмотря на это, он казался вполне надежным. По всей видимости, он дезертировал с какого-нибудь военного судна. Он, по-видимому, принадлежал к тем, у которых мать всегда оказывается маркизой или, по меньшей мере, аристократкой, а они только по несчастному совпадению обстоятельств вынуждены заниматься грязной работой.

В тот же день мы подняли якорь и вышли из Шанхая.


Обычно думают, что на море все дни одинаковы: неправда. У каждого из них есть свои недостатки, и самое главное, — скука. Люди надоедают: думать можно не все — есть такие мысли, которые лучше прятать в самом сокровенном уголке мозга. Поэтому-то на кораблях и бывает столько работы: то красят, то чистят, то скребут. Но хуже всего приходится капитану: для него физическая работа исключается.

Если капитан скучает, то ему остается только одно: пить. Тоска по родине сильнее всего по воскресеньям. Каждый моряк вспоминает в этот день о Боге, хотя бы в обычное время на берегу он гораздо чаще заходил в таверну, чем в церковь. Так как следующий день выхода в море было воскресенье, я прочел команде несколько псалмов, и они пели их, но потом выпили и начали петь уже другие песни.

Обычно я уходил на весь остальной день в свою каюту, где смотрел на портреты давно умерших людей. Я почти не помню их больше, но они единственное, что связывает меня с родиной.

Однако, после того, как у меня появилась китайская кукла, я перестал интересоваться ими. Я мог разговаривать теперь только с моей изящной пассажиркой. Я считал ее как бы своей невестой и подарил ей решительно все, что у меня было собрано красивого во время моих скитаний по белу свету. В ее красивые черные волосы я воткнул булавки из эмали с бутонами, птицами и бабочками. Я подарил ей сандаловые ожерелья, зеркальце в оправе из слоновой кости, филигранные браслеты. И, кроме того, я подарил ей еще одну реликвию, тоже из Китая, но которую я не покупал…


Этот последний подарок был воспоминанием о боксерском восстании, о походах и кровавых карательных экспедициях. Это платье я снял с одной девушки. А девушка…

Нужно понять меня: я был молод, и лучшие мои товарищи падали вокруг меня, сраженные таинственными пулями. Нам сказали: «Идите смело вперед, деревня брошена». И мы безропотно пошли, но из покинутых фанз нас встретили залпом, и эта девушка, стоявшая за углом дома, держала в руке ружье.

Эта девушка, лицо которой я забыл, но о которой вспоминаю слишком часто, была одета в удивительно красивое платье из тяжелого шелка, вышитое золотом. Я до сих пор храню это платье у себя. На груди у него небольшая, обожженная по краям дырка.

Но лучше не вспоминать о таких вещах…


Моя малютка чувствовала, как я ее балую, и у нее был вполне довольный вид. Когда же я пил — а это происходило часто — то слушал ее немые рассказы.

Ее глаза были устремлены куда-то далеко и казалось, что они смотрели сквозь стены, рассказывали мне много удивительных и странных историй гораздо понятнее, чем если бы я слышал их из ее уст.

— Капитан…

Я никогда не забуду лица моего помощника — его звали Рафль, — когда, открыв дверь каюты, он увидел мою подругу. Он даже рот раскрыл от удивления.

— Ба, мой мальчик, — сказал я, — если она тебе мешает, поставь ее в шкаф.

Он поднял ее на плечо, но ее рука качнулась вперед и так обвила его горло, что я должен был помочь ему освободиться. Казалось, что она чувствует к нему отвращение. Нехорошо, если кукла так походит на живого человека, особенно на море.

Я вынул из шкафа все мои костюмы, но, несмотря на это, куклу можно было устроить только стоймя. Однако, сознание этого близкого соседства мешало мне оставаться в моей каюте. Я стал спать на палубе, хотя этого совсем не рекомендуется делать в этих широтах, где по утрам падает роса, вызывающая воспаление легких.

Наконец, я не выдержал.

— Рафль, — сказал я, — мне не нравится, что в моем шкафу стоит эта дама. Мне некуда вешать мои костюмы и в каюте полный беспорядок. А кроме того, я кажусь себе какой-то Синей Бородой.

Он скептически посмотрел на меня.

— Кроме того, — продолжал я, — когда корабль слегка качает, она колотить ручкой в дверцу шкафа.

Рафль посмотрел на наполовину осушенную бутылку виски на столе и сочувственно покачал головой.

— Итак, Рафль, будьте добры освободить местечко в своем шкафу, куда вы поместите эту пассажирку.

Он колебался.

— Выньте ее отсюда сами, капитан, — сказал он.

— Ладно, — заметил я, — ладно…

В тени шкафа она как будто улыбалась.

— Пойди сюда, дорогая, — сказал я.

Но в следующее мгновение я испугался. Сильным движением поддавшись вперед, она с размаху бросилась мне на шею. Она была довольно тяжелой. Я покачнулся, но вместе с кораблем снова обрел равновесие.

Я принудил себя рассмеяться. Однако, Рафль был серьезен и принялся внимательно разглядывать куклу.

— Она покрылась потом, — сказал он.

— Рафль, не говорите глупостей. Дерево не может потеть.

— Я видел подобные вещи в Испания, — заметил он. — Статуя Христа, обтянутая человеческой кожей…

Я провел ногтем по ее лбу: он оставил легкий вдавленный след.

— Рафль, — прошептал я.

Он расстегнул вышитое платье, приподнял ожерелье: около ее уха виднелся тонкий, чуть заметный надрез кожи, терявшийся в волосах. Как я раньше не обратил внимание на эти веки, на эту слишком естественную кожу!

— Хорошая работа, — заметил Рафль, вытирая выступивший теперь у него на лбу пот. — Похоже, что вы везете с собой мертвую, капитан…

Мы быстро обменялись взглядом.

— Нет, — сказал Рафль, — если бросить ее в море, она будет плавать. Ведь внутри она из дерева. Лучше всего было бы бросить ее в топку.

— В топку? — взревел я, — вот как? Разве вы не слышали, что я вам приказал? Возьмите ее на плечи и положите в свой шкаф.

— Нет, капитан, — твердо сказал Рафль.

Я подскочил к нему, но он быстро открыл дверь каюты. Собравшаяся команда насторожила глаза и уши. Я разогнал их, дав несколько, противоречивых приказаний, и с досадой вышел на палубу, где нервно начал курить свою трубку.


В Сингапуре мы простояли два дня. Я немедленно же съехал на берег, предоставив смотреть за погрузкой судна своему помощнику. В маленьком грязном отеле я встретил старого приятеля. Понятно, мы с ним здорово выпили, и он рассказал мне интересные новости о старых товарищах. Поздно ночью мне вздумалось пригласить его к себе, и мы нашли китайца, который отвез нас на лодке. Подняться по трапу было довольно трудно, но мы подталкивали друг друга и, наконец, очутились в моей каюте. Он сразу же заинтересовался куклой, усадил ее к себе на колени и стал что-то нашептывать на ухо.

— Она напоминает мне одну малютку, которая украла у меня бумажник в Гонконге, — сказал он. — Такая же подлая маленькая кошечка.

Да, в лице куклы было, действительно, что-то хищное и подлое. Казалось, что порок наложил на нее неизгладимую печать. Но меня обидело такое отношение. Я выкинул его на палубу, и он едва не скатился в воду.


На заре я проснулся, — я всегда просыпаюсь рано, даже если я всю ночь пил. Кругом шелестело море, как рвущийся шелк. Взглянув на барометр, я убедился, что он упал чрезвычайно низко.

На мостике я наткнулся на Рафля, который не разбудил меня во время. Мы крепко поспорили с ним. Я откровенно высказал ему свое мнение и вел себя, как настоящий осел. Но ругань не помогала: туман не рассеивался. Все кругом было покрыто разбавленным молоком, и мы с трудом различали сирены пароходов, грозивших нас потопить то с одного борта, то с другого.

К полудню туман немного рассеялся. Показалось солнце, похожее на разбитое яйцо. Я отправился в каюту немного вздремнуть. С тех пор, как я в море, я привык к разным его видам, и мне очень не нравились маленькие водоворотики на волнах, окаймленные клочками пены.

— Пусть меня повесят, — сказал я Рафлю, — если эту ночь мы сможем спокойно спать.

В каюте было невыносимо жарко и душно. Виски не утоляло жажды. Я проснулся от неприятного, хорошо знакомого чувства: море танцевало, как будто собираясь на бал. Запертый в трюме баран жалобно блеял. Барометр продолжал падать.

Я вышел на мостик. Спустилась ночь. На небе показались было звезды, но сейчас же закрылись несущимися тучами. Море продолжало волноваться, грузно поднимаясь и опускаясь в самую свою глубину. Странные зарницы тускло освещали поднимающиеся валы.

Рафль пришел ко мне на мостик, и мы первыми увидели его — громадный вал, который шел на нас. Судно напрягло все свои силы, чтобы удержаться, на секунду, казалось, повисло в воздухе. Палубу окатило скользкой пеной.

А потом начался бал. С неба низвергались столбы воды, и при свете молний мы видели, как море во что бы то ни стало пожелало слиться с тучами. Когда мы попали в это могучее объятие, то вообще перестали различать что-либо. Машины останавливались вместе с нашим дыханием, когда корабль, взлетев на верхушку вала, стремительно падал вниз. Волны давно уже хозяйничали на палубе, как у себя дома. Я с трудом мог открыть глаза, но чувствовал рядом с собой руку Рафля, державшегося за поручни.

Вдруг Рафль сорвался с места и бросился вниз, крикнув мне на ходу:

— Я сейчас, капитан…

— Рафль, — крикнул я в ответ, угадав его намерение, — ради Бога… ...



Все права на текст принадлежат автору: Коллектив авторов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дар Астарты Коллектив авторов