Все права на текст принадлежат автору: Иоганн Вольфганг Гете.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ФаустИоганн Вольфганг Гете

Гете Фауст

ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

Хотел было я пустить в свет свой перевод «Фауста» Гете безо всяких вступлений, но большинство лиц, которые прочтут настоящее предисловие, хорошо поймут, что я не мог поступить таким образом.

Одна мысль о Фаусте невольно напоминает мне грандиозную и не оставшуюся незамеченной не только у нас в России, но и в исторических городах Западной Европы, фигуру скончавшегося минувшим летом, 60-ти лет от роду, в своей усадьбе, в Александровке, недалеко от станции Белоостров, друга моего детства и моей юности, профессора Петербургского университета Ильи Александровича Шляпкина[1].

Встретились мы с И.А. Шляпкиным на жизненном пути еще до поступления в гимназию, так как оба были определены — я своим отцом, а И.А. своим дядей, Александром Антоновичем Реввса, заменявшим ему умершего отца, — в немецкий пансион Адели Федоровны Юргенс, подготовлявший детей для поступления в средние учебные заведения. Пансион этот, благодаря А.Ф. Юргенс, оставил в нас, и в частности во мне, наилучшие воспоминания. Помещался он на углу Моховой и Пантелеймоновской[2] улиц, против так называемой Турановской часовни, в пятом этаже.

В пансионе И.А. Шляпкин не обращал на себя особенного внимания, если не считать его голову, уже в то время превышавшую ординарные размеры и получившую, благодаря влиянию одного злоязычного мальчугана — каюсь, ибо таковым был я, — солидное прозвание «пивного котла».

Пансион содержался интеллигентной, корректной и в высшей степени трудолюбивой немецкой семьей. Большое впечатление производила на нас, мальчуганов, оригинальная фигура самого pater familiae[3]. То был человек очень высокого роста, извлекавший, как мы улавливали временами (чего только не заметят пронырливые живые мальчуганы!) поистине волшебные звуки из своей гигантской трубы (по-видимому, тромбона) и состоявший, как нам все-таки удалось выведать, музыкантом в оркестре старого Александрийского театра. Фигура отца почтенного семейства производила на нас впечатление чего-то сказочного, чего-то далекого от современной жизни; он казался нам каким-то пережитком отдаленных времен, жившим и действовавшим еще в ту пору и в том обществе, в котором действовали и герои сказок Гофмана. Хорошо помню, что И.А. уже в ту пору говорил со мной об этом, из чего замечаю, что мы уже в то время были хорошо знакомы со сказками Гофмана. Мать семейства, как будто наперекор своему мужу, была низенького роста, толстенькая дамочка, интеллигентная и, как казалось нам, всегда чрезвычайно добродушная. Она сама занималась по всем предметам с классом девочек, отделявшимся от нашего класса чистенькою и аккуратненькою гостиною старомодного стиля, в которой доминировали предметы, солидно сделанные из простого дерева, очень подходившие к фигуре отца семейства.

Танцкласс устраивался в нашем помещении, для чего оно освобождалось предварительно от двух столов и великого множества скамеек. В углу устанавливалось глубокое кресло, где помещалась наша учительница с мамашей. В классе появлялись девочки и сказочно-свирепый учитель танцев. Его громкий голос и манера нажимать своим каблуком на ногу провинившегося в чем-либо мальчугана — и, могу вас уверить по собственному опыту, нажимать очень больно, — вполне гармонировали с его сказочно-свирепым видом. Иногда он не довольствовался одним только нажиманием ноги своим каблуком, очевидно, считая такой прием недостаточно внушительным, но с размаха бил им по ноге виноватого. Вина, обыкновенно, заключалась в неточном выполнении той или другой позиции. О проступках поведения нельзя было и подумать. Вообще, из танцкласса мы не выносили того, что должны были бы выносить из него, т.е. веселья.

Для довершения общей картины коснусь и остальных членов семьи, приютившей нас под свое попечение. Старший из сыновей, напоминавший лицом нашу незабвенную учительницу, сильно уступавший ростом своему отцу, пошел по той же дороге и также на чем-то играл в том же оркестре Александринки, но уже ничего сказочного, ничего старинного, как нам казалось, не напоминал. Второй сын учился в Морском корпусе и редко появлялся в нашем обществе, привнося с собою атмосферу строжайшей учебы и строжайшей инспекции, насквозь пропитанной казарменною бранью, сильно смущавшей нас и вводившей в нашу благовоспитанную среду элемент чего-то нам чуждого. Сама Аделя Федоровна, наша учительница, кажется, не очень любила вмешательства своего брата- моряка в педагогическое дело. Я, будучи совсем еще малышом, все-таки заметил, что молодой моряк, копировавший в отношении к нам кого-то из своих педагогов, сам не отличался тщательностью в приготовлении своих уроков, прибегая к кальке и оконному стеклу в тех случаях, где требовалось старательное вычерчивание географических карт с производством надлежащих измерений. Так как нам, мальчуганам, строжайше воспрещалось прибегать к подобным приемам, я остроумно решил, что более взрослый мальчуган, бесцеремонно нас третировавший, сам не исполнял корректно своих прямых обязанностей, а следовательно не имеет не только никакого права, но решительно никаких оснований поступать с нами по-начальнически, как он временами делал это. Его я определенно не любил.

Что касается самой Адели Федоровны, она производила на всех прекрасное впечатление: всегда озабоченная, всегда трудолюбивая, всегда ровная в обращении, она равно ко всем относилась справедливо. Помню, что в нашу среду вступил некто Назаров, мальчик упитанный и в достаточной степени избалованный, сын кондитера, в ту пору весьма популярного в столице. Какие прелестные конфеты подносил он учительнице, в каких красивых серебряных и золотых бумажках, с какими изящными картинками, наклеенными на них! Аделю Федоровну, видимо, смущали эти подношения, которыми в конце концов пользовались мы же, мальчуганы, но Аделя Федоровна ни на йоту не изменилась в своих отношениях к упитанному сыну модного кондитера, предъявляя и к нему те же строгие, но справедливые требования, которые она предъявляла ко всем.

Вопросов о национальности, о вере, вообще о каких-либо различиях между людьми у нас никогда не затрагивалось. Мы видели вокруг себя трудящихся людей, трудились сами, испытывая на себе благотворное влияние семьи, созданной рядами культурных поколений. Все эти национализации, германизации, возникшие вдруг перед нами в последующее время уже нашей разумной деятельности, были нам совершенно чужды и появились какими-то дикими жупелами, кем-то нарочито придуманными во имя каких-то непонятных целей, вернее всего — в силу своекорыстия и достижения своих грубо эгоистических целей.

От поры до времени посещал наш пансион окружной инспектор. Мы, мальчуганы, видели, что наша учительница принимала его вежливо, но была совершенно чужда при этом страха, какой-либо растерянности, подтасовки и фальши, но показывала свой товар лицом, т.е. таким, каким он был в действительности. И мы были всегда нравственно удовлетворенными и благодарными Аделе Федоровне за ее благородство — мерою для оценки людей мы уже привыкли считать личные качества, личные достоинства их, но отнюдь не случайности их происхождения. Окружной инспектор (не знаю, кто это был) производил на нас по своему обращению вполне приятное впечатление. Это был бритый старец в платье служаки Николаевского времени. Помню только до сих пор, что изо рта его шел невыносимо тяжелый запах, и я, отвечая ему что-то по грамматическому разбору, все ставил себе вопрос, отчего бы это могло происходить, и почему таким неприятным качеством может отличаться человек, созданный по образу и подобию Божию, венец творения?

Из остальных членов семьи Юргенс помню только младшую сестру нашей учительницы. Маню, девочку-подростка, не производившую на нас никакого впечатления.

Чтобы покончить с воспоминаниями о пансионе, я должен еще помянуть здесь одного из наших коллег. Это был сын букиниста, впоследствии основатель известной антикварной книжной торговли в Петербурге, Василий Иванович Клочков[4], мальчик в высшей степени деликатный, нежный, «маменькин сынок», но чрезвычайно аккуратный. Помню, не раз приглашал он нас к себе, чтобы мы могли познакомиться с большим собранием книг, имевшихся у его отца.

По окончании пансиона m-lle Юргенс мы разошлись с И.А. в разные стороны: я поступил в первый класс Третьей гимназии[5] И.А. в тот же класс — Шестой гимназии[6]. Но обстоятельства сближают людей помимо их воли. После какой-то шалости, прошумевшей в газетах, участниками которой, как это ни странно, оказались будущий профессор Университета и откуда-то появившаяся на нетвердом льду Фонтанки утка, невольная виновница нарушения благолепия и порядка, И.А. Шляпкин был переведен пансионером той же Третьей гимназии, где учился и я. Тут мы снова сблизились и окончательно сошлись в старших классах.

Здесь И.А. уже сильно выделялся среди товарищей как своею крупною фигурой, так и колоссальными познаниями в области вообще западноевропейского и в частности германского средневековья. Его основательное знакомство со средневековыми поэтами и в частности с Вольфрамом фон Эшенбахом[7] приводили буквально в священный ужас нашего добродушного, но не отличавшегося обширными познаниями преподавателя словесности Николая Егоровича Вестенрика, ученика известного педагога Стоюпина. Уже в гимназии выдававшаяся энциклопедичность знаний И.А. вытекала главным образом из его любви к литературе, и преимущественно древней. У меня же весь интерес, проявившийся также в большом и разнообразном чтении, делавшим меня в глазах как товарищей, так и педагогов величиною незаурядной, направлялся к изучению средневекового быта, средневековой жизни вообще. Огромную роль сыграл в этом отношении Вальтер Скотт и в частности его прекрасный роман «Айвенго», прочитанный мною еще в бытность мою учеником одного из младших классов. Этот роман я изучил до мелочей и, при случае, мог найти в нем любое место, не прилагая к этому никаких особенных стараний: я знал его чуть не наизусть уже в то время, когда не имел еще ни малейшего представления о той роли, какую сыграл он в жизни и деятельности такого крупного историка средневековья, как Огюстен Тьерри[8].

В бытность свою в старших классах гимназии мы познакомились с И.А. домами. Спал он, отпускаемый на праздники из пансиона, где-то в коридорчике на сундуке (я, хотя и на постели, но тоже в коридоре), но в одной из комнат квартиры, занимаемой его дядей, был шкафик красного дерева, предоставленный дядею племяннику в его полное обладание. Он, значит, был состоятельнее меня. И чего только не было в этом по виду непрезентабельном шкафике! Сколько книжных сокровищ, уже в ту пору приобретавшихся И.А., манило меня к нему! Сколько горячих бесед на темы, вызываемые ими, слышали скромные стены небольшой комнаты! И в числе книг, помню, любимейшими нами были иностранные книги по средневековью. Тогда началось и мое коллекционирование книг, причем мать моя, Елизавета Петровна, урожденная Матвеева, своею чуткою женскою душою сразу угадала влечение своего сына и из своих крайне скудных средств даже фактически содействовала, насколько могла, реализации его пылких надежд. Поневоле вспоминаются заключительные стихи мистического хора во второй части Фауста.

Все преходящее — уподобление.
Лишь сверхземное дает совершение:
Недостижимое здесь достигается,
Невыразимое здесь совершается;
В мир же, где правда одна пребывает.
Женственно-вечное нас увлекает.
(Das Ewig-Weibliche zieht uns hinan.)
Одним из лучших подношений матери было полное собрание сочинений Жуковского. Этого было достаточно, чтобы все переводимые баллады Жуковского, относящиеся к средневековью, были в первую голову выучены мною наизусть. Самый характер музы Жуковского, конечно, увлекал меня до чрезвычайности.

Я жил преимущественно дома, почему и знакомств у меня было немного. Раз только библиотекарь нашей юридической библиотеки (в славном в свое время Втором отделении) Э.И. Конге пригласил меня посетить для обозрения Публичную библиотеку. Он же руководил посетителями и давал им надлежащие объяснения. Все эти курьезы, вроде «Отче наш», напечатанного в одной точке, прошли мимо меня как-то незаметно. Поразительное же впечатление произвели на меня как самая библиотека, так в особенности — так называемый «кабинет д-ра Фауста».

И.А., несмотря на пансионерскую жизнь, заводил на стороне различные знакомства. Несомненное влияние на него в смысле той же любви к средневековью, а главным образом — к манускриптам и появившимся на исходе средневековья инкунабулам, оказали два знакомства, а именно — с художником Скиндером и Инспектором Петербургской Духовной Римско-Католической Академии[9], патером Урбаном Рокицким. В связи с первым знакомством у И.А. стали появляться различные художественные вещицы стародавних времен, как, например, долгое время хранившийся у меня и им подаренный средневековый настольный фонарь-ночник с цветными стеклами, в связи со вторым знакомством стала усиленно расти его библиотека. Несомненно, что патер Рокицкий имел на И.А. Шляпкина огромное влияние, по крайней мере, фотографический портрет патера всегда занимал чуть ли не самое видное место среди других фотографических портретов, бывших у И.А. Сам И.А. В многократных беседах со мною называл это влияние чисто родительским и всегда подчеркивал то обстоятельство, что покойному патеру он обязан очень многим.

Раз, в пору студенчества, уже после кончины Урбана Рокицкого, в момент нашего «сидения на пище св. Антония»[10], И.А. завел меня в Академию, но дело в этот раз ограничилось только посещением академической кухни, повар которой, отлично знавший И.А., угостил нас, что называется, на славу. У патера же И.А. позаимствовал манеру держать в шкафу «высоких английских послов», сохранившуюся у него до смерти: различные наливочки, а с течением времени и дорогие ликеры вроде Бенедиктина и т.д. Смею думать, что все близко знавшие покойного И.А., поймут, что уже одна гастрономическая область не могла не иметь для него огромной привлекательности. Но дело, конечно, не ограничивалось только ею. Много лет спустя, когда я был уже преподавателем, мне удалось познакомиться с проф. Римско-Католической Духовной Академии в Петербурге патером Гавропским. Правда, и здесь я отведал рюмочку очаровательной наливки, приготовленной из красной смородины самим профессором и хранившейся в стенном шкафу, о существовании которого постороннее лицо не могло бы и подозревать. Но в тот же вечер, благодаря привлекательной любезности гостеприимного хозяина, я познакомился и с сокровищами (былыми) академической библиотеки: повидал, пощупал своими руками и даже понюхал просторный шкаф с инкунабулами в пергаментных переплетах. Увидал всю коллекцию Миня (Migne)[11], как латинскую, так и греческую, в двух экземплярах, ощутил и другие прелести. Тут я понял, что манило сюда И.А., и какие привязанности его должны были укрепиться в нем и кристаллизироваться навсегда. Особенно сильное, поистине феерическое впечатление произвело на меня внезапное посещение библиотеки в поздневечерний час, когда я видел перед собою студентов в сутанах, работавших отдельно друг от друга над своими столами по старинным фолиантам, не имея к тому же иного освещения, кроме свечного огарка, вставленного, за неимением подсвечника, в порожнюю бутылку.

Осенью 1877 года Петербургский Университет гостеприимно открыл нам свои двери. Чем только не увлекались мы с И.А., особенно в первые годы пребывания своего в Университете! Кроме предметов своей специальности, мы слушали и юристов, и естественников (напр., Менделеева[12], как знаменитость, и Вагнера[13], как спирита), и даже из)шали небезрезультатно у К.А. Коссовича[14] санскритский язык. Но в центре всех наших духовных переживаний стоял принявший определенные формы и тесно связывавший меня с покойным другом культ Фауста.

Недаром, в бытность свою гимназистами восьмого класса, мы вдвоем с И.А. Шляпкиным настояли перед преподавателем немецкого языка на том, чтобы он выбрал для классного чтения первую часть трагедии Гете «Фауст». Эдуард Павлович Буш, которого как сейчас вижу перед своими глазами, немного помялся, говоря о трудности затеваемого нами дела, но все-таки согласился, и весь класс отнесся, конечно, с большим интересом к избранному нами великому произведению великого германского поэта. Э.П. Буш, друг какого-то германского герцога, был к тому же вполне подходящим руководителем и снабжал наш общий перевод весьма почтенными комментариями, излагая их на своем русско-немецком жаргоне.

Необходимо сказать, что, ставши студентами, мы с И.А. поселились вместе. Когда скончался почтенный патер Рокицкий, мы раскупили со Шляпкиным на свои гроши его немногое наследство, в котором чуть ли не самое видное место принадлежало двум сутанам покойного. Мы и облачались систематически в эти сутаны, придававшие нам, по-нашему тогдашнему убеждению, вид средневековых ученых. И.А. заставил даже нашу квартирную хозяйку (портниху по ремеслу) сшить ему из лоскутов, по найденному им якобы в книге рисунку, головное украшение средневекового ученого, правдоподобие которого я позволил себе оспаривать, и теперь еще нахожу, что состряпанное И.А. головное украшение не имело ничего общего с известными головными уборами в средние века. Мало того, И.А. спер где-то череп, завернул его в чулок и поместил между оконными рамами, а затем не то раскрасил, не то оклеил свой фонарь так, чтобы он изображал, по его мнению, средневековую вещь. Я вышучивал и этот фонарь на основании весьма солидных данных, чем приводил друга чуть ли не в бешенство. Но все мои шутки не достигали цели. Каждый вечер, в который мы сидели дома, разряженный, как и я, в сутану, И.А. подставлял к своему псевдосредневековому фонарю лестницу, зажигал фонарь, слезал с лестницы, надевал с самым сосредоточенным видом свой «дурацкий колпак», как я называл его средневековое головное украшение, брал с полки ту или другую книгу, снова взлезал на лестницу и, несмотря на свою неуклюжесть и тяжесть, довольно искусно располагался на верхушке лестницы и принимался за чтение. Я в это время сидел в соседней комнате в сутане за письменным столом и занимался тем или другим делом литературного характера. Иногда при этих условиях начинались у нас переговоры, переходившие нередко в самую бесшабашную брань. Жившая за стеной соседней комнаты весьма образованная пуритански-щепетильная дама, жена одного провинциального математика, «тетя Катя», как мы называли ее, с истинным ужасом говорила нам, что разговоры наши подчас было страшно слушать.

Уже в более зрелые годы, в пору его профессорской деятельности, культ Фауста у И.А. вылился в наиболее удачную форму: он устроил в своем белоостровском доме кабинет доктора Фауста. Туда были снесены все инкунабулы, не исключая Нострадама, на потолке были укреплены плафонные доски с соответствующим изображениями, окно было вставлено средневековое, а затем там постепенно находили себе приют все предметы, привозившиеся И.А. из его заграничных поездок, особенно из Венеции. Университет не убил и во мне культа Фауста, но только укрепил, осмыслил его и сообщил ему жизненную детальность.

В 1904 году весною я уехал в г. Нарву, чтобы управлять там двумя гимназиями, мужскою и женской. Скажу, что в лице попечителя и создателя обеих гимназий, бывшего первым городским головою г. Нарвы, я нашел сперва доброго товарища, а затем и настоящего друга. Нас соединили вместе как любовь к книгам вообще, так и тот культ Фауста, о котором я говорил выше. Несмотря на свою далекую от поэзии специальность (А.Ф. Ган[15] был инженером-технологом), несмотря на свой практический взгляд на жизнь, он был и до конца жизни своей остался истинным поэтом, чуждым всякой рекламы и фразировки, преклонявшимся перед Гете и гениальным трудом, можно сказать, его жизни — «Фаустом». Тут-то открылось для меня настоящее раздолье. С одной стороны, сохранившиеся в городе уголки истинно средневековые, старинные предания и несколько обломков средневекового быта, с другой — тесное сближение с высококультурным старцем, представлявшим собою натуру цельную, незаурядную, истинным создателем курорта Гунгербурга[16]. В этом периоде своей жизни А.Ф. имел все основания сравнивать свою судьбу с судьбою гетевского Фауста, принявшегося, подобно гетевскому герою, за борьбу с морем, за отвоевание у него поглощаемого им бесплодного клочка суши, ради насаждения здесь культурной жизни.

Вспомним величественный монолог Фауста в первой половине 4-го действия, столь цинично и столь неудачно прерываемый банальным замечанием Мефистофеля:

Крадется к берегу со всех сторон волна,
Бесплодие неся, бесплодная сама;
Вот вновь вздувается и катится вперед.
Глядишь — и берег тот она опять зальет.
Могучи волны те, бегут и уплывают
И пользы никакой собой не прибавляют.
Бесцельность силы вижу в этом я.
В такие-то тяжелые мгновенья
Мой достигает дух высокого прозренья:
Желал бы я борьбы, чтоб море победить!
При скромности, столь присущей А.Ф. Гану, он не ценил и не способствовал надлежащей оценке своего культурного дела, но в моих глазах он был и остался воскресшим Фаустом. В его лице я в реальной жизни нашел своего излюбленного героя. Повторю еще раз слова, сказанные мною на первых страницах настоящего очерка: обстоятельства сближают людей помимо их воли. Какими отдаленными друг от друга путями шли наши жизни; жизнь А.Ф. Гана и моя! Сближению нашему не помешала и существенная разница в 20 с лишком лет.

Вот к чему привел «культ Фауста» — к неожиданной встрече сторонника этого культа с живым олицетворением предмета своего культа и даже к нежной дружбе с ним! Но курьезнее всего то, что обе натуры, неожиданно сошедшиеся одна с другою, были натурами замкнутыми в смысле каких-либо сближений!

Помню, с каким увлечением читал мне А.Ф. Ган в своей прелестной вилле «Capriccio», в Гунгербурге, на самом берегу моря, сделанный им перевод отрывка из четвертого действия второй части гетевской трагедии. Помню, как я торжественно обещал А.Ф. перевести в стихах всего Фауста. Помню, что он искренно веровал моему обещанию. Обещание это пришлось исполнить мне лишь четыре года спустя после его кончины.

В заключение могу прибавить немногое к сказанному мною ранее об охватившем меня с юных лет культе Фауста. У меня культ этот выразился в изучении средневековья, чему в Университете много поспособствовали как высокоуважаемый академик и профессор всеобщей литературы А.Н. Веселовский[17], так и ближайший и незабвенный учитель, академик и профессор средневековой истории В.Гр. Васильевский[18] — в особенном интересе, обнаруженном мною к изучению средневекового быта, не покинувшим меня в настоящее время, и в переводе Фауста, начатом мною в 1880 году, т.е. в последнем году моего пребывания в Университете. Последний вложил в меня глубокое убеждение в том, что жизнь человечества подчиняется тем же биологическим законам, что и жизнь отдельного индивидуума, что тысячелетней приостановки в развитии человечества быть не может, что средние века вовсе не были такою приостановкой в истории человеческого развития, что период этот в высшей степени важен для изучения, что лишь изучив его, мы найдем правильное мерило для оценки и последующего времени.

Как на образец исключительного влияния гетевского Фауста на вполне сложившийся, дисциплинированный и умудренный долгою жизнью дух человека, укажу на одно из воспоминаний покойного профессора В.Г. Яроцкого[19] об А.Ф. Гане: «Это произведение общечеловеческого гения ума (речь идет о гетевском Фаусте) было как бы настольной книгой А.Ф-ча. Я живо помню маленький переплетенный, но истрепанный экземпляр ее, буквально никогда не сходивший с его письменного стола. Во время наших частых и долгих бесед с А.Ф-чем не только в летние, но и глухие сезоны, когда я иногда приезжал к нему неоднократно, вместо того, чтобы прямо ответить на какой-нибудь затронутый нами вопрос, А.Ф. раскрывал эту книжечку и прочитывал вполне подходящее к делу место из нее в виде философского вывода или рассуждения».

Далекий от такого, в значительной степени идолатрического, отношения к гениальному произведению, я в то же время не могу не признать за второю частью Фауста высокого воспитательного значения в самом широком смысле этого выражения, а посему и считаю ее распространение в среде нашего общества в высокой степени желательным.

Перевод Фауста, предлагаемый вниманию просвещенного общества, закончен мною лишь 23 декабря 1918 года и для своего выполнения потребовал, таким образом, от меня 38 лет моей жизни. Такая длительность работы в значительной степени объясняется самым характером ее, так как она производилась в часы, свободные от моих педагогических занятий, в праздничные и летние вакации. Лишь с 1 сентября 1917 года, по выходе моем в отставку, я мог уже более или менее всецело отдаться своему литературному труду, но мысль о нем все-таки неотступно жила во мне в продолжение всего указанного мною времени.

Заключу словами Гете, сказанными Фаустом в предсмертном монологе:

Последним словом мудрости назвать
Могу я мысль; я предан ей всецело.
Лишь только тот, кто весь уходит в дело
И каждый день успехи брать готов
Среди опасностей, пусть ожидает смело
Свободной жизни он от тягостных трудов.
Что он творит ребенком, мужем, старым.
Вот о каких трудах и о какой свободе
В стране свободной, о каком народе
Мечтал я. Ведь тогда сказал бы я недаром
Мгновенью: «Стой, мгновенье! Ты — прекрасно!»
И жизнь моя не пропадет напрасно!..
Царское Село.

12 января 1919 г. (нов. ст.)

ПОСВЯЩЕНИЕ

Вы снова близитесь, воздушные созданья,
Что взору грустному являлися не раз!
Вас удержу ль? Воскреснут ли мечтанья?
Иль навсегда былой огонь угас?
Теснитесь вы по прихоти желанья;
Туман, пары окутывают вас,
Какой-то силою от вас чарующею веет,
И грудь, как в юности, восторгом пламенеет.
С собой приводите вы образы былого,
И тени милые за вами мне видны —
И первая любовь, и с нею дружба снова
Звучат в груди, как саги старины.
Печаль моя со мной, и сокрушенья слово
Готовится слететь. Мне жаль моей весны.
И вспомнил я о добрых, что судьбою
Обольщены, разведены со мною.
Не слышат те моих последних песен,
Кому давно я первые читал!
Распался круг, который был так тесен,
В котором первый отклик отзвучал.
Пою чужим; их круг мне неизвестен,
Душа моя боится их похвал…
Все те, кто искренно сочувствовал поэту,
Хоть и живут, разбросаны по свету.
Проснулось вновь забытое влеченье
В духовный мир, где свет и благодать.
Но песнь смутна; Эола дуновенье
Так струны арф умеет пробуждать.
Я трепещу, я чувствую смятенье
В своей груди, мне слез не удержать;
Что есть, то кроется волшебной пеленою,
А что прошло, живет опять со мною…

ПРОЛОГ В ТЕАТРЕ

Директор. Театральный поэт. Комик.

Директор

Вы мне так часто помогали
В нужде и бедствиях моих.
Ну, что бы вы теперь сказали
О наших замыслах? Каких
Нам результатов ждать от них
В землях немецких? Мне бы очень
Толпе хотелось услужить.
Она сама живет и жить
Дает другим. Театр сколочен.
Готова сцена. Всякий ждет.
Они сидят, поднявши брови,
Никто молчанья не прервет:
Все ждут диковинки и нови.
Я знаю, как им угодить,
Но мне в подобном затрудненьи
Еще не приходилось быть.
В них вкуса мало, без сомненья,
Но страх начитаны они.
Им подавай, чтоб ново было
И поучительно, и мило —
Откуда хочешь, а возьми!
А я б хотел полюбоваться
На публику, когда она
Теснится, как поток, полна
Желанья страстного — добраться
До узких театральных врат,
Как врат спасенья: перед кассой
С зари сберутся тесной массой,
И всяк сломать бы шею рад,
Чтоб получить билет для входа.
Вот точно так толпы народа
С утра теснятся у дверей
Пекарни хлебной в год голодный.
Так повлиять на дух народный,
Так возбудить толпу людей —
Во власти одного поэта:
О, друг мой, сделай ныне это!
Поэт

О пестром сброде их не говори мне боле,
Один лишь вид его поэзию гнетет.
Сокрой от глаз моих толпу, что поневоле
К водовороту нас влечет.
Нет, ты веди меня к небесному покою:
В его святой тиши всегда отрадно нам.
И дружба, и любовь божественной рукою
Для нас насаждены и выращены там!
Что в глубине души тогда зашевелится,
Что робкие уста прошепчут в этот миг,
Удачно или нет — все быстро поглотится
Потоком времени; он всемогущ, он дик.
Но годы протекут, забытое виденье,
Усовершенствуясь, порою вновь придет.
Что ярко, что блестит, живет одно мгновенье;
Одно великое к потомству перейдет.
Комик

Лишь о потомстве речи — мимо!
И, вздумай подражать вам я,
Кто взял бы шутку на себя?
А ведь она необходима!
И современность — мне сдается,
Напрасно вчуже остается.
А кто общителен и хочет быть таким,
Тот пред толпой невозмутим,
Ее не станет сторониться,
А станет лишь к тому стремиться,
Чтоб шире круг свой развернуть
И потрясти его сильнее.
Так будьте тверже и смелее.
И дайте случай нам взглянуть
На ваше творчество скорее.
Пусть будет все в созданьи том —
Фантазия, страстей волненье,
Рассудок, разум, осужденье,
Но и… дурачество притом!
Директор

А главное — поболее движенья!
Толпа идет смотреть на представленья:
У всякого — свой вкус, желание свое;
И, если зрелища для глаз ее довольно,
Она поглощена, дивуется невольно…
Вы станете тогда в фаворе у нее.
Кто много принесет, тот всякому приносит,
А масса для себя такой же массы просит,
Из массы для себя всяк что-нибудь найдет
И, получив свое, довольный прочь пойдет.
Я вам советую: пишите, что попало,
Подобный винегрет создать немудрено;
В созданьях целостных, поверьте, толку мало,
Толпа расщиплет их на части все равно.
Поэт

Не чувствуете вы, как это ремесло
Позорит истинных художников призванье?
Или у вас плохих писак маранье
Уже за правило пошло?
Директор

Такой упрек меня не огорчает;
Кто действовать наверняка желает,
Тот средство лучшее и выберет всегда.
Подумайте, ну стоит ли труда?
Взгляните, для кого вам создавать придется!
Один идет сюда от скуки, а не то —
От сытного обеда приплетется.
Всего дурнее, если кто
От чтения журналов оторвется.
Все к нам, как в маскарад, идут за развлеченьем,
Желанье новизны шаги торопит их,
И, право, лучшим украшеньем
Здесь служат дамочки в нарядах дорогих —
Играют, так сказать, бесплатно!
А вы мечтаете на высотах своих!
Ужели это так занятно?
А покровители искусства: если вы
Их рассмотреть хотите со вниманьем, —
И холодны, и вместе с тем грубы.
Тот, драму посмотрев, уже горит желаньем
За карты поскорей засесть,
Тот — с женщиною ночь провесть…
Да стоит ли, скажите, из-за них
Тревожить муз пленительных своих?
И я вам говорю: пожалуйста, давайте
Всего побольше нам. Ведь, поступая так,
Вы не отступите от цели ни на шаг.
Стремитесь к одному — усердно развлекайте.
Но трудно урезонить вас:
Что — вы огорчены? Или пришли в экстаз?
Поэт

Ступай, ищи слугу другого!
Ужель из-за твоих речей
Поэт преступно, бестолково
Растратит дар души своей,
Самой природы дар священный?
Чем он сердца людей живит?
Аккорд божественный звучит
В груди поэта вдохновенный!
Все впечатленья от того
Сливает он в аккорд единый,
Хранит у сердца своего.
Когда природа с нитью длинной
У своего веретена
Сидит спокойна, холодна,
Когда несметные творенья
Нестройный поднимают крик,
Лишь доводя до раздраженья, —
Скажите, кто в тот самый миг
Животворит, кто проливает
Ряды рифмующихся строк,
Как гармонический поток?
Кто в нас восторги вызывает?
Скажите, кто повелевает,
Кто движет бурями страстей?
В серьезной мысли прозревает
Сиянье розовых лучей
Зари вечерней? Усыпает
Тропу возлюбленной своей
Весны прелестными цветами?
Скажите мне, кто между нами
Свивает из простых листков
Венок — заслугам украшенье?
Хранит Олимп, его богов?
Поэт — могущества людского проявленье!
Комик

Вы так сильны, вам в руки книги!
Вы поэтический свой труд
Ведите так же, как ведут
Порой любовные интриги.
Случайно встретятся, затем
Поймут взаимное влеченье,
А встречи чаще между тем
И все сильней, сильней сближенье,
Все больше счастья. Тут как тут
Соблазн на сцену выступает —
Восторги, радости растут,
А там и горе наступает.
И оглянуться не успел,
А уж роман готов, поспел!
Вот так и вы для нас пишите,
Да в драме будущей своей
Жизнь пополней изобразите:
Живет-то каждый из людей,
А многие ль знакомы с ней?
А раз она не всем известна,
Так в драме будет интересна.
Побольше только пестроты,
Неясностей, плодов мечты,
Да правды искорку туда —
Напиток выйдет хоть куда!
И всем по вкусу он придется:
Цвет юности на драму соберется
Л будет слушать, словно откровенье,
Сентиментальное творенье.
Из драмы высосет меланхоличный сок;
И здесь, и там начнется возбужденье,
Заглянет всяк в сердечный уголок.
Они растроганы, на смех и плач готовы,
Возвышенная речь и блеск их поразят:
Кто создался вполне, тому они не новы,
А несозревшие за них благодарят.
Поэт

Верни же мне те времена,
Когда и сам я созидался,
Когда душа была полна
И песен ключ не прерывался.
Когда таился мир в туманах,
И я во всем чудес искал,
Когда в пестреющих полянах
Цветы я тысячами рвал;
Когда, знакомый с нищетой,
Я все ж имел свои владенья:
То были — к истине влеченья
И упоение мечтой.
Верни мне полные свободы
Порывы злобы, мощь любви,
И счастье то, и те невзгоды,
Ко мне вновь юность призови!
Комик

Ты в юности тогда нуждаешься, мой друг,
Когда в бою тебя твой враг одолевает,
Иль дева милая кольцом прелестных рук
Тебя в порыве страсти обвивает,
Когда вдали ты видишь пред собой
Венок за быстрый бег, за силу напряженья,
Когда идут за оргией дневной
Ночные оргии, ночные развлеченья…
По струнам мощно ударять,
Аккорды вызывая смело,
То, старцы, — долг ваш, ваше дело;
Вам оттого не потерять
Всех прав своих на уваженье.
Что старость делает людей
Детьми, неверно положенье:
Она в нас застает лишь — истинных детей.
Директор

Успели вы наговориться,
Пора приняться за дела!
Могло бы дело совершиться,
Пока беседа ваша шла.
Что толковать о вдохновеньи?
Я остаюсь при твердом мненьи:
Кто все колеблется да спит,
Того оно не посетит.
Позвольте вам сказать при этом:
Раз вы являетесь поэтом,
Так и командуйте живей
Тогда поэзией своей.
Напитка крепкого желаем,
Варите нам скорей его:
Чего мы нынче не свершаем,
И завтра не свершим того.
Пусть даром дня не пронесется!
В ком есть решимость, тот сейчас
За все, что может он, возьмется,
Не скажет малодушно: пас!
И если прочь уйдет хотенье,
Он все же будет продолжать
Лишь потому, что продолженья
Уже не может избежать.
На сценах наших балаганов
Всяк может пробовать себя:
Изобретайте больше планов,
Аксессуаров не щадя!
Свободно тратьте матерьялы
На Солнце, звезды, лунный свет;
Нужны ли вам утесы, скалы,
Вода, огонь — отказу нет;
Зверей и птиц запас немалый.
Так в балагане небольшом
Вмещайте всех миров громаду
И мерно двигайтеся в нем.

ПРОЛОГ НА НЕБЕ

Господь. Небесные силы. Потом Мефистофель. Три архангела выходят вперед.

Рафаил

Само, гремя гимн бесконечный,
Подобно спутникам своим,
Свершает Солнце путь предвечный,
И громы шествуют за ним[20].
Светило дня без измеренья
И силы ангелам дарит,
И все, как в первый день творенья,
Великолепием горит.
Гавриил

С невыразимой быстротою
Кружится дивная Земля,
Где за ночною темнотою
Блистает райская заря.
Там море пенится и бьется
У мощных рек, у скал крутых,
И море, скалы — все несется
В сопровожденьи сфер иных.
Михаил

И бури грозные бушуют
То на морях, то у земли,
Но цепь творенья образуют
В своем неистовстве они.
И грозы в распре бесконечной
Разят и жгут огнем своим,
Но мы, послы Твои, Предвечный,
День безмятежный, светлый чтим.
Все трое

Великий! Ты без измеренья,
И силы нам Твой взор дарит,
И все, как в первый день творенья,
Великолепием горит!
Мефистофель[21]

Когда, Господь, являлся ты порою
И спрашивал о деле рук своих,
Ты дозволял и мне быть пред тобою,
Вот почему я здесь, средь холуев твоих,
Прости, мне чужды их высокие реченья,
А этим господам противен мой язык;
Мой пафос и тебя смешил бы, без сомненья,
Когда бы ты давно смеяться не отвык.
О Солнце, о мирах нет у меня речей,
Я вижу лишь одни страдания людей.
«Божок вселенной» все без измененья!
И так чудит, как в первый день творенья.
Намного лучше он бы жил,
Когда б огня небес в него ты не вложил.
Он разумом подарок величает
И лишь на то свой разум расточает,
Чтоб скотски жить. Недолго говоря,
Сравнить его себе позволю я
С кобылкой длинноногой, что летает
И прыгает в траве, и песню распевает.
И пусть бы уж в траве лежал себе на радость,
Нет! Он сует свой нос во всякую-то гадость!
Господь

Ты кончил. Что же, ты всегда
Приходишь с жалобой сюда!
По-твоему, все на земле неладно?
Мефистофель

Да, на земле живется безотрадно.
Мне жаль людей, бедняг таких,
Не мог бы я тиранить их!
Господь

Скажи, ты с Фаустом знаком?
Мефистофель

А, с доктором?
Господь

С моим рабом!
Мефистофель

О, да! Он служит вам курьезно!
Гнушаясь пищею земной,
Он в даль стремится пресерьезно
И сознает уже порой
Свое безумие. Он хочет
И высших радостей земных,
И лучших звезд с небес твоих,
О чем без устали хлопочет.
Но нет; не может отдохнуть
Его встревоженная грудь.
Господь

Он служит мне теперь неясно,
Но просветится в свой черед.
Садовник ведает прекрасно
За много времени вперед,
Какое дерево украсится плодами.
Мефистофель

Но я готов поспорить с вами.
По-моему, что там ни говори,
Потеря ваша — вне сомненья.
Прошу я только позволенья
Его сманить… Угодно вам пари.
Господь

Пока он землю обитает,
Запрету нет тебе тогда!
В ошибки человек впадает,
Стремяся к истине, всегда!
Мефистофель

Благодарю вас. С мертвецами
Возился неохотно я.
Люблю людей со свежими щеками,
Я с ними, словно кот с мышами.
Для трупов дома нет меня!
Господь

Итак, даю соизволенье.
Ты можешь заставлять его
Забыть свое происхожденье,
Пути держаться твоего,
Но жди в грядущем посрамленья:
Как ни блуждал бы добрый человек,
Познаешь сам — пути спасенья
Не позабудет он вовек![22]
Мефистофель

Покончим живо все. Отлично!
А за пари я не боюсь.
Когда желанного добьюсь,
Заторжествую безгранично!
Тогда его заставлю я
Дорожным прахом наедаться
И тою пищей наслаждаться,
Как тетушка моя, известная змея[23].
Господь

Являйся снова пред собраньем.
Таких, как ты, не презираю я:
Из духов всех, живущих отрицаньем,
Уж плут совсем не тягость для меня.
Энергия людей могла бы притупиться,
Наклонен человек к покою; посему
Такого я даю товарища ему,
Который будет вечно суетиться
И подстрекать, не зная тишины.
А вы, воистину небесные сыны.
Возрадуйтесь средь созерцаний
Красот нетленных. Мир идей
В свои божественные грани
Да примет вас, моих детей!
И что колеблемо неясным представленьем.
Вы закрепите долгим размышленьем!
Небо закрывается. Архангелы расходятся.

Мефистофель

(один)

Люблю со стариком видаться я порой,
Но с ним поссориться боюсь я несказанно,
Мне нравится, что он, хоть носит сан большой,
А с чертом обращается гуманно.

ПЕРВАЯ ЧАСТЬ ТРАГЕДИИ

НОЧЬ

Фауст в узкой готической комнате с высокими сводами сидит в кресле за рабочим столом. Он взволнован.

Фауст

И философские творенья,
И медицину, и права,
И богословье (верх мученья!)[24]
Моя постигла голова.
Но тем ума я не добыл
И так же глуп, как прежде был.
Хоть прозываюсь ныне я
Магистром, доктором, хотя
Немало протекло годов,
Как я учу учеников,
Водя их за нос вкривь и вкось.
Но убедиться мне пришлось,
Что человек знать многого не может.
И грудь мою сознанье гложет:
Хоть я умней всех этих дураков —
Магистров, докторов, юристов и попов, —
Хоть не страдаю я, не мучусь от сомненья,
Ни ада не боюсь, ни адского мученья,
Зато и радостей не ведает душа
И не летит, преграды сокруша,
Изведать истину и возвестить о ней,
Чтобы улучшить, чтоб поднять людей.
Я беден, я не нажил славы —
Мирской мечты, мирской забавы.
Собачья жизнь! Так невозможно жить!
И стал я магии служить,
Чтоб силой духа предо мной
Открылись тайны, мир иной,
Чтоб, не томясь пустым трудом,
Мне перестать учить о том,
Чего не ведаю и сам.
Чтобы открыть своим очам
Все тайны, семена живые,
И позабыть слова пустые…
Когда б с небесной высоты
В последний раз смотрела ты,
Луна прекрасная, на труд,
На муки, что меня гнетут!
О, сколько раз передо мной,
Когда все спит в тиши ночной,
Из-за бумаг и из-за книг
Являла ты свой бледный лик!
О, если б при твоих лучах
Бродить на горных высотах.
В призрачном сонме видений ночных,
В темных пещерах, долинах речных,
С муками знанья совсем развязаться,
В воздухе чистом, росистом купаться!
Ужели оставаться мне
В проклятой и гнилой тюрьме,
Куда проникнуть мудрено
Чрез разноцветное окно
И свету дня, где груды книг
До самых сводов достигают,
Где червь голодный точит их,
И пыль, и копоть покрывают.
Где инструменты и стекло кругом,
Да ящики наставлены горою
С домашней рухлядью от предков добытою…
И здесь твой мир? И жить ты должен в нем?!
Тебе ли спрашивать, зачем
Тоскует сердце, и мученья,
Не объяснимые ничем,
Гнетут душевные движенья?
Ты окружен не животворной
Природой — даром для людей,
А пылью, рухлядью тлетворной
Да грудой мертвою костей.
Туда, где широко кругом!
И Нострадамово[25] творенье,
Собственноручное притом,
Укажет верно направленье.
Когда познаешь звездный путь,
Когда приблизишься к природе,
В твою измученную грудь
Вольются силы. На свободе
Постигнешь ты, ты будешь знать,
Как духу духа призывать.
А здесь сухой рассудок твой
Не объяснит тебе воззванья:
О духи, вея надо мной,
Ответьте на мое призванье!
(Раскрывает книгу и смотрит изображение макрокосма[26] .)

Какое счастье вдруг в одно мгновенье
Моей душе приносит этот вид!
Я снова понял жизни наслажденье,
Я чувствую, как жизнь во мне кипит.
Иль Сам Господь писал изображенье,
Что бурю сердца уняло вполне,
Дало ему успокоенье
И радость сообщило мне!
Иль сам я Бог? Я вижу без конца!
Мне предстают из начертанья
Природных сил живые основанья;
Я понимаю слово мудреца:
«Отнюдь не заперт мир незримый
Для тех, кто сам могуч душой,
И ты очнись с умом пытливым,
Умойся утренней росой!»
(Рассматривает изображение.)

Какая связь видна кругом,
Как все живет одно в другом!
А между небом и Землей
Какою дружною семьей
Летают силы неземные;
В руках — сосуды золотые…
Они приносят для земли
Благословения свои!
Какое зрелище! Но — зрелище опять.
Вселенная, как мне тебя обнять?
Где вы, сосцы? В вас жизнь, и к вам согласно
И небо, и Земля, и все спешит прильнуть,
К вам рвется и моя измученная грудь —
Иль суждено томиться мне напрасно?
(Нехотя перелистывает книгу и смотрит на изображение Земного Духа.)

И снова чувствую совсем иное я;
Ты, Дух Земли, доступный для меня!
Явилась бодрости волна,
И я горю, как от вина.
Я чувствую стремленье в свет умчаться,
Земным печалям, радостям отдаться,
С могучей бурею сражаться
И в корабле разбитом не пугаться!
Но… стала туча надо мной,
Луна сокрыла облик свой.
Не видно лампы, вьется дым,
Лучи кровавые трепещут
Вокруг меня!..
И веет холодом от сводов на меня.
Он здесь — желанный дух — парит!
Откройся мне!
А сердце рвется и дрожит,
И вся душа горит стремленьем
К чудесным, новым ощущеньям!
Я — твой. Ты должен мне явиться,
Хотя пришлось бы с жизнью мне проститься!
(Берет книгу и произносит таинственное заклинанье.)

Вспыхивает красноватое пламя. В пламени является Дух.

Дух

Кому я нужен?
Фауст

(отворачиваясь)

Призрак страшный!
Дух

Твой голос до меня дошел,
Ты звал меня, и я пришел…
Теперь…
Фауст

Увы, твой вид ужасный
Меня гнетет.
Дух

Свое насытить зренье,
Услышать голос мой ты пламенно хотел.
Исполнил я души твоей моленье,
Тебе явился… Ужас овладел
Тобой, ты жалок. Где тот идеал,
Который ты в груди своей создал?
Который ты носил, которым ты питался,
И мыслью гордой восхищался
Подняться с ним до духов неземных?
О, где ты, Фауст? Голос твой затих…
Ты ль это был? Ты от меня бежишь,
От моего дыхания дрожишь,
Сжимаешься, как червь презренный!
Фауст

Чтоб я бежал тебя, надменный?
Я — Фауст, я такой, как ты!
Дух

На море житейском, среди суеты,
Я плаваю взад и вперед,
И всюду рука моя ткет!
И смерть, и рожденье
Мое появленье
Везде застает.
Все то же волненье,
Все то же движенье
Мне время несет.
И так я, свершая свой путь неизменный,
Тку ризу для Бога, Владыки вселенной.
Фауст

О, деятельный дух, трудящийся везде,
Как близок я к тебе, как схож с тобою я!
Дух

Похож на духа ты, доступного тебе, —
Не на меня.
(Исчезает.)

Фауст

Не на тебя?
Но на кого же?
Я — образ Божий,
И не похож я на тебя.
(Стучатся.)

Фамулус[27]! Вот недоставало!
Простите, все мечты мои!
Видений светлые рои
Убьет бездушный подлипала!
Вагнер в халате и ночном колпаке с лампою в руках. Фауст с досадой отворачивается.

Вагнер

Простите, помешал я вам:
Вы декламировали… греческую драму
Искусству этому я поучился б сам:
В нем пользы много для того,
Кто к жизни применит его.
Но знаете ли? Я слыхал не раз,
Что декламации любой актер подчас
И проповедника поучит.
Фауст

Да,
Коль проповедник ваш актер,
Как это и бывает иногда.
Вагнер

Но как же действовать на общество речами
Тому, кто заключился в кабинет,
Из-за стекла глядит на белый свет,
И то лишь праздничными днями?
Фауст

Кто не прочувствует того, что говорит,
Тот никогда успеха не добьется,
Он никогда толпы не обольстит,
Коль речь его не из души несется.
Садитеся, из кушаньев чужих
Себе рагу приготовляйте,
Из угольев потухнувших своих
Огонь ничтожный раздувайте!
Вы сможете, конечно, удивить
Детей иль обезьян, когда вам то угодно,
Но никогда души вам не пленить,
Коль из души не льется речь свободно.
Вагнер

Однако речи план иль способ выраженья
Для всякого оратора есть клад,
Я чувствую, что силой убежденья
Я сам далеко не богат.
Фауст

Приобретайте все прямым путем!
К чему в бубенчики рядиться?
В ком разум есть и мысли есть притом,
Тот их сказать не затруднится.
И если вы хотите что сказать,
К чему трескучих фраз искать?
Все ваши, господа, блестящие тирады,
Сплетенные из разных лоскутков,
Так много подают отрады
Тому, кто слушать их готов:
Как ветра свист среди сухих листков
В осенний день, так ваша речь приятна.
Вагнер

Наука необъятна,
А жизнь людская коротка.
Я признаюсь — работа нелегка.
Из-за своих критических стараний
Боюсь я головных, боюсь грудных страданий.
Как тяжело те способы найти,
Которыми доходят до начала!
А дальше что? Чуть сделал полпути,
И смерть придет — и все, пиши пропало.
Фауст

Ужель пергамент — ключ святой.
Навеки жажду утоляет?
Искать отрады — труд пустой.
Когда она не истекает
Из родника души твоей.
Вагнер

Но есть отрада для людей
В дух времени былого погружаться;
И как приятно, наконец, добраться,
Как думал древний мудрый человек,
И как над ним возвысился наш век!
Фауст

Как высоко! Почти что звезд коснулся!
Еще б чуть-чуть, до них бы дотянулся!
Прошедшее для нас есть свиток тайный
С семью печатями, а то, что духом века
Ты называешь, — то есть дух случайный,
То дух того, другого человека,
А в этом духе — века отраженье,
Оно порой — ужасное виденье,
Ты отбежишь, лишь только кинешь взор.
Порой — сосуд, где собран всякий сор,
Порою — камера, набитая тряпьем.
И много будет, если сыщем там
Хотя б одно из государственных деяний
С коллекцией трескучих толкований,
Приличных лишь марионеточным устам.
Вагнер

А мир? А человека сердце, дух его,
Не всякому ли знать их интересно?
Фауст

Что значит знать, по-вашему? Известно,
Что все зависит от того,
Как понимать мы будем знанье.
В былые дни иной и узнавал,
И узнанное им народу сообщал,
Но что ж? Из-за того терпел он наказанье:
Таких иль распинали, или жгли…
Однако, поздно; все уж спать легли,
И нам пора расстаться. До свиданья!
Вагнер

А я готов всю ночь совсем не спать,
Чтоб с вами о серьезном толковать.
Как в прошлое Христово Воскресенье,
Я завтра предложу вам на решенье
Вопросов несколько. Науками всегда
Я занимаюсь с прилежаньем
И, хоть владею я солидным знаньем,
Но все же не доволен никогда.
( Уходит.)

Фауст

(один)

Как могут быть надежды у людей,
Которые сидят над пустяками,
Сокровищ ищут жадными руками
И рады, коль найдут червей?
И как посмел раздаться голос сей,
Где надо мной повеяла отрада.?
Нет! В этот раз сказать спасибо надо
Тебе, пустейший из людей.
Ты спас меня в тот самый страшный миг,
Когда отчаянье мне душу раздирало.
Ах, этот призрак был могуч, велик,
А существо мое — ничтожно мало!
Я, образ Божий, думал, что стою
Уже вблизи зерцала правды вечной,
И видел я блеск неба бесконечный,
И Землю позабыл свою.
Я мнил себя превыше херувима,
Что на крылах невидимых парит
И волю Божию везде, во всем творит…
Но, словно гром, речь призрака гремит
И бьет меня неотразимо.
И как посмел с тобой равняться я!
Хотя я мог к себе призвать тебя,
Но удержать мне было невозможно.
В тот самый благодатный миг
Я чувствовал, что все во мне ничтожно,
И вместе с тем, что я велик.
Но ты меня без сожаленья
Отбросил на землю страдать.
О, где найти мне направленье?
Чего я должен избегать?
Какого слушаться призванья?
Поступки наши могут, как страданья,
Ход нашей жизни замедлять.
К прекрасному, что только может быть,
Всегда прибавится совсем ему чужое.
Когда удастся нам и благ мирских добыть,
Мы лучшее зовем обманом и мечтою.
И чувства лучшие, что нас одушевляют,
Среди земных сует тепло свое теряют.
Когда фантазия на чудных крыльях вольно
Стремится к вечному, надеждою полна,
И малого пространства ей довольно.
Коль счастье так течет, как за волной волна,
Себе гнездо в сердечной глубине
Забота сразу же свивает
И боли тайные на сердце налагает.
Она вся движется, подобная волне,
И маски разные на лик свой надевает:
То кажется она имуществом твоим,
Не то — дитятею, женою,
Не то у ней — огонь, она грозится им,
Кинжалом, ядом и водою…
И ты, бедняк, трепещешь пред бедою,
Которой нет, и слезы льешь всегда
О том, что не теряешь никогда.
Я сходен с божеством? Нет, пропасть между нами!..
Я — то же, что червяк, блуждающий в пыли…
Я — то же, что червяк, который под ногами
Прохожего кончает дни свои.
Все эти стены, эти лоскутки,
Все это — пыль. Здесь все меня стесняет,
Здесь — царство моли, здесь моей тоски
Ничто с души унылой не сгоняет;
И здесь ли мне искать, чего недостает,
К чему душа моя стремится?
Нет, пусть сотни книг прочесть случится,
А все одно мой бедный дух найдет,
Что людям предстоят мученья
И что счастливцы — только исключенья.
Ты, череп, скалишь зубы на меня.
Быть может, мозг твой так же волновался
В исканьи истины и света, как и я,
И так же горько заблуждался?
Зубчатые колеса, рычаги,
Злорадно вы смеетесь надо мною.
Я принял вас за нужные ключи,
Когда стоял пред дверью запертою,
Где истину хотелось мне добыть,
Но не могли вы двери той открыть.
Природа тайная, не ведомая нами,
Не даст совлечь покрова своего;
Чего нам знать нельзя, так всеми рычагами
Мы не доищемся того.
Ты, утварь старая, стоишь здесь потому,
Что ты отцу служила моему!
Старинный блок, ты вовсе закоптел
С тех пор, как эта лампа зажигалась!..
О, лучше б я то малое проел,
Что мне в наследие осталось,
Чем над работаю бесплодною корпеть!
Все, что от предков можешь ты иметь,
Имей, но пользуйся в свое употребленье;
А если вещь в бездействии стоит,
Она балласт. В известное мгновенье
Полезно только то, что действует, творит.
Но что мой взор упорно привлекает?
Иль тот флакон — магнит моих очей?
И почему в душе как будто бы светает?
Как будто лунный свет пробился меж ветвей?
Приветствую тебя, предмет мне дорогой,
С благоговеньем вынимаю!
В тебе находчивость и ум людской,
Искусство их я почитаю!
Они и проявились здесь вполне.
Снотворных соков совмещенье,
Смертельных ядов извлеченье,
Сегодня послужите мне!
Смотрю я на тебя, и мука уменьшилась,
Держу в руках тебя, и кровь угомонилась,
И совершается отлив в моей груди.
В широкий океан навеки выхожу я,
На зеркало блестящих вод гляжу я,
И то меня влечет, что будет впереди.
Спускается на крыльях колесница.
Она горит, слетает для меня.
Эфирного пути мой дух не устрашится,
И я умчусь на ней в далекие края.
Там будет жизнь полна отрады, упоенья.
Достоин ли, червяк, ты жизни неземной?
Да, ты достоин, лишь без замедленья
К земному Солнцу обратись спиной!
Дерзай открыть врата, которых так боятся,
Которых навсегда хотели б избежать!
Вот миг удобный — делом доказать,
Что в сердце человеческом родятся
Решения, достойные богов.
Удобный миг, я доказать готов.
Я не боюсь той бездны неизвестной,
Где муки страшные фантазия творит,
Я перейду и переход тот тесный,
Где пламя адское, обильное горит.
На этот шаг я с радостью б решился.
Хотя б за ним в ничто я обратился.
Хрустально-чистый кубок мой,
Покинь футляр старинный свой.
Я о тебе давно не вспоминал.
На дружеских пирах родителей моих
Ты веселил гостей серьезных их,
Когда сосед тебя передавал
Соседу. На твои изображенья —
Мне помнится — обязан всякий был
Дать непременно в рифмах объясненья.
И, объяснив, вино он залпом пил.
И вспомнились мне вдруг иные ночи…
Теперь тебя мне некому отдать
И некому стихов своих сказать.
Снотворный сок смежит навеки очи,
Ведь полон яду темный цвет.
Им, кубок мой, тебя я наполняю;
Он сделан мной, его я избираю
И пред питьем последним посылаю
Заре занявшейся торжественный привет!
(Подносит кубок ко рту.)

Звон колоколов и хоры.

Хор ангелов

Христос воскрес!
Людям прощение,
Радость, забвение,
Благословение
Шлет Он с небес!
Фауст

Какие звуки, силою какой
От уст моих отводят кубок мой?
Иль вы, колокола, повсюду весть несете,
Что день торжественный, пасхальный наступил,
И вы, хоры, песнь радости поете,
Что воспевалася устами вышних сил?
Хор жен

Миром, слезами
Мы тело облили
И пеленами
Его мы обвили.
Что же? Приходим
К мертвому днесь
И не находим
Господа здесь.
Хор ангелов

Христос восстал!
Час ликования
Всем, кто в страдании
И в испытании
Тверд пребывал!
Фауст

О, звуки чудные! Зачем касаться вам
Меня, ничтожного? Звучите мощно там,
Где сердце нежное подвластно вам вполне!
Хоть я и слышу вас, но веры нет во мне,
А чудо — детище возлюбленное веры.
Возможно ли стремиться мне в те сферы,
Откуда весть чудесная звучит?
Но этот звон о детстве говорит
И к жизни он обратно призывает.
Бывало, поцелуй божественный слетает
В субботу тихую, святую на меня.
И как горел, как волновался я,
Заслыша звон, торжественное пенье.
Я находил в молитве наслажденье.
Меня влекло в простор лесов, полей,
И плакал я горячими слезами,
И целый мир вставал в душе моей.
О, звуки чудные! Вновь, пробужденный вами,
Я вдруг припомнил игры юных дней
И праздников весенних упоенье.
Я вспомнил их. И твердое решенье,
Последний шаг, — не выполнены мной.
Звучите вновь, звучите песни рая,
Мне в душу сладость проливая!
Я слезы чувствую… Земля, я снова твой!
Хор учеников

Он здесь погребенный
Во гробе лежал,
Но, жизнь восприявши,
Чудесно восстал.
Блаженство и радость
Пред Ним расцвели.
Мы будем томиться
На лоне земли.
Мы будем томиться,
Мы будем страдать…
Блажен Он, а все мы
Готовы рыдать.
Хор ангелов

Христос восстал,
Воскрес от источения,
Вам развязал
Он узы пленения!
Его прославляющим,
Любовь проявляющим,
Ближних питающим,
Мир возвышающим,
Радости чающим
Близок Учитель днесь,
Он уже здесь!

ПЕРЕД ГОРОДСКИМИ ВОРОТАМИ[28]

Выходят гуляющие всякого рода.

Группа подмастерьев

Куда, куда вы своротили?
Другая группа

На Егерхаус.
Первая группа

А мы решили
Идти на мельницу.
Один из подмастерьев

А мой совет таков:
Идти нам вместе в Вассерхоф.
Второй

Дорога чересчур худа.
Вторая группа
А ты?
Третий

На все готов.
Четвертый

Тогда
Пойдемте в Бургдорф. Там найти не диво
Прекрасных девушек, отличнейшее пиво,
И драку — первый сорт.
Пятый

Пострел!
Аль кулаков отведать захотел
И в третий раз? Нет, никогда
Я с вами не пойду туда!
Служанка

Нет, нет! Я в город ворочусь.
Другая

Но он под тополем, наверно, ожидает.
Первая

Да я на это не польщусь:
Ведь он с тобою все гуляет,
Танцуете вы с ним вдвоем,
Так я, скажи мне, тут при чем?
Студент

Фу, черт! Как девки удирают живо,
Да и какие, брат! Мы их нагоним вмиг.
Табак кусающий, забористое пиво —
И девица такая — просто шик!
Горожанка

Какие мальчики, вниманье обрати!
Но, право, вовсе не стыдятся:
Могли б отличную компанию найти,
А вздумали за этими гоняться.
Второй студент

(первому)

Не торопись, там позади вдвоем
Идут одетые премило, и случайно
С одной из них бок о бок мы живем,
И нравится она мне чрезвычайно.
Они тихохонько идут
И нас с собой наверняка возьмут.
Первый

Нет, братец мой, чего стыдится?
Живей — и дичь не упускать!
Та ручка, что должна в субботу потрудиться
И пыль метелкою сметать,
Умеет в праздник лучше приласкать.
Бюргер

Мне новый бургомистр не нравится, ей-ей!
Он все становится смелее да смелей.
А что он делает для города? К тому же
День ото дня он делается хуже.
Покорен будь и подати вноси такие,
Каких не знали мы во времена былые!
Нищий

(поет)

Барыни-красавицы, так не проходите!
К вам я обращаюсь с просьбой, господа!
Добрые, нарядные, на меня взгляните!
Сжальтесь! Сами видите, какова нужда.
Не заставьте даром вы старика молиться:
Только тот и весел, кто другим дает;
День, в который людям надо веселиться,
Пусть и мне даст радость, жатву принесет!
Другой бюргер

В дни праздников всему предпочитаю
Я разговор о битвах, о войне,
О том, как в Турции, в далекой стороне,
Народы ссорятся, друг друга убивая.
А тут стоишь ты с кружкой пред окном,
Любуясь на реку с бегущими судами,
Веселым под вечер приходишь ты в свой дом
И мирными доволен временами.
Третий бюргер

И я, сосед, сам думаю о том:
Пускай они хоть лбом колотят стены,
Пусть все у них очутится вверх дном,
Лишь дома бы у нас все шло без перемены!
Старуха

(к городским девушкам)

Вишь, как разряжены! Да только не смотрите
С такою гордостью! И так вы хороши!
Чего вам хочется, красотки, говорите:
Могу исполнить вам желание души.
Городская девушка

Агата, отойди от этой ведьмы прочь!
При людях к ней ходить я б не желала,
Хотя она в Андреевскую ночь
Мне суженого ясно показала.
Другая

И мне солдата показала
С толпой удалых в хрустале,
И я с тех пор его искала,
Но не нашла еще нигде.
Солдаты

Крепкие бурги,
Башни с зубцами,
Дев, что смеются
Гордо над нами,
Мы заберем!
Смелое дело,
Кто говорит!
Но и какую
Прибыль сулит!
Мы в свои трубы
Громко трубим;
Радость и гибель
Ведомы им!
Что за тревога!
Что за житье!
Бурги и девы —
Все наше, все!
Смелое дело,
Кто говорит!
Но и какую
Прибыль сулит!
Смотришь, а войско
Дальше спешит.
Фауст и Вагнер.

Фауст

С ручьев и потоков ниспали оковы,
Их снова весны чудный взор оживил,
Долина покрылася зеленью новой…
Зима же, старуха, лишенная сил,
Вернулася в горы, в их сумрак суровый,
И град на долину порой посылает,
И град полосами ложится на ней,
Но белого Солнце не любит… и тает
Град скоро от солнечных теплых лучей.
Повсюду — движенье и новая сила,
Все в краски одеться спешит поскорей,
Но нет еще красок, цветов… и светило
Собрало толпами нарядных людей.
Взгляни-ка отсюда на город, в долину:
Смотри, как из темных глубоких ворот
В нарядных костюмах стремится народ.
Как рад он! А радости знаешь причину?
Все празднуют день Воскресенья Господня;
Они ведь и сами воскресли сегодня.
Из душных покоев, из низких домов,
Из улиц, кишащих народом, неровных,
Из горниц рабочих, от ткацких станков,
От сумрачных сводов церковных
Сегодня на волю выходят они,
Сегодня их праздник! С какой быстротою
Толпа разбрелась по долине. Взгляни,
Как весело движутся эти ладьи,
А вон, переполнен веселой толпою,
Последний отчалил челнок. Вдалеке
На горных тропинках, чуть видных отсюда,
Пестреют их платья. Сюда по реке
Доносится шум деревенского люда.
Здесь старый и малый довольны одним:
Здесь я — человек, здесь могу я быть им!
Вагнер

Мне лестно — я должен вам, доктор, признаться
И выгодно с вами гулять, но никак
Не стал бы я только один здесь толкаться:
Всего, что так пошло, так грубо, я — враг.
Смычка завыванье, крик, кегли — для уха
Несносны, противны. Они по лугам
Беснуются, как от нечистого духа,
И песней, весельем зовут этот гам.
Крестьяне под липой

(пляс и песни)

Разрядился пастушок
В куртку, ленты и венок,
К плясу разрядился;
А под липою толпа
Пляшет, скачет без ума…
Ай люли, ай люли,
Ай люлюшеньки-люли!
Знай, смычок залился.
В середину он юркнул
И локтем своим толкнул
Девицу, и живо
Обернулася она:
«Глупо — я сказать должна…
Ай люли, ай люли,
Ай люлюшеньки-люли!
Глупо, неучтиво!»
Быстро все идет у нас,
Справа, слева, всюду — пляс,
Всюду платье вьется;
Раскраснелись, жарко всем;
Пастушок наш между тем…
Ай люли, ай люли,
Ай люлюшеньки-люли!
К бедрам так и жмется.
«Ах, оставь! Невест у нас
Надували много раз;
Были ведь ошибки»!
Он ей шепчет на ушко,
И несутся далеко —
Ай люли, ай люли,
Ай люлюшеньки-люли! —
Крик и звуки скрипки.
Старик-крестьянин

Как хорошо вы, доктор, поступили,
Тем, что, не брезгуя толпой,
Гулянье наше посетили,
Хоть вы — ученый, и какой!
Примите же вот эту кружку,
Напиток свежий налит в ней.
И я хочу, чтоб он не только
Вам жажду утолил. Но сколько
Найдется капель в кружке сей, —
Чтоб жить еще вам столько дней.
Фауст

Я с благодарностью напиток принимаю
И вам благополучия желаю.
Народ становится в круг.

Старик-крестьянин

А право, хорошо, что вы
К нам в день веселья появились!
В былые дни, во дни невзгод
Вы к нам с любовью относились.
Еще ведь живы о сю пору,
Кого покойный ваш отец
Спас от губительного мору;
Он мору положил конец.
Вы были молоды в ту пору,
С отцом входили в каждый дом;
Зараза била без разбору,
Но не коснулась вас с отцом,
Вы к сильным средствам прибегали,
Вы нас от бедствия спасали,
А вам Спаситель был щитом!
Все

Да здравствует наш верный исцелитель,
Чтоб мог еще нам долго помогать!
Фауст

Не предо мной склоняйтесь вы. Спаситель
И учит помогать, и может помощь дать.
(Проходит с Вагнером дальше.)

Вагнер

Великий человек! Какое упоенье
Ты чувствуешь в груди своей,
Такой почет, такое уваженье
Встречая от толпы людей.
Как счастлив тот, кто дарованьем
Сумел воспользоваться так!
Все смотрят на тебя с особенным вниманьем,
Тебя увидеть хочет всяк,
И стар, и млад. Смычок смолкает,
Танцор свой танец прерывает.
Когда проходишь мимо ты,
Они становятся в ряды,
И шапки вверх взлетают сами;
Недостает, чтоб пред тобой
Склонялись целою толпой,
Как то бывает пред Дарами.
Фауст

Ты видишь камень? Мы пойдем к нему,
Здесь отдохнем. Как часто приходилось
На этом месте быть мне одному.
Здесь думал я. И много дум роилось
Тогда во мне. Им не было конца.
Я изнурял себя молитвой и постами
И ждал я от Небесного Отца,
Что, тронутый горячими слезами
И стонами моими, и мольбой,
Положит он конец заразе той.
Я веровал, не ведая сомненья,
И был надеждами богато одарен.
Теперь же мне все эти одобренья,
Что слышу я со всех сторон,
Звучат насмешкою. Когда бы в состояньи
Ты был в душе моей читать, тогда б узнал,
Что наши прежние деянья
Нам права не дают на этот шум похвал!
Отец мой был, хотя и благородный,
Но темный человек. В душевной простоте
Он помышлял, причудливой мечте
Вверяясь без остатка, о природной
Священной тайне. Окружив себя
Толпой услужливых адептов,
Он в черной кухне заперся
И там по множеству рецептов
Он разнородные предметы совмещал.
Там красный лев и лилия вступали
В союз супружеский. Он их перегонял
В реторту из реторты. Покидали
Они свой свадебный чертог
И шли в другой; горел огонь, пылая,
И обжигал следы их ног.
Потом являлась королева молодая
В одежде пестрой, в пузырьках —
Она звалась лекарством, а больные,
На наших бывшие руках,
Все умирали; а живые
Не спрашивали вовсе никогда:
«Ну, кто поправился?» Тогда
Стряпнею адскою своей
Среди долин и гор мы, право,
Согнали больше со света людей,
Чем эпидемия. Моей рукой отрава
Давалась тысячам; те тысячи увяли,
А мне пришлось их пережить,
Чтоб услыхать, как будут возносить
Тех, кто преступно убивали.
Вагнер

И ты печалишься об этом? Почему?
Ведь всякий должен пользоваться знаньем,
Что было вручено ему,
И прилагать его научно и со тщаньем.
Ты юношей, к отцу питая уваженье,
С охотою воспринимал
Его отжившее ученье,
Но вот когда ты мужем стал,
Обогатил свои ты знанья,
А сын твой будет далее шагать.
Фауст

Блажен, кто полон упованья
Из моря заблуждений убежать!
Всегда и всюду так бывает,
Что пользуется всякий тем,
Чего не знал он и не знает,
А знание не тронуто никем.
Но перестанем грустным рассужденьем
Туманить этот чудный миг.
Смотри, как солнечным вечерним освещеньем
Зарделись хижины среди дерев своих!
Отходит Солнце, гаснет день отживший,
Для новой жизни Солнце вдаль идет…
Нет крыльев у меня, а то бы, подхвативши,
Они меня несли за ним, вперед,
Я любовался бы на мирные картины,
На гребни гор в огне его лучей,
На темные и тихие долины
И на серебряный ручей,
Текущий в позолоченное взморье.
Богоподобного полета моего
Не устрашило бы и дикое нагорье,
Я смело бы летел через него.
А вот пред изумленными очами
Открылось море. Солнце, наконец,
Спускается, скрывая за волнами
Свой золотой, свой царственный венец.
Но стало новое влеченье шевелиться
В моей груди, и я стремлюсь вперед,
Чтоб светом Солнца вечным насладиться.
В той стороне, куда я свой полет
Направил, день сияет ясный,
А ночь темнеет за спиной,
Вверху — небесный свод прекрасный,
И волны моря — подо мной.
Чудесный сон! Но Солнце исчезает…
Зачем душа, что на крылах своих
В воздушное пространство улетает,
Не может дать и телу их?
А все ж присуще это нам влеченье —
Душою воспарять туда, в небесный свод,
Когда заслышим жаворонка пенье,
Или когда над крутизной высот,
Заросших соснами, парит орел, широко
Раскинув крылья, или журавлей
Станица устремляется далеко,
На родину, за несколько морей.
Вагнер

Я сам порой причудливым бываю,
Стремленья же такого нет во мне;
Природою легко насытиться вполне,
А к птицам зависти я вовсе не питаю.
Совсем другое наслажденье —
Сидеть за книгами и углубляться в чтенье!
И ночи зимние чудесными найдешь,
И весь наполнишься блаженной теплотою,
А вдруг такой пергамент развернешь,
Что небеса увидишь пред собою.
Фауст

Одно влеченье ведомо тебе:
Живи лишь им, других не познавая!
Но две души я чувствую в себе,
От их вражды, от их борьбы страдая.
Одна из них привязана вполне
К земле и к наслажденью телом;
Другая же с ней борется во мне
И, недовольная одним земным уделом,
Стремится к дальней стороне.
О, если в воздухе меж небом и землею
Витают вправду духи, пусть они
Покинут облака чудесные свои
И унесут меня с собою
В иную жизнь, на новые пути!
Когда б я мог волшебный плащ найти,
Чтобы на нем в минуту пожеланья
Я мог лететь в иной, далекий край,
Я дал бы за него любые одеянья:
Пред ним теряют силу обаянья
И пурпур царственный, и пышный горностай!
Вагнер

Не призывай ты духов сонм незримый.
Они клубятся всюду в облаках
И смертным всем бедой неотразимой
Грозят всегда, грозят во всех местах.
От севера нас зубы их пугают,
С востока ли несутся их рои,
Все, на пути встречая, иссушают
И в легкие впиваются твои.
Пустыни ли полудня их послали,
На головы людей они приносят зной;
От запада ль они, приятные вначале,
И нивы, и поля потом зальют водой.
Они послушны, но владеют нами,
Отрада их — обманывать людей;
Они нам кажутся небесными послами,
Лепечут ангельски и в самой лжи своей…
Но нам пора домой. Уже совсем стемнело.
Какая сырость и туман кругом!
А вечером — всего дороже дом,
И дома быть — любезнейшее дело!
Но что так смотришь ты? Чем взор твой удивлен?
Что в сумерках подметил он?
Фауст

Видишь ли там, где был у нас посев,
Собаку черную?
Вагнер

Давным-давно. Так что же?
Фауст

Всмотрись в животное, скажи мне, рассмотрев:
На что оно, по-твоему, похоже?
Вагнер

На пуделя, который по следам
Хозяина потерянного ищет.
Фауст

Заметил ты, что он все ближе к нам?
Что он спиральными кругами рыщет?
Мне кажется, что по следам его
На всем пути огонь мелькает.
Вагнер

Я вижу пуделя и больше ничего;
На этот раз вам зренье изменяет.
Фауст

Мне кажется, магические нити
Он в узел будущий плетет у наших ног.
Вагнер

Хозяина он отыскать не мог,
На двух чужих наткнулся — посудите,
Испуган он, да и в смущеньи.
Фауст

Круг все тесней, а он все ближе к нам.
Вагнер

Не ясно ли, что тут о привиденьи
Не может быть и речи.? Видишь сам —
На брюхо лег, хвостом виляет,
Ворчит…
Фауст

Сюда, к моим ногам!
Вагнер

Глупейший пудель! Видишь, поджидает,
Стоит, когда ты сам стоишь,
Когда же с ним заговоришь,
Начнет кидаться; что-нибудь
Ты потеряешь — принесет.
Ты в воду вздумаешь швырнуть,
Положим, палку — прыгнет он
За нею вмиг.
Фауст

Ты прав вполне,
Здесь нет и речи об уме,
А все одна лишь дрессировка.
Вагнер

Собаку, если только ловко
Ее учили, сам мудрец
Своим вниманьем удостоит,
А этот пудель — молодец
И твоего вниманья стоит.
Входят в городские ворота.

КАБИНЕТ ФАУСТА

Фауст

(входя вместе с пуделем)

Покинул я поля и нивы;
Ночная тьма объяла их.
В душе высокие порывы
Родятся тайно в этот миг.
Уснули буйные влеченья,
И в глубине душевной вновь
Горит огонь благоговенья
И к человечеству любовь!
Пудель, успокойся! Полно, не возись!
Что ты вздумал нюхать? Что ты ищешь там?
Спать сюда, за печкой, у меня ложись:
Я тебе подушку лучшую отдам.
Ты своим проворством, быстрой беготнею
По дороге горной вдоволь тешил нас;
Будешь постоянно ты доволен мною,
Только успокойся в этот тихий час!
Когда затеплится лампада
И нашу келью озарит,
Опять осветит нас отрада
И разум вновь заговорит.
Надежда быстро расцветает,
Источник жизни нас опять
В свое теченье увлекает,
И нам влеченья не унять.
Успокойся, пудель! Знай, что лай твой дикий
Вовсе не подходит к выспренним тонам,
Что мой дух объяли в этот день великий!
Мы уже привыкли, и не диво нам
Слышать, если люди то клеймят преступно,
Что им непонятно, что им недоступно,
Велико, прекрасно, трудно для толпы…
Им уподобляться хочешь, пудель, ты?
Но что я чувствую? При силе всей хотенья
Из сердца не течет уже успокоенье.
Зачем поток так быстро иссякает
И жажде нас опять предоставляет?
Я так привыкнул к этому явленью,
Но может быть исправлена беда,
Когда мы ценим неземное и когда
Влечемся мы душою к Откровенью,
Оно нигде не шлет нам столько света,
Как на страницах Нового Завета!
Я чувствую порыв неотразимый
Оригинал раскрыть перед собой,
Перевести на свой язык любимый,
На свой язык родной[29].
(Открывает фолиант и приступает к переводу.)

Написано: «В начале было Слово».
Вот я и стал на первом же шагу.
Ну, кто бы мне помог вперед пуститься снова?
Так высоко ценить я слово не могу.
И, если разум мой на правильном пути,
Я должен иначе совсем перевести:
«В начале Мысль была». Над первою строкой
Подумай долее и не води рукой
Пера проворного. Подумай наперед:
Ну, разве мысль зачин всему дает
И все так мощно сотворила?
Итак, я напишу: «Была в начале Сила»!
Но что-то в этот миг еще влечет меня,
Чтоб этим не довольствовался я.
Мне помогает Дух. И мысль мне ясной стала,
Что «Было Действие от самого начала».
Если быть в комнате хочешь со мною,
Пудель, оставь и ворчанье, и лай!
Я не могу же быть рядом с тобою,
Шумный товарищ! Ты знай:
Кто-нибудь должен из нас удалиться,
Местом своим поступиться.
Гостеприимства закон
Я против воли нарушу,
Если ты возмущаешь мне душу,
Дверь отперта. Убирайся же вон!
Но… что я вижу теперь?
Разве естественно это явленье?
Это — действительность или виденье?
Как разрастается зверь!
Он поднимается, сильный и страшный,
Он изменяет свой облик всегдашний,
В дом свой я ввел его сам.
Вот он, как гиппопотам!
Очи — горящие, челюсть — ужасна!
О, я теперь тебя знаю прекрасно!
Против подобного выходца ада
Ключ Соломонов — ограда.
Духи

(в коридоре)

Один из нас попался, детки;
За ним не суйтесь, стойте, брысь!
Робеет, как лисица в клетке,
Там наша дьявольская рысь.
Но все смотрите, примечайте,
Туда, сюда, и вверх, и вниз —
И забирайтесь, и влезайте!
Ну, что? Как может он спастись?
Коль в силах вы ему помочь,
Его сейчас тащите прочь:
Ведь он и каждому из нас
Приятность доставлял не раз.
Фауст

Для встречи зверя приберег
Я заклинанье четырех.
Саламандра, пылай!
Ундина, смыкайся!
Ты, Сильф, исчезай!
Ты? Кобольд, старайся!
Кто их не знает —
Стихий основных,
Свойств не различает,
Сил не чует их,
В том нет ни части
Над духами власти.
Исчезай средь огня,
Саламандра!
Сливайся, шумя,
Ты, Ундина!
Блесни метеором прекрасным
Ты, Сильф!
И сделай мой дом безопасным,
Incubus! Incubus!
Выступай, заключай!
Из стихий ни одной
В звере нет. Надо мной
Издевается он и спокойно лежит.
Заклинанье ему не вредит.
Ну, теперь-то уж я
Доконаю тебя!
Или бежал ты из адского мрака?
Ну, посмотри-ка сюда!
Знай, что в присутствии этого знака
Темные силы склонялись всегда.
Шерсть поднимается щетиной у него.
Позорное существо!
Ты узнаешь Его,
Несотворенного,
Неизреченного,
В небе бездонном разлитого
И беззаконно убитого?
Загнанный за печь, как слон,
Все поднимается он,
Занял он угол пространный,
Хочет разлиться он мглою туманной.
Стой же! Не смей подниматься! Безгласно,
Смирно склоняйся к подножью Его!
Видишь ты, что я грожу не напрасно;
Жаром священным я обдал тебя,
Лучше не жди трисиянного света,
Лучше не жди средства крепче, чем это!
Мефистофель

(выходит из-за рассеивающегося тумана, из-за пенки в одежде странствующего схоластика)

Ну, что за шум! Что, доктор, вам угодно?
Фауст

Так вот что в пуделе скрывалось — то студент
В дорожном платье! Это превосходно!
Как не смеяться на подобный инцидент?
Мефистофель

Ученому нижайшее почтенье!
Я из-за вас порядком пропотел.
Фауст

Как звать тебя?
Мефистофель

Тому, кто до сих пор смотрел
Лишь в глубину вещей, полнейшее презренье
Оказывал к словам и был далек всегда
От всякой мишуры, такой вопрос — пустое.
Фауст

Да чтоб узнать, что вы такое,
Как с вами быть иначе, господа?
Без имени ваш брат рисуется неясно,
А имя назовут — и узнаешь прекрасно,
Мошенник он, разбойник или лжец.
Да кто же ты? Скажи мне, наконец.
Мефистофель

Я часть той силы, что, желая злое,
Творит, однако, только лишь благое.
Фауст

Что речь такая означает?
Мефистофель

Я дух, что вечно отрицает,
И правда требует того:
Все сотворенье, без сомненья,
Вполне достойно разрушенья,
И лучше, если бы его
Совсем на свет не появлялось.
Все, что у вас ни называлось
Иль разрушеньем, или злом,
Вот все явления такие —
Моя природная стихия.
Фауст

Себя ты частью называл,
А весь стоишь передо мною.
Мефистофель

Я правду сущую сказал.
Вот люди — те совсем иное.
Они — ничтожный круг глупцов —
Себя (обычай их таков)
Вселенною всегда считали.
Итак, узнай, что я — частица части той,
Что составляла Все в начале;
Я часть той тьмы, что гордый свет дневной
Произвела. Он с матерью своею
За первенство доселе спор ведет,
Но так не смог возвыситься над нею.
К телам прикованный, с телами он живет,
От тел исходит, им красу дает
И на пути встречает тело.
Сдается мне, что это дело
Протянется недолго наперед,
И он с телами пропадет.
Фауст

Твое высокое призванье
Понятно. Для больших затей
Твое бессильно отрицанье,
И вот ты начал с мелочей.
Мефистофель

Да, сделано немного, но чего-то
Не делал я, воюя за Ничто:
Я нападал на глупый мир, на что-то,
И что же? Несмотря на то,
И море, и земля такие же, как прежде.
Ведь я к ним подступал с волнами и огнем,
С землетрясеньями и бурями, в надежде
Разрушить их, но все им нипочем!
Живет себе и проклятое племя
Животных и людей. Я многих схоронил.
Но циркулирует их кровь, и свежих сил
Они полны, как и в былое время.
Их семена — везде, кругом:
В воде, в земле и атмосфере,
В тепле и холоде, во влажном и сухом.
И если б я огонь, по крайней мере,
В своих руках не уберег,
Ну где б я приютиться мог?
Фауст

Как? Силе вышней, благодатной,
Что проявляется крутом,
Ты, сын хаоса непонятный,
Грозишь холодным кулаком?
Бессильна дьявольская злоба!
Иди к занятиям другим…
Мефистофель

Об этом поразмыслим оба,
А скоро и поговорим.
Теперь мне можно удалиться.?
Фауст

На основании каком
Ты вздумал у меня проситься?
Теперь со мною ты знаком;
Ну, приходи ко мне порою,
Когда захочешь, иль окном,
Иль дверью, иль трубой печною:
Ведь с ней, поди-ка, ты знаком?
Мефистофель

Но небольшое затрудненье
Заметил на пороге я[30].
Фауст

А, пентаграмма! Ада порожденье,
Скажи мне, если этот знак
Имеет на тебя влиянье,
Как ты вошел сюда? И как
Тебе подобное созданье
Да вдруг попалося впросак?
Мефистофель

Взгляни, как сделан он неясно:
Наружный угол у него
Едва заметен…
Фауст

Вот прекрасно!
Хороший случай, ничего!
Ты — пленник мой?
Мефистофель ...



Все права на текст принадлежат автору: Иоганн Вольфганг Гете.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ФаустИоганн Вольфганг Гете