Все права на текст принадлежат автору: Миколас Слуцкис, Миколас Гецелевич Слуцкис.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Волшебная чернильница. Повесть о необыкновенных приключениях и размышлениях Колобка и КолышкаМиколас Слуцкис
Миколас Гецелевич Слуцкис

Миколас Слуцкис ВОЛШЕБНАЯ ЧЕРНИЛЬНИЦА Повесть о необыкновенных приключениях и размышлениях Колобка и Колышка

Вильнюс: Vaga, 1967

На столе у писателя Ластика-Перышкина стояла самая обыкновенная синяя чернильница. И вдруг в один прекрасный день из нее выскочили два странных человечка – Колобок и Колышек. Не успели они рассказать писателю о своем сказочном происхождении, как из той же чернильницы появились их заклятые враги – хищный пес Зубарь, спички под предводительством атаманши Горячки и злобный крот-связист. Пес Зубарь хочет съесть аппетитного Колобка, спички – сжечь деревянного Колышка, а вредный крот поддерживает связь между злодеями.

Спасаясь от преследователей, Колобок и Колышек совершают головокружительное путешествие и переживают самые невероятные приключения, получают в подарок волшебный апельсин, попадают в плен к бандитам, встречают на своем пути строгого регулировщика Распорядкина, интеллектуала-психолога мышку Мечтышку, смелую девочку Расу Храбрите, самовлюбленного мальчика Ясама, глупца, хитреца, человека, который вечно танцует, и других удивительных персонажей.

Неразлучные друзья Колобок и Колышек не раз оказываются на краю гибели, жертвуют собой ради спасения девочки Расы, но, несмотря на все происки злых сил, история завершается счастливым концом.

Очень веселая, увлекательная и поучительная сказка рекомендуется детям любого возраста, от 5 до 95 лет!

Ластик-Перышкин и его чернильница

В одном большом городе, где высокие дома растут как грибы, жил-был писатель Ластик-Перышкин. Больше всего на свете любил он нежные краски ранней осени, когда желтеющие деревья роняют хрупкие листья, точно свежим песочком посыпая дворы, улицы, машины. Только таким и хотел писатель видеть мир — чистым, ласковым.

Не удивительно поэтому, что лучше всего ему писалось под шорох желтых листьев.

А писателю писать — то же, что другому человеку трудиться в поте лица. Склонившись над листом бумаги, писатель только смахивает со лба капельки пота и все скрипит, скрипит, скрипит. С утра до вечера. А бывает, что и до глубокой ночи, когда деревья давно уже заснули и лишь изредка шепчут о чем-то сквозь сон… Скрипит писательский стул, скрипит расшатанный стол, скрипят суставы длинных пальцев.

Но громче всех скрипело славное перышко писателя. Оно будто разговаривало с голубоватой гладкой бумагой. Был у писателя и славный ластик, — он следил, чтобы перо ничего лишнего не болтало. А то едва отвернешься, и уже висят на строчках восклицательные знаки, похожие на прищепки для белья, чуть зазеваешься, а запятые уже так и скачут, как воробьи. Дружат перышко с ластиком, а писатель — с тем и с другим. Наверное, поэтому его и звали Ластик-Перышкиным!

«…И вот ушло от нас еще одно лето. Солнце светит, согревая людей и деревья, но уже не печет. Вот-вот разукрасятся по-осеннему сады и парки. Конечно, у каждого дерева есть свой любимый оттенок, но победит, наверное, нежная, медовая желтизна…»

Так думал наш писатель, приготовившись бодро скрипеть.

Деревья взапуски примеряли яркие обновы и не только наряжались сами, но и устилали листвою улицы, тротуары. В солнечных лучах так и поблескивали слитки меди, искрились золотые самородки, вся земля была залита желтоватым медом — хоть ведрами черпай! Город сиял, похожий на янтарные соты, — как вдруг налетела буря. Злые ветры дули ночь напролет, хлестали, трясли деревья, срывали с крыш черепицу и швыряли оземь, разбивая на мелкие кусочки. Под утро ветры устали, угомонились и разбрелись кто куда, но деревья стояли уже голые, черные… Накрапывал мелкий дождь, машины шли, разбрызгивая грязь. Дворники смели в кучи и золото, и медь, и янтарный мед. Побросали все это в кузовы больших грузовиков-самосвалов, свезли за город и… как не бывало красоты. Люди, сутулясь, топали по лужам, недовольные проделками бури, но прошло некоторое время, и они привыкли к непогоде, позабыли теплые краски осени. Один только Ластик-Перышкин скорбно вздыхал, тоскуя по звонкой, прозрачной осенней красе. Печальный, расстроенный сел он за работу.

Стол тут же заскрипел, затрещал стул, захрустели длинные пальцы писателя. Лишь перо не издало ни звука — будто сроду не разговаривало с бумагой! Неразборчиво сипело что-то, как надорвавшийся от крика гусь.

Вконец измучившись сам, измучив стол и стул, писатель отложил перо. Может, если не заставлять, оно само заскрипит, забегает по бумаге? Иногда с ним случалось такое. Писатель, бывало, жмет-жмет на ручку что есть мочи, — из-под пера ни звука. А чуть выпустит из пальцев, махнув рукой на строптивца, — оно как застрочит! Успевай только слушать…

Но за окном чернели голые сучья, желтая листва исчезла, и, должно быть, поэтому ручка не шелохнулась. Она лежала, как обугленная палочка из потухшего костра, даже не думая оживать.

Тогда умоляющий взгляд писателя обратился к чернильнице. А чернильница у него стояла тоже особенная. Правда, она была из простого стекла и в ней были обыкновенные синие чернила, но подчас открывались в этом хрупком пузырьке таинственные глубины. У писателя аж дух захватывало, когда он выслушивал рассказы вынырнувшего из чернильницы пера…

Однако случалось это редко, только в те дни, когда на улицах и в скверах лишь кое-где попадались первые желтые листья. Когда же земля покрывалась золотом и медью, чернильница стояла хмурая, похожая на холодный обломок синего камня.

Вот и на сей раз она отнюдь не собиралась выручать писателя, как он ни умолял ее. Наоборот, съежившись, она мрачно чернела на сколоченном из светлых досок столе.

«Эх, быть бы мне лучше башмачником…» — со вздохом подумал Ластик-Перышкин, вспоминая, как дедушка учил его когда-то мастерить деревянные башмаки-клумпы. Было это давно, много лет назад, под шорох желтоватых, как листья, стружек. До сих пор еще любил писатель желтый цвет и запах струганого дерева и дома разгуливал не в мягких шлепанцах, а в жестких, постукивающих на ходу клумпах.

Странные голоса

— Эх, быть бы мне лучше башмачником! — вслух пожаловался писатель и оглянулся: не слышит ли кто? Он никому бы не признался, что очень хотел бы стругать дерево и что от запаха свежих опилок у него до сих пор сладко замирает сердце.

Ластик-Перышкин прислушался и не на шутку испугался. Его чуткое ухо уловило какие-то голоса — словно кто-то шептался здесь же в комнате или за стеной. Семьи у писателя не было, жил он один. Кто же мог проникнуть в дом, если он никому не отпирал дверь?

— Кто там? Что вам угодно? — обеспокоенно воскликнул он.

Никто не ответил. В коридоре, на лестнице — тишина. Между тем в комнате еще кто-то был.

— Брысь! — Ластик-Перышкин решил, что это кот Сивый, — он любил, подкравшись, тереться о ноги хозяина. При этом Сивый мурлыкал и нарочно убаюкивал писателя: возможно, боялся, как бы тот не сочинил что-нибудь дурное о кошачьем племени.

— Ты не слишком вежлив! — пискнул чей-то голосок, тоненький, наверное, тоньше, чем у малой мышки.

Неужто в самом деле какая-то нахальная мышь высунулась из норки? А ведь Сивый уверял писателя, что давно покончил с грызунами.

— Мы были о тебе лучшего мнения! — пробубнил второй голос, пониже, похожий, пожалуй, на голос старого ежа. — Может, нам исчезнуть?

Ластик-Перышкин почувствовал себя неловко: он никогда не был грубияном. Да и голоса, один тоненький, как писк стекла под алмазом, а другой гулкий, как из пустого бочонка, чрезвычайно заинтересовали его.

— Извините! Извините, пожалуйста… Но кто вы? Почему я вас не вижу? Покажитесь!

— А ты один? — спросил тоненький голос; казалось, на пруду разрезали ледяную корочку.

А густой басок, гулкий, как из бочонка, добавил:

— Ты, кажется, гнал кота? Кошек мы не боимся. Нам страшны только собаки!

— Что вы, что вы, у меня нет собак и вообще никого! Правда, иногда заходит девочка Раса. Но сейчас ее тоже нет…

— Детей мы не боимся, а тем более девочек! — объяснил тоненький голос и засмеялся, как колокольчик. — Они — наши друзья.

— Но где же вы? Кто вы? — чем дальше, тем больше недоумевал Ластик-Перышкин, встревоженный таинственными голосами, странными вопросами, замечаниями и смехом.

Писатель заерзал на стуле, посмотрел на потолок, где висел всегда серьезный немой паук, молча ткавший свои сети, заглянул под стол, где шуршали скомканные листы исписанной бумаги.

Наконец он уткнулся носом в чернильницу, поблескивавшую словно вдруг раздувшимися синими боками.

Увидеть Ластик-Перышкин ничего в ней не увидел, но голоса стали еще более явственными. Казалось, веселый солнечный луч, отразившийся от чернильницы, переговаривает с другим таким же лучом.

— Не сердись, но мы хотим знать: ты куришь?

— Нет, не курю, — поспешил заверить писатель, не выносивший даже запаха табака.

— И спичек не носишь в кармане? — продолжал допытываться тоненький голос.

— Зачем же мне спички, если всюду электричество?!

— А кто это — электричество?

Хоть дело было днем, Ластик-Перышкин щелкнул кнопкой настольной лампы. На ворох белой бумаги упало светлое пятно — желтоватое, похожее на кружок из дерева.

— Бумага не загорится? — испуганно прошептал тоненький голосок.

— О, нет!

Объяснить, почему бумага не загорится, писатель не мог. Когда-то, когда он был еще маленьким, он прилежно изучал физику, химию, но давно уже все забыл. К счастью, гости интересовались не физикой.

— Электричество — твой друг?

— Оно друг всех людей!

— Тогда подожди немножко, мы сейчас покажемся!

— Я жду… Очень-очень жду…

— Зажмурься, пожалуйста…

— Уже, уже! — закивал писатель, прикрыв лицо руками.

— Э-э, ты жульничаешь! Зачем подглядываешь сквозь пальцы? Ты всегда так?

— Нет, нет… Я ровным счетом ничего не вижу… — оправдывался Ластик-Перышкин. — Темно-темно, и розовые круги перед глазами…

— А зеленых нет еще? — выспрашивал низкий голосок. — Нет?

— Вот уже и зеленые… Настоящая радуга в глазах!

— Ну, значит, правду говоришь! — весело ответила чернильница сразу двумя голосами.

Невиданные человечки

Ластик-Перышкин сидел с закрытыми глазами всего одно мгновение, но ему показалось, что прошла вечность. Он даже успел пожалеть, что не курит. В самый раз сейчас затянуться бы горьким дымком…

Не подумайте, что наш писатель был бояка. Он, правда, не был таким храбрецом, как герои его книг, но труса не праздновал. Плотно сжав тонкие губы, он легонько барабанил по столу костяшками пальцев.

— Мы тут! Готово! — пропищал ему в самое ухо тоненький голосок.

Ластик-Перышкин вздрогнул, точно ему в голову впился гвоздь. Представьте себе, что средь бела дня — ведь все это происходило не темной ночью и даже не в синих вечерних сумерках! — писателю почудилось, будто перед ним снуют какие-то маленькие человечки.

Ластик-Перышкин не верил ни в колдовство, ни в прочую чертовщину. И тем не менее ему было страшновато открыть глаза и опять увидеть странных человечков.

— Не бойся нас! Мы хорошие! — как молотком ахнул у него под другим ухом второй голос, низкий.

И вдруг Ластик-Перышкин чуть не подпрыгнул вместе со стулом: он почувствовал, как маленькая, похожая на детскую, рука ощупывает его колено. Выбрав коленную чашечку, рука ударила по ней раз, потом еще раз. Но не мягко, по-детски, а твердо, точно деревянной колотушкой.

Писатель широко раскрыл глаза и увидел два странных существа — двух маленьких человечков.

Синие струйки стекали по их лицам. Оба то и дело отфыркивались, и при этом из ноздрей у них вылетали синие пузыри. Стол и паркет были забрызганы чернилами.

Конечно же, человечки выскочили из чернильницы. Откуда еще им было взяться?

Фырканье человечков, а еще больше — забавные чернильные пузыри, которые лопались на лету, развеселили писателя. Он улыбнулся. Должно быть, ободренный улыбкой, один из человечков подошел ближе.

Он оказался круглым, приземистым, на коротких ножках. Пухлые щеки и широкий лоб его были розовыми, словно подрумяненными в печи. Он подпрыгнул, подскочил, как мячик, — вот он уже заковылял по письменному столу. И сразу запахло… Нет, ни за что не угадаете чем. Запахло рожью, мукой и свежеиспеченным хлебом! Запахло избой, в которой этот хлеб месили. И добрыми руками, что оглаживали каравай…

— Я — Колобок! — степенно представился человечек, кивнув круглой, вросшей в плечи головкой.

Не успел писатель наглядеться на Колобка, как на стол вскарабкался и второй человечек. Был он гораздо длиннее, тоньше и проворнее Колобка, весь в чернилах и пускал пузырь за пузырем.

— Дай нам помыться! Где тут вода и мыло? — пропищал он и побежал в кухню.

Писатель, топоча клумпами, бросился за ним.

Пустить воду тонкоголосый сам не смог. Он, должно быть, впервые увидел водопроводный кран. Однако не испугался ни сильной струи, ни хрипения в трубе. Надо сказать, что трубы в писательской квартире рычали и завывали, как лесные волки.

А лобастый Колобок не столько умывался, сколько осторожно мочил нос и приговаривал:

— Какая славная речка! Она твой друг?

— Она друг всех людей! — отвечал писатель.

— И всех-всех детей?

— Нет, только тех, которые любят мыться…

— А есть и такие, что не любят?

Писатель промолчал. Врать не хотелось, а сказать правду было просто неудобно. Кто же, как не писатели, виноваты в том, что дети не любят мыться?!

Тоненький человечек насухо вытер лицо и руки и стал таким беленьким, что любо-дорого поглядеть. И запахло от него струганым деревом, столярной мастерской, повеяло цветущей липой и зеленым лесом. Писатель вспомнил детство, вспомнил своего дедушку плотника и даже слегка взгрустнул.

— Я — Колышек! — заявил человечек, весь блестя и благоухая. — Мы с Колобком неразлучные друзья!

Ластик-Перышкин с любопытством разглядывал нежданных гостей, а они, в свою очередь, разглядывали писателя, как будто он тоже вылез откуда-нибудь из чернильницы.

— А где же твоя борода? — дотронулся Колышек до гладкой щеки писателя. Жесткие, точно остро зачиненные карандаши, пальцы больно царапнули кожу.

И Ластик-Перышкин впервые пожалел, что у него нет бороды: уж очень ему хотелось понравиться этим странным, милым существам.

— Приходится брить, — стал оправдываться он. — А то Раса жалуется, что у меня ужасно колючая щетина…

— Все волшебники с бородой, а ты — без… — разочарованно протянул Колобок.

Писатель подметил, что Колобок не только двигается медленнее, чем его бойкий друг, но и не такой веселый, как Колышек.

— Да, но я ведь не волшебник. Я всего-навсего писатель!

— Всего-навсего писатель?! — вытаращился Колышек.

— Всего-навсего писатель?.. — покачал румяной головкой Колобок. — А мы-то думали, писатели — настоящие волшебники. Куда же нам теперь деваться?

Ластик-Перышкин хрустел своими худыми пальцами, покусывал от волнения тонкие губы. Как заменить им волшебника? Что он должен делать? И куда их девать, этих малышей?

— А разве вы… извините меня… — пробормотал он, — разве вы не можете вернуться туда, откуда пришли?

Он несмело показал пальцем на чернильницу, сам понимая, что гостям вряд ли захочется снова нырять в нее. Столько хлопот было, пока выдули чернильные пузыри, так весело умывались, с таким любопытством ощупывали новые незнакомые вещи!

— А, будь что будет — я не вернусь! — решительно мотнул головой Колобок.

— Это ужасно… Ах, если б ты только знал! — пропищал Колышек.

— Но в чем дело? Расскажите же наконец! Ведь я ничего не знаю!

— А мы-то думали, ты все знаешь… — снова приуныл Колобок.

Колышек подтолкнул приятеля в бок и как можно мягче поскреб колено писателя.

— Я тебе расскажу… Ты не против, Колобок? Сперва я, а после ты… Ладно?

Колобок только тяжело вздохнул.

Рассказ Колышка

— Дело было так, — затараторил Колышек. — Жили-были старик со старухой. Было у них много-много детей. Но дети росли и один за другим уходили из дому. Как достанет головой до притолоки, — тут же просит новые постолы да краюху хлеба на дорогу. Уйдут, поскрипывая крепкой обувкой, а старая, ношеная, валяется под кроватью. Так и разошлись все. Только и памяти, что старые постолы. Старик не стал горевать — избавился от лишних ртов, и ладно. Ни кормить, ни одевать никого не надо, а самому со старухой можно и на грибах с ягодками перебиться. Зато старуху тоска заела — места себе в избе не находит. Нагнется, достанет из-под кровати ребячий постол и давай его пеленать. Запеленает, положит в зыбку, качает и слезы углом платка утирает. Забросила и пряжу и шитье, сидит целый день над пустой зыбкой.

Не вытерпел старик — видит, сохнет старуха у него на глазах, — пошел в лес, срубил липу, очистил ствол от веток и сучьев, порубил на дрова, а самую вершинку, что расходится на две веточки, за пазуху сунул. Принес домой, сел под навесом и давай стругать да вырезывать.

А потом и говорит:

— Вот тебе еще один сынок, старая, не убивайся!

Схватила меня старуха, руки у нее сухие, как щепки, и скорей пеленать. А потом в зыбку уложила, на свежую соломку.

— Ах, как мягко, боков не чувствую! — сказал я. И так обрадовал старуху мой писк, что она меня из люльки уже и не выпускала.

День я так лежал, два лежал, год уж лежу и второй, а старуха все меня баюкает.

— Мягко тебе, сыночек? — спрашивает.

— Мягко, мягко!

Снова покачает и спрашивает:

— Вправду мягко?

— Твердо, — говорю, ведь надоедает одно и то же повторять.

Старуха как услышит, бежит, тащит сена охапку, соломы пук. Подстелит и снова допытывается, мягко ли теперь ее сынку деревянному. Лежу я так да лежу, ничего не делаю. Кто в избу не заглянет — всяк дивится: такой здоровый, а все в пеленках, такой зубастый, а все из бутылки сосет. Голуби под окошком воркуют — надо мной смеются. Перед солнышком и то стыдно. Сушит, бывало, солнце мои пеленки, а само смеется до слез. Оттого, наверно, пеленки мои и в солнечный день не просыхали. Пролежал я так семь лет, а на восьмом году не вытерпел да сбежал… Я ж не лодырь в конце концов! Давно мечтал ножки поразмять, только старуха вечно над люлькой сидела, вылезать не позволяла.

Колобок сочувственно сопел двумя дырочками, которые торчали вместо носа на его широком, загорелом лице. Он был очень взволнован и, глядя на него, Ластик-Перышкин тоже разволновался.

— А потом, что было дальше?

— Дальше было не очень-то весело. Разозлилась старуха, что я сбежал, и бросилась в погоню. Только где ей меня догнать, если она еле ноги волочит! Высыпала она тогда коробок спичек и велела им сжечь меня. Разбрасывает спички да приговаривает, швыряет да поет, словно руту сеет:

Спички-сестрички!
Выбегайте
В полюшко,
Поджигайте Колышка!
Бр-р-р… Ужасная песня! Спички, как услышали, так и помчались в погоню, а я — еще быстрей бежать!

Несемся во весь дух, я — впереди, спички — по пятам. Их-то много, целое полчище, а я — один-одинешенек, Смотрю — канава с водой. Я прыг через канаву, а они с разбегу — бултых в воду! Намокли все и уплыли с мутным дождевым потоком. Только одна, самая главная спичка — Горячка, высунула башку из воды и противно зашипела: «Все равно тебе от нас не уйти! Сожжем! Нас на свете миллионы!» Бр-р-р!..

Колышка так и передернуло, а на глазах у Колобка навернулись слезы.

— Бедный мой друг… — вздохнул он.

Но сам бедный друг недолго вздыхал, он тут же с любопытством осведомился:

— А сколько это — миллион? Больше, чем семь?

— Гораздо больше.

— Ну, если больше, так не стоит и считать, забивать себе голову, — решил Колышек. — Как ты думаешь?

Ластик-Перышкин, разумеется, согласился. Он тоже не особенно любил всякие числа.

— После того как спички плюхнулись в канаву, я пошел за солнцем, — весело продолжал Колышек. — Куда оно, туда и я сворачиваю. Смотрю — катится кто-то по тропинке, слезами обливается. Кто бы это мог быть, думаю? А это он, Колобок, вот он стоит, такой серьезный! Хочешь, писатель, я тебе расскажу и про Колобка?

Спор Колышка с Колобком, в котором проявляется не слишком приятная черта Колышка

— Нет, про себя я сам расскажу! — возразил Колобок, хоть был и не очень решителен на вид. — Ты, Колышек, складно говоришь, но…

— Главное — чтобы складно! — заспорил Колышек. — Когда говоришь нескладно, никто не хочет слушать!

— А если начинаешь приукрашивать да при этом привираешь?

— Ложь ради красоты — не ложь! — не сдавался Колышек и почему-то обратился за поддержкой к писателю: — Как по-твоему?

Ластик-Перышкин смутился. Ему тоже иногда приходилось кое-что приукрашивать. Поэтому он пропустил бы вопрос мимо ушей, если бы не Колобок, который глядел на них обоих своими правдивыми, должно быть, никогда не лгавшими глазами.

— Ты знаешь, Колышек, Колобок прав… Посмотри-ка ему в глаза.

Тут Колышек сбавил тон и пробормотал, что и в самом деле несколько преувеличил. У его старухи никогда не было целой коробки спичек, брала взаймы по нескольку штучек у соседей. А большей частью все лучину жгла. Так что за ним, Колышком, не целое полчище гналось, а спичек семь. К тому же, не он заметил Колобка, а Колобок его. И познакомились они не после того, как он разделался со спичками, а как раз перед этим. Колобок-то и показал ему на канаву с водой и посоветовал перебираться на другую сторону.

— Прости меня, Колобок, — тут же покаялся Колышек. — Больше никогда не буду врать и приукрашивать.

И у писателя мелькнула мысль: что-то слишком уж Колышек скор на обещания. Только сейчас хвастался, выставлял себя героем, и сразу на попятный. Надолго ли? Писателю, признаться, и самому случалось не выполнять данных второпях обещаний.

Колобок — это было видно по его сияющим глазам! — поверил. Ведь он был очень правдивым.


Но все-таки тихо добавил:

— Ты еще не сказал, что через канаву тебя переправила лягушка.

— Ах да, совсем забыл про лягушку! — даже глазом не моргнул Колышек. — А если что-нибудь забываешь — это тоже ложь? Я от души поблагодарил лягушку, угостил вкусными мошками.

Наверное, все трое принялись бы выяснять, что такое забывчивость — ложь или нет? Но за стеной, в соседней квартире, послышалась музыка и собачий лай.

Колобок мгновенно шмыгнул под стол, а Колышек успел вскарабкаться на груду старых журналов, лежавших под самым потолком. Ластик-Перышкин и не заметил, как он исчез.

Рассказ Колобка

Музыка и лай стихли. Громко и отчетливо, словно топором рубил, заговорил человек. Писатель бросился поднимать Колобка. Хлебное сердечко маленького человека сильно билось, ладони вспотели от страха.

— Что с тобой? Успокойся! Это радио.

— Радио? Эту собаку зовут Радио? А сюда она не прибежит?

— Радио — не собака, — пытался объяснить писатель. — По радио говорят, поют, играют…

— …и лают, — вставил Колобок, грустно покачав головой. — Пускай себе пели бы, говорили, но зачем же лаять?

— Там лает не собака, а человек, он только подражает собаке. Понимаешь?

— Бывают и ненастоящие собаки? — удивился Колобок и глубоко-глубоко вздохнул. — А я из сказки, в которой собака — самый страшный зверь! Сначала я не боялся собак, потому что был просто зерном, твердым ржаным зернышком. Потом меня бросили во вспаханную землю. Мне показалось, будто я попал в темницу, но вскоре начал кое-что различать. Отдохнув немного, я пробился сквозь мягкий слой земли и осмотрелся. Только был я уже не зерном, а тоненьким ростком. Покачиваюсь, чувствую — надо мною ветер, солнце, дождь. Как хорошо, думаю, что меня посеяли. Буду теперь тянуться, расти до облаков. Вдруг небо потемнело, стало опускаться на головы мне и моим братьям, росткам. Как посыпятся с него белые пушинки! Мы сперва смеялись, ловили их, но вскоре почувствовали, что тонем, что уже совсем-совсем ничего не видим. Когда землю сковала стужа, худо пришлось деревьям и кустарникам: свирепые ветры налетали на них, стремились вырвать с корнем, а нам, озимым, укутанным толстой шубой, было тепло, даже жарко в душной постели. Мы спали долго-долго, а когда опять открыли глаза, была уже весна. Смотрим — не одни мы зеленеем, растем. Все вокруг кудрявится, волнуется под ветром, тянется к солнцу. А потом, после шумливых дождей и летнего зноя, я почувствовал, что уже не одинок — в одном колосе зрело нас двенадцать зернышек.

— Ах как интересно! — пропищал Колышек. ...



Все права на текст принадлежат автору: Миколас Слуцкис, Миколас Гецелевич Слуцкис.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Волшебная чернильница. Повесть о необыкновенных приключениях и размышлениях Колобка и КолышкаМиколас Слуцкис
Миколас Гецелевич Слуцкис