Все права на текст принадлежат автору: Эдмунд Низюрский.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Средство от АлкивиадаЭдмунд Низюрский

Эдмунд Низюрский Средство от Алкивиада [Повесть]

М.: Издательство «Детская литература», 1967

Перевел с польского М. Брухнов

Эта книга познакомит вас с восьмиклассниками одной из варшавских школ и старым учителем истории паном Мисяком, по прозвищу «Алкивиад». Надо сказать, что ребята эти отнюдь не отличались прилежанием и главной их мечтой было приобретение средства, которое помогло бы им благополучно и без особых усилий переходить из класса в класс.

Но приобретенное с большим трудом средство сыграло в жизни ребят совсем неожиданную роль. Незаметно для себя ребята полюбили и Алкивиада и историю, которую он преподавал, и стали настоящими патриотами этой увлекательной науки.


ГЛАВА I

После окончания школы я произвел смотр своим шпаргалкам. Тетради, испещренные красными чернилами, при помощи которых терпеливые педагоги пытались выровнять мои окольные стежки к знаниям, я стыдливо отправил в макулатуру…

Учебники решено было продать в книжный магазин. Правда, за них я получу немного. Дело в том, что бок о бок с текстом, утвержденным для школ Министерством просвещения, на полях соседствовало и мое веселое творчество, которое по сей день так и не нашло у педагогов должной оценки.

В равной степени не получили признания и шевелюры, которые я пририсовал почтенным особам на картинках в учебнике, а также одеяния, в которые я счел нужным их нарядить.

В ходе раскопок я добрался в конце концов и до своего подлинно литературного творчества и несколько задумался. Нет, с этим наследством я, пожалуй, не мог бы расстаться с легкой душой.

Правда, без особого колебания предал я огню повесть, под названием «Новый Зорро», которую писал в десятом классе. Та же судьба постигла и лирические стихотворения, созданные в десятом классе под влиянием нашего знаменитого школьного поэта Вонтлуша. Но когда дело дошло до «Хроники», рука моя дрогнула.

Да, это несомненно мое единственное литературное наследие, которое следовало бы сохранить для потомства.

На самом дне ящика я наткнулся на зеленую тетрадку в твердом переплете с надписью: «Касса». В тетрадку эту заносились все счета нашей компании.

Я принялся просматривать отдельные рубрики. Банальные записи, вроде «транспортные расходы», «билеты в кино», «мел», «мяч», «ласты» или «камеры» и так далее.

Однако особое внимание привлекала статья расходов, занесенная в тетрадь под рубрикой «СОТА»… 47 злотых 10 грошей.

Раздумья мои приняли меланхолический оттенок. Я, конечно, прекрасно знал, что скрывалось под загадочным «СОТА». До смерти не забыть мне связанных с ним удивительнейших событий… Дело это сразу приняло драматический оборот. Достаточно сказать, что началось оно в кабинете директора или, проще говоря, Дира.

Я помню, как наша четверка стояла у стены: Засемпа, Слабинский, по прозвищу «Слабый» (он был главным силачом в нашем классе), Юзя Пендзелькевич, прозванный Пендзелем (младший брат знаменитого мотоциклиста Тадеуша Пендзелькевича из одиннадцатого), и я…

Так и предстали мы с вытянутыми физиономиями перед лицом наших грозных педагогов.

На нас взирали и Дир, и наш классный руководитель пан Жвачек, и математик пан Эйдзятович, по кличке «Дядя», и пани Калино, и все остальные преподаватели. А кроме них, с пьедестала на нас с упреком глядел облупленный Катон и с портретов, украшающих стены кабинета, — четыре знаменитых выпускника нашей школы.

— Ряд поколений с отвращением взирает на вас, — гремел голос Дира. — К величайшим загадкам нашего столетия следует отнести и то, что вы вообще оказались в восьмом классе!

…По всему было видно, что беседа затянется и, что еще хуже, будет носить глубоко принципиальный характер.

Стоял ясный сентябрьский полдень. Над головой Катона жужжали ленивые сонные мухи, и одна из них бесцеремонно ползала по его лбу. Мы же стремились сохранить каменное спокойствие и по возможности не слушать директора, справедливо опасаясь, что это может повредить нашей деликатной нервной системе.

Краем глаза я поглядывал в окно. За окном прогуливался тощий конь, прозванный Цицероном. Его владелец, извозчик пан Шия, живший по соседству со школой, пользовался любым предлогом, чтобы выпустить этого одра для подкормки на зеленую травку нашей площадки… А мы, глядя в окно, думали о счастливой доле этого коня.

В кабинет влетела оса и на какое-то мгновение вырвала нас из состояния полной отрешенности. Под аккомпанемент ее гневного жужжания до нас донеслись слова Дира:

— … да отдаете ли вы себе отчет в том, что покрыли позором имя одной из самых прославленных школ? Наша школа слишком стара и знаменита, чтобы можно было безнаказанно попирать ее традиции!

Да, мы великолепно отдавали себе в этом отчет… Наша беда заключалась именно в том, что нам приходилось учиться в «слишком старой и знаменитой школе».

Она была основана Комиссией народного просвещения в те далекие годы, когда Жолибож еще не был частью Варшавы и назывался Жоли Брод. От тех времен, естественно, не осталось и камня на камне, но традиции сохранились. Во время каждого из народных бедствий нашу школу уничтожали, но, как утверждает Дир, никакая вражья сила не могла сломить ее духа. Всякий раз она снова возрождалась, как Феникс, из пепла и укрепляла польский народ своими выпускниками. Где бы ни проливалась кровь за правое дело, там в первых рядах всегда оказывались ее ученики.

Так бывало и в дни восстаний, так было и в годы последних войн. В коридоре у главного входа стояли две мраморные доски, на которых золотыми буквами были начертаны имена учеников, отдавших жизнь за родину. С правой стороны имена погибших во время первой мировой войны, слева — тех, кто пал во время второй мировой войны. Доска слева была обширней, потому что имен там было в четыре раза больше.

Кроме солдат, наша школа дала народу немало знаменитых граждан — ученых, художников и путешественников. Возможно, они и не были звездами первой величины, но блеск их имен был достаточно ярок, чтобы осиять ее славу. Это их портреты, написанные художником (кстати, тоже выпускником нашей школы), украшали кабинет Дира.

Перечисление всех этих знаменитостей отняло бы слишком много времени, достаточно упомянуть лишь об одном портрете, что висел над директорским столом и больше всего давал пищи нашему воображению. Это был портрет прославленного мореплавателя, исследователя Тихого океана, участника ноябрьского восстания, капитана Юзефа Пуца, который в качестве продукта питания был съеден аборигенами острова Фиджи. К счастью, незадолго до этого Юзеф Пуц успел внести ряд ценных поправок в карты южных островов и завоевать известность в ученом мире.

Художник изобразил капитана Пуца на берегу моря под пальмой, на голове у него был черный цилиндр, он курил трубку и, глядя в большой бинокль, изучал прибрежные заросли острова. В нем было что-то и от Нельсона и от Кука.

Школьные традиции поддержали и славные выпускники последних поколений. Об этом свидетельствовали более поздние портреты. На одном из них был изображен настоящий генерал, один из тех, кто брал штурмом Поморский Вал, на другом — самый настоящий заместитель министра. Картинную галерею замыкал портрет геолога Рончки, который отличился в составе научной экспедиции, открывшей богатые залежи серы у Тарнобжега.

Всю эту тройку мы однажды видели собственными глазами, когда торжественно отмечался очередной юбилей школы.

В кабинете Дира в застекленном шкафу хранились также и сувениры, полученные от знаменитых учеников. Большинство старых экспонатов погибло, но некоторые, с немалым трудом и риском для жизни, были сохранены заслуженным школьным сторожем, ныне уже покойным, паном Венцковским. К наиболее ценным следует отнести бинокль и трубку капитана Пуца, орел с головного убора генерала, памятный цилиндрик из первой продукции серы, с выцарапанной на нем дарственной надписью, пожертвованный геологом Рончкой, школьную тетрадку зам. министра (ее никогда не открывали, что давало возможность злым языкам распускать слух, будто она вся исчеркана красными чернилами), а также металлическую вешалку, сделанную в свое время генералом на практических занятиях. Генерал, кажется, хотел пожертвовать также и рогатку (он втихую смастерил ее во время занятий и гордился ею значительно больше), но Дир все же предпочел вешалку.

Короче говоря, с первого же класса мы росли в удручающей атмосфере славы или, если такое определение вам больше по вкусу, в сиянии этой славы. Так, по крайней мере, по самым различным поводам утверждал Дир. Мы, однако, придерживались несколько иной точки зрения. Очень быстро мы осознали, что растем в тени славы. Поверьте, слава отбрасывает некоторую довольно приятную тень, и порой в этой тени можно вполне прилично притаиться. Мы довольно ловко пользовались этим положением. Все шло хорошо.

Репутация нашей школы была весьма прочной, казалось немыслимым, что какие-то малыши смогут ее поколебать. И гоги на нас просто не обращали внимания.

Следует признать, что наша задача в значительной мере облегчалась благодаря существованию нашей классной руководительницы пани Лильковской. Особа слабая, впечатлительная и преисполненная веры в молодежь, пани Лильковская была в нашей чисто мужской школе вторым после пани Калино гогом в юбке. Она пришла к нам прямо со скамьи педагогического лицея. И вот мы, обнаружив, что имеем дело не с педагогом, а с ангелом (который по неизвестным причинам снизошел к нам с небес), тут же бесчестно использовали этот факт.

И сегодня не могу без отвращения вспомнить о нашей жестокости. Этот грех никогда не будет нам прощен, и это тем более ужасно потому, что исправить его уже невозможно. Дело в том, что в середине учебного года пани Лильковская оставила нас, чтобы пройти курс лечения в санатории для нервнобольных. На печальных и торжественных проводах пан директор толкнул по этому поводу краткую, но великолепную речугу.

Он говорил о незначительных камнях преткновения, о которые, увы, разбился энтузиазм пани Лильковской. Мы слушали его, глубоко растроганные и подавленные. С перепугу мы даже вообразили, будто именно мы и являемся тем камнем преткновения, о который разбился энтузиазм пани Лильковской. Однако из дальнейшей речи Дира выяснилось, что во всем повинен жилотдел, который не выделил пани Лильковской жилплощади, и ей пришлось «делить кров с существами эпохи палеолита». Диру, очевидно, была известна далеко не вся истина, и мы не могли избавиться от угрызений совести, тем более что в продолжение всей речи Дира пани Лильковская ни на секунду не сводила с нас взгляда. Весьма возможно, что именно поэтому в конце концов до нашего сознания дошло, что и мы были для нее существами эпохи палеолита. Тут-то мы поняли, кого потеряли. Такого классного руководителя и в самом деле у нас никогда больше не было.

Потрясение, которое мы тогда пережили, и наше искреннее горе по поводу ухода пани Лильковской не осталось незамеченным преподавательским коллективом и вызвало всеобщее сочувствие и симпатию. Наша нервная система тщательно оберегалась, нас не расстраивали контрольными работами, не брали под перекрестный огонь опросов. Никто не решался взять на себя неблагодарной задачи позондировать наши знания, и при помощи подменяющих друг друга преподавателей мы как-то незаметно и вполне удачно проскочили остаток года.

Для нас самих было неожиданностью, что мы умудрились сдать экзамены за седьмой класс, а экзамены, надо сказать, сдало подавляющее большинство. Просто нам повезло. По математике мы удачно списали задачу, а среди предложенных тем сочинений по польскому языку оказалась тема: «Как я представляю себе полет человека на Луну», вполне соответствующая нашим вкусам.

Естественно, что почти весь класс выбрал именно эту тему, и мы поразили педагогов обилием имеющихся у нас сведений по космонавтике. В результате эти милые люди освободили нас от устного экзамена, а заодно и сами избежали одного из крупнейших разочарований в области педагогики.

Разоблачили нас, как и следовало ожидать, только в восьмом классе в начале 1960/61 учебного года. В одиннадцатилетних школах учеников шестых и седьмых классов обычно считают мелюзгой, и педагоги часто глядят на них сквозь пальцы. К восьмому классу подход совсем иной. Льготный тариф здесь теряет силу, и за нас принимаются уже гоги-специалисты — личности серьезные, опасные и требовательные. Мы для них уже не дети, а молодежь, и следует признаться, что для нас такое отношение обернулось тяжелым испытанием. Правда, для педагогов тоже.

Первый удар пришлось вынести Дяде, на которого была возложена сомнительная честь быть временно нашим классным руководителем.

Этот испытанный педагог сразу же после начала учебного года опрометчиво запустил свой зонд в нашем классе. Как он потом говорил, никогда еще его зонд не вытаскивал наружу столь отвратительных миазмов неведения.

В канцелярии он заявил директору, что, несмотря на неоднократные попытки, он не в состоянии найти с нами общий язык и просит освободить его как от уроков математики в нашем классе, так и от обязанностей классного руководителя.

Поначалу Дир не обратил на это заявление никакого внимания, считая, что у Дяди просто скверное настроение.

Однако вскоре обнаружилось, что и другие учителя удручены нашим невежеством. Наконец, наш полонист Жвачек, всего лишь на третьем своем уроке, запустив малый зонд и услышав наши, лишенные всякого смысла высказывания по поводу классиков польской литературы, зловеще рассмеялся, побледнел и молча покинул класс. В учительской он со свойственным ему юмором сообщил:

— Мне удалось обнаружить в нашей школе поселение неандертальцев. Возможно, пану директору тоже небезынтересно было бы послушать их бормотание? Представляется редкий случай.

Вот в результате этого драматического разговора наша четверка и оказалась в директорском кабинете.

Здесь, как сказано выше, Дир и произнес перед лицом всего преподавательского коллектива свою глубоко принципиальную речь. Ей сопутствовала богатая драматическая жестикуляция, причем перст его попеременно указывал то на портреты славных воспитанников школы, то на наши никчемные фигуры.

Из этого состояния ораторского запала Дира вырвала оса, которая, устав от бесцельного кружения под лампами, снизила свой полет, явно угрожая почтенным лысинам наших гогов.

Директор на мгновение прервал свою речь.

— Выгоните наконец эту осу! — простонал он.

Пан Жвачек попытался было сделать это, но безуспешно. Изгнанная из района лысин, оса угрожающе закружила у наших носов.

— Что вы можете на это ответить? — услышали мы голос Дира.

Мы стояли с видом оскорбленной невинности.

— Мы очень сожалеем, пан директор, — произнес Засемпа, — но когда вы говорите о нашем невежестве, мы просто не понимаем, о чем идет речь.

— Не понимаете! — прогремел директор, бросив беспомощный взгляд на Жвачека. — Видно, я напрасно срываю свои голосовые связки! Может, вы, пан Жвачек, продемонстрируете нам здесь то, что вы собирались продемонстрировать?

И Дир резко взмахнул рукой. Мы так и не поняли, то ли это был жест благородного возмущения или попытка отогнать осу, которая как раз в этот момент коснулась директорского уха. А может быть, это был просто жест отчаяния. Рука Дира описала эллипс и со всего размаха ударила по голове гипсового Катона.

Раздался глухой стук. Римлянин брякнулся об пол, и голова его лишилась челюсти и левого уха.

Наступила минута растерянности. Дир потирал руки и смущенно приглядывался к гипсовым осколкам у своих ног.

Напряженную атмосферу разрядил голос пани Калино.

— Наконец-то мы избавились от этого Катона, — с облегчением вздохнула она. — Должна признаться — я уже не могла спокойно смотреть на это облупившееся страшилище.

— Я тоже давно надеялся, что кто-нибудь наконец наберется смелости и уберет с глаз долой эту рухлядь, — заверил присутствующих физкультурник.

— Да, это несомненно была натуралистическая дребедень, которая оказывала отрицательное влияние на развитие эстетических взглядов нашей молодежи, — вынес свое решение преподаватель рисования пан Крыска. — Вы согласны со мной? — спросил он у пана Жвачека.

— Да, это неудачная дешевая копия, — кивнул пан Жвачек.

— Скажите Венцковской, — обратился он к нам, — чтобы убрала этот мусор.

Мы с облегчением бросились к двери, но тут внезапно раздался голос пана Мисяка, преподавателя истории, прозванного Алкивиадом.

— Погодите… я… полагаю… мммм… что его еще можно спасти.

— Спасти? Зачем? Не стоит! — воскликнула пани Калино.

Но Алкивиад уже подобрал отбитые куски гипса и спрятал в свой портфель.

— Я отдам их склеить… В Краковском предместье есть такая мастерская.

Случай этот имел, однако, ту хорошую сторону, что, выведенный из равновесия, Дир счел необходимым закончить с нами разговор.

— Марш в класс, — сказал он, поправляя на стенде цилиндрик первого выпуска серы. — И запомните: вашему безделью пришел конец! Серой и каленым железом выжгу я язву невежества!

ГЛАВА II

Получив трагическую весть, класс замер в ожидании воздействия серой и железом. Но оказалось, что до этого нам еще предстоит пройти сквозь ряд предварительных испытаний. Дир все никак не мог примириться с тем, что катастрофически низкий уровень наших знаний — результат простого невежества.

И вот в надежде на то, что это позорное явление можно будет объяснить высоким процентом умственно-отсталых учеников в нашем классе — нас подвергли обследованию психиатра.

Психиатр — деликатный печальный человек в темном костюме четверками вызывал нас в класс и задавал различные вопросы.

Первый из них: часто ли мы страдаем головными болями?

На это почти все отвечали утвердительно, демонстрируя ему шишки и другие травмы, полученные на футбольной площадке.

Затем он осведомился, сколько нам лет, есть ли у нас родители, бывали ли мы жертвами несчастных случаев, приходилось ли нам переносить тяжелые заболевания, а также не испугались ли мы чего-нибудь в прошлом.

Мы честно поведали ему, как напугал нас пан Жвачек, когда принялся расспрашивать о придаточных предложениях. Пендзелькевич подробно рассказал о том, каким страшным ударом было для нас поражение Валясека на олимпийских играх в Риме и Эдмунда Пентковского в поединке с американским дискоболом.

Психиатр закашлялся и прервал нас:

— Это горе пережил тогда весь наш народ. А я хочу узнать о несчастьях более личного порядка.

Тогда Засемпа рассказал ему о проколе велосипедной шины, Слабый — о том, как во время тренировки он порвал штаны, Бабинич — о парикмахере, который, замечтавшись, остриг его наголо, Зимный — о плаще, сшитом ему родителями «навырост», а Врубель — о том, как родители конфисковали ужа, которого он воспитывал.

А потом — уже все вместе — мы поведали ему, какую травму нанес нам уход пани Лильковской.

Однако психиатр этим не удовлетворился и принялся допытываться, не бывают ли у нас по ночам кошмары и не кричим ли мы во сне.

Чтобы доставить человеку удовольствие, мы ответили утвердительно, и он потребовал, чтобы мы поподробнее передали ему содержание наших сновидений. Я рассказал ему об одном из своих ночных кошмаров, когда мне привиделось, будто Жвачек заставил меня выучить на память две строфы из стихотворения. Пендзелькевичу же приснилось, что его по ошибке включили в состав хора.

Но по выражению лица психиатра мы поняли, что этого ему мало, что переживания наши не кажутся ему достаточно серьезными и, следовательно, нас, того и гляди, признают нормальными. Ну, тут уж мы для собственного спасения принялись придумывать более эффектные переживания.

Слабый рассказал о страшном случае с его дядей, который на маслозаводе упал в котел со сливками, и поведал о трагических последствиях процесса трения при стирке брюк в бензине, в результате чего произошло самовоспламенение соседа Пендзелькевичей.

Психиатр с интересом прислушивался к нашим рассказам. А мы все несли и несли ему всякую чушь, тихо радуясь, что все сошло благополучно…

Увы! Несмотря на все усилия, обследование дало, с нашей точки зрения, резко отрицательные результаты.

Психиатр объявил, что все мы отличаемся живым умом, хотя наши интересы и не всегда развиваются в желательном направлении. Однако он тут же приписал нам мифоманию, неукротимую фантазию, а также внутреннюю несобранность, которая объясняется отсутствием достаточной педагогической опеки и подлинно-научного руководства.

Это был катастрофический диагноз. Прямой обвинительный акт школе. И вот нами принялись руководить.

Для нашего класса наступили черные дни. Дир со всей присущей ему энергией принялся за дело. Сера и железо были пущены в ход. Чтобы изолировать от нас менее разложившиеся классы и облегчить слежку за нами, восьмой «А» переселили на первый этаж, поближе к учительской. Для нас, как определил пан Жвачек, была введена «форсированная программа обучения»: дополнительные занятия в целях пополнения недостающих нам знаний в объеме начальной школы.

Кроме того, был объявлен карантин, который заключался в том, что наш класс отрешили от общественной и спортивной жизни школы. Строгости усилились. Нашим классным руководителем был назначен известный своей твердостью пан Жвачек. Даже на спортивную площадку нас теперь выпускали, только построив парами и под надзором преподавателя.

Все это грозило не только полным нарушением нашего великолепного стиля, но и упадком спортивной формы, не говоря уже о потере возможностей сладостного безделья, которому до сих пор мы с таким упоением предавались в тенистых уголках Жолибожских садов, Белянского леса, на берегу Вислы или в уютных двориках.

Но это было еще не самым страшным. Была запятнана наша честь! Мы жестоко страдали от унижения и стыда, от того, что позволили свернуть себя в бараний рог и напялить на шею ярмо. Нас, старую гвардию, нас, знаменитую компанию бездельников, заставили работать, как каких-то несчастных зубрил!

История эта получила широкую огласку не только в школе, но и за ее стенами. На нас смотрели кто с насмешкой, кто с сочувствием. А это злило нас больше всего. Наш класс называли «восьмым влипнувшим», «карантинным»…

Большая часть класса с тупым безразличием подчинилась насилию. Ребята смирились и взялись за зубрежку. Но наша знаменитая шайка бездельников не могла снести подобного позора. Всеми силами мы старались улизнуть от внимательных взглядов гогов, с тем чтобы сообща обдумать способы спасения.

Собрания наши проходили в основном в Коптильне — небольшом здании в нашем школьном саду. Когда-то во время оккупации здесь тайно коптили колбасы. До наших дней сохранились еще черный закопченный потолок, разрушенная печь и множество крюков в стенах. В воздухе еще чувствовался чуть заметный запах дыма. В наши дни часть Коптильни была отведена под служебную квартиру сторожихи Венцковской. а остальная — под склад. Там хранился садовый инвентарь, соломенные маты, поломанные, предназначенные для сожжения скамьи и разный школьный хлам. Двери этого склада были на запоре, но в него можно было забраться, сдвинув одну из досок, которая держалась на честном слове, а точнее, на единственном гвозде.

Это был великолепный приют. Сторожиха Венцковская сначала сердилась и пыталась нас выжить, но потом мы нашли с ней общий язык. Несколько пакетов крупы, хлебные корки и остатки завтраков решили дело в нашу пользу. Она была страстной любительницей домашней птицы, которую содержала в большом количестве, из-за чего у нее были постоянные стычки с Диром. Но ему трудно было бороться с Вейцковской: у нее имелись перед школой несомненные заслуги. Вместе с мужем она во время оккупации сберегла различные школьные коллекции, ценные приборы физического кабинета и химической лаборатории и даже спасла школу от пожара. Ее муж, можно сказать, отдал за это жизнь: арестованный немцами, он погиб в лагере.

Да, одолеть Венцковскую было трудно, тем более что без нее школа не была бы школой. Ну, а мы, конечно, сделали из этого соответствующие выводы и старались поддерживать с ней хорошие отношения. Впрочем, это оказалось нетрудно. Нужно было лишь время от времени проявлять заботу о ее птице и приносить ее питомцам соответствующую дань. Называлось это у нас «жертвоприношением богу Птах».

Вторым нашим пристанищем была так называемая Обсерватория, или маленькая комнатка с застекленной крышей на школьном чердаке. Во время войны немцы, превратившие школу в казарму, организовали там пост противовоздушной обороны. В наши дни, помимо различного школьного хлама, здесь было нечто вроде кладбища неудачных произведений, созданных на уроках труда. Проникнуть сюда было нетрудно. Для этого надо было только попросить у Венцковской ключ.

Впрочем, мы предпочитали Обсерватории Коптильню. Коптильня принадлежала нам, и только нам, а уж одно это создавало какое-то особое настроение. Места здесь было много, соломенные маты служили великолепными лежанками, а труба обогревала лучше печки. Только сильные морозы выгоняли нас отсюда и вынуждали оккупировать Обсерваторию, где имелось центральное отопление.

Поэтому я очень удивился, когда на третий день после объявления карантина Засемпа на большой перемене озабоченно объявил:

— Друзья, сегодня мы собираемся в Обсерватории, занимайте места, а я скоро приду.

— Почему в Обсерватории?

— Потом узнаете.

— Что-нибудь случилось?

— Да.

— Что-нибудь неприятное?

— Пожалуй, — пробормотал он, но от дальнейших объяснений уклонился.

Обсерватория, как всегда в погожие дни, когда школьники все перемены проводили на спортплощадке, была пуста. Но не прошло и двух минут, как на скрипучих ступеньках послышались твердые шаги и перед нами предстал розовощекий, чернобровый юноша, с волнистыми волосами. За ним в Обсерваторию с чрезвычайно серьезной миной проскользнул Засемпа и старательно закрыл за собой дверь на задвижку.

— Это Али-Баба из одиннадцатого, — представил он чернобрового. — Познакомьтесь.

Мы все встали, с интересом поглядывая на Бабинского, по прозвищу Али-Баба. Это был член славной шайки четвероруких, к которой ученики младших классов относились с большим почтением. Али-Баба поморщился и небрежно кивнул.

— Садитесь, товарищ, — сказал Засемпа, пододвигая четверорукому кресло на трех ножках.

Али-Баба критическим взглядом окинул кресло, отодвинул его и, ловко подтянувшись на руках, взобрался на разбитую старомодную кафедру.

— Вы, товарищ, будете жевать или щелкать? — Засемпа вытянул измазанные чернилами руки: в одной он держал американскую жевательную резинку, в другой — тыквенные семечки.

Али-Баба высокомерно усмехнулся и отрицательно покачал головой.

— Перейдем сразу к делу, — сказал он. — Мы поневоле вынуждены были обратить внимание на вашу деятельность. Вы все, товарищи, на протяжении вот уже трех дней приковываете к себе нездоровый интерес и нарушаете почтенные традиции нашей школы.

Мы страшно изумились.

— Простите, — прервал его Засемпа. — Вы что, товарищ, выступаете по поручению Дира?

Али-Баба нахмурился:

— Как это могло вам взбрести в голову? Я ведь только сказал, что вы нарушаете основные традиции нашей школы.

— Но ведь то же самое говорил нам и Дир.

— Когда два человека говорят одно и то же, это вовсе не означает одного и того же, — произнес Али-Баба. — Я вижу, вы еще совсем зелены, и мне придется более подробно осветить суть дела. Так вот, товарищи, на территории школы идет борьба двух тенденций, или стремлений. Тенденции гогов и учеников. Гоги имеют свои представления о совершенстве, но и у нас на этот счет имеются свои представления. Вполне понятно, что гоги, стремясь повысить уровень знаний в нашей школе, готовы навалить на нас непосильное бремя. Если бы мы не оказали им противодействия, то они живо обкормили бы нас жиром познаний. Но, к счастью, наша мужественная молодежь веками противопоставляет склонным к излишествам гогам свою собственную тенденцию, устанавливая для них спасительные плотины и преграды. Это весьма полезные диетические и гигиенические меры.

Вы, наверно, и понятия не имеете… — здесь Али-Баба понизил голос, — что мы по сей день храним исторические документы, свидетельствующие о том, как обстояло это дело много лет назад. Оказывается, что благородные предшественники наши тоже прекрасно отдавали себе отчет в пользе и значении диетических и гигиенических средств, имевших хождение в их время. Документы эти, конечно, секретные и оберегаются самым тщательнейшим образом. Тем не менее в недалеком будущем вам все же выпадет честь увидеть их собственными глазами. Среди них имеются сигнализация и тайные коды, применяемые в прошлом веке, а также подробное описание средств, дававших в те времена отличные результаты. От эпохи Варшавского княжества сохранился, например, труд некоего Яна Урсына Прончинского, озаглавленный «О полезном способе перенесения кар» с собственноручными рисунками автора. Труд этот содержит описание различных трюков, дающих возможность безболезненно переносить наказания, вроде стояния на коленях на горохе, оплеух и розог. В нашем распоряжении имеется, например, манжета Юзефа Пуца, которая служила ему в качестве шпаргалки.

— Пуца?! — возопили мы. — Самого знаменитого Пуца?!

— Да, именно того самого Пуца. Вам, должно быть, уже известно, что первым его вкладом в науку было открытие определенной закономерности в методике вызова учеников педагогами к доске и разработка целой оборонительной системы. До сегодняшнего дня один из законов в этой области так и называется законом Пуца». К более позднему времени относятся записи министра, написанные им в карцере. Это весьма ценное исследование психологии гогов. Затем следует тайный шифр генерала, дающий возможность пользоваться во время контрольных работ помощью извне, и, наконец, шпаргалки товарища Рончки. Эти последние документы мы получили во время пребывания наших знаменитых коллег на территории школы по случаю ее юбилея.

Таким образом, как видите, контрмеры принимались всегда. Только из столкновения этих двух тенденций формируется здоровая, принципиальная линия и создается творческая атмосфера в науке. Тайна успехов нашей старой и славной школы заключалась в том, что, несмотря на мелкие отклонения в ту или другую сторону, между двумя этими тенденциями всегда поддерживалось золотое равновесие. Школа наша во все времена пользовалась большой известностью и явилась колыбелью многих достойнейших мужей. И вот теперь вы, восьмой класс А», создаете угрозу этому равновесию.

— Почему? — пробормотал Засемпа. — Ведь мы-то как раз и стоим за свободу.

— Нет. Видно, нам так и не удалось прийти к взаимопониманию, — вздохнув, улыбнулся Али-Баба.

— Какие же у вас претензии?

— У нас к вам две основные претензии. Во-первых, вы не бережете своей свободы, а во-вторых, плохо ею пользуетесь. А тот, кто не умеет правильно пользоваться свободой, тот действует ей во вред. Боюсь, что вы вообще не много знаете. Ваше неведение или, будем называть вещи своими именами, ваше вульгарное невежество ставит нас всех под угрозу. Уже два дня, как мы наблюдаем опасное беспокойство и нездоровые маневры коллектива преподавателей. Уже два дня, как гоги принялись зондировать глубины наших познаний, а это, как вы сами знаете, процедура не из приятных. У нас имеются также сведения, что они собираются изменить свой прежний курс. Мы признали вас виновными в создавшемся положении вещей, а вашу деятельность — опасной и вредной для дела свободы.

— Но мы вам объясним, — бормотал Засемпа.

— Я пришел сюда не выслушивать объяснения, — заявил Али-Баба, — а объявить вам наше решение. Мне поручено уведомить вас, что вам предоставляется месячный срок для успокоения встревоженного коллектива гогов.

Прозвучал звонок, возвещавший конец перемены. Али-Баба соскочил с кафедры и направился к выходу. Приостановившись в дверях, он сказал:

— Предупреждаю, что если вы не сумеете этого сделать, я вам не завидую.

И он скрылся за дверью, оставив всех в крайне подавленном состоянии.

ГЛАВА III

Весь урок химии я обдумывал создавшееся положение. С какой стороны ни глянь — все плохо. Наше будущее представало предо мною в самых черных красках. И что бы мы ни пытались предпринять, даже если бы и засели за зубрежку, не было никакой возможности за месяц подтянуть «вековечные» хвосты и задолженности.

Из этих горестных раздумий меня вырвал здоровый тумак под ребро.

— Чамча, Фарфаля тебя вызывает, — услышал я шепот Засемпы.

Я вскочил со скамьи.

— Ты что, не слышишь, что я с тобой разговариваю? — Фарфаля глядел на меня с укоризной.

Химик Фарфаля никогда не кричал, он только смотрел с укоризной.

— Слышу, пан учитель!

— Тогда иди к аппарату и продемонстрируй опыт!

К кафедре я подошел в полубессознательном состоянии. У аппарата Киппа стояли уже двое ребят: Бабинич заливал кислотой цинк, а Врубель специальной пробиркой улавливал выходящий из трубочки водород.

— Чамчара, — проговорил преподаватель, — повтори, пожалуйста, что мы собираемся продемонстрировать.

Я тупо уставился на два стеклянных шара аппарата, как будто они могли подсказать мне, что именно я должен продемонстрировать. Но стеклянные шары молчали. Молчал и я.

Фарфаля вздохнул и кивнул Засемпе. Засемпа поднялся с места, но тоже хранил молчание. Фарфаля указал на Пендзелькевича. Пендзелькевич встал, но не проронил ни слова.

Фарфаля покачал головой:

— Я спрашиваю, что нужно сделать, чтобы получить воду?

Я переступил с ноги на ногу.

— Открыть кран, — пискнул кто-то с задней парты. Фарфаля окинул смельчака испепеляющим взором.

— Итак, Чамчара. — Фарфаля приближался ко мне, глядя на меня с таким глубоким укором, что я совсем растерялся. Помню только, что в отчаянии я повернул какой-то краник. Ослепляющий блеск ударил мне в глаза. Раздался грохот и звон стекла. Из разбитой бутылки выбивался едкий газ.

Весь класс начал чихать и кашлять. В желтых клубах едкого дыма я разглядел побагровевшее лицо Фарфали.

Тяжело опираясь на кафедру и задыхаясь от кашля, он прохрипел:

— Безобразие! Кто тебе позволил… вертеть… кран! Вредитель! Окна! Откройте окна!

В класс влетела перепуганная Венцковская.

— Езус Мария, взорвали!

Она взмахнула половой тряпкой и отступила в коридор с криком:

— В восьмом «А» газы! ...



Все права на текст принадлежат автору: Эдмунд Низюрский.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Средство от АлкивиадаЭдмунд Низюрский