Все права на текст принадлежат автору: Барбара Кингсолвер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Библия ядоносного дереваБарбара Кингсолвер

Барбара Кингсолвер Библия ядоносного дерева

Barbara Kingsolver

The Poisonwood Bible


© Barbara Kingsolver, 1998

© Перевод. И. Доронина, 2020

© Издание на русском языке AST Publishers, 2020

* * *
Посвящается Фрэнсис


От автора

Это повествование — роман. Все его основные персонажи вымышлены и, насколько мне известно, не имеют фактических прототипов. Но Конго, страна, в которую я их поместила, подлинна. Исторические фигуры и события, здесь описанные, реальны во всем их поразительном разнообразии настолько, насколько я сумела воспроизвести их с помощью документов.

Во время подготовительных изысканий и в процессе написания романа доступ в Заир был для меня закрыт, и я полагалась на память, на впечатления от путешествий по другим регионам Африки, на свидетельства людей о естественной, культурной и социальной истории Конго-Заира. Богатство и ценность этих источников — для меня, для любого читателя, который, вероятно, захочет узнать больше о фактах, на каких зиждется вымысел, — таковы, что я процитировала многие из них в библиографическом разделе в конце книги. Наиболее полезным среди них было описание постколониальной истории Заира Джонатаном Куитни в его превосходной книге «Бесконечные враги», она и стала пружиной написания романа на ту же тему. Я постоянно возвращалась к тексту, чтобы представить полную картину и бесчисленное множество мелких деталей, помогающих проникнуть в самую суть. Почерпнула я и самые разные полезные рекомендации из классического текста Дженхайнц Джэн «Мунту: новая африканская культура»; из романа Чинуа Ачебе «Все рушится»; из книги Алана П. Мерриам «Конго: история конфликта», а также из документального повествования Дж. Хайнца и Х. Доннея «Лумумба: последние пятьдесят дней». Я не смогла бы написать эту книгу без двух важных источников литературного вдохновения, приблизительно равных по размеру: киконго-французского словаря и Библии короля Якова.

Опиралась я также на помощь своих энергичных друзей, кое-кто из них, вероятно, боялся испустить дух прежде, чем я закончу громоздить перед ними новые версии огромного манускрипта. Стивен Хопп, Эмма Хардести, Френсис Голдин, Терри Картен, Сидель Креймер и Лиллиан Лент читали мои многочисленные черновики и делились со мной бесценными комментариями. Эмма Хардести проявила чудеса товарищеского такта, дружелюбия и эффективности, что позволило мне без помех заниматься писательским трудом. Энн Маирс и Эрик Питерсон помогали разобраться в грамматике киконго и конголезской жизни. Джим Малуза и Соня Норманн подарили мне свои идеи для окончательного отбора материала. Кейт Теркингтон поддерживала меня из Южной Африки. Мумиа Абу-Джамал читал рукопись и разбирал ее в тюрьме. Я благодарна ему за понимание и отвагу.

Особая благодарность Вирджинии и Уэнделлу Кингсолверам за то, что они ни в чем не были похожи на родителей, каких я создала для этой книги в своем воображении. Мне повезло быть дочерью врачей, работников здравоохранения, которых сострадание и любознательность привели в Конго. Они привезли меня в эту страну чудес, научили наблюдательности и рано поставили на путь освоения великого, постоянно меняющегося пространства между справедливостью и правом.

Почти тридцать лет я ждала, когда придут мудрость и зрелость, чтобы написать эту книгу. То, что теперь я ее сочинила, не свидетельствует об обретении ни того, ни другого, а стало возможным лишь благодаря бесконечной поддержке, безусловной вере, успокаивающим беседам и кипам справочников по обрядам и заговорам, доставлявшимся как нельзя вовремя моим замечательным мужем. Спасибо тебе, Стивен, за то, что показал мне: незачем ждать того, что только представляется далеким, и научил верить в то, что бывает полезно рискнуть.

Книга первая. Бытие

И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею, и владычествуйте над рыбами морскими [и над зверями] и над птицами небесными и над всяким животным, пресмыкающимся по земле.

Бытие 1:28

Орлеанна Прайс

Остров Сандерлинг, Джорджия

Представьте гиблое место, настолько странное, что в него невозможно поверить. Вообразите лес. Я хочу, чтобы вы стали его сознанием, глазами, прячущимися в листве деревьев. Эти деревья — столпы с гладкой пятнистой корой — напоминают мускулистых животных, выросших сверх всякой меры. Каждый клочок пространства наполнен жизнью: нежные ядовитые лягушки, воинственно разрисованные под скелеты, сцепившиеся в акте спаривания, прячущие бесценную икру на сочащихся влагой листьях. Лианы, сплетающиеся со своими родичами и тянущиеся вверх в вечной борьбе за солнечный свет. Дыхание обезьян. Змеиный живот, скользящий по ветке. Вереница выстроившихся в цепочку муравьев, обгладывающих секвойю однородными гранулами, которые они тащат вниз, в темноту, своей алчной королеве. А навстречу им — поднимающиеся из гнилых древесных пней кущи выгибающей шеи молодой поросли, высасывающей жизнь из смерти. Этот лес пожирает сам себя и живет вечно.

Внизу, в сторонке, ниткой тянется тропинка, по ней гуськом идут женщина и четыре девочки, все — в отрезных платьях. Отсюда, сверху, они видятся бледными, обреченными бутонами, вызывающими жалость. Однако не торопитесь. Позднее вам придется решить, какой жалости они заслуживают. Особенно мать — посмотрите, как она, целеустремленная, с тусклым взором, ведет их. Темные волосы связаны рваным кружевным платочком, выдающиеся скулы подсвечены серьгами с крупными искусственными жемчужинами, словно фонариками из иного мира, указывающими дорогу. Дочери следуют за ней — четыре девочки с напряженными, как натянутая тетива, телами, каждая готова выпустить стрелу женского сердца в свою мишень, будь то слава или вечные муки. Даже сейчас, стесненные, словно котята в мешке, они избегают близости: две блондинки — одна маленькая и суровая, другая высокая и надменная, — подпираемые спереди и сзади схожими друг с другом брюнетками; близняшка, идущая первой, нетерпеливо стремится вперед; та, что замыкает шествие, ритмично прихрамывая, едва волочит ноги по земле. Однако они весьма храбро все вместе перебираются через гнилые деревья, повалившиеся поперек тропы. Мать, ведущая процессию, взмахивает изящной рукой, раздвигая занавеси паучьей паутины. Впечатление такое, будто она дирижирует оркестром. Занавеси за их спинами снова смыкаются. Пауки возвращаются к своей убийственной деятельности.

На берегу речушки мать устраивает жалкий пикник, состоящий лишь из волглого крошащегося хлеба с тонкими ломтиками плантана[1], посыпанного толченым арахисом. Спустя месяцы умеренного голодания дети перестали жаловаться на пищу. Они молча проглатывают еду, стряхивают крошки и бредут вдоль быстротекущей реки к заводи, чтобы поплавать в прохладной воде. Мать остается одна под сводом гигантских деревьев на берегу. Это место знакомо ей теперь, как гостиная дома в той жизни, которой она не просила. Мать отдыхает, не сказать чтобы безмятежно, в тишине, наблюдая за копошением темных муравьев над крошками их, мягко говоря, скудного обеда. Всегда найдется кто-нибудь еще более голодный, чем твои собственные дети. Подоткнув под себя платье, она разглядывает свои худые голые ступни, покоящиеся в травяном гнезде у кромки воды, словно неоперенные птенцы-двойняшки, не способные подняться в воздух и улететь от беды, которая — она мать чувствует — уже надвигается. Она может потерять все: себя или, еще хуже, детей. А самое страшное — ее, свой единственный секрет. Свою любимицу. Как тогда жить матери с этим чувством вины?

Ей невыносимо одиноко. А потом — уже нет. Прекрасное животное стоит на противоположном берегу реки. Они смотрят друг на друга, каждый из своей жизни — женщина и животное, — удивляясь тому, что оказались в одном месте. Животное, замерев, прислушивается к ней, поводя ушами с черными кончиками. Спина у него в тусклом свете лилово-коричневая, она как бы плавно стекает вниз от покатого горбика плеч. Лесные тени падают на бело-полосатые бока. Передние ноги широко расставлены, как ходули, потому что она застала его в момент, когда он собирался склониться к воде. Не отводя от нее взгляда, он слегка дергает коленом, потом плечом, которое терзает муха. Наконец, преодолев любопытство, опускает голову и начинает пить. Мать почти физически ощущает прикосновение его длинного, сворачивающегося колечком языка к поверхности воды, будто он пьет из ее ладони. Его голова чуть-чуть покачивается, кивая маленькими бархатными рожками, подсвеченными снизу белым, как изнанка молодых листьев.

Это — что бы оно ни было — длилось всего лишь мгновение. Затаенное дыхание? Муравьиный полдень? Короткий миг, могу вас в этом заверить, потому что, хотя прошло много лет с тех пор, как моей жизнью управляли дети, мать всегда помнит меру тишины. У меня никогда не было больше пяти минут непрерывного покоя. Той женщиной на берегу реки была, конечно, я. Орлеанна Прайс, южанка, баптистка в замужестве, мать детей, живых и умерших. То был единственный раз, когда окапи подошел к реке, и я оказалась единственной, кто видел его, — больше никогда.

Его название я узнала через несколько лет в Атланте, когда недолго пыталась посвятить себя Богу, сидя в публичной библиотеке и свято веря, что все трещины моей души могут быть залечены с помощью книг. Тогда я прочитала, что самец окапи меньше размерами, чем самка, и более робок, и больше о них почти ничего неизвестно. Веками люди в долине реки Конго рассказывали об этом красивом, странном животном. Когда европейские первооткрыватели прослышали о нем, они объявили его легендарным единорогом. Еще один миф загадочной страны губ, проткнутых костями, и стрел с отравленными наконечниками. Позднее, в двадцатые годы, когда в других местах человечество в перерыве между двумя войнами совершенствовало аэропланы и автомобили, белый человек наконец обратил свой взор на окапи. Так и вижу, как он следит за ним через прицел своего ружья и, наведя на него перекрестье, обретает в личное владение. Целое семейство этих животных обитает ныне в нью-йоркском Музее естественной истории — мертвых, набитых ватой, с холодными стеклянными глазами. И теперь окапи, с научной точки зрения, — реальное животное. Просто животное, не легенда. Разновидность лошадеподобной газели из семейства жирафовых.

Но я-то лучше знаю, и вы тоже. Эти музейные, с остекленевшим взглядом, не имеют ничего общего с тобой, мое не пойманное любимое дитя, дикое, как всякий лесной зверь. Твои блестящие глаза неотрывно устремлены на меня, ими на меня смотрят живые и мертвые. Займи же свое место. Посмотри на то, что произошло, со всех сторон и представь, как все могло бы сложиться по-иному. Представь даже, что Африка осталась непокоренной. Вообрази, как те первые португальские искатели приключений приближаются к берегу, осматривают кромку джунглей в свои старинные медные телескопы. И представь, что каким-то чудом — из страха или почтительности — они опускают подзорные трубы, разворачиваются, снова поднимают паруса и плывут мимо. Представь, что все, кто приплывает позднее, делают то же самое. Какой была бы теперь Африка? Единственное, что возникает в воображении, это другой окапи — тот, в кого верили раньше. Единорог, умеющий смотреть прямо в глаза.


В 1960 году от Рождества Христова обезьяна промчалась по космосу в американской ракете; молодой Кеннеди выбил стул из-под почтенного генерала, которого называли Айком; и весь мир повернулся на оси под названием Конго. Обезьяна пронеслась прямо над нашими головами, а на земном уровне люди, запершись в кабинетах, торговались за конголезское сокровище. А я находилась там. Прямо на острие этой булавки.

Меня вынесло туда стремниной веры моего мужа и подводным течением нужд дочерей. Так я оправдываюсь, хотя ни одна из них особо во мне не нуждалась. Моя старшая и моя самая маленькая, обе, с самого начала старались сбросить меня, как шелуху, а близняшки уже родились с тем взглядом, какой позволял им просто смотреть мимо меня на более интересные вещи. А мой муж… о, никакой ад не сравнится яростью с баптистским проповедником. Я вышла замуж за мужчину, который, вероятно, никогда меня не любил. Это было бы посягательством на его преданность всему роду людскому. Я оставалась женой постольку, поскольку это было единственное, что я умела делать ежедневно. Дочери порой говорили: мама, у тебя нет собственной жизни.

Они ничего не понимали. У человека есть только его собственная жизнь.

Я видела такое, о чем они никогда не узнают. Я видела семейство ткачиков, они месяцами вместе вили гнездо, превратив его в чудовищное нагромождение веток, заполненное их потомством, под тяжестью которого дерево в конце концов рухнуло. Я не рассказывала об этом ни мужу, ни детям. У меня есть собственная история жизни, и с годами она все больше и больше давит на меня. Теперь, когда каждая перемена погоды отзывается в моих костях грызущей болью, я верчусь в постели, и воспоминания роятся вокруг меня, словно жужжащие мухи над трупом. Мечтаю избавиться от них, но ловлю себя на том, что проявляю осторожность, выбирая, какие из них все же можно выпустить на свет. Я хочу, чтобы ты признала меня невиновной. И так же, как прежде, меня тянет к твоему больше не существующему маленькому тельцу, я желаю, чтобы ты перестала по ночам гладить мои невидимые руки кончиками пальцев. Перестань шептать. Я буду жить или умру в зависимости от того, как ты рассудишь, но прежде дай мне поведать, кто я. Позволь объяснить, что с Африкой мы какое-то время водили дружбу, а затем наши дороги разошлись, будто мы состояли в отношениях, не имевших шанса на благополучный исход. Или можно сказать, что я была заражена Африкой, словно редкой болезнью, от которой мне так и не удалось окончательно исцелиться. Я даже готова признать, что прибыла туда со всадником апокалипсиса на белом коне и предвидела катастрофу, но все же настаиваю, что была лишь плененной свидетельницей. Кто есть жена завоевателя, если сама не пленница? Тогда кто же он? Когда он является, чтобы покорить первозданные племена, думаете, они с радостью падают ниц перед этими небесного цвета глазами? И вожделенно жаждут перемен, которые несут эти кони и ружья? Именно так мы огрызаемся на вопросы истории. Не только я; каких только преступлений не творилось, а мне нужно было кормить голодные рты. Я ничего не знала. У меня не было собственной жизни.

Вы скажете — была. Мол, я ходила по Африке без оков на запястьях, и теперь я — одна из свободных душ в белой шкуре, с ожерельем краденого добра на шее: хлопок или бриллианты, самое меньшее — свобода и благоденствие. Кому-то из нас известно, как мы приобрели свое богатство, кому-то — нет, но мы все равно носим его. Есть только один вопрос, который нужно теперь задать: как нам жить с этим?

Я знаю, что представляют собой люди с обычным складом ума. Большинство проплывают от колыбели до могилы с совестью, чистой, как снег. Легко указывать на других, сподручно для нас, уже покойных, начиная с тех, кто первым вычерпывал грязь с речных берегов, чтобы учуять запах истока. Полагаю, что и доктор Ливингстон был мошенником! Он и все те, кто впоследствии бросил Африку, как муж бросает жену, оставляя ее обнаженное тело свернувшимся вокруг опустошенного рудника ее матки. Я знаю людей. Большинство из них и понятия не имеют о мирской цене белоснежной совести.

И я бы ничем от них не отличалась, если бы не заплатила свою цену кровью. Я бездумно шагнула в Африку прямо из нашей семейной святости, и это было началом нашего ужасного конца. А между ними, полагаю, посреди тех душных влажных ночей и дней, окрашенных в темные тона и пахнущих землей, находится сама суть честного знания. Порой я почти ухватываю ее. Если бы могла, швырнула бы ее в лицо другим, рискуя взорвать их безмятежность. Я бы скинула со своих плеч эту жуткую ношу, растоптала ее, обрисовала бы наши преступления как схему проигранного сражения и сунула бы под нос соседям, которые уже опасаются меня. Но Африка скользит у меня в руках, отказываясь участвовать в неудавшихся отношениях. Отказываясь вообще быть каким-либо другим местом или чем-то, кроме себя самой: звериным царством, использующим свой шанс в царстве славы. Такие вот дела. Займи свое место и не оставляй старому одержимому нетопырю ничего, что нарушило бы мир. Ничего, кроме собственной жизни.

Нашей целью было не более чем получить власть над всеми существами, передвигающимися по земле. И так случилось, что мы вступили на землю, которую считали неразвитой, такой, где лишь тьма скользит по поверхности вод. Теперь вы смеетесь день и ночь, обгладывая мои кости. А что еще мы могли думать? Только то, что эта земля начинается и заканчивается нами. И что́ мы знаем, даже теперь? Спросите у детей. Посмотрите, кем они выросли. Мы способны говорить лишь о вещах, которые принесли с собой, и о вещах, какие унесем с собой.


То, что мы привезли

Киланга, 1959

Лия Прайс

Мы уезжали из Вифлеема, штат Джорджия, и везли с собой в джунгли сухую смесь для тортов «Бетти Крокер». Мои сестры и я собирались каждая отпраздновать там свои дни рождения за те двенадцать месяцев, которые должна была продлиться миссия.

— Бог его знает, — сказала наша мама, — есть ли в Конго «Бетти Крокер».

— Там, куда мы едем, вообще не будет ни покупателей, ни продавцов, — уточнил отец.

Его тон подразумевал, что мама не понимает сути нашей миссии и озабоченность сухой смесью «Бетти Крокер» делает ее союзницей корыстных грешников, возмущавших Иисуса, пока он не рассердился и не выкинул их из храма.

— Там, куда мы едем, — добавил он, чтобы расставить все точки над «i», — даже «Пигли-Вигли»[2] нет.

Очевидно, что в отцовских глазах это свидетельствовало в пользу Конго. Когда я попробовала представить это, у меня кожа покрылась мурашками.

Конечно, мама не решилась бы ему перечить и, как только поняла, что назад дороги нет, стала складывать в свободной спальне житейские вещи, которые, как считала, понадобятся нам в Конго, чтобы перебиться.

— Это самый минимум, для моих детей, — тихо объясняла она с утра до вечера. Вдобавок к сухой смеси мама положила дюжину банок пряной ветчины «Андервуд»; ручное зеркало Рахили в пластмассовой оправе цвета слоновой кости, с дамами в напудренных париках на тыльной стороне; наперсток из нержавеющей стали; хорошие ножницы; дюжину карандашей № 2; кучу лейкопластырей, таблетки анацина, абсорбина и термометр.

И вот мы здесь, со всеми этими цветастыми сокровищами, благополучно привезенными и сложенными до востребования. Наши запасы пока не тронуты, если не считать анацина, который приняла мама, и наперстка — его Руфь-Майя уронила в дыру выгребной ямы. Но припасы, привезенные из дому, уже стали напоминанием о мире, оставшемся в прошлом: здесь, в нашем конголезском доме, на фоне остальных вещей, имеющих преимущественно землисто-бурый цвет, они похожи на яркие остатки от празднества. Когда я смотрю на них в тусклом свете дождливого дня, ощущая, как Конго скрипит песком у меня на зубах, уже с трудом вспоминаю место, где подобные вещи были обыденными, — просто желтый карандаш, просто зеленый флакончик аспирина, один среди таких же зеленых бутылочек, стоящих на высокой полке.

Мама постаралась подумать обо всех непредвиденных обстоятельствах, включая голод и болезни. И отец в целом одобрил такую предусмотрительность, потому что только человеку Бог дарует способность предвидения. Она запаслась кучей антибиотиков с помощью нашего дедушки, доктора Бада Уортона, он страдает старческим слабоумием и любит голым выходить из дома, но кое-что делает идеально: выигрывает в шахматы и выписывает рецепты. Мы также привезли чугунную сковородку, десять брикетиков кулинарных дрожжей, фестонные ножницы, топор без топорища, складную армейскую лопату и много чего еще. Это был полный набор зол цивилизации, которые мы посчитали необходимым взять с собой.

Ехать сюда даже с этим минимумом вещей было пыткой. Когда мы полагали, что полностью готовы, и назначили отъезд, выяснилось, что «Панамерикан эйрлайнз» разрешает перевоз через океан только сорока четырех фунтов груза. Сорок четыре фунта на каждого пассажира — и ни на унцию больше. Мы были потрясены этой дурной новостью! Кто бы мог подумать, что на современном реактивном транспорте устанавливают подобные ограничения? Когда мы сложили все наши шесть раз по сорок четыре фунта вместе, включая и квоту Руфи-Майи — к счастью, несмотря на то, что она маленькая, ее посчитали за отдельного пассажира, — получился перевес в шестьдесят один фунт. Отец прореагировал на наше отчаяние так, словно ничего иного от нас и не ожидал, и предоставил жене и дочерям выбирать, выразив лишь надежду, что мы помним о полевых лилиях[3], которым не нужны ручные зеркала и таблетки аспирина.

— Зато полевым лилиям наверняка необходимы Библии и его поганая армейская лопатка, — пробормотала Рахиль, глядя, как ее любимые туалетные принадлежности извлекают из чемодана. Рахиль не ухватывает суть Писания.

Однако при всем уважении к полевым лилиям и даже без косметических средств Рахили наши сокращения не приблизили нас к цели. Мы оказались в тупике. А потом — аллилуйя! В самый последний момент пришло спасение. По недомыслию (или, вероятно, если подумать, из простой вежливости) самих пассажиров не взвешивают. На это нам намекнули в Лиге Южной баптистской миссии, ничего не говоря прямо и не предлагая нарушить закон о сорока четырех фунтах, но этого было достаточно, чтобы мы выработали план. Мы полетим в Африку, нацепив лишний багаж на себя, под одежду. Хотя мы и так уже надели одни платья на другие. Мы с сестрами вышли из дому, имея на себе по шесть пар панталон, по две нижние юбки и по два лифчика, несколько платьев, одно поверх другого, под ними — бриджи, и все это — под всепогодными пальто. (Судя по энциклопедии, там можно было ожидать дождей.) Другие вещи, инструменты, коробки с сухими смесями и так далее были рассованы по карманам, заткнуты за пояса, навешаны на нас, как лязгающие доспехи.

Желая произвести хорошее впечатление, лучшие платья мы надели сверху. На Рахили был ее зеленый льняной пасхальный костюм, которым она так гордилась; длинные светлые волосы зачесаны назад и перехвачены надо лбом широкой розовой эластичной лентой. Рахили пятнадцать лет, или, как она любит говорить, «скоро шестнадцать», и ее не интересует ничто, кроме внешности. Ее полное имя, данное при крещении, Рахиль Ревекка, и она считает себя в некотором роде той Ревеккой, девственницей у колодца, которая, согласно Книге Бытия, была «очень хороша видом», и ей в качестве свадебных подарков преподнесли золотые серьги, когда слуга Авраама увидел ее, идущую за водой. (Поскольку сестра на год старше меня, она утверждает, что к младшей сестре библейской Лии — бедной Рахили, которой пришлось так долго ждать замужества, не имеет никакого отношения.) Сидя в самолете рядом со мной, Рахиль все время хлопала своими розовыми, как у белого кролика, глазками и поправляла розовую ленту на голове так, чтобы я заметила, что она тайком покрасила ногти в такой же розовый, как жвачка, цвет. Я бросила взгляд на отца, он сидел в кресле у противоположного иллюминатора в ряду, полностью занятом Прайсами. В окно заглядывал кроваво-красный шар солнца, воспламенявший его взор, устремленный на горизонт в ожидании, когда там появится Африка. Рахили повезло, что мысли отца в тот момент были заняты гораздо более важными вопросами. Он бы выпорол ее за накрашенные ногти, невзирая на возраст. Но это как раз в духе Рахили: совершить хотя бы один, последний грех, перед тем как покинуть цивилизацию. По мне, так Рахиль скучна и очень уж от мира сего, так что я отвернулась к окну, там вид был поинтереснее. Отец считает, что косметика и накрашенные ногти, так же, как и проколотые мочки ушей, — предупредительные сигналы: следующий шаг — проституция.

Насчет полевых лилий он тоже был прав. Где-то над Атлантическим океаном шесть пар белья и сухие смеси превратились для нас в настоящий крест. Каждый раз, когда Рахиль наклонялась, чтобы порыться в своей сумке, ей приходилось одной рукой придерживать льняной жакет на груди, который все равно тихонько звякал. Теперь я уж и забыла, что за хозяйственные орудия были у нее там спрятаны. Я не обращала на сестру внимания, поэтому она в основном болтала с Адой, которая, впрочем, тоже ее игнорировала, но, поскольку Ада вообще никогда ни с кем не разговаривала, это не так бросалось в глаза.

Рахиль обожает находить смешное во всем на свете, особенно в нашей семье.

— Эй, Ада, — шептала она. — А не отправиться ли нам сейчас на «Домашнюю вечеринку» к Арту Линклеттеру?[4]

Я невольно рассмеялась. Мистер Линклеттер любит удивлять дам, заглядывая в их сумочки и извлекая их содержимое на всеобщее обозрение. Они находят весьма комичным, когда он достает оттуда консервный нож или фотографию Герберта Гувера. Представьте, что было бы, если бы он сейчас тряхнул нас и из нас посыпались бы фестонные ножницы и топор. От этой мысли я разнервничалась. А еще мне стало душно, и я почувствовала признаки клаустрофобии.

Но в конце концов мы всем стадом тяжело вывалились из самолета, по трапу спустились в леопольдвильский зной, и тут-то наша маленькая сестренка Руфь-Майя уткнулась в маму своими светлыми кудряшками и потеряла сознание.

Внутри здания аэропорта, провонявшего мочой, она быстро пришла в себя. Я разволновалась, мне требовалось посетить уборную, но я не знала, как ее здесь найти! Снаружи в ярком солнечном свете качали листьями пальмы. Толпы людей сновали туда-сюда. На полицейских были рубашки цвета хаки со множеством металлических пуговиц, и — вы не поверите — они были вооружены автоматами. Повсюду попадались очень маленькие темнокожие женщины, тащившие вдоль рядов пожухлой зелени полные корзины какой-то поклажи. Метались куры. Группки детей шныряли перед входом, явно подкарауливая иностранных миссионеров. Едва завидев нашу белую кожу, они набросились на нас, клянча по-французски: «Cadeau! Caudeau![5]» Я подняла руки, демонстрируя, что никаких подарков африканским детям мы не привезли. Мне начинало казаться: может, люди здесь просто присаживаются где-нибудь за деревьями — отсюда и такой запах?

Чета баптистов в черепаховых солнцезащитных очках выступила из толпы, направилась к нам, и мы обменялись рукопожатиями. У них была необычная фамилия — Андердаун: преподобный и миссис Андердаун. Они прибыли, чтобы проводить нас через таможню и помочь общаться с официальными лицами, поскольку мы не говорили по-французски. Отец намекнул, что мы абсолютно самодостаточны, но, тем не менее, поблагодарил их за любезность. Он сделал это так вежливо, что Андердауны даже не заметили его раздражения. Они суетились вокруг нас, словно мы были давними друзьями, и подарили нам москитную сетку — целую охапку, напоминавшую неуклюжий букет, какой старшеклассник преподносит девочке, которая ему нравится.

Пока мы стояли с этим пышным «букетом», исходя по́том под полными комплектами своей одежды, они потчевали нас информацией о Киланге, которой предстояло стать нашим домом. Им было что порассказать, поскольку они и их мальчики когда-то там жили и стояли у истоков всего, что там теперь имелось, — школы, церкви и прочего. В свое время Киланга была постоянной миссией, где жили четыре американские семьи и куда еженедельно наведывался врач. Теперь миссия пришла в упадок, поведали они. Врача больше нет, и сами они, Андердауны, вынуждены были переехать в Леопольдвиль, чтобы дать мальчикам шанс получить хорошее школьное образование, если, заметила миссис Андердаун, это можно так назвать. У остальных миссионеров, живших в Киланге, давно закончился срок пребывания. В общем, Прайсы теперь будут там одни, получая, конечно, всю посильную помощь, которую Андервуды смогут им оказать. Они предупредили, чтобы мы не ожидали многого. Сердце у меня колотилось, потому что я-то ожидала многого: тропических цветов, рева диких зверей. Царства Божьего в его чистой, первозданной славе.

Потом, когда отец что-то объяснял Андердаунам, те вдруг поспешно проводили нас к крохотному самолетику и простились. Остались лишь наша семья и пилот, который деловито прилаживал наушники под шляпой. Он не обращал на нас внимания, словно мы были обычным грузом. Мы расселись, задрапированные, как усталые подружки невесты, огромным количеством белой сетки, и нас оглушил чудовищный рев самолета, заскользившего прямо над верхушками деревьев. Мы начисто умаялись, как сказала бы мама. Она часто говорила: «Милая, смотри не споткнись, ты же начисто умаялась, это ясно, как Божий день». Миссис Андердаун посмеивалась над тем, что она называла «очаровательным южным акцентом», и даже пыталась подражать тому, как мы произносили «прямо сейчас» и «пока-пока». («Прям счас, — говорила она, — айрплан взлтит прям счас. Пка-пка».) Она заставила меня смутиться из-за того, как мы, оказывается, глотаем гласные; я прежде не считала, что говорю с акцентом, хотя, естественно, отдавала себе отчет в том, что по радио и телевидению наша южная речь звучит совсем не так, как речь янки. Сидя в маленьком самолете, мне было о чем поразмыслить, а к тому же по-прежнему нужно было попи́сать. Но к тому времени у нас у всех кружилась голова, никому не хотелось общаться, и мы уже начинали привыкать к тому, чтобы не занимать на сиденьях больше места, чем каждому причитается.

Вскоре самолет шмякнулся на посадочную полосу посреди поля высокой желтой травы. Мы вскочили из своих кресел — кроме отца: из-за своей солидной фигуры он не мог сидеть в маленьком самолете ровно и вынужден был скрючиться. Отец поспешно произнес молитву:

— Отец наш Небесный, прошу Тебя, дай мне сил стать орудием Твоей совершенной воли здесь, в Бельгийском Конго. Аминь.

— Аминь! — воскликнули мы, и он повел нас на свет через овальный люк.

Минуту мы постояли, моргая, глядя сквозь пыль на сотни темнокожих деревенских жителей, стройных и молчаливых, медленно покачивавшихся, как деревья. Мы покинули Джорджию в разгар летнего цветения персиков, а теперь стояли в мучительно сухом красном тумане неведомо какого сезона. В своих многослойных одеяниях мы, наверное, напоминали семью эскимосов, упавших в джунгли с неба.

Но таково уж было наше бремя, мы ведь столько всего должны были сюда привезти. Каждый из нас прибыл и со своим дополнительным объектом ответственности, впивавшимся в тело под одеждой: кто с гвоздодером, кто со сборником псалмов — ценными предметами, вес которых заместил те легкомысленные вещи, какие мы нашли в себе силы оставить дома. Наше путешествие должно было стать грандиозным испытанием на сохранение равновесия. Мой отец, естественно, нес Слово Божие, и оно, к счастью для него, ничего не весило.


Руфь-Майя Прайс

Бог говорит, что африканцы — племя Хама. Он был худшим из трех сыновей Ноя: Сима, Хама и Иафета. Все люди произошли от этих троих, потому что Бог наслал на людей большой потоп и утопил грешников. Но Сим, Хам и Иафет сели в ковчег, и поэтому с ними все было в порядке.

Хам был младшим в семье, как и я, и он был плохим. Я иногда тоже бываю плохой. После того как все они сошли с ковчега и выпустили животных, это и случилось. Однажды Ной лежал голый и пьяный. Хам нашел его и решил, что это ужас как смешно. Два других брата накрыли Ноя одеялом, но Хам хохотал так, что чуть живот не надорвал. Когда Ной проснулся, братья наябедничали ему на него. Тогда Ной проклял Хама и заявил, что все его потомство навечно будет рабами. Вот как они стали черными.

Там, дома, в Джорджии, у них была своя школа, поэтому в школу Рахили, Лии и Ады они — ни ногой. Лия и Ада называются «одаренные дети», однако им приходилось ходить в ту же школу, что и остальным. Но только не цветным. Дяденька в церкви говорил, что они отличаются от нас, поэтому должны держаться отдельно. Так сказал Джимми Кроу[6], а он устанавливает законы. И еще они не ходили в ресторан «Белый за́мок», куда водила нас мама пить кока-колу, и в зоопарк. Их в зоопарк пускали только по вторникам. Это все написано в Библии.

В нашей деревне белых людей вот столько: я, Рахиль, Лия и Ада, мама, папа. Всего шесть. Рахиль — самая старшая. Я — самая младшая. Лия и Ада — средние, и они — близнецы, так что, наверное, их надо считать за одного человека, но думаю, что все-таки за двоих, поскольку Лия везде бегает и лазает по деревьям, а Ада не может, у нее одна сторона тела больная, и еще она не разговаривает, у нее голова поврежденная, и она нас ненавидит. И книги Ада читает вверх ногами. А полагается ненавидеть только дьявола и любить всех остальных.

Меня зовут Руфь-Майя, и я ненавижу дьявола. Очень долго я считала, что меня зовут Сладкая. Мама меня так всегда называла: Сладкая, поди сюда на минутку. Сладкая, не делай так.

В воскресной школе Рекс Минтон сказал, что лучше бы мы не ехали в Конго, потому что местные жители кан-ни-валы, они сварят нас в котле и съедят. И еще добавил: я могу говорить на их языке, вот слушай: «Угга-бугга-бугга-лугга». Объяснил, что это значит: я возьму себе ножку от этой малышки с курчавыми светлыми волосами. Мисс Банни, наша учительница в воскресной школе, велела ему замолчать. Но вот что я думаю: сама она ведь ни слова не сказала про то, сварят нас в котле и съедят или нет. В общем, я не знаю.

Вот еще белые люди, которых мы пока видели в Африке: мистер Аксельрод, который летает на самолете. У него самая грязная шляпа, какую вы только видели. Прилетев сюда, живет возле летного поля в хижине один, и мама говорит, что это для него самое подходящее место. И еще преподобный и миссис Андердаун, они много лет назад начали приучать африканских детей ходить в церковь. Андердауны говорят друг с другом по-французски, хотя они белые. Я не знаю почему. У них есть два сына, мальчики Андердауны, они большие и ходят в школу в Леопольдвиле. Андердауны нас жалеют, дали нам в самолет книжки комиксов. Когда Лия и остальные заснули, я все их забрала себе. Дональд Дак. Одинокий рейнджер. И про Золушку и Спящую красавицу. Я спрятала их. А потом мне стало плохо, и меня стошнило прямо в самолете, и я испачкала сумку с вещами и Дональда Дака. Пришлось засунуть книжку под подушку на сиденье, поэтому у нас ее больше нет.

Так что в деревне теперь живут только Прайсы, Одинокий рейнджер, Золушка, Спящая красавица и племя Хама.


Рахиль Прайс

«Господи! О Господи! И теперь нам придется тут жить?» Это первое, что пришло мне в голову, когда мы только ступили на землю Конго. Предполагалось, что мы здесь будем хозяевами положения, но, судя по всему, мы не распоряжались ничем, даже самими собой. Папа представлял торжественную встречу как большое молитвенное собрание в старых традициях, служившую бы доказательством, что сам Бог послал нас сюда, чтобы мы тут обосновались. Но когда мы вышли из самолета и заковыляли через поле со своими многочисленными вещами, конголезцы окружили нас — о Боже! — что-то сердито скандируя. Наверняка заклинания. Нас обдало запахом потных тел. Что надо было все же запихнуть в сумку, так это антипреспирантные подушечки «5 дней».

Я обернулась к сестрам, хотела сказать им: «Эй, Ада, Лия, ну, вы рады, что пользуетесь „Дайалом“?[7] Хорошо бы им все пользовались, правда?», но не заметила ни одной из близняшек, зато увидела, как Руфь-Майя второй раз за день упала в обморок. Глаза у нее закатились, остались видны только белки. Чем бы ни было то, что сбивало ее с ног, я знала, что она сопротивлялась изо всех сил. Руфь-Майя на удивление упорна для девочки пяти лет и не желает пропустить никакого веселья.

Мама держала за руку ее и меня — чего я не стерпела бы дома, в Вифлееме. Однако здесь, в этой суматохе, мы бы просто потерялись, нас несло этой черной людской рекой. И эта грязь, Господи! Она была повсюду, буквально висела в воздухе, как пыль от красной охры, а я тут как тут — в своем зеленом льняном костюме. Я чувствовала песок в волосах, а они у меня такие светлые, что мгновенно пачкаются. Ох, ну и местечко! Меня уже охватили дурные предчувствия насчет смывного туалета, стиральной машины и других простых бытовых вещей, которые я считала само собой разумеющимися.

Люди подгоняли нас к какому-то внутреннему дворику с земляным полом, под навесом; дворик, как выяснилось, и должен был стать папиной церковью. Такое уж везение: земляная церковь. И должна заметить, что молитвенного собрания в расписании вечера не значилось. Мы остановились там, под соломенной крышей, окруженные толпой, и я чуть не закричала, обнаружив, что рука, которая меня держала, была не маминой ладонью, а толстой коричневой клешней какого-то незнакомца! От моего спокойствия не осталось и следа. Я рванула свою руку, и земля накренилась у меня под ногами. В панике я стала озираться по сторонам, как конь Черный Красавчик, окруженный языками пламени. Наконец увидела мамино белое платье, развевавшееся рядом с отцом, как флаг капутиляции. Следом, одну за другой, я различила пастельные фигуры сестер, напоминавшие связку праздничных воздушных шариков, только праздник был какой-то неправильный. О Боже! Я почувствовала, что погружаюсь в пучину отчаяния. Папа, напротив, казался довольным, и наверняка возносил хвалу Иисусу за эту возможность, до которой нам всем предстояло возвыситься.

Нам было необходимо переодеться — много слоев белья и платьев тянули нас вниз, но никакого шанса не предвиделось. Ни единого. Нас подталкивали прямо в гущу этого языческого столпотворения. Я понятия не имела, куда подевались наши чемоданы и холщовые сумки. Мои пяльцы и фестонные ножницы в кожаном футляре висели у меня на шее, создавая угрозу и мне, и окружающим в этой толкотне. Вскоре нам позволили сесть всем вместе за стол, плотно прижавшись друг к другу, на сальную скамью, сколоченную из необтесанных бревен. Первый день в Конго. Опасаясь испортить свой новенький, восхитительно сшитый льняной костюм ярко-зеленого цвета, с квадратными перламутровыми пуговицами, я не рисковала снять пальто. Мы сидели так тесно, что было трудно дышать, даже если бы хотелось это делать в ситуации, когда с каждым вдохом можно всосать в себя через нос всех микробов, какие только существуют. Еще что нам следовало привезти, так это листерин[8]. На сорок пять процентов снижает вероятность заболевания простудой. Рев голосов и каких-то потусторонних птиц оглушал, как артирелийская канонада, и распирал голову изнутри. Я чувствительна к любому шуму, от него и от яркого солнечного света у меня начинает страшно болеть голова. К счастью, хотя бы солнце к тому времени уже зашло. В противном случае я, не исключено, последовала бы примеру Руфи-Майи и упала в обморок или меня вырвало бы — таковы были два ее достижения за день. Я ощутила прикосновение к затылку, и сердце у меня заколотилось, как барабан. В дальнем конце «церкви» развели огромный ревущий костер. Маслянистый дым повис над нами густой вуалью, все ниже спускаясь из-под соломенной крыши. Запах у него был таким резким, что от него могло задохнуться любое живое существо. Внутри ярко-оранжевого огненного кольца я заметила очертания чего-то темного, вращающегося на вертеле, которым оно было проткнуто. Четыре негнущиеся ноги ритмично вскидывались вверх, словно в мольбе о помощи. Интуиция подсказывала мне, что я обречена умереть на месте, прямо сейчас, а мама даже не сможет приложить ладонь к моему вспотевшему лбу. Мне припомнилось несколько случаев из прежней жизни, когда я пыталась — признаю́ — вызвать у себя температуру, чтобы не ходить в школу или в церковь. Сейчас настоящий жар пульсировал у меня в висках — все лихорадки, которые раньше мечтала навлечь на себя, настигли меня.

Вскоре я сообразила, что прикосновение к затылку — мамино. Она обнимала нас четверых своими длинными руками: Руфь-Майю, меня и близняшек Лию и Аду. Руфь-Майя, конечно, совсем маленькая, но Лия и Ада — парочка весьма внушительных размеров, хотя Ада ниже ростом из-за своего увечья. Как маме удалось обнять всех нас четверых, было выше моего понимания. А биение моего сердца было биением не сердца, а барабанов. Мужчины били в огромные, тяжеленные барабаны, а женщины пели высокими дрожащими голосами, как птицы, обезумевшие в полнолуние. Песни представляли собой бесконечно повторяющуюся перекличку на местном языке между запевалой и остальным хором. Пение было таким странным, что мне понадобилось много времени, прежде чем я осознала: они исполняют христианские гимны «Воины Христовы, с радостью вперед» и «Что за друга мы имеем во Христе». От этого у меня по коже поползли мурашки. Естественно, они имели право петь их, но вот в чем загвоздка: прямо у нас перед глазами женщины стояли, освещенные пламенем, с голыми, как сойкино яйцо, грудями. Кто-то из них танцевал, остальные суетились над стряпней, будто в наготе не было ничего особенного. Они сновали взад-вперед с кастрюлями и котелками, не испытывая никакого стыда. Были заняты жарившимся на костре животным, отхватывая теперь от него куски и опуская их во что-то дымившееся в котле. Каждый раз, когда женщины наклонялись, их тяжелые груди свисали, как резиновые шары, наполненные водой. Я отворачивалась от них и от голых детей, цеплявшихся за их длинные запахнутые юбки, и смотрела поверх их голов на папу, недоумевая: неужели все это жутко шокирует только меня одну? У папы был тот самый вид — прищуренный взгляд, стиснутые зубы, — который свидетельствовал, что он медленно закипает, хотя никогда нельзя было угадать, к чему это приведет. Чаще всего это приводило туда, где вам меньше всего хотелось бы оказаться.

После этого весьма долгого концерта народной музыки — пения так называемых гимнов с перекличками — закопченное угощение было снято с огня, переложено в сковороды, если их так можно было назвать, и смешано в серую дымящуюся массу. Затем ее стали шлепать в оловянные тарелки или миски, поставленные перед нами. Ложки, которые нам выдали, были старыми большими металлическими половниками, и я точно знала, что ни одна из них не войдет в мой рот. У меня такой маленький рот, что зубы мудрости растут вкривь и вкось. Я осмотрелась по сторонам в поисках кого-нибудь, с кем можно было бы поменяться, и — о чудо! — выяснилось, что ни у кого, кроме членов нашей семьи, вообще не было никаких ложек! Что все эти люди собирались делать со своей едой, было даже страшно представить. Большинство из них еще ждали, когда им подадут ее, как птицы в пустыне. Они весело стучали своими пустыми металлическими мисками или котелками, как по барабану. Это напоминало оркестр со свалки металлолома, причем у каждого предмета был свой особый звук. Руфи-Майе дали маленькую чашечку, что — я точно знала — ей не понравилось, поскольку заставляло чувствовать себя маленькой.

Вдруг до меня дошло, что среди всего этого гвалта кто-то говорит по-английски. Было почти невозможно разобрать, что именно, потому что люди вокруг пели, пританцовывали, стуча своими тарелками и размахивая руками, как деревья ветками во время урагана. Но возле костра, на котором готовили еду, угольно-черный человек в желтой рубашке с закатанными рукавами показывал на нас и во всю мощь своих легких вопил по-английски:

— Добро пожаловать! Мы приветствуем вас!

За ним стоял еще один человек, много старше, обернутый по местным обычаям куском ткани, в высокой шляпе и очках. Взмахнув хвостом какого-то животного, он что-то выкрикнул на здешнем языке, после чего все притихли.

— Преподобный, миссис Прайс и ваши дети! — возопил более молодой, в желтой рубашке. — Добро пожаловать на наш праздник! Сегодня мы зарезали козу в честь вашего приезда. Скоро ваши животы наполнятся нашим фуфу[9] пили-пили[10].

Полуголая женщина, стоявшая за ним, принялась хлопать в ладоши и ликовать так, словно не могла долее сдерживать свой энтузиазм по поводу мертвой козы.

— Преподобный Прайс, — произнес мужчина, — пожалуйста, скажите нам благодарственное слово за этот праздник.

Он жестом пригласил папу приблизиться, хотя в этом не было необходимости. Папа уже стоял на скамейке, поэтому казался футов на десять выше. Он остался в одной рубашке, однако ничего необычного в этом не было: часто в разгар проповеди отец снимал пиджак, мог позволить себе сделать это и сейчас, поскольку в отличие от нас не был обвешан под ним вещами. Брюки с заглаженными стрелками были туго перетянуты ремнем, отчего грудь и плечи казались широченными.

Папа медленно поднял руку над головой, словно какой-то из римских богов, намеревающийся обрушить на землю громы и молнии. Присутствующие смотрели на него, задрав головы, улыбаясь, хлопая в ладоши, размахивая руками, голыми грудями и всем прочим.

— Вот, Господь восседит на облаке легком и грядет в Египет[11], — угрожающе произнес он.

— Ура! — отозвалась толпа, а у меня желудок будто завязался узлом. У папы — о Боже — был тот самый взгляд, который как бы говорил: вот подождите, спустится тяжелой поступью Моисей с горы Синайской с десятью новыми способами разрушить вашу жизнь!

— В Египет, — нараспев повторил он, то повышая свой проповеднический голос, то понижая его, вверх-вниз, вверх-вниз, как пила, врезающаяся в древесный ствол, — и во все уголки земные, куда свет Его… — папа сделал паузу и осмотрел всех строго, — куда свет Его еще не дошел!

Он перевел дыхание и продолжил, слегка раскачиваясь в такт декламации:

— Господь грядет в лице ангелов милосердия Его, посланников праведности Его в города на равнине, где Лот живет среди грешников!

Радостный гвалт стих, теперь все внимательно слушали его.

— И сказал Лот грешникам, столпившимся у дома его: молю вас, братие, не творите зла! Ибо грешники содомские изъявляли свою злую волю перед входом в дом его.

Я вздрогнула. Разумеется, я знала девятнадцатую главу Книги Бытия, которую отец заставлял нас переписывать множество раз. И я ненавидела ту часть, где Лот предлагает собственных дочерей-девственниц этому сброду грешников, чтобы те делали с ними что хотят, только бы оставили в покое ангелов Божиих, гостивших у него. Ничего себе мена! А его несчастная жена, конечно, обратилась в соляной столб.

Но папа все это пропустил и перешел сразу к страшным последствиям:

— Посланники Божии сокрушили грешников, представших перед лицом Господа в своей наготе.

Он замолчал, протянул свою огромную руку к пастве, привлекая ее внимание, а другой указал на женщину у костра. Ее обвисшие большие груди распластались, словно приглаженные утюгом, но она, судя по всему, не находила в своем внешнем виде ничего необычного. Одной рукой женщина держала длинноногого ребенка, оседлавшего ее бедро, другой скребла свою коротко остриженную голову. Она нервно осмотрелась, поскольку глаза присутствовавших вслед за осуждающим взглядом моего отца уставились на ее наготу, чуть присела и подтянула повыше крупного ребенка на бедре. Его голова свесилась набок. У мальчика были рыжеватые волосы, торчавшие вихрами, и оцепенелый взгляд. Бесконечно долго мать стояла в полной тишине, в центре всеобщего внимания, втянув голову в плечи, испуганная и озадаченная. Потом наконец развернулась и, взяв длинную деревянную ложку, пошла мешать варево в котле.

— Наготе, — повторил папа, — и тьме душевной! Как сказано в Писании: «Ибо мы истребим сие место, потому что велик вопль на жителей его к Господу».

Никто уже не пел и не веселился. Понимали они или нет значение слов «вопль на жителей его», однако больше не шумели. Даже не дышали, во всяком случае, так казалось. Отец может многого добиться одним лишь тоном своего голоса, поверьте. Женщина с ребенком на бедре стояла спиной ко всем, присматривая за готовящейся едой.

— И вышел Лот и говорил с теми, кто был достоин… — Теперь папа остудил свой пыл и вещал более мягким голосом: — И сказал: встаньте, выйдите из сего места тьмы! Поднимайтесь и идите к свету! Давайте же помолимся Господу, — завершил он, резко спрыгнув на землю. — Господи, даруй тем из нас, кто достоин, силы подняться над злом и выйти из тьмы на дивный свет Царя нашего Небесного. Аминь.

Все лица были по-прежнему обращены к папе, словно они были блестящими темными цветками, а его рыжая голова — солнцем. Настроение у людей медленно падало от радости через смущение к тревоге. Теперь, когда чары были разрушены, присутствовавшие задвигались и забормотали. Несколько женщин подтянули свои запахивающиеся юбки и, прикрыв грудь, закрепили их спереди. Остальные, собрав бесштанную ребятню, исчезли в темноте. Насколько я понимаю, отправились спать без ужина.

Воздух у нас над головами стал совершенно неподвижным. Не было слышно ни звука, кроме стрекота кузнечиков где-то там, в непроглядно-черной тьме.

Ничего не оставалось, кроме как приняться за еду. Под взглядами присутствовавших мы с сестрами взялись за свои огромные ложки. То, что нам подали, было совершенно безвкусным варевом — просто какие-то влажные комки, которые разжевывались до клейкой массы. Но как только я взяла это в рот и раскусила, язык у меня словно охватило пламенем. Барабанные перепонки будто обожгло изнутри. Из глаз потекли слезы, проглотить это я не могла. Чувствовала, что у меня, мечтавшей только о веселом празднике шестнадцатилетия и мохеровой двойке, начинается истерика.

Руфь-Майя задохнулась, сделав страшное лицо. Мама наклонилась, чтобы, как я думала, похлопать ее по спине, но вместо этого шипящим жутким тоном зашептала: «Девочки, ведите себя вежливо, вы слышите? Мне очень вас жаль, но если вы выплюнете, я задам вам такую трепку, что не обрадуетесь».

И это была мама, которая ни разу в жизни не подняла руку ни на одну из нас. Я представила эту картинку, прямо здесь, в наш первый африканский вечер. Я сидела, дышала через нос, держа во рту нечто пылающее, с ужасным запахом и колючее от жесткой щетины с горелой шкуры мертвого животного. Крепко зажмурилась, но даже тогда слезы продолжали катиться у меня из глаз. Я оплакивала грехи всех тех, кто швырнул мою семью на этот жуткий мрачный берег.


Ада Прайс

Рассвет манит, дурной глаз ворожит: это утро, розовый Конго. Любое утро, каждое утро. Цветущий, розовый, наполненный птичьим пением воздух, неприятно испещренный дымком костров, на которых готовятся завтраки. Широкая красная полоса земли — так называемая дорога — прямо перед нами, теоретически она ведет отсюда к чему-то там, вдали. Но я через мои глаза Ады вижу ее как плоскую планку, нарезанную на куски — прямоугольники и трапеции — тощими черными тенями высоких пальмовых стволов. В глазах Ады мир — это путаница цветов и форм, соревнующихся за внимание половины мозга. Этот парад никогда не заканчивается. На ломаные кусочки дороги из буша, кукарекая, выходят дикие петухи. Они с дерзкой самоуверенностью вскидывают лапы, словно еще не слышали о двуногих зверях, которые собираются поработить их жен.

Конго распластался посередине мира. Солнце встает, солнце садится — всё ровно в шесть часов. То, что является утром, отменяется перед наступлением ночи: петухи уходят обратно в лес, костры гаснут, птицы лишь тихо воркуют, солнце меркнет, небо кровоточит, чернеет, ничто больше не существует. Прах к праху.

Деревня Киланга тянется вдоль реки Куилу длинным рядом маленьких глинобитных хижин, выстроившихся одна за другой по краю красной дороги-змеи. Со всех сторон нас окружают деревья и бамбук. В детстве у нас с Лией была длинная нитка разномастных бусин — на выход, однажды мы подрались из-за нее, она порвалась и змейкой разрозненных осколков упала на землю. Точно так же из самолета выглядела Киланга. Каждая красно-глиняная хижина словно сидит на корточках посреди своего утоптанного красно-глиняного двора, потому что земля в деревне тщательно очищена от растительности, как кирпич. Как нам объяснили, так удобнее высматривать и убивать наших друзей-змей, когда они наведываются к нам в гости. Таким образом, Киланга — длинная плоская змея, очищенная от растительности, как от кожи. Глинобитные хижины, выстроившись в ряд, стоят на коленях лицом на восток, будто молятся о том, чтобы не рухнуть, — не на тот восток, где Мекка, а на тот, где тянется единственная деревенская дорога и течет река, а за ними — розовое чудо восхода.

Церковь, место нашего недавнего праздника, расположена в конце деревни. На противоположном ее конце — наш дом. Поэтому, когда семья Прайсов шествует в церковь, у нас есть возможность по пути заглянуть во все деревенские жилища. В каждом из них — одна квадратная комната и навес под соломенной крышей, где мог бы жить кто-нибудь вроде Робинзона Крузо. Но здесь никто под навесами не живет. Всё происходит в переднем дворе — на открытой сцене с утоптанной красной глиной под босыми ногами, — где усталые тощие женщины в одеяниях разной степени изношенности ворошат палками маленькие костры и готовят на них еду. Стайки детей бросаются камнями, гоняя обезумевших маленьких коз через дорогу, чтобы потом, когда животные тихонько прокрадутся обратно, снова начать их гонять. Мужчины сидят на перевернутых ведрах и глазеют на то, что движется мимо. Чаще всего мимо медленно проплывают женщины со множеством нагроможденной друг на друга поклажи на голове. Эти женщины — столпы чуда, отрицающие закон гравитации при исполнении самых обыденных дел. Они могут сидеть, стоять, разговаривать с кем-нибудь, грозить палкой пьяному мужчине, протянуть руки назад, чтобы переместить вперед подвязанного платком на спине ребенка и покачать его, и все это не снимая с головы навьюченной на нее поклажи. Они — словно балерины, не ведающие того, что пребывают на сцене. Я от них глаз отвести не могу.

Когда бы женщина ни покидала свой открытый всему миру широкий двор, чтобы отправиться на работу в поле или прогуляться по какому-то делу, сначала она должна привести себя в благопристойный вид. Для этого, несмотря на то, что на ней уже есть запашная юбка-канга, как их тут называют, она отправляется в дом, берет еще один прямоугольный кусок материи, оборачивается им поверх первой юбки так, чтобы он покрывал ноги до подъема, и подвязывает его под обнаженной грудью. Ткани обычно имеют яркий рисунок и носят их в причудливых сочетаниях, например, красный в полосу и оранжевый в клетку. Свободное соединение цветов, нравится вам это или представляется безвкусным, позволяет этим женщинам выглядеть более празднично и менее изнуренно.

Вид за живой картиной Киланги, позади домов, «смазывает» высокая стена слоновьей травы, остается лишь ощущение дали. Солнце, висящее над ней днем, розовое — круглая дыра в простирающемся белом мареве; на него можно смотреть бесконечно и не ослепнуть. Кажется, что настоящая земля, где светит настоящее солнце, находится где-то в другом месте, далеко отсюда. А на востоке, за рекой, словно старая огромная скомканная скатерть, раскинулась гряда темно-зеленых холмов, наползающих друг на друга и растворяющихся вдали в бледной туманной голубизне. «Нависают, как приговор», — говорит мама, глядя на них и вытирая влажный лоб тыльной стороной ладони.

«Место — прямо как из книги сказок, — любит вставить в ответ моя сестра-близняшка Лия, широко открывая глаза и заправляя за уши свои короткие волосы, будто хочет как можно лучше увидеть и услышать все в мельчайших подробностях. — И все же мы, Прайсы, живем тут всей семьей!»

Дальше о своих наблюдениях сообщает Руфь-Майя: «Здесь у всех мало зубов во рту». И наконец Рахиль: «Господи, разбудите меня, когда это закончится». Так Прайсы по очереди выносят свои суждения. Все, кроме Ады. Она суждений не выносит. Потому что я — та единственная, кто вообще не разговаривает.

Насколько я понимаю, наш отец говорит за всех нас. Однако в данный момент он немногословен. Поиски отняли у него два или три фунта веса, поскольку в глиняно-соломенном поселке Киланга, как выяснилось, нет гвоздей. Открытое со всех сторон строение, служащее церковью и школой, состоит из бетонных столбов, поддерживающих пальмовую крышу, и лавины алых бугенвиллий, благодаря которой «помещение» лишь выглядит более-менее закрытым. Наш дом тоже из глины, соломы, цемента и цветущих лиан. Лия по-своему честно помогала отцу рыскать вокруг в поисках чего-нибудь, похожего на гвозди, но, увы, нигде не нашлось ничего, по чему можно было бы ударить молотком. Для нашего отца, обожающего что-нибудь чинить между воскресеньями, это явилось страшным разочарованием.

Тем не менее здесь нам придется жить. Самолет «Летающий куст», который плюхнулся на здешнее поле, чтобы высадить нас, сразу улетел обратно, и никакого другого сообщения не будет, пока он не вернется в следующий раз. Мы спросили насчет грунтовой дороги, которая тянется вдоль деревни, и нам объяснили, будто она достигает Леопольдвиля. Сомневаюсь. Неподалеку от деревни дорога с обоих концов превращается в клубок твердых коле́й, напоминающих океанские волны, заледеневшие в разгар шторма. Папа полагает, что за ближайшим окружением, вероятно, простираются болота, они способны поглотить боевой корабль, не говоря уж об автомобиле. В деревне можно найти рудименты машин, но они напоминают рубцы той жизни, в поисках которой следовало бы раскапывать кладбище, если вам по душе подобное времяпрепровождение. Это какие-то проржавевшие детали, разбросанные вокруг и использующиеся для чего угодно, только не для передвижения. Однажды, когда мы шли по деревне с папой, он указал нам в назидание на крышку воздушного фильтра карбюратора, подвешенную над огнем, в которой что-то варили, и на глушитель от джипа, какой шесть мальчишек одновременно использовали в качестве барабана.

Единственная магистраль здесь — река Куилу. Это слово, которое ни с чем не рифмуется. Почти прелюдия, но не совсем. Куилу. Она тревожит меня как сомнительный маршрут побега. Она течет без ответа, на мой слух — как музыкальная полуфраза.

Папа утверждает, что Куилу судоходна на всем протяжении отсюда до места впадения в реку Конго. Вверх по ней можно проплыть только до высоких живописных порогов, их рев распространяется на юг аж до нас. В общем, мы подобрались очень близко к краю земли. Порой мы видим проплывающий мимо странный кораблик, но он перевозит людей только из соседней деревни, такой же точно, как наша. Чтобы узнать новости, получить почту или какие-нибудь сведения о том, что Рахиль называет «чертой, за которую мы слишком далеко перешагнули», мы ждем пилота эффективного маленького самолета, мистера Ибена Аксельрута. О его надежности можно сказать следующее: если говорят, что он прилетит в понедельник, значит, он появится в четверг, в пятницу или вовсе не прилетит.

Так же, как у деревенской дороги и здешней реки, тут ни у чего, в сущности, нет конца. Конго — длинная тропа, она ведет тебя от одного укромного места к другому. Пальмы стоят вдоль нее, глядя на тебя сверху в ужасе, словно слишком высокие испуганные женщины со вставшими дыбом волосами. Но я, несмотря ни на что, намерена пройти по этой тропе, даже при том, что хожу плохо и медленно. Вся моя правая половина волочится. Из-за внутриутробной травмы я родилась с половиной мозга, высохшей, как чернослив, и лишенной кровоснабжения. Теоретически мы с сестрой Лией идентичны, так же, как теоретически мы все созданы по Божьему образу и подобию. Лия и Ада зародились как идеальные зеркальные отражения друг друга. У нас одинаковые темные глаза и каштановые волосы. Но я хромое не пойми что, а она осталась безупречной.

О, я легко представляю эту внутриутробную травму: мы лежим в мамином чреве вместе, тра-ля-ля, все прекрасно, и вдруг Лия поворачивается и заявляет: «Ада, ты какая-то заторможенная. Я тебя ждать не буду, и все питание забираю себе». Она растет сильной, а я слабой. (Да! Иисус любит меня!) И таким образом получается, что в раю маминой утробы моя сестра меня наполовину сожрала.

Официально мое состояние называется гемиплегией. Геми — значит «половина»: гемисфера (полушарие), гемианопсия (потеря половины поля зрения), гемианестезия (потеря чувствительности в одной половине тела). Плегия — это прекращение движения. После нашего осложненного рождения врачи в Атланте поставили несколько диагнозов, явившихся последствиями асимметричности моего мозга, в том числе — афазия Вернике и Брока[12], и отправили моих родителей домой по обледеневшим дорогам в сочельник с полуторным набором идентичных близнецов и предсказанием, что я, возможно, когда-нибудь научусь читать, но не произнесу ни слова. Мои родители, судя по всему, отреагировали на это спокойно. Не сомневаюсь, преподобный объяснил своей изнуренной жене, что такова воля Бога, которому — после рождения еще двух девочек сразу вслед за первой — стало ясно: в нашем доме уже достаточно женщин, чтобы наполнить его болтовней. У них тогда даже еще не было Руфи-Майи, но была собака, тоже девочка, она выла, и наш отец до сих пор любит повторять: слишком много сопрано в церковном хоре. Или еще: собака, которая переломила хребет верблюду. Наш отец, вероятно, интерпретировал афазию Брока как рождественский подарок от Бога одному из своих достойнейших служителей.

Я не склонна нарушать предсказание докторов и держу свои мысли при себе. В молчании много преимуществ. Если ты не разговариваешь, люди полагают, что ты и не слышишь или что ты слабоумна, и, ничего не опасаясь, перестают скрывать собственные недостатки. Лишь порой я бываю вынуждена нарушить свое спокойствие: когда на меня орут или забывают обо мне в суматохе. Обо мне часто забывают в суматохе. Я пишу и рисую у себя в блокноте и много читаю.

Это правда, что я не могу говорить так же хорошо, как думать. Однако так ведь бывает у большинства людей, насколько я могу судить.


Лия

Поначалу мои сестры суетились в доме, играя роль маминых помощниц по хозяйству с бо́льшим энтузиазмом, чем раньше, дома, за всю свою жизнь. По единственной причине: они боялись ступить за порог. У Руфи-Майи возникла дикая идея, будто наши соседи хотят ее съесть. Рахиль, которой постоянно мерещились змеи, восклицала: «О Господи!», закатывала глаза и объявляла, что все следующие двенадцать месяцев проведет в постели. Если бы за продолжительность сроков болезни давали премии, Рахиль уже озолотилась бы. Но скоро ей это надоело, и она за шкирку вытащила себя из кровати, чтобы посмотреть, что происходит вокруг, принявшись вместе с Адой и Руфью-Майей помогать маме распаковывать и расставлять хозяйственные принадлежности. Нужно было извлечь противомоскитную сетку и натянуть ее над нашими четырьмя одинаковыми койками и более широкой родительской кроватью. Малярия — враг номер один. Каждое воскресенье мы глотали таблетки хинина, такие горькие, что, казалось, язык вот-вот вывернется наизнанку, как посыпанный солью слизняк. Однако миссис Андердаун предупредила нас: таблетки — не таблетки, но если москитных укусов много, они способны пересилить действие хинина в крови, и тогда нам конец.

Лично я держусь в стороне от войны с кровяными паразитами. Предпочитаю помогать папе по огороду. Я вообще всегда выбирала работу на свежем воздухе, например, сжигание мусора и сорняков, в то время как мои сестры ссорились из-за мытья посуды и прочего. Раньше, дома, у нас был великолепный огород, обильно плодоносивший каждое лето, поэтому, естественно, папа решил привезти с собой семена, которыми набил карманы: бобы «кентуккское чудо», длинные кабачки и патиссоны, помидоры «великан»… Он намеревался разбить показательный огород, с него мы будем собирать урожай для собственного стола и снабжать плодами и семенами жителей деревни. Это должно было стать нашим первым африканским чудом: бесконечные ряды доброты, прорастающие из семян, привезенных в маленьких шуршащих пакетиках, протягивающие свои побеги из нашего огорода к другим, текущие потоками дальше, по всему Конго — как горные ручьи сливаются в озера. Благородство наших намерений позволяло мне чувствовать себя здравомыслящей, осененной Божиим благословением и защищенной им от змей.

Однако времени терять было нельзя. Сразу после того как мы преклонили колена на крыльце нашего скромного жилища в благодарственной молитве, сложили под навесом кухонную утварь и одежду, за исключением минимума необходимой в первую очередь, папа начал расчищать клочок земли у кромки джунглей неподалеку от дома и размечать грядки. Было бы большим, можно сказать, гигантским шагом вперед, если бы он сначала спросил: «Мама, можно?»[13] Но моему отцу не требовалось ничьего разрешения, кроме Божьего, а Спаситель явно одобрял обращение дикой земли в огород.

Папа прибил высокую траву и дикие красные цветы на квадратном участке земли, даже не взглянув на меня. Потом вскопал землю и принялся быстрыми резкими движениями выдергивать из нее траву — как будто волосы с головы грешного мира. На нем были мешковатые, с отворотами, рабочие брюки цвета хаки и белая рубашка с короткими рукавами, он работал посреди взметнувшегося красного облака пыли, похожий на коротко остриженного джинна, только что появившегося из ниоткуда. Красная пыль, как мех, покрывала курчавые волосы на предплечьях отца, по вискам ручейками стекал пот. Желваки ходили у него на скулах, поэтому я знала, что он готовится к назиданию. Отец никогда не забывает о воспитании душ своих домочадцев и часто повторяет, что видит себя капитаном тонущего корабля наших женских душ. Знаю, что он, наверное, считает меня надоедливой, но я люблю проводить время с папой.

— Лия, — произнес он, — как ты думаешь, зачем Господь дал нам семена для выращивания вместо того, чтобы еда просто являлась нам готовой, как кучка камней в поле?

Это была картина — глаз не оторвать: пока я размышляла над его вопросом, он взял лезвие тяпки, которое пересекло Атлантику в маминой сумке, и насадил на длинную палку, обструганную им заранее под гнездо. Зачем Господь дал нам семена? Их, конечно, легче рассовать по карманам, чем целые овощи, однако я сомневалась, что Богу действительно интересны дорожные трудности. В тот месяц мне было ровно четырнадцать с половиной лет, и я еще не привыкла к месячным. Я всей душой верую в Бога, но в последнее время считаю, что большинство мелких деталей жизни намного ниже его достоинства.

Я призналась, что не знаю ответа.

Отец проверил тяжесть и прочность своей тяпки и внимательно посмотрел на меня. Он весьма солидный, мой отец: широкие плечи, необычно крупные руки. Это тот тип красивых рыжеволосых мужчин, которых обычно принимают за шотландцев, темпераментных, хотя и вспыльчивых.

— Потому, Лия, что Господь помогает тем, кто помогает себе сам.

— О! — воскликнула я, и сердце подскочило у меня к горлу, ведь я, конечно же, это знала. Если бы я могла хоть когда-нибудь высказать то, что знаю, достаточно быстро, чтобы соответствовать папиным требованиям!

— Господь создал мир труда и воздаяния, — продолжил папа, — идеально уравновешенный. — Он достал из кармана носовой платок и вытер пот: сначала вокруг одного глаза, потом вокруг другого, очень аккуратно. У него на виске был шрам, и отец плохо видел левым глазом — результат полученной на войне раны, о которой он никогда не рассказывал, не был хвастуном. Сложил платок, засунул его обратно в карман и, вытянув руки в стороны ладонями вверх, продемонстрировал божественное равновесие мира. — Маленькое доброе дело здесь, — отец немного опустил левую ладонь, — маленькое воздаяние тут. — Его правая ладонь будто поникла под тяжестью почти невесомого воздаяния. — Большая жертва — большое воздаяние! — сказал он, и обе его руки опустились, а я всей душой возжелала этой сладкой тяжести добра, которую отец взлелеял на своих ладонях.

Потом он потер руки и произнес:

— Господь ждет от нас, чтобы мы просто проливали свою часть пота за щедрые дары жизни, Лия.

Отец снова взялся за тяпку и продолжил вскапывать и рыхлить маленький квадрат своей власти над джунглями, набросившись на работу с такой мускульной силой, что, разумеется, должно было, причем скоро, появиться столько помидоров и бобов, что они будут лезть у нас из ушей. Я знала: Божии весы громадны и идеально точны, мне они представлялись увеличенной копией тех, что стояли на прилавке мясника в вифлеемском «Пигли-Вигли». Я поклялась усердно работать во славу Его, превзойдя всех остальных в своем ревностном служении делу преображения этой земли во имя Господа. Вероятно, когда-нибудь я покажу всей Африке, как надо выращивать урожай! Без единой жалобы я ведро за ведром таскала воду из большой оцинкованной ванны, стоявшей возле крыльца. Папа смачивал землю, прежде чем взрыхлять ее тяпкой, чтобы поднималось меньше этой ужасной пыли. Красная глина высыхала на его брюках, как кровь зарезанного животного. Идя вслед за ним, я находила оторванные головки множества мелких ярко-оранжевых орхидей. Одну я поднесла к глазам. Она была нежной и необычной: с выпуклым желтым язычком и бордовым крапчатым горлышком. Никто никогда не сажал эти цветы, уверена, и не собирал тоже, это от начала до конца была работа Его самого. Наверное, Он не очень верил в способность человечества довести дело до конца в тот день, когда создал цветы.

Мама Беква Татаба — маленькая, черная как смоль женщина — наблюдала за нами. Плечи у нее торчали, как крылья, огромный белый эмалированный таз каким-то чудом неподвижно покоился на голове, несмотря на то, что она быстро поводила ею справа налево. Работой мамы Татабы, как мы с удивлением узнали, было жить с нами и получать небольшое жалованье за то, чтобы выполнять те же обязанности, какие она выполняла для нашего предшественника по килангской миссии, брата Фаулза. Вообще-то он оставил нам двух жильцов: маму Татабу и попугая по имени Мафусаил. Обоих учил английскому языку и, судя по всему, еще много чему, потому что воспоминания о нем были окутаны тайной. Из подслушанных мною разговоров родителей о брате Фаулзе я поняла, что тот вступал в нетрадиционные отношения с местными людьми и еще он был янки. Я слышала, как они упоминали, что он был нью-йоркским ирландцем, а это свидетельствует о многом: те печально известны как паписты-католики. Папа нам объяснил, что брат Фаулз, совсем сойдя с ума, вступал в брачные связи с местными.

Вот почему Союз миссионеров в конце концов и позволил нам сюда приехать. Вначале они оскорбили папу, ответив отказом, даже после того как вифлеемский приход собрал специальную десятину, чтобы послать нас сюда на целый год для окропления местных именем Иисуса. Но больше никто не согласился занять пост в Киланге, а Андердауны потребовали, чтобы это был кто-то уравновешенный и с семьей. Ну вот, мы — семья, а наш отец уравновешен, как пень. Тем не менее Андердауны настаивали, чтобы продолжительность миссии ограничивалась одним годом, — это, мол, срок, недостаточный, чтобы полностью (видимо, можно только частично) сойти с ума, даже если все пойдет плохо.

Брат Фаулз провел в Киланге шесть лет. Это, если подумать, действительно достаточно долго для любого вида вероотступничества. Трудно сказать, как он мог повлиять за это время на маму Татабу. Однако мы нуждались в ее помощи. Она носила воду из реки, чистила и зажигала керосиновые лампы, колола дрова, разжигала огонь в кухонной печи, ведрами забрасывала золу в дыру уборной, а в перерывах между более тяжелыми работами убивала змей. Нам с сестрами мама Татаба внушала благоговение, но мы еще не совсем к ней привыкли. Один глаз у нее был слепой. Он напоминал яйцо, у которого желток лопнул и размешался. Пока мама Татаба стояла возле нашего будущего огорода, я пялилась на ее мертвый глаз, а она — на моего папу.

— Это для чего вы тут копаете? Собираете червей? — спросила она, слегка покачав головой и продолжая наблюдать за папиной работой взглядом, который он называл «острым одноглазым прожектором». Эмалированный таз на ее голове даже не качнулся — как огромная парящая корона.

— Мы культивируем землю, сестра, — ответил он.

— Вон то дерево, брат, оно кусается, — произнесла она, указывая узловатой рукой на маленькое дерево, какое папа выкорчевывал со своего огородного участка. Белая жидкость сочилась из рассеченной коры. Он вытер ладони о брюки.

— Ядовитое дерево, — уныло добавила она, с нисходящей интонацией, словно все деревья ей опостылели.

Папа снова промокнул лоб и принялся рассказывать притчу об одном горчичном зернышке, упавшем на бесплодную почву, и другом, упавшем на почву плодородную. Я вспомнила яркие остроносые бутылочки с горчицей, мы в изобилии потребляли ее с венскими сосисками на церковных ужинах — там, далеко-далеко от всего, что когда-либо доводилось видеть маме Татабе. Делом папиной жизни, специально для него созданным, было нести слово Божие в такие места, как это. Мне хотелось обнять его жилистую шею и погладить по растрепанным волосам.

Мама Татаба показала на красную глину.

— Нужно делать горбы.

Папа стоял на своем, высокий, как Голиаф, и чистый душой, как Давид. Тонкая пленка красной пыли покрывала волосы, брови и край мощного подбородка, придавая ему вид человека жестокого, что совсем не соответствует его характеру. Он провел своей большой ладонью по виску, где волосы были подстрижены коротко, потом по взъерошенной шевелюре, где мама оставляла их более длинными. При этом продолжал глядеть на маму Татабу с христианским смирением, мысленно формулируя ответ.

— Мама Татаба, — наконец сказал он, — я возделываю землю с тех пор, как научился ходить следом за отцом.

Что бы он ни говорил, даже что-то совсем простое насчет машины или починки водопровода, у него все облекалось в выражения, какие можно было истолковать как духовное наставление.

Плоской голой ступней мама Татаба лягнула землю и посмотрела на нее с отвращением.

— Тут ничего не вырастет. Нужно делать горбы, — объявила она и, развернувшись на пятках, пошла в дом помогать нашей маме обрызгивать пол разведенным в воде средством, чтобы убить личинки глистов.

Я была потрясена. В Джорджии я видела людей, которых папа сердил или даже пугал, но чтобы кто-нибудь относился к нему с пренебрежением — никогда.

— Что она имеет в виду под «делать горбы»? — спросила я. — И почему думает, будто дерево может тебя укусить?

Он не выказал и намека на беспокойство, хотя волосы вспыхнули от луча дневного солнца, будто загорелись.

— Лия, наш мир исполнен тайны. — Таков был его ответ.


Среди африканских тайн были те, что сразу себя обнаруживали. На следующее утро папа проснулся с ужасной сыпью на руках — предположительно от дерева, которое кусается. Даже его правый, здоровый глаз, вокруг которого он вытирал пот, заплыл так, что совсем не открывался. Желтый гной сочился из исполосованной шрамами кожи. Когда мама смазывала ему раны, он рычал от боли. Сквозь закрытую дверь их спальни мы слышали, как папа кричал:

— Нет, ты скажи, откуда это? О Господь всемогущий, Орлеанна! Почему на меня обрушилось это проклятие, если такова была воля Божья — возделать эту землю!

Дверь со стуком распахнулась, и папа вылетел из спальни. Мама бежала за ним с бинтами, но он грубо отмахнулся от нее, выскочил на крыльцо и стал нервно расхаживать по нему. Вскоре он вернулся и позволил ей полечить его. Маме пришлось обернуть руки отца чистыми тряпочками, прежде чем он смог взять в них вилку или Библию.

Сразу после молитвы я пошла посмотреть, как там растет наш огород, и была поражена, увидев, что мама Татаба подразумевала под «горбами». Они напоминали могильные холмы, длина и ширина которых соответствовала средним размерам покойника. Она за одну ночь переделала наш огород, устроив на нем восемь аккуратных погребальных холмов. Я побежала за папой, он явился быстро, как будто я обнаружила гадюку, которую следовало немедленно обезглавить. К тому времени он кипел от раздражения. Потом долго и мучительно щурил свой больной глаз, чтобы различить место, на каком находился наш огород. А после этого мы вдвоем молча снова сгладили его, сделав плоским, как Великие равнины. Я орудовала тяпкой, щадя папины пострадавшие руки, указательным пальцем проводила длинные прямые борозды, и мы бросали в них наши драгоценные семена. В конце каждой борозды втыкали насаженный на палку яркий пакетик, чтобы знать, где что посеяно: кабачки, бобы, тыквы для Хэллоуина…

Через несколько дней, как только папа вновь обрел самообладание и оба глаза, он заверил меня, что мама Татаба не хотела разрушить наш показательный огород. Существуют местные традиции, сказал он. В нашем служении нам понадобится терпение.

— Она просто по-своему пыталась помочь, — объяснил он.

Вот что я больше всего люблю в папе: как бы плохо ни оборачивались дела, он в конце концов найдет в себе милосердие, чтобы успокоиться и простить. Люди считают его излишне суровым и наводящим страх, но это потому лишь, что он наделен даром проницательности и душевной чистоты. Отец был избран для жизни-испытания, как Христос. Поскольку он первым видит пороки и грехи, ему и приходится выносить приговор. И в то же время отец готов признать, что в душе каждого грешника живет стремление к спасению. Я знаю, что скоро, когда лучше постигну тайну Духа Святого, заслужу его искреннее одобрение.

Не всем дано это видеть, но у моего папы сердце такое же большое, как руки. И он очень мудрый. Он никогда не был одним из тех неотесанных священников, которые призывают пороть детей и поощряют всякие предрассудки. Мой папа верит в просвещение. В детстве он сам научился читать Библию на иврите, а перед тем как отправиться в Африку, заставлял нас изучать французский, чтобы приносить пользу нашей миссии. Отец уже побывал в очень многих местах, включая другие заморские джунгли, на Филиппинах, где участвовал во Второй мировой войне и был ранен. Так что он может позаботиться обо всем.


Рахиль

К нашему конголезскому пасхальному воскресенью обновок для девочек Прайсов не предвиделось, это уж как пить дать. Мы топали в церковь в своих старых туфлях и платьях, в которых ходили и во все наши африканские воскресенья. Никаких, разумеется, белых перчаток. И прихорашивания, потому что единственным зеркалом в доме было мое ручное зеркальце в оправе под слоновую кость, привезенное из дома, и мы вынуждены были им пользоваться. Мама поставила его на столе в гостиной, прислонив к стене, и мама Татаба каждый раз, проходя мимо, взвизгивала, будто ее змея укусила. Итак, пасхальное воскресенье в перепачканных землей полуботинках на низком каблуке — чудесный вид! Что касается моих сестер, то, надо заметить, им это безразлично. Руфь-Майя — из тех, кто и на собственные похороны надела бы закатанные джинсы «Блю белл», близняшкам тоже всегда было безразлично, как они выглядят. Они так насмотрелись друг на друга еще до рождения, что всю оставшуюся жизнь готовы ходить мимо зеркал.

Кстати, об одежде. Видели бы вы, в чем ходят конголезцы! Дети — во всякой всячине из баптистской благотворительной помощи, а то и вовсе ни в чем. Цветовые сочетания — не здешний конек. Взрослые мужчины и женщины, похоже, полагают, что красная клетка и розовый цветочный рисунок прекрасно дополняют друг друга. Женщины носят канги из одной ткани, а поверх них оборачиваются другой. Никаких джинсов или брюк — ни при каких условиях. Груди, заметьте, могут развеваться на ветру, а вот ноги должны быть спрятаны, это — совершенно секретно! Когда мама вышла из дома в черных брюках-капри, они глазели на нее с открытыми ртами. Один мужчина из-за этих маминых брюк врезался в дерево прямо перед нашим домом и выбил себе зуб. Женщины должны одеваться все одинаково. Но мужчины — о, это целая прорва вариантов одежды разных цветов. Некоторые надевают длинные рубахи из тех же тканей с цветочным рисунком, какие носят женщины, или наматывают на себя рулон материи, перекидывая его через плечо, — в стиле «Геркулес». Носят рубашки на пуговицах в американском духе с шортами грязно-серых или тускло-коричневых тонов. Мужчины помельче даже щеголяют в нижних рубашках с детским рисунком, и никто, похоже, не видит в этом ничего странного. Тот, кто выбил зуб, был в фиолетовом, с металлическими пуговицами, наряде, который напоминал выкинутую на помойку униформу какого-нибудь швейцара. Что же касается аксессуаров, то не знаю, с чего и начать. Популярны сандалии из автомобильных покрышек. А также допотопные броги с загнутыми мысами, черные резиновые галоши без застежки, хлопающие на ходу, или ярко-красные резиновые шлепанцы, или босые ноги — причем все это может сочетаться с любой перечисленной одеждой, а также с солнцезащитными очками, простыми очками, шляпой, непокрытой головой — с чем угодно, даже с вязаной шерстяной шапкой с пумпоном на макушке или женским ярко-желтым беретом. Все эти чудеса — и еще много чего — я видела собственными глазами. Отношение к одежде такое: если у тебя это есть, почему бы не надеть? Многие мужчины ходят по своим ежедневным делам, вероятно, готовясь к неожиданной снежной буре, а другие надевают на себя шокирующе мало: пара шортов, и все. Когда смотришь вокруг, создается впечатление, будто эти мужчины собрались на разные вечеринки, каждый на свою, а потом вдруг их согнали в одно вместо.

Вот таким пасхальное воскресенье было в нашей церкви. Впрочем, и сама церковь едва ли предназначалась для кринолинов и лакированной обуви. Стен практически не было. Птицы могли свободно залететь сюда и принять твои волосы за свое гнездо. Папа соорудил алтарь из пальмовых листьев, он выглядел вполне претензабельно, в деревенском стиле, но на полу все равно были угли и обгоревшие круги от костра, который нам устроили в первый день в качестве праздничного приветствия. Они вызывали неприятные ассоциации с Содомом, Гоморрой и тому подобным. Я до сих пор давлюсь при воспоминании о козьем мясе. Я его тогда так и не проглотила. Целый вечер продержала во рту и выплюнула по дороге домой.

Ну ладно, пришлось обойтись без нового платья. Но мне даже не разрешалось пожаловаться на это — догадайтесь почему. Это вообще-то не было настоящей Пасхой. Мы явились сюда прямо в разгар лета, задолго до ближайшего праздника. Папа был разочарован данным обстоятельством, пока не сделал поразительного для века высоких скоростей открытия: дни и месяцы для людей в этой деревне ровным счетом ничего не значат. Они не отличают воскресенья от вторника, пятницы или скончания века! Считают только до пяти, потом наступает базарный день, а затем все начинается сначала. Один мужчина из папиной паствы признался ему: их всегда озадачивало в христианах то, что у них вместо базарного дня — постоянно церковные. Это нас, конечно, рассмешило. В общем, папа ничего не терял, установив собственный календарь и полагаясь на него. Пасха — Четвертого июля. А почему бы нет? Он объяснил, что ему нужна исходная точка, чтобы запустить работу церкви.

Наша поддельная Пасха была пышным празднеством, организованным папой и всеми, кто был готов поддержать его энтузиазм. Пока, в течение первых недель нашего пребывания в Киланге, посещаемость церкви характеризовалась почти полным отсутствием прихожан. Поэтому папа замышлял это торжество как впечатляющий старт последующего взлета. Четверо мужчин, включая того, что в униформе швейцара, и какого-то одноногого, исполняли роли солдат и несли настоящие копья. (Женщины службы практически не посещали, и залучить их в исполнители возможным не представлялось.) Сначала мужчины желали, чтобы кто-нибудь играл роль Иисуса и восставал из мертвых, однако папа этому воспротивился принципиально. Тогда они просто оделись наподобие римских стражников и стояли вокруг могилы, хохоча от своей языческой радости, что им удалось убить Бога, а во втором акте прыгали вокруг нее, демонстрируя великое смятение оттого, что нашли камень отваленным от входа в пещеру.

Мне не хотелось смотреть на этих мужчин, участвующих в представлении. Начать с того, что мы не привыкли к африканской расе, поскольку там, у нас дома, ее представители держались в своих районах города. Но здесь, естественно, все было «их районом». К тому же участники данного торжества доводили все до предела. По-моему, не так уж нужно подчеркивать свою африканскость. На их черных руках было множество стальных браслетов, вокруг талии кое-как заткнуты свободные, развевающиеся полотнища ткани. (Даже у того, на деревянной ноге!) Они вбежали, вернее, припрыгали в церковь, неся те же тяжелые копья, какими в последующие дни недели будут убивать животных. Мы знали, что они это делают. Каждый день их жены подходили к нашему дому с целыми оковалками чего-то, убитого не более десяти минут назад, — еще кровь не перестала капать. Предполагаю, по папиному замыслу, к окончанию великой миссии его дети должны были научиться есть мясо носорога. Антилопье уже более-менее стало нашим хлебом насущным. Нам начали приносить его с самой первой недели. Мама Татаба торговалась с женщинами перед входом, а затем возвращалась к нам, воздев кверху, как боксер-чемпион, тощие руки, в которых держала наш обед. Господи, разбудите меня, когда все это закончится! Затем она топала в кухонный домик и разводила такой гигантский костер в железной печке, что ее можно было принять за стартовую площадку космической ракеты, только что запущенной с мыса Карниверал[14]. Мама умеет приготовить все что угодно, живое или мертвое, но обезьяну с мертвой полуулыбкой на губах — хвала Небесам — все-таки отвергла. Она попросила маму Татабу ограничиться тем, что меньше напоминает нам подобных.

В общем, когда мужчины с испачканными кровью копьями прыгали по проходу, рассекавшему пополам наше пышное пасхальное торжество, это, безусловно, являло собой прогресс, однако не было тем, на что папа надеялся. Он рисовал в своем воображении крещение. Весь смысл июльской Пасхи состоял в призыве к покаянию, после него веселая процессия, с детьми, одетыми во все белое, должна была проследовать к реке для крещения. Папа стоял бы по пояс в воде, как Иоанн Креститель, с простертой рукой, и во имя Отца и Сына и Святого Духа погружал бы их под воду, одного за другим. Реке предстояло до краев заполниться очистившимися душами.

Вдоль деревни протекает ручеек с маленькими заводями, в нем люди стирают одежду и из него берут воду для питья, но он даже отдаленно не так глубок и широк, как требуется для подобающего эффекта крещения. Папе нужна была широкая Куилу, не меньше. Я точно знала, как он представлял церемонию. Зрелище должно было быть действительно впечатляющим.

Мужчины сказали: нет, этого не будет. Женщины, по слухам, были так настроены против макания в реку, что в тот день держали детей как можно дальше от церкви. Задуманные папой драматические моменты торжества большей частью килангцев оценены не были. Притом что мы с сестрами, мама и мама Татаба были единственными присутствовавшими особами женского пола, а мужчины, способные ходить, были заняты в пьесе, гораздо большая, чем хотелось бы, часть аудитории либо предавалась мечтам наяву, либо разглядывала содержимое собственных ноздрей.

Вместо крещения папа заманил людей как можно ближе к реке старым испытанным способом: церковным ужином. Мы устроили пикник на берегу Куилу, которая сильно пахла тиной и дохлой рыбой. Семьи, которые не переступали порога церкви, где, кстати, за неимением двери никакого порога не было, сочли возможным присоединиться к нему. Естественно, поскольку значительную часть еды принесли мы. Видимо, они принимают нас за коллективного Санта-Клауса: каждый день дети приходят к нам просить еду и вещи, а мы сами бедны, как церковные мыши! Одна женщина, которая пыталась продать нам самодельные плетеные корзины, заглянула в дверь, увидела ножницы и без церемоний попросила отдать их ей! Только представьте эту наглость!

Итак, все чинно явились на пикник: женщины с головами, замотанными набивной тканью, как деньрожденные подарки, дети в том, что нашлось, — да и то наверняка лишь ради нас, после того как папа вспылил из-за местного дресс-кода, — но почему-то они все равно выглядели голыми. Многие женщины принесли и своих новорожденных — крошечные желтовато-коричневые сморщенные существа в огромных тюках, навороченных из кусков материи и одеял, и даже в малюсеньких шерстяных шапочках — и это при такой-то жаре! Полагаю, для того, чтобы показать, как они ими дорожат. Посреди всей этой пыли и грязи, в отсутствие хотя бы чего-нибудь нового и яркого, новорожденный воспринимался как большое событие.

Разумеется, все глазели на меня, как они это делают всегда. Я — самая блондинистая из блондинок. У меня сапфирово-синие глаза, светлые ресницы и платиновые волосы до пояса. Они такие тонкие, что приходится пользоваться шампунем «Брек» со специальной формулой, и я даже думать не хочу о том, что будет, когда закончится единственная бутылка, которую папа позволил взять с собой. Что же мне тогда, отбивать волосы камнем, как делает мама Татаба, стирая наше белье? Восхитительно! Конголезцы по собственной инициативе вряд ли способны произвести что-нибудь для волос — половина из них вообще лысые, как жуки, даже девушки. Как-то не по себе делается, когда видишь уже довольно взрослую девочку в пышном платье и совсем без волос на голове. В результате они так завидуют моим волосам, что нередко подходят и дерзко дергают их. Удивительно, но мои родители спускают им это. Порой они бывают такими строгими, что с равным успехом можно было бы быть дочерью какого-нибудь коммуниста, но когда доходит до чего-то, на что ты действительно хотел бы, чтобы они обратили внимание… Ну, что поделаешь? Вероятно, родительская мягкотелость теперь норма.

Пасхальный пикник на Четвертое июля тянулся целую вечность, как нескончаемый конголезский день. Берег реки, хотя издали смотрится живописно, оказывается вовсе не таким приятным местом, стоит лишь к нему приблизиться: осклизлые вонючие берега, опоясанные спутанными зарослями кустов с кричаще оранжевыми цветами, такими огромными, что, если бы вы попробовали заткнуть один из них за ухо, как актриса Дороти Ламур, выглядели бы так, будто на ухе у вас висит меламиновая[15] супница. Куилу — не то что река Иордан, широкая и прохладная. Куилу — ленивая река, теплая, как вода в ванне, и говорят, что крокодилы ворочаются в ней, словно бревна. Противоположный берег тоже не кисельный, там вонючие джунгли простираются в дрожащем мареве так далеко, как далека теперь память о пикниках, какие устраивали в Джорджии. Я закрыла глаза и представила содовую воду в удобной одноразовой банке. Мы ели жареных кур, от начала — с отлова и отрубания голов — до конца приготовленных нашей мамой по южному рецепту. Это были те самые куры, за которыми Руфь-Майя гонялась по дому утром, до посещения церкви. Мои сестры хандрили, а я радостно грызла куриную ножку! Учитывая мою ситуацию, я не была расположена тревожиться по поводу разных аспектов смерти на этом пикнике. Просто была благодарна за любимый вкус хрустящей курочки, которая связывала эту ползучую жужжащую жару с настоящим летом.

Куры явились для нас еще одним сюрпризом, наряду с мамой Татабой. Когда мы приехали, нас ждала целая стая черно-белых пестрых кур. Они вырывались из курятника, рассаживались на деревьях и вообще везде, потому что после отъезда брата Фаулза, в промежутке между миссиями, научились находить себе укромные местечки, нести яйца и высиживать потомство. Деревенские жители хотели помочь нам, отловив и съев часть кур до нашего приезда, но, уверена, мама Татаба отгоняла их палкой. Идея пустить часть птиц на то, чтобы накормить деревню в порядке задабривания, принадлежала маме. В день пикника она уже на рассвете принялась убивать и жарить кур. А во время самого пикника двигалась сквозь толпу, раздавая куриные голени и бедра детям, которые были на седьмом небе от счастья, облизывали пальцы и распевали гимны. Несмотря на то, что мама, как рабыня, целое утро простояла над раскаленной плитой, папа едва ли заметил, как она расположила к себе сборище. Его мысли витали за два миллиона миль отсюда. Он стоял, уставившись на реку, где никто не собирался подвергнуться окунанию. По воде проплывали лишь большие «матрасы» из спутанных растений, по которым на тощих лапах важно расхаживали птицы, несомненно, воображавшие себя царицами мира.

Я очень сердилась на папу — прежде всего за то, что он нас сюда привез. Но было ясно, что папа и сам сильно расстроен. Когда он что-то вбивает себе в голову, готовьтесь к тому, что он это осуществит. Пикник был праздником, однако не таким, каким папа его задумал. С религиозной точки зрения он не имел никакого смысла.


Руфь-Майя

Если человек голодает, почему у него такой большой живот? Не понимаю.

Детей тут зовут Тумба, Бангва, Мазузи, Нсимба и другими подобными именами. Один из них чаще всего приходит к нам во двор, его имени я вообще не знаю. Он приблизительно того же возраста, что и мои сестры, но на нем нет ничегошеньки, кроме старой серой рубахи без пуговиц и висящих мешком серых подштанников. У него огромный круглый живот с пупком, торчащим, как черный стеклянный шарик. Я узнаю́ его по рубахе и подштанникам, а не по пупку. Пупки у них у всех одинаковые. Я думала, что они толстые, но папа сказал, что это не так. Они очень голодные и не получают витаминов. И все равно Бог сделал их такими, что они выглядят толстыми. Наверное, это им за то, что они — племя Хама.

Одна из них — девочка, потому что на ней платье. Оно ярко-красное в клетку и разорвано на груди так, что один сосок торчит наружу, но она так и бегает в нем, будто ничего не замечает. У нее и туфли есть. Раньше они были белыми, а сейчас стали цвета грязи. Здесь все белое перестает быть белым. Даже белый цветок на кусте какой-то тусклый.

Я привезла с собой только две игрушки: ершик для чистки трубки и плюшевого обезьяна. Обезьяна уже нет. Я оставила его на веранде, а когда вышла на следующее утро, его уже не было. Кто-то из детей украл его, это большой грех. Папа сказал, чтобы я простила их, поскольку они не ведают, что творят. А мама объяснила, что это и грехом-то назвать нельзя при такой нужде, как у них. В общем, я теперь не знаю, было это грехом или нет. Но я, конечно, разозлилась, и у меня случился приступ. И я нечаянно написала в штаны. Моего обезьяна звали святой Матфей.

Взрослых мужчин-конголезцев называют папа Такой-то. Тот, которого зовут папа Ундо, у них главный. Он одевается полностью: кошачьи шкуры, шляпа и все такое. Папе пришлось сходить к нему, чтобы заплатить долг дьяволу[16]. А все женщины — мамы Такие-то, даже если у них нет детей. Как мама Татаба, наша кухарка. Рахиль называет ее мама Тейтер Тотс[17]. Только она их не готовит. Жаль.

Женщина, живущая в маленьком домике рядом с нами, это мама Мванза. Когда-то у нее загорелась крыша, упала и сожгла ей ноги, но остальное сохранилось. Это случилось много лет назад. Мама Татаба рассказывала про это нашей маме в кухне, а я услышала. Они не разговаривают о неприятных вещах в присутствии моих сестер, а я могу слушать долго-долго, пока беру банан и чищу его. Мама Татаба вешает огромную банановую семью высоко в углу, чтобы пауки-тарантулы, которые любят устраивать себе дом внутри, могли входить и выходить, когда им вздумается. Я сидела на полу тихо-тихо и чистила банан, как делал бы святой Матфей, если бы был настоящей обезьяной и его бы не украли, и слышала, как они разговаривали об этой женщине, которая загорелась. Крыши горят, потому что сделаны из палок и соломы, как у трех поросят. Волк может разозлиться, дунуть и свалить дом. Даже наш, хотя он надежнее других, однако все равно не кирпичный. Ноги у мамы Мванзы сгорели не совсем, но похоже, как будто она сидит на подушке или еще на чем-то, завернутом в мешок. А передвигаться ей приходится на руках. У нее внутренняя сторона ладони выглядит как пятка, только с пальцами. Я туда пошла и хорошенько рассмотрела ее и девочек, совсем без одежды. Она была очень добра и дала мне пососать кусочек апельсина. Мама не знает.

Мама Мванза едва не сгорела до смерти, но потом ей стало лучше. Моя мама говорит, что бедной женщине не повезло, поскольку теперь ей приходится заботиться о муже и семерых или восьмерых детях. Им безразлично, что у нее нет ног. Для них она просто мама и — где обед? И остальным конголезцам тоже наплевать. Они даже не притворяются, она для них — обычный человек. Они и глазом не моргнут, когда мама Мванза ковыляет мимо на руках, направляясь в поле или к реке постирать вместе с другими женщинами, работающими там каждый день. Все вещи она несет в корзине на голове. Корзина такая же большая, как мамин белый бак для грязного белья там, дома, и всегда кажется, будто там у нее тысяча вещей. Когда ковыляет по дороге, никто даже не расступается. Другие женщины тоже носят корзины на головах, так что на маму Мванзу никто не пялится.

На кого они пялятся, так это на нас. А больше всего на Рахиль. Сначала мама с папой считали, что Рахили пойдет на пользу, если ее щелкнуть по носу разок-другой. Папа сказал маме: «Девочка не должна думать, будто она лучше других, потому что у нее волосы светлые, как шерсть у белого кролика». Я передала это Лие, и она громко хохотала. Я тоже блондинка, но не как белый кролик. Мама называет меня «клубничной блондинкой». В общем, надеюсь, меня не будут щелкать по носу разок-другой, как Рахиль. Клубнику я люблю больше всего на свете. Кролика можно держать в доме как домашнее животное, а можно и съесть. Бедная Рахиль! Каждый раз, когда она выходит из дому, конголезские дети бегут за ней по дороге, догоняют и дергают за длинные белые волосы, желая посмотреть, не снимаются ли они. Порой так делают даже взрослые. Наверное, у них это нечто вроде охоты. Лия сказала мне, мол, они не верят, будто это настоящие волосы, и думают, что она что-то странное наматывает на голову вместо волос.

Еще Рахиль жутко обгорает. Я тоже обгораю, однако не так, как она. Любимый цвет у Рахили розовый, и это хорошо, ведь теперь она и сама розовая. Папа говорит, что каждой молодой женщине следует учиться смирению и Бог для каждой выбирает свой особый способ.

А мама возразила: «Неужели обязательно смотреть на нас как на ошибку природы?»

Рахиль всегда была принцессой, а теперь она — ошибка природы. Ада была единственной из нас, с кем что-то было не так. Но здесь никто не пялится на Аду, разве что совсем чуть-чуть, поскольку она белая. Всем безразлично, что у нее половина тела плохая, потому что у них есть свои дети-инвалиды, или безногая мама, или один слепой глаз. Выгляни за дверь и увидишь, что мимо проходит кто-нибудь, у кого чего-нибудь недостает, но их это ничуть не смущает. Они дружелюбно помашут тебе обрубком, если он у них есть.

Поначалу мама ругала нас, если мы глазели и показывали пальцами на людей, и постоянно шипела: «Девочки, неужели я должна каждую минуту напоминать вам, чтобы вы не пялились?» Теперь мама и сама смотрит на них. Порой она говорит нам или, может, себе: тетя Зинзана — это та, у кого нет пальцев. Или: маму Нгузу я узнаю́ по опухоли с гусиное яйцо под подбородком.

А папа замечает: «Они живут во тьме. С искалеченными телами и душами, не представляю, как их можно исцелить».

Мама отвечает: «Ну, вероятно, у них другой взгляд на свои тела?»

Папа считает, что тело — храм. У мамы иногда появляется этот особый голос: она не то чтобы огрызается, но почти. Вот она шьет занавески из платяной ткани, чтобы на нас не глазели в окна, и у нее во рту булавки. Мама вынимает их изо рта и произносит: «Здесь, в Африке, этот храм вынужден каждый день проделывать бог знает какую уйму работы, Натан. Тут им приходится пользоваться собственными телами так, как мы дома пользовались разными вещами, — например, одеждой или садовыми инструментами. Если вы, сэр, протираете ткань своих брюк на коленях, то они вынуждены протирать собственные колени! — Папа сурово смотрит на маму за то, что она ему возражает. — Вот так-то, сэр, мне это представляется. Таковы мои наблюдения. По-моему, их тела просто изнашиваются, как наши вещи».

На самом деле мама не огрызалась. Она называет отца «сэр», как называет нас «сладкая» или «милая», стараясь быть ласковой. И все же. Если бы я так ему ответила, он бы заявил: «По лезвию ходите, юная леди». Папа собирался и маме ответить нечто подобное. Он размышлял об этом, стоя в проеме входной двери, солнце с трудом пробивалось внутрь, обтекая его со всех сторон. Папа такой большой, что занимал почти весь проем, а голова почти касалась притолоки. Мама, сидевшая за столом, снова принялась за шитье.

Вскоре отец произнес:

— Орлеанна, человеческое тело гораздо более ценно, чем пара брюк из «Сирса и Робака». Надеюсь, ты понимаешь разницу. — Он взглянул на нее, и его зрячий глаз сделался злым. — Уж ты-то как никто другой.

Она покраснела и заметила:

— Даже ценная вещь со временем изнашивается. Учитывая, чему им тут приходится противостоять, вероятно, это и не такая плохая для них жизненная позиция. — Мама опять взяла в рот булавки, чтобы ничего больше не говорить.

Отец молча отвернулся и вышел. Не любит, когда ему перечат. А если бы это была я — о Боже! Этот ремень для правки бритвы так обжигает — ложишься в постель, а ноги исполосованы, как кожа у зебры.

Я вам скажу, что́ папа протер до крайности: свое старое зеленое кресло-качалку у нас в гостиной, когда мы жили в Вифлееме, штат Джорджия. На нем образовалась белая проплешина в форме его зада. И никто, кроме отца, в этом кресле не сидел. А он всегда сидел по вечерам и читал. Изредка он зачитывал нам вслух истории из Священного Писания. Я расчесывала свои ссадины и думала о комиксах, а не об Иисусе, и Он это видел. Но Иисус меня любит, и одно я знаю точно: никто не имеет права сидеть в кресле-качалке, кроме папы.

Мама сообщила, что в нашем доме в Вифлееме живет другой человек с женой и двумя маленькими дочерьми. На время нашего отъезда он будет священником вместо папы. Надеюсь, они помнят про папино кресло, потому что, если на нем кто-нибудь будет сидеть, тогда помилуй их Бог. Они свое получат.


Ада ...



Все права на текст принадлежат автору: Барбара Кингсолвер.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Библия ядоносного дереваБарбара Кингсолвер