Все права на текст принадлежат автору: Жан-Кристоф Руфен.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Кругосветное путешествие короля СоболяЖан-Кристоф Руфен

Жан-Кристоф Руфен Кругосветное путешествие короля Соболя

Jean-Christophe Rufin

Le tour du monde du roi Zibeline


 © Editions GALLIMARD, Paris, 2017

© Р. К. Генкина, перевод, 2020

© А. Ренье, статья, 2020

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2020

Издательство ИНОСТРАНКА® 

* * *

Жизнь как роман

И, взойдя на трепещущий мостик,

Вспоминает покинутый порт,

Отряхая ударами трости

Клочья пены с высоких ботфорт,


Или, бунт на борту обнаружив,

Из-за пояса рвет пистолет,

Так что сыпется золото с кружев,

С розоватых брабантских манжет.

Н. Гумилев. Капитаны

Николай Гумилев вряд ли слышал о графе Бенёвском, одном из последних странников бурного восемнадцатого века, но есть в этих строчках что-то созвучное удивительной судьбе короля Соболя. А его судьба – от мятежной юности до внезапной трагической смерти – идеально вписывается в очерченные Львом Гумилевым, сыном поэта, параметры пассионарных личностей[1].

Мориц Август Бенёвский (1746–1786) родился в семье венгерского дворянина, полковника австрийской армии, в местечке Вербово (Врбове). Сельцо неприметное, что называется, меж высоких хлебов затерялося. Поблизости ни морей, ни океанов, даже Дунай и тот в сотне верст. Вроде бы ничто не предвещало, что непоседливый дворянский недоросль – на коне, пешком, на санях, под парусом – обогнет земной шар, сравнявшись славой с Джеймсом Куком и Лаперузом. Правда, в отличие от экспедиций знаменитых современников, Бенёвский далеко не всегда путешествовал добровольно, ибо еще в молодости умудрился прогневать двух самых могущественных правительниц той эпохи. Сначала Марию-Терезию, императрицу Австро-Венгрии (она своим указом лишила его наследственных имений), а потом Екатерину Вторую, императрицу всея Руси. Приговоренный за участие в Польском восстании к сравнительно мягкой ссылке в Казань, Бенёвский вместе с приятелем-шведом совершил дерзкий побег, добрался до Петербурга, чтобы сесть на корабль и вновь отправиться в Польшу. Но с корабля беглецы угодили не на бал в Варшаве, а в Петропавловскую крепость. Их дело рассматривал граф Никита Панин, председатель следственной комиссии. Бенёвский написал расписку, что «никогда не станет поднимать оружие против России». Однако вместо освобождения 4 декабря 1769 года арестантов посадили в сани и под конвоем повезли в ссылку на Камчатку, «чтобы снискивали там пропитание трудом своим». Так что просторы Российской империи Бенёвский познавал в принудительных и зачастую пеших странствиях по этапу. Как и наш герой, Екатерина II была ярой поклонницей философов-энциклопедистов, но, в отличие от Бенёвского, грезившего о землях, где будут царить свобода и равноправие, признавала права человеческих существ лишь в теории. Прекрасно понимая, что российский «бунташный век» с восстаниями Разина и Болотникова не закончился, она тщательно выпалывала ростки свободомыслия.

Российские власти без раздумий направляли бунтовщиков на задворки империи, именно поэтому прыткий авантюрист, против ожидания, не был выслан в Европу, а направлен на Камчатку, в Большерецкий острог. Даже два с половиной века спустя навигаторы не могут проложить туда наземный маршрут, а граф Бенёвский проделал этот путь на санях и пешком в кандалах: без малого семьсот верст до Москвы, далее семьсот тридцать пять верст по Владимирскому тракту до Казани, далее по Уралу и Сибири немерено… до самого Охотского моря. В Тобольске арестант выпросил гусиное перо, бумагу и принялся вести записи, которые впоследствии превратятся в мемуары. В Большерецком остроге ссыльных особо не охраняли, а зачем, когда это край державы, вокруг холодное море и тысячи верст по тундре и тайге. Казалось, все кончено, но Бенёвский увидел в этом начало новой шахматной партии, а шахматистом он был, видимо, незаурядным, недаром впоследствии играл и со знаменитым Филидором, и с американским послом Бенджамином Франклином, а его излюбленная комбинация вошла в некоторые учебники шахматной игры как «мат Бенёвского». И вот, проводя вечера за шахматной доской, преподавая языки (а он знал шесть языков), рассказывая о виденных городах и странах, арестант обнаружил в Большерецком остроге немало людей, недовольных своей участью. Возглавить заговор было делом техники. И вот в конце апреля 1771 года мятежники, к которым присоединились и местные охотники, захватили крепость. Побег по суше невозможен, но в порту стояло казенное парусное судно, предназначенное для каботажного плавания. Несколько дней ушло, чтобы перебросить туда пушки, оружие, боеприпасы, столярные и слесарные инструменты, деньги из Большерецкой канцелярии, изрядно пушнины, съестные припасы, вино, а также архивы коменданта крепости. И вот якорь поднят, корабль выходит в Охотское, а потом в Берингово море. О Русская земля! Ты уже за… бортом.

Бенёвскому двадцать пять. Перед ним весь мир. Он попытается изменить его, а изменится сам. Но в самых отчаянных ситуациях он вряд ли пожалеет о том, что однажды сложил в дорожную котомку любимые книги французских философов и ступил за порог отцовского дома.

Через пятнадцать лет, 23 мая 1786 года, шальная пуля оборвала эту мятежную жизнь. Бенёвскому было неполных сорок. Через четыре года написанные по-французски воспоминания Бенёвского были переведены его соратником на английский и вышли в свет в Лондоне: «Memories and Travels of Mauritius Augustus Count de Benyowsky: Consisting of His Military Operations in Poland, His Exile into Kamchatka, His Escape and Voyage from that Peninsula through the Northern Pacific Ocean, Touching at Japan and Formosa, to Canton in China, with an Account of the French Settlement He Was Appointed to Form upon the Island of Madagascar»[2]. Через два месяца появилось немецкое издание, а год спустя книгу напечатали в Париже, а затем еще во многих странах. Ошеломленные читатели узнали, что автор был венгерским дворянином, австрийским бароном, польским графом, капитаном гусар, польским полковником, французским генералом, участником Польского освободительного восстания, побывал в плену, в тюрьмах, в ссылке, на каторге, был начальником Камчатки, командиром корабля, руководителем экспедиций, пиратом, коммерсантом, дипломатом и умер королем Мадагаскара.

После выхода мемуаров начинается, по сути, вторая жизнь великого авантюриста. Возникает легенда о сокровищах Бенёвского. Словакия, Венгрия и Польша оспаривают честь считаться его родиной, его именем называют улицы, ему ставят памятники, посвящают исторические исследования, романы и пьесы, оперы и поэмы, фильмы и сериалы. До сих пор ищут будто бы спрятанные им сокровища: «золото-брильянты» с французского галеаса «Анжблуа».

Несколько лет назад Жан-Кристоф Руфен, известный французский писатель, лауреат Гонкуровской премии, историк, дипломат, один из основателей движения «Врачи без границ», чьи книги неизменно возглавляют списки бестселлеров, увлекся личностью загадочного мореплавателя. Роман «Кругосветное путешествие короля Соболя» вышел в издательстве «Галлимар» в 2017 году[3]. Невероятную историю Морица Бенёвского он изложил на два голоса: путешественник и его русская жена Афанасия, дочь коменданта Большерецкого острога, рассказывают Бенджамину Франклину, одному из отцов-основателей Соединенных Штатов, о своей жизни.

Как сказал Аристотель, путешествие того стоило. 


Александра Ренье

Кругосветное путешествие короля Соболя

Бенджамин Франклин с искаженным от боли лицом стоял за креслом, вцепившись руками в деревянную спинку, и злобно смотрел на дверь.

Ревматизм не давал ему покоя с самого возвращения из Филадельфии. И становилось все хуже. Двое арестантов из соседней тюрьмы носили его сидящим в кресле. Эта парочка здоровенных ворюг его обожала, но от них, по его мнению, слишком несло сивухой.

Бенджамин Франклин смотрел на дверь, потому что она должна была вот-вот открыться. Каждое утро начиналось одинаково – с ожидания и последующего разочарования. Толпа просителей и вереница поклонников являлись засвидетельствовать свое почтение и испросить помощи. Одни и те же истории про несправедливые приговоры, войну с соседями и нуждающихся вдов. Он слушал вполуха, качал головой, по-стариковски уходя в раздумья о судьбе, которая выпала ему, и о той, которую ему уже не суждено узнать. Вот она, людская неблагодарность! Кто провел переговоры с англичанами от имени американских переселенцев? Кто был редактором американской Декларации независимости? Кто создал первую почтовую службу, пожарные части, крупные газеты и вообще свободную прессу? И кто почти одиннадцать лет представлял едва родившиеся Соединенные Штаты у французов? Однако к тому времени, когда он вернулся, интриганы уже поделили между собой власть и на его долю не пришлось ни серьезного поста, на что он имел полное право, ни каких-либо почестей. Разве он не заслужил, чтобы к нему прислушивались и следовали его пожеланиям, да только кто на это пойдет?

Дверь приоткрылась. Секретарь просунул голову:

– Вы готовы, сударь?

Бенджамин Франклин пробурчал «нет», с трудом обошел кресло и рухнул в него, постанывая от боли.

– Кто там сегодня, Ричард?

Старый слуга, привыкший за столько лет справляться с дурным настроением своего господина, спокойно взглянул на список, который держал в руке:

– Записано двенадцать. Но на улице еще человек тридцать. Если вам будет угодно.

– К черту! Дай сюда бумажку.

Старик нацепил на нос бифокальные очки – еще одно его изобретение, причем единственное, служившее ему до сих пор, а на молниеотвод ему теперь наплевать…[4] Пробежал список, бормоча имена себе под нос. Все эти Льюисы, Дэвисы и Кеннеди были ему слишком хорошо знакомы, даже если никого из них он никогда не встречал.

– Надо же! – заметил он, ткнув костистым пальцем в середину списка. – Граф Август и графиня А. Что еще за парочка? Ее действительно зовут А., эту графиню?

Ричард наклонил голову. Он был маленький и упитанный, и подобная поза делала его похожим на послушного пса.

– Вы же знаете, сударь, у меня трудности с иностранными словами. Эти двое прибыли из Европы, и я не очень разобрал их фамилии. Там что-то вроде «ски» на конце.

– И поэтому ты записал не фамилии, а имена?

– Только у мужчины, сударь. А у дамы и имя какое-то непонятное.

Слово «Европа» разбудило Франклина. С самого возвращения его грызла такая ностальгия по этому континенту, что любое напоминание о нем не было лишено притягательности.

– Говоришь, они из Европы… А откуда именно?

– Из Парижа.

Старый ученый вытаращил глаза. В сущности, из всей Европы только Париж имел для него значение, именно там он познал триумф, счастье, надо ли говорить, что и любовь?

– Из Парижа! Я их уже видел?

– Они утверждают, что да. Точнее, они говорят, что вы встречались, но, вполне возможно, вы их не вспомните. Особенно дама настаивает, что…

Франклин разволновался. Он не знал, что думать. Сама мысль повидаться с людьми из Парижа была величайшим счастьем, какого он только мог себе пожелать. А если он уже встречался там с этой дамой, тем лучше. Но зачем же она явилась с мужем?

– Чего они хотят? Они сказали? Тебе не показалось, что у них… недобрые намерения?

Ричард пожевал губами:

– Вовсе нет! Напротив! Они горят нетерпением увидеть вас и предвкушают радость встречи.

Тайна сгущалась, и Франклину это нравилось. Что может быть лучше в его возрасте, чем сюрпризы и хорошо рассказанные истории?..

– Отошли всех остальных! Пусть приходят завтра или отправляются в преисподнюю. И пригласи ко мне этого графа Августа и даму, с которой я, похоже, знаком.

– Слушаюсь, сударь.

Бенджамин Франклин снял очки. Стряхнул крошки с костюма и одернул полы сюртука. Потом пригладил и заправил за уши то, что осталось у него от волос, по-прежнему длинных. Интересно, какой мгновенный эффект возымело слово «Париж»: он выпрямился и озаботился своей внешностью, увы, не питая ни малейших иллюзий насчет привлекательности своего бедного, почти обездвиженного тела. Неважно, ведь речь пойдет о временах, когда все эти немощи его еще не преследовали.

Ричард снова распахнул дверь, на этот раз настежь, и пригласил чету. Мужчина и женщина шли в ногу, она чуть впереди. Он приобнимал ее за талию, но весьма сдержанно. Это был естественный, привычный и ласковый жест.

Оба они были довольно высокого роста. Он казался немного старше, но едва ли достиг сорока лет. Она выглядела очень юной, но ступала с уверенностью зрелой, состоявшейся женщины.

Бенджамин Франклин сначала оглядел их вместе – настолько пара, которую они составляли, преображала их индивидуальные черты, наделяя обоих неким общим обаянием. Потом они устроились каждый в своем кресле, которые пододвинул им Ричард, и Франклин смог рассмотреть их по отдельности. У графа Августа было загорелое лицо, очень мягкие синие глаза и светлые, коротко стриженные волосы, не припудренные и не прикрытые париком. В его манерах чувствовалась странная смесь живости и властности, граничащей со свирепостью. В то же время его глубокий, внимательный взгляд свидетельствовал о натуре вдумчивой, склонной скорее к размышлениям, чем к мечтаниям, способной находить в реальности обширный материал для работы мысли, которая, спрятавшись за загадочным лицом, жила собственной жизнью и собственными устремлениями. У Франклина он сразу же вызвал чувство легкой опаски.

Он остерегся слишком явно разглядывать его спутницу. Но вовсе не из-за отсутствия желания. Она воплощала в себе все, что он любил в жизни. Сияющая молодостью и здоровьем, элегантная чисто по-парижски, выражение лица сдержанное, а в глазах светится ум. Она держалась очень прямо в своем пастельно-голубом платье из индийского муслина, длинном и объемном, женственно зауженном в талии под кружевным лифом, открывающим ее тонкие руки. Лицо ее было едва подкрашено – только немного черной краски на веках, подчеркивающей яркость синих глазных радужек. Прическа была несложной, наверняка она сделала ее сама, сжимая губами шпильки. И в то же время она представляла собой обыкновенный шедевр женского мастерства, как те простые блюда, которые на скорую руку готовит знаменитый шеф-повар для неожиданных гостей. И эта изысканность вовсе не умаляла ощущение стойкости и воли, исходящих от молодой женщины.

Увы, Франклин тщетно напрягал память: хотя графиня и навевала воспоминания о чудесных встречах в Париже, в них не было ничего, что касалось бы ее лично. Ее внешность и манеры всколыхнули образы многих женщин, но именно ее, как отдельную персону, он не узнавал.

В каком-то смысле это и лучше. Ему не в чем себя упрекнуть. Однако загадка становилась все более увлекательной.

– Итак, – начал он, глядя по очереди на каждого из гостей, – вы приехали из Франции?

– Не совсем так. Сначала мы остановились в Санто-Доминго. Но позвольте нам представиться, дорогой господин Франклин. Я граф Август Бенёвский, а это моя супруга, Афанасия. С нами наш сын Шарль.

– И где же он, этот ребенок?

– Остался на постоялом дворе. Мы не хотели утомлять вас его присутствием. Ему всего восемь лет…

– И напрасно. Я обожаю детей. Могу ли я спросить, зачем вы приехали в Америку?

– Чтобы повидать вас.

– Надо же. Какая честь!

В глубине души Франклин был немного раздосадован тем, что и эти люди принадлежали к сонму ежедневно осаждающих его просителей. К счастью, он не сомневался, что их обращение будет куда оригинальней, чем обычные просьбы вмешаться.

– Значит, вы французы? – продолжил он, желая побудить их рассказать о себе.

– Нет. Я венгр, – сказал Август. – Или, скорее, поляк. Ну, скажем, отчасти и то и другое.

– Понимаю, – сказал Франклин, который, вообще-то, никогда не стремился обогатить свои знания о глубинках Европы. – А вы, мадам, тоже полька?

– Нет, – промолвила Афанасия. – Я русская.

Ее хорошо поставленный голос был низковат для представительницы слабого пола, что лишь добавляло ему чувственности.

– Русская. Да неужели! А я было решил, что вы парижанка…

– Не знаю, комплимент ли это…

– Безусловно! – поспешил заверить Франклин.

– В таком случае я с удовольствием его принимаю и благодарю. Мы действительно некоторое время жили в Париже.

– И, простите мою нескромность, там вы и встретились?

– Нет, сударь. Мы познакомились на берегу Тихого океана.

Август сказал это спокойно, будто предложил Франклину прогуляться по набережной в соседнем Делавэре.

– Тихого океана! Так вы мореплаватели?

– Я бы так не сказал, хотя нам пришлось немало поплавать по морям.

Эти маленькие загадки Франклину нравились. Он почти забыл про свой ревматизм, хотя правое бедро все еще немного дергало.

– Простите мне мое любопытство: а в обычное время и когда вы не навещаете меня в Филадельфии, где вы живете? На Тихом океане?

– Нет, на Мадагаскаре.

– Ну и ну!

Франклин знал совсем немного об этом африканском острове, и та малость, которую он запомнил, позволяла думать, что места там дикие. Он бросил взгляд на Афанасию. Выглядевшая как самая настоящая великосветская дама, та спокойно улыбалась, распространяя вокруг себя мягкий аромат лилий и жасмина.

– А что вы делаете на Мадагаскаре? Полагаю, вы занимаете там какой-то пост.

Август на мгновение задумался, потом скромно произнес:

– Я король.

Это утверждение, прозвучавшее после стольких загадок, сделало неправдоподобным все, что до этого говорили Август и его жена. Как последняя карта рушит весь карточный домик, так и одно это слово смыло, как холодный душ, всю благожелательность Франклина. Теперь он смотрел на обоих как на мошенников, насмехавшихся над ним. Он выпрямился, поморщившись от боли в бедре.

– Вы решительно полагаете, что мое невежество столь велико?

– Что вы хотите сказать?

– Вы уверены, что я не знаю, что Мадагаскар населен чернокожими? И их король, если таковой имеется, не может быть ни венгром, ни поляком.

Афанасия слегка наклонилась вперед и протянула к нему руку. На безымянном пальце у нее было кольцо с большим сапфиром в тон платью. Лак цвета слоновой кости покрывал ногти, придавая им блеск. Франклин почувствовал, как пальцы молодой женщины коснулись тыльной стороны его ладони.

– Это правда, сударь. Август – король той страны. Его называют «король Соболь».

«Соболь! – подумал Франклин. – И что дальше? Чушь какая-то».

Афанасия смотрела на старика не моргая, и тот с трудом сглотнул.

– Пусть так, – прокряхтел он. – Я вам верю.

В конце концов, ходило немало историй про авантюристов, которые кроили себе царства у дикарей и жили там сатрапами. Эти двое были из той же породы. И однако, глядя на них – таких элегантных, раскованных, цивилизованных, – Франклин никак не мог совместить их образ со своими представлениями об авантюристах и пиратах.

Афанасия откинулась назад. Повисла пауза, потом Август снова заговорил:

– Я король, но мне бы не хотелось им оставаться. Именно поэтому мы и приехали повидаться с вами.

«Если он король, то явно не такой, как другие, – подумал Франклин. – Я не знаю среди них ни одного, кто добровольно отказался бы от своих исключительных прав». Все эти загадки в конце концов развеселили его, и угасший было интерес вспыхнул вновь.

– Прошу меня извинить, дорогие друзья. У меня есть все основания верить вам, поскольку вы мне представляетесь достойными доверия. Но позвольте заметить, что ваше дело пока что кажется совершенно непостижимым.

– Мы только и желаем, что объясниться. Кстати, именно для этого мы и пересекли Атлантику.

– Что ж, приступайте.

– Это долгая история.

– Очень долгая история, – добавила Афанасия, молодая женщина, с которой Франклин не спускал глаз.

– Она охватывает множество стран, повествует о трагедиях и сильных страстях, разворачивается среди дальних народов, чья культура и языки отличаются от всего, что известно в Европе…

– Пусть это вас не смущает! Напротив, вы до крайности возбудили мое любопытство. Ничто не доставляет мне такого удовольствия, как захватывающие истории. Они заставляют забыть о моем возрасте и недугах.

– Но она действительно такая длинная, что рассказывать ее, возможно, придется несколько дней.

– Пока ваш рассказ будет увлекать меня, вы будете желанными гостями. Станьте для моих болей тем же, чем Шехерезада – для смерти. Утишьте их своими речами.

– Будь по-вашему, – с серьезным видом заключил Август. – Мы изложим нашу историю по очереди. Если Афанасия не возражает, начну я.

Бенджамин Франклин устроился поудобнее в кресле и прикрыл глаза. Снаружи ветер вздымал кленовые листья в осеннем саду. Ричард развел огонь в камине и поставил перед рассказчиками чашки с дымящимся чаем. Аромат духов Афанасии наполнял теплый воздух комнаты. Существует ли на свете, подумал Франклин, более идеальная картина счастья?

Август

I

Я бы сказал, что все началось в тот день, когда отец выгнал моего наставника. Его звали Башле. Он был француз и жил у нас в доме уже три года. До его появления мое существование было довольно унылым. Вы же знаете, какая жизнь в этих старых замках… Хотя нет, вы, конечно же, не знаете. У вас, в Америке, ничего подобного нет!

Представьте себе огромное черное здание, со стенами толщиной в две лошади, поставленные рядом. Редкие проемы сделаны там, где их решил пробить мой прадедушка, когда турецкая угроза, казалось, миновала. Летом те места сплошь покрыты зеленью. Следует всегда опасаться зеленых стран: это означает, что они не испытывают недостатка во влаге.

По сути дела, весной и осенью мы жили под дождем. На границе венгерской равнины, там, где земли плавно взбираются к Карпатам и Польше, тучи ползут вдоль склонов, душат долины и возмущаются, встречая малейшее сопротивление. Пик, на котором был выстроен наш замок, дорого платил за свою дерзость: полгода его трепали бури и хлестали ливни. Осенние дожди уступали только первым снегам, а зимой все коченело в ледяной стуже.

Это было мое любимое время года: светлое, белое, как заиндевелая почва, и синее, как безоблачное небо. Мне всегда казалось, что цвета нашего герба продиктованы стремлением воздать должное ослепительным краскам зимы. Кто-то из моих предков в один из привычных нам ледяных январей наверняка выбрал себе герб, глядя на пейзаж за окном.

Так или иначе, до приезда Башле мое детство было мрачным и одиноким. Старшие сестры делали вид, что меня не замечают. Мать была женщиной светской, в одиночку отправлявшейся к венскому двору. Я обожал ее, хотя она никогда не проявляла ко мне ни малейшей нежности, а возвращаясь в замок, сдерживала мои порывы. Я восхищался ее строгой красотой, элегантностью, глазами цвета зимнего неба, которыми она по доброте своей наделила и меня. Это было грациозное, хрупкое создание, кутавшееся в шали при малейшем сквозняке. В замке она могла выжить только в непосредственной близости от громадных каминов, которым слуги для поддержания огня скармливали целые леса. Я всегда удивлялся, как она, такая субтильная, смогла произвести на свет троих детей. Сам я был в то время тщедушным ребенком, что крайне меня огорчало, когда я рассматривал на стенах портреты моих суровых мадьярских предков, закованных в латы и вооруженных мечами, каждый из которых наверняка весил вдвое больше меня самого. Одно утешало меня – это мысль о том подарке, который я невольно сделал матери, став единственным ребенком схожего с ней телосложения, ребенком, в котором, как я надеялся, она могла узнать свои впалые щеки, тонкие светлые волосы, хрупкие члены…

Хотя мать, казалось, вовсе не замечала нашей похожести и не радовалась ей, только она давала мне возможность в этом мрачном замке ощутить тепло родства. Мать была единственным человеком, в котором я мог узнать себя. Только это позволяло мне думать, что я не очутился здесь по чистой случайности, окруженный чужаками, но был рожден в замке и занимал законное место в роду. Увы, наша схожесть оказалась недолговечной. В дальнейшем время изменило мой первоначальный облик, детский и изнеженный, наделив меня телом, во всем соответствующим моим звероподобным предкам, телом, с которым я долго не мог совладать. Что до моей матери, то очень скоро выяснилось, что блеск ее глаз объяснялся вовсе не применением белладонны, а исключительно лихорадкой. Ее щеки становились все более впалыми, и, еще живая, она все более походила на покойницу. Напрасно в каминах жгли поленья, вскоре уже ничто не могло ее согреть. Она умерла в один из сине-белых зимних месяцев, в год, когда мне исполнилось девять лет. Я остался один со своим горем, которого никто, казалось, не разделял. Через неделю после того, как мать положили в землю, в замке от нее не осталось и следа. По всем залам распространилось безраздельное мужское господство. Огонь потушили, количество канделябров уменьшили. Аромат духов, который я так любил вдыхать, проскользнув за спину матери, сменился запахом дубленой кожи и грубых мехов. Отец, который до тех пор был не слишком озабочен моим воспитанием, взялся делать из меня одного их тех, к кому с гордостью причислял и себя: мужчину.

Дело шло со скрипом. Отец был крупным, резким в движениях, а его мощный голос, который творил чудеса, когда он командовал артиллерийским полком, вгонял меня в ужас. В его присутствии я цепенел и делался полным дураком. То, чему он пытался меня обучить, прежде всего генеалогии семьи, казалось мне столь же непостижимым, как если бы он говорил по-китайски. Он отвешивал мне тумака, чтобы я лучше слушал, еще больше повышал голос, и его суровость только усугубляла мою непонятливость.

И вдруг в один день эта пытка неожиданно прекратилась. На целую неделю отец оставил меня в покое. Поначалу я испугался, что он замыслил против меня некий план мести. Я уже воображал, как меня продают в рабство туркам, отправляют к нашим арендаторам-издольщикам на самые тяжелые полевые работы или даже бросают в один из тех расположенных в подвалах замка каменных мешков, которые мне однажды показали сквозь отверстие.

Вместо этого он препоручил меня Башле.

Преподаватель прибыл дождливым утром в конце весны. А поскольку он и сам был с виду весь серый, то казалось, будто он свалился с тучи. Я разглядывал его худобу, бледные губы, длинные тонкие руки. Никогда еще я не встречал подобного существа среди наших краснолицых здоровяков. Если он и был на кого-то похож, то на меня самого, в то время еще худосочного ребенка. Он был приблизительно моего роста и потому среди наших домочадцев казался крохой. Небольшой рост да еще не сходившая с его губ улыбка выдавали в нем создание беззащитное, не способное противостоять малейшему натиску, и тем самым обеспечили ему своеобразную власть над людьми, мужчинами и женщинами в расцвете сил, которые были нашими слугами. Он сразу же занял в замке особое место, соответствовавшее не его силе, а тому влиянию, которым наделяет некоторых людей полный отказ от каких-либо притязаний, притом что мысли их остаются недоступны для любой внешней воли.

Даже отца смущало его общество. Стоило Башле появиться в большом зале, как отец срочно искал предлог покинуть помещение. Все недоумевали по поводу причин его бегства. Никому, кроме меня, не приходило в голову связать это с тихим появлением – обычно через неприметную дверь, скрытую картиной-обманкой, – маленького человека в черном с неизменно опущенными глазами.

И только позже я узнал, что приглашение Башле было наряду с прочим последней волей моей матери. Перед тем как болезнь унесла ее, она заставила отца поклясться, что мне будет взят преподаватель французского. Не знаю, что именно связывало ее с этим языком. Поговаривали о любовнике, встреченном в Вене, и даже о тайном бегстве в Париж. Не считая горьких слез, эта встреча принесла ей единственные счастливые воспоминания, способные удержать в ней жизнь, когда она решила вернуться в замок.

Отец поклялся матери, что исполнит ее волю. Зная его сегодня немного лучше, я не побоюсь утверждать, что при необходимости он легко нарушил бы клятву. Прежде чем нанимать учителя, он попытался выдрессировать меня самолично. Поскольку недолгий опыт убедил его, что из этого ничего не выйдет, да и в любом случае овчинка выделки не стоит, он счел самым простым выходом препоручить меня наставнику-иностранцу. Короче говоря, Башле получил карт-бланш на мое воспитание.

Он приступил к своей задаче в высшей степени мягко. С первого же дня, хотя он немного говорил по-немецки, он ни разу не сказал мне ни единого слова иначе как по-французски. Этот язык я воспринял сперва как прелестное диковинное украшение. Потом он стал нашим тайным языком. Он позволял нам говорить что угодно, и никто нас не понимал. Позже, когда я узнал, что последней волей моей матери было обучение меня французскому, я превратил разговор на нем в посмертную дань памяти той, кого я так мало знал и так сильно любил. Без сомнения, мать доверила бы мне самые сокровенные тайны, если бы могла изъясняться со мной на этом языке, ведь он был для нее языком свободы.

Башле сразу же произвел на меня сильное впечатление своей манерой общения. Он выказывал мне уважение, но не холодное и боязливое, как делали слуги в замке – только потому, что я был сыном графа. Их уважение было грубым, ироничным, с оттенком презрения; для них не было тайной, что отец меня ни в грош не ставил.

Уважение Башле было соткано из благожелательности. Он проявлял его ко всем человеческим существам и, осмелюсь сказать, вообще ко всему живому. Он разглядывал растение, осторожно его касаясь. Он говорил с животными так проникновенно, что они, казалось, были тронуты. Я был счастлив получать свою долю этой всеобъемлющей почтительности, долю, причитавшуюся мне как живому существу, и мой ранг ничего к ней не добавлял. Однажды мы остановились перед большим генеалогическим древом, которое отец велел изобразить на фреске у входа, и Башле заинтересовался одной из моих двоюродных бабушек, которая пользовалась особой известностью. Я подумал, что он узнал имя, в Польше оно было знаменито, и уже собирался выказать удивление. Сегодня я даже не уверен, что он его прочел. Но его растрогало ее лицо на овальном портрете.

– Какие прекрасные глаза у этой женщины! – сказал он мне.

И вдруг при этих словах моих предки, прославленные или забытые, спустились со своих ветвей и закружились вокруг нас в лихой фарандоле, свободные и равные, под лукавым взглядом Башле.

II

Первые недели после его приезда лил дождь, и мой учитель, как я и боялся, заставлял меня сидеть в библиотеке замка. Это была комната с высоким потолком, сплошь заставленная книгами. Они были заперты толстыми латунными решетками, ни мой отец, ни кто-либо другой к ним не прикасался. Библиотека больше напоминала тюрьму, где, словно пленники, содержались идеи, романические мечты, поэзия. Я никогда не мог без ужаса зайти в этот зал с царящей там тишиной, куда меня отсылали на долгие часы, когда я бывал наказан.

Башле раздобыл ключи от шкафов, и благодаря ему в библиотеку вернулась жизнь. Он доставал с полок фолианты, открывал их и вместе со мной разбирал целые отрывки. Эти кожаные могилы оказались полны сокровищ. Башле читал с воодушевлением. Он менял голос, жестикулировал, смеялся над остротами и едва не плакал, когда текст был трагичен.

Поначалу я думал, что мое обучение сведется к интеллектуальным упражнениям в замкнутом пространстве мирной библиотеки. Однако настали погожие дни, Башле вывел меня на свежий воздух, и мы с ним предались непривычным занятиям. Раннее утро заставало нас уже на ногах. Я присоединялся к Башле на просторной кухне. Печи, проснувшись, наполняли своды ароматным жаром. На стенах медные кастрюли позвякивали в теплом свете под лучами восходящего солнца. Едва был съеден хлеб с маслом и выпит кофе, мы отправлялись в дорогу. К моему величайшему счастью, мы покидали замок, в котором до недавних пор протекала вся моя жизнь. Раньше мне дозволялось только побегать в хорошую погоду по террасам, пройтись по дозорным путям[5] и по дворам. Замок был такой просторный, что я не чувствовал себя в нем затворником. Но когда вместе с Башле я впервые выбрался из него и отошел на некоторое расстояние, он показался мне совсем маленьким, и я открыл для себя, как велик мир. Мой наставник водил меня на фермы, на мукомольню, а иногда мы даже выбирались в окрестные поселки, где работали ремесленники. Каждый поход был открытием маленького мира. Пасечники делились пчелиными секретами выработки меда и воска. В коровниках мы наблюдали странное зрелище – дойку, и я, сын господина, удостоился – как великой привилегии – права смазать руки жиром и направить струйки молока в жестяное ведро. И даже еще одной привилегии: присутствовать, когда подошел срок, при отёле и увидеть появление на свет нескольких телят. У ремесленников мы заходили в мастерские, и Башле вместе со мной дотошно расспрашивал про все операции, которые нужно произвести, чтобы получить изделие. Я узнал, как пекут хлеб, как выпиливают деревянные шарики, какая сила нужна, чтобы привести в действие жернова, перемалывающие пшеницу. По возвращении в замок Башле обобщал полученный нами опыт, придавая ему философский смысл.

Он обучал меня математике и передал свое страстное увлечение Ньютоном. Летними вечерами мы устанавливали медный телескоп, чтобы наблюдать за звездами.

Он рассказывал мне об «Энциклопедии»[6] – обширном труде, к которому его авторы приступили, не зная, сумеют ли когда-нибудь успешно завершить его. Башле исповедовал принцип, к которому сводились все его объяснения. «Человеческий дух в целом, – говорил он, – берет начало в наших чувствах. Разум не данность, не врожденная способность нашего духа. Он формируется, как и суждения, и все наши способности, при контакте с миром. Философу, – заключал он, – не пристало замыкаться в своей келье. Он должен идти навстречу реальности и получать опыт». С большой горячностью он рассказывал мне о некоем Кондильяке[7], которого хорошо знал, а также об англичанине по имени Локк[8], которым искренне восхищался.

Ибо Башле был философом. Когда я благодаря нашим нескончаемым беседам достаточно овладел французским, между нами завязались отношения столь близкие, что я смог расспрашивать его о жизни. Так я узнал, что он избрал себе карьеру двадцать лет назад. Он решил заняться философией, хотя ему прочили иное будущее. Его родители были негоциантами из Макона. Он родился восьмым ребенком в семье, открыл для себя жизнь на берегах Соны, с ранних лет его привлекала работа лодочников, рыбная ловля, перевозки соли из дальних краев тяжело груженными баржами. Когда в четырнадцать лет его послали учиться в парижскую духовную семинарию, он твердо решил долго там не задерживаться. Он лишь овладел латынью для своих надобностей, но читал больше античных авторов, нежели Отцов Церкви. Предоставленная возможность в течение дня свободно отлучаться в город позволила ему завязать кое-какие знакомства в кофейнях.

– Особенность философов в том, – доверительно сообщил он мне с явной ностальгией по тем временам, – что стоит тебе познакомиться с одним из них, как узнаешь всех.

Первым, кто ему встретился, был юноша его лет, наделенный скорее усердием, чем талантом, работавший у д’Аламбера[9] в «Энциклопедии». Через него он познакомился с его хозяином, а тот представил его Дидро. Дома у последнего проходили шумные и всегда веселые собрания, где много говорили и где появлялись люди, чьи имена он сообщил мне с тем почтением, с каким священники упоминают лишь святых и мучеников: Руссо, Гольбах[10],Гримм[11], Юм[12] и тот самый аббат де Кондильяк, к которому он питал столь глубокое уважение.

Я понял, что Башле играл в этом кругу роль скромного, но восторженного слушателя. Бедность, настигшая его после разрыва с родителями, вынуждала юношу браться за самую разную работу, что порой мешало учебе. Но он не пренебрегал никаким делом, поскольку любое из них позволяло расширить познания о мире. Он переписывал ноты, продавал вафельные трубочки и даже служил лакеем в гостинице в предместье Сен-Жермен. К счастью, друзья-философы помогали ему отыскивать работу, более подходящую для его талантов и знаний. В качестве секретаря французского дипломата он побывал в Пруссии. Потом был воспитателем дочек мелкопоместного австрийского дворянина. Когда те вышли замуж, он оказался безработным, и кто-то сообщил ему, что мой отец ищет учителя французского языка.

– Само Провидение привело вас к нам, – сказал я ему однажды.

– Провидения не существует! – гневно возразил он. – Никогда не следует доверяться так называемым высшим силам. Человек должен сам определять свою судьбу, и никто не сделает это за него.

Он, свято веривший в благодетельные свойства диалога и обучавший меня только в форме приятных бесед, не смог сдержаться, когда я упомянул о Провидении. В дальнейшем я остерегался произносить при нем это слово.

В тот же день после полудня мы читали «Кандида»[13]. Эту книгу, как и «Трактат об ощущениях»[14], «Рассуждение о неравенстве»[15] или «Письмо слепым»[16], мы и не надеялись найти в библиотеке замка. К счастью, Башле привез ее в своем маленьком чемоданчике. 

* * *
Мало сказать, что я восхищался своим французским наставником. Я любил его. Он открыл мне мир и заставил осознать необходимость открывать его снова и снова. Он первый отнесся ко мне как к человеческому существу и даже как к равному. Он поделился со мной знаниями и научил пользоваться языком, на котором было создано столько гениальных произведений.

Но у этого восхищения был предел, и он немало меня смущал. Коротко я сказал бы так: если своим преподаванием Башле прививал мне вкус к жизни, то от собственной жизни он получал вовсе не так много, как можно было предполагать. Он пребывал в самой мрачной бедности и свыкся с ней. Я замечал его дырявые чулки, которые он сам штопал, потертую одежду, которую скромный заработок не позволял обновить, пожелтевшее белье. Я мужал и находился в том возрасте, когда тело меняется, так что в скором времени перерос наставника. Его хрупкие члены, лиловый оттенок кожи и одышка во время ходьбы отнюдь не сближали нас, как в бытность мою ребенком, а скорее вызывали жалость. Мне было немного неловко перед ним за доставшуюся от предков кровь, которая наполняла все мое существо силой, влечениями и отвагой, коих ему так отчаянно не хватало. По сути, он был жертвой собственной системы. Обучая меня тому, что есть мир, внушая надежду насладиться его красотами и стремление к испытаниям, он пробудил во мне порывы, которые сам никоим образом не воплощал. Полагаю, он чувствовал это и не питал никаких иллюзий. Он видел, как я поглощал обильные блюда, приготовленные нашими поварами. Ему было трудно угнаться за мной во время наших деревенских вылазок. Он перехватывал мои вожделеющие взгляды, когда нам случалось встретить легко одетых девушек, погоняющих стадо с хворостиной в руке и дорожной пылью на босых ногах. Я знал, что он знает. И тем не менее, любя его и опасаясь нанести ему обиду, я скрывал, какое удовольствие получаю от физических упражнений, к которым меня приучил отец.

Ибо в тот день, когда он заметил у меня волоски, пробивающиеся над верхней губой, он потребовал, чтобы параллельно с обучением у Башле я проходил военную подготовку. Такова была традиция для юношей в нашей семье. Поначалу я решил, что меня эта участь минует в силу того презрения, которое питал ко мне отец. Но то ли он все же вынужден был признать, что, наставляемый Башле, я добился определенных успехов, и проникся кое-каким уважением к моей персоне, то ли просто ждал моих тринадцати лет и физического созревания, чтобы начать подготовку, отец в конце концов велел учителю фехтования приступить к занятиям.

Утренние часы оставались в распоряжении Башле, но послеполуденное время было отведено упражнениям со шпагой, верховой езде, а иногда даже участию в имитациях боя, которыми отец руководил лично. Он составил из своих людей маленькую армию. У зависящих от него крестьян не было выбора, кроме как выстроиться рядами с копьями или вилами в руках и исполнять приказы, которые он выкрикивал своим зычным голосом.

Никогда я не думал, что эти игры станут для меня таким великолепным развлечением. Я любил скачку галопом, рискованные прыжки на лошади через уложенные на большом дворе стволы, опасную игру в сабельный бой. А когда отец для одного из упражнений велел мне надеть форму драгуна, сшитую будто специально на меня, я удивился тому счастью, которое испытал, застегивая на груди жесткую ткань, покрытую вышивкой и галунами.

Как мне было объяснить Башле, что я испытывал столь же большое удовольствие, хоть и совершенно иной природы, от наших с ним занятий, выучивая наизусть многостраничные отрывки из Жан-Жака Руссо, воспроизводя чудесные звуки французского языка, которым теперь свободно владел? Я притворялся, что отношусь к военной муштре как к неприятной обязанности. Башле улыбался; думаю, мое лицемерие не могло его обмануть. В общем, оно его даже устраивало. На его взгляд, оно доказывало, что он научил меня главному: не давать воли своим страстям. Увы, тут он ошибался. С этой точки зрения его назидания пропали втуне. Я никогда не мог предпринять что бы то ни было, не загоревшись всем сердцем и не отдавая всего себя целиком. И, несмотря на все мое к нему уважение, признаюсь, что ничуть об этом не сожалею.

В то время во взгляде Башле появилась, как я теперь вспоминаю, грусть, глубины которой я тогда не смог оценить. Сегодня я уверен, что он увидел близкий конец нашей связи гораздо раньше меня. В той пылкости, с какой я предавался тренировкам, его огорчало понимание того, к чему ведет мое неизбежное взросление и мужание. И действительно, ожидаемая им буря грянула еще до наступления осени. Башле прожил с нами около трех лет.

III

Каким образом у отца закрались подозрения? Я уже говорил, что он питал к Башле стойкую неприязнь. Человеческая душа так устроена, что она охотно наделяет дурными качествами тех, кого ненавидит. Возможно также, что кто-то в замке был тайным доносчиком. И все же, хотя большинство наших слуг завидовали Башле и с недоверием относились к его учености, я не вижу ни одного, кто смог бы собрать на него компрометирующие сведения.

Духовных лиц в замке не было. Обычные службы вел маленький, почти неграмотный каноник, он жил в ветхом домишке в одном из соседних селений. Всякий раз он покидал замок с трепетом, его будоражило то обстоятельство, что он безнаказанно проник в мир господ, страх перед которыми прочно вбили в него родители. На большие праздники и для совершения таинств из города приезжал прелат. Он был человеком светским и до крайности елейным. Он нравился отцу, потому что все прощал грешнику, который весьма лицемерно относился к искуплению. С Башле он был незнаком, так что от него подозрения исходить не могли. Зато вполне вероятно, что именно к нему обратился за советом отец, чтобы провести расследование, когда сумел заполучить первые вещественные доказательства.

Мой наставник поддерживал обширную переписку со своей родиной и регулярно получал оттуда письма. Длинные послания, истрепанные путешествием по всем почтам Европы, иногда приходили, заляпанные самыми разными веществами – вином, маслом и, не исключено, кровью. Возможно, они привлекли внимание графа, моего отца. Меня самого не раз мучило любопытство и желание тайком раскрыть их и глянуть, что же в них содержится. Сам я такой возможности не имел, а вот отец легко мог прибегнуть к услугам шпиона, без которого не обходится ни один двор, даже самый маленький. Одно достоверно: он нанес удар только тогда, когда в его распоряжении оказались достаточно веские улики.

Это случилось в начале октября. Погода еще стояла хорошая. В наш последний поход Башле отвел меня на бойню. Я часто вспоминал потом этот завершающий урок реальности и усматриваю в нем сакральную сцену, сравнимую с последними минутами, проведенными Иисусом со своими учениками. Заведение было расположено в миле от замка, около реки. Мы отправились туда пешком. Башле владел навыками верховой езды, но с тех пор, как я увлекся военными упражнениями, вынуждал меня сопровождать его пешком даже в дальние наши вылазки. Я предполагаю, что тем самым он хотел задать мне иной ритм, ввести в смиренное состояние и заставить мою мысль работать в перипатетическом[17] темпе.

Обреченные на смерть животные были привязаны в загоне и мычали.

– Смерть всегда предчувствуется, – тихо сказал мне Башле. – Жизнь столькими нитями связана с любым существом, что не может быть отнята у него так, чтобы он заранее не ощутил муку.

Мы дошли до глинобитной квадратной площадки, где и происходило умерщвление. Позади, в других пристройках, виднелись недавно забитые туши, подвешенные на крюки. Подмастерья в залитых кровью рабочих халатах занимались свежеванием и разделкой. Мы задержались там лишь для того, чтобы изучить, как было принято в «Энциклопедии», какие точные познания определяют порядок их действий. Но Башле дал мне понять, что в целом и так все ясно: здесь царила смерть, а снаружи, где надрывно мычал стреноженный скот, еще хозяйничала жизнь. Переход от одного состояния к другому и представлял собой то таинство, к которому следовало приобщиться. Мы долго оставались в тесном загоне, где происходил забой. Башле зачарованно наблюдал за тем кратким мистическим мгновением, когда взгляд животного угасал, смерть брала верх над жизнью, а перед тем как окончательно испустить дух, животное, казалось, постигало некую высшую и ослепительную истину. Для моего наставника, придававшего огромное значение накапливанию чувственного опыта, этот трагический момент служил призывом к тому, чтобы никогда не отказываться от наблюдения за миром – вплоть до той последней секунды, когда, возможно, открывается истина, и включая саму эту секунду.

Двумя днями позже, направляясь по вызову отца в библиотеку, я испытал такое чувство, будто опять иду на бойню. Сухой воздух, обычно пропитанный запахами воска и дерева, сейчас показался мне насыщенным резким и тошнотворным смрадом крови.

Башле был уже там, вызванный еще раньше. Он стоял навытяжку, очень прямо; его обведенные кругами глаза с их всегдашним желтоватым оттенком были широко раскрыты. Он смотрел на моего отца без дерзкого вызова, но с твердым намерением не упустить ничего, чему может научить его мир. Граф сидел в массивном кресле, которое велел перенести из парадной залы. По обе стороны от моего наставника переминались два высоченных стражника с выпирающими из-под мундиров мускулами и ружьями на плече. Бедному Башле вменено было изъясняться по-немецки – словно отцу хотелось таким образом еще больше продемонстрировать свою власть, словно присутствие двух могучих солдат само по себе не подчеркивало слабость обвиняемого. Башле неплохо владел этим языком, чтобы понять все обвинения, но недостаточно, чтобы высказаться в свое оправдание, хотя, как я быстро понял, он в любом случае не собирался этого делать.

Перед отцом на столе были разложены в качестве охотничьих трофеев различные предметы, принадлежащие моему учителю. Не считая писем и газет, я узнал книги, за чтением которых мы провели столько прекрасных часов.

Когда обустройство сцены было полностью завершено, а обвиняемый достаточно истомился молчаливым ожиданием, отец заговорил. Ни разу не взглянув на Башле, он перечислил преступления, в которых, по его мнению, тот был изобличен.

– Вы имели дерзость распространять в этом почтенном и набожном доме идеи преступников, осужденных церковью и королем Франции. Я нанял вас, чтобы вы обучили французскому языку моего сына Августа. Но вместо того, чтобы ознакомить его с произведениями высокоморальных авторов, которых, как мне говорили, во Франции имеется в достатке, вы вбили ему в голову опасные и ложные идеи.

Я увидел, как в глазах Башле мелькнул иронический огонек. Очевидно, он одновременно со мной заметил в словах отца легкое противоречие: если идеи ложные, они не являются опасными и их можно опровергнуть. Мы пообсуждали бы с ним эту тему. Но бесполезно было вовлекать отца в диалектическую дискуссию. Он продолжал, торопясь закончить обвинительную речь, дабы вынести приговор.

– Заодно я выяснил, что вы не довольствовались распространением этих нечестивых произведений, вы еще и участвовали в их редактировании. Вы друг этих врагов религии, этих отравителей духа. Вы поддерживаете с ними переписку!

Он схватил со стала пачку писем и развернул их веером.

– Передо мной корреспонденция, подписанная господами д’Аламбером, Дидро, авторами, которые, должен признать, мне неизвестны. А также послания от Гольбаха, чьи еретические утверждения зловещим эхом докатились и до меня.

Затем, словно для того, чтобы заткнуть рот Башле, который, кстати сказать, хранил молчание, он добавил, отбросив письма и указывая на печатные издания:

– Вы также получаете газеты, которые позволяют себе оспаривать авторитетнейшее мнение архиепископа Парижского и даже его святейшества папы. ...



Все права на текст принадлежат автору: Жан-Кристоф Руфен.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Кругосветное путешествие короля СоболяЖан-Кристоф Руфен