Все права на текст принадлежат автору: Александр Дюма.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Цикл романов "Записки врача" Романы 1-4Александр Дюма

Александр Дюма ДЖУЗЕППЕ БАЛЬЗАМО (Записки врача)

ВВЕДЕНИЕ

ГРОМОВАЯ ГОРА

На левом берегу Рейна, в нескольких льё от бывшего имперского города Вормса, неподалеку от того места, где берет свое начало речушка Зельц, появляются первые горные отроги. Ощетинившиеся горные вершины кажутся стадом испуганных буйволов, которые убегают к северу и словно исчезают в тумане.

Горы эти господствуют над почти безлюдной равниной. Кажется, будто они почтительно шествуют за самой высокой из них. Каждая гора носит звучное имя, каждая что-то напоминает своими очертаниями или связана с каким-нибудь преданием: одна зовется Королевским троном, другая — Шиповником, вот эта — Соколиным утесом, а та — Змеиным хребтом.

Самая высокая из всех — та, что решительнее других устремлена ввысь, чья вершина увенчана нагромождением камней, — зовется Громовой горой.

Когда вечер опускается на землю и густеет тень под дубами, когда последние лучи заходящего солнца играют в вершинах горных исполинов, то кажется, что покой снисходит с небесных высот. Невидимая властная рука набрасывает на утомленных за день обитателей равнины длинное синеватое покрывало, с мерцающими в глубине его звездами. И тогда жизнь постепенно замирает. Все засыпает на земле и в воздухе.

Среди этого покоя одинокая речушка, о которой мы уже упоминали, — Зельбах, как ее называют в местечке, — продолжает свой таинственный путь под прибрежными елями. Она неспешно несет свои воды в Рейн, и ничто не остановит ее. Песок в ее русле всегда прохладен, тростник гибок, утесы густо поросли мхом и камнеломкой; ни единой волной не вспенится она от Морсхайма до самого Фрейвенхама.

Немного выше того места, где река берет свое начало, между Альбисхаймом и Кирхгейм-Поландом, проходит дорога, изрезанная глубокими колеями. Она петляет меж двух отвесных скал и приводит в Даненфельс. После Даненфельса дорога превращается в тропинку, затем и тропинка сужается, становится все незаметнее, наконец вовсе теряется из виду. Взгляду открывается необъятный склон Громовой горы, вершина которой нередко осеняется священным огнем, давшим горе имя. Деревья непроницаемой стеной опоясывают склон, надежно укрывая его от любопытных глаз.

В самом деле, оказавшись под сенью деревьев, могучих, словно дубы античной Додоны, путешественник может двигаться дальше, оставаясь незамеченным с равнины, проезжай он хоть средь бела дня. И будь его лошадь увешана бубенцами, как испанский мул, — никто не услышит их звона; будь лошадь покрыта затканной золотом попоной, словно конь самого императора, — ни один отблеск не проникнет сквозь листву. Пышные ветви не пропускают ни малейшего звука, густая тень заглушает все краски.

В наши дни самые внушительные горы стали просто местом, откуда осматривают окрестности, а мрачные предания вызывают у путешественника лишь улыбку сомнения. Однако и сегодня этот пустынный край заставляет местных жителей трепетать от ужаса и безлюдья. Несколько жалких на вид домишек, будто забытые часовые соседних деревень, стоят на почтительном расстоянии от колдовского леса.

Обитатели этих затерянных домишек — мельники, которые охотно доверяют реке молоть свое зерно, а муку отвозят потом в Рохенхаузен или Альцей. Живут здесь еще пастухи: они гоняют стада в горы. И пастухам, и их собакам случалось вздрагивать при звуке рухнувшей от старости вековой ели, что росла в глубине неведомой чащи леса.

Как мы уже говорили, предания в этом краю мрачны и зловещи. Самые храбрые из местных жителей рассказывают, что тропинка, которая теряется за Даненфельсом среди вересковых зарослей, не всегда приводила истинных христиан к вратам рая.

Вероятно, кто-нибудь из нынешних жителей Даненфельса слышал от отца или деда историю, подобную той, которую мы хотим рассказать.

Случилось это 6 мая 1770 года. Приближался час, когда вода в реке становится молочно-розовой. Это время знакомо каждому жителю Рингау: солнце опускается на крышу страсбурского собора, и его шпиль делит солнечный диск надвое.

Всадник, ехавший из Майнца, миновал Альцей и Кирхгейм-Поланд, затем оставил позади Даненфельс и свернул на едва различимую тропинку, а тропинка вскоре и вовсе исчезла. Тут он спешился, взял коня под уздцы и собрался было привязать его к дереву. Конь тревожно заржал. Казалось, мрачный лес дрогнул — так необычен был здесь этот звук.

— Ну-ну, успокойся, мой славный Джерид, — прошептал незнакомец, — позади двенадцать льё, и для тебя, по крайней мере, путешествие закончилось.

Он огляделся, словно пытаясь увидеть что-то сквозь листву; но сумерки уже сгустились, лишь смутно угадывались тени, наплывавшие одна на другую.

Оставив тщетные попытки хоть что-нибудь различить в темноте, незнакомец обернулся к лошади. Ее арабское имя свидетельствовало одновременно о ее происхождении и о резвости. Притянув к себе морду лошади обеими руками, он коснулся губами ее пылающих ноздрей.

— Прощай, мой верный друг, — сказал он, — больше мы не увидимся, прощай!

С этими словами он бросил беглый взгляд вокруг, словно надеясь быть услышанным.

Конь тряхнул шелковистой гривой, стукнул копытом об землю и заржал так, будто почувствовал смертельную опасность.

На этот раз всадник лишь кивнул головой, и его улыбка словно говорила:

— Ты прав, Джерид, опасность совсем рядом.

Но, решив заранее, что бороться с этой опасностью бесполезно, отважный незнакомец выхватил пару великолепных пистолетов с инкрустированными стволами и золочеными рукоятками, затем разрядил их один за другим, вытолкнув шомполом пыжи и пули, а порох развеял по ветру.

Покончив с этим, он убрал пистолеты в седельную кобуру.

Однако и это было еще не все.

У незнакомца висела на перевязи шпага со стальным эфесом. Он расстегнул поясной ремень, обмотал им шпагу, просунул ее под седло, приторочив к стремени таким образом, что острие шпаги оказалось на одном уровне с пахом, а эфес — с лопаткой лошади.

Затем всадник отряхнул пыль с сапог, снял перчатки, пошарил в карманах. Нащупав крошечные ножницы и перочинный ножик с черепаховым черенком, он небрежно швырнул их, даже не взглянув, куда они упали.

Незнакомец в последний раз погладил Джерида, вздохнул полной грудью и, сделав безуспешную попытку отыскать хоть какую-нибудь тропинку, но так и не найдя ее, пошел наугад в глубь леса.

Мы полагаем, что настала пора рассказать подробнее о незнакомце, который только что предстал перед читателем, так как ему суждено сыграть немаловажную роль в нашей истории.

Человеку, что, спешившись, так отважно устремился в лесную чащу, было за тридцать лет. Роста он был выше среднего, сложен прекрасно. В нем угадывалась сила и ловкость, он был гибок и подвижен. На нем был редингот черного бархата с золочеными петлицами, из-под которого выглядывали полы расшитой куртки; кожаные штаны плотно облегали ноги, которые могли бы служить моделью скульптору — под лакированными сапогами угадывалась их безупречная форма.

Живость лица выдавала в нем южанина; в нем чувствовалась сила и вместе с тем утонченность. Глаза его способны были выразить любые оттенки чувств. Когда незнакомец задерживал взгляд на собеседнике, казалось, будто он проникал до самых глубин его души. Бросалось в глаза, что его смуглые щеки загорели под лучами непривычного для нас горячего солнца. Рот у него был большой, но тонко очерченный, а загар лишь подчеркивал белизну прекрасных зубов. Ступни его ног были длинные, но изящные, руки — маленькие и нервные.

Незнакомец едва успел сделать несколько шагов в кромешной темноте, как вдруг услышал, как кто-то приблизился к его лошади. Первым его движением было немедленно вернуться, но он сдержался. Ему захотелось увидеть, что сталось с Джеридом, и он, поднявшись на носки, бросил назад молниеносный взгляд. Но Джерид уже исчез: невидимая рука отвязала повод и увела коня.

Незнакомец слегка нахмурился, затем едва заметная улыбка пробежала по его губам.

И он вновь стал углубляться в лесную чащу.

Он прошел еще несколько шагов; слабый свет едва пробивался сквозь кроны деревьев, однако вскоре он померк. Незнакомец очутился в полной темноте, такой плотной, что не видно было, куда ступает нога. Боясь заблудиться, он остановился.

— Я благополучно добрался до Даненфельса, — произнес он громко, — потому что из Майнца в Даненфельс ведет дорога; я доехал до Брюийер-Нуара, потому что из Даненфельса в Брюийер-Нуар меня привела тропинка; я дошел из Брюийер-Нуара сюда, хотя не нашел ни дороги, ни тропинки, — один лес кругом. Ну а здесь мне, видно, придется остановиться: ничего не вижу.

Только он произнес эти слова на каком-то наречии — смеси французского с сицилийским, — как приблизительно в пятидесяти шагах от него вспыхнул свет.

— Благодарю! — сказал он. — Раз появился этот свет, я иду на него.

Свет поплыл вперед не качаясь. Он походил на огни театральной сцены, движением которых руководил хороший режиссер.

Незнакомец прошел еще сотню шагов, потом почувствовал возле уха чье-то дыхание.

— Не оборачивайся, — произнес голос справа, — иначе тебе конец.

— Хорошо, — не дрогнув, ответил невозмутимый путешественник.

— И не разговаривай, — раздался голос слева от него, — или ты умрешь!

Незнакомец молча кивнул.

— Если боишься, — едва слышно произнес третий голос, казалось исходивший, как у отца Гамлета, из самых недр земли, — если боишься, возвращайся той же дорогой к Даненфельсу: это будет означать, что ты отказываешься, и тебе будет позволено уйти туда, откуда ты пришел.

Незнакомец махнул рукой и зашагал дальше.

Ночь была темная, а лес такой непроходимый, что, несмотря на свет, который маячил впереди, путник шагал спотыкаясь. Так продолжалось около часа, и все это время незнакомец следовал за огоньком, не проронив ни звука, не испытывая ни малейшего страха.

Внезапно свет погас.

Лес остался позади. Незнакомец взглянул вверх: на темно-лазурном небе мерцало лишь несколько звезд.

Он продолжал идти в том направлении, где только что погас путеводный луч, и вскоре оказался перед развалинами замка.

В тот же миг он нащупал ногой обломки.

Что-то холодное коснулось его висков, и на глаза опустилась пелена; наступила полная темнота. Ему обмотали голову влажной повязкой. Несомненно, это был какой-то ритуал; во всяком случае, путник был к нему готов, потому что не пытался сорвать повязку. Он лишь протянул руку в полном молчании, как слепой, требующий поводыря.

Это движение было понято: тотчас кто-то подхватил его холодной костлявой рукой. Он сообразил, что это костлявая рука скелета. Но ничто не дрогнуло в нем.

В то же мгновение он почувствовал, что кто-то увлекает его вперед. Через сотню туазов они остановились.

Пальцы скелета разжались, повязка спала с глаз, и незнакомец замер: он очутился на вершине Громовой горы.

«Я ЕСМЬ СУЩИЙ»

Посреди поляны, окаймленной старыми голыми березами, уцелел нижний этаж одного из разрушенных замков. Такие замки строили по всей Европе феодальные сеньоры по возвращении из крестовых походов.

Его входы были украшены изящным орнаментом. Вместо искалеченных статуй, сваленных под стенами замка, в каждой нише притаились кустики вереска или пучки горных цветов, которые выделялись на бледном фоне небес своими кружевными головками.

Открыв глаза, незнакомец увидел, что стоит перед главным портиком, ступени которого были влажны и поросли мхом. На нижней ступеньке стоял призрак с костлявой рукой, что и привела сюда незнакомца.

Призрак был закутан с головы до пят в длинный саван. В складках савана виднелись пустые глазницы; костлявая рука указывала на развалины. Незнакомец подумал, что рука показывает на цель его долгого пути — сооружение, которое несколько возвышалось над землей и потому было скрыто от глаз, но местами сквозь обвалившиеся своды сочился сумрачный и таинственный свет.

Незнакомец кивнул головой в знак того, что он понял, куда ему надо идти. Призрак медленно и бесшумно поднялся по лестнице и исчез среди развалин. Путешественник, следуя за ним так же спокойно и торжественно, поднялся по той же лестнице, что и призрак, и вошел в зал.

За ним с оглушительным грохотом захлопнулась, словно железный занавес, парадная дверь.

Войдя в круглый пустой зал, призрак замер. Задрапированные черным стены зала освещались тремя светильниками; от них исходил слабый зеленоватый свет. Незнакомец остановился шагах в десяти от призрака.

— Открой глаза, — вымолвил призрак.

— Уже открыл, — отозвался незнакомец.

Стремительно выхватив из складок савана обоюдоострую шпагу, призрак ударил по бронзовой колонне — ему глухо ответило эхо.

Тотчас вдоль стен зашевелились камни, из-за них показались такие же призраки, так же вооруженные. Они заняли скамьи амфитеатра, расположенные вдоль стен зала, и замерли, будто холодные неподвижные статуи на своих пьедесталах, причудливо освещаемые зеленоватым мерцанием ламп.

Каждая живая статуя отчетливо выделялась на черном фоне стен, о которых мы уже упоминали.

Впереди стояло семь кресел; шесть из них были заняты призраками, по-видимому начальниками, седьмое кресло пустовало.

Сидевший на председательском месте поднялся.

— Сколько нас, братья? — спросил он, обращаясь к собранию.

— Триста, — ответили призраки в один голос, отозвавшийся эхом, которое, впрочем, немедленно потонуло в черных складках мрачной драпировки на стенах зала.

— Триста, — подхватил председатель, — и каждый из вас представляет десять тысяч братьев; это триста клинков и три миллиона кинжалов.

Затем он повернулся к незнакомцу.

— Для чего ты пришел сюда? — спросил он.

— Хочу видеть свет, — отвечал незнакомец.

— Путь, ведущий к священному огню, труден и тернист; не боишься ли ты вступать на него?

— Я ничего не боюсь!

— Однажды вступив на этот путь, ты уже никогда не сможешь свернуть с него.

— Я не остановлюсь, пока не достигну цели.

— Готов ли ты принести клятву верности?

— Читайте, я буду повторять.

Председатель медленно поднял руку и торжественно произнес:

— Во имя распятого Бога-сына поклянитесь разорвать плотские связи, которые еще соединяют вас с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, близкими, друзьями, любовницами, монархами, благодетелями — с любым существом, которому вы могли обещать свою верность, повиновение или помощь.

Незнакомец уверенно повторил слова клятвы, произнесенные председателем. Перейдя ко второму параграфу, председатель продолжал с тою же медлительностью и торжественностью:

— С этого момента вы освобождаетесь от мнимой клятвы, принесенной родине и законности; поклянитесь же открыть высшему чину ордена, которому обещаете повиноваться, то, что вы видели или совершали, читали или слышали, о чем узнали или догадались, а также выведывать или искать то, что, может быть, не сразу откроется вашему взору.

Председатель замолчал, и незнакомец повторил услышанное.

— Никогда не пренебрегайте aqua toffana — продолжал председатель в том же тоне, — это средство быстродействующее, надежное и необходимое для того, чтобы стереть с лица земли тех, кто стремится обесценить истину или вырвать ее у нас из рук.

Незнакомец эхом вторил председателю. Тот продолжал:

— Избегайте Испании, избегайте Неаполя, избегайте всякой проклятой Богом земли, избегайте искушения открыть кому бы то ни было то, что вам доведется увидеть или услышать здесь, ибо не успеет гром грянуть, как невидимый и неминуемый меч поразит вас, где бы вы ни находились.

— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа!

Невозможно было, несмотря на угрозу, прозвучавшую в последних словах клятвы, заметить ни малейшего волнения в лице незнакомца. Он произнес окончание клятвы и воззвание, за ним последовавшее, так же невозмутимо.

— А теперь, — продолжал председатель, — повяжите новому члену общества священную повязку.

Два призрака приблизились к незнакомцу, склонившему голову. Один из них наложил ему на лоб алую ленту с серебряными иероглифами и ликом Лоретской Богоматери; другой завязал концы ленты узлом на затылке.

Затем они отступили, вновь оставив незнакомца одного.

— Чего ты просишь? — спросил его председатель.

— Три вещи, — ответил новый член общества.

— Какие же?

— Железную руку, огненный меч, алмазные весы.

— Зачем тебе железная рука?

— Чтобы задушить тиранию.

— Зачем тебе огненный меч?

— Чтобы очистить землю от скверны.

— Зачем тебе алмазные весы?

— Чтобы измерять судьбы человеческие.

— Готов ли ты к испытаниям?

— Сильный готов ко всему.

— Испытания! Испытания! — раздались голоса.

— Обернись, — произнес председатель.

Незнакомец повиновался и оказался лицом к лицу с человеком, бледным как смерть, со связанными руками и ногами, с кляпом во рту.

— Кто перед тобой? — спросил председатель.

— Преступник или жертва.

— Это преступник, который дал такую же, как и ты, клятву, но выдал тайну ордена.

— В таком случае он преступник.

— Да. Какого наказания он заслуживает?

— Смерти!

Триста призраков повторили:

— Смерти!

В тот же миг осужденного, несмотря на его отчаянное сопротивление, оттащили в глубину зала; незнакомец видел, как тот отбивается, пытаясь вырваться из рук палачей, он слышал его хриплые стоны, рвавшиеся сквозь кляп. Сверкнул кинжал, отразившись в свете ламп, словно молния, послышался глухой удар, и тело тяжело рухнуло наземь.

— Правосудие свершилось, — произнес незнакомец, оборачиваясь к собранию. Призраки пристально следили за происходившим горящими глазами, видневшимися в складках саванов.

— Итак, — воскликнул председатель, — ты одобряешь эту казнь?

— Да, если жертва в самом деле виновна.

— Готов ли ты выпить за смерть любого, кто, как этот преступник, выдаст тайны святого ордена?

— Да, готов.

— Какой бы напиток тебе ни предложили?

— Любой!

— Подайте кубок! — приказал председатель.

Один из палачей приблизился к новому члену общества и подал ему красный дымящийся напиток в человеческом черепе на бронзовой подставке.

Незнакомец принял кубок из рук палача и, подняв его над головой, провозгласил:

— Пусть смерть покарает того, кто выдаст тайну святого ордена!

Поднеся кубок к губам, он залпом осушил его и хладнокровно вернул палачу.

Шепот удивления прошел среди собравшихся; призраки в саванах, казалось, переглянулись.

— Хорошо, — сказал председатель. — Подайте пистолет!

Один из призраков приблизился к председателю, держа в одной руке пистолет, в другой — свинцовую пулю и пороховой заряд.

Новый член общества едва взглянул на них.

— Итак, ты обещаешь безропотно подчиняться святому ордену? — спросил председатель.

— Да.

— Даже если повиновение обернется против тебя?

— Тот, кто приходит сюда, не принадлежит себе, он принадлежит обществу.

— Так, значит, ты подчинишься мне, чего бы я от тебя ни потребовал?

— Я готов повиноваться.

— Сию минуту?

— Сию минуту.

— Без малейшего колебания?

— Да.

— Возьми пистолет и заряди его.

Незнакомец взял пистолет, насыпал пороху на полку, забил заряд шомполом, потом вкатил пулю и дослал ее другим шомполом.

Угрюмые обитатели мрачного замка наблюдали за ним в гробовом молчании. Только ветер завывал среди обвалившихся арок.

— Пистолет заряжен, — холодно произнес незнакомец.

— Ты в этом уверен? — спросил председатель.

Улыбка пробежала по губам незнакомца. Он взял шомпол и вставил его в ствол пистолета. Шомпол оказался на два пальца длиннее ствола.

Председатель удовлетворенно кивнул.

— Да, он действительно заряжен, — сказал он, — и заряжен как следует.

— Что же дальше? — спросил новый член общества.

— Взведи курок.

Незнакомец повиновался, и среди полной тишины, при которой происходил этот разговор, послышался щелчок собачки.

— А теперь, — продолжал председатель, — приставь пистолет ко лбу.

Новый член общества повиновался без колебаний.

Присутствующие замерли. Казалось, свет ламп померк, призраки стали похожи на настоящие привидения, они больше не дышали.

— Огонь! — скомандовал председатель.

Щелкнул курок, кремень чиркнул по колесцу, порох на полке вспыхнул, однако выстрела не последовало.

Радостный крик вырвался из груди почти всех присутствующих, а председатель инстинктивным движением простер руку к незнакомцу.

Но самым придирчивым членам двух испытаний оказалось недостаточно, и несколько голосов вскричало:

— Кинжал! Кинжал!

— Вы настаиваете? — спросил председатель.

— Да! Кинжал! Кинжал! — раздались те же голоса.

— Ну что же, подайте кинжал, — приказал председатель.

— Это ни к чему, — проговорил незнакомец, презрительно покачав головой.

— Как это ни к чему? — опешили присутствовавшие.

— Да, незачем, — громко повторил новый член общества, перекрывая гул голосов, — повторяю, что это бесполезно: вы теряете драгоценное время.

— Что вы говорите? — воскликнул председатель.

— Говорю, что знаю все ваши хитрости, что испытания, которым вы меня подвергаете, — детские игры, недостойные серьезных людей. Говорю, что этот мертвец жив, что его кровь, которую я пил, — всего-навсего вино, спрятанное в плоской фляге на его груди под одеждой. Говорю, что порох и пуля упали в рукоятку пистолета в тот самый момент, когда я, взведя курок, нажал на спуск. Возьмите же это безобидное оружие, годное разве для того, чтобы пугать им трусов. Поднимайся же, мертвец: тебе не напугать смельчака!

Страшный крик разнесся под сводами залы.

— Так ты знаешь наши тайны!.. — вскричал председатель. — Кто же ты: ясновидящий или предатель?

— Кто ты? — в один голос вскричали триста человек, в то время как два десятка шпаг сверкнули в руках призраков, ближе других стоявших к незнакомцу и готовых в едином порыве спуститься со скамей и поразить его.

Улыбаясь, он спокойно поднял голову и встряхнул ненапудренными волосами, которые держала лента, повязанная на его голове.

— Ego sum qui sum — сказал он, — я есмь сущий.



Он обвел взглядом тесно обступивших его людей. Под его властным взглядом шпаги медленно опускались по мере того, как незнакомец переводил взгляд с одного призрака на другой. Одни призраки опускали шпаги немедленно, подчиняясь влиянию незнакомца, другие — нехотя, как бы пытаясь противодействовать ему.

— Ты произнес неосторожное слово, — вымолвил председатель, — ты не говорил бы так, если бы знал о последствиях.

Незнакомец, улыбаясь, покачал головой.

— Я ответил так, как должен был ответить, — произнес он.

— Так откуда же ты прибыл? — спросил председатель.

— Я пришел к вам из страны, откуда исходит свет.

— Однако согласно полученной инструкции мы ожидаем посланца из Швеции.

— Идущий из Швеции может прибыть с Востока, — возразил незнакомец.

— Повторяю: мы не знаем, кто ты.

— Кто я?.. Хорошо, — согласился незнакомец, — я скажу вам, кто я, когда придет время, раз уж вы делаете вид, что не понимаете, кто перед вами. Но прежде я скажу вам, кто вы.

Призраки содрогнулись, поспешно переложили шпаги из левой руки в правую и вновь подступили к незнакомцу.

— Начнем с тебя, — проговорил незнакомец, указав на председателя. — Ты мнишь себя Богом, на самом деле ты только его предтеча. Ты представляешь шведскую ложу; я назову твое имя, чтобы избавить себя от необходимости называть остальных. Сведенборг, неужели ангелы, с которыми ты непринужденно беседуешь, не сообщили тебе, что тот, кого ты ожидаешь, уже в пути?

— Да, — отвечал председатель, приподняв капюшон, чтобы лучше видеть собеседника. — Они мне сказали.

Откинув капюшон савана, он нарушал обычаи ложи. Перед собравшимися предстал восьмидесятилетний старец с благородными чертами лица и седой бородой.

— Прекрасно! — воскликнул незнакомец. — Итак, слева от тебя — представитель английских кружков и председатель каледонской ложи. Приветствую вас, милорд! Если вы унаследовали величие своего предка, Англия может надеяться на возрождение былой славы.

Шпаги опустились, гнев присутствовавших мало-помалу сменялся удивлением.

— А, вот и вы, капитан! — продолжал незнакомец, обращаясь к крайнему слева от председателя высокопоставленному чину собрания. — В какой гавани оставили вы прекрасный корабль, с которым обращаетесь нежно, словно с любовницей? Фрегат столь же славен, как и его имя — «Провидение», которое должно принести удачу Америке, не так ли?

Он обратился к человеку, сидевшему справа от председателя.

— Теперь твоя очередь, цюрихский пророк, — произнес он. — Ну-ка, посмотри мне в глаза, ведь ты вознес физиогномику почти до волшебства, так скажи во всеуслышание, не доказывают ли линии моего лица моего высокого предназначения?

Тот, к кому он обратился, отступил на шаг.

— Ну что ж, — продолжал незнакомец, взглянув на его соседа, — тебе, потомок Пелайо, предстоит вторично изгнать мавров из Испании. Это было бы нетрудно, если только кастильцы не навсегда потеряли меч Сида.

Пятый руководитель общества словно онемел и сидел не шелохнувшись. Казалось, слова незнакомца обратили его в камень.

— Ну, а мне, — заговорил шестой чин, подавшись к незнакомцу, который, казалось, забыл о нем, — мне ты ничего не скажешь?

— Отчего же? — отвечал незнакомец, пронизывая его взглядом. — Я могу сказать тебе то же, что Иисус сказал Иуде: узнаешь в свой час.

Тот, к кому обращены были эти слова, стал белее савана, в то время как все собрание роптало. Присутствовавшие, казалось, требовали у нового члена общества доказательств столь нелепого обвинения.

— Ты забыл представителя Франции, — вымолвил председатель.

— Его нет среди нас, — высокомерно отвечал незнакомец, — и ты хорошо это знаешь, хотя и спрашиваешь; вот его кресло. Теперь же хочу напомнить тебе, что твои уловки смешны тому, кто видит в темноте, действует, несмотря на непреодолимые препятствия, и не боится смерти.

— Ты молод, — возразил председатель, — а говоришь с такой уверенностью, словно ты Бог. Подумай вот о чем: наглостью можно ошеломить нерешительного либо несведущего.

Губы незнакомца тронула презрительная улыбка:

— Вы все нерешительны, так как бессильны против меня; вы несведущи, потому что не знаете, кто я, а я вас знаю. Значит, я мог бы одержать над вами верх, прибегнув к наглости, да только зачем наглость тому, кто всемогущ?

— Где доказательства твоего всемогущества? — спросил председатель. — Представь нам доказательства.

— Кто вас созвал? — в свою очередь спросил незнакомец.

— Верховная ложа.

— Очевидно, есть какой-то смысл в том, что вы съехались сюда, — произнес незнакомец, обращаясь к председателю и пяти высшим чинам, — вы из Швеции, вы из Лондона, вы из Нью-Йорка, вы из Цюриха, вы из Мадрида, вы из Варшавы, наконец, все вы, — продолжал он, обращаясь к собравшимся, представлявшим различные уголки земного шара, — приехали из четырех частей света затем только, чтобы собраться в этом храме грозной веры.

— Разумеется, — отвечал председатель, — мы собрались, чтобы встретить создателя таинственного царства на Востоке. Он объединил два полушария в одной вере, благодаря ему сплелись в дружеском пожатии руки всех людей.

— Есть ли какой-нибудь знак, по которому вы могли бы узнать его?

— Да, — отвечал председатель. — По милости Божией ангелы открыли мне этот знак.

— Так вы один владеете тайной?

— Да.

— И вы никому не говорили о нем?

— Ни одной душе!

— Огласите его!

Председатель колебался.

— Говорите же, — повелительно повторил незнакомец. — Говорите, настало время открыть тайну.

— На груди у него должна быть алмазная пластинка, — проговорил высший чин ордена. — На пластинке — три начальные буквы девиза, значение которого известно ему одному.

— Какие же это буквы?

— L.P.D.

Незнакомец распахнул сюртук и жилет: поверх батистовой рубашки сияла алмазная звезда, на ней сверкали три рубиновые буквы.

— Это он! — в страхе воскликнул председатель. — Неужели это он?!

— Тот, которого так ждут! — озабоченно добавили высшие чины общества.

— Великий Кофта! — вскричали триста человек в один голос.

— Ну что же? — вскричал незнакомец, не скрывая своего торжества. — Теперь вы поверите мне, если я повторю: «Я есмь сущий»?

— Да! — выдохнули призраки, простираясь ниц.

— Приказывайте, учитель! — воскликнули председатель и пять высших чинов, поклонившись до земли. — Приказывайте, и мы будем повиноваться.

L.∙.P.∙.D

Наступила мертвая тишина. Казалось, незнакомец собирался с мыслями.

Спустя несколько минут он заговорил:

— Господа! Вы можете опустить шпаги: они только мешают вам. Слушайте меня внимательно, потому что вам многое предстоит узнать, хотя я буду немногословен.

Присутствующие слушали с удвоенным вниманием.

— Источник великой реки почти всегда божественного происхождения и потому невидим. Когда плывешь по Нилу, Гангу или Амазонке, знаешь, куда направляешься, но понятия не имеешь, откуда держишь путь! Я начал себя помнить с того дня, как душа моя стала воспринимать окружающий мир; я тогда жил в Медине, святом городе, и резвился в садах муфтия Салааима.

Это был почтенный старец, которого я любил как отца. Однако он не был моим отцом. Взгляд его был нежен, а тон — почтителен. Трижды в день он оставлял меня, уступая место другому старцу. Когда я произношу его имя, я испытываю признательность и вместе с тем страшно робею. Имя этому уважаемому старцу — светочу, прошедшему все науки, постигаемые человечеством, обученному семью небесными духами всему, что должны знать ангелы для общения с Богом; имя ему — Альтотас. Он был моим наставником, учителем. Теперь это мой друг, к которому я отношусь с глубоким почтением, так как он вдвое старше старейшего из вас.

Торжественная речь, величественные движения, строгий тон незнакомца произвели на собравшихся сильнейшее впечатление. Время от времени их охватывало необъяснимое беспокойство.

Путешественник продолжал:

— К пятнадцати годам я был уже посвящен в великие таинства природы. Я знал ботанику, но не ту науку, которой владеет рядовой ученый, ограничившись знанием своей местности, — я знал шестьдесят тысяч видов различных растений на всей земле. С помощью моего учителя, который, возложив руки мне на голову, посылал сквозь мои опущенные веки луч божественного света, я умел путем почти сверхъестественного самосозерцания проникать взглядом в морскую пучину. Я изучал неописуемо чудовищные заросли, покачивавшиеся в зеленовато-мутной воде, где обитали безобразные и бесформенные существа. Чудовища эти никогда не попадаются нам на глаза; должно быть, Господь забыл про них в то самое мгновение, когда сотворил их своею властью, не устояв перед искушением Сатаны.

Помимо ботаники, я с удовольствием отдавался изучению как мертвых, так и живых языков. Я знал все наречия, на которых говорят от Дарданелл до Магелланова пролива. Я разбирал таинственные иероглифы в гранитных книгах, что зовутся пирамидами. Я охватил все человеческие знания, от Санхуниафона до Сократа, от Моисея до святого Иеронима, от Зороастра до Агриппы.

Я учился медицине не только по Гиппократу, Галену, Аверроэсу, но также у такого великого учителя, коим является природа. Я разгадал тайны коптов и друзов. Я собрал семена добра и зла. Когда самум или тайфун проносились над моей головой, я посылал с ними семена жизни или смерти, а вместе с ними — мой приговор или благословение тому краю, к которому был обращен мой взор. В этих занятиях, трудах, странствиях я достиг двадцатилетнего возраста.

Однажды учитель нашел меня в мраморном гроте, где я прятался от полуденного зноя. Выражение его лица было строгим, и в то же время он улыбался. В руке он держал флакон.

«Ашарат! — обратился он ко мне. — Я всегда говорил тебе, что все в этом мире не имеет ни начала, ни конца, что колыбель и гроб сродни друг другу. Чтобы осмыслить свои прошлые жизни, человеку не хватает лишь ясновидения, которое сделало бы его равным Богу, потому что с того дня, как он воспримет этот дар, он ощутит себя бессмертным, подобно Богу. Итак, я составил напиток, позволяющий прозреть. Надеюсь, что скоро я также открою секрет вечной молодости. Ашарат! Я вчера отпил немного из этого пузырька. Ты должен выпить сегодня то, что осталось».

Я безгранично доверял ему, я боготворил моего великого учителя, однако рука моя дрогнула, когда я коснулся флакона, протянутого Альтотасом. Так, должно быть, дрожала рука Адама, взявшая яблоко, которое дала ему Ева.

«Пей!» — произнес он, улыбаясь.

Он возложил руки мне на голову, как делал всегда, когда хотел, чтобы ко мне пришло прозрение.

«Усни, — приказал он, — и прозревай!»

Я мгновенно уснул. Мне привиделось, будто я лежу на сандаловом дереве и алоэ, приготовленных для жертвенного костра. Надо мной пролетел ангел, переносивший волю Всевышнего с Востока на Запад. Ангел осенил меня крылом — вспыхнул огонь. И, странное дело, не испытывая ни малейшего волнения и страха, я свободно раскинулся, отдавшись языкам пламени, словно феникс, черпая новые силы в источнике жизни.

Плоть моя исчезла, осталась одна душа, принявшая форму тела, а оно было прозрачно, неосязаемо, легче воздуха, которым мы дышим и в котором оно парило. В тот момент я, подобно Пифагору, увидевшему себя при осаде Трои, припомнил тридцать две жизни, прожитые моей душой.

Перед глазами вереницей глубоких стариков проходили столетия. Я узнавал себя под разными именами, которые носил со дня своего первого рождения вплоть до последней смерти. Как вы знаете, братья, в этом заключается один из важнейших постулатов нашей веры. Души — это многочисленные божественные эманации, наполняющие мировое пространство. Они сверху донизу занимают ступени иерархической лестницы. В час своего рождения человек принимает наугад одну из ранее живших в ком-то душ, а в смертный час отдает ее для новой жизни и последующих ее превращений.

Незнакомец говорил убежденно, обращая свой взор к небесам. Гнев присутствовавших сменился удивлением, а когда он заговорил о вере, шепот восхищения прошел по рядам собравшихся.

— После пробуждения, — продолжал ясновидец, — я почувствовал себя больше чем просто человеком, я ощутил себя почти Богом.

Я решил посвятить счастью человечества не только теперешнюю жизнь, но и те, что мне предстоит прожить.

На следующий день, будто угадав мои мысли, ко мне явился Альтотас и сказал:

«Сын мой! Двадцать лет тому назад ваша мать умерла, родив вас. Вот уже двадцать лет невидимое препятствие не позволяет вашему прославленному отцу открыться вам. Мы с вами продолжим путешествие, ваш отец будет среди тех, с кем мы будем встречаться. Он благословит вас, но вы об этом не узнаете».

Итак, все во мне, как в богоизбраннике, становилось таинственным: прошлое, настоящее, будущее.

Я простился с благословившим и щедро меня одарившим муфтием Салааимом. Мы с Альтотасом присоединились к каравану, который отправлялся в Суэц.

Господа! Простите мне волнение, которое я испытываю при этом воспоминании. Случилось так, что однажды некий достойный муж обнял меня. Меня охватила дрожь, я почувствовал, как в моей груди сильно забилось сердце.

Это был шериф Мекки, прославленный владыка. В тот момент он наблюдал за сражением и одним мановением руки мог подчинить себе три миллиона человек. Альтотас отвернулся, чтобы не растрогаться, а возможно, и не выдать волнения… Мы продолжали путь.

Мы отправились в глубь Азии, поднялись вверх по Тигру, побывали в Пальмире, Дамаске, Смирне, Константинополе, Вене, Дрездене, Москве, Стокгольме, Петербурге, Нью-Йорке, Буэнос-Айресе, Капе, Адене. Затем вернулись туда, откуда начиналось наше путешествие. Мы направились в Абиссинию, спустились вниз по Нилу, достигли Родоса, затем Мальты. В двадцати льё от берега нас встретил корабль. Два рыцаря ордена, приветствовав меня и обняв Альтотаса, торжественно проводили нас во дворец великого магистра Пинто.

Вероятно, вы спросите меня, господа, каким образом мусульманин Ашарат был с почестями принят теми, кто в молитвах поклялся уничтожать неверных. Дело в том, что Альтотас, сам католик и мальтийский рыцарь, всегда говорил мне о Боге едином и всемогущем, который с помощью своих посланников — ангелов — устроил всеобщую гармонию и назвал ее прекрасным и великим именем — Космос. Таким образом, я был то, что называется теософ.

Мои странствия кончились. Многоликие города и противоречивые нравы их жителей нисколько не удивляли меня: я уже все это видел в прожитых мною тридцати двух жизнях. Я был поражен тем, как изменились жители этих городов. Мне удалось мысленно опережать события и предвидеть людские судьбы. И я видел, что все духовное стремится к прогрессу, а прогресс ведет к свободе. Я понял, что пророки, сменяющие друг друга, посланы Богом, чтобы помочь людям в их нелегкой борьбе. Путь человечества, начинаясь во мраке, с каждым столетием приближается к свету; век — это миг в мировом летоисчислении.

Я сказал себе, что высшие тайны были открыты мне не для того, чтобы я похоронил их в себе. Тщетно гора прячет в недрах золотую жилу, а океан — жемчужину: упрямый старатель проникнет в недра, а ныряльщик спустится в морские глубины. Не в пример горам и океанам я готов осыпать мир своими сокровищами, подобно щедрому солнцу.

Итак, вы теперь понимаете, что вовсе не для того прибыл я с Востока, чтобы исполнить таинства братства. Я пришел сказать вам: «Братья! Возьмите у орла его глаза и крылья, воспарите над миром, поднимитесь вслед за мной на вершину горы, на которую Сатана взял с собой Иисуса, окиньте весь мир орлиным взором и полюбуйтесь земными просторами».

Народы идут нескончаемой вереницей. Родившись в разное время и в различных условиях, они готовы, каждый в свой час, достигнуть цели, для которой были рождены. Движение это бесконечно, хотя тот или иной человек время от времени останавливается, чтобы передохнуть. Если им случается отступить на шаг, это вовсе не значит, что движение вперед прекратилось. Просто они хотят собраться с духом, чтобы преодолеть очередное препятствие.

Народ Франции опережает другие нации — дадим же ему в руки факел! Пламя, которое охватит Францию, пусть даже она сгорит в нем, будет очистительным огнем, потому что спасет весь мир.

Вот почему нет среди нас представителя этой страны. Возможно, он отступил, испугавшись своей миссии… Нужен человек, который ничего не боится… Я отправляюсь во Францию!

— Вы едете во Францию? — переспросил председатель.

— Да, это самое опасное и ответственное дело, я беру его на себя.

— Так вы знаете, что происходит во Франции? — продолжал председатель.

Ясновидец улыбнулся.

— Знаю, потому что сам подготовил эти события: король стар, труслив, развратен, но еще более стара и безнадежна монархия, которую он олицетворяет, восседая на французском троне. Ему остались считанные годы. Необходимо подготовиться надлежащим образом, чтобы будущее благоприятствовало нам в день его кончины. Франция — опора монархического здания. Пусть шесть миллионов рук, делающих знак высшего круга, вырвут этот камень, и здание монархии рухнет. В тот день, когда станет известно, что во Франции нет больше короля, у европейских монархов, даже у тех из них, кто уверенно сидит на троне, закружится голова и перед ними откроется бездна, после того как рухнет трон Людовика Святого.

— Извините меня, глубокоуважаемый учитель, — прервал его чин ложи, стоявший справа от председателя. Он говорил на одном из немецких диалектов, который выдавал в нем жителя горной Швейцарии. — Вне всякого сомнения, вы все взвесили, прежде чем излагать нам это?

— Да, — коротко ответил Великий Кофта.

— Надеюсь, уважаемый учитель, вы простите мне мою смелость: живя на вершинах гор или в глубоких ущельях, мы привыкли говорить так же свободно, как шепчет ветер или плещутся волны. Повторяю: я считаю, что время выбрано неудачно, потому что именно сейчас готовится важное событие, которому французская монархия, возможно, будет обязана своим возрождением. Имеющий честь говорить с вами видел собственными глазами, как с большими почестями дочь Марии Терезии провожали во Францию, чтобы заключить брачный союз между наследницей семнадцати императоров и потомком шестидесяти одного короля. Народ радовался слепо, как, впрочем, и всегда, когда ему ослабляют хомут или показывают пряник. Итак, я повторяю от своего имени, а также от имени пославших меня братьев: время выбрано неудачно.

Все настороженно посмотрели на того, кто так спокойно и смело рассуждал, не испугавшись недовольства великого учителя.

— Говори, брат, — произнес Великий Кофта совершенно спокойно, — мы готовы следовать твоему совету, если он окажется хорош. Мы, Божьи избранники, никого не отвергаем и готовы жертвовать своим самолюбием в общих интересах.

Швейцарский представитель продолжал при полной тишине:

— Великий учитель! Благодаря своим занятиям, я убедился в следующей истине: для того, кто умеет читать, на лице человека написаны все его пороки и добродетели. Пусть человек умеет владеть лицом, смягчая взгляд, заставляя губы улыбаться, — все эти ужимки в его власти. Однако сквозь них всегда проступает основная черта характера — видимое и неоспоримое свидетельство того, что происходит в его душе. Тигр тоже умеет улыбаться и ласково смотреть, однако низкий лоб, выпирающие скулы, мощный затылок, кровожадный оскал выдают в нем хищника. Собака хмурит брови, скалит зубы, изображает бешенство, но в спокойном и открытом взгляде, в умной морде, в заискивающей походке угадывается доброе, услужливое существо. Господь указал имя и звание на лице каждого создания. Итак, на лбу у девушки, которая должна стать французской королевой, были написаны гордость, отвага и милосердие, свойственное немкам. В лице молодого человека, ее будущего супруга, я угадал хладнокровие, христианскую доброту и наблюдательный ум. Французский народ не помнит зла и никогда не забывает добра. Ему достаточно было пережить Карла Великого, Людовика Святого и Генриха Четвертого, чтобы после них терпеливо сносить правление двадцати трусливых и жестоких королей. Народ, никогда не терявший надежды, не может не полюбить молодую, прекрасную, добрую королеву и кроткого, милосердного короля, сумеющего хорошо управлять, после губительной эпохи расточительного Людовика Пятнадцатого, его публичных оргий и скрытной мстительности, после правления Помпадур и Дюбарри! Разве не благословит Франция государей, являющих собою образец добродетелей, о которых я упомянул? Кроме того, будут восстановлены мир и согласие в Европе. И вот уже наследница престола Мария Антуанетта пересекает границу, в Версале готовят престол и брачную постель. Так разумно ли начинать задуманное вами во Франции и для Франции? Еще раз прошу меня извинить, уважаемый учитель, я должен был сказать вам то, что идет из глубины сердца и что я считал своим долгом доверить вашей непогрешимой мудрости.

Слова цюрихского пророка были встречены одобрительным шепотом всех присутствовавших. Он поклонился и устремил взор на Великого Кофту в ожидании ответа.

Тот не заставил себя ждать:

— Вы определяете характер по чертам лица, прославленный брат мой, — сказал Великий Кофта, — а я умею предсказывать будущее. Мария Антуанетта — гордячка, она будет упорствовать в борьбе, навязанной нами, и погибнет под нашим натиском. Дофин Луи Огюст добр и мягок, он уступит в борьбе и погибнет так же, как его супруга. Они умрут вместе, но один — будучи излишне добродетельным, другая — слишком жестокой. Они пока уважают друг друга, но мы не дадим им времени на то, чтобы испытать взаимную любовь, а через год они уже будут относиться друг к другу с презрением. Так зачем нам, братья, искать источник истины, если она открыта мне? Я пришел с Востока, словно пастух, следуя за утренней звездой, возвещающей второе возрождение. Завтра я принимаюсь за дело и с вашей помощью надеюсь завершить его через двадцать лет: этого времени нам будет достаточно, если мы объединим наши усилия и вместе пойдем к общей цели.

— Двадцать лет!.. — воскликнули несколько призраков. — Как долго ждать!

Великий Кофта обернулся на нетерпеливые возгласы.

— Да, бесспорно, это долго, — сказал он, — для того, кто думает, что уничтожить принцип так же легко, как убить человека кинжалом Жака Клемана или перочинным ножом Дамьена. Безумцы!.. Ножом можно убить человека, это правда; но, подобно секатору, он подрезает ветви, на месте которых прорастает по десятку молодых побегов. Смерть же монарха вызывает к жизни какого-нибудь Людовика Тринадцатого — глупого деспота, или Людовика Четырнадцатого — деспота умного, или Людовика Пятнадцатого — идола, омытого слезами и кровью его поклонников, как те отвратительные божества, которые я видел в Индии: с застывшей улыбкой на губах они давили колесами женщин и детей, устилавших гирляндами их путь. Так вы полагаете, что двадцать лет слишком много для того, чтобы изгладить монаршее имя из памяти тридцати миллионов подданных, еще недавно готовых пожертвовать детьми ради жалкого Людовика Пятнадцатого! Вы полагаете, что легко привить французам отвращение к королевским лилиям, совсем недавно сверкавшим, как звезды на небе, благоухавшим, подобно цветам, имя которых они носят, в продолжение целого тысячелетия даривших всему миру свет, милость и победы? Что ж, попытайтесь, братья, попытайтесь; не двадцать лет дал бы я вам на это, а сто!

Вы разобщены, вы колеблетесь, вы незнакомы между собой. Я один знаю всех вас, только я способен правильно оценить ваши возможности, я держу в своих руках нить, связывающую вас в братство. Итак, слушайте меня, философы, экономисты, мыслители! Вы тайком излагаете свои принципы в тесном кругу, вы с опаской доверяете их бумаге в темных кельях, вы делитесь ими друг с другом, вооружившись кинжалом, готовые поразить им предателя или болтуна, который осмелится повторить ваши слова чуть громче вас. Я желаю, чтобы вы объявили ваши принципы толпе, чтобы вы обнародовали их в печати, распространили их по всей Европе через посланцев мира либо принесли на штыках пятисот тысяч верных солдат, готовых сразиться за свободу, провозглашенную на их знаменах. Вы вздрагиваете при одном упоминании Лондонской башни, или подвалов инквизиции, или Бастилии, которые я хочу взять приступом. Я желал бы, чтобы мы вместе снисходительно улыбались, попирая развалины страшных тюрем, чтобы на этих развалинах танцевали женщины и дети. Однако все это может произойти лишь после смерти, но не монарха, а монархии, после отмены власти религии, после полного забвения общественного неравенства, после исчезновения касты аристократов и раздела феодальных имений. Я прошу дать мне двадцать лет, чтобы разрушить старый мир и построить новый. Двадцать лет — лишь двадцать мгновений вечности, а вы говорите, что этого слишком много!

Речь угрюмого пророка была встречена одобрительным шепотом. Было очевидно, что он окончательно завоевал симпатии таинственных призраков — представителей европейской мысли.

Великий Кофта выдержал паузу, наслаждаясь триумфом, затем, почувствовав, что достиг апогея, продолжал:

— Сейчас, братья, когда я собираюсь сразиться со львом в его логове, когда рискую своей жизнью во имя всеобщей свободы, я хочу знать, что готовы сделать вы для успеха того дела, которому все мы отдаем себя, свое достояние и свою свободу? Скажите, что каждый из вас может сделать? Вот о чем я пришел спросить вас!

Наступило торжественное, почти жуткое молчание. Казалось, призраки застыли на своих местах, размышляя о том, что должно сотрясти двадцать тронов.

Присутствующие разделились на группы. Посовещавшись с каждой из них, шесть верховных членов обратились к Великому Кофте.

— Я представляю Швецию, — первым сказал председатель. — От ее имени я могу предложить для свержения трона Ваза подданных, которые в свое время возвысили эту династию, а кроме того, сто тысяч экю серебром.

Великий Кофта достал записные таблички и пометил в них сделанное предложение.

Вслед за председателем заговорил чин, стоявший слева от него.

— Представляя ирландские и шотландские ложи, — сказал он, — я ничего не могу обещать от имени Великобритании, которая всегда готова вступить с нами в жаркий спор. Но от имени бедной Ирландии, от имени бедной Шотландии я обещаю участие трех тысяч человек и по три тысячи крон ежегодно.

Великий Кофта записал и это предложение.

— Ну, а что скажешь ты? — обратился он к третьему предводителю.

— Я представляю Америку, где каждый камень, каждое дерево, каждая капля воды и крови готовы к восстанию, — ответил тот, чья сила и природная живость бросались в глаза, несмотря на сковывавший его движения ритуальный наряд. — Мы отдадим все золото, всю кровь до последней капли. Существует, правда, одно препятствие: мы сможем действовать, только когда будем свободны. А сейчас, когда мы разобщены, каждый в своем углу, когда нас можно пересчитать по пальцам, мы представляем собой цепь, звенья которой разъяты. Если найдется властная рука, которая спаяет два первых звена, то остальные соединятся сами. Начинать нужно с нас, уважаемый учитель. Прежде чем освобождать французов от королевской власти, освободите нас от иностранного ига.

— Так и будет, — ответил Великий Кофта, — вы первыми обретете свободу, и Франция вам в этом поможет. Бог сказал, обращаясь ко всем: «Помогайте друг другу». Подождите! Во всяком случае, для вас, брат, ожидание будет недолгим, за это я ручаюсь.

Затем он обратился к представителю Швейцарии.

— Я могу давать обещания только от своего имени, — сказал тот. — Лучшие сыны нашей республики давно заключили союз с французской монархией. Они платят за него кровью со времен Мариньяно и Павии. Они честные должники: сполна поставят то, что обещали. Впервые в жизни, уважаемый учитель, мне стыдно за нашу верность.

— Да будет так, — отвечал Великий Кофта. — Мы одержим победу, будь то с их помощью или без нее. Теперь ваша очередь, представитель Испании.

— Нас немного; я могу предложить поддержку всего трех тысяч братьев, но каждый из них будет вносить по тысяче реалов в год. Испания — страна лентяев, готовых уснуть хотя бы на ложе страданий, лишь бы поспать.

— Так, — произнес Кофта, — а вы что скажете?

— Я представляю Россию, а также польские ложи. Наши братья — изверившиеся аристократы или нищие крепостные, обреченные на каторжный труд и преждевременную смерть. Я ничего не обещаю от имени крепостных, потому что у них ничего нет. Зато могу обещать от имени трех тысяч аристократов по двадцать луидоров с каждого ежегодно.

Другие посланцы тоже держали ответ. Каждый из них был представителем либо крошечного королевства, либо крупного княжества, либо обнищавшего государства. Все продиктовали Кофте свои предложения и дали клятву сдержать обещания.

— А теперь, — произнес Великий Кофта, — я оглашу пароль, по начальным буквам которого вы меня узнали. Он был открыт мне в одной части света, а теперь станет достоянием другой. Пусть каждый посвященный носит эти буквы не только в своем сердце, но и на сердце, потому что мы, ваш господин и Верховный жрец лож Востока и Запада, повелеваем растоптать лилии. Приказываю тебе, шведский брат, и тебе, шотландский брат, и тебе, американский брат, и тебе, швейцарский брат, тебе, испанский брат, а также тебе, русский брат: lilia pedibus destrue*["1] — растопчи лилию ногами.

Тут раздался мощный единодушный возглас, подобный реву бушующего моря, несколько раз повторившийся и отозвавшийся эхом в горном ущелье.

— А теперь, во имя всемогущего Бога, расходитесь, — произнес Верховный жрец, когда крики смолкли. — Спускайтесь в подземный ход, ведущий к каменоломням Громовой горы, а затем — кто вдоль реки, кто лесом, остальные через равнину — вы должны разойтись до восхода солнца. В следующий раз увидимся в день нашей победы. Ступайте!

Он закончил свое обращение масонским жестом, понятым только шестью верховными руководителями. Они оставались, окружив Кофту, пока члены низшего ранга не разошлись.

Верховный жрец отвел шведа в сторону.

— Сведенборг! — обратился он к нему. — Ты действительно Божий избранник, и Господь благодарит тебя. Пошли деньги во Францию по адресу, который я укажу.

Председатель отвесил низкий поклон и удалился, пораженный ясновидением Кофты, угадавшего его имя.

— Приветствую тебя, отважный Ферфакс, — продолжал Великий Кофта, — вы достойны славного имени своего предка. Напомните обо мне Вашингтону в первом же письме.

В ответ Ферфакс поклонился и вышел вслед за Сведенборгом.

— Подойди ко мне, Пол Джонс, — обратился Кофта к американцу. — Мне понравилась твоя речь, я этого от тебя и ожидал. Ты станешь героем Америки. Готовься выступить со своими товарищами по первому сигналу.

Американец вздрогнул, будто его коснулась Божья десница, и вышел.

— Ты, Лафатер, — продолжал богоизбранник, — должен оставить свои теории: пришло время действовать. Пусть тебя интересует не столько сам человек, сколько то, на что он способен. Ступай! Горе тем из твоих братьев, кто встанет у нас на пути, потому что народная месть беспощадна, как Божий гнев!

Швейцарский посланник, затрепетав, поклонился и исчез.

— Слушай меня, Хименес, — обратился Великий Кофта к тому, кто говорил от имени Испании, — ты усерден, но не уверен в себе. Ты утверждаешь, что твоя страна дремлет, — значит, надо разбудить ее. Ступай и помни: Кастилия остается родиной Сида.

Последний чин общества тоже хотел подойти к Великому Кофте. Но не успел он сделать и трех шагов, как тот жестом остановил его.

— Не пройдет и месяца, как ты, Сиффорт из России, предашь наше дело. Но через месяц ты умрешь.

Московитский посланец пал на колени. Великий Кофта угрожающим жестом заставил его подняться. Приговоренный самой судьбой, посланец, пошатываясь, вышел.

Оставшись один, странный человек, которого мы представили как главного героя нашего повествования, огляделся. Увидев, что зал опустел, он наглухо застегнул бархатный сюртук с расшитыми петлицами, надвинул шляпу и вышел; тяжелая дверь на пружине с грохотом захлопнулась за ним.

Человек уверенно пошел через горные ущелья, будто они были давно ему знакомы. Добравшись до леса, он без проводника, без путеводного луча прошел лес, словно невидимая рука указывала ему дорогу.

Выйдя на опушку леса и не увидев своего коня, он прислушался. Ему показалось, что издали доносится ржание. Путешественник свистнул особенным образом. Спустя мгновение Джерид выскочил из темноты, верный послушный Джерид! Путешественник легко вскочил в седло, и оба — конь и всадник — вскоре исчезли в темных зарослях вереска, простиравшихся от Даненфельса до самой вершины Громовой горы.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I ГРОЗА

Неделю спустя после описанной нами сцены, около пяти часов вечера, карета, запряженная четверкой лошадей, которой правили два форейтора, выехала из Понт-а-Мусона, небольшого городка, расположенного между Нанси и Мецем. Лошадей только что переменили на почтовой станции. Не обращая ни малейшего внимания на приветливую хозяйку, стоявшую на пороге в ожидании запоздалых гостей и зазывавшую их к себе, путешественники отправились в Париж.

Пока меняли лошадей, десятка два ребятишек и добрый десяток деревенских кумушек обступили экипаж. Когда четверка лошадей унесла тяжелую карету, скрывшуюся за углом, толпившийся народ, размахивая руками, стал расходиться по домам. Одних развеселил, других удивил невиданный доселе экипаж, переехавший мост. Мост через Мозель был построен по приказу славного короля Станислава, пожелавшего связать с Францией свое крошечное королевство. Много разных экипажей проезжало по мосту из Эльзаса. Местным жителям не в диковинку были причудливые фургоны, привозившие по базарным дням из Фальсбура уродцев о двух головах, танцующих медведей, бродячий цирк с акробатами, — этот цыганский табор цивилизованных стран.

Однако не только смешливых ребят да старых сплетниц способен был ошеломить своим видом громоздкий экипаж на огромных колесах с крепкими рессорами. Тем не менее он катился с такой скоростью, что зрители не могли не воскликнуть:

— Не похоже на почтовую карету!

Читателю повезло, что он не видел подобного экипажа; позвольте же нам описать его.

Начнем с главного кузова (мы называем его главным кузовом, потому что впереди него было еще нечто вроде кабриолета). Итак, главный кузов был выкрашен в светло-голубой цвет, а посреди каждой стенки красовались изящные вензеля из замысловато переплетенных между собой «Д» и «Б», увенчанные баронской короной.

Два окна, именно окна, а не окошка, с занавесками из белого муслина, освещали карету изнутри. Но окна эти были почти невидимы для посторонних, так как находились на передней стенке кузова и выходили на кабриолет. Решетка на окнах позволяла разговаривать с тем, кто находился в кузове, и, кроме того, можно было откинуться на нее, не разбив стекол, задернутых занавесками.

Кузов этот, находившийся позади, был, очевидно, основной частью диковинного экипажа. Он имел восемь футов в длину и шесть — в ширину, освещался через окна, а свежий воздух поступал через застекленную форточку империала. Продолжая описание удивительных особенностей экипажа, привлекавших внимание прохожих, прибавим, что на крыше его была еще жестяная черная труба, по меньшей мере, в фут высотой, из которой клубился голубоватый дым, превращавшийся затем в белые облачка, а те волнами стлались вслед за уносившейся каретой.

В наши дни подобное сооружение могло бы навести на мысль об изобретении, в котором инженер гениально сочетал мощность пара с выносливостью лошадей.

Это казалось еще более вероятным оттого, что к карете, запряженной, как мы уже говорили, четверкой лошадей, управляемых парой форейторов, была привязана сзади еще одна лошадь. Маленькая вытянутая голова лошади, тонкие изящные ноги, узкая грудь, густая грива и летевший по ветру хвост свидетельствовали о том, что это арабский скакун. Лошадь была оседлана — значит, время от времени кто-то из путешественников, будто заключенных в Ноевом ковчеге, доставлял себе удовольствие проехаться верхом и скакал галопом впереди кареты, которая, пожалуй, не вынесла бы такой скорости.

В Понт-а-Мусоне сменившийся форейтор получил, помимо вознаграждения, двойные прогонные: их протянула ему белая мускулистая рука, высунувшись между кожаных занавесок, отгораживавших переднюю часть кабриолета почти так же надежно, как муслиновые занавески скрывали переднюю часть главного кузова.

Обрадованный форейтор проворно снял шляпу и воскликнул:

— Благодарю вас, монсеньер!

Звучный голос ответил на немецком языке, который еще понимают в окрестностях Нанси, хотя уже не говорят на нем:

— Schnell, schneller!

В переводе на французский это означало: «Быстро, скорее!»

Форейторы понимают почти все языки, когда обращенные к ним слова сопровождаются звоном металла, который очень любит эта порода людей, о чем прекрасно осведомлены все путешественники.

Вот почему два новых форейтора делали все возможное, чтобы в начале пути заставить лошадей помчаться галопом. Однако после неимоверных усилий, больше делавшим честь их крепким рукам, чем лошадиным ногам, они вынуждены были, устав от бесполезной борьбы, перевести коней на рысь, позволявшую делать по два с половиной-три льё в час.

Около семи переменили лошадей в Сен-Мийеле, та же рука протянула между занавесок плату за почтовый прогон, тот же голос отдал прежнее приказание.

Само собой разумеется, что необычайная карета здесь вызвала столь же сильное удивление, как в Понт-а-Мусоне, тем более что экипаж выглядел еще фантастичнее в надвигавшихся сумерках.

После Сен-Мийеля дорога поднималась в гору. Лошади пошли шагом; полчаса ушло на то, чтобы проехать около четверти льё.

Одолев подъем, форейторы дали лошадям передохнуть, и путешественники могли, откинув кожаные занавеси, окинуть взором широкий простор, постепенно исчезавший в вечернем тумане.

Погода до трех часов пополудни была ясная и теплая. К вечеру стало душно. Большая молочно-белая туча, тянувшаяся с юга, будто пыталась угнаться за каретой. Прежде чем путешественники успели доехать до Бар-ле-Дюка, где форейторы предлагали на всякий случай остановиться на ночлег, облако едва не настигло карету.

Дорога, с одной стороны которой возвышалась гора, а с другой был обрыв, на протяжении полульё здесь круто спускалась в долину, где змеилась Мёз. Ехать по ней, не подвергаясь опасности, можно было только шагом, и поэтому форейторы, когда снова двинулись в путь, пустили лошадей аллюром.

Туча, продолжая надвигаться, опускалась все ниже, расползалась по земле, смешиваясь с туманом, как бы расталкивая голубоватые облачка, которые пытались расположиться по ветру, словно корабли во время морского сражения.

Вскоре за огромной, пугающе-белой тучей, расползавшейся по небу со скоростью прибывающей во время прилива воды, исчезли последние солнечные лучи. Тускло-серый свет просачивался сквозь тучу, едва освещая землю. Листья на деревьях затрепетали, хотя даже слабый ветерок не колебал их, и потемнели, как бывает после захода солнца.

Внезапно вспышка молнии распорола тучу, небо словно раскололось на тысячу огненных кусков; испуганный взгляд проникал в неизмеримую глубь небосвода, пылавшую, словно адская бездна.

В тот же миг удар грома, достигший лесной опушки, вдоль которой проходила дорога, потряс землю и подстегнул огромную грозовую тучу, словно бешеного коня. Карета, однако, продолжала свой путь, пуская сквозь трубу дым, черный вначале и превратившийся постепенно в прозрачно-опаловый.

Небо потемнело, и сейчас же оконце на крыше кареты засветилось ярко-красным огнем; было ясно, что обитатель этой коробки на колесах, не обращая внимания на дорожные случайности, принимал возможные меры, чтобы не прерывать дело, которым он был занят.

Карета все еще находилась на плоскогорье и не начала еще спускаться, когда раздался другой, более мощный, зазвеневший металлом раскат грома, затем пошел дождь, вначале падавший редкими каплями, а потом хлынул частый и сильный: можно было подумать, что небо пускает на землю множество стрел.

Форейторы совещались, поэтому карета остановилась.

Тот же голос, только на сей раз на чистейшем французском языке спросил:

— Какого черта мы здесь торчим?

— Мы спрашивали друг друга, стоит ли ехать дальше.

— Сначала у меня надо было спросить. Вперед!

Голос был такой властный и мощный, что форейторы повиновались, и карета покатилась вниз.

— В добрый путь! — прибавил голос.

На минуту приподнявшись, кожаные занавеси вновь упали, скрыв говорившего от форейторов.

Глинистая дорога, залитая потоками дождя, стала такой скользкой, что лошади не могли идти.

— Сударь! — сказал форейтор, придерживая коренную. — Дальше ехать нельзя.

— Это почему же? — переспросил уже знакомый нам голос.

— Кони не идут дальше, они скользят.

— Сколько нам осталось до смены лошадей?

— Далеко, сударь, мы от нее в четырех льё.

— Вот что, любезный, подкуй своих лошадей серебром и поезжай, — произнес незнакомец, отодвинув занавеску и протянув четыре экю по шесть ливров.

— Вы очень добры, — сказал форейтор, зажав монеты в огромном кулаке, а потом засунув их в широченный сапог.

— Мне показалось, господин что-то тебе сказал? — спросил второй форейтор, услыхав, как звякнули упавшие в сапог монеты: ему тоже хотелось принять участие в интересном разговоре, принимавшем столь любопытный оборот.

— Да, он говорит, что надо ехать!

— Вы что-нибудь имеете против, друг мой? — спросил путешественник ласково, но твердо, давая понять, что не потерпит возражений.

— Да не я, сударь, это лошади не идут! Видите, не слушаются…

— А для чего же существуют шпоры? — спросил путешественник.

— Да хоть проткни я им живот, они ни шага больше не сделают. Пусть меня Бог накажет, если…

Не успел добрый малый договорить, как вспыхнула молния и раздался оглушительный грохот, в котором потонули последние его слова.

— Не вовремя я Бога помянул! — проговорил форейтор. — Ох, сударь, глядите: карета сама пошла, ох, сейчас она и понесется! Господи Боже, сами едем!

В самом деле, лошади не могли сдержать тяжелую повозку, давившую им на круп, ноги их оступались, скользили, карета катилась все быстрее.

Лошади обезумели от боли и понесли, экипаж стрелой полетел вниз по темному склону навстречу неизбежной гибели.

Путешественник высунулся из кареты.

— Бездельник! — закричал он. — Мы все из-за тебя погибнем! Держи левее, да левее же!

— Вас бы на мое место, сударь! — прокричал в ответ перепуганный насмерть форейтор, безуспешно пытаясь поймать вожжи и обуздать непослушных лошадей.

— Джузеппе! — вскричала женщина, которую до тех пор не было слышно. — Джузеппе, на помощь! На помощь! Святая Мадонна!

Этот призыв к Божьей матери вполне был уместен, так как катастрофа казалась неизбежной, ужасной, невообразимой. Тяжелая карета, потеряв управление, неслась к пропасти, над которой уже, казалось, занесла копыта передняя лошадь. Еще три оборота колес, и лошади, экипаж, форейторы — все было бы смято, погибло бы в бездне. В тот самый миг путешественник прыгнул из кабриолета прямо на дышло, схватил всадника одной рукой за шиворот, другой — за ремень, приподнял, словно младенца, отшвырнул шагов на десять, вскочил вместо него в седло и схватил вожжи.

— Левее! Левее, дурак! — диким голосом крикнул он другому форейтору. — Не то убью!

Окрик возымел магическое действие: форейтор, управлявший двумя передними лошадьми, подхлестнутый криками своего товарища, сделал нечеловеческое усилие и, вывернув карету, вывел ее с помощью незнакомца на мощеную дорогу, по которой карета помчалась со страшной скоростью, подгоняемая громовыми раскатами.

— В галоп! — прокричал путешественник. — В галоп! Если посмеешь ослушаться, я сверну шею тебе и твоим лошадям!

Форейтор понимал, что это не пустая угроза; он принялся нахлестывать лошадей с удвоенной энергией, и бешеная скачка продолжалась.

Можно было подумать, глядя со стороны на грохочущий экипаж с дымившейся трубой, слыша приглушенные крики, доносившиеся из кареты, что, подгоняемая ураганом, это мчится дьявольская колесница, запряженная сказочными лошадьми.

Не успели путешественники прийти в себя после пережитого волнения, как столкнулись с другой опасностью. Туча, будто на крыльях летевшая над равниной, неслась столь же стремительно, что и лошади. Время от времени незнакомец задирал голову, и, когда молния вспарывала тучу, на его лице при свете вспышек можно было прочитать беспокойство, которое он не пытался скрыть, так как был уверен, что никто, кроме Всевышнего, его не видит. Едва карета достигла подножия горы, из-за внезапного перемещения воздушных масс возникло два электрических разряда, которые разодрали тучу с ужасным треском, сопровождавшимся громом и молнией. Лошадей словно охватил огонь, сначала фиолетовый, затем зеленоватый, перешедший потом в белый. Лошади, мчавшиеся сзади, взметнулись на дыбы; в воздухе запахло серой; впереди лошади рухнули, будто под их копытами разверзлась земля. В тот же миг одна из них, подхлестываемая форейтором, поднялась и, почувствовав, что ее больше не сдерживают постромки, лопнувшие от сильного толчка, умчалась в темноту, унося седока. Карета, проехав еще немного, остановилась, натолкнувшись на труп убитой лошади.

Вся эта сцена сопровождалась душераздирающими воплями женщины, сидевшей в карете.

Наступила минута крайнего замешательства, когда никто не мог сказать, жив он еще или уже мертв. Путешественник поспешил ощупать себя.

Он был жив и здоров, но дама лежала без сознания.

Путешественник догадался, что произошло, по глубокой тишине, последовавшей за криками, только что доносившимися из кабриолета. Однако он не бросился немедленно на помощь, как того следовало ожидать.

Спрыгнув на землю, он подбежал к арабскому красавцу-скакуну, о котором мы уже рассказывали. Конь был сильно напуган, напряжен, шерсть у него стояла дыбом. Он дергал дверцу кареты, натягивая корду, которой был привязан к ручке. После тщетных усилий освободиться гордое животное застыло, словно зачарованное бурей. Хозяин коня свистнул и ласково погладил его, конь отпрянул и тревожно заржал, будто не узнавая его.

— A-а, опять эта проклятая лошадь, — проворчал надтреснутый голос из глубины фургона, — будь она проклята, она трясет мне стенку!

Затем тот же голос, но значительно громче, закричал нетерпеливо и угрожающе:

— Nhe goullac hogoud shaked, haffrit!*["2]

— He сердитесь на Джерида, учитель, — проговорил путешественник, отвязывая коня и собираясь привязать его позади кареты, — он только испугался, да и было, по правде говоря, чего испугаться.

При этих словах путешественник открыл дверцу, откинул подножку и, шагнув внутрь, захлопнул за собой дверь.

II АЛЬТОТАС

Путешественник оказался лицом к лицу со стариком, сероглазым и крючконосым, с трясущимися руками. Сидя в огромном кресле, старик правой рукой переписывал объемистый пергаментный манускрипт, озаглавленный «La chiave del gabinetto», а левой держал серебряную шумовку.

Поза старика, его занятие, неподвижное морщинистое лицо, на котором живыми были только глаза и губы, — все показалось бы странным читателю. Однако незнакомцу все это, очевидно, было привычно: он не удостоил необычную обстановку даже беглым взглядом, несмотря на то, что она этого заслуживала.

Три стены — старик, если помнит читатель, именно так называл перегородки экипажа, — три стены с этажерками, заполненными книгами, окружали обычное кресло, которое никак не соответствовало этому диковинному персонажу; в угоду ему сверху, над книгами, были прикреплены полки, где разместились в большом количестве разнообразные склянки и какие-то коробочки, вставленные в деревянные гнезда; в подобных хранится стеклянная и столовая посуда на корабле. Любой из этих ящиков старик мог достать без посторонней помощи, потому что свободно передвигался вместе с креслом, которое поднималось и опускалось по мере надобности при помощи бокового рычага, и старик легко сам с этим справлялся.

Комната (так мы будем называть ее) имела восемь футов в длину, шесть — в ширину и столько же — в высоту. Напротив двери, помимо склянок и перегонных аппаратов, ближе к четвертой стене, остававшейся свободной для входа и выхода, громоздился очаг с навесом, кузнечными мехами и колосниками. В тот момент в печке раскалился добела тигель, в котором что-то кипело. Поднимавшийся над тиглем пар выходил через трубу, которую читатель уже видел на крыше кареты, тот самый таинственный пар, неизменно вызывавший удивление и любопытство у прохожих любого возраста, пола и любой национальности.

Помимо всего прочего, среди банок, склянок, книг, картонок, лежавших на полу в живописном беспорядке, можно было заметить медные щипцы, а также несколько угольков, плававших в разнообразных растворах. Там же стоял большой сосуд, наполовину наполненный водой, а с потолка свисали подвешенные за нитки пучки трав, из которых одни, казалось, могли быть собраны накануне, другие — лет сто назад.

В комнате стоял сильный запах, который в менее экзотической обстановке можно было бы назвать благоуханием.

Путешественник вошел, когда старик, с удивительной легкостью развернув кресло, подъехал к печке и с благоговейной осторожностью стал снимать пену с тигля.

Его отвлекло появление ученика: правой рукой он глубже надвинул бывший когда-то черным бархатный колпак, из-под которого выбивалось несколько редких прядей, блестевших, словно серебряные нити. Старик с замечательной легкостью выдернул из-под колесика кресла полу длинной шелковой мантии, подбитой ватой, которая за десять лет превратилась в выцветшую бесформенную тряпку.

Старик, казалось, был в скверном настроении; он ворчал, снимая накипь и придерживая другой рукой мантию:

— Боится он, видите ли, проклятая животина! А чего ему бояться, хотел бы я знать? Дернул дверь за ручку, толкнул печку, и почти половина моего эликсира пролита в огонь. Ашарат! Богом прошу, бросьте эту скотину в первой же пустыне.

Путешественник в ответ улыбнулся.

— Прежде всего, дорогой учитель, — сказал он, — пустынь мы больше не встретим на своем пути, потому что мы уже во Франции. Кроме того, я не могу себе позволить просто так бросить лошадь стоимостью в тысячу луидоров, точнее, бесценную, так как она кровей Аль-Борак.

— Подумаешь, тысяча луидоров! Да я их вам хоть сейчас выложу: тысячу луидоров или что-нибудь на ту же сумму. Ваша лошадка и так обошлась мне уже больше чем в миллион, не считая дней, которые она унесла из моей жизни.

— Да чем же так провинился Джерид? Рассказывайте!

— Чем провинился? Да еще несколько минут, и эликсир так закипел бы, что ни одна капля не успела бы испариться. Правда, ни Зороастр, ни Парацельс не указывают на то, что именно так должно проходить кипение, но зато Борри настоятельно это рекомендует.

— Дорогой учитель! Еще две-три секунды, и эликсир закипит.

— A-а, да, как же, закипит! Видите, Ашарат? Наверное, надо мной проклятие тяготеет: огонь гаснет, не знаю, что там падает через трубу…

— Зато я знаю! — воскликнул со смехом ученик, — это вода!

— То есть как вода? Вода! Раз так — пропал эликсир! Опять начинай сначала! Можно подумать, у меня есть на это время! Господи, Боже мой! — в отчаянии вскричал старик, воздев руки к небу. — Вода! Какая еще вода, Ашарат!

— Чистейшая дождевая вода, учитель. Начался ливень, вы разве не заметили?

— А разве я что-нибудь замечаю, когда работаю? Вода!.. Так вот это что… Знаете, Ашарат, это так меня взволновало! Подумать только! Я уже полгода прошу у вас колпак на дымовую трубу… Полгода!.. Да что я говорю — целый год! А вот вы о нем не подумали, а о чем вам еще думать? Но вы молоды. Ну и что вышло из-за вашей небрежности? Сегодня дождь, завтра ветер нарушают все мои расчеты и опыты. А ведь я должен спешить, клянусь Юпитером! Вы хорошо знаете, мой час близок, и если я не буду готов, если не найду эликсир жизни — прощай, мудрец, прощай, ученый Альтотас! Тринадцатого июля в одиннадцать часов вечера мне исполняется сто лет. К этому времени эликсир должен достигнуть совершенства.

— Мне кажется, все идет прекрасно, дорогой учитель, — заметил Ашарат.

— Вне всякого сомнения! Я даже снял пробу: левая рука была почти полностью парализована, теперь я могу согнуть ее. И, кроме того, я сэкономил время, которое раньше тратил на еду: при всем своем несовершенстве эликсир поддерживает мои силы. О, иногда я думаю, что мне недостает всего одной какой-нибудь травки, одного-единственного стебелька ее, чтобы эликсир был готов. Ведь мы могли уже сто, тысячу раз пройти мимо нее, эту траву могли растоптать наши лошади, мы могли раздавить ее колесами, да, Ашарат, ту самую, о которой говорит Плиний и которую ученые так и не нашли или, вернее, не узнали, ведь ничто не исчезает! Послушайте, а что, если вы спросите ее название у Лоренцы во время одного из ее откровений?

— Конечно, учитель, будьте спокойны, я узнаю у нее!

— А пока, — глубоко вздохнув, проговорил старый ученый, — опять мой эликсир не готов; мне понадобится еще полтора месяца, чтобы снова прийти к тому, чего я достиг сегодня, да вы знаете! Имейте в виду, Ашарат, в день моей смерти вы потеряете, по крайней мере, столько же, сколько и я… Что там за шум? Карета так громыхает?

— Нет, учитель, гроза.

— Какая гроза?

— Та, что едва всех нас не погубила, особенно мне досталось. Правда, на мне шелковая одежда, это меня и спасло.

Хлопнув себя по колену, щелкнувшему словно высохшая кость, старик произнес:

— Итак, вот к чему приводит ваше ребячество, Ашарат: погибнуть в грозу, глупейшим образом, от электрического разряда, который я мог бы отвести, имей я на это время, в свою печку. По-вашему, недостаточно того, что я подвергаюсь риску сломать шею по вине неловких или злых людей. Вы заставляете меня преодолевать трудности, которые посылает небо — иными словами, те, которые мне было бы легче всего избежать.

— Простите, учитель, вы еще не объяснили мне…

— Как! Разве я не излагал вам свою систему начал всего сущего, не рассказывал о бумажном змее-громоотводе? Когда я составлю свой эликсир, мы еще вернемся к этой теме, а сейчас, понимаете, у меня нет времени.

— Так вы полагаете, можно обуздать молнию?

— Не только обуздать, но и отвести ее куда вам заблагорассудится. В тот день, когда мне перевалит за сто лет и я смогу спокойно жить дальше еще лет пятьдесят, в тот самый день я накину на молнию стальную узду и поведу за собой так же свободно, как вы водите Джерида. А пока, Ашарат, прикажите поставить колпак на трубу, умоляю вас!

— Будет исполнено, не беспокойтесь.

— «Будет исполнено»! «Будет исполнено»! Опять в будущем, точно будущее принадлежит нам двоим! О, никто и никогда не поймет меня! — вскричал ученый, заметавшись в кресле и кусая кулаки. — «Не беспокойтесь»!.. И вы говорите, чтобы я не беспокоился! Да ведь если через три месяца эликсир не будет готов, все будет кончено для меня. Но уж если я переживу тот день, если я снова обрету молодость, гибкость мышц, свободу движений, тогда мне никто не будет нужен, никто мне не скажет: «Я сделаю…» — уж тогда я скажу: «Я сделал!»

— Можете ли вы сказать то же по поводу нашего с вами общего великого дела? Вы уже думали о нем?

— О Господи, разумеется, да если бы я был так же уверен в том, что получу мой эликсир, как уверен в том, что сделал алмаз…

— Вы действительно в этом уверены, учитель?

— Конечно, потому что я его уже получил.

— Получили?

— Держите, вернее, смотрите.

— Куда?

— Справа от вас, вон в том небольшом стеклянном сосуде, да, да, вот в этом.

Путешественник с жадностью схватил сосуд, на который указывал Альтотас. Это был маленький хрустальный кубок тонкой работы, дно и стенки которого покрывал мельчайший порошок.

— Алмазная пыль! — вскричал молодой человек.

— Точно, алмазная крошка, а что в середине? Вглядитесь хорошенько.

— Да, да, вижу: алмаз величиной с ячменное зерно.

— Размер не имеет значения. Мы можем собрать воедино весь порошок, из ячменного зерна получим конопляное, из конопляного — горошину. Но, ради Бога, дорогой Ашарат, в обмен на уговор, который я заключаю с вами, прикажите, пожалуйста, поставить мне колпак на трубу, чтобы в нее не попадала вода, а также установите на вашем экипаже громоотвод, чтобы гроза обходила нас стороной.

— Да, да, хорошо, не беспокойтесь.

— Опять! Снова ваше вечное «Не беспокойтесь», что за мучение! Молодость! Безрассудная, самонадеянная молодость! — воскликнул он, мрачно усмехнувшись и открывая в улыбке беззубый рот; казалось, глаза его ввалились еще глубже.

— Учитель! — обратился к нему Ашарат. — Огонь гаснет, тигель остывает, что там?

— Взгляните сами.

Молодой человек повиновался, открыл тигель и обнаружил в нем кусочек остекленевшего уголька величиной с небольшой орех.

— Алмаз! — вскричал он.

Затем прибавил:

— Да, но непрозрачный, неровный, не имеющий ценности.

— Так ведь огонь погас, Ашарат, потому что на трубе не было колпака, понимаете?

— Ну, простите меня, учитель, — попросил молодой человек, так и этак поворачивая алмаз в пальцах; камень то играл гранями, то оставался темным. — Простите меня и съешьте что-нибудь: вам нужно подкрепиться.

— Пустое! Я уже выпил ложку эликсира часа два назад.

— Ошибаетесь, учитель, это было в шесть утра.

— Вот именно! А который теперь час?

— Скоро половина третьего пополудни.

— Боже мой! — сложив руки на груди, вскричал ученый. — Еще один день позади, целый день потерян! Так дни стали короче? В сутках уже не двадцать четыре часа?

— Раз вы не хотите поесть, учитель, то поспите хоть немного.

— Ну что ж, я, пожалуй, посплю часа два. Но уж через два часа — заметьте время, — через два часа вы меня разбудите.

— Обещаю.

— Видите ли, в чем дело, Ашарат: когда я засыпаю, — ласково проговорил старик, — я боюсь, что это уже навсегда. Так вы разбудите меня, не так ли? Не обещайте, лучше поклянитесь.

— Клянусь, учитель.

— Через два часа?

— Через два часа.

В это мгновение послышался топот пущенной в галоп лошади. Раздался чей-то крик, выражавший беспокойство и вместе с тем удивление.

— Что бы это значило? — распахнув дверь, вскричал путешественник; он спрыгнул на землю, не обращая внимания на подножку.

III ЛОРЕНЦА ФЕЛИЧИАНИ

Пока путешественник и ученый беседовали, сидя в карете, снаружи произошло следующее.

Как мы уже сказали, когда удар молнии угодил в лошадей, ехавших впереди, поднял на дыбы тех, что были сзади, дама, находившаяся в кабриолете, потеряла сознание.

Она оставалась несколько минут без чувств, затем мало-помалу пришла в себя, так как причиной обморока был лишь страх.

— О Боже, — вымолвила она, — неужели все покинули меня и никто не сжалится надо мной?

— Сударыня, — послышался робкий голос. — Не могу ли я чем-нибудь помочь вам?

Услышав эти слова, которые, как ей показалось, кто-то произнес совсем рядом, молодая женщина встрепенулась и, просунув голову и руки сквозь кожаные занавеси кабриолета, оказалась лицом к лицу с молодым человеком, стоявшим на подножке.

— Это вы сейчас говорили, сударь? — спросила она.

— Да, сударыня, — отвечал молодой человек.

— Вы предлагаете мне помощь?

— Да.

— Скажите сначала, что здесь произошло?

— Случилось вот что, сударыня: молния почти угодила в карету, разорвав постромки лошадей, ехавших впереди. Оки унесли с собой форейтора.

Женщина огляделась, ее лицо выражало сильное беспокойство.

— А… тот, кто правил лошадьми, ехавшими сзади, где он? — спросила она.

— Только что поднялся в карету, сударыня.

— С ним ничего не случилось?

— Ничего.

— Вы в этом уверены?

— Во всяком случае, когда он спешился, то был жив и здоров.

— Слава Богу!

Женщина облегченно вдохнула.

— А вы где были, сударь, как вы оказались рядом так кстати и предлагаете мне помощь?

— Сударыня! Меня захватила гроза, когда я гулял в этом мрачном месте; это не что иное, как вход в каменоломню. Вдруг я увидел, что из-за поворота показалась карета. Сначала я подумал, что лошади понесли, но потом понял, что ими управляет крепкая рука. Неожиданно со страшным треском полыхнула молния; я даже подумал, что она угодила в меня и мне пришел конец. Все, что я рассказываю, было как во сне.

— Так, значит, вы не уверены в том, что человек, который правил лошадьми, сейчас в экипаже?

— Напротив, сударыня. Я пришел в себя и видел ясно, как он туда поднялся.

— Не могли бы вы убедиться в том, что он все еще там?

— То есть как?

— А вот как. Если он в карете, вы услышите два голоса.

Молодой человек спрыгнул с подножки, подошел к стенке фургона и прислушался.

— Да, сударыня, — вернувшись, сообщил молодой человек, — он там.

Молодая женщина кивнула, словно желая сказать: «Хорошо!» — и несколько минут просидела неподвижно в глубоком раздумье, опустив голову на руку.

Тем временем молодой человек успел разглядеть ее.

Это была молодая женщина лет двадцати трех-двадцати четырех. Лицо у нее было смуглое, но того матового оттенка, который бывает ярче и красивее розового и румяного лица.

Прекрасные голубые глаза, устремленные ввысь в немом вопросе, сияли, словно звезды. Темные волосы были ненапудрены; вопреки тогдашней моде, они ниспадали черными как смоль завитками на смуглую шею.

Будто решившись на что-то, она спросила:

— Сударь, где мы находимся?

— Это дорога, ведущая из Страсбура в Париж.

— А какое место дороги?

— Мы в двух льё от Пьерфита.

— Что такое Пьерфит?

— Городок.

— А что за ним?

— Бар-ле-Дюк.

— Это название города?

— Да, сударыня.

— Большой это город?

— Кажется, четыре или пять тысяч жителей.

— А нет ли здесь проселочной дороги, которая вела бы прямо к Бар-ле-Дюку?

— Нет, сударыня, во всяком случае, я о такой не слыхал.

— Peccato*["3], — прошептала она, скрываясь в кабриолете.

Молодой человек выждал некоторое время, чтобы убедиться, не хочет ли она еще о чем-нибудь спросить. Она молчала, и он собрался уйти.

Это его движение, по-видимому, вывело ее из состояния задумчивости: она снова выглянула из кабриолета.

— Сударь! — позвала она.

Молодой человек обернулся.

— Я слушаю, — приближаясь, сказал он.

— Вы позволите еще один вопрос?

— Пожалуйста.

— К задку кареты был привязан конь, не так ли?

— Да, сударыня.

— Он все еще там?

— Не совсем так, сударыня: человек, скрывшийся в экипаже, отвязал его, а затем привязал к рессорам.

— С конем тоже ничего не случилось?

— Думаю, что нет.

— Это дорогая лошадь, я ее очень люблю. Я бы хотела собственными глазами убедиться, что она цела и невредима. Но как я могу пройти по такой грязи?

— Я могу привести лошадь сюда, — предложил молодой человек.

— Пожалуйста, — воскликнула женщина, — приведите ее! Я буду вам так признательна!

Молодой человек подошел к коню, тот поднял голову и заржал.

— Не бойтесь, — сказала женщина, — он добрый, как ягненок.

Затем, понизив голос, она позвала:

— Джерид! Джерид!

Конь, очевидно, узнал ее голос и, признав в ней хозяйку, повел головой и трепещущими ноздрями в сторону кабриолета.

Не теряя времени, молодой человек отвязал коня.

Едва конь почувствовал, что повод в чужих руках, он дернул головой и одним махом отскочил футов на двадцать от кареты.

— Джерид! — вновь позвала женщина как могла мягче. — Ко мне, Джерид, ко мне!

Арабский скакун встряхнул умной, прекрасной головой, с шумом втянул ноздрями воздух и, пританцовывая, словно под музыку, приблизился к кабриолету.

Женщина наполовину высунулась из кабриолета.

— Сюда, Джерид, сюда! — позвала она.

Конь послушно потянулся к знакомой ласковой руке.

В это мгновение изящная ручка ухватилась за конскую гриву, и, держась другой рукой за кожаный фартук кабриолета, женщина прыгнула в седло с легкостью призрака из немецких баллад, взлетающего на круп коня, обняв путешественника за талию.



Молодой человек бросился к ней, но она остановила его властным жестом.

— Послушайте, — сказала она, — хотя вы молоды, вернее, так как вы молоды, вам, должно быть, еще не чужды человеческие чувства. Не противьтесь моему отъезду. Я бегу от человека, которого люблю. Однако прежде всего я римлянка и истинная католичка. Так вот этот человек может погубить мою душу, если я останусь с ним. Он безбожник, некромант, которого Бог только что предупредил, послав на его голову гром и молнию. Если бы он внял предупреждению! Передайте ему все, что я вам сказала. Желаю вам счастья в благодарность за вашу помощь! Прощайте!

С этими словами легкая, словно облачко, она исчезла, уносимая Джеридом, пущенным в галоп.

Видя, что она уезжает, молодой человек удивленно вскрикнул.

Крик этот достиг слуха находившихся в карете и насторожил путешественника.

IV ЖИЛЬБЕР

Крик этот, как мы сказали, насторожил путешественника.

Он поспешно вышел из фургона, тщательно прикрыв за собой дверь, и окинул местность беспокойным взглядом.

Первым, кого он заметил, был перепуганный молодой человек.

Сверкнувшая в этот миг молния позволила путешественнику рассмотреть его с ног до головы; он устремил свойственный ему пристальный взгляд на того, кто привлек его внимание.

Перед ним стоял юноша лет шестнадцати-семнадцати, небольшого роста, худощавый, подвижный; его черные глаза бесстрашно устремлялись на интересовавший его предмет; взгляд его, возможно, был лишен нежности, однако полон очарования. Нос у него был крючковатый, но тонко очерченный, узкие губы и выступающие скулы свидетельствовали о хитрости и осторожности, выпуклый округлый подбородок — о решительном характере.

— Это вы сейчас кричали? — спросил путешественник.

— Да, сударь, — отвечал молодой человек.

— А почему вы кричали?

— Потому что…

Молодой человек запнулся.

— Потому что?.. — повторил путешественник.

— Сударь! В кабриолете была дама, не так ли?

— Да.

Бальзамо (так звали путешественника) устремил взгляд на карету, словно пытаясь заглянуть внутрь сквозь стены.

— А конь был привязан к рессорам кареты?

— Да, но где он, черт возьми?

— Сударь! Дама, сидевшая в кабриолете, ускакала на коне, которого вы привязывали к рессорам.

Не издав ни единого звука, не произнеся ни слова, Бальзамо бросился к кабриолету, откинул кожаные занавески: полыхнувшая в этот момент молния осветила опустевший экипаж.

— Кровь Христова! — издал он вопль, подобный громовому раскату, сопровождавшему его крик.

Он стал озираться, словно пытаясь найти способ отправиться в погоню, но очень скоро вынужден был признать, что это бесполезно.

— Нагнать Джерида на одном из этих коней так же невозможно, — произнес он, качая головой, — как черепахе угнаться за газелью. Впрочем, я всегда могу узнать, где Лоренца, если только…

С озабоченным видом он поспешно сунул руку в карман, достал небольшой бумажник и раскрыл его. В одном из отделений бумажника он нашел сложенный лист, из которого выпала прядь черных волос.

При виде этого локона путешественник просиял, он совершенно успокоился: во всяком случае так могло показаться.

— Вот и славно, — молвил он, отерев со лба пот. — А она ничего не говорила вам перед отъездом?

— Говорила, сударь.

— Что же она вам сказала?

— Просила передать, что покидает вас не потому, что сердится, а потому что боится вас, будучи истинной христианкой, тогда как вы…

Молодой человек остановился в нерешительности.

— Тогда как я?.. — подхватил путешественник.

— Не знаю, надо ли продолжать, — произнес молодой человек.

— Да говорите же, дьявол вас забери!

— Тогда как вы безбожник и нечестивец, которому Бог нынешней ночью послал последнее предупреждение. Она желала бы, чтобы вы вняли ему.

— И это все? — переспросил путешественник.

— Все.

— Что ж, поговорим о чем-нибудь другом.

Остатки его беспокойства улетучились; казалось, он совершенно успокоился.

Молодой человек следил за всеми движениями души собеседника, отражавшимися на его лице, с любопытством, которое свидетельствовало о том, что он также не был лишен наблюдательности.

— А теперь, — спросил путешественник, — скажите, как вас зовут, молодой человек?

— Жильбер, сударь.

— Просто Жильбер? Насколько я понимаю, это имя было вам дано при крещении?

— Это моя фамилия.

— Ах вот как, дорогой Жильбер! Знаете, сама судьба мне вас послала. Вы должны мне помочь.

— К вашим услугам, сударь, все, что от меня зависит…

— …вы готовы исполнить, благодарю! Да, в вашем возрасте человек готов услужить ради удовольствия, мне это знакомо. Кстати, то, о чем я собирался попросить вас, совсем не сложно: я всего-навсего хочу от вас услышать, где я мог бы провести эту ночь.

— Прежде всего под этой скалой, — отвечал Жильбер, — я прятался здесь от грозы.

— Да, да, конечно, — сказал путешественник, — однако я предпочел бы дом, где можно было бы поужинать и хорошенько выспаться.

— Это сложнее…

— Нет ли поблизости селения?

— Вы имеете в виду Пьерфит?

— Так оно называется Пьерфит?

— Да, сударь; до него около полутора льё.

— Полтора льё в такую ночь, в такую непогоду, имея всего двух коней, — да мы там будем не раньше, чем часа через два! Вот что, дружок, подумайте-ка хорошенько, неужели нет никакого жилья поближе?

— Здесь недалеко замок Таверне. До него шагов триста, не больше.

— Что ж, прекрасно… — начал было путешественник.

— Что вы говорите, сударь? — воскликнул молодой человек, широко раскрыв удивленные глаза.

— Я только повторяю то, что сказали вы.

— Так ведь замок Таверне не постоялый двор!

— Там живет кто-нибудь?

— Разумеется.

— Кто же?

— Как это кто? Барон де Таверне!

— Кто такой барон де Таверне?

— Отец мадемуазель Андре, сударь.

— Очень приятно, — с улыбкой заметил путешественник, — но я вас спрашиваю, что за человек барон де Таверне.

— Сударь! Это пожилой господин; ему лет шестьдесят — шестьдесят пять; был когда-то богат, судя по тому, что о нем рассказывают.

— Знаю, знаю, а теперь он беден — все они одинаковы. Друг мой! Проводите меня к барону де Таверне, прошу вас!

— К барону де Таверне? — в испуге вскричал молодой человек.

— Вы ведь не откажете мне в этой услуге?

— Разумеется, нет, но дело в том, что…

— Что еще?

— Дело в том, что он не примет вас.

— Он не примет заблудившегося дворянина, пришедшего просить у него приюта? Так он зверь, этот ваш барон?

— О! — воскликнул молодой человек, будто желая сказать: «Похоже на то, сударь».

— Не имеет значения, — произнес путешественник, — я готов рискнуть.

— Не советую, — возразил Жильбер.

— А! — вскричал путешественник. — Будь он трижды зверь, не проглотит же он меня живьем!

— Нет, конечно, но он может не отпереть дверь.

— В таком случае я ее взломаю, лишь бы вы не отказались сопровождать меня.

— Я не отказываюсь, сударь.

— Ну, так показывайте дорогу.

— Я готов.

Путешественник поднялся в кабриолет и вынес оттуда небольшой фонарь.

Фонарь не горел; Жильбер ждал, что путешественник вернется в карету, и тогда он мог бы разглядеть через приоткрытую дверь, что находится внутри.

Однако путешественник не подходил к двери фургона.

Он вручил фонарь Жильберу.

Тот повертел его в руках.

— Что мне делать с этим фонарем, сударь? — спросил он.

— Будете освещать дорогу, а я поведу коней.

— Ведь фонарь не горит!

— Сейчас зажжем.

— Ну да, у вас, наверное, есть в карете огонь?

— И в кармане, — ответил путешественник.

— Под таким ливнем трудно будет поджечь трут.

Путешественник улыбнулся.

— Откройте фонарь! — приказал он.

Жильбер повиновался.

— Держите шляпу над моими ладонями.

Жильбер снова повиновался; он с нескрываемым любопытством следил за всеми этими приготовлениями, так как не знал другого способа добычи огня, кроме как высекать его при помощи огнива.

Путешественник достал из кармана серебряный футляр, вынул оттуда спичку, затем, открыв его снизу, окунул спичку в горючую смесь: спичка мгновенно вспыхнула и продолжала гореть, чуть слышно потрескивая.

Все произошло так стремительно и неожиданно для Жильбера, что он вздрогнул.

Путешественник улыбнулся, заметив его изумление, вполне естественное, так как в те времена лишь немногим химикам был известен фосфор и они хранили его секрет для собственных опытов.

Путешественник поднес магический огонь к свече, потом закрыл футляр и спрятал в карман.

Молодой человек провожал футляр горящим от зависти взором. Было видно, что он много бы дал за право обладания подобным сокровищем.

— Ну а сейчас, когда у нас есть свет, соблаговолите проводить меня, — попросил путешественник.

— Следуйте за мной, сударь, — сказал Жильбер.

Он пошел вперед, а его спутник взял коня под уздцы и повел за собой.

Гроза пошла на убыль: дождь почти прекратился, раскаты грома едва доносились издалека.

Путешественник первым почувствовал необходимость нарушить молчание.

— Мне показалось, что вы знакомы с бароном де Таверне, друг мой, — произнес он.

— Да, сударь, я его знаю, потому что вырос у него в доме.

— Так он ваш родственник?

— Нет, сударь.

— Опекун, стало быть?

— Нет.

— Неужели хозяин?

При слове «хозяин» Жильбер вздрогнул; яркий румянец выступил на его обычно бледных щеках.

— Я не слуга, сударь, — сказал он.

— Так кто же вы в конце концов? — спросил путешественник.

— Я сын бывшего арендатора барона, а моя мать была кормилицей мадемуазель Андре.

— Теперь я понял. Вы живете в замке на правах молочного брата той юной особы, — ведь я полагаю, что дочь барона молода?

— Ей шестнадцать лет, сударь.

Жильбер ловко уклонился от вопроса, который касался лично его.

Вероятно, путешественник, как и читатель, это заметил. Он переменил тему, продолжая задавать вопросы.

— Как вы оказались на дороге в такую непогоду? — спросил он.

— Я был не на дороге, сударь, а укрылся под скалой, которая идет вдоль дороги.

— А что вы делали под скалой?

— Читал.

— Читали?

— Да.

— Что же вы читали?

— «Общественный договор» господина Жан Жака Руссо.

Путешественник взглянул на него с нескрываемым удивлением.

— Вы нашли эту книгу в библиотеке барона?

— Нет, сударь, я купил ее.

— Где же? В Бар-ле-Дюке?

— Нет, сударь, здесь, у проезжего торговца. С некоторых пор у нас в деревне стали появляться разносчики, предлагающие хорошие книги.

— А кто вам сказал, что «Общественный договор» — хорошая книга?

— Я понял это, читая ее, сударь.

— Значит, вам приходилось читать и плохие книги, раз вы могли почувствовать разницу?

— Приходилось.

— Что вы называете плохими книгами?

— «Софа», «Танзаи и Неадарне» например, ну и другие вроде этих.

— Где же вы, черт возьми, откопали эти книжки?

— В библиотеке барона.

— Каким образом барон достает новинки, живя в дыре?

— Ему присылают их из Парижа.

— Если барон беден, как вы говорите, как же он может тратиться на подобный вздор?

— Он их не покупает, а получает в подарок.

— Ах, в подарок?

— Да, сударь.

— От кого?

— От одного своего друга, знатного сеньора.

— Знатного сеньора? А вы не знаете, как зовут этого знатного дворянина?

— Его зовут герцог де Ришелье.

— Как?! Старый маршал?

— Так точно, маршал.

— Я надеюсь, барон не позволяет мадемуазель Андре читать подобную литературу?

— Напротив, сударь, он оставляет книги повсюду.

— Мадемуазель Андре согласна с вами, что это плохие книги? — лукаво посмеиваясь, спросил путешественник.

— Мадемуазель Андре их не читает, сударь, — сухо отвечал Жильбер.

Путешественник ненадолго замолчал. Нетрудно было заметить, что эта необычная натура, сочетавшая в себе привлекательные и отталкивающие качества, бесстыдство и дерзость, невольно притягивала его к себе.

— Зачем же вы читали эти книги, если знали, что они дурны? — продолжал спрашивать тот, кого старый ученый называл Ашаратом.

— Да потому что, беря их в руки, я понятия не имел, чего они стоят.

— Однако вы сразу сумели верно их оценить?

— Да, сударь.

— И тем не менее продолжали читать?

— Да.

— Зачем?

— Я узнавал из них то, чего не знал раньше.

— А «Общественный договор»?

— В нем я нашел то, о чем уже догадывался.

— Что вы имеете в виду?

— Что все люди — братья, что общество, в котором есть крепостные или рабы, устроено неправильно и что наступит тот день, когда все будут равны.

— Вот как! — воскликнул путешественник.

На минуту оба замолчали, продолжая идти. Путешественник вел лошадь за уздечку; Жильбер нес фонарь.

— Вы, вероятно, хотели бы учиться, мой друг? — тихо спросил путешественник.

— Да, сударь, это самое большое мое желание!

— А что вы хотели бы изучать? Ну, говорите!

— Все, — ответил молодой человек.

— Зачем вам учиться?

— Чтобы возвыситься.

— До каких пределов?

Жильбер колебался. Было видно, что он имел какую-то цель, но скрывал ее и не хотел о ней говорить.

— До тех пределов, каких только может достигнуть человек, — отвечал он.

— Так вы, по крайней мере, уже изучали что-нибудь?

— Ничего. Как я мог что-нибудь изучать, не будучи богат и живя в Таверне?

— Как! Вы не знаете хоть сколько-нибудь математику?

— Нет.

— А физику?

— Нет.

— Химию?

— Нет. Я умею читать и писать, и только. Но я всему научусь.

— Когда?

— Когда-нибудь.

— Каким образом?

— Пока не знаю, но научусь.

«Какой странный юноша!» — неслышно прошептал путешественник.

— И тогда… — начал было Жильбер, отвечая собственным мыслям.

— Что тогда?

— Нет, ничего.

Жильбер и путешественник, которого он сопровождал, шли уже около четверти часа. Дождь прекратился; от земли поднимался терпкий запах, как обычно бывает весной после грозы. Казалось, Жильбер глубоко задумался.

— Сударь! — неожиданно заговорил он. — А вы знаете, что такое гроза?

— Вне всякого сомнения.

— Вы?

— Да, я.

— Вы знаете, что такое гроза? Вы знаете, откуда берется молния?

Путешественник улыбнулся.

— Это бывает, когда встречаются два электрических заряда, один — в облаке, другой — с земли.

Жильбер вздохнул.

— Ничего не понимаю, — признался он.

Возможно, путешественник объяснил бы все молодому человеку более доступно, однако в это время сквозь листву блеснул свет.

— Ага! — воскликнул путешественник. — Мы пришли?

— Да, это Таверне.

— Так это здесь?

— Вон ворота.

— Отворите.

— О нет, сударь, ворота замка так просто не отворишь.

— Это что же, ваш Таверне — крепость? Стучите же!

Поколебавшись, Жильбер подошел к двери и робко ударил один раз молотком.

— Ого! — вскричал путешественник. — Да вас так никогда не услышат, мой друг. Стучите громче.

В самом деле, ничто не указывало ка то, что стук Жильбера был услышан. Было по-прежнему тихо.

— Вы все берете на себя, не так ли? — спросил Жильбер.

— Можете не сомневаться.

Жильбер осмелел. Он отложил молоток и буквально повис на колокольчике, так что оглушительный звон разнесся на льё вокруг.

— Черт побери! Если ваш барон и теперь не слышит, он просто глух! — воскликнул путешественник.

— А, вот залаял Маон! — сообщил молодой человек.

— Маон! — подхватил путешественник. — Как это любезно со стороны вашего барона по отношению к его другу герцогу де Ришелье.

— Не понимаю, сударь, о чем вы говорите?

— Маон — последняя победа маршала.

Жильбер еще раз вздохнул.

— Увы, сударь, я уже признался вам, что ничего не знаю.

Незнакомец понял, что за вздохами Жильбера скрывалась боль ущемленного самолюбия.

В это мгновение послышались шаги.

— Ну, наконец-то! — проговорил незнакомец.

— Это старик Ла Бри, — пояснил Жильбер.

Дверь распахнулась. При виде незнакомца и странной кареты Ла Бри, захваченный врасплох, так как ожидал встретить одного Жильбера, попытался захлопнуть ее.

— Прошу прощения, мой друг, — сказал путешественник, — мы шли именно сюда, не надо хлопать дверью у нас перед носом.

— Однако, сударь, я должен предупредить господина барона о неожиданном визите…

— Нет нужды предупреждать его, поверьте мне. Я рискую вызвать его неудовольствие, но если меня и выставят, то только после того, как я согреюсь, обсохну и отужинаю, уж за это я ручаюсь. Я слышал, здесь хорошие вина, вы должны бы это знать, а?

Не отвечая на вопрос путешественника, Ла Бри попытался затворить дверь, но путешественник одержал верх. Он успел провести лошадей и карету в ворота, а Жильбер в это время запер дверь. Ла Бри поспешил сам возвестить о своем поражении. Он бросился со всех ног к дому, крича во все горло:

— Николь Леге! Николь Леге!

— Кто эта Николь Леге? — спросил на ходу путешественник, сохраняя полное спокойствие.

— Николь, сударь? — переспросил Жильбер с едва заметной дрожью в голосе.

— Да, Николь, которую зовет метр Ла Бри.

— Это служанка госпожи Андре, сударь.

Крики Ла Бри всех подняли на ноги. Вспыхнул огонь, осветив кроны деревьев и прелестную фигурку молодой девушки.

— Что такое, Ла Бри? — спросила она. — Что тут за шум?

— Скорее, Николь, скорее! — закричал старик дрожащим голосом. — Поди доложи господину, что незнакомец, захваченный грозой, просит оказать ему гостеприимство на эту ночь.

Николь не заставила повторять приказание дважды, сразу все поняла, с легкостью устремилась к замку и мгновенно исчезла из виду.

Ла Бри, уверенный теперь в том, что барон не будет захвачен врасплох, позволил себе на минутку перевести дух.

Скоро новость возымела действие. С верхней ступеньки крыльца, скрывавшегося в зарослях акаций, послышался недовольный и властный голос негостеприимного хозяина:

— Незнакомец!.. Кто там еще? Когда являются к порядочным людям, по крайней мере, представляются.

— Это барон? — спросил у Ла Бри тот, кто явился причиной всей этой суматохи.

— Увы! Да, сударь, — отвечал бедняга с сокрушенным видом. — Вы слышали, что он сказал?

— Он хочет знать мое имя, не так ли?

— Вот именно. А я и забыл у вас спросить…

— Доложи, что прибыл барон Джузеппе де Бальзамо, — приказал путешественник. — Тот же титул, что и у него, возможно, смягчит твоего хозяина.

Титул незнакомца придал смелости Ла Бри.

— Ну что ж, — проворчал в ответ хозяин. — Проси, раз уж он здесь. Входите, сударь, прошу вас, туда… вот так, теперь вот сюда…

Незнакомец устремился вперед, однако, поднявшись на первую ступеньку, оглянулся, желая убедиться, идет ли за ним Жильбер.

Жильбер исчез.

V БАРОН ДЕ ТАВЕРНЕ

Хотя человек, назвавшийся бароном Джузеппе де Бальзамо, был предупрежден Жильбером о бедности барона де Таверне, он тем не менее был весьма удивлен убогостью жилища, которое юноша не без гордости назвал замком.

Дом был двухэтажный, имел форму вытянутого прямоугольника, по краям которого были пристроены квадратные флигели в виде башен. Это нелепое сооружение было, однако, не лишено привлекательности при бледном свете луны, мелькавшей сквозь рваные облака, разметавшиеся по небу во время урагана.

Шесть окон первого этажа, а также по два окна в каждой башне, расположенные одно над другим, ветхое крыльцо с разваливающимися ступеньками — все это вместе поразило незнакомца прежде, чем он достиг порога, где, как мы уже сказали, его ждал барон, в шлафроке, с подсвечником в руках.

Барон де Таверне оказался невысоким стариком, которому можно было дать лет шестьдесят — шестьдесят пять; у него были живые глаза, высокий и узкий лоб. На голове у него был ужасный парик: пряди, до которых не успели добраться крысы в шкафу, были подпалены языками пламени из камина. Барон держал в руках салфетку сомнительной белизны, которая свидетельствовала о том, что его отвлекли в тот самый момент, когда он собирался сесть за стол.

Язвительное выражение лица, в котором обнаруживалось некоторое сходство с Вольтером, выдавало сразу несколько чувств, охвативших барона; они не скрылись от проницательного взгляда незнакомца. Вежливость требовала, чтобы барон улыбался незваному гостю, тогда как нетерпение превращало любезное выражение в гримасу, сообщавшую барону желчный и угрюмый вид. Одним словом, в неверном свете пламени черты лица барона де Таверне бросались в глаза, и он казался на редкость некрасивым.

— Сударь, — вымолвил он. — Могу ли я узнать, какому счастливому случаю я обязан удовольствием видеть вас у себя?

— Сударь! Все дело в грозе, напугавшей лошадей. Они понесли и едва не опрокинули карету. Так я оказался посреди дороги без форейторов: один упал с лошади, другой сбежал. В это время я повстречал молодого человека, который и указал мне дорогу, ведущую к вашему замку. Он уверил меня, что вы слывете гостеприимным хозяином.

Барон приподнял подсвечник, желая получше осветить двор в надежде обнаружить несчастного, которому был обязан тем счастливым случаем, о котором он говорил выше.

Путешественник огляделся по сторонам и убедился в том, что его юный спутник действительно исчез.

— Не знаете ли вы имени того, кто указал вам на мой замок, сударь? — спросил барон де Таверне, похожий в тот миг на человека, который хотел бы знать, кому выразить свою благодарность.

— Этот молодой человек представился Жильбером, если не ошибаюсь.

— Ага, Жильбер! Никогда бы не подумал, что он способен хотя бы на это. А! Так это бездельник Жильбер, наш дорогой философ!

Поток эпитетов и угрожающие интонации ясно дали понять путешественнику, что сюзерен отнюдь не пылал любовью к своему вассалу.

— Итак, — произнес барон, выдержав внушительную паузу, столь же выразительную, как его слова, — входите, сударь, прошу вас.

— Позвольте мне сначала поставить в сарай карету — в ней много дорогих для меня вещей.

— Ла Бри! — вскричал барон. — Ла Бри, поставьте карету господина барона под навес, там она хотя бы отчасти будет защищена от непогоды, принимая во внимание, что кое-что от крыши еще осталось. Вот насчет лошадей — тут дело сложнее: я не могу поручиться, что их есть чем накормить. Однако раз они не ваши, а почтовые, это обстоятельство не должно сильно вас беспокоить.

— Сударь! — в нетерпении воскликнул путешественник. — Если я слишком вас обременяю, как мне начинает казаться…

— О нет! — вежливо прервал его барон, — вы ничуть не обременяете меня, должен лишь предупредить вас, что вам будет не слишком удобно.

— Поверьте, сударь, я буду весьма обязан вам…

— Да что вы, я вовсе не обольщаюсь на этот счет, — проговорил барон, вновь поднимая подсвечник, чтобы получше рассмотреть Джузеппе Бальзамо, который в это время с помощью Ла Бри устраивал под навесом карету. По мере того как гость удалялся, барон повышал голос, — я далек от иллюзии, что Таверне может произвести на вас благоприятное впечатление, скорее напротив, и все потому, что я беден.

Путешественник был поглощен своим занятием и ничего не отвечал: следуя совету барона, он выбирал под навесом местечко посуше. Когда более или менее подходящее место для кареты было найдено, он дал Ла Бри луидор и вновь приблизился к хозяину.

Ла Бри, совершенно уверенный в том, что это монета в двадцать четыре су, опустил луидор в карман, благодаря судьбу и за такую удачу.

— Бог мне судья, если я плохо подумал о вашем замке, сударь, — ответил Бальзамо, отвесив барону поклон.

Будто желая доказать искренность своих слов, барон повел его, качая головой, через просторную и сырую переднюю, ворча на ходу:

— Я знаю, что говорю. К сожалению, я свои возможности хорошо знаю, и они весьма ограниченны. Если вы француз, господин барон, хотя ваш немецкий выговор свидетельствует скорее об обратном, а итальянское имя… Впрочем, это к делу не относится. Так вот, если вы француз, как я уже сказал, имя Таверне должно вызывать у вас представление о роскоши: когда-то говорили «Таверне Богатый».

Бальзамо думал, что за этими словами последует вздох, но он ошибся.

«Философ», — отметил он про себя.

— Сюда пожалуйте, господин барон, теперь сюда, — продолжал хозяин, распахивая дверь столовой. — Ну-ка, метр Ла Бри, обслужите нас так, будто у вас не две ноги, а двадцать.

Ла Бри бросился исполнять приказание.

— У меня остался только этот лакей, сударь, — пояснил Таверне, — он не справляется со своими обязанностями. Этот дурак служит мне уже лет двадцать задаром, не получая ни единого су, ну а я кормлю его так, как он работает… Он глуп, вот вы увидите…

Бальзамо продолжал присматриваться к тому, что его окружало.

«До чего бессердечен! — подумал он. — Впрочем, возможно, это напускное».

Барон притворил дверь столовой. Подняв подсвечник над головой, путешественник окинул взглядом залу.

Он оказался в большой комнате с низким потолком, бывшей когда-то главным залом небольшой фермы, возведенной владельцем в ранг замка. Он так скудно был меблирован, что казался почти пустым. Плетеные стулья с резными спинками, гравюры с батальных картин Лебрена в черных лакированных рамках, дубовый шкаф, почерневший от копоти и старости, — вот и вся меблировка. Посреди зала возвышался небольшой круглый стол, на котором дымилось единственное кушанье, приготовленное из куропаток с капустой. Вино было подано в пузатой керамической бутылке. Столовое серебро — истертое, почерневшее — состояло из трех приборов, кубка и солонки. Солонка была тонкой работы, но очень массивная; она казалась бесценным бриллиантом среди бесцветных камней.

— Вот сюда, сударь, прошу вас, — предложил барон стул гостю, не спуская с него пытливого взгляда. — Вижу, вы обратили внимание на солонку, вы любуетесь ею; что ж, это свидетельствует о прекрасном вкусе. Это тем более любезно с вашей стороны, что солонка — единственная здесь вещь, достойная внимания. Сударь! Разрешите от всего сердца поблагодарить вас. Впрочем, я ошибся. У меня есть еще кое-что, клянусь честью! Моя дочь!

— Мадемуазель Андре? — спросил Бальзамо.

— Да, Андре, — отвечал барон, не скрывая своего удивления осведомленностью гостя. — Я желал бы представить ей вас. Андре! Андре! Поди сюда, дитя мое, тебе нечего бояться.

— Я не боюсь, отец, — отвечала нежным, мелодичным голосом молодая особа, без тени смущения или робости появившись в дверях.

Джузеппе Бальзамо умел хорошо владеть собой, в чем мы уже имели случай убедиться, однако он не смог удержаться, чтобы не склониться перед этой совершенной красотой.

Андре де Таверне, словно осветившая своим появлением зал, в самом деле, была хороша собой. Ее рыжеватые волосы были чуть светлее на висках и затылке. Черные глаза, большие и ясные, смотрели пристально, невозможно было отвести взгляда от ее притягивающих глаз. Влажные коралловые губы капризно изгибались. Восхитительные, античной формы, длиннее обыкновенного, белые руки поражали красотой. Гибкая талия была словно заимствована у языческой статуи, которая чудом ожила. Изгибом изящной ножки девушка могла бы соперничать с Дианой-охотницей; казалось, она не шла, а плыла, словно бестелесное чудо. И наконец, ее простое, скромное платье было сшито с таким вкусом, так чудесно сидело на ней, что самый богатый королевский наряд мог бы по сравнению с ним показаться менее элегантным и дорогим.

Все эти подробности поразили Бальзамо. Одним взглядом, еще прежде чем поклониться, он охватил и отметил их, пока мадемуазель де Таверне входила в зал. Барон же, со своей стороны, ревниво следил за впечатлением, которое произвела на гостя красота девушки.

— Вы совершенно правы, — проговорил Бальзамо едва слышно, — мадемуазель на редкость красива.

— Не говорите бедняжке Андре слишком много комплиментов, — небрежно отвечал барон, — она только что из монастыря и поверит всему, что вы скажете. Это не значит, — продолжал он, — что я могу заподозрить ее в кокетстве — напротив, моя дорогая дочь недостаточно кокетлива, сударь; будучи заботливым отцом, я пытаюсь развить в ней это качество — главное оружие всякой женщины.

Андре потупилась, краснея. При всем желании она не могла одобрить странной теории своего отца.

— Скажите, а в монастыре мадемуазель тоже этому учили? — со смехом спросил Джузеппе Бальзамо у барона. — Это также предписывалось воспитанием, которое давали ей монахини?

— Сударь! — отвечал барон. — Я имею честь излагать свои собственные идеи, как вы, должно быть, уже могли заметить.

Бальзамо поклонился в знак того, что всецело согласен с бароном.

— Да нет, — продолжал тот, — я далек от того, чтобы повторять вслед за теми отцами семейства, которые говорят своим дочерям: «Будь осмотрительной, непоколебимой, слепой, гордись своей честью, деликатностью, холодностью…» Глупцы! Они ведут борцов на ристалище, совершенно обезоружив их перед схваткой с противником, вооруженным до зубов. Нет, черт возьми! Не бывать Андре безоружной, хотя и воспитывается она в такой дыре, как Таверне.

Бальзамо был того же мнения о замке Таверне, однако счел своим долгом из вежливости изобразить на лице несогласие.

— Да ладно уж, — махнул рукой барон, словно отвечая на возражения Бальзамо. — Я-то знаю, чего стоит Таверне. Но, как бы там ни было, как мы ни далеки от блеска Версаля, моя дочь узнает свет, который я сам так хорошо знал когда-то. Если ей суждено когда-нибудь войти в высшее общество, я постараюсь вооружить ее согласно своему опыту и сообразно воспоминаниям… Однако я должен признать, сударь, что монастырь сильно ей навредил… Моя дочь — надо же такому случиться! — дочь моя оказалась благодарной воспитанницей, взявшей все лучшее у монахинь и почитающей Священное писание. Тысяча чертей! Согласитесь, барон, что это большое несчастье!

— Мадемуазель — сущий ангел, — отвечал Бальзамо, — по правде говоря, меня ничуть не удивляет все, что вы рассказываете.

Андре поклонилась гостю в знак признательности и симпатии, затем села на место, которое указал ей глазами отец.

— Садитесь, барон, — пригласил Таверне путешественника, — если голодны — угощайтесь. Это отвратительное рагу состряпал скотина Ла Бри.

— Куропатки! И вы называете это отвратительным рагу? — с улыбкой переспросил гость. — Да вы просто несправедливы! Куропатки в мае! Они, должно быть, из ваших лесов?

— Мои леса… Все, что у меня было, — должен признаться, батюшка оставил мне неплохое состояние, — так вот, все, что у меня было, давно уже продано, съедено и переварено! О Господи, да нет, благодарение Богу, у меня и клочка земли не осталось. Это все бездельник Жильбер: он украл — уж не знаю где — ружье, немного пороху да свинца, теперь тайком охотится на землях моих соседей. А ведь он способен только валяться с книжкой и мечтать… Угодит на галеры, а я ни за что не буду вмешиваться, я жду не дождусь, когда от него избавлюсь. Правда, Андре любит дичь; только поэтому я и терплю этого бездельника.

Как ни всматривался Бальзамо в лицо прекрасной Андре, он не заметил на нем и тени смущения.

Он занял место между бароном и его дочерью, она стала ухаживать за ним, нимало не смущаясь скудостью стола: он состоял из дичи, подстреленной Жильбером, приготовленной метром Ла Бри и сурово осужденной бароном.

Бедняга Ла Бри не пропускал ни единой похвалы путешественника в свой адрес. Он подавал тарелки с сокрушенным видом, сменявшимся мало-помалу торжествующим выражением по мере того, как Бальзамо расхваливал приправы.

— Да он даже не посолил это дрянное рагу! — вскричал барон, обглодав пару крылышек, которые дочь положила ему на тарелку вместе с плававшей в жиру капустой. — Андре! Передайте солонку господину барону!

Андре послушно протянула руку с необычайной грациозностью.

— А, вижу, вы снова восхищаетесь моей солонкой, барон, — заметил Таверне.

— На сей раз вы заблуждаетесь, сударь, — возразил Бальзамо. — Я залюбовался рукой мадемуазель де Таверне.

— Браво! Ответ, достойный Ришелье! Но раз уж эта восхитительная солонка попала вам в руки, барон, и вы сразу же оценили ее по достоинству, рассмотрите ее хорошенько! Она была изготовлена по заказу регента ювелиром Люка. Вы видите на ней сатиров и вакханок, это несколько вольно, но премило.

Только тогда Бальзамо отметил, что, несмотря на тонкое, изящное исполнение, изображенная на солонке сцена была не просто вольна, но скорее непристойна. Он был восхищен спокойным безразличием Андре: подчиняясь приказанию отца, она подала путешественнику солонку без малейшего смущения и невозмутимо продолжала ужинать.

Однако барон, как видно, стремился хотя бы поцарапать лак невинности, который, подобно библейскому покрывалу девственности, защищал его дочь. Он продолжал подробно расписывать прелесть серебряной безделушки, несмотря на усилия Бальзамо переменить тему разговора.

— Ах да, кушайте, кушайте, барон! — воскликнул Таверне. — Должен предупредить вас, что, кроме этого блюда, ничего нет. Вы, может быть, думаете, что принесут еще жаркое или вас ждут закуски, но не обольщайтесь, не то будете сильно разочарованы.

— Прошу прощения, сударь, — произнесла Андре со свойственной ей холодностью, — Надеюсь, Николь правильно меня поняла, она, должно быть, уже начала готовить десерт по моему рецепту.

— Рецепт? Вы дали кулинарный рецепт Николь Леге, вашей служанке? Ваша служанка занимается стряпней? Не хватало только, чтобы вы сами начали стряпать! Разве герцогиня де Шатору или маркиза де Помпадур готовили еду? Напротив, король подавал им омлеты собственного приготовления… Господи Боже! Что я вижу: в моем доме женщины на кухне! Барон, извините мою дочь, умоляю вас!

— Да ведь надо же что-то есть, отец! — спокойно возразила Андре. — Леге, милочка, — продолжала она громким голосом, — готово?

— Да, госпожа, — отвечала девушка, внося блюдо, распространявшее изумительный аромат.

— Ну а я знаю того, кто ни за что на свете не притронется к этому! — вскричал взбешенный Таверне, швырнув на пол тарелку.

— Может быть, вы, сударь, попробуете? — холодно спросила Андре гостя.

Затем она обратилась к отцу:

— Вам хорошо известно, сударь, что у вас осталось всего семнадцать тарелок этого сервиза, завещанного мне матушкой.

С этими словами она разрезала на куски дымившийся пирог, который подала к столу хорошенькая служанка.

VI АНДРЕ ДЕ ТАВЕРНЕ

Наблюдательный Джузеппе Бальзамо отмечал малейшие недостатки в жизни странных обитателей замка, затерявшегося в одном из уголков Лотарингии.

Одна история с солонкой столько ему поведала о характере барона де Таверне! Призвав на помощь всю свою проницательность, он следил за выражением лица Андре в тот самый момент, когда она кончиком ножа провела по серебряным фигуркам, словно замершим после одной из ночных оргий регента, по окончании которых Канильяку вменялось в обязанности гасить свечи.

То ли из любопытства, то ли под влиянием других чувств Бальзамо наблюдал за Андре с такой настойчивостью, что несколько раз в течение, по меньшей мере, десяти минут взгляды их встречались. Сначала чистая, целомудренная девушка выдержала его необычный взгляд без тени смущения. Однако путешественник смотрел все пристальнее. В то время как барон кончиком ножа кромсал шедевр, приготовленный служанкой, Андре почувствовала легкое нетерпение, заставившее ее слегка покраснеть, а затем это нетерпение охватило все ее существо. Она смутилась под странным взглядом Бальзамо, попыталась выдержать его, в свою очередь устремив на него огромные ясные глаза. Но скоро она вынуждена была сдаться, ее веки тяжело опустились под гипнотическим влиянием горящего взора. Теперь она лишь изредка и со страхом взглядывала на путешественника.

Пока шла молчаливая борьба между девушкой и таинственным незнакомцем, барон изрыгал проклятия, хохотал и бранился, как настоящий деревенский сеньор. Он принимался щипать Ла Бри всякий раз, как тот оказывался, к своему несчастью, поблизости от хозяина, а нервное напряжение барона достигало апогея и ему необходимо было кого-нибудь ущипнуть.

Очевидно, барон собирался накинуться и на Николь, как вдруг взгляд его упал на ее руки. Таверне был большим ценителем женской красоты, ради нее он наделал столько глупостей в молодые годы!

— Взгляните-ка, — произнес он, — до чего хороши пальчики у этой мерзавки. Как удлинен ноготок, он вот-вот закруглится, это был бы верх совершенства… если бы не надо было этим ручкам колоть дрова, откупоривать бутылки, чистить кастрюли — все это источило коготки, ведь у вас, мадемуазель Николь, на пальчиках настоящие коготки…

Николь не привыкла к комплиментам барона. С губ ее просилась улыбка, в которой сквозило больше удивления, чем тщеславия.

— Да, — продолжал барон, догадавшись о том, что творилось в сердце юной особы, — побольше кокетства, мой тебе совет! Должен вам сказать, дорогой мой гость, что мадемуазель Николь Леге, которую вы видите перед собой, совсем не такая скромница, как ее хозяйка, комплиментами ее не смутишь!

Бальзамо поспешно перевел взгляд на дочь барона: он заметил в выражении прекрасного лица Андре снисходительное превосходство. Тогда он постарался придать своему лицу соответствующее выражение. Андре заметила это и, должно быть, желая выразить признательность, взглянула на него уже не так смущенно, как до сих пор.

— Поверите ли, сударь, — продолжал тем временем барон, проведя тыльной стороной ладони по подбородку Николь, — казалось, только теперь он заметил, какая она хорошенькая, — поверите ли, что эта чертовка приехала вместе с моей дочерью из монастыря, где получила почти такое же воспитание. Кроме того, мадемуазель Николь ни на минуту не отходит от хозяйки. Такая преданность могла бы вызвать улыбку у господ философов, утверждающих, что у людей этой породы есть душа.

— Сударь, — возразила Андре с недовольным видом, — Николь вовсе не из преданности не отходит от меня, а потому, что я приказала ей всегда быть поблизости.

Бальзамо поднял взгляд на Николь, желая увидеть впечатление, которое произвели на нее слова хозяйки, почти оскорбительные в своей гордыне. По тому, как Николь поджала губки, он понял, что девушка была весьма чувствительна к унижениям, которые ей приходилось испытывать, будучи служанкой.



Однако выражение это едва успело промелькнуть в ее лице; когда она отвернулась, чтобы смахнуть набежавшую слезу, ее взгляд упал на окно столовой, выходившее во двор. Бальзамо интересовало все, что могло хоть отчасти прояснить характер действующих лиц, среди которых он оказался волею судьбы; все интересовало Бальзамо, как мы уже сказали, поэтому он проследил за взглядом Николь: ему показалось, что в окне, на которое она смотрела, мелькнуло лицо мужчины.

«В самом деле, — подумал он, — все весьма любопытно в этом доме, у каждого своя тайна; но, я надеюсь, не пройдет и часа, как я узнаю все, что касается мадемуазель Андре. Я уже знаю тайну барона и догадываюсь о том, что скрывает Николь».

Он на миг погрузился в свои мысли, но этого времени оказалось довольно, чтобы барон заметил его задумчивость.

— Вы тоже мечтаете! — вскричал он. — Ну что ж, однако, вам следовало бы, по крайней мере, дождаться ночи. Мечтательность заразительна, и сейчас эта болезнь готова нас одолеть, так мне кажется. Сочтем мечтателей. Прежде всего, грезит мадемуазель Андре. Затем у нас есть еще одна мечтательница — мадемуазель Николь. Наконец, я вижу, как всякую минуту предается мечтам этот бездельник Жильбер, подстреливший куропаток, фантазировавший, вероятно, даже в тот момент, когда охотился на них…

— Жильбер? — перебил его Бальзамо.

— Да, философ вроде Ла Бри. Кстати о философах: вы не из их числа? Должен предупредить, что в этом случае мы вряд ли найдем общий язык!

— Ни да ни нет, сударь, я не знаю, о ком вы говорите, — отвечал Бальзамо.

— Тем лучше, тысяча чертей! Это гнусные скоты, еще более ядовитые, чем безобразные! Они погубят монархию своей болтовней. Во Франции больше не умеют смеяться, все теперь читают, и что читают?! Фразы вроде этой: «При монархическом правлении народу нелегко сохранить добродетель»*["4]. Или, например: «Истинная монархия есть учреждение, изобретенное с целью развратить народы и поработить их»*["5]. Или вот еще: «Если королевская власть от Бога, то ее следует рассматривать как болезнь или стихийное бедствие, посланные поразить род людской»*["6]. Как это все забавно! Добродетельный народ! Кому он нужен, я вас спрашиваю? А все идет скверно, и началось это, понимаете, с тех пор, как его величество имел беседу с господином Вольтером и прочел книги господина Дидро!

В это мгновение Бальзамо показалось, что в окне опять мелькнуло то же бледное лицо. Но оно так быстро исчезло, что Бальзамо не успел его как следует рассмотреть.

— Мадемуазель тоже любит философствовать? — спросил, улыбаясь, Бальзамо.

— Я понятия не имею о философии, — отвечала Андре. — Могу только сказать, что мне нравятся серьезные вещи.

— Ну, мадемуазель, — перебил ее барон, — нет ничего серьезнее, на мой взгляд, чем жить благоденствуя, так любите же такую жизнь.

— Однако, по-моему, нельзя сказать, чтобы мадемуазель не любила жизни, — заметил Бальзамо.

— Все, сударь, зависит от обстоятельств, — возразила Андре.

— Еще одно дурацкое словцо! — воскликнул Таверне. — Поверите ли, сударь, что в точности такие слова я слышал уже от своего сына?

— У вас есть сын, дорогой хозяин? — спросил Бальзамо.

— Господи, да, я имею несчастье быть отцом виконта де Таверне, лейтенанта жандармов дофина; мой сын — прелюбопытный субъект!

Барон процедил последние слова сквозь зубы, словно желая раздробить каждый звук.

— Поздравляю вас, сударь! — сказал Бальзамо, отвесив поклон.

— Да, — продолжал старик, — еще один философ. Все это приводит меня в замешательство, клянусь честью! Вот он мне недавно говорил об освобождении негров. «А как же сахар? — спросил я. — Я люблю кофе с сахаром, и король Людовик Пятнадцатый — тоже». А он мне: «Можно скорее обойтись без сахара, чем видеть, как страдает целая раса…» — «Раса обезьян! — возразил я. — Да и то много будет чести назвать их так». Знаете, что он заявил? Клянусь Богом, должно быть, есть что-то такое в воздухе, что кружит им головы. Он заявил, что все люди — братья! Я — брат какого-нибудь негра из Мозамбика, каково?

— Это уж чересчур!.. — воскликнул Бальзамо.

— Ну, что вы скажете? Что мне повезло, не так ли? У меня двое детей, а нельзя сказать, что я в них найду свое продолжение. Сестра — ангел, брат — апостол!.. Выпейте, сударь… Ох, до чего же отвратительное у меня вино!

— На мой вкус, оно превосходно, — возразил Бальзамо, взглянув на Андре.

— В таком случае вы самый что ни на есть философ! Будьте осторожны, не то я заставлю дочь прочесть вам молитву. Да нет, философы не религиозны. А ведь как удобно иметь веру: веришь в Бога и в короля, вот и все. А в наше время, чтобы не верить ни в то ни в другое, надо сперва очень много узнать и прочесть кучу книг; я же предпочитаю ни в чем не сомневаться. В мое время учились приятным вещам: хорошо играть в фараон, например, в бириби или в гальбик, учились хорошо владеть шпагой, несмотря на эдикты, разорять герцогинь и проматывать собственное состояние, бегая за танцовщицами. Это как раз мой случай: я все имение Таверне спустил на Оперу, и это единственное, о чем я сожалею, принимая во внимание то обстоятельство, что разоренный человек уже не человек. Я вам кажусь старым, не так ли? Так вот это как раз оттого, что я разорен, что живу в берлоге, что на мне истрепанный парик и допотопное платье. Но взгляните на моего друга-маршала: он ходит в платье с иголочки, во взбитом парике, живет в Париже и имеет двести тысяч ливров годового дохода. Уверяю вас, он еще молод, он еще зелен, бодр, отважен! А ведь на десять лет старше меня, сударь мой, на десять лет!

— Вы изволите говорить о господине де Ришелье, не так ли?

— Вот именно.

— О герцоге?

— Да не о кардинале же, черт побери! Так высоко я не метил. Кстати сказать, тому далеко до племянника: он не смог так же долго продержаться…

— Меня крайне удивляет, сударь, что, имея таких могущественных друзей, как герцог, вы покинули двор.

— О, это всего лишь временная отставка. Когда-нибудь я вернусь, — произнес старый барон, взглянув на дочь как-то по-особенному.

Бальзамо перехватил его взгляд.

— Скажите, а господин маршал помогает, по крайней мере, продвинуться по службе вашему сыну? — спросил он.

— Моему сыну? Да что вы, он терпеть его не может!

— Сына своего друга?

— Да, и он имеет на это основание.

— Как вы можете так говорить?

— Черт побери! Так ведь мой сын — философ. Ришелье его просто ненавидит.

— Ну и Филипп платит ему тем же, — произнесла Андре с полным хладнокровием. — Убирайте, Леге!

Девушка, поглощенная тем, что неусыпно следила за окном, не сводя с него глаз, бросилась исполнять приказание.

— Да-а, — вздохнул барон, — когда-то сиживали за столом до двух часов ночи. Правда, было чем поужинать, а когда не могли больше есть, продолжали пить! Но как тут будешь пить плохое вино, если еще и закусить нечем… Леге! Подайте графин с мараскином, если там еще что-нибудь осталось.

— Подайте, — приказала Андре служанке, которая, казалось, ждала знака хозяйки, прежде чем исполнить приказание барона.

Барон откинулся в кресле и, прикрыв глаза, меланхолично вздохнул.

— Вы мне начали рассказывать о маршале де Ришелье, — вновь заговорил Бальзамо.

— Да, верно, я вам о нем рассказывал, — отвечал Таверне и принялся напевать мелодию, такую же меланхоличную, как и его вздохи.

— Если он ненавидит вашего сына, имея лишь то основание, что ваш сын философ, — продолжал разговор Бальзамо, — он, должно быть, сохраняет дружеское расположение к вам, потому что вы далеки от философии?

— Я — философ? Разумеется, нет, слава Богу!

— У вас, я полагаю, предостаточно титулов. Вы были на королевской службе, не так ли?

— Я отслужил пятнадцать лет. Был адъютантом маршала, мы вместе прошли маонскую кампанию, наша дружба началась… хм… подождите-ка… во время осады Филипсбурга, то есть с тысяча семьсот сорок второго по сорок третий год.

— Ага, прекрасно! — отвечал Бальзамо. — Так вы участвовали в осаде Филипсбурга… Знаете, я тоже там был в то время.

Старик подскочил в кресле и посмотрел на Бальзамо широко раскрытыми от удивления глазами.

— Простите, — возразил он, — сколько же вам лет, дорогой гость?

— У меня нет возраста, — отвечал Бальзамо, протягивая свой стакан Андре. Она налила ему мараскину.

Барон по-своему понял ответа гостя, подумав, что Бальзамо имеет причины скрывать свой возраст.

— Сударь! Позвольте заметить, что вы не похожи на солдата, воевавшего под Филипсбургом. Осада происходила двадцать восемь лет назад, а вы выглядите самое большее — лет на тридцать.

— О Господи, да кому из нас не тридцать лет! — небрежно бросил путешественник.

— Мне, черт возьми! — вскричал барон. — Потому что как раз тридцать лет тому назад я вышел из этого возраста.

Андре не сводила глаз с путешественника: она находилась во власти непреодолимого любопытства. В самом деле, Бальзамо с каждой минутой открывался ей новой стороной.

— Так вы, сударь, намеренно меня сбиваете или, что весьма вероятно, путаете Филипсбург с другим городом. Я дал бы вам не более тридцати лет. Ты согласна со мной, Андре?

— Пожалуй, — отвечала та, безуспешно пытаясь вновь выдержать властный взгляд гостя.

— Да нет же, вовсе нет! — вскричал путешественник. — Я знаю, что говорю, а говорю то, что есть. Я имею в виду знаменитую осаду Филипсбурга, во время которой его сиятельство герцог де Ришелье убил на дуэли своего кузена принца де Ликсена. Это произошло в тот самый момент, когда я выбрался из траншеи, клянусь честью. Они находились на обочине дороги, по левую сторону; герцог проткнул его шпагой. Я как раз проходил мимо в ту минуту, когда он умирал на руках у князя Цвейбрюккенского, сидевшего на скате рва; господин де Ришелье спокойно обтирал шпагу.

— Сударь! — воскликнул барон. — Клянусь честью, вы потрясли меня до глубины души. Все происходило в точности так, как вы рассказываете.

— Вы, должно быть, уже слышали от кого-нибудь об этом деле? — спокойно спросил Бальзамо.

— Да я был там, я имел честь быть секундантом господина маршала; правда, в то время он еще не был маршалом, но это не меняет дела.

— Погодите-ка, — произнес Бальзамо, пристально вглядываясь в лицо барона.

— В чем дело?

— Вы были в то время в чине капитана, не так ли?

— Совершенно верно.

— Вы служили в полку шеволежеров королевы, который был потом разбит при Фонтенуа?

— А вы и при Фонтенуа были? — насмешливо спросил барон.

— Нет, — спокойно отвечал Бальзамо, — к тому времени я уже был мертв.

Барон широко раскрыл глаза, Андре вздрогнула, а Николь торопливо перекрестилась.

— Позвольте мне вернуться к тому, с чего я начал рассказ, — продолжал невозмутимо Бальзамо. — Итак, вы были в форме шеволежеров, я прекрасно помню. Проходя мимо дерущихся, я обратил на вас внимание: вы держали лошадей, свою и маршала. Я к вам подошел и спросил, что происходит; вы мне ответили…

— Я?

— Ну да, черт побери, именно вы! Теперь я узнаю вас, тогда вы были шевалье, вас еще называли «малыш-шевалье».

— Тысяча чертей! — в изумлении вскричал Таверне.

— Простите, что не сразу узнал вас. За тридцать лет любой человек меняется. Итак, за маршала де Ришелье, дорогой барон!

Подняв бокал, Бальзамо залпом осушил его.

— Вы… вы видели меня в то славное время? — спросил барон. — Но это невозможно!

— Однако я вас видел, — проговорил Бальзамо.

— На главной дороге?

— На главной дороге.

— С конями?

— Вот именно.

— Во время дуэли?

— В ту самую минуту, как принц испустил дух, о чем я уже имел честь сообщить вам.

— Так вам, должно быть, лет пятьдесят?

— Мне достаточно лет, чтобы я запомнил вас тогда.

Барон откинулся в кресле с таким видом, будто совершенно был сбит с толку. Николь не могла сдержать улыбки.

Однако Андре, вместо того чтобы весело рассмеяться, как ее служанка, глубоко задумалась, не сводя с Бальзамо глаз.

Можно было подумать, что Бальзамо ждал этой минуты и был к ней готов.

Резким движением поднявшись, он несколько раз окинул девушку горящим взором. Она вздрогнула, как от электрического удара.

Руки ее застыли, голова поникла, она словно против воли улыбнулась незнакомцу, затем прикрыла глаза.

Продолжая стоять, путешественник коснулся ее руки, она снова сильно вздрогнула.

— А вы, мадемуазель, — произнес он, — тоже считаете меня лжецом, поскольку я утверждаю, что участвовал в осаде Филипсбурга?

— Нет, сударь, я верю вам, — едва вымолвила Андре, сделав над собой нечеловеческое усилие.

— Выходит, я горожу вздор? — вспылил старый барон. — Ах, извините, вы, сударь, часом, не привидение ли, а может, вы не более чем тень?

Николь следила за происходившим расширенными от ужаса глазами.

— Как знать! — отвечал Бальзамо с такой важностью, что окончательно сразил служанку.

— Нет, поговорим серьезно, господин Бальзамо, — снова заговорил барон. Казалось, он полон был решимости внести окончательную ясность в это дело. — Вам ведь, должно быть, больше чем тридцать лет, верно? По правде говоря, вы выглядите моложе.

— Сударь! — обратился к нему Бальзамо. — Поверите ли вы мне, если я вам скажу что-то такое, во что и поверить-то трудно?

— Не могу вам ответить на этот вопрос, — насмешливо покачал головой барон, тогда как Андре, напротив, слушала затаив дыхание. — Должен вас предупредить, что я крайне недоверчив.

— Зачем же в таком случае задавать мне вопрос, если вы сомневаетесь в моей правдивости?

— Ну хорошо, я готов вам поверить. Вы довольны?

— В таком случае, сударь, я могу лишь повторить то, что уже сказал. Я не только видел вас, но и был с вами знаком во время осады Филипсбурга.

— Так вы были тогда ребенком?

— Конечно.

— Вам, должно быть, было не больше пяти лет?

— Нет, сударь, мне тогда был сорок один год.

— Ха-ха-ха! — громко рассмеялся барон, Николь эхом вторила ему.

— Я говорю совершенно серьезно, сударь, — строго произнес Бальзамо, — но вы мне не верите.

— Да как же можно этому верить, помилуйте! Представьте какие-нибудь доказательства!

— Но ведь это же так понятно! — продолжал Бальзамо без тени смущения. — В то время мне был сорок один год, и это правда. Я же не утверждаю, что сейчас перед вами тот же человек, каким я был в то время.

— Ха-ха! Это что-то языческое! — вскричал барон. — Кажется, был какой-то древнегреческий философ… опять эти подлые философы, они водились во все времена! Так вот, был один древний грек, который не ел бобов, утверждая, что у них есть душа; прямо, как мой сын, который утверждает, что у негров тоже есть душа; кто это выдумал? Его имя… э-э… вот черт, как же его звали-то?

— Пифагор, — подсказала Андре.

— Да, да, Пифагор, — подхватил барон. — Когда-то я учился этому у иезуитов. Отец Поре заставлял меня слагать на эту тему латинские вирши, и я соперничал в этом занятии с юным Аруэ. Я даже помню, что отец Поре отдавал предпочтение моим стихам… Пифагор, да, да, так его звали.

— Вот видите, а кто вам сказал, что я не мог быть Пифагором? — спокойно спросил Бальзамо.

— Не буду отрицать, что вы были Пифагором, — возразил барон, — да только Пифагор не участвовал в осаде Филипсбурга. Во всяком случае, я его там не видел.

— Несомненно, — сказал Бальзамо, — однако вы видели там виконта Жана де Барро, черного мушкетера, не правда ли?

— Да, да, я даже был с ним знаком… уж он-то не был философом, хотя терпеть не мог бобов и ел их только в самом крайнем случае.

— Вот именно! Прошу вас припомнить, что де Барро на следующий день после дуэли господина де Ришелье находился в траншее рядом с вами.

— Совершенно верно.

— Как вы, очевидно, помните, черные мушкетеры всю неделю стояли бок о бок с шеволежерами.

— И что из этого следует?

— Так вот, пули сыпались градом в тот вечер. Де Барро был печален, он подошел к вам и попросил щепотку табаку. Вы протянули ему золотую табакерку.

— На ней была изображена женщина!..

— Совершенно верно. Она так и стоит у меня в глазах — блондинка, не так ли?

— Черт возьми! Так! — в растерянности проговорил барон. — А что было дальше?

— Дальше, — продолжал Бальзамо, — в то самое время, когда он нюхал табак, в него угодило ядро, оторвав ему голову, как в свое время господину Бервику.

— Увы, так оно и было! Бедный де Барро!

— Что ж, сударь, вы понимаете теперь, что я не только видел, но и знал вас во времена Филипсбурга? — проговорил Бальзамо. — Я и был тем самым де Барро.

Старый барон отпрянул в страхе или скорее в изумлении. Это развеселило незнакомца.

— Вы, стало быть, колдун? — вскричал барон. — Лет сто назад вас бы сожгли на костре, дорогой мой гость. О Господи, кажется, здесь уже попахивает привидениями, висельниками, костром!

— Господин барон, — с улыбкой возразил Бальзамо, — настоящий колдун не может быть ни сожжен, ни повешен, запомните это навсегда! Только дураки попадают на костер или виселицу. Однако не довольно ли на сегодня? Я вижу, мадемуазель де Таверне засыпает? Кажется, метафизические споры и оккультные науки почти не трогают ее.

Андре не могла дольше противостоять неизвестной ей дотоле силе: она медленно поводила головой, как раскачивается цветок, чашечка которого переполнилась росой.

Услышав последние слова Бальзамо, она попыталась прогнать овладевшее ею наваждение. Она с силой тряхнула головой, поднялась и, покачиваясь, с помощью Николь вышла из столовой.

Бальзамо внимательно следил за ней, за ее нетвердой походкой.

В ту же минуту исчезло лицо, все это время заглядывавшее через окно. Бальзамо успел узнать Жильбера.

Спустя мгновение из комнаты Андре послышались громкие звуки клавесина.

После ухода Андре Бальзамо воскликнул, не скрывая торжества:

— Итак, теперь я могу повторить вслед за Архимедом: «Эврика!»

— Кто такой Архимед? — спросил барон.

— Один славный ученый, с которым я был знаком две тысячи сто пятьдесят лет тому назад, — отвечал Бальзамо.

VII ЭВРИКА!

То ли барону бахвальство гостя на этот раз показалось чрезмерным, то ли он попросту не слышал слов Бальзамо, то ли, наконец, слышал, но не настолько рассердился, чтобы вышвырнуть из своего дома странного гостя, — он провожал взглядом Андре, пока за ней не затворилась дверь. Затем, когда звуки клавесина убедили его в том, что она в соседней комнате, барон предложил Бальзамо доставить его до ближайшего города.

— У меня скверная лошадь, для нее, вероятно, это будет последнее путешествие, но туда-то она вас довезет, и вы можете, по крайней мере, быть уверены, что найдете подходящее место для ночлега. Это не значит, что в Таверне не нашлось бы комнаты или кровати. Но я по-своему понимаю гостеприимство. «Все или ничего» — вот мой девиз.

— Так вы меня гоните? — спросил Бальзамо, пытаясь скрыть в улыбке противоречивые чувства, охватившие его. — Стало быть, я вам надоел.

— Да нет, черт побери! Я к вам по-дружески расположен, мой дорогой. Оставить же вас здесь на ночлег означало бы, напротив, что я желаю вам зла. Я с величайшим сожалением говорю вам это, скорее для очистки совести. По правде говоря, вы мне очень нравитесь.

— Так если я вам нравлюсь, не гоните меня: я устал, и не заставляйте меня скакать на коне, вместо того чтобы вытянуться в постели. Не умаляйте своих возможностей, если, конечно, вы не хотите убедить меня в том, что плохо ко мне относитесь.

— О, если так, то вы остаетесь здесь!

Поискав взглядом Ла Бри, он заметил его в углу.

— Поди сюда, старый негодяй! — обратился он к нему.

Ла Бри робко приблизился.

— Подойди ближе, черт тебя побери! Как ты думаешь, красная комната подойдет?

— Конечно, сударь, — отвечал старый слуга. — Ведь в ней живет господин Филипп, когда приезжает в Таверне.

— Может, она и годится для бедного лейтенанта, приезжающего на лето к нищему отцу, но совершенно не подходит богатому сеньору, который путешествует в карете, запряженной четверкой почтовых лошадей.

— Уверяю вас, сударь, — вмешался Бальзамо, — комната мне подойдет.

Барон поморщился, словно хотел сказать: «Ну-ну, уж я-то знаю, чего она стоит».

Затем громко приказал:

— Приготовь господину красную комнату, раз уж он хочет навсегда избавиться от желания вернуться когда-нибудь в Таверне. Итак, вы хотите остаться?

— Разумеется!

— Погодите! Есть еще одно средство…

— О чем вы говорите?

— Вы ведь можете поехать не только верхом…

— Куда поехать?

— В Бар-ле-Дюк.

Бальзамо ждал, что последует за этим предложением.

— Вы ведь приехали на почтовых лошадях, не так ли?

— Несомненно, если только не сатана ими правил.

— Я сначала тоже так подумал. Мне показалось, вы с ним приятели.

— Слишком большая честь для меня.

— Так вот лошади, которые дотащили вашу карету сюда, могут ведь отвезти ее назад, верно?

— Вот тут вы ошибаетесь. Во-первых, от четверки у меня осталась только пара лошадей. Кроме того, карета очень тяжелая, лошадям необходим отдых.

— Еще один довод… Решительно, вы хотите здесь остаться!

— Я хотел бы сегодня остаться здесь, чтобы завтра снова встретиться с вами и выразить вам свою признательность.

— Это очень просто.

— Что вы имеете в виду?

— Раз вы водите дружбу с сатаной, попросите его помочь мне отыскать философский камень.

— Господин барон! Если он так вам нужен…

— Философский камень? Черт возьми, еще как нужен!

— В таком случае вам следует обратиться к другому лицу.

— Кто же это другое лицо?

— Я, как сказал Корнель в… не помню точно, какой комедии, которую он читал мне… погодите-ка… да, ровно сто лет назад, когда мы с ним проезжали по Новому мосту в Париже.

— Ла Бри, старый мошенник! — закричал барон, почувствовав, что разговор начинает принимать нежелательный оборот в столь поздний час, да еще с таким собеседником. — Поищите свечу и проводите барона.

Ла Бри бросился исполнять приказание. Найти в доме свечу было почти так же трудно, как философский камень. Он позвал Николь и приказал ей подняться первой и проветрить красную комнату.

Николь оставила Андре одну, или скорее Андре была рада предлогу выпроводить служанку: ей было необходимо остаться наедине со своими мыслями.

Барон пожелал Бальзамо спокойной ночи и пошел спать.

Бальзамо вынул часы, вспомнив об обещании, данном Альтотасу. Ученый проспал два с половиной часа вместо двух. Полчаса было потеряно. Бальзамо спросил у Ла Бри, стоит ли карета на прежнем месте.

Ла Бри отвечал, что она должна стоять там, если только ей не вздумалось уехать одной, без лошадей.

Бальзамо поспешил справиться о Жильбере.

Ла Бри уверял его, что бездельник Жильбер лег уже, по крайней мере, с час назад.

Бальзамо вышел во двор, собираясь разбудить Альтотаса. Но прежде он выяснил, как пройти в красную комнату.

Господин де Таверне нисколько не преувеличивал, говоря о бедности комнаты. Она не отличалась убранством от остальных комнат в замке.

Дубовая кровать была застлана покрывалом из потертой шелковой узорчатой ткани — того же зеленовато-золотистого оттенка, что и обивка стен. В комнате стоял дубовый стол на гнутых ножках. Большой камин эпохи Людовика XIII, которому пламя зимой придавало некоторую пышность, выглядел летом без огня тоскливо: не было ни подставки для дров, ни щипцов, не было и дров, зато он был забит старыми газетами. Вот и вся обстановка комнаты, случайным обитателем которой оказался в эту ночь Бальзамо.

Прибавим пару стульев и деревянный шкаф с исцарапанными стенками, выкрашенный в серый цвет.

Пока Ла Бри пытался навести в комнате порядок после того, как Николь проветрила ее и удалилась к себе, Бальзамо разбудил Альтотаса и вернулся в дом.

Подойдя к гостиной, он остановился и прислушался.

Когда Андре вышла из столовой, она заметила, что не испытывает на себе больше таинственного влияния путешественника.

Чтобы не думать о нем, она села за клавесин.

Звуки и теперь доносились сквозь приотворенную дверь.

Бальзамо, как мы уже сказали, остановился перед этой дверью.

В течение некоторого времени он плавными медленными взмахами рук, несомненно творя какие-то заклинания, гипнотизировал Андре. Она стала испытывать уже знакомое волнение; постепенно игра ее смолкла, руки безжизненно повисли, и она медленно обернулась к двери, подчиняясь чужой воле, готовая исполнить любое приказание.

Бальзамо улыбнулся в полумраке, будто видел, что происходит за запертой дверью.

Очевидно, он именно этого добивался от Андре и догадался, что его воля исполнена. Протянув в темноте левую руку и ухватившись за перила, он стал подниматься по крутой массивной лестнице, которая привела его к красной комнате.

Пока он удалялся, Андре так же медленно повернулась от двери к клавесину. Остановившись на последней ступеньке лестницы, Бальзамо услышал первые аккорды мелодии, которую продолжала исполнять Андре.

Бальзамо вошел в красную комнату и отпустил Ла Бри.

Ла Бри был прекрасно вышколен и привык беспрекословно повиноваться. На сей же раз, двинувшись было к двери, он внезапно остановился на пороге.

— В чем дело? — спросил Бальзамо.

Ла Бри не отвечал, опустив руку в карман куртки и пытаясь нащупать что-то на самом дне.

— Вы хотите что-нибудь сообщить мне, друг мой? — переспросил Бальзамо, подходя к нему.

Казалось, Ла Бри сделал над собою нечеловеческое усилие, чтобы вынуть руку из кармана.

— Я хотел сказать вам, сударь, что вы, должно быть, ошиблись нынче вечером, — пролепетал он.

— Я ошибся? — удивился Бальзамо. — В чем же, друг мой?

— Вы, верно, подумали, что подаете мне монету в двадцать четыре су, а вместо нее я нашел в кармане монету в двадцать четыре ливра!

Он разжал кулак: на ладони сверкнул новехонький луидор.

Бальзамо с восхищением посмотрел на старого слугу: не часто приходилось ему встречать честного человека.

— «And honest»*["7], — повторил он вслед за Гамлетом.

Пошарив в кармане, он достал второй луидор и положил рядом с первым.

Никогда еще не испытанная им радость охватила Ла Бри при виде подобной щедрости. Прошло уже почти двадцать лет, как он не видал золота.

Он смог поверить, что стал обладателем такого богатства, только после того, как Бальзамо взял у него монеты и сам опустил их ему в карман.

Ла Бри поклонился до земли и, пятясь, двинулся к выходу. Бальзамо остановил его.

— Как обычно проходит утро в замке? — обратился он с вопросом к старому слуге.

— Господин де Таверне встает поздно, а мадемуазель Андре спозаранку на ногах.

— В котором часу?

— Около шести.

— Кто живет надо мной?

— Ваш покорный слуга, сударь.

— А внизу?

— Внизу никого нет, там передняя.

— Хорошо, благодарю вас, друг мой; можете идти.

— Покойной ночи, сударь!

— Прощайте! Кстати, позаботьтесь о том, чтобы моя карета была в безопасности.

— О, можете быть совершенно покойны!

— Если оттуда послышится какой-нибудь шум или вы заметите свет, не пугайтесь. Там живет мой старый немощный слуга, которого я повсюду вожу с собой. Передайте господину Жильберу, чтобы он не беспокоил его. Прошу вас также сказать ему, чтобы он не пропадал завтра утром до тех пор, пока я не переговорю с ним. Вы все запомнили, мой друг?

— Конечно, сударь. Вы, надеюсь, не собираетесь покинуть нас завтра так рано?

— Посмотрим, — с улыбкой отвечал Бальзамо. — Хорошо бы завтра к вечеру успеть добраться до Бар-ле-Дюка.

Ла Бри покорно вздохнул, в последний раз окинул взглядом постель и поднес свечу к камину, где вместо дров лежали старые газеты: он хотел хоть немного обогреть сырую просторную комнату.

Бальзамо остановил его.

— Нет, нет, — воскликнул он, — не трогайте газеты: если мне не удастся заснуть, я с удовольствием почитаю их.

Ла Бри поклонился и вышел.

Бальзамо подошел к двери, слушая удалявшиеся шаги старого слуги, который поднимался по скрипучей лестнице. Вскоре шаги стали слышны над его головой: Ла Бри был у себя в комнате.

Бальзамо подошел к окну.

Напротив него в другом крыле флигеля светилось окно крошечной мансарды. Там жила Леге. Сквозь неплотно задернутые шторы было видно, как девушка медленно расстегнула платье, развязала косынку. Она время от времени отворяла окно и свешивалась вниз, разглядывая двор.

Бальзамо внимательно изучал ее, так как не успел сделать этого за ужином.

— Поразительное сходство! — прошептал он.

В это самое мгновение свет в мансарде погас, хотя было ясно, что служанка еще не ложилась.

Бальзамо продолжал стоять, привалившись плечом к стене.

Звуки клавесина по-прежнему доносились из гостиной.

Путешественник прислушался, желая убедиться, что никакой другой шум не нарушает ночной тишины. Затем он распахнул дверь, которую, уходя, прикрыл Ла Бри, бесшумно спустился по лестнице, легонько толкнул дверь в гостиную, повернувшуюся без малейшего скрипа на изношенных петлях.

Андре ничего не слыхала.

Она опускала свои белые руки на пожелтевшие от старости клавиши слоновой кости. Перед ней висело старинное зеркало в резной раме с инкрустациями, с облупившейся позолотой, закрашенной серой краской.

Девушка наигрывала грустную мелодию, вернее, брала аккорды, задумчиво импровизируя. Наверное, она пыталась в музыке выразить мечты, навеянные воображением. Возможно, соскучившись в Таверне, она мысленно устремлялась в бескрайние сады монастыря Благовещения в Нанси, где резвились беззаботные воспитанницы. Как бы там ни было, ее затуманенный взор блуждал в мутном зеркале, висевшем напротив, где отражались темные углы просторной гостиной, которую не могла осветить одна-единственная свеча, стоявшая на клавесине.

Иногда она внезапно останавливалась. В эти мгновения она вспоминала о странном появлении незнакомца, и ее охватывали неведомые дотоле ощущения. Раньше чем она успевала припомнить какую-нибудь подробность вечера, сердце ее начинало отчаянно биться и дрожь пробегала по всему телу. Несмотря на то, что Андре была совершенно одна, она трепетала так, словно кто-то прикасался к ней и этими прикосновениями тревожил ей сердце.

В тот самый миг как она попыталась разобраться в непривычных для нее ощущениях, она испытала их с новой силой. Все ее существо содрогнулось, будто от удара. Она словно прозрела в это мгновение: ее мысль работала ясно и четко. В зеркале отразилось какое-то движение.

Дверь комнаты бесшумно распахнулась.

На пороге появилась какая-то неясная тень.

Андре содрогнулась, уронив руки на клавиши.

Однако, казалось, в этом появлении тени не было ничего особенного.

Разве она, сливавшаяся с темнотой, не могла принадлежать г-ну де Таверне или Николь? Кроме того, Ла Бри имел обыкновение перед сном обходить все уголки замка и сейчас мог зайти за чем-нибудь к ней в гостиную. Это нередко случалось: скромный и верный слуга двигался обычно совершенно бесшумно.

Однако сердце подсказало девушке, что на этот раз вошел кто-то другой.

Человек приблизился к ней, не проронив ни слова, становясь постепенно все более различим в темноте. Когда он попал в круг света, отбрасываемого свечой, Андре узнала в нем незнакомца. Ее испугала бледность его лица, которую подчеркивал сюртук черного бархата.

Из каких-то, без сомнения, таинственных соображений он сменил на сюртук платье из шелка, в котором был прежде*["8].

Она хотела обернуться, закричать.

Бальзамо простер руки — она не двинулась.

Девушка сделала над собой неимоверное усилие.

— Сударь! — чуть слышно произнесла она. — Сударь!.. Именем Бога заклинаю вас: что вам угодно?

Бальзамо улыбнулся, его лицо отразилось в зеркале, и Андре так и впилась в него взглядом, ловя каждое движение его.

Он не отвечал.

Андре в другой раз попыталась подняться, но безуспешно: необоримая сила, нечто вроде приятной усталости, навалилась на нее. Взгляд ее по-прежнему был прикован к таинственному зеркалу.

Новое, незнакомое ощущение было ей неприятно, потому что она чувствовала себя в полной власти этого человека, а он был ей малознаком.

Она изо всех сил попыталась позвать на помощь, — ее губы дрогнули, но Бальзамо простер руки над головой девушки, и ни один звук не вырвался из ее груди.

Андре оставалась безмолвной, грудь ее наполнилась диким ужасом, голова затуманилась…

Ни проронив ни звука, она обессиленно склонила набок безвольную голову.

В это мгновение Бальзамо послышался едва различимый шум со стороны окна. Он с живостью повернулся и успел заметить отпрянувшее лицо мужчины.

Он нахмурился. То же выражение тотчас словно отразилось на лице Андре.

Обернувшись к ней, он опустил руки, которые все это время продолжал держать у нее над головой, потом жестом жреца воздел их, затем снова опустил и, подчиняя ее волю своей, проговорил настойчиво:

— Усните!

Она попыталась сопротивляться этому наваждению.

— Усните! — повторил он властно. — Усните: я так хочу!

Ничто не могло бы устоять перед силой его воли. Андре положила руку на клавиши, уронила голову и крепко уснула.

Бальзамо попятился к двери, вышел, затворив ее за собой, и вскоре его шаги раздались на лестнице. Еще мгновение — и он был в своей комнате.

Как только дверь гостиной затворилась, за окном вновь мелькнуло отпрянувшее было лицо.

Это был Жильбер.

VIII ПРИТЯГАТЕЛЬНАЯ СИЛА

Жильберу не полагалось из-за низкого происхождения присутствовать на ужине, поэтому он с жадностью следил весь вечер через окно за участниками трапезы, которым положение позволяло находиться в столовой замка Таверне. Он видел улыбавшегося и жестикулировавшего во время ужина Бальзамо. Он отметил внимание, которое оказывала ему Андре, неслыханную любезность барона, почтительную услужливость Ла Бри.

Позже, когда все встали из-за стола, он укрылся в зарослях сирени, опасаясь, как бы Николь, затворяя ставни или возвращаясь к себе, не заметила его и не помешала ему в его расследовании, или, вернее, в слежке.

Действительно, Николь обошла весь первый этаж, однако вынуждена была оставить одно окно гостиной незакрытым, так как петли ставней были неисправны.

Жильбер знал об этом обстоятельстве. Вот почему он, как мы уже видели, не покидал своего поста, уверенный в том, что сможет продолжать наблюдения после ухода Леге.

Мы сказали «наблюдения», но слово это может показаться читателю не вполне ясным. В самом деле, какими наблюдениями мог быть занят Жильбер? Разве он не знал всех уголков замка Таверне, где он вырос, разве не знал он характера всех его обитателей, наблюдая их ежедневно в течение семнадцати или восемнадцати лет?

Итак, в тот вечер у Жильбера были для наблюдений иные основания: он не столько подкарауливал, сколько выжидал.

Когда Николь, оставив Андре одну, покинула гостиную, она небрежно и не торопясь притворила все двери и ставни, прошлась по первому этажу, будто ожидая кого-то встретить и бросая беглый взгляд по сторонам. Наконец она решилась уйти в свою комнату.

Жильбер стоял не шелохнувшись за деревом: он пригнулся, затаил дыхание, но не упустил ни одного движения Николь. Когда она скрылась и засветилось окно ее мансарды, он на цыпочках прошел по двору, подошел к окну, присел в тени на корточки и стал ждать, сам в точности не зная чего, пожирая глазами Андре, в небрежной позе сидевшую за клавесином.

Тут в гостиную вошел Бальзамо.

Увидев его, Жильбер вздрогнул и горящим взором стал следить за обоими участниками сцены, которую мы только что описали.

Ему казалось, что Бальзамо хвалил игру Андре, а она отвечала со свойственной ей холодностью. Он настойчиво улыбался, а она перестала играть, чтобы спровадить гостя.

Жильбер поразился изяществу, с которым тот удалился.

Он думал, что все уловил, хотя в действительности не понял ничего из того, что между ними произошло: смысл этой сцены был в том, что она происходила в полном безмолвии.

Жильбер ничего не мог слышать, он лишь видел, как шевелились губы и взмахивали руки. Даже будучи очень наблюдательным, он не мог заподозрить тайну, потому что внешне все выглядело вполне естественно.

Когда Бальзамо удалился, Жильбер из наблюдателя обратился в воздыхателя: его восхищала пленительная небрежность позы, которую приняла Андре. Вдруг он с удивлением заметил, что она спит. Некоторое время юноша не двигался, желая убедиться в том, что она в самом деле заснула. Когда же у него не осталось в этом никаких сомнений, он выпрямился и обхватил голову руками, будто опасаясь, как бы она не лопнула от переполнявших ее мыслей. Он собрал всю свою волю и воскликнул в исступлении:

— О, как бы мне хотелось коснуться губами ее руки! Да! Я, Жильбер, этого хочу!..

Проговорив эти слова и будто подчиняясь внутреннему голосу, он устремился через переднюю к двери, ведущей в гостиную; дверь так же бесшумно распахнулась перед ним, как несколько ранее перед Бальзамо.

Едва дверь распахнулась и ничто больше не препятствовало ему, чтобы подойти к девушке, он понял всю серьезность того, что задумал: он, Жильбер, сын арендатора и крестьянки, тихий, почтительный, едва осмеливавшийся робко взглядывать из темного угла на гордую и снисходительную госпожу, вознамерился припасть к краю ее платья или коснуться губами пальчиков спящей богини, которая, пробудившись, могла бы одним взглядом обратить его в пепел. Туман опьянения от грез рассеялся при этой мысли, в голове прояснилось, и он опомнился. Он застыл, ухватившись за дверной косяк; колени у него задрожали, он едва держался на ногах.

Однако задумчивость или сон Андре были столь глубокими, что Жильбер так и не понял, спит она или грезит: она сидела совершенно неподвижно. Сердце Жильбера трепетало в груди так, что можно было слышать его биение, и он, безуспешно пытаясь унять волнение, задыхался.

Андре по-прежнему не шевелилась. Она была так хороша в этот миг! Она сидела, грациозно опершись на руку. Длинные волосы свободно ниспадали, рассыпавшись по плечам. Утихнувшая было под влиянием страха, но не угасшая страсть Жильбера вспыхнула с новой силой. Голова его закружилась, он словно опьянел от безумной любви. Он испытывал всепожирающую потребность дотронуться до Андре. Он снова шагнул к ней.

Половица скрипнула под его нетвердой ногой: капли ледяного пота выступили у него на лбу. Однако Андре ничего не слышала.

— Она спит, — прошептал Жильбер. — Какое счастье, что она спит!

Не пройдя и трех шагов, он опять остановился, испугавшись того, как необычно засветилась лампа, готовая погаснуть и отбрасывавшая последние яркие отблески перед наступлением полной темноты.

Дом безмолвствовал: не доносилось ни единого звука, ни единого вздоха. Старик Ла Бри лег и, должно быть, уже заснул. Света в окне Николь тоже не было.

— Скорее! — прошептал он и снова двинулся вперед.

Его поразило, что, когда вновь скрипнул паркет под его ногой, Андре опять не пошевелилась.

Жильберу показалось это очень странным, он ужаснулся.

— Она спит, — проговорил он, словно приучая себя к этой мысли, которая уже раз двадцать то покидала его, то возвращалась, как это бывает с нерешительными любовниками или трусами, а трусу не дано владеть своим сердцем. — Она спит! Боже мой!

Терзаемый страхом и надеждой, Жильбер продолжал подходить к Андре и наконец оказался в двух шагах от нее. Дальше все происходило как во сне: если бы он захотел убежать, это было бы невозможно; оказавшись в поле притяжения, центром которого была Андре, он почувствовал, что связан по рукам и ногам, сражен — он упал на колени.

Андре по-прежнему оставалась без движения, не проронив ни звука; можно было подумать, что она обратилась в статую. Жильбер поднес к губам край ее платья.

Затем медленно, затаив дыхание, поднял голову, ловя глазами ее взгляд.

Глаза Андре были широко раскрыты, однако она ничего не видела.

Жильбер не знал, что и думать, он был раздавлен. На миг ему показалось, что она мертва. Чтобы убедиться в этом, он осмелился взять ее за руку: она была теплой, едва заметно пульсировала жилка. Но рука Андре неподвижно лежала в руке Жильбера. Испытывая сладострастное чувство от прикосновения к руке Андре, Жильбер вообразил, что она все видит, чувствует и догадывается о его безумной любви. Несчастный юноша, ослепленный любовью, поверил, что она ждала его, что ее молчание не что иное, как одобрение, а за ее неподвижностью скрывается благосклонность.

Он поднес руку Андре к губам и жадно припал к ней.

Андре вздрогнула, и Жильбер почувствовал, что она отталкивает его.

— Я погиб! — прошептал он, выпуская руку девушки. Он упал на колени и коснулся лбом пола.

Андре стремительно поднялась, словно подброшенная пружиной, даже не взглянув на поверженного Жильбера. Он был настолько раздавлен стыдом и ужасом, что не стал вымаливать прощения, на которое, впрочем, не мог и рассчитывать.

Казалось, таинственная сила увлекает Андре к неведомой цели. Вытянув шею и высоко подняв голову, она, коснувшись плечом Жильбера, прошла мимо и направилась нетвердой походкой к выходу.

Видя, что она удаляется, Жильбер приподнялся на локте, робко обернулся и стал провожать ее изумленным взглядом. Андре приблизилась к двери, отворила ее, прошла переднюю и подошла к лестнице.

Бледный, трясущийся, Жильбер пополз за ней на коленях.

«Она так возмущена, — подумал он, — что не удостоила меня даже гнева; она, наверное, отправилась к барону, чтоб рассказать о моем постыдном безумии, и он вышвырнет меня, как лакея!»

Все поплыло у него в глазах при мысли, что его выгонят из Таверне, что он не увидит больше той, которая была для него светом, жизнью, душой. Отчаяние придало ему смелости: он поднялся на ноги и бросился к Андре.

— Простите меня, мадемуазель, именем всего святого, простите! — пролепетал он.

Ему показалось, что она не слышала его. Она прошла мимо двери, которая вела в комнату ее отца.

Жильбер облегченно вздохнул.

Андре поставила ногу на первую ступеньку лестницы, затем поднялась на вторую.

— Боже, Боже! — прошептал Жильбер. — Куда же она идет? Лестница ведет в красную комнату, где поселили незнакомца, и в мансарду Ла Бри. А вдруг она позовет его, позвонит в колокольчик? Так она собирается пойти к… Это невозможно!

Жильбер в ярости сжал кулаки при мысли, что Андре могла пойти к Бальзамо.

Она остановилась у двери незнакомца. Холодный пот выступил у Жильбера на лбу. Он уцепился за прутья лестницы, чтобы не свалиться, так как все время следовал за Андре. Все, чему он явился свидетелем, о чем догадывался, представлялось ему чудовищным.

Дверь Бальзамо была приотворена. Андре толкнула ее и без стука шагнула в комнату. Ее благородные чистые черты осветились на мгновение, а в широко раскрытых глазах запрыгали золотистые отблески от лампы.

Жильберу удалось рассмотреть незнакомца, стоявшего посреди комнаты: он смотрел не мигая, нахмурив лоб, и повелительным жестом протягивал руку.

Дверь захлопнулась.

Жильбер почувствовал, что силы его оставляют. Одной рукой он выпустил перила, другой коснулся пылавшего лба. Он покатился подобно колесу, соскочившему с оси, и рухнул на нижние ступеньки, растянувшись на холодных плитах. Взгляд его все еще устремлялся к проклятой двери, поглотившей мечту прошлою, счастье настоящего и надежду будущего.

IX ЯСНОВИДЯЩАЯ

Бальзамо пошел навстречу девушке; она вошла к нему твердой поступью статуи Командора, двигаясь точно по прямой линии.

Ее появление могло показаться странным, однако оно ничуть не удивило Бальзамо.

— Я приказал вам уснуть, — обратился он к ней. — Вы спите?

Андре вздохнула и ничего не ответила.

Бальзамо подошел к девушке, посылая в ее сторону более сильный поток флюидов.

— Ответьте мне, — приказал он.

Девушка вздрогнула.

— Вы слышите меня? — спросил незнакомец.

Андре кивнула.

— Отчего же вы молчите?

Андре поднесла руку к горлу, словно давая понять, что не может говорить.

— Ну хорошо! Садитесь вот сюда, — приказал Бальзамо.

Он взял ее за руку, которую недавно целовал Жильбер. На этот раз от одного прикосновения Андре испытала сильнейшее потрясение, свидетелями которого мы с вами уже были, когда приказ ей был послан сверху ее повелителем.

Под властным взглядом Бальзамо она отступила шага на три и упала в кресло.

— Скажите, — обратился он к ней, — вы что-нибудь видите?

Глаза Андре округлились, словно она пыталась охватить взглядом все пространство комнаты, освещенное яркими отблесками двух свечей.

— Я не прошу вас увидеть глазами, — продолжал Бальзамо, — посмотрите внутренним взором.

Выхватив из-под вышитой куртки стальную палочку, он коснулся ею трепетавшей груди Андре.

Девушка подскочила, будто огненное жало пронзило ее и прошло до самого сердца. Глаза у нее закрылись.



— Прекрасно! — воскликнул Бальзамо. — Вы прозрели, не так ли?

Она кивнула.

— Вы будете говорить?

— Да, — отвечала Андре.

Она поднесла руку ко лбу с выражением нечеловеческого страдания.

— Что с вами? — спросил Бальзамо.

— О, мне так больно!

— Почему больно?

— Потому что вы заставляете меня видеть и говорить.

Бальзамо два-три раза провел руками над ее головой и тем словно ослабил слишком сильное для нее воздействие флюидов.

— Вам все еще больно? — спросил он.

— Сейчас легче, — отвечала девушка.

— Хорошо. Теперь скажите мне, где вы находитесь.

Глаза Андре по-прежнему оставались закрытыми. Она нахмурилась, лицо выразило сильнейшее удивление.

— Я в красной комнате, — пробормотала она.

— Кто с вами рядом?

— Вы! — вздрогнув, отвечала она.

— Что вы сейчас испытываете?

— Мне страшно! Мне стыдно!

— Отчего же? Разве мы не связаны симпатическими узами?

— Это так.

— Разве вам не известно, что я сумел заставить вас сюда прийти из самых чистых побуждений?

— Известно.

Лицо ее просветлело, затем снова затуманилось.

— Вы недостаточно откровенны со мной, — продолжал Бальзамо. — Не можете меня простить?

— Я вижу, что вы не хотите мне зла, однако готовы причинить страдания кому-то еще.

— Вполне возможно, — прошептал Бальзамо. — Это не должно вас беспокоить, — проговорил он жестко.

Лицо Андре разгладилось.

— Все ли в доме спят?

— Не знаю, — отвечала она.

— Так взгляните!

— Куда я должна смотреть?

— Начнем с вашего отца. Где он сейчас?

— В своей комнате.

— Чем занимается?

— Он лег.

— Спит?

— Нет, читает.

— Что именно?

— Одну из тех дурных книг, которые он и меня пытается заставить читать.

— А вы их не читаете?

— Нет, — возразила она.

— Ну хорошо. С этой стороны все спокойно. Теперь посмотрите, что делает в своей комнате Николь.

— У нее нет света.

— Разве вам нужен свет?

— Нет, если вы прикажете видеть в темноте.

— Да, я вам это приказываю!

— Я ее вижу.

— Что она делает?

— Она неодета… Осторожно толкнула дверь своей комнаты… Спускается по лестнице.

— Так… Куда она направляется?

— Стоит у входной двери. По-видимому, кого-то подкарауливает…

Бальзамо усмехнулся:

— Не вас ли она поджидает?

— Нет.

— Хорошо. Это главное. Когда за девушкой не шпионят ни отец, ни служанка, ей нечего опасаться, если только…

— Нет, — перебила она Бальзамо.

— Вы читаете мои мысли?

— Да.

— Так вы ни в кого не влюблены?

— Я? — высокомерно спросила она.

— Отчего же нет? Разве вы не можете быть влюблены? Из монастыря выходят не для того, чтобы жить в заточении: вы должны быть свободны душой и телом.

Андре покачала головой.

— Мое сердце свободно, — с грустью ответила она.

Душевная чистота и непорочность осветили изнутри ее лицо. Бальзамо восторженно прошептал:

— Как вы прекрасны, дорогая ясновидящая.

Он прижал руки к груди в немой молитве, затем обратился к Андре:

— Однако если не любите вы, это вовсе не означает, что никто не любит вас, не так ли?

— Не знаю, — мягко возразила она.

— Как не знаете? — строго спросил Бальзамо. — Узнайте! Когда я спрашиваю, надо отвечать!

Он в другой раз прикоснулся стальной палочкой к ее груди.

Девушка вздрогнула, но не так сильно, как в первый раз.

— Да, теперь я вижу… Сжальтесь надо мной, вы меня погубите…

— Что вы видите? — спросил Бальзамо.

— Это невероятно! — воскликнула Андре.

— Что там такое?

— Я вижу молодого человека, который следит за мной, не сводит с меня глаз с тех пор, как я вернулась из монастыря.

— Кто этот юноша?

— Лица не видно; судя по одежде, он простолюдин.

— Где он сейчас?

— Внизу у лестницы. Он страдает… плачет!

— Почему же вы не видите его лица?

— Он закрыл лицо руками.

— Смотрите сквозь ладони!

Андре сделала над собой усилие.

— Жильбер! — вскрикнула она. — Я же говорила, что это невозможно!

— Отчего же невозможно?

— Он не посмеет меня любить, — отвечала она в высшей степени презрительно.

Бальзамо усмехнулся: он хорошо знал людей и понимал, что для любви нет преград, даже если эта преграда — пропасть между сословиями.

— Что он делает на лестнице? — продолжал он.

— Сейчас, сейчас… Он поднял голову… Схватился за перила… Встал… Поднимается по лестнице!

— Куда он направляется?

— Сюда… Но это ничего, он не осмелится войти.

— Почему?

— Боится! — презрительно усмехнувшись, отвечала Андре.

— Он собирается подслушивать?

— Да, он уже прижался ухом к двери… Он нас подслушивает!

— Вас это смущает?

— Да, потому что он может услышать, о чем мы говорим.

— Он из тех, кто может этим воспользоваться даже во вред той, которую любит?

— Да, забывшись в гневе или в порыве ревности… В такие минуты он способен на все!

— В таком случае давайте от него избавимся! — предложил Бальзамо.

Он решительно направился к двери, громко топая.

Очевидно, Жильбер еще был не готов к атаке: услышав шаги Бальзамо и опасаясь быть застигнутым врасплох, он бросился к перилам и торопливо съехал вниз.

Андре в ужасе вскрикнула.

— Не смотрите туда, — подходя к Андре, приказал Бальзамо. — Влюбленные простолюдины — малоинтересная материя. Расскажите лучше о бароне де Таверне.

— Как вам будет угодно, — вздохнув, отвечала Андре.

— Он в самом деле беден?

— Очень!

— Настолько беден, что не способен предоставить вам никаких развлечений?

— Да.

— Так вы здесь скучаете?

— Смертельно!

— Быть может, вы тщеславны?

— Нисколько.

— Вы любите своего отца?

— Да… — поколебавшись, ответила она.

— Вчера мне показалось, что есть нечто, омрачающее вашу любовь к отцу, — продолжал с усмешкой Бальзамо.

— Я не могу ему простить, что он пустил по ветру состояние моей матери. Теперь Мезон-Руж прозябает в гарнизоне и не может с достоинством носить имя своей семьи.

— Кто это Мезон-Руж?

— Мой брат Филипп.

— Почему вы зовете его Мезон-Ружем?

— Так называется, вернее, когда-то назывался наш замок. Старший сын носит имя Мезон-Руж вплоть до кончины своего отца и потом присоединяет к нему имя Таверне.

— Вы любите брата?

— Очень!

— Больше всех?

— Больше всех на свете!

— А как объяснить, что вы так горячо любите своего брата, а отца только терпите?

— У брата благородное сердце, он жизнь готов за меня отдать!

— А отец?

Андре потупилась.

— Почему вы молчите?

— Не хочу отвечать.

Бальзамо и не собирался принуждать ее к ответу. Вероятно, он и так уже знал о бароне все, что хотел.

— Где сейчас шевалье де Мезон-Руж?

— Вы спрашиваете у меня, где Филипп?

— Да.

— В своем гарнизоне в Страсбуре.

— Вы его видите?

— Где?

— В Страсбуре.

— Не вижу.

— Вы хорошо знаете Страсбур?

— Нет.

— Зато я знаю. Давайте поищем вместе, вы ничего не имеете против?

— С удовольствием!

— Он в театре?

— Нет.

— Нет ли его среди офицеров в кафе на площади?

— Нет.

— Может быть, он в своей комнате? Взгляните туда, где он живет.

— Я ничего не вижу! Мне кажется, его нет в Страсбуре.

— Вам знакома дорога?

— Нет.

— Неважно, я знаю ее хорошо. Давайте проследим его возможный путь. Нет ли его в Саверне?

— Нет.

— Может, он в Саарбрюккене?

— Нет.

— А в Нанси?

— Погодите-ка!

Девушка пыталась сосредоточиться; сердце ее отчаянно билось.

— Вижу, вижу! — обрадовалась она. — Филипп, дорогой! Какое счастье!

— Что такое?

— Дорогой Филипп! — сияя, повторяла Андре.

— Где он?

— Он проезжает город, который хорошо мне знаком.

— Какой же это город?

— Нанси! Нанси! Там мой монастырь.

— Вы уверены, что это ваш брат?

— Да, конечно: его лицо хорошо видно при свете факелов.

— Каких факелов? — удивился Бальзамо. — Откуда там факелы?

— Он едет верхом, сопровождая чудесную золоченую карету!

— Ах, вот оно что! — удовлетворенно воскликнул Бальзамо. — Кто в карете?

— Молодая дама… О, как она величественна! Как грациозна!.. Боже, до чего хороша! Странно: мне кажется, я ее где-то видела… Нет, нет, просто у нее есть что-то общее с Николь.

— Николь похожа на эту даму — столь гордую, величественную, красивую?

— Да, но только отчасти — как жасмин похож на лилию.

— Так… Что сейчас происходит в Нанси?

— Молодая дама выглянула из кареты и знаком приказала Филиппу приблизиться… Он повиновался… Вот он подъехал, почтительно склонился.

— Вы слышите, о чем они говорят?

— Сейчас, сейчас! — Андре жестом остановила Бальзамо, словно умоляя его замолчать и не мешать ей.

— Я слышу! — прошептала она.

— Что говорит молодая дама?

— С нежной улыбкой на устах приказывает пришпорить коней. Говорит, что эскорт должен быть готов завтра к шести утра, так как днем она хотела бы сделать остановку.

— Где?

— Об этом как раз спрашивает мой брат… О Господи! Она собирается остановиться в Таверне! Хочет познакомиться с моим отцом… Столь знатная особа остановится в нашем убогом доме?.. Что же нам делать? Нет ни столового серебра, ни белья…

— Успокойтесь! Я об этом позабочусь!

— Ах, спасибо, спасибо!

Привстав, девушка снова в изнеможении рухнула в кресло, тяжело дыша.

Бальзамо бросился к ней, несколькими магнетическими движениями рук изменил направление электрических токов и погрузил Андре в спокойную дремоту. Ее прекрасное тело словно надломилось, и она уронила прелестную головку на бурно вздымающуюся грудь.

Вскоре она успокоилась.

— Наберись сил, — проговорил Бальзамо, пожирая ее восторженным взглядом. — Мне еще понадобится твое ясновидение. О знание! — продолжал он в сильнейшем возбуждении. — Ты одно никогда не подведешь! Человек всем готов жертвовать ради тебя! Господи, до чего хороша эта женщина! Она ангел чистоты! И ты знаешь об этом, потому что именно ты способен создавать и женщин и ангелов. Но что значит для тебя красота? Чего стоит невинность? Что может мне дать красота и невинность сами по себе? Да пусть умрет эта женщина, столь чистая и такая прекрасная, лишь бы уста ее продолжали вещать! Пусть исчезнут все наслаждения бытия: любовь, страсть, восторг — лишь бы я мог продолжать свой путь к знанию! А теперь, моя дорогая, благодаря моей воле несколько минут сна восстановили твои силы так, словно ты спала двадцать лет! Проснись! Точнее, вернись к своему ясновидению. Мне еще кое-что нужно от тебя узнать.

Простерев руки над Андре, он приказал ей пробудиться.

Видя, что она покорно ждет его приказаний, он достал из бумажника свернутый вчетверо лист бумаги, в который была завернута прядь иссиня-черных волос. Аромат, исходивший от волос, пропитал бумагу настолько, что она стала полупрозрачной.

Бальзамо вложил прядь в руку Андре.

— Смотрите! — приказал он.

— О, опять эти мучения! — в тревоге воскликнула девушка. — Нет, нет, оставьте меня в покое, мне больно! О Боже! Мне было так хорошо!..

— Смотрите! — властно повторил Бальзамо и безжалостно прикоснулся стальной палочкой к ее груди.

Андре заломила руки: она пыталась освободиться из-под власти экспериментатора.

На губах ее выступила пена, словно у древнегреческой пифии, сидевшей на священном треножнике.

— О, я вижу, вижу! — вскричала она с обреченностью жертвы.

— Что именно?

— Даму!

— Ага! — злорадно пробормотал Бальзамо. — Выходит, знание далеко не так бесполезно, как, например, добродетель! Месмер победил Брута… Ну так опишите мне эту женщину, дабы убедить меня в том, что вы правильно смотрите.

— Черноволосая, смуглая, высокая, голубоглазая, у нее удивительные нервные руки…

— Что она делает?

— Она скачет… нет — парит на взмыленном жеребце.

— Куда она направляется?

— Туда, туда, — махнула девушка рукой, указывая на запад.

— Она скачет по дороге?

— Да.

— Это дорога на Шалон?

— Да.

— Хорошо, — одобрительно кивнул Бальзамо. — Она скачет по дороге, по которой отправлюсь и я; она направляется в Париж, я тоже туда собираюсь и найду ее в Париже. Можете отдохнуть, — сказал он Андре, забирая у нее прядь волос, которую она до тех пор сжимала в руке.

Руки Андре безвольно повисли вдоль тела.

— А теперь, — обратился к ней Бальзамо, — ступайте к клавесину!

Андре шагнула к двери. Ноги у нее подкашивались от усталости, отказываясь идти. Она пошатнулась.

— Наберитесь сил и идите! — приказал Бальзамо, послав в ее сторону новый поток флюидов.

Бедняжка напоминала породистого скакуна, который из последних сил пытается исполнить даже невыполнимую волю безжалостного наездника.

Она двинулась вперед с закрытыми глазами.

Бальзамо распахнул дверь; Андре стала медленно спускаться по лестнице.

X НИКОЛЬ ЛЕГЕ

Пока Бальзамо допрашивал Андре, Жильбер изнывал от невыразимой тоски.

Он забился под лестницу, не осмеливаясь подняться к двери красной комнаты, чтобы подслушать, о чем там говорили. В конце концов он пришел в такое отчаяние, которое могло бы привести человека с его характером к вспышке.

Его отчаяние усугублялось от сознания бессилия и приниженности. Бальзамо был для него обыкновенным человеком: Жильбер — великий мыслитель, деревенский философ — не верил в чародеев. Но он признавал, что человек этот силен, а сам Жильбер — слаб; человек этот был храбр, а Жильбер пока — не очень… Раз двадцать Жильбер поднимался с намерением, если представится случай, оказать Бальзамо сопротивление, но ноги его подгибались, и он падал на колени.

Ему пришла в голову мысль пойти за приставной лестницей, принадлежавшей Ла Бри. Старик был в доме и поваром, и лакеем, и садовником и пользовался этой лестницей, когда подвязывал кусты жасмина и жимолости. Вскарабкавшись по ней, Жильбер не пропустил бы ни единого из уличавших Андре слов, которые Жильбер так страстно желал услышать.

Он бросился через переднюю во двор и подбежал к тому месту, где под стеной, как ему было известно, хранилась лестница. Едва он за ней наклонился, как ему почудился шорох со стороны дома. Он обернулся.

Вглядевшись в темноту, он заметил, как в черном проеме входной двери мелькнула человеческая фигура, причем так быстро и безмолвно, что казалась похожей скорее на привидение, чем на живое существо.

Он бросил лестницу и побежал к дому. Сердце его готово было выскочить из груди.

Впечатлительные натуры, богатые и пылкие, бывают обычно суеверны: они охотнее допускают выдумку, чем доверяют рассудку; они считают естественное слишком заурядным и позволяют своим предчувствиям увлечь себя невозможному или, по крайней мере, идеальному. Вот почему они могут потерять от страха голову в прекрасном ночном лесу: в темных кронах им чудятся призраки и духи. Древние, среди которых было немало великих поэтов, грезили всем этим среди бела дня. А так как яркое солнце изгоняло самую мысль о злых духах и привидениях, поэты выдумывали смеющихся дриад и беззаботных нимф.

Жильбер вырос под хмурым небом, в стране мрачных мыслителей. Вот почему ему померещилось привидение. На сей раз, несмотря на то что Жильбер не верил в Бога, он вспомнил о том, что ему сказала перед своим бегством подруга Бальзамо. Разве чародей не мог бы вызвать призрак, если он оказался способен совратить девушку ангельской чистоты?

Однако Жильбер руководствовался обычно не первым движением души, а, что было значительно хуже, разумом. Он призвал на помощь доводы великих философов, чтобы одолеть призраки. Статья «Привидение» из «Философского словаря» отчасти помогла ему: он испугался еще больше, зато страх его стал более мотивированным.

Если он в самом деле кого-то видел, это, должно быть, живое существо, которое хотело, вероятно, кого-то подстеречь.

Страх подсказывал ему, что это скорее всего г-н де Таверне, однако рассудок называл другое имя.

Он бросил взгляд на второй этаж флигеля. Как уже известно читателю, света в комнате Николь не было.

Ни вздоха, ни единого шороха, ни огонька не было во всем доме, не считая комнаты незнакомца. Жильбер смотрел во все глаза, прислушивался, но, ничего не заметив, опять взялся за лестницу. Он был убежден, что ему померещилось, потому что сердце его сильно билось и глаза застилало пеленой. Жильбер решил, что видение не более чем обман зрения, вызванный, говоря по-научному, скорее нарушением способности видеть, чем ее использованием.

Он приставил лестницу и занес было ногу на первую ступеньку, как вдруг дверь Бальзамо распахнулась и сейчас же снова захлопнулась. Выйдя от Бальзамо, Андре стала спускаться совершенно бесшумно в полной темноте, словно сверхъестественная сила руководила ею и поддерживала ее.

Андре спустилась на нижнюю площадку, прошла рядом с Жильбером, задев его в темноте своим платьем, и пошла дальше.

Молодой человек подумал, что все неожиданности этой ночи уже позади: барон де Таверне спал, Ла Бри тоже был в постели, Николь — в другом флигеле, а дверь Бальзамо была уже заперта.

Сделав над собой страшное усилие, он пошел следом за Андре, приноравливаясь к ее шагу.

Пройдя переднюю, Андре вошла в гостиную.

Жильбер с истерзанным сердцем следовал за ней. Хотя Андре оставила дверь отворенной, он остановился на пороге. Девушка села на табурет перед клавесином, на котором все еще горела свеча.

Жильбер готов был от отчаяния расцарапать себе грудь. Здесь, на этом самом месте, всего полчаса назад он припадал к платью и руке этой женщины, даже не вызвав ее гнева. Вот о чем он мог мечтать тогда и как был счастлив!.. Теперь ему стало понятно, что снисходительность девушки объяснялась ее испорченностью, о которой Жильбер знал из романов, составлявших основную часть библиотеки барона. Распущенность Андре могла объясняться также обманом чувств, о чем ему было известно из трудов по физиологии.

— Ну что ж, — пробормотал он, перескакивая с одной мысли на другую, — если дело обстоит именно так, я вслед за остальными смогу попользоваться ее распущенностью либо извлечь выгоды из ее ослепления. Ангел пускает по ветру свои белые одежды, так почему бы мне не урвать немножко ее целомудрия?

Приняв такое решение, Жильбер устремился в гостиную. Однако едва он занес ногу над порогом, как почувствовал, что чья-то рука, словно вынырнув из темноты, крепко ухватила его за плечо.

Жильбер в ужасе повернул голову, сердце екнуло у него в груди.

— А, попался, бесстыдник! — прошипел ему на ухо сердитый голос. — Попробуй теперь сказать, что не бегаешь к ней на свидания, попробуй только сказать, что не любишь ее…

У Жильбера не было сил пошевелить рукой, чтобы высвободиться.

Однако его держали не настолько крепко, чтобы он не мог вырваться. Его держала всего лишь девичья рука. Жильбера взяла в плен Николь Леге.

— Что вам от меня нужно? — нетерпеливо прошептал он.

— А ты, может, хочешь, чтоб я всем сказала, на что это похоже? — громко заговорила она.

— Нет, нет, напротив, — процедил Жильбер сквозь зубы. — Я хочу, чтобы ты немедленно замолчала, — сказал он, увлекая Николь в переднюю.

— Ну что ж, ступай за мной.

Жильберу этого только и было нужно: следуя за Николь, он удалялся от Андре.

— Хорошо, идемте, — согласился Жильбер.

Он пошел за ней следом. Она вышла во двор, хлопнув дверью.

— А как же мадемуазель? — спросил он. — Она, верно, будет вас звать, чтобы вы помогли ей раздеться, когда она пойдет к себе в комнату? А вас не будет на месте…

— Вы ошибаетесь, если думаете, что меня сейчас это волнует. Что мне до того, будет она меня звать или нет? Я должна с вами поговорить.

— Мы могли бы, Николь, отложить этот разговор до завтра: вы не хуже меня знаете, что мадемуазель может рассердиться…

— Да я сама посоветовала ей быть строгой, особенно со мной!

— Николь! Я вам обещаю, что завтра…

— Он обещает!.. Знаю я твои обещания, так я тебе и поверила! Не ты ли обещал ждать меня сегодня в шесть около Мезон-Ружа? И где ты был в это время, а? Совсем в другой стороне, потому что именно ты привел в дом незнакомца. Я твоим обещаниям теперь так же верю, как священнику монастыря Благовещения: он давал клятву сохранять тайну исповеди, а сам бежал докладывать о наших грехах настоятельнице.

— Николь! Подумайте о том, что вас прогонят, если заметят…

— А вас не прогонят, поклонник госпожи? Уж барон если вспылит…

— У него нет никаких оснований меня прогонять, — пытался возражать Жильбер.

— Ах вот как? Он, что же, сам поручил вам ухаживать за своей дочерью? Неужели он до такой степени философ?

Жильбер мог бы сейчас же доказать Николь, что если он и виноват в том, что был в доме в столь поздний час, то уж Андре-то ни при чем. Ему стоило лишь пересказать то, чему он явился свидетелем. Конечно, это могло показаться невероятным. Но благодаря тому, что женщины обычно друг о друге бывают нелестного мнения, Николь, несомненно, поверила бы ему. Он уже приготовился к возражению, но тут другое, более серьезное соображение, чем ревность Николь, остановило его. Тайна Андре была из тех, что бывают выгодны мужчине, независимо от того, захочет он любви за свое молчание или чего-нибудь более осязаемого.

Жильбер жаждал любви. Он сообразил, что гнев Николь — ничто по сравнению с его желанием обладать Андре. Выбор был сделан: умолчать о необычном приключении той ночи.

— Раз вы настаиваете, давайте объяснимся, — предложил он.

— О, это много времени не займет! — вскричала Николь; она была по своему характеру полной противоположностью Жильберу и совсем не умела владеть своими чувствами. — Ты прав, здесь, в цветнике, неудобно разговаривать, идем ко мне.

— В вашу комнату? — испугался Жильбер. — Это невозможно!

— Почему?

— Нас могут застать вдвоем.

— Пойдем же! — презрительно усмехнувшись, продолжала настаивать она. — Кто нас может застать? Мадемуазель? В самом деле, как она может не ревновать такого красавца! Тем хуже для нее: я не боюсь тех, чья тайна мне известна. Ах, мадемуазель Андре ревнует Николь! Я не смею и мечтать о такой чести!

Ее принужденный громкий смех заставил его вздрогнуть сильнее, чем если бы он услышал брань или угрозу.

— Я боюсь не мадемуазель, Николь, я опасаюсь за вас.

— Да, правда, вы ведь любите повторять, что там, где нет скандала, нет и греха. Философы иногда бывают похожи на иезуитов: вот монастырский священник тоже так говорил, он мне это сказал раньше вас. Так вы потому и бегаете к госпоже на свидания по ночам? Ладно, ладно, довольно болтать, пойдем ко мне! Я хочу этого!

— Николь! — проговорил Жильбер, скрипнув зубами.

— Ну что?

— Замолчи!

Он сделал угрожающий жест.

— Да я не боюсь! Вы меня однажды уже побили, правда, тогда из ревности. Да, тогда вы меня любили… Это было неделю спустя после нашей первой ночи любви. Тогда я вам позволила поднять на меня руку. Теперь этому не бывать! Ведь вы не любите меня, теперь настал мой черед ревновать.

— Что же ты собираешься делать? — спросил Жильбер, схватив ее за руку.

— Я сейчас так закричу, что мадемуазель прибежит и спросит вас, по какому праву вы собираетесь отдать Николь то, что должны теперь только ей. Пустите меня, честью вас прошу.

Жильбер выпустил руку Николь.

Подняв лестницу, он осторожно подтащил ее к флигелю и приставил к окну Николь.

— Вот что значит судьба! — проговорила Николь. — Лестница, предназначавшаяся, верно, для того чтобы влезть в комнату к мадемуазель, пригодится вам, чтоб выбраться из мансарды Николь Леге. Какая честь для меня!

Николь чувствовала себя победительницей, она спешила отпраздновать победу, подобно женщинам, которые, не обладая действительным превосходством, всегда дорого платят за первую победу после того, как поспешили объявить о ней во всеуслышание.

Жильбер почувствовал, что попал в глупейшую историю: идя за девушкой, он собирался с силами в ожидании неминуемой схватки.

Будучи по природе осмотрительным, он удостоверился в следующем.

Во-первых, проходя под окнами дома, он убедился, что мадемуазель де Таверне продолжала сидеть в гостиной.

Во-вторых, придя к Николь, он отметил, что не без риска сломать себе шею можно добраться до первого этажа, а оттуда спрыгнуть на землю.

Комната Николь была столь же скромной, как и другие.

Она была расположена под самой крышей. Стена мансарды была оклеена зеленовато-серыми обоями. Складная кровать да большой горшок с геранью возле слухового окна — вот и все ее убранство. Андре отдала Николь огромную картонку из-под шляпки — она служила девушке и комодом и столом.

Николь присела на край кровати, Жильбер — на угол картонки.

Пока Николь поднималась по лестнице, она успокоилась. Овладев собой, она чувствовала себя сильной. Жильберу, вздрагивавшему от внутреннего напряжения, напротив, никак не удавалось восстановить привычное хладнокровие. Он чувствовал, как раздражение поднималось в нем по мере того, как Николь успокаивалась.

В наступившей тишине Николь бросила на Жильбера полный страсти взгляд и, не скрывая досады, спросила:

— Значит, вы влюблены в мадемуазель и обманываете меня?

— Кто вам сказал, что я влюблен в мадемуазель? — спросил Жильбер.

— Еще бы! Вы ведь бегаете к ней на свидания!

— Кто вам сказал, что я шел к ней на свидание?

— А зачем же вы отправились в дом? Не к колдуну ли вы шли?

— Возможно. Вам известно, что я честолюбив.

— Вернее сказать — завистлив.

— Это одно и то же, только названия разные.

— Не нужно разговор о вещах превращать в спор о словах. Итак, вы больше не любите меня?

— Напротив, я вас люблю.

— Почему же вы меня избегаете?

— Потому что при встречах со мной вы ищете повода для ссоры.

— Ну, конечно, я думаю, как бы с вами поссориться, будто мы только и делаем, что встречаемся с вами на каждом шагу!

— Я всегда был нелюдим — вам это должно быть известно.

— Чтобы в поисках одиночества карабкаться по лестнице… Простите, я никогда об этом не слыхала.

Жильбер проиграл первое очко.

— Скажите откровенно, Жильбер, если можете, признайтесь, что больше меня не любите или любите нас обеих…

— А если так, что вы на это скажете? — спросил Жильбер.

— Я бы сказала, что это чудовищно!

— Да нет, это просто ошибка.

— Вашего сердца?

— Нашего общества. Существуют страны, где мужчины могут иметь семь или восемь жен.

— Это не по-христиански, — в волнении отвечала Николь.

— Зато по-философски, — высокомерно парировал Жильбер.

— Господин философ! Вы бы согласились, если бы я вслед за вами завела еще одного любовника?

— Мне не хотелось бы по отношению к вам быть жестоким тираном. Кроме того, я не хотел бы сдерживать ваши сердечные порывы… Святая свобода заключается в том, чтобы уважать свободу выбора другого человека. Смени вы любовника, Николь, я не смог бы требовать от вас верности, которой, по моему глубокому убеждению, в природе не существует.

— Ах, теперь вы сами видите, что не любите меня! — вскричала Николь.

Жильбер был силен в дискуссии — и не потому, что обладал логическим умом, напротив, его ум был парадоксален, но он знал все-таки больше, чем Николь. Та читала иногда для развлечения; Жильбер читал не только забавные книги, но и такие, из которых мог извлечь пользу.

В споре Жильбер постепенно обретал хладнокровие, которое стало изменять Николь.

— У вас хорошая память, господин философ? — иронически улыбаясь, спросила Николь.

— Не жалуюсь, — ответил Жильбер.

— Помните, что вы говорили мне полгода назад, когда мы с госпожой приехали из монастыря Благовещения?

— Нет, напомните.

— Вы мне сказали: «Я беден». Это было в тот день, когда мы вместе читали «Танзаи» среди развалин старого замка.

— Что же дальше?

— В тот день вы трепетали, и даже довольно сильно…

— Вполне возможно: я по натуре робок. Однако я делаю все возможное, чтобы избавиться от этого недостатка, как, впрочем, и от остальных.

— Так вы скоро станете совершенством! — рассмеялась Николь.

— Во всяком случае, я стану сильным, потому что сила приходит с мудростью.

— Где вы это вычитали, скажите на милость?

— Не все ли равно? Вспомните лучше, что я вам говорил под сводами старого замка.

Николь чувствовала, что все больше ему проигрывает.

— Вы сказали мне тогда: «Я беден, Николь, никто меня не любит, никто не знает, что у меня вот здесь» — и приложили руку к сердцу.

— Вот тут вы ошибаетесь: при этих словах я, должно быть, постучал себя по лбу. Сердце — это всего лишь насос для перекачивания крови. Раскройте «Философский словарь» на статье «Сердце» и прочтите, что там написано.

Жильбер удовлетворенно выпрямился. Испытав унижение в разговоре с путешественником, он теперь отыгрывался на Николь.

— Вы правы, Жильбер, вы в самом деле постучали себя по лбу. При этом вы сказали: «Меня здесь держат за дворового пса, даже Маон счастливее меня». Я вам тогда ответила, что вас нельзя не любить; если бы вы были моим братом, я бы любила вас. Эти слова исходили как будто из сердца, а не из головы. Хотя, возможно, я ошибаюсь: я не читала «Философского словаря».

— Вы ошиблись, Николь.

— Вы обняли меня. «Вы сирота, Николь, — сказали вы мне, — я тоже одинок. Бедность и низкое происхождение сближают нас больше, чем брата и сестру. Полюбим же друг друга, Николь, как если бы мы и впрямь были братом и сестрой. Кстати, в таком случае общество запретило бы нам любить друг друга так, как я мечтаю быть любим тобою». Потом вы меня поцеловали…

— Вполне вероятно.

— Вы действительно думали тогда то, что говорили?

— Несомненно. Так почти всегда бывает: говорим то, что думаем, пока говорим.

— Значит, сейчас…

— Сейчас я на пять месяцев старше; я узнал то, чего не знал тогда, я догадываюсь о том, чего пока не знаю. Сейчас я думаю иначе.

— Так вы лжец, лицемер, болтун! — забывшись, вскричала Николь.

— Не больше, чем путешественник, у которого спрашивают его мнение о пейзаже, когда он еще в долине, а потом задают ему тот же вопрос, когда он уже поднялся на вершину горы, которая скрывала от него убегающую даль. Теперь я лучше вижу местность, только и всего.

— Так вы не женитесь на мне?

— Я вам никогда не говорил, что собираюсь на вас жениться, — презрительно усмехнулся Жильбер.

— Однако я думала, — воскликнула в отчаянии девушка, — что Николь Леге — достойная пара для Себастьяна Жильбера!

— Любой человек достоин другого, — возразил Жильбер, — но природа и образование наделяют их разными способностями. По мере того как развиваются эти способности, люди все более отдаляются друг от друга.

— Так, значит, у вас более развиты способности, чем у меня, и поэтому вы от меня удаляетесь?

— Вот именно. Вы, Николь, еще не умеете рассуждать, зато уже начинаете понимать.

— Да, — в отчаянии вскричала Николь, — да, я понимаю!

— Что вы понимаете?

— Я поняла: вы бесчестный человек!

— Возможно. Многие рождаются с низменными инстинктами, но для того и дана человеку воля, чтобы их исправить. Руссо тоже при рождении был наделен низменными инстинктами, однако ему удалось от них избавиться. Я последую примеру Руссо.

— О Господи! — воскликнула Николь. — Как я могла полюбить такого человека?

— А вы меня и не любили, — холодно возразил Жильбер, — я вам приглянулся, только и всего. Вы только что вернулись тогда из Нанси, где видели одних семинаристов, способных разве что рассмешить вас, да военных, которых вы боялись. Мы с вами были зелены, невинны, мы оба страстно желали перестать быть такими. Природа громко заговорила в нас. Когда кровь закипает от низменных желаний, мы ищем утешения в книгах, а они лишь раззадоривают. Помните, Николь: когда мы с вами читали вместе одну из таких книг, вы не то чтобы уступили — я ведь ни о чем вас и не просил, а вы ни в чем не отказывали, — мы сумели найти разгадку этой тайны. Месяц или два продолжалось то, что называется счастьем. Месяц или два мы жили полнокровной жизнью. Неужели за то, что мы были счастливы, проведя вместе два месяца, мы должны быть несчастны и мучить друг друга всю оставшуюся жизнь? Знаете, Николь, если бы человек был обязан брать на себя подобное обязательство только за то, что любит или любим, ему пришлось бы навсегда отказаться от свободы выбора, что само по себе абсурдно.

— Вы, что же, вздумали философствовать? — усмехнулась Николь.

— А почему бы нет? — спросил Жильбер.

— Значит, для философов нет ничего святого?

— Напротив. Существует разум.

— Ага! Когда я хотела остаться честной девушкой…

— Простите, теперь слишком поздно об этом говорить.

Николь то бледнела, то краснела, словно некое колесо делало видимым движение каждой капли ее крови.

— Будешь с вами честной! — проворчала она. — Не вы ли мне говорили, что женщина всегда остается порядочной, если хранит верность своему избраннику? Вы помните эту свою теорию брака?

— Я называл это союзом, Николь, принимая во внимание, что вообще не собираюсь жениться.

— Вы никогда не женитесь?

— Нет, я собираюсь стать ученым, философом. А наука требует уединения для духа, как философия — для плоти.

— Господин Жильбер! Я уверена, что заслуживаю более завидной доли, чем связать себя с таким ничтожеством, как вы!

— Подведем итоги, — поднимаясь, предложил Жильбер. — Мы попусту теряем время: вы — говоря мне колкости, я — выслушивая их. Вы меня любили, потому что вам этого хотелось, не так ли?

— Совершенно верно.

— Ну так это недостаточная причина для того, чтобы делать меня несчастным, потому что вы лишь исполнили свою прихоть.

— Глупец! — вскричала Николь. — Ты считаешь меня развратной и думаешь, что тебе нечего меня бояться?

— Мне вас бояться, Николь? Что вы говорите? Да что вы мне можете сделать? Вы ослепли от ревности.

— От ревности? Я ревную? — неестественно рассмеялась Николь. — Вы ошибаетесь, если думаете, что я ревнива. И с какой стати мне ревновать? Да найдется ли в целой округе кто-нибудь привлекательнее меня? Мне бы еще такие руки, как у госпожи; впрочем, они сразу же побелеют, как только я перестану заниматься тяжелой работой. Разве я не сравняюсь тогда с госпожой? А волосы! Только взгляните, какие у меня волосы, — она потянула ленточку, и волосы рассыпались по плечам, — я могу в них спрятаться, как в плащ, с головы до пят. Я высока, хорошо сложена, — Николь кокетливо подбоченилась, — у меня зубы словно жемчуг. — Она взглянула в зеркальце, висевшее у изголовья. — Когда я хочу произвести на кого-нибудь впечатление, я улыбаюсь и вижу, как этот человек краснеет, трепещет под моим взглядом. Вы были моим первым мужчиной, это правда. Но вы далеко не первый, с кем я кокетничала.

Послушай, Жильбер, — продолжала она еще более угрожающим тоном, зловеще улыбаясь. — Ты смеешься? Можешь мне поверить, что лучше тебе не наживать в моем лице врага. Не заставляй меня оступаться: я иду по узкой тропинке, на которой меня удерживают полузабытые советы моей матушки да зыбкие воспоминания детских молитв. Если мне будет суждено хоть раз пренебречь своим целомудрием, — берегись, Жильбер! Тебе придется пожалеть не только о том, что ты сделал для себя, но и раскаяться в несчастьях, которые ты приносишь окружающим!

— В добрый час! — усмехнулся Жильбер. — Вы сейчас на такой высоте, Николь, что я убежден…

— В чем же?

— …что, если бы я сейчас согласился на вас жениться…

— То что?

— …то вы бы мне отказали!

Николь задумалась. Потом, сжав кулаки и заскрежетав зубами, процедила:

— Думаю, что ты прав, Жильбер. Мне кажется, я тоже поднимаюсь в гору, о которой ты говорил; думаю, что мне тоже начинают открываться новые дали. Вероятно, я тоже могу кое-чего достигнуть. И уж, во всяком случае, мне недостаточно быть только женой ученого или философа. А теперь, Жильбер, ступайте к лестнице и постарайтесь не свернуть себе шею. Хотя мне начинает казаться, что это было бы большим счастьем кое для кого, а может, и для вас самого.

Повернувшись к Жильберу спиной, девушка начала раздеваться, словно его тут не было.

Жильбер стоял в нерешительности: озаренная пламенем ревности и гнева, Николь была просто очаровательна! Однако он твердо решил порвать с ней: она могла погубить не только его любовь, но и его честолюбивые планы. Итак, он устоял.

Спустя несколько минут Николь, не слыша за спиной ни малейшего звука, обернулась: в комнате никого не было.

— Удрал! — прошептала она. — Удрал…

Она поспешила к окну: во всем доме не было ни огонька.

— Где же сейчас мадемуазель? — проговорила Николь.

Девушка бесшумно спустилась по лестнице, подкралась к двери хозяйки и прислушалась.

— Ага! — прошептала Николь. — Она легла одна и спит. Подождем до завтра! О, уж завтра-то я узнаю, любит она его или нет!

XI СЛУЖАНКА И ГОСПОЖА

Николь вернулась к себе в крайнем возбуждении. Девушка понимала, что, пытаясь показать свою стойкость и лукавство, она на самом деле только хвасталась тем, что может стать опасной, а также старалась казаться порочной. Богатое воображение и развращенный дурными книгами ум давали выход ее пылавшим чувствам. Душа ее горела. Будучи от природы самолюбивой, она умела иногда сдержать слезы, но горечь оседала в ее душе и разъедала ее изнутри, подобно кипящему свинцу.

Только в улыбке можно было прочитать то, что переполняло ее сердце. Первые же оскорбления Жильбера были встречены ею презрительной усмешкой, которая выдавала всю боль ее души. Разумеется, Николь была далеко не добродетельна, не отличалась высокой нравственностью. Но она не могла не придавать значения своему поражению. Отдаваясь Жильберу душой и телом, она думала, что осчастливит его. Холодность и самодовольство Жильбера принижали ее в собственных глазах. Она только что была жестоко наказана за свою оплошность и тяжело переживала боль наказания. Однако, оправившись от этого удара, Николь дала себе слово, что сполна воздаст Жильберу за причиненное ей зло.

Молодая, крепкая, полная сил, умевшая забывать обиду, наделенная этой особенностью характера, столь желанной для того, кто хотел бы повелевать любимой женщиной, Николь уснула, составив предварительно план мести. Для этого были призваны все демоны, гнездившиеся в ее юном сердечке.

В конце концов ей стало казаться, что мадемуазель де Таверне еще более провинилась, чем Жильбер. Знатная девушка, напичканная предрассудками, кичившаяся благородным происхождением, в монастыре Нанси обращалась в третьем лице к принцессам, говорила «вы» герцогиням, «ты» — маркизам, а остальных вовсе не замечала. Она напоминала холодностью статую, но под мраморной оболочкой скрывалась чувствительная натура. Николь забавляла мысль, что статуя эта могла бы вдруг обратиться в смешную и жалкую жену деревенского Пигмалиона — Жильбера.

Надобно отметить, что Николь обладала тем даром, которым природа наделила всех женщин. Она считала, что уступает в умственном отношении только Жильберу, зато превосходит всех остальных. Если не принимать во внимание того превосходства духа, который ее любовник имел над ней благодаря пяти-шести годам, в течение которых он прочел несколько книг, то это она — служанка нищего барона — чувствовала себя униженной, отдавшись крестьянину.

Что же тогда должна была чувствовать ее госпожа, если она в самом деле отдавалась Жильберу? Николь поразмыслила и решила, что, если она расскажет то, чему явилась свидетельницей, точнее, то, о чем она догадывалась, г-ну де Таверне, это будет величайшей глупостью. Во-первых, зная характер г-на де Таверне, она могла предположить, что он надает оплеух Жильберу и вышвырнет его вон, а потом посмеется над этой историей. Во-вторых, ей был известен нрав Жильбера, и она понимала, что он никогда ей этого не простит и найдет способ для коварной мести.

А вот заставить Жильбера страдать из-за Андре, подчинить себе их обоих, наблюдать за тем, как они то бледнеют, то краснеют под ее взглядом, стать настоящей хозяйкой положения и, возможно, заставить Жильбера пожалеть о том времени, когда ручка, которую он нежно целовал, была груба только на ощупь, — вот что тешило ее самолюбие и казалось соблазнительным. Вот на чем она решила остановиться.

С этими мыслями она и уснула.

Солнце уже поднялось, когда она проснулась — свежая, бодрая, отдохнувшая. Она провела за туалетом, как обычно, около часа: менее ловкие или более старательные руки потратили бы вдвое больше времени на то, чтобы расчесать ее длинные густые волосы. Николь принялась изучать свои глаза в треугольном зеркальце, о котором мы уже упоминали. Глаза показались ей красивее, чем когда-либо. Продолжая осмотр, она перешла от глаз к соблазнительному ротику: губы не потеряли своей яркости и были сочны, словно спелые вишни. Носик был небольшой и слегка вздернутый. Шея, которую она самым тщательным образом прятала от поцелуев солнца, белела подобно лепесткам лилии. Но верхом совершенства были ее прекрасная грудь и дерзкие очертания бедер.

Убедившись в том, что она все так же хороша собой, Николь подумала, что могла бы пробудить в Андре ревность. Пусть не подумает читатель, что она была окончательно испорченной, ведь речь шла не о капризе или пустой фантазии — эта идея пришла ей в голову только потому, что девушка была уверена: мадемуазель де Таверне влюблена в Жильбера.

Собравшись с духом, готовая к сражению, она распахнула дверь в комнату Андре. Госпожа приказывала ей входить к ней по утрам только в том случае, если до семи часов Андре не вставала с постели.

Едва войдя в комнату, Николь замерла от удивления.

Андре была бледна, ее лоб был в испарине, ко лбу прилипло несколько волосков. Она с трудом дышала, вытянувшись на кровати. Забывшись тяжелым сном, она покусывала во сне губы с выражением страдания на лице.

Простыни были скомканы: было видно, что она металась во сне. Вероятно, она не успела снять с себя перед сном все одежды. Теперь она спала, подложив одну руку под голову, а другой прикрывала белоснежную грудь.

Время от времени ее неровное дыхание прерывалось стонами, она хрипела от боли.

Некоторое время Николь наблюдала за ней в полном молчании, качая головой: она отдавала должное красоте Андре и понимала, что у ее госпожи не могло быть достойных соперниц.

Николь направилась к окну и распахнула ставни.

В комнату хлынул свет, и утомленные веки мадемуазель де Таверне дрогнули.

Она проснулась и хотела было подняться, однако почувствовала сильную усталость и, сраженная пронзительной болью, вскрикнув, уронила голову на подушку.

— О Господи! Что с вами, мадемуазель? — прошептала Николь.

— Который теперь час? — спросила Андре, протирая глаза.

— Уж поздно, мадемуазель должна была встать час тому назад.

— Не понимаю, Николь, что со мной творится, — пожаловалась Андре, обводя взглядом комнату, словно желая убедиться, что она у себя. — Меня всю ломает, и такая боль в груди!

Прежде чем ответить, Николь пристально на нее посмотрела.

— Должно быть, простуда после сегодняшней ночи, — предположила она.

— После сегодняшней ночи? — удивленно переспросила Андре. — О, так я даже не раздевалась? — оглядев себя, произнесла она. — Как это могло случиться?

— Ну, конечно! — вскричала Николь. — Пусть мадемуазель постарается вспомнить!

— Я ничего не помню, — схватившись за голову, пробормотала Андре. — Что со мною было? Должно быть, я схожу с ума!

Она села в кровати, снова обводя комнату блуждающим взглядом.

Затем, сделав над собой усилие, произнесла:

— А, да, вспоминаю, вчера я так устала… это, наверное, из-за грозы; потом…

Николь указала пальцем на смятую кровать, на которой, несмотря на беспорядок, продолжало лежать покрывало.

Андре замолчала. Она вспомнила о незнакомце, так странно на нее смотревшем.

— И что потом? — не скрывая удивления, спросила Николь, — должно быть, мадемуазель вспомнила?

— Потом, — продолжала Андре, — я задремала, сидя за клавесином. Начиная с этого времени я ничего не помню. По всей вероятности, я как во сне поднялась к себе и без сил упала на кровать не раздеваясь.

— Надо было меня позвать, — слащавым голосом пропела Николь, — разве это не входит в мои обязанности?

— Я об этом не подумала, а может, у меня на это не было сил, — простодушно отвечала Андре.

— Лицемерка! — пробормотала Николь и потом добавила: — Однако мадемуазель, должно быть, довольно долго оставалась за клавесином, потому что, прежде чем вы вернулись к себе, я услыхала внизу какой-то шум и спустилась…

Николь замолчала в надежде заметить какое-нибудь движение Андре или румянец — та оставалась спокойной, а лицо, зеркало души, было безмятежным.

— Я спустилась… — повторила Николь.

— И что же? — спросила Андре.

— Мадемуазель не было у клавесина.

Андре подняла голову: в ее прекрасных глазах можно было прочесть удивление — и только!

— Как странно! — воскликнула она.

— Однако это было именно так.

— Ты говоришь, меня не было в гостиной, но я никуда не выходила.

— Надеюсь, мадемуазель меня простит! — отвечала Николь.

— Так где же я была?

— Мадемуазель это должно быть известно лучше меня, — пожав плечами, отвечала Николь.

— Думаю, что ты ошибаешься, Николь, — как можно мягче возразила Андре. — Я не сходила с места. Мне только кажется, что было холодно, потом я почувствовала тяжесть, и мне стало трудно передвигаться.

— О! — насмешливо воскликнула Николь. — В тот момент, когда я увидела мадемуазель, она шла довольно скоро!

— Ты меня видела?

— Да.

— Только что ты сказала, что меня не было в гостинои.

— Я и не говорю, что видела вас в гостиной.

— Так где же?

— В передней, у лестницы.

— Это была я? — изумилась Андре.

— Мадемуазель собственной персоной, я неплохо знаю мадемуазель, — проговорила Николь, добродушно посмеиваясь.

— Тем не менее я уверена, что не выходила из гостиной, — Андре простодушно надеялась найти ответ в своей памяти.

— А я не сомневаюсь, что видела мадемуазель в передней. Я тогда подумала, — прибавила она и удвоила внимание, — что госпожа возвращается из сада с прогулки. Вчера вечером после грозы была такая чудесная погода! Приятно прогуляться ночью: свежий воздух, аромат цветов, — не так ли, мадемуазель?

— Ты прекрасно знаешь, что я боюсь выходить по ночам, — с улыбкой возразила Андре, — я слишком боязлива!

— Можно гулять не одной, — подхватила Николь, — тогда и бояться нечего.

— С кем же прикажешь мне гулять? — спросила Андре, не подозревая, что служанка задавала все эти вопросы неспроста.

Николь решила не продолжать дознания. Хладнокровие Андре казалось ей верхом лицемерия и обескураживало ее.

Она сочла за благо перевести разговор на другую тему.

— Мадемуазель говорит, что плохо себя чувствует? — спросила она.

— Да, мне очень плохо, — отвечала Андре. — Я совершенно разбита, я чувствую себя очень уставшей без всякой на то причины. Вчера вечером я не делала ничего особенного. Уж не заболеваю ли я?

— Может, мадемуазель чем-нибудь огорчена? — продолжала Николь.

— И что же? — воскликнула Андре.

— А то, что огорчения производят нередко такое же действие, что и усталость. Уж я-то знаю!

— Так ты чем-то опечалена, Николь?



Слова эти прозвучали с такой небрежностью, что Николь не сдержалась.

— Да, мадемуазель, у меня неприятности, — опустив глаза, проговорила она.

Андре лениво поднялась с постели, собираясь переодеться.

— Расскажи! — приказала она.

— Я как раз шла к мадемуазель, чтобы сказать…

Она замолчала.

— Чтобы сказать что? Боже, какой у тебя растерянный вид, Николь!

— Я растеряна, а мадемуазель утомлена; должно быть, мы обе страдаем.

Это «мы» не понравилось Андре; она нахмурила брови и проронила:

— А!

Николь не было дела до восклицаний, хотя интонация Андре должна была бы навести ее на размышления.

— Раз мадемуазель настаивает, я позволю себе начать, — продолжала она.

— Ну-ну, послушаем, — отвечала Андре.

— Я хочу выйти замуж, госпожа, — заявила Николь.

— Да? — удивилась Андре. — Не рано ли тебе об этом думать, ведь тебе еще нет семнадцати.

— Мадемуазель тоже только шестнадцать лет.

— И что же?

— А то, что, хотя мадемуазель только шестнадцать, разве она не подумывает о браке?

— С чего вы взяли? — сухо спросила Андре.

Николь раскрыла рот, чтобы сказать дерзость, но она хорошо знала Андре, она понимала, что едва начатому объяснению немедленно будет положен конец, поэтому спохватилась.

— Да нет, откуда мне знать, о чем думает мадемуазель, я простая крестьянка и живу так, как того требует природа.

— Как странно ты изъясняешься!

— Странно? Разве не естественно любить кого-нибудь и отдаваться любимому?

— Пожалуй. Так что же?

— Ну вот, я люблю одного человека.

— А этот человек тебя любит?

— Надеюсь, мадемуазель.

Николь поняла, что сомнение прозвучало слишком вяло, необходимо было отвечать уверенно.

— Я в этом убеждена, — поправилась она.

— Прекрасно! Вы не теряете времени даром в Таверне, как я вижу!

— Надо же подумать о будущем. Вы барышня и можете получить наследство от какого-нибудь богатого родственника. А я сирота и могу надеяться только на то, что сама кого-нибудь найду.

Все это казалось Андре естественным, и она мало-помалу забыла о том, что вначале сочла эти разговоры неприличными. Кроме того, врожденная доброта взяла вверх.

— Так за кого же ты собираешься замуж? — спросила она.

— Госпожа знает его, — отвечала Николь, не сводя прекрасных глаз с Андре.

— Я его знаю?

— Отлично знаете.

— Кто же это? Ну не томи меня!

— Боюсь, что мой выбор будет неприятен мадемуазель.

— Неприятен?

— Да!

— Так ты сама находишь его неподходящим?

— Я этого не сказала.

— Тогда смело говори, — ведь господа обязаны интересоваться судьбой тех, кто хорошо им служит, а я тобой довольна.

— Мадемуазель очень добра.

— Ну так говори скорее и застегни мне корсет.

Николь собралась с силами.

— Это… Жильбер, — проговорила она, проницательно глядя на Андре.

К великому удивлению Николь, Андре и бровью не повела.

— Жильбер! А, малыш Жильбер, сын моей кормилицы?

— Он самый, мадемуазель.

— Как? Ты собираешься выйти за этого мальчика?

— Да, мадемуазель, за него.

— А он тебя любит?

Николь подумала, что настала решительная минута.

— Да он сто раз мне это говорил! — отвечала она.

— Ну так выходи за него, — спокойно посоветовала Андре. — Не вижу к тому никаких препятствий. Ты осталась без родителей, он сирота. Вы оба вольны решать свою судьбу.

— Конечно, — пролепетала Николь, ошеломленная тем, что все произошло не так, как она ожидала. — Как! Мадемуазель позволяет?..

— Ну, разумеется. Правда, вы оба еще очень молоды.

— Значит, мы будем вместе больше времени.

— Вы оба бедны.

— Мы будем работать.

— Что он будет делать? Он ведь ничего не умеет.

На этот раз Николь не сдержалась: лицемерие хозяйки вывело ее из себя.

— С позволения мадемуазель, она несправедлива к бедному Жильберу, — заявила девушка.

— Вот еще! Я отношусь к нему так, как он того заслуживает, а он бездельник.

— Он много читает, стремится к знанию…

— Он злобен, — продолжала Андре.

— Только не по отношению к вам, — возразила Николь.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Мадемуазель лучше меня знает: ведь по ее распоряжению он ходит на охоту.

— По моему распоряжению?

— Да. Он готов пройти десяток льё в поисках дичи.

— Клянусь, я не подозревала…

— Не подозревали дичи? — насмешливо спросила Николь.

Андре, возможно, посмеялась бы над этой остротой и в другое время могла бы не заметить желчи в словах служанки, если бы находилась в привычном расположении духа. Но ее измученные нервы были натянуты как струна. Малейшее усилие воли или необходимость движения вызывали в ней дрожь. Даже при небольшом напряжении ума она должна была преодолеть сопротивление: говоря современным языком, она нервничала. Это удачное словцо — филологическая находка! — обозначает состояние, при котором все дрожит от нетерпения; состояние сродни тому, что мы испытываем, когда едим какой-нибудь терпкий плод или прикасаемся к шероховатой поверхности.

— Чем я обязана твоему остроумию? — оживилась вдруг Андре. Вместе с нетерпимостью к ней вернулась проницательность, которую она из-за недомогания не могла проявить в самом начале разговора.

— Я не остроумна, мадемуазель, — возразила Николь. — Остроумие — привилегия знатных дам, а я простая девушка и говорю то, что есть.

— Ну и что же ты хочешь сказать?

— Мадемуазель несправедлива к Жильберу, а он очень внимателен к ней. Вот что я хотела сказать.

— Он исполняет свой долг, будучи слугой. Что же дальше?

— Жильбер не слуга, мадемуазель, он не получает жалованья.

— Он сын нашего бывшего арендатора. Он ест, спит и ничего не платит за стол и угол. Тем хуже для него — значит, он крадет эти деньги. Однако на что ты намекаешь, почему так горячо защищаешь мальчишку, на которого никто и не думал нападать?

— О, я знаю, что мадемуазель на него не нападает, — с ядовитой улыбкой проговорила Николь, — скорее напротив.

— Ничего не понимаю!

— Потому что мадемуазель не желает понимать.

— Довольно! — холодно отрезала Андре. — Немедленно объясни, что все это значит!

— Госпоже лучше меня известно, что я хочу сказать.

— Нет, я ничего не знаю и даже не догадываюсь, потому что мне некогда разгадывать твои загадки. Ты просишь моего согласия на брак, не так ли?

— Да, мадемуазель. Я прошу госпожу не сердиться на меня за то, что Жильбер меня любит.

— Да мне-то что, любит тебя Жильбер или нет? Послушайте, вы начинаете мне надоедать.

Николь подскочила, как петушок на шпорах. Долго сдерживаемая злость нашла наконец выход.

— Может, мадемуазель и Жильберу сказала то же самое? — воскликнула она.

— Да разве я хоть однажды разговаривала с вашим Жильбером? Оставьте меня в покое, вы, верно, не в своем уме.

— Если мадемуазель с ним и не разговаривает, то есть больше не разговаривает, то не так уж и давно.

Андре подошла к Николь и смерила ее презрительным взглядом.

— Вы битый час мне дерзите, я требую немедленно прекратить…

— Но… — взволнованно начала было Николь.

— Вы утверждаете, что я разговаривала с Жильбером?

— Да, мадемуазель, я в этом уверена.

Мысль, которую Андре до сих пор не допускала, показалась ей теперь вероятной.

— Так несчастная девочка ревнует, да простит меня Бог! — рассмеялась она. — Успокойся, Леге, бедняжка, я не смотрю на твоего Жильбера, я даже не знаю, какого цвета у него глаза.

Андре готова была простить то, что уже считала не дерзостью, а глупостью.

Теперь Николь сочла себя оскорбленной и не желала прощения.

— Я вам верю, — отвечала она, — ночью нелегко было рассмотреть.

— Ты о чем? — спросила Андре, начиная понимать, но еще отказываясь верить.

— Я говорю, что если мадемуазель говорит с Жильбером только по ночам, как это было вчера, то, конечно, трудно при этом рассмотреть черты его лица.

— Если вы не объяснитесь сию минуту, то берегитесь! — сильно побледнев, проговорила Андре.

— О, нет ничего проще, мадемуазель! — сказала Николь, забывая всякую осторожность. — Сегодня ночью я видела…

— Тише! Меня кто-то зовет, — перебила ее Андре.

Снизу в самом деле доносилось:

— Андре! Андре!

— Ваш отец, мадемуазель, — сказала Николь, — и с ним вчерашний незнакомец.

— Ступайте вниз. Скажите, что я не могу отвечать, потому что плохо себя чувствую, что я разбита, и немедленно возвращайтесь: я хочу покончить с этим нелепым разговором.

— Андре! — снова послышался голос барона. — Господин де Бальзамо хотел бы пожелать вам доброго утра.

— Ступайте, я вам говорю! — приказала Андре, властно указав Николь на дверь.

Николь беспрекословно повиновалась; так в доме повиновались Андре все, когда она приказывала, — без возражений и недовольства.

Но едва Николь вышла, как Андре почувствовала нечто странное. Несмотря на то что она твердо решила не выходить, неведомая сила заставила ее подойти к окну, которое оставалось приотворенным.

Она увидела Бальзамо. Он низко ей поклонился и смотрел на нее не отрываясь.

Она покачнулась и ухватилась за ставень.

— Здравствуйте, сударь! — в свою очередь отвечала она. Она произнесла эти слова в тот самый момент, когда Николь подошла к барону предупредить, что его дочь не может отвечать. Открыв рот, Николь в изумлении замерла, ничего не понимая в этом капризе.

Почти тотчас же обессилевшая Андре рухнула в кресло.

Бальзамо не сводил с нее глаз.

XII ПРИ СВЕТЕ ДНЯ

Путешественник поднялся засветло, чтобы проверить, на месте ли карета, и справиться о самочувствии Альтотаса.

В замке все еще спали, за исключением Жильбера, притаившегося за оконной решеткой отведенной ему комнаты рядом с входной дверью. Он с любопытством следил за каждым движением Бальзамо.

Притворив за собой дверцу кареты, в которой спал Альтотас, Бальзамо куда-то ушел. Он был уже далеко, когда Жильбер выскользнул из дому.

Поднимаясь в гору, Бальзамо был поражен тем, как при дневном освещении изменился пейзаж, показавшийся ему таким мрачным накануне.

Небольшой замок, сложенный из белого камня и красного кирпича, был окружен непроходимыми зарослями смоковниц и альпийского ракитника. Их душистые плоды гроздьями падали на крышу замка и словно венчали его золотой короной.

Перед входом был расположен водоем, имевший около тридцати шагов в поперечнике. Он был окаймлен широким газоном и кустами цветущей бузины. Глаз отдыхал при виде этого великолепного зрелища; особенно хороши были высокие каштаны и осины, росшие вдоль дороги.

От обоих флигелей расходились широкие аллеи, состоявшие из кленов, платанов и лип. Они поднимались невысокой, но густой порослью. В их кронах нашло приют множество птиц. По утрам они будили своими звонкими трелями обитателей замка. Бальзамо отправился по аллее, отходившей от левого флигеля, и, пройдя шагов двадцать, оказался среди кустов сирени и роз, которые источали нежный аромат, особенно сильный после прошедшей накануне грозы. Сквозь заросли бирючины пробивались ветви жимолости и жасмина; под ногами расстилался терявшийся среди цветущей ежевики и розового боярышника ковер из ирисов вперемежку с дикой земляникой.

Так Бальзамо оказался в самом живописном месте. Его взору открывались развалины, по которым еще можно было судить о былом величии старинного замка. Наполовину уцелевшая башня возвышалась над грудой камней, густо поросших плющом и диким виноградом — верными спутниками разрушения, которых природа поселила в руинах, словно пытаясь доказать, что и в развалинах возможна жизнь.

Теперь владение Таверне площадью не более восьми арпанов выглядело вполне прилично и привлекательно. Дом напоминал пещеру, вход в которую природа украсила цветами, лианами и причудливыми нагромождениями камней; однако при ближайшем рассмотрении пещера испугала бы и могла бы оттолкнуть заблудившегося путника, пожелай тот остаться среди скал на ночлег.

Около часа побродив среди развалин, Бальзамо пошел по направлению к дому. Вдруг он увидел барона в широченном пестром ситцевом шлафроке. Барон выбежал через боковую дверь, выходившую на лестницу, и бросился через сад, не замечая роз и давя улиток.

Бальзамо поспешил к нему навстречу.

— Господин барон! — заговорил он; его вежливость становилась все изысканней по мере того, как он убеждался в бедности хозяина дома. — Позвольте мне принести свои извинения и вместе с тем выразить восхищение. Мне не следовало выходить раньше чем вы проснетесь, но я был очарован видом из окна моей комнаты: мне захотелось познакомиться поближе с чудесным садом и живописными развалинами.

— Развалины в самом деле весьма привлекательны, сударь, — согласился барон, отвечая на его приветствие. — Впрочем, это все, что здесь заслуживает внимания.

— Это старый замок? — спросил путешественник.

— Да, он когда-то принадлежал мне, вернее, моим предкам. Он назывался Мезон-Руж, и мы долго носили это имя вместе с именем Таверне. Баронский титул, кстати сказать, принадлежит Мезон-Ружу. Впрочем, дорогой гость, давайте не говорить о том, чего нет.

Бальзамо поклонился в знак согласия.

— Я желал бы со своей стороны принести вам свои извинения, — продолжал барон. — Мой дом беден, я вас предупреждал.

— Я себя чувствую здесь прекрасно.

— Это конура, дорогой гость, настоящая конура, — сказал барон. — Теперь это еще и прибежище для крыс, которые появились здесь с тех пор, как лисы, ужи и ящерицы выжили их из старого замка. Черт побери! — воскликнул барон. — Ведь вы колдун или что-то вроде этого! Что вам стоит одним взмахом волшебной палочки возродить старый замок Мезон-Руж, прибавив тысячи две арпанов близлежащих лугов и лесов. Держу пари, вы об этом не подумали, хотя были столь любезны, что провели ночь в отвратительной постели.

— Сударь…

— Не спорьте со мной, дорогой гость, постель отвратительна, я хорошо это знаю, ведь она принадлежит моему сыну.

— Готов поклясться, господин барон, что постель показалась мне превосходной. Во всяком случае, я тронут вашей заботой и хотел бы от всей души иметь случай доказать вам свою признательность.

Неутомимый старик не преминул пошутить.

— Что же, — подхватил он, указывая на Ла Бри, который подавал ему в это время стакан воды на великолепной тарелке саксонского фарфора, — вот вам удобный случай. Не угодно ли вам будет сделать для меня то, что Господь сотворил в Кане: обратите эту воду в вино, хоть в бургундское, например в шамбертен, это было бы сейчас неоценимой услугой мне с вашей стороны.

Бальзамо улыбнулся; старик по-своему истолковал его улыбку и одним махом выпил воду.

— Прекрасно! — воскликнул Бальзамо. — Вода — благороднейший напиток, господин барон, принимая во внимание то обстоятельство, что Бог создал воду прежде, чем сотворил мир. Ничто не может перед ней устоять: она точит камень, а скоро, возможно, мир удивится, узнав, что вода растворяет алмаз.

— Ну так и меня, значит, вода растворит! — воскликнул барон. — Не хотите ли выпить со мной за компанию, дорогой гость? У воды то преимущество перед моим вином, что ее еще много, не то, что мараскина.

— Если бы вы приказали принести стакан и для меня, дорогой хозяин, я бы, вероятно, смог быть вам полезен.

— Я не совсем понимаю! Вы не торопитесь?

— Отнюдь нет! Прикажите подать мне стакан воды!

— Вы слышали, Ла Бри? — вскричал барон.

Ла Бри, со свойственной ему проворностью, бросился исполнять приказание.

— Итак, — продолжал барон, повернувшись к гостю, — стакан чистой воды, которую я пью по утрам, содержит какую-то тайну, о чем я даже и не подозревал? Так, значит, я десять лет занимался алхимией, как господин Журден изъяснялся прозой, даже не подозревая об этом?

— Мне неизвестно, чем занимались вы, — серьезно отвечал Бальзамо. — Я знаю, чем занимаюсь я!

Обратившись к Ла Бри, уже стоявшему перед ним со стаканом воды, он произнес:

— Благодарю вас, друг мой!

Взяв в руки стакан, он поднес его к глазам и принялся изучать содержимое хрустального стакана, в котором солнечный луч дробился, рассыпая жемчуга, а по поверхности пробегала рябь, переливавшаяся алмазными гранями.

— Должно быть, вы увидели нечто весьма любопытное в этом стакане воды, черт меня побери! — вскричал барон.

— О да, господин барон, — отвечал Бальзамо. — Сегодня, во всяком случае, я вижу кое-что интересное!

Барон не сводил глаз с Бальзамо, который со все возраставшим интересом продолжал свое занятие, в то время как изумленный Ла Бри, забывшись, продолжал протягивать ему тарелку.

— Так что же вы там видите, дорогой гость? — насмешливо переспросил барон. — Признаться, я сгораю от нетерпения. Может, меня ожидает наследство, еще один Мезон-Руж, который поправит мои дела?

— Я вижу весьма важное сообщение, которое я вам сейчас передам: приготовьтесь!

— В самом деле? Уж не собирается ли кто-нибудь на меня напасть?

— Нет, однако сегодня утром вы должны быть готовы к визиту.

— Так вы, должно быть, пригласили ко мне кого-нибудь из своих знакомых? Это дурно, сударь, очень дурно! Должен вас предупредить: может так случиться, что сегодня не будет куропаток!

— То, что я имею честь сообщить вам, весьма серьезно, дорогой хозяин! — продолжал Бальзамо. — Очень серьезно! Важная персона направляется в этот момент в Таверне.

— Да с какой стати, о Господи! И что это за визит? Просветите меня, дорогой гость, умоляю вас! Должен признаться, что для меня любой визит нежелателен. Скажите точнее, дорогой господин чародей, точнее, если это возможно!

— Не только возможно, но и, должен заметить, чтобы вы не чувствовали себя слишком мне обязанным, это совсем несложно.

Бальзамо вновь вперил взгляд в стакан, по поверхности которого расходились опаловые круги.

— Ну как, видите что-нибудь? — спросил барон.

— Да, и очень отчетливо.

— Тогда говорите, сестрица Анна.

— Я вижу, что к вам едет весьма важная персона.

— Да ну? И эта важная персона прибывает просто так, без приглашения?

— Ей не нужно приглашения. Это лицо прибудет в сопровождении вашего сына.

— Филиппа?

— Так точно!

Барона обуяло веселье, весьма оскорбительное для чародея.

— В сопровождении моего сына? Это лицо прибудет в сопровождении моего сына? Вот тебе раз!

— Да, господин барон.

— Так вы знакомы с моим сыном?

— Нет, мы не знакомы.

— А мой сын сейчас…

— В полульё отсюда, даже в четверти льё, вероятно!

— От Таверне?

— Да.

— Дорогой мой! Сын сейчас в Страсбуре, несет службу в гарнизоне, если только не дезертировал, чего он никогда не сделает, могу поклясться! Так что мой сын просто не может никого привезти.

— Однако он кое-кого привезет вам в гости, — продолжал Бальзамо, не сводя глаз со стакана с водой.

— А этот кое-кто — мужчина или женщина?

— Это дама, барон, очень знатная дама… погодите-ка, там происходит что-то странное…

— И важное? — подхватил барон.

— Да, клянусь честью.

— Говорите же!

— Вам лучше удалить служанку, эту маленькую распутницу, как вы ее называете, у которой на пальчиках коготки.

— С какой стати я должен ее удалять?

— Потому что у Николь Леге есть нечто общее в лице с прибывающей сюда дамой.

— Так вы говорите, что эта знатная дама похожа на Николь? Вы же сами себе противоречите.

— В чем противоречие? Мне случилось однажды купить рабыню, которая до такой степени была похожа на Клеопатру, что подумывали даже о том, чтобы отправить ее в Рим для участия в триумфе Октавиана.

— Опять вы за свое! — вздохнул барон.

— Вы вольны поступать как вам угодно, дорогой хозяин. Надеюсь, вам ясно, что меня это не касается, это в ваших интересах.

— Однако я не понимаю, каким образом сходство с Николь может задеть знатную даму.

— Представьте, что вы король Франции, чего я вам не пожелал бы, или дофин, чего я вам желаю еще меньше; были бы вы довольны, если бы, приехав в какой-нибудь дом, увидели среди прислуги слепок с вашего августейшего лица?

— О черт! — воскликнул барон. — Непростая задача! Значит, из того, что вы говорите, следует…

— …что прибывающая дама, занимающая весьма высокое положение, была бы недовольна, если бы ей пришлось увидеть как бы свою копию в короткой юбке и простой косынке.

— Ну хорошо, — со смехом продолжал барон, — мы об этом подумаем, когда придет время. Во всей этой истории меня больше всех радует сын. Дорогой Филипп! Какой же счастливый случай может привести его сюда просто так, без предупреждения?

Барон совсем развеселился.

— Я вижу, — без улыбки заметил Бальзамо, — мое предсказание доставляет вам удовольствие? Я в восторге, клянусь честью! Однако на вашем месте, господин барон…

— Что на моем месте?

— Я отдал бы некоторые распоряжения, я подготовился бы…

— Вы не шутите?

— Нет.

— Я подумаю, дорогой гость! Подумаю!

— Самое время…

— Вы серьезно мне это говорите?

— Как нельзя более серьезно, господин барон; если вы хотите достойно встретить особу, которая оказывает вам честь своим посещением, у вас нет ни одной лишней минуты.

Барон покачал головой.

— Я вижу, вы сомневаетесь? — спросил Бальзамо.

— Должен признаться, дорогой гость, что вы имеете дело с крайне недоверчивым собеседником, клянусь честью…

Именно в эту минуту барон и направился к флигелю, где жила его дочь, — ему хотелось поделиться с ней предсказаниями гостя. Он стал звать ее:

— Андре! Андре!

Читатель уже знает, как девушка отвечала на приглашение отца и как пристальный взгляд Бальзамо увлек ее к окну.

Николь тоже стояла там, с удивлением поглядывая на Ла Бри, который в полном недоумении делал ей какие-то знаки, стараясь что-то дать понять.

— Дьявольски трудно поверить, — повторял барон. — Вот если бы можно было посмотреть…

— Раз вам непременно хочется увидеть, обернитесь, — предложил Бальзамо, указывая рукой на аллею, в конце которой появился всадник; в тот же миг послышался стук копыт.

— О! — вскричал барон. — В самом деле…

— Господин Филипп! — воскликнула Николь, поднимаясь на цыпочки.

— Молодой хозяин! — обрадовался Ла Бри.

— Брат! Это мой брат! — воскликнула Андре, протягивая из окна руки.

— Не ваш ли это сын, господин барон? — небрежно спросил Бальзамо.

— Да, черт побери! Он самый, — отвечал ошеломленный барон.

— Это только начало, — заметил Бальзамо.

— Так вы в самом деле колдун? — воскликнул барон.

На губах незнакомца заиграла торжествующая улыбка.

Всадник приближался. Вот лошадь замелькала среди деревьев и не успела замедлить свой бег, как забрызганный грязью молодой офицер среднего роста соскочил с разгоряченной быстрым бегом и взмыленной лошади и подбежал к отцу. Они обнялись.

— А, черт! Ах, черт меня подери! — повторял барон (куда делась его недоверчивость?).

— Да, отец, — проговорил Филипп, желавший рассеять последние сомнения, написанные на лице старика, — это я, точно я!

— Конечно, ты, — отвечал барон, — прекрасно вижу, что это ты, черт возьми! Но каким образом?

— Отец! — обратился к нему Филипп. — Нашему дому оказана великая честь.

Старик поднял голову.

— В Таверне с минуты на минуту прибудет именитая гостья. Скоро здесь будет эрцгерцогиня Австрии и дофина Франции Мария Антуанетта Иозефа.

Растеряв весь запас сарказма и иронии, барон обратился к Бальзамо:

— Прошу прощения, — смиренно произнес он, уронив руки.

— Господин барон, — сказал Бальзамо, поклонившись Таверне. — Позвольте мне оставить вас наедине с сыном, вы давно не видались; должно быть, вам много надо сообщить друг другу.

Он отвесил поклон Андре, которая обрадовалась приезду брата и бросилась ему навстречу. Затем Бальзамо удалился, знаком приказав Николь и Ла Бри следовать за ним. Они скрылись в аллее.

XIII ФИЛИПП ДЕ ТАВЕРНЕ

Филипп де Таверне, шевалье де Мезон-Руж, был совершенно непохож на сестру; он отличался редкостной мужской красотой, она была прекрасна как женщина. Его глаза светились нежностью и гордостью; безупречно правильный овал лица, великолепные руки, ноги, достойные женщины, стройная фигура — все в нем было очаровательно.

Как во всех утонченных натурах, стесненных житейскими обстоятельствами, в Филиппе угадывалась печаль, которая, однако, была светлой. Очевидно, этой печалью он был обязан своей природной нежности. Не будь ее, он был бы властен, величествен, недоступен. Вынужденная жизнь среди бедных, равных ему по достатку, так же как среди богатых, равных по происхождению, смягчала его нрав, задуманный Творцом как жестокий, властный, самолюбивый (есть нечто пренебрежительное в благодушии льва).

Едва Филипп успел обнять отца, как Андре, выйдя из оцепенения благодаря радостному потрясению, бросилась молодому человеку на шею.

Все это сопровождалось рыданиями, свидетельствовавшими о том, как рада была этой встрече целомудренная девушка.

Филипп взял за руки Андре и отца и увлек их в гостиную; они остались одни.

— Вы растеряны, отец, а ты, сестра, удивлена, — усадив их рядом с собой, произнес он. — Однако это правда: через несколько минут госпожа дофина прибудет в наш бедный дом.

— Необходимо этому помешать любой ценой, черт меня побери! — вскричал барон. — Если это произойдет, мы навсегда будем опозорены. Если именно здесь ее высочество надеется увидеть образец французской знати, мне ее жаль. Я хочу знать, почему она выбрала именно мой дом?

— О, это целая история, отец.

— История? — переспросила Андре. — Расскажи нам ее, брат!

— Да, настоящая история, которая способна заставить снова поверить в Бога тех, кто забыл имя нашего Спасителя и Отца.

Барон вытянул губы в трубочку, всем своим видом давая понять, что сомневается в милости Высшего Судии людей и их деяний, соблаговолившего, наконец, заметить его, барона де Таверне, и вмешаться в его дела.

Глядя на Филиппа, Андре повеселела и пожала ему руку, благодаря за новость и радуясь за него.

— Брат! Дорогой брат! — шептали ее губы.

— Брат! Дорогой брат! — передразнил барон. — Ей-Богу, она довольна!

— Вы же видите, отец, что Филипп счастлив!

— Господин Филипп — восторженный юнец! А я, к счастью или к несчастью, привык все взвешивать, — проворчал Таверне, с тоской оглядывая убранство гостиной. — Я не вижу в этом ничего веселого!

— Надеюсь, вы измените свое мнение, отец, — сказал молодой человек, — когда узнаете о том, что со мной произошло.

— Ну так рассказывай! — приказал старик.

— Да, да, расскажи, Филипп, — попросила Андре.

— Итак, я находился, как вы знаете, в страсбурском гарнизоне. Как вам, должно быть, известно, ее высочество въехала во Францию через Страсбур.

— Разве можно знать что-нибудь, живя в этой дыре? — пробормотал Таверне.

— Так ты говоришь, дорогой брат, что именно через Страсбур дофина…

— Да! Мы с самого утра ожидали ее, стоя на гласисе под проливным дождем, и промокли насквозь. У нас не было точных сведений о времени прибытия ее высочества. Майор отправил меня в разведку навстречу кортежу. Я проехал около льё, как вдруг на повороте нос к носу столкнулся с первыми всадниками эскорта. Мы обменялись несколькими словами. Ее королевское высочество выглянула из кареты и спросила, как меня зовут.

Мне показалось, что меня окликнули, однако я очень торопился передать долгожданную весть тому, кто меня послал, и летел галопом. Усталости шестичасового ожидания как не бывало.

— А ее высочество? — спросила Андре. — Как она выглядит?

— Она так же молода, как и ты, и прекрасна, словно ангел, — отвечал шевалье.

— Скажи, Филипп… — замялся барон.

— Что, отец?

— Ее высочество похожа на кого-нибудь из твоих знакомых?

— Моих знакомых?

— Да.

— Никто не может быть похож на ее высочество! — восторженно воскликнул молодой человек.

— Подумай хорошенько.

Филипп задумался.

— Нет, — отвечал он.

— Ну… на Николь, может быть?

— Как странно! — вскричал пораженный Филипп. — Да, у Николь в самом деле есть нечто общее с именитой путешественницей. Конечно, сходство весьма отдаленное, Николь до нее далеко! Откуда вам это известно, отец?

— Я узнал об этом от колдуна, клянусь честью!

— От колдуна? — удивился Филипп.

— Да! Он, кстати, предсказал мне твой приезд.

— Чужестранец? — робко спросила Андре.

— Чужестранец… Не он ли стоял рядом с вами, когда я приехал, а потом незаметно удалился?

— Да, да, именно он. Но продолжай рассказывать, Филипп.

— Может, стоило бы подготовиться к визиту? — предложила Андре.

Барон удержал ее за руку.

— Чем больше мы будем готовиться, тем смешнее будем выглядеть, — сказал он. — Продолжай, Филипп, продолжай!

— С удовольствием, отец. Итак, я прискакал в Страсбур и передал сведения. Мы дали знать губернатору, господину де Стенвилю — он незамедлительно явился. Когда предупрежденный вестовым губернатор прибыл на гласис, барабаны забили поход. Впереди показался кортеж, и мы поспешили к Кельским воротам. Я оказался рядом с губернатором.

— Господином де Стенвилем? — переспросил барон. — Подожди-ка, я знавал одного Стенвиля…

— Это родственник министра, господина де Шуазёля.

— Так-так! Продолжай, — приказал барон.

— Ее высочество молода, ей, очевидно, нравятся молодые лица. Когда она с рассеянным видом выслушивала приветствия господина губернатора, ее взгляд остановился на мне; я почтительно отступил на шаг.

«Не этот ли господин был выслан мне навстречу?» — указав на меня, спросила она.

«Вы совершенно правы, ваше высочество», — отвечал господин де Стенвиль.

«Подойдите, сударь», — приказала она.

Я приблизился.

«Как вас зовут?» — спросила госпожа дофина приятным голосом.

«Шевалье де Таверне-Мезон-Руж», — едва мог выговорить я.

«Запишите это имя, дорогая», — приказала ее высочество, обращаясь к старой даме, которую, как я позже узнал, зовут графиня фон Лангерсхаузен, — это гувернантка ее высочества. Она в ту же минуту внесла мое имя в записную книжку.

Затем ее высочество вновь обратилась ко мне:

«Ах, что с вами сделала эта скверная погода! По правде говоря, я упрекаю себя, когда думаю, что вам пришлось столько вынести из-за меня».

— Как это любезно с ее стороны, какие добрые слова! — сложив на груди руки, воскликнула Андре.

— Я запомнил их слово в слово, а также интонацию, выражение лица, с которыми они были произнесены, — все-все-все!

— Прекрасно! Просто превосходно! — пробормотал барон с какой-то особенной улыбкой, в которой сквозило отеческое самодовольство и вместе с тем угадывалось невысокое мнение о женщинах, в том числе и о королевах. — Продолжай, Филипп!

— Что ты ответил? — спросила Андре.

— Ничего. Я поклонился до самой земли, и ее высочество прошла мимо.

— Как? Ничего не ответил? — вскричал барон.

— Я лишился голоса, отец. Душа моя ушла в пятки, я чувствовал, как сильно стучит сердце.

— Какого черта! В твоем возрасте я был представлен принцессе Лещинской; думаешь, я не нашел, что сказать?

— Вы находчивее меня, сударь, — с поклоном отвечал Филипп.

Андре пожала ему руку.

— Я воспользовался отъездом ее высочества, — продолжал Филипп, — и вернулся к себе на квартиру, чтобы привести себя в порядок. Я насквозь промок и чертовски вымазался.

— Бедный! — прошептала Андре.

— Тем временем, — продолжал Филипп, — ее высочество прибыла в ратушу: здесь она принимала приветствия жителей. Когда церемония закончилась, было объявлено, что обед подан, и она села за стол.

Мой друг, майор нашего полка, тот самый, что послал меня навстречу ее высочеству, уверял меня, что принцесса несколько раз пробежала взглядом по рядам офицеров, присутствовавших на обеде.

«Почему я не вижу, — спросила ее высочество после безуспешных попыток заметить того, кого она искала взглядом, — молодого офицера, который выехал мне навстречу утром? Разве ему не передали, что я хочу его поблагодарить?»

Майор выступил вперед.

«Ваше высочество! — заговорил он. — Господин лейтенант де Таверне зашел, должно быть, к себе, чтобы переодеться перед тем, как представиться вашему королевскому высочеству».

Не прошло и нескольких минут, как я вошел в залу. Ее высочество заметила меня.

Она знаком приказала мне подойти, и я приблизился.

«Сударь, — заговорила она, — не согласитесь ли вы сопровождать меня в Париж?»

«О сударыня! — воскликнул я. — Вы оказываете мне великую честь! Однако я состою на службе в страсбурском гарнизоне, и…»

«И…»

«…я только скажу, что страстно желаю этого».

«Кому вы подчиняетесь?»

«Военному губернатору».

«Хорошо, я с ним поговорю».

Она жестом отпустила меня, и я удалился.

Вечером она обратилась к губернатору:

«Не могли бы вы удовлетворить одну мою прихоть, сударь?»

«Скажите мне, что это за прихоть. Это будет приказом для меня, ваше высочество».

«Я не так выразилась: это не прихоть, а скорее клятва, которую я себе дала перед отъездом».

«Для меня это еще более свято. Я слушаю вас, ваше высочество».

«Я дала себе слово взять в свиту первого француза, кем бы он ни оказался, которого я встречу, ступив на французскую землю. Я поклялась осчастливить его и его семью, если, конечно, во власти царствующих особ осчастливить кого бы то ни было».

«Царствующие особы выражают Божью волю на земле. Как имя того, кому выпало счастье первым встретить ваше высочество?»

«Это господин де Таверне-Мезон-Руж, молодой лейтенант, предупредивший вас о моем прибытии».

«Мы все будем завидовать господину де Таверне, ваше высочество, — сказал губернатор, — но не станем мешать счастью, которого он удостоен. Он связан присягой — мы освобождаем его от присяги. Он состоит на службе — мы освобождаем его от службы. Он отправится одновременно с вашим королевским высочеством».

В самом деле, в тот день, когда карета ее высочества покинула Страсбур, я получил приказ верхом сопровождать ее. С этого времени я не удаляюсь от дверцы ее кареты.

— Хе-хе, — все еще посмеиваясь, заметил барон. — Как все необычно! Однако ничего невозможного в этом нет!

— Что вы имеете в виду? — наивно спросил молодой человек.

— О, я кое о чем догадываюсь, — продолжал барон, — начинаю догадываться, хе-хе!

— Дорогой брат! — заметила Андре. — Я не совсем понимаю, как вышло, что госпожа дофина пожелала посетить Таверне?

— Сейчас расскажу. Вчера вечером, около одиннадцати, мы прибыли в Нанси. Мы с факелами проехали через весь город. Ее высочество окликнула меня.

«Господин де Таверне, — обратилась она ко мне, — поторопите эскорт».

Я показал знаком, что принцесса желает ехать скорее.

«Я хочу завтра утром выехать пораньше», — прибавила ее высочество.

«Ваше высочество желает завтра успеть побольше проехать?» — спросил я.

«Нет, мне бы хотелось сделать в пути остановку».

Словно какое-то предчувствие шевельнулось у меня в сердце.

«В пути?» — переспросил я.

«Да», — отвечала она.

Я молчал.

«Вы не догадываетесь, где я хочу остановиться?» — с улыбкой продолжала она.

«Нет, ваше высочество».

«Я хотела бы остановиться в Таверне».

«Почему в Таверне?» — воскликнул я.

«Чтобы познакомиться с вашим отцом и сестрой».

«С отцом! С сестрой!.. Как, ваше высочество, вы знаете…»

«Я узнала, — сказала она, — что они живут всего в двухстах шагах от дороги, по которой мы будем следовать. Прикажите остановиться в Таверне».

Меня прошиб пот, я поспешил заметить ее высочеству с понятным вам волнением:

«Ваше королевское высочество! Дом моего отца недостоин чести принимать столь знатную принцессу».

«Почему же?» — поинтересовалась ее высочество.

«Мы бедны».

«От этого прием только выиграет в сердечности и простоте, я в этом уверена! — заметила ее высочество. — Как бы ни был беден дом Таверне, у вас, верно, найдется чашка молока для друга, который желает хоть на минуту забыть, что он, то есть я, эрцгерцогиня Австрии и дофина Франции».

«О ваше высочество!» — только и мог проговорить я, склонившись до земли.

Вот и все. Из почтительности я не осмелился продолжать спор. Я надеялся, что ее высочество забудет о своих намерениях или что ее фантазия развеется поутру вместе со свежим ветром в дороге. Однако этого не произошло. На почтовой станции в Понт-а-Мусоне ее высочество спросила меня, далеко ли до Таверне. Мне ничего не оставалось, как признаться, что мы всего в трех льё отсюда.

— До чего ты неловок! — вырвалось у барона.

— Что поделаешь!.. Можно было подумать, что дофина догадалась о моем смущении: «Ни о чем не беспокойтесь, — сказала она, — я недолго у вас пробуду. Однако, так как вы угрожаете мне тем, что прием может быть мне неприятен, мы будем квиты, потому что я тоже заставила вас страдать, когда въезжала в Страсбур». Как можно было устоять перед такой любезностью? Научите, отец!

— О, это было совершенно невозможно! — воскликнула Андре. — Да потом, ее высочество, кажется, очень снисходительна и удовольствуется моими цветами и чашкой молока, как она выражается.

— Да, однако ее не могут удовлетворить ни мои кресла, которые обломают ей бока, ни обшивка стен, которая приведет ее в уныние. К черту капризы! Повезло же Франции: ею будет править женщина, которой приходят в голову такие фантазии! Черт побери! Занимается заря будущего необыкновенного правления!

— Отец! Как вы можете говорить подобные вещи о принцессе, которая осыпает нас милостями, оказывает нам такую честь?

— Да она скорее обесчестит меня! — вскричал старик. — Кто сейчас помнит о Таверне? Никто. Славное имя покоится под развалинами Мезон-Ружа. Я лелеял надежду, что оно выйдет на свет в подходящий момент. Так нет же, напрасно я надеялся: явилось юное создание, пожелавшее из прихоти воскресить наше имя, поблекшее, запылившееся, жалкое, ничтожное. А следом за ней прибудут газетчики, которые так и вынюхивают, где бы посмеяться, как бы выудить скандальчик, которыми они только и живут! Уж они распишут в своих грязных листках, как принимали принцессу в лачуге у Таверне! Черт побери, у меня мелькнула мысль!

Последние слова барона заставили молодых людей вздрогнуть.

— Что вы надумали, отец? — спросил Филипп.

— Я неплохо знаю историю, — процедил сквозь зубы барон, — если граф де Медина поджег свой дворец ради удовольствия обнять королеву, то я готов спалить свою лачугу, лишь бы не принимать ее высочество. Пусть приезжает!

Молодые люди услышали последние его слова и беспокойно переглянулись.

— Пусть приезжает! — повторил Таверне.

— Она будет здесь с минуты на минуту, — сообщил Филипп. — Я проехал напрямик через Пьерфитский лес, чтобы выиграть время и опередить кортеж хотя бы на несколько минут. Теперь он, должно быть, совсем близко.

— В таком случае не будем терять времени даром! — воскликнул барон.

С проворством двадцатилетнего юноши он выскочил из гостиной, вбежал на кухню, выхватил из очага пылавшую головню и бросился к ригам с соломой, сухой люцерной и конскими бобами. Он поднес было огонь к вязанке, как вдруг словно из-под земли вырос Бальзамо и схватил его за руку.

— Что вы делаете? — воскликнул он, вырывая из его рук головню. — Австрийская эрцгерцогиня — не коннетабль де Бурбон, чье присутствие до такой степени оскверняло дом, что его лучше было спалить, чем пустить на порог предателя!

Старик замер, бледный, трясущийся; улыбка исчезла с его лица. Ему понадобилось собрать все свои силы: в ущерб чести, которую он понимал весьма своеобразно, ему предстояло перейти от едва терпимой бедности к полной нищете.

— Идите в дом, сударь, идите! — продолжал Бальзамо. — У вас мало времени, а вы должны еще успеть снять этот шлафрок и одеться более подобающим образом. Барон де Таверне, с которым я познакомился во время осады Филипсбурга, был удостоен большого креста Святого Людовика. Я не знаю костюма, который бы не украсила подобная награда.

— Сударь, — возразил Таверне, — несмотря ни на что, ее высочество увидит то, чего я не хотел бы показать даже вам: она поймет, что я несчастен.

— Будьте спокойны, господин барон, я так ее займу, что она даже не заметит, новый у вас дом или старый, бедный или богатый. Помните о гостеприимстве, сударь: это долг дворянина. Чего ждать ее высочеству от врагов — а их у нее предостаточно, — если друзья будут сжигать свои замки, лишь бы не принимать ее у себя? Не будем предвосхищать грядущих бедствий: всему свое время.

Господин де Таверне повиновался со смирением, которое он уже однажды проявил. Он пошел к детям, обеспокоенным его отсутствием и повсюду его искавшим.

А Бальзамо бесшумно удалился словно для того, чтобы завершить некое начатое дело.

XIV МАРИЯ АНТУАНЕТТА ИОЗЕФА, ЭРЦГЕРЦОГИНЯ АВСТРИЙСКАЯ

В самом деле, как сказал Бальзамо, нельзя было терять ни минуты: по пути от главной дороги к дому барона де Таверне, где обычно было безлюдно, послышались оглушительный стук колес, топот копыт, громкие голоса.

Показались три кареты, одна из которых была украшена позолотой и мифологическими барельефами. Однако, несмотря на пышность отделки, она была так же покрыта пылью и грязью, как две другие кареты. Кортеж остановился у ворот, которые распахнул Жильбер. Его широко раскрытые глаза и сильнейшее возбуждение свидетельствовали о необычайном волнении, которое он переживал при виде такого величия.

Двадцать всадников, все как один молодые и блестящие, выстроились перед главной каретой, и из нее вышла девушка. Ей можно было дать лет пятнадцать или шестнадцать, ее волосы были ненапудрены, она носила высокую прическу, возвышавшуюся на целый фут над ее лбом. Ее сопровождал человек, одетый в черное, с широкой орденской лентой на груди.

Мария Антуанетта — это была именно она — прибыла во Францию с репутацией красавицы, что нечасто выпадало на долю принцесс, которым надлежало разделить трон с королями Франции. Было трудно сказать что-либо определенное о ее глазах: не беремся утверждать, что они были очень красивы, однако могли по ее желанию принимать любое выражение, сочетавшее подчас такие противоположные оттенки, как, например, нежность и презрение. Нос ее был правильной формы, верхняя губка была очаровательна, а вот нижняя — аристократическое наследство семнадцати императоров — слишком большая, чрезмерно выдававшаяся вперед и даже чуть отвисшая; она не очень шла к ее милому лицу, если только оно не выражало гнева или возмущения. Цвет лица был восхитителен, нежный румянец просвечивал сквозь прозрачную кожу; ее грудь, шея, плечи были изумительной красоты, руки — античной формы. Поступь ее была твердой, благородной, стремительной, однако, забывшись, она передвигалась вяло, неуверенно и как бы крадучись. Ни одна женщина не могла столь же грациозно, как она, склониться в реверансе. Ни одна королева не умела, как она, приветствовать своих подданных. Кивнув разом нескольким лицам, она могла воздать должное каждому.

В тот день Мария Антуанетта смотрела и улыбалась как обыкновенная женщина, притом женщина счастливая. Она решила забыть хотя бы на один день, что она дофина. Ее лицо было спокойно, в глазах светилась теплая благожелательность. На ней было белое шелковое платье; прекрасные обнаженные руки прятались под плотной кружевной накидкой.

Едва выйдя из кареты, она обернулась, чтобы помочь свитской даме преклонного возраста выйти из кареты. Отказавшись от помощи господина в черном с голубой орденской лентой, она свободно пошла вперед, вдыхая полной грудью свежий воздух и оглядываясь, словно пыталась как можно полнее насладиться редкими минутами свободы, которые могла себе позволить.

— О, какое очаровательное место, до чего хороши деревья, какой прелестный домик! — восклицала она. — Какое, должно быть, счастье дышать свежим воздухом под этими тенистыми деревьями!

В это самое мгновение появился Филипп де Таверне в сопровождении Андре, которая заплела свои длинные волосы в косы и надела шелковое платье цвета льна. Ее вел барон, одетый в парадный камзол голубого бархата, — остатки прежней роскоши. Само собой разумеется, что по совету Бальзамо барон не забыл надеть орденскую ленту Святого Людовика.

Ее высочество остановилась, как только заметила шедших ей навстречу хозяев.

Молодую принцессу окружал ее двор: офицеры, державшие под уздцы лошадей, и придворные, обнажившие головы. Они чувствовали себя свободно, держали друг друга под руки и едва слышно переговаривались между собой.

Бледный от волнения Филипп де Таверне с важным видом приблизился к дофине.

— Ваше высочество! — обратился он к ней. — Имею честь представить вам моего отца, господина барона де Таверне-Мезон-Руж, и мою сестру, мадемуазель Клер Андре де Таверне.

Барон низко поклонился, обнаружив знание того, как надлежит приветствовать королев. Андре присела в грациозном реверансе с присущей ей скромной и ласковой вежливостью, выражая своим видом самое искреннее уважение.

Мария Антуанетта разглядывала молодых людей. Памятуя об их бедности, о которой ее предупреждал Филипп, она догадалась, что им сейчас тяжело.

— Ваше высочество! — с достоинством произнес барон. — Вы оказываете слишком большую честь замку Таверне. Наше скромное жилище не заслужило посещения столь знатной и прекрасной дамы.

— Я знаю, что нахожусь в гостях у старого солдата, защищавшего Францию, — отвечала принцесса. — Моя мать, императрица Мария Терезия, которая вела много войн, рассказывала мне, что у вас в стране самые отважные бывают, как правило, самыми бедными.

С невыразимой грацией она подала свою точеную ручку Андре; та поцеловала ее, преклонив колено.

Барон, находившийся под влиянием своей идеи, не переставал ужасаться при виде огромной свиты, которая должна была вот-вот наводнить его домишко, а ему, барону, даже некуда было их посадить.

Принцесса вывела его из затруднительного положения.

— Господа! — воскликнула она, обращаясь к свите. — Вам не следует терпеть все мои прихоти и не следует пользоваться привилегиями, которыми обладает дофина. Прошу вас ждать меня здесь. Я вернусь через полчаса. Следуйте за мной, дорогая Лангерсхаузен, — обратилась она по-немецки к той даме, которой она помогла выйти из кареты. — Проводите нас, — приказала она господину в черном.

Человек, к которому она обращалась, выглядел необычайно элегантно, хотя на нем было простое платье. Ему было около тридцати лет; это был красивый мужчина с приятными манерами. Он отступил на шаг, пропуская принцессу вперед.

Мария Антуанетта взяла Андре под руку и знаком приказала Филиппу идти рядом с сестрой.

Барон оказался рядом со знатным — без сомнения! — вельможей, которому принцесса оказывала честь, пригласив сопровождать ее.

— Так вы из рода Таверне-Мезон-Руж? — спросил он барона, с аристократической небрежностью поправляя великолепное жабо из английских кружев.

— Как мне вас называть: сударь или монсеньер? — не уступая в бесцеремонности господину в черном, спросил барон.

— Можете говорить мне просто принц, — отвечал тот, — или ваше высокопреосвященство, если вам так больше нравится.

— Прекрасно! Так вот, ваше высокопреосвященство, я из рода Таверне-Мезон-Руж, самый настоящий Таверне, — произнес барон все тем же насмешливым тоном, который он редко менял.

Его высокопреосвященство, обладавший тактом знатного вельможи, сразу смекнул, что имеет дело с мелкопоместным дворянином.

— Это ваша летняя резиденция? — продолжал он.

— Летняя и зимняя, — воскликнул барон, желавший как можно скорее покончить с неприятным разговором; он сопровождал каждый свой ответ низким поклоном.

Филипп время от времени беспокойно оборачивался и смотрел на отца. Дом неумолимо становился все ближе, угрожающий и жалкий, готовый предстать во всей своей беспощадной нищете.

Барон приготовился было, смиренно протянув руку к парадному крыльцу, пригласить гостей в дом. В это самое мгновение принцесса обратилась к нему:

— Простите, сударь, но мне не хотелось бы заходить в дом. В этой тени так хорошо, я готова провести здесь всю жизнь! Мне надоели комнаты. Вот уже две недели меня принимают в комнатах, а я так люблю свежий воздух, тень деревьев и аромат цветов!

Затем она обратилась к Андре:

— Мадемуазель! Прикажите принести сюда чашку молока, прошу вас!

— Ваше высочество! — воскликнул, бледнея, барон. — Как можно предлагать вам столь скромное угощение?

— Это как раз то, что я люблю. Молоко и свежие яйца — вот чем я любила полакомиться в Шёнбрунне.

Внезапно сияющий и важный Ла Бри в великолепной ливрее, с салфеткой, перекинутой через руку, появился на пороге беседки, обвитой жасмином, прохлада которой, кажется, уже привлекла дофину.

— Ваше королевское высочество, завтрак подан! — провозгласил он с непередаваемым выражением спокойного благоговения.

— О, так я попала к волшебнику! — со смехом воскликнула принцесса.

Она почти бегом устремилась к благоухавшей беседке.

Обеспокоенный барон, забыв об этикете, оставил вельможу в черном и бросился вслед за принцессой.

Филипп и Андре обменивались удивленными и в еще большей степени тревожными взглядами.

Оказавшись под зелеными сводами, принцесса не смогла не выразить изумления.

Барон, шедший за ней следом, облегченно перевел дух.

Андре уронила руки с таким видом, точно спрашивала: «Господи, что все это значит?»

Юная дофина краем глаза наблюдала за этой пантомимой; ум ее был достаточно проницателен, чтобы проникнуть во все тайны, если только сердце уже не подсказывало ей разгадку.

В зарослях ломоноса и жасмина, которые оплели узловатые стволы и густые ветви жимолости, был накрыт продолговатый стол овальной формы, сверкавший белизной узорчатой скатерти и столовым серебром с позолотой.

Десять приборов ожидали столько же сотрапезников.

Их внимание прежде всего привлекло редкое сочетание изысканнейших кушаний.

Тут были экзотические фрукты в сахаре, варенья со всех уголков земли, бисквиты из Алеппо, мальтийские апельсины, лимоны и цитроны невиданных размеров; все это было разложено в огромных вазах. Благородные вина знаменитых на весь мир марок переливались, словно рубины и топазы, в четырех восхитительных графинах персидской работы.

Молоко, заказанное дофиной, было налито в кувшин золоченого серебра.

Принцесса оглянулась на хозяев и заметила, что их лица бледны и растерянны.

Придворные восхищались зрелищем, ни о чем не догадываясь, да и не пытаясь что-либо понять.

— Так вы меня ждали? — обратилась ее высочество к барону де Таверне.

— Я, ваше высочество? — пролепетал он.

— Ну да! За десять минут всего этого не приготовить, а я нахожусь у вас не более десяти минут, не так ли?

С этими словами она взглянула на Ла Бри, словно желая сказать: «Особенно если в распоряжении имеется один-единственный лакей».

— Ваше высочество! — отвечал барон. — Я в самом деле ожидал вашего прибытия, вернее, был о нем предупрежден.

Принцесса обернулась к Филиппу.

— Так, значит, господин Филипп успел вам написать? — спросила она.

— Нет, ваше высочество.

— Никто не знал, что я собираюсь у вас остановиться, даже я. Я скрывала это намерение от самой себя, не желая причинять вам беспокойства, которое я обычно вношу с собой. Я говорила об этом с вашим сыном сегодня ночью. С тех пор он находился при мне, отлучившись лишь час назад. Ему, вероятно, удалось опередить меня всего на несколько минут.

— Да, ваше высочество не больше чем на четверть часа.

— Значит, какая-нибудь добрая фея вам обо мне сообщила? Ваша крестная мать, мадемуазель? — с улыбкой прибавила принцесса, взглянув на Андре.

— Ваше высочество! — произнес барон, жестом приглашая принцессу за стол. — Об этой счастливой случайности нас уведомила не фея, а…

— Кто же? — спросила принцесса, видя, что барон колеблется.

— Клянусь честью, это был некий волшебник!

— Волшебник! Не может быть!

— Я ничего в этом не понимаю, потому что не интересуюсь магией, однако именно ему, сударыня, я обязан возможностью оказать вашему высочеству более или менее приличный прием, — признался барон.

— Так, значит, мы не можем ни к чему прикоснуться, — проговорила Мария Антуанетта, — потому что стоящее перед нами угощение — следствие колдовства. Его высокопреосвященство слишком поторопился, разрезав этот страсбурский пирог, — прибавила она, поворотясь к господину в черном, — мы, конечно, не станем его есть. А вы, моя дорогая, — обратилась она к фрейлине, — не пейте этого кипрского вина. Лучше последуйте моему примеру.

С этими словами дофина налила в золотой кубок воды из пузатого графина с узким горлышком.

— А ведь ее высочество права! — с испугом произнесла Андре.

Не имея понятия о том, что произошло накануне, Филипп дрожал от нетерпения и удивления, переводя взгляд с отца на сестру и пытаясь прочесть в их лицах то, о чем они сами едва догадывались.

— Это противоречит догмату веры, — сказала принцесса, — как бы господин кардинал не согрешил!

— Ваше высочество, — отвечал прелат. — Мы слишком близки к свету — я говорю о… князьях Церкви, чтобы верить в Божий гнев из-за еды; кроме того, мы слишком человеколюбивы, чтобы сжигать на костре любезных колдунов, которые нас так вкусно кормят.

— Не шутите, монсеньер, — произнес барон. — Могу поклясться, что человек, который все это приготовил, — настоящий колдун; примерно с час назад он мне предсказал прибытие ее высочества, а также приезд моего сына.

— С час назад, вы говорите? — переспросила принцесса.

— Да, самое большее.

— И вам хватило этого времени, чтобы накрыть такой стол, выставив фрукты со всех концов земли, приказав доставить вина из Токая, Констанцы, Кипра и Малаги? В таком случае вы еще больший колдун!

— Нет, ваше высочество, это все он.

— Как это он?

— Да, по его приказанию словно из-под земли появился накрытый стол, тот самый, за которым вы сидите!

— Поклянитесь! — потребовала принцесса.

— Клянусь честью! — вскричал барон.

— Да что вы? — совершенно серьезно воскликнул кардинал, отодвинув тарелку. — Я было подумал, что вы шутите.

— Нет, ваше высокопреосвященство.

— Так у вас живет колдун, настоящий колдун?

— Настоящий! Я не удивлюсь, если окажется, что золото на этих приборах — его работа.

— Так ему, верно, известна тайна философского камня! — вскричал кардинал, в глазах которого мелькнула алчность.

— Ах, как это было бы кстати для господина кардинала, — проговорила принцесса, — ведь он всю жизнь его ищет, и все без толку!

— Должен признаться вашему высочеству, — заметил кардинал, — что я не знаю ничего интереснее сверхъестественных вещей, ничего любопытнее вещей невозможных.

— А я, кажется, задела вас за живое, — проговорила принцесса, — у каждого великого человека есть свои тайны, особенно у дипломатов. Предупреждаю вас, что я чрезвычайно сильна в магии, я даже иногда угадываю вещи если не невозможные или сверхъестественные, то, по крайней мере, такие… в которые трудно поверить.

Это был, по-видимому, намек, понятный одному кардиналу: он смутился. Надобно заметить, что когда принцесса с ним заговорила, в ее глазах вспыхнул огонек, свидетельствовавший о бушевавшей в ее душе ярости.

Однако она овладела собой и продолжала:

— Итак, господин де Таверне, покажите же нам для полноты праздника своего чародея. Где он? В какой табакерке вы его прячете?

— Скорее уж он запрячет меня и весь мой дом в какую-нибудь табакерку, ваше высочество! — заметил барон.

— Откровенно говоря, вы раздразнили мое любопытство, — призналась Мария Антуанетта. — Я желаю его видеть!

Мария Антуанетта умела придавать очарование своим речам, однако тон у нее был властный. Барон, оставшись стоять вместе с сыном и дочерью и прислуживая принцессе, это уловил. Он подал знак Ла Бри, который, вместо того чтобы ухаживать за именитыми гостями, вознаграждал себя за двадцать лет службы без жалования тем, что рассматривал их, разинув рот.

Ла Бри поднял глаза.

— Ступайте к господину барону Джузеппе Бальзамо, — приказал Таверне, — и передайте ему, что ее высочество желает его видеть.

Ла Бри исчез.

— Джузеппе Бальзамо! — повторила принцесса. — Какое необычное имя, не правда ли?

— Джузеппе Бальзамо! — задумчиво повторил кардинал. — Мне кажется, я уже слышал это имя.

Пять минут прошли в полной тишине.

Внезапно Андре вздрогнула: она раньше других услыхала шаги.

Ветви раздвинулись: Джузеппе Бальзамо оказался лицом к лицу с Марией Антуанеттой.

XV МАГИЯ

Бальзамо низко поклонился. Подняв умные, выразительные глаза, он остановил почтительный взгляд на принцессе, ожидая ее вопросов.

— Если вы тот человек, о котором нам только что рассказывал господин де Таверне, — проговорила Мария Антуанетта, — то подойдите ближе, чтобы мы могли видеть, как выглядит колдун.

Бальзамо сделал еще шаг и снова поклонился.

— Вы занимаетесь тем, что предсказываете будущее? — спросила дофина, рассматривая Бальзамо с любопытством, видимо большим, чем она бы хотела показать, и продолжая маленькими глотками пить молоко.

— Я не занимаюсь этим, ваше высочество, — отвечал Бальзамо, — мне случается предвидеть, вот и все.

— Мы воспитаны в святой вере, — сказала принцесса, — единственная тайна, в которую мы верим, — это таинства католической церкви.

— Они достойны всякого уважения, — почтительно проговорил Бальзамо. — Однако господин кардинал де Роган может, как князь Церкви, сказать вашему высочеству, что это не единственные таинства, заслуживающие уважения.

Кардинал вздрогнул: он никому из присутствовавших не назвал своего имени, никто его не произносил, однако незнакомцу оно было известно.

Казалось, Мария Антуанетта не обратила на это обстоятельство никакого внимания.

— Вы не можете не признать, что это единственные таинства, которые нельзя опровергнуть, — сказала она.

— Наряду с верой существует уверенность, ваше высочество, — все так же почтительно и вместе с тем твердо заявил Бальзамо.

— Вы выражаетесь слишком туманно, господин колдун. Я настоящая француженка душой, но пока еще не разумом: я не очень хорошо понимаю тонкости языка. Правда, мне обещали, что господин де Бьевр займется со мной. Однако пока я вынуждена просить вас не говорить загадками, если вы хотите, чтобы я вас понимала.

— А я осмелюсь просить у вашего высочества позволения оставаться непонятым, — с грустной улыбкой возразил Бальзамо, качнув головой. — Мне бы так не хотелось приоткрывать великой принцессе будущее, которое, возможно, не оправдает ее надежд.

— О, это уже серьезно! — проговорила Мария Антуанетта. — Господин желает раззадорить мое любопытство, чтобы я велела ему предсказать свою судьбу!

— Напротив, Боже сохрани, если я буду вынужден это сделать! — холодно возразил Бальзамо.

— Неужели? — рассмеялась принцесса. — А вам что же, не хочется?

Смех ее постепенно затих: присутствовавшие молчали — они находились под влиянием необыкновенного человека, который привлекал к себе всеобщее внимание.

— Признайтесь откровенно! — сказала принцесса.

Бальзамо молча поклонился.

— Говорят, вы предсказали мое прибытие в дом господина де Таверне? — с едва заметным нетерпением продолжала Мария Антуанетта.

— Да, ваше высочество.

— Как это было, барон? — обратилась дофина к Таверне. Ей не хотелось продолжать разговор с Бальзамо. Она уже пожалела, что начала его, но не могла остановиться.

— Ваше высочество! — воскликнул барон. — Клянусь Небом, все было очень просто: господин Бальзамо смотрел в стакан с водой…

— Это правда? — взглянув на Бальзамо, спросила она.

— Да, ваше высочество, — отвечал тот.

— В этом и состоит все ваше колдовство? Это, по крайней мере, неопасно, лишь бы ваши предсказания были столь же безобидны.

Кардинал улыбнулся.

Барон приблизился к принцессе.

— Вашему высочеству нечему учиться у господина де Бьевра, — заметил он.

— Дорогой хозяин! — весело проговорила принцесса. — Не льстите мне или, напротив, говорите смелее. Я не сказала ничего особенного. Давайте вернемся к нашему разговору, — обратилась она к Бальзамо.

Казалось, что-то влечет ее к нему помимо воли: так порой тянет к месту, где нас ожидает несчастье.

— Раз вы прочли будущее господина барона в стакане воды, не могли бы вы и мне предсказать судьбу… ну хоть, скажем… читая в графине с водой?

— Конечно, ваше высочество, — сказал Бальзамо.

— Отчего же вы с самого начала отказывались?

— Будущее неясно, ваше высочество, а я заметил небольшое облачко…

Бальзамо замолчал.

— И что же? — спросила дофина.

— Как я уже имел честь сообщить вашему высочеству, мне не хотелось огорчать вас.

— Вы видели меня раньше? Мы где-то встречались?

— Я имел честь видеть ваше высочество, когда вы еще были ребенком. Это было у вас на родине, вы стояли рядом с вашей матерью.

— Вы видели мою мать!

— На мою долю выпала эта честь. Ваша матушка — могущественная королева.

— Императрица, сударь!

— Я хотел сказать, что она — королева сердцем и разумом, однако…

— Что за недомолвки, сударь, да еще когда речь идет о моей матери!

— И у великих людей, ваше высочество, бывают слабости, в особенности, когда они думают, что дело идет о счастье их детей, — вот что я имел в виду.

— Надеюсь, потомки не заметят ни единой слабости у Марии Терезии, — возразила Мария Антуанетта.

— Потому что история никогда не узнает того, что известно императрице Марии Терезии, вашему высочеству и мне.

— У нас троих есть общая тайна? — с пренебрежительной улыбкой спросила принцесса.

— Да, ваше высочества, она принадлежит нам троим, — спокойно отвечал Бальзамо.

— Что же это за тайна?

— Если я отвечу вам вслух, это перестанет быть тайной.

— Все равно, говорите.

— Ваше высочество настаивает?

— Да.

Бальзамо поклонился.

— В Шёнбруннском дворце, — сказал он, — есть кабинет, который носит название Саксонского благодаря стоящим там восхитительным фарфоровым вазам.

— Да, и что же? — спросила принцесса.

— Этот кабинет является частью личных апартаментов ее величества императрицы Марии Терезии.

— Вы правы.

— В этом кабинете она имеет обыкновение заниматься частной перепиской…

— Да.

— Сидя за великолепным, работы Буля, бюро, который был подарен императору Францу Первому королем Людовиком Пятнадцатым…

— Все, что вы до сих пор сказали, верно. Однако то, о чем вы говорите, может знать кто угодно.

— Наберитесь терпения, ваше высочество. Однажды, около семи утра, когда императрица еще не вставала, ваше высочество вошли в этот кабинет через дверь, известную лишь вашему высочеству, так как из всех августейших дочерей ее величества императрицы ваше высочество — самая любимая.

— И что дальше, сударь?

— Вы, ваше высочество, подошли к бюро. Ваше высочество, должно быть, помнит об этом, потому что с тех пор прошло ровно пять лет.

— Продолжайте.

— Вы, ваше высочество, подошли к бюро, где лежало незапечатанное письмо, которое императрица написала накануне.

— И что же?

— Ваше высочество прочли это письмо.

Принцесса слегка покраснела.

— Прочтя письмо, ваше высочество остались им недовольны, потому что потом вы взяли перо и собственноручно…

Казалось, Мария Антуанетта почувствовала стеснение в груди. Бальзамо продолжал:

— Ваше высочество зачеркнули три слова.

— Какие же это были слова? — с живостью спросила дофина.

— Это были первые слова письма.

— Я вас не спрашиваю, где были эти слова, я спрашиваю, что они выражали.

— Должно быть, слишком сильную привязанность к лицу, которому было адресовано письмо. Вот в чем заключалась слабость, о которой я говорил и которую в определенных обстоятельствах можно было бы вменить вашей матери в вину.

— Так вы помните эти три слова?

— Да, я их помню.

— Вы можете их повторить?

— Разумеется.

— Повторите.

— Вслух?

— Да.

— «Мой дорогой друг».

Закусив губу, Мария Антуанетта побледнела.

— Не желает ли ваше высочество, — спросил Бальзамо, — чтобы я сказал, кому было адресовано письмо?

— Нет, я хочу, чтобы вы мне это написали.

Бальзамо достал из кармана записную книжку с золотой застежкой, написал на первом листке несколько слов золотым карандашом, оторвал листок и с поклоном протянул его принцессе.

Мария Антуанетта взяла листок и прочла:

«Письмо было адресовано любовнице короля Людовика Пятнадцатого маркизе де Помпадур».

Принцесса удивленно взглянула на человека, выражавшегося так ясно, четко, почти не испытывая волнения. Разговаривая с ней, Бальзамо почтительно кланялся, но она чувствовала, что он подчиняет ее себе.

— Все это правда, сударь, — сказала она, — и, хотя мне неизвестно, каким образом вы узнали все эти подробности, я готова повторить во всеуслышание, потому что не умею лгать: все это правда.

— В таком случае, — сказал Бальзамо, — прошу позволения вашего высочества откланяться. Надеюсь, ваше высочество убедились в безобидности моих премудростей?

— Отнюдь нет, сударь, — возразила задетая за живое принцесса, — чем больше я убеждаюсь в вашей премудрости, тем больше настаиваю на том, чтобы вы предсказали мне судьбу. Вы ведь говорили о прошлом, а я хочу знать, что меня ожидает в будущем.

Принцесса разволновалась, чего ей не удалось скрыть от присутствовавших.

— Я готов, — согласился Бальзамо, — однако осмелюсь просить ваше высочество не торопить меня.

— Я никогда не повторяю дважды «я хочу», а вы помните, сударь, что я однажды уже произнесла эти слова.

— Позвольте мне хотя бы посоветоваться с оракулом, — умоляюще проговорил Бальзамо. — Я должен узнать, могу ли я открыть будущее вашему высочеству.

— Доброе ли, плохое ли, я хочу его знать, вы меня поняли, сударь? — продолжала Мария Антуанетта. — В хорошее предсказание я не поверю, сочтя его за лесть. Плохое буду считать предупреждением. Но каким бы ни было ваше предсказание, обещаю, что буду вам за него признательна. Итак, начинайте.

Принцесса произнесла последние слова тоном, не допускавшим ни возражений, ни промедления.

Бальзамо взял пузатый графин с узким и коротким горлышком — мы о нем уже упоминали — и поставил на золотую чашу.

Вода осветилась, запрыгали зайчики, отражаясь в перламутровых стенках сосуда и в сверкавшей воде. Казалось, пристальный взгляд прорицателя читал таинственные знаки, начертанные в глубине сосуда.

Все смолкло.

Бальзамо поднял хрустальный графин и, в последний раз внимательно на него взглянув, опустил на стол и покачал головой.

— Что там? — спросила дофина.

— Не смею сказать, — отвечал Бальзамо.

Выражение лица принцессы словно говорило: «Ну, подожди, я умею заставить заговорить даже тех, кто предпочитает молчать».

— Потому что вам нечего мне сказать? — громко спросила она.

— Есть вещи, которые никогда не должно говорить царствующим особам, ваше высочество, — отвечал Бальзамо, всем своим видом давая понять, что готов ослушаться даже приказания принцессы.

— В особенности, — продолжала она, — когда они выражаются в слове «нечего».

— Меня останавливает совсем не это, ваше высочество, скорее напротив.

Дофина презрительно усмехнулась.

Бальзамо казался смущенным. Кардинал смеялся ему в лицо; барон, подходя к нему, проворчал:

— Ну вот, мой колдун истощился: ненадолго его хватило. Теперь недостает только, чтобы на наших глазах все эти золотые чашки превратились в фиговые листки, как в восточной сказке.

— Я бы предпочла простые фиговые листки всему этому великолепию, устроенному господином Бальзамо ради того, чтобы быть мне представленным.

— Ваше высочество! — сказал Бальзамо, заметно побледнев. — Соблаговолите припомнить, что я не добивался этой чести.

— Ах, сударь, совсем не трудно было догадаться, что я захочу вас увидеть.

— Простите его, ваше высочество, — едва слышно пролепетала Андре, — он думал, что поступает хорошо.

— А я вам говорю, что он поступил дурно, — возразила принцесса так тихо, что ее слышали только Бальзамо и Андре. — Неприлично высказывать свое превосходство, унижая старика. А когда наследница французского престола готова пить из оловянной кружки, принадлежащей честному дворянину, ее не следует заставлять брать в руки золотой кубок шарлатана.

Бальзамо выпрямился, вздрогнув, как от укуса змеи.

— Ваше высочество, — взволнованным голосом обратился он к принцессе, — я готов предсказать вам будущее, раз вы, в ослеплении, настаиваете на этом.

Бальзамо произнес последние слова столь строгим и угрожающим тоном, что присутствовавшие почувствовали, как холодок пробежал у них по спинам.

Юная эрцгерцогиня заметно побледнела.

— Gieb ihm kein Gehör, meine Tochter*["9], — обратилась к ней по-немецки старая фрейлина.

— Lass sie hören, sie hat wissen gewollen, und so soli sie wissen!*["10] — возразил Бальзамо.

Слова, произнесенные на языке, понятном всего нескольким лицам, сообщили происходившему еще большую таинственность.

— Итак, — проговорила принцесса, не слушая возражений старой воспитательницы, — пусть говорит. Если я ему прикажу замолчать, он подумает, что я его боюсь.

Едва были произнесены эти слова, как на губах Бальзамо мелькнула мрачная усмешка.

— Так я и думал, — прошептал он, — пустое бахвальство.

— Говорите, — приказала принцесса, — говорите, сударь.

— Ваше королевское высочество по-прежнему настаивает, чтобы я говорил?

— Я никогда не отказываюсь от принятого решения.

— Что же, ваше высочество, я готов, но нас никто не должен слышать, — со вздохом проговорил Бальзамо.

— Пусть будет так, — согласилась принцесса. — Я отрежу пути к отступлению. Оставьте нас.

Повинуясь ее жесту, относившемуся ко всем, присутствовавшие удалились.

— Это один из способов, — поворачиваясь к Бальзамо, заметила принцесса, — добиться аудиенции, не так ли, сударь?

— Не пытайтесь меня задеть, ваше высочество, — отвечал Бальзамо, — я не более чем орудие в руках Божьих, которым Господь пользуется для того, чтобы вас просветить. Не дразните судьбу, иначе она ответит вам тем же: она сумеет за себя отомстить. А я только передаю ее волю. Так не пытайтесь направить на меня свой гнев за то, что я сопротивляюсь: он к вам вернется. Но не мне отвечать за несчастья, о которых я призван вас известить.

— Так меня ждут несчастья? — удивилась принцесса; почтение, с которым говорил Бальзамо, смягчило и обезоружило ее.

— Да, ваше высочество, и очень большие несчастья, — с показным смирением прибавил он.

— Расскажите мне об этом подробнее.

— Попытаюсь.

— Итак?

— Задавайте мне вопросы.

— Будет ли счастлива моя семья?

— О какой из них вы спрашиваете: о той, которую вы оставили, или о той, которая у вас будет?

— Я спрашиваю о своей настоящей семье: о матери Марии Терезии, брате Иосифе, сестре Каролине.

— Ваши несчастья их не коснутся.

— Так они ожидают одну меня?

— Вас и вашу новую семью.

— Не могли бы вы сказать точнее, о каких несчастьях идет речь?

— Мог бы.

— В королевской семье три принца, не так ли?

— Совершенно верно.

— Герцог Беррийский, граф Прованский и граф д’Артуа.

— Совершенно верно.

— Какая судьба их ожидает?

— Все они будут царствовать.

— Означает ли это, что у меня не будет детей?

— Нет, будут.

— У меня не будет сыновей?

— Будут и сыновья.

— Мне будет суждено пережить их?

— Вам будет жаль потерять одного, вы также пожалеете, что другой останется жить.

— Буду ли я любима супругом?

— Он будет вас любить.

— Сильно?

— Слишком сильно.

— Какие же несчастья могут мне угрожать, позвольте вас спросить, если я буду любима супругом и меня будет поддерживать моя семья?

— Вам этого будет недостаточно.

— Мне останется еще любовь и поддержка подданных.

— Любовь и поддержка подданных!.. Да ведь это океан во время затишья… А вам не приходилось, ваше высочество, видеть бушующий океан?

— Я буду делать добро и помешаю разразиться буре, а если она начнется — я поднимусь на ее волне.

— Чем выше волна, тем глубже открывающаяся бездна.

— Со мной будет Бог.

— Бог не защищает тех, кою обрек на гибель.

— Что вы хотите этим сказать? Разве мне не суждено быть королевой?

— Напротив, сударыня, но лучше бы вас миновала чаша сия.

Молодая женщина презрительно улыбнулась.

— Слушайте, ваше высочество, и вспоминайте, — проговорил Бальзамо.

— Я вас слушаю, — сказала дофина.

— Обратили ли вы внимание, — продолжал прорицатель, — на гобелен, висевший в той комнате, в которой вы провели свою первую ночь на французской земле?

— Да, — вздрогнув, отвечала принцесса.

— Что было изображено на гобелене?

— Избиение младенцев.

— Признайтесь, что зловещие лица убийц запечатлелись в памяти вашего высочества!

— Да, запечатлелись.

— Хорошо. А скажите, вы ничего не заметили во время грозы?

— Молния угодила в дерево слева от меня, и, падая, оно едва не раздавило мою карету.

— Вот это и есть предзнаменования, — мрачно произнес Бальзамо.

— Роковые предзнаменования?

— Мне кажется, трудно истолковать их иначе.

Принцесса уронила голову на грудь и замолчала.

— Какая смерть ожидает моего супруга? — собравшись с духом после короткой паузы спросила она.

— Он будет обезглавлен.

— Как умрет граф Прованский?

— Без ног.

— Как умрет граф д’Артуа?

— Потеряв двор.

— А я?

Бальзамо покачал головой.

— Говорите… — настаивала принцесса, — говорите же!

— Мне нечего вам сказать.

— Я жду вашего ответа! — воскликнула охваченная дрожью Мария Антуанетта.

— Помилуйте, ваше высочество!

— Говорите же, — повторила принцесса.

— Ни за что, ваше высочество, никогда!

— Говорите! — угрожающе проговорила Мария Антуанетта. — Говорите, или я подумаю, что все это не более чем забавная комедия. Но тогда берегитесь: с дочерью Марии Терезии, женщины, которая держит в своих руках жизнь тридцати миллионов человек, шутки плохи!

Бальзамо молчал.

— Так вы ничего больше не знаете, — презрительно пожав плечами, сказала принцесса. — Или, вернее, вы исчерпали свое воображение.

— Повторяю, мне известно все, ваше высочество, — возразил Бальзамо, — и раз вы настаиваете…

— Да, я требую!

Бальзамо взял графин, стоявший на золотой тарелке, и перенес его в темное место в беседке, где из искусно обтесанных камней было сложено нечто вроде грота. Взяв затем эрцгерцогиню за руку, он увлек ее под темные своды грота.

— Вы готовы? — спросил он принцессу, напуганную его неожиданными действиями.

— Да.

— Опуститесь на колени, ваше высочество, на колени: молите Бога, чтобы он уберег вас от развязки, которая вам уготована.

Дофина машинально опустилась на колени.



Бальзамо коснулся палочкой хрустального сосуда, в котором отчетливо стало видно чье-то мрачное и ужасное лицо. Мария Антуанетта попыталась подняться, пошатнулась и упала. Вскрикнув, она потеряла сознание.

Барон вбежал и увидел, что принцесса лежит без чувств.

Спустя несколько минут она пришла в себя.

Она схватилась за голову, будто что-то припоминая.

С невыразимым ужасом она вскричала:

— Графин! Графин!

Барон подал ей графин. Вода в нем была чиста и прозрачна.

Бальзамо исчез.

XVI БАРОН ДЕ ТАВЕРНЕ НАЧИНАЕТ ВЕРИТЬ, ЧТО ЗАГЛЯНУЛ В БУДУЩЕЕ

Как мы уже сказали, барон де Таверне первым заметил, что ее высочество потеряла сознание: все это время он держался наготове, более других обеспокоенный тем, что должно было произойти между нею и колдуном. Он услыхал крик, вырвавшийся из груди ее высочества, и увидел удалявшегося Бальзамо; барон бросился к ней на помощь.

Придя в себя, дофина прежде всего потребовала показать ей графин; затем велела не трогать колдуна. Приказание принцессы последовало вовремя: Филипп де Таверне, словно разъяренный тигр, уже напал на его след, но голос принцессы остановил пылкого юношу.

Фрейлина принцессы подошла к ней и заговорила по-немецки, но та не отвечала на вопросы, сказав только, что Бальзамо ничем ее не оскорбил, и прибавила, что утомление от долгого пути, а также прошедшая накануне гроза послужили, по-видимому, причиной нервной лихорадки.

Ее слова были переданы г-ну де Рогану, ожидавшему объяснений, но не осмеливавшемуся расспрашивать принцессу.

Придворные обычно вполне довольствуются отговорками: ответ не мог быть принят, однако всех, казалось, удовлетворил. Филипп подошел к ней.

— Ваше высочество! — заговорил он. — Я пришел выполнить ваше приказание и, к моему огромному сожалению, должен вам напомнить, что полчаса, которые вы рассчитывали здесь провести, уже истекли. Лошади поданы.

— Хорошо, — отвечала она с небрежностью, вполне извинительной в ее состоянии. — Однако я возвращаюсь к своему первому намерению. Я не могу сейчас ехать… Мне бы хотелось отдохнуть несколько часов; надеюсь, сон восстановит мои силы.

Барон побледнел. Андре беспокойно взглянула на отца.

— Ваше высочество знает, что мой кров совершенно недостоин вас, — пролепетал барон де Таверне.

— Прошу вас не беспокоиться, — слабеющим голосом отвечала принцесса. — Все будет хорошо, только бы мне отдохнуть.

Андре стремглав бросилась приводить свою комнату в порядок. Ее комната была не самой большой и, может быть, не самой нарядной; однако в комнате любой девушки благородного происхождения, каковой и являлась Андре, даже столь же бедной, как Андре, есть всегда нечто кокетливое, что не может не радовать глаз любой другой женщины.

Все засуетились вокруг принцессы. Печально улыбаясь и не имея сил говорить, она жестом отпустила всех, давая понять, что желает остаться одна.

Придворные удалились. Мария Антуанетта провожала их взглядом до тех пор, пока они не исчезли из виду. Тогда она уронила затуманенную голову на свою прелестную ручку.

Неужто и в самом деле то были зловещие предзнаменования, сопровождавшие ее прибытие во Францию? Комната в Страсбуре, в которой она остановилась, впервые вступив на французскую землю, где ей предстояло занять трон, поразила ее гобеленом, изображавшим избиение младенцев; гроза, повалившая накануне дерево рядом с ее каретой; наконец, предсказания человека столь необычайного, за которыми последовало страшное видение в сосуде, о чем дофина, по-видимому, решила никому не рассказывать.

Минут десять спустя возвратилась Андре и сообщила, что комната принцессы готова. Запрет дофины на Андре не распространялся, и она смело шагнула под своды грота.

Она несколько минут стояла перед принцессой, не осмеливаясь заговорить. Казалось, ее высочество погрузилась в глубокое раздумье.

Наконец Мария Антуанетта подняла голову и, улыбнувшись, жестом приказала ей говорить.

— Комната ее высочества готова, — объявила она. — Умоляю ваше высочество быть…

— Большое спасибо, — перебила ее принцесса. — Позовите, пожалуйста, графиню фон Лангерсхаузен и проводите нас.

Андре пошла звать старую фрейлину, которая торопливо подошла к принцессе.

— Подайте мне руку, дорогая Бригитта, — обратилась к ней Мария Антуанетта по-немецки, — признаться, я чувствую, что не смогу дойти одна.

Графиня исполнила приказание принцессы; Андре тоже протянула ей руку.

— Так вы понимаете немецкую речь, мадемуазель? — обратилась к ней Мария Антуанетта.

— Да, ваше высочество, — отвечала Андре по-немецки, — понимаю и говорю немного.

— Превосходно! — радостно воскликнула дофина. — Мне это очень важно.

Андре не посмела расспрашивать свою августейшую гостью о ее намерениях, несмотря на страстное желание о них узнать.

Опираясь на руку г-жи фон Лангерсхаузен, принцесса медленно направилась к выходу. Ей казалось, что земля уходит у нее из-под ног.

Дойдя до проема, она услыхала голос г-на де Рогана:

— Как, господин де Стенвиль! Вы настаиваете на том, чтобы говорить с ее королевским высочеством, несмотря на ее приказание никого не впускать?

— Это совершенно необходимо, — отвечал непреклонный губернатор, — я уверен в том, что ее высочество меня извинит.

— Право, не знаю, должен ли я…

— Господин де Роган! Пропустите господина губернатора, — приказала принцесса, появляясь в проеме грота, прятавшегося в зелени. — Войдите, господин де Стенвиль.

Никто не осмелился ослушаться приказания Марии Антуанетты: придворные расступились, пропуская родственника всесильного министра, крепко державшего в руках всю Францию.

Господин де Стенвиль окинул взглядом присутствовавших, давая понять, что хочет говорить с глазу на глаз. Мария Антуанетта поняла, что губернатор собирается сообщить ей нечто важное. Ей не пришлось приказывать оставить их одних: придворные удалились.

— Депеша из Версаля, ваше высочество, — вполголоса сообщил г-н де Стенвиль, подавая принцессе письмо, которое он прятал под украшенной вышивкой шляпой.

Принцесса прочла на конверте:

«Господину барону де Стенвилю, губернатору Страсбура».

— Письмо адресовано не мне, а вам, — заметила она, — прочтите его мне, если там есть что-нибудь, касающееся меня.

— Письмо в самом деле послано на мой адрес, ваше высочество, однако в уголке, взгляните, стоит условный знак моего родственника господина де Шуазёля, который указывает на то, что письмо предназначено лично вашему высочеству.

— Да, да, вы правы, вот крестик, я его не сразу заметила. Дайте мне письмо.

Принцесса распечатала письмо и прочла:

«Вопрос о представлении ко двору госпожи Дюбарри решен при условии, что она найдет «крестную». Нам остается надеяться, что это ей не удастся. Наиболее верный способ помешать назначению — ускорить прибытие Вашего высочества. Как только Ваше высочество будет в Версале, никто не осмелится предлагать подобную нелепость».

— Прекрасно! — воскликнула принцесса, в глазах которой не отразилось ни малейшего волнения. Казалось, письмо нисколько ее не заинтересовало.

— Не желает ли ваше королевское высочество отдохнуть? — робко спросила Андре.

— Нет, благодарю вас, мадемуазель, — отвечала эрцгерцогиня, — свежий воздух придал мне сил. Взгляните, как я бодра и весела.

Она отпустила руку графини и сделала несколько быстрых шагов, будто ничего не произошло.

— Лошадей! — приказала она. — Я еду.

Господин де Роган с удивлением взглянул на г-на де Стенвиля, словно ожидая от него объяснений столь резкой перемене.

— Дофин сгорает от нетерпения, — шепнул губернатор на ухо кардиналу.

Он так ловко это сделал, что г-н де Роган принял ложь за пустую болтовню губернатора и остался весьма этим доволен.

Что же касается Андре, то отец давно приучил ее воспринимать с уважением любые прихоти коронованных особ, и сейчас она тоже отнеслась спокойно к причудам Марии Антуанетты, которая повернулась к ней и, всем своим видом выражая исключительную благосклонность, сказала:

— Благодарю вас, мадемуазель, я очень тронута вашим гостеприимством.

Затем она обратилась к барону:

— Должна вам сообщить, что, покидая Вену, я поклялась осчастливить первого француза, которого встречу, как только окажусь во Франции. Этим французом оказался ваш сын… Но я на этом не остановлюсь: мадемуазель… Как зовут вашу дочь?

— Андре, ваше высочество.

— Мадемуазель Андре не будет забыта…

— О, ваше высочество! — прошептала девушка.

— Да, да, я хочу, чтобы она стала фрейлиной. Таким образом, мы сдержим нашу клятву, не так ли, барон?

— О, ваше высочество! — вскричал барон, чьи самые заветные мечты исполнялись. — Тут нам нечего беспокоиться: наша семья гораздо более знатна, чем богата… хотя… столь высокая честь…

— Вы ее заслужили! Брат будет сражаться за короля на поле брани, сестра будет служить принцессе во дворце; советы отца научат сына верности, а дочь — добродетели… У меня будут достойные слуги, не так ли, сударь? — продолжала Мария Антуанетта, обратившись к молодому человеку, который, преклонив колени, внимал ей затаив дыхание.

— Однако… — пробормотал барон, к которому вернулась способность рассуждать.

— Да, понимаю, — сказала принцесса, — вам необходимо собраться в дорогу.

— Разумеется, ваше высочество, — отвечал Таверне.

— Я с вами согласна, но сборы должны быть скорыми.

Грустная улыбка мелькнула на губах Андре и Филиппа; барон горько усмехнулся, но взял себя в руки, щадя самолюбие семейства Таверне.

— Нет, в самом деле, я сужу по усердию, с каким вы пытались мне услужить, — прибавила принцесса. — Кстати, вот что: я вам оставлю одну из своих карет, и вы меня догоните. Господин губернатор, подойдите.

Губернатор приблизился.

— Я оставляю одну карету господину де Таверне, — я беру его вместе с мадемуазель Андре в Париж, — сказала принцесса. — Назначьте кого-нибудь, кто мог бы сопровождать карету и в случае необходимости подтвердить, что она из моего эскорта.

— Сию минуту, ваше высочество, — отвечал барон де Стенвиль. — Подойдите, господин де Босир.

Молодой человек лет двадцати четырех-двадцати пяти с умными живыми глазами уверенной походкой вышел из рядов сопровождавших и подошел, обнажив голову.

— Вы отвечаете за карету, предназначенную для барона де Таверне, — сказал губернатор. — Вам надлежит сопровождать ее.

— Постарайтесь, чтобы карета как можно скорее нас нагнала, — прибавила принцесса. — Разрешаю вам в случае надобности удвоить прогонные.

Барон и его дети рассыпались в выражениях благодарности.

— Столь поспешный отъезд, надеюсь, не причинит вам слишком много хлопот? — спросила принцесса.

— Мы рады служить вашему высочеству! — отвечал барон.

— Прощайте, прощайте, — с улыбкой сказала дофина. — Едемте, господа!.. Господин Филипп, садитесь на коня!

Филипп поцеловал у отца руку, обнял сестру и вскочил в седло.

Четверть часа спустя кавалькада исчезла из виду. Обычно безлюдная дорога, ведущая из замка Таверне, вновь опустела, если не считать молодого человека, сидевшего у ворот замка. Он жадно ловил взглядом последние клубы пыли, вылетавшие из-под конских копыт.

Этот молодой человек был Жильбер.

Оставшись наедине с Андре, барон некоторое время не мог прийти в себя.

Гостиная Таверне являла собой необычайное зрелище.

Сложив на груди руки, Андре думала о множестве неслыханных событий, неожиданно ворвавшихся в ее тихую жизнь; ей казалось, что все это сон.

Барон пощипывал густые седые брови и безжалостно теребил свое жабо.

Прислонившись к дверному косяку, Николь наблюдала за хозяевами.

Ла Бри уставился на Николь, разинув рот и разведя руки.

Первым пришел в себя барон.

— Скотина! — обращаясь к Ла Бри, взревел он. — Стоишь тут, как истукан, а тот дворянин, офицер его величества, ждет на улице!

Ла Бри отскочил; спотыкаясь, он поспешил к выходу.

Спустя минуту он возвратился.

— Сударь! Господин ждет внизу, — сообщил он.

— Что он делает?

— Скармливает лошади наш синеголовник.

— Пускай делает что хочет. А карета?

— Стоит на дороге.

— Запряжена?

— Четверкой лошадей! Ох, до чего хороши лошади, сударь! Щиплют гранатовую поросль.

— Королевские лошади могут есть все, что пожелают. А где, кстати, колдун?

— Колдун, сударь? Исчез…

— И оставил на столе всю сервировку? — спросил барон. — Не может быть! Должно быть, скоро вернется, или кто-нибудь придет от его имени.

— Не думаю, — заметил Ла Бри. — Жильбер видел, как он уехал вместе со своим фургоном.

— Жильбер видел, как он уехал вместе с фургоном? — задумчиво повторил барон.

— Да, сударь.

— Ох, уж этот бездельник Жильбер: все-то он видит! Ступай укладывать вещи!

— Я все уложил, сударь.

— Как это уложил?

— Да. Как только я услыхал приказание ее высочества, я пошел в комнату господина барона и упаковал его костюмы и белье.

— Как ты посмел вмешиваться не в свое дело, негодяй?

— А как же, сударь, я хотел предупредить ваше желание.

— Бестолочь! Ну хорошо, помоги моей дочери.

— Благодарю вас, отец, мне поможет Николь.

Барон снова задумался.

— Ах, мошенник ты этакий! — снова закричал он на Ла Бри. — Да ведь это же Бог знает что!

— О чем вы изволите говорить, сударь?

— Да о том, о чем ты и не подумал, потому что ты вообще ни о чем не думаешь!

— Что такое, сударь?

— А что если ее высочество уехала, ничего не оставив господину де Босиру, а колдун исчез, ничего не передав Жильберу?

В это самое мгновение во дворе кто-то тихонько свистнул.

— Сударь! — проговорил Ла Бри.

— Чего тебе?

— Вас зовут.

— Кто там еще?

— Этот господин.

— Офицер его величества?

— Да. И там еще Жильбер: прогуливается с таким видом, будто хочет что-то сообщить.

— Ну так зови его сюда, скотина!

Ла Бри повиновался с обычной поспешностью.

— Отец! — заговорила Андре, подходя к барону. — Я понимаю, что вас сейчас беспокоит. Вам известно, что у меня есть тридцать луидоров, а также прелестные часики, отделанные бриллиантами, которые подарила моей матери королева Мария Лещинская.

— Да, дитя мое, — сказал барон. — Береги все это, тебе будет нужно красивое платье для представления ко двору… А пока я найду денег. Тише! Вот и Ла Бри.

— Сударь! — входя в гостиную, вскричал Ла Бри, в одной руке держа письмо, в другой — несколько золотых монет. — Вот что мне оставила принцесса: десять луидоров! Десять луидоров, сударь!

— Что у тебя за письмо, болван?

— Это вам, сударь; письмо оставил колдун.

— Колдун? А кто передал?

— Жильбер.

— Я же тебе говорил, что ты скотина! Давай, давай скорей сюда!

Барон выхватил письмо из рук Ла Бри, поспешно распечатал его и вполголоса прочитал:

«Господин барон!

С тех пор как августейшая рука прикоснулась к этой посуде, она принадлежит Вам. Свято ее храните и вспоминайте иногда признательного Вам гостя.

Джузеппе Бальзамо».
— Ла Бри! — вскричал барон после минутного размышления.

— Да, сударь?

— Нет ли хорошего ювелира в Бар-ле-Дюке?

— Как же, сударь! А тот, который запаял серебряный кубок мадемуазель Андре?

— Отлично! Андре! Отложи бокал, из которого пила ее высочество, и прикажи снести в карету остальные приборы. А ты, бездельник, беги в погреб и подай господину офицеру хорошего вина.

— Осталась одна бутылка, сударь, — задумчиво отвечал Ла Бри.

— Больше и не нужно.

Ла Бри вышел.

— Ну, Андре, — продолжал барон, взяв дочь за руки, — смелее, дитя мое! Мы едем ко двору. Там немало свободных должностей, монастырей, ожидающих настоятелей, полков без полковников, пенсий, которые так и поджидают нуждающихся. Что за прекрасная страна двор, это теплое место под солнцем! Стой всегда под его лучами, дочь моя, — ведь ты так хороша собой! Вперед, дитя мое!

Подставив для поцелуя свой лоб барону, Андре вышла из гостиной.

Николь последовала за ней.

— Эй, чудовище Ла Бри, — закричал Таверне, выходя последним. — Позаботься о господине офицере, понял?

— Да, сударь, — отвечал Ла Бри из погреба.

— А я, — продолжал барон, отправляясь в свою комнату, — пойду уложу бумаги… Пройдет час — и в этой конуре нас уже не будет, слышишь, Андре? Наконец-то я выберусь из Таверне, и как кстати! Что за славный человек этот колдун! По правде сказать, я становлюсь суеверным. Живей поворачивайся, Ла Бри, увалень ты эдакий!

— Сударь, мне пришлось двигаться ощупью: в замке не осталось ни одной свечи.

— Кажется, самое время отсюда сбежать, — пробормотал барон.

XVII ДВАДЦАТЬ ПЯТЬ ЛУИДОРОВ НИКОЛЬ

Вернувшись к себе в комнату, Андре снова начала поспешно готовиться к отъезду. Николь с радостью помогала ей, и в конце концов обе забыли об утренней размолвке.

Андре, улыбаясь, незаметно наблюдала за Николь, и ей приятно было сознавать, что ей не придется прощать служанку.

«Она хорошая, добрая девушка, — думала Андре, — преданная и благодарная. Как у всех людей, у нее есть свои слабости. Не стоит обращать на это внимания!»

А Николь — она была не из тех служанок, что не обращают внимание на выражение лица своей госпожи, — сразу заметила все увеличивающуюся доброжелательность Андре и ее спокойный и довольный вид.

«Какая же я глупая! — подумала она. — Из-за этого мерзавца чуть не поссорилась с мадемуазель, которая берет меня с собой в Париж, а в Париже почти всем удается устроить свою судьбу».

Было очевидно, что при таком взаимном расположении они должны вот-вот заговорить.

Андре начала первой.

— Уложите кружева в коробку, — сказала она.

— В какую коробку, мадемуазель? — спросила горничная.

— Вам лучше знать! Разве у нас нет коробок?

— Конечно, есть. Я только сейчас вспомнила о коробке, которую мне дала мадемуазель; она у меня в комнате.

И Николь так стремительно бросилась за коробкой, что Андре решила все забыть.

— Да это же твоя коробка, — сказала она Николь, когда та вернулась, — она может тебе понадобиться, дитя мое.

— Но, мадемуазель, она вам больше нужна, пусть она будет ваша.

— Когда собираются обзавестись хозяйством, всегда чего-нибудь не хватает. И сейчас как раз тот момент, когда она больше нужна тебе.

Николь покраснела.

— Тебе нужны коробки, — продолжала Андре, — чтобы уложить свадебный наряд.

— Мадемуазель, — возразила Николь, кокетливо покачивая головой, — мое приданое нетрудно будет уложить, оно много места не займет.

— Почему ты так думаешь? Если ты выйдешь замуж, Николь, я хочу, чтобы ты была не только счастлива, но и богата.

— Богата?

— Да, богата, соответственно твоему положению, конечно.

— А что, мадемуазель нашла мне в мужья откупщика?

— Нет, но я приготовила для тебя приданое.

— Мадемуазель не шутит?

— Ты же знаешь, что у меня в кошельке!

— Да, мадемуазель, двадцать пять настоящих луидоров.

— Ну так вот, Николь, они твои.

— Двадцать пять луидоров! Но это же целое состояние! — вскрикнула Николь, приходя в восторг.

— Тем приятнее для меня, если ты говоришь это серьезно, бедняжка.

— И мадемуазель дарит мне эти двадцать пять луидоров?

— Да, я тебе их дарю.

Сначала Николь была удивлена, затем ее охватило волнение, потом на глаза навернулись слезы — она бросилась к Андре и поцеловала ей руку.

— Как ты думаешь, твой муж будет доволен? — спросила мадемуазель де Таверне.

— Еще бы ему не быть довольным! — ответила Николь. — Я в этом не сомневаюсь.

Она подумала, что Жильбер не хотел на ней жениться, так как боялся нищеты, а теперь, когда она стала богатой, она, возможно, покажется этому честолюбцу более привлекательной. Она тут же дала себе слово, что разделит с ним небольшое приданое, полученное от Андре. Николь хотела, чтобы он был обязан ей, таким образом она могла бы привязать его к себе и спасти от гибели. Планы Николь были поистине великодушны. Недоброжелательный наблюдатель заметит, конечно, в ее щедрости намек на гордость, а вместе с тем и потребность унизить того, кто уже заставил ее однажды испытать унижение.

Отвечая этому пессимисту, мы утверждаем, что в тот момент ее любовь брала верх над расчетливостью.

Андре наблюдала за Николь.

— Бедное дитя, — со вздохом прошептала она. — Если бы не ее заботы, она могла бы быть счастлива.

Услышав эти слова, Николь вздрогнула. Пред взором легкомысленной девушки предстал Эльдорадо, где она видела себя разодетой в шелка и кружева, увешанной бриллиантами и окруженной любовью — словом, все то, о чем Андре, почитавшая за счастье спокойную жизнь, никогда даже и не думала.

Но Николь отвела взгляд от этого пурпурно-золотистого видения, которое как мираж стояло у нее перед глазами.

Она устояла перед соблазном.

— Я и здесь могу найти свое счастье, мадемуазель, — сказала она. — Будь, что будет.

— Подумай хорошенько, дитя мое.

— Хорошо, мадемуазель, я подумаю.

— Будь благоразумной, устраивай свое счастье по-своему, но не делай глупостей.

— Да, мадемуазель. А теперь наступило время, когда я могу признать, что вела себя глупо и чувствую себя виноватой, но речь идет о любви, поэтому я прошу мадемуазель простить меня.

— Так ты в самом деле любишь Жильбера?

— Да, госпожа. Я… я любила его, — ответила Николь.

— Невероятно! Что тебя в нем привлекало? Как только мне доведется его увидеть, нужно будет получше рассмотреть этого сердцееда.

Николь посмотрела на Андре с сомнением. Что скрывалось за словами Андре: тонкое лицемерие или простая наивность?

«Андре, может быть, в самом деле ни разу не взглянула на Жильбера, — думала Николь, — но уж Жильбер-то наверняка обратил на Андре внимание».

Прежде чем изложить свою просьбу, она хотела разузнать все подробности.

— Жильбер не едет с нами в Париж, госпожа?

— А зачем? — возразила Андре.

— Но…

— Жильбер не слуга, он не может быть управляющим в Париже. Николь, дорогая моя! Бездельники в Таверне подобны птицам, которые порхают с ветки на ветку в саду или сидят на изгородях вдоль дороги. Как бы ни была скудна земля, она их прокормит. Но бездельник в Париже обходится слишком дорого, и там мы не сможем допустить, чтобы он ничего не делал.

— А если я все-таки выйду за него замуж… — прошептала Николь.

— Ну что ж, Николь, если ты выйдешь за него замуж, ты останешься с ним в Таверне, — решительно сказала Андре, — и вы будете охранять дом, который так любила моя мать.

Этот ответ ошеломил Николь. Андре говорила правду. Она отрекалась от Жильбера без малейшего сожаления и отдавала другой того, кто нравился ей накануне. Это было необъяснимо.

«Вероятно, девушки из высшего общества так уж устроены, — подумала Николь, — вот почему в монастыре я не раз наблюдала, как легко они влюблялись, но не были способны на сильное чувство».

Андре, вероятно, заметила, что Николь обуревали сомнения: ей нужно было сделать выбор между удовольствиями, которые ожидали ее в Париже, и однообразием тихой и спокойной жизни в Таверне. Поэтому она обратилась к Николь мягко, но в то же время решительно:

— Николь! От твоего решения будет зависеть вся твоя жизнь; подумай как следует, дитя мое, в твоем распоряжении только час. Час — это не много, но я знаю, что ты умеешь принимать решения очень быстро: итак, ты остаешься у меня на службе или выходишь замуж, выбирай — я или Жильбер. Я не хочу, чтобы моя служанка была замужней женщиной, я терпеть не могу семейных интриг.

— Всего-навсего час, мадемуазель! — повторила Николь.

— Да, только час.

— Ну что ж! Мадемуазель права, мне хватит и часа.

— Тогда уложи мои платья и платья моей матери, к которым я отношусь как к реликвиям, а потом сообщишь мне о своем решении. Каким бы оно ни было, вот тебе двадцать пять луидоров. Если ты выйдешь замуж, это твое приданое; если последуешь за мной, это твое жалованье за два года вперед.

Николь приняла у Андре кошелек и поцеловала ей руку.

Девушка не хотела терять ни минуты отпущенного ей времени; она выбежала из комнаты, быстро спустилась по лестнице, перебежала двор и исчезла в аллее парка.

Глядя на убегавшую девушку, Андре прошептала:

«Безумная! Неужели она так счастлива? Неужели любовь так соблазнительна?»

Несколько минут спустя, не теряя ни секунды драгоценного времени, Николь стучала в окно первого этажа, где жил Жильбер, которого Андре так метко назвала бездельником, а барон — тунеядцем.

Жильбер что-то делал в глубине своей комнаты, повернувшись спиной к окну, которое выходило на аллею.

Услышав стук в окно, он тут же оставил свое занятие, как воришка, застигнутый врасплох, и обернулся так поспешно, будто его подбросило.

— А, это вы, Николь? — сказал он.

— Да, это опять я, — ответила с решительной улыбкой девушка, заглядывая в окно.

— Милости просим, Николь! — приветствовал ее Жильбер, открывая окно.

Николь была рада, что ее так любезно встречают; она протянула Жильберу руку — Жильбер пожал ее.

«Вот все и устроилось! — подумала Николь. — Прощай, Париж!»

Здесь мы должны отдать должное Николь, которая при этой мысли лишь глубоко вздохнула.

— Вы знаете, что господа уезжают из Таверне? — спросила девушка, облокотившись на подоконник.

— Знаю, — ответил Жильбер.

— И знаете, куда они направляются?

— В Париж.

— А знаете ли вы, что они берут меня с собой?

— Нет, этого я не знал.

— Что вы на это скажете?

— Ну что ж! Я вас поздравляю, если это доставит вам удовольствие.

— Как вы сказали? — переспросила Николь.

— Я сказал: если это доставит вам удовольствие; по-моему, я выразился ясно.

— Доставит ли мне это удовольствие… это зависит от… — продолжала Николь.

— Что?

— Я хочу сказать, что от вас зависит, чтобы это не доставило мне удовольствия.

— Я вас не понимаю, — сказал Жильбер, усаживаясь на подоконник таким образом, чтобы его колени касались рук Николь. Так они продолжали свою беседу в тени вьюнков и настурций, переплетавшихся над их головами.

Николь бросила на Жильбера нежный взгляд.

Но по всему было видно, что он не понимал не только ее слов, но и нежного взгляда.

— Хорошо… Раз вы вынуждаете меня вам сказать, выслушайте меня, — продолжала Николь.

— Я вас слушаю, — холодно отвечал Жильбер.

— Мадемуазель предлагает мне ехать с ней в Париж.

— Прекрасно, — сказал Жильбер.

— Если только…

— Если только?.. — повторил молодой человек.

— Если только я не выйду здесь замуж.

— А вы все-таки намерены выйти замуж? — равнодушно спросил Жильбер.

— Да, особенно теперь, когда я стала богатой, — повторила Николь.

— Ах, вы богаты? — продолжал Жильбер так флегматично, что все сомнения Николь окончательно рассеялись.

— Очень богата, Жильбер.

— В самом деле?

— В самом деле.

— А как совершилось это чудо?

— Мадемуазель позаботилась о моем приданом.

— Да, это большая удача, поздравляю вас, Николь.

— Посмотрите, — сказала девушка, поигрывая золотыми монетами.

Она смотрела на Жильбера, пытаясь уловить в его взгляде намек на радость или, по крайней мере, зависть.

Но Жильбер оставался безучастным.

— Да, это кругленькая сумма, — заметил он.

— Это еще не все, — продолжала Николь, — господин барон скоро вновь разбогатеет. Поговаривают о том, чтобы восстановить Мезон-Руж и заняться отделкой Таверне.

— Охотно верю.

— И тогда нужны будут люди для охраны замка.

— Конечно.

— Так вот! Мадемуазель предлагает место…

— …сто́рожа счастливому избраннику Николь, — подхватил Жильбер с нескрываемой иронией, которую мгновенно уловила Николь.

Однако она взяла себя в руки.

— Но вы же знаете, кто этот счастливый избранник Николь? — продолжала она.

— О ком вы говорите, Николь?

— Вы, что, поглупели или я объясняюсь не по-французски? — сказала девушка, повышая голос: эта игра начинала выводить ее из себя.

— Да нет, я вас прекрасно понимаю, — сказал Жильбер, — вы предлагаете мне стать вашим мужем, не так ли, мадемуазель Леге?

— Да, Жильбер.

— Разбогатев, вы не изменили своих прежних намерений, — поспешил прибавить Жильбер. — Я вам очень признателен.

— В самом деле?

— Конечно.

— Итак, — от всего сердца предложила Николь, — вот вам моя рука.

— Мне?

— Но вы же согласны, не так ли?

— Нет, я отказываюсь.

Николь отпрянула.

— Знаете, Жильбер, — сказала она, — у вас злое сердце или, по крайней мере, злой ум. Поверьте мне, вы пожалеете об этом. Если бы я еще любила вас и мой поступок был вызван иными чувствами, нежели честью и порядочностью, у меня бы разорвалось сердце. Но, слава Богу, нет! Я просто не хотела, чтобы вы подумали: разбогатев, Николь стала презирать Жильбера и хотела заставить его страдать, так как он ее оскорбил. Теперь, Жильбер, между нами все кончено.

На Жильбера это не произвело никакого впечатления.

— Вы даже не представляете, что я о вас думаю, — продолжала Николь. — Неужели вы воображаете, что такая девушка, как я, с таким же свободолюбивым и независимым характером, как у вас, могла похоронить себя заживо здесь, в то время как ее ждет Париж? Понимаете, Париж — театр, где я буду играть первые роли. Решиться на то, чтобы каждый день в течение всей жизни видеть ваше холодное непроницаемое лицо, скрывающее ничтожные мысли? С моей стороны это была бы жертва. Вы этого не поняли — тем хуже для вас. Я не хочу сказать, Жильбер, что вы будете сожалеть обо мне. Я хочу сказать, что вы будете меня опасаться и краснеть от того, что я сделаю из-за вашего презрения. Я хотела вновь стать честной, мне не хватало дружеской руки, чтобы остановиться на краю пропасти, к которой я приближаюсь, в которую я уже устремляюсь и куда вот-вот упаду! Я позвала на помощь: «Помогите мне! Поддержите меня!» Вы оттолкнули меня, Жильбер. Я качусь в пропасть, я падаю, я гибну. Вы ответите перед Богом за это преступление. Прощайте, Жильбер, прощайте!

Успокоившись, девушка отвернулась. Она больше не гневалась. Николь обнажила перед Жильбером безграничную щедрость своей души, на что способны только избранные.

Жильбер спокойно закрыл окно и, вернувшись в комнату, занялся делом, от которого его оторвала Николь.

XVIII ПРОЩАЙ, ТАВЕРНЕ

Перед тем как вернуться в комнату госпожи, Николь задержалась на лестнице, чтобы утихли последние всплески ярости, продолжавшие бушевать в ее душе.

Барон увидел, как она застыла в задумчивости, подперев рукой подбородок и нахмурив брови. Увидев красивую служанку, он забыл о делах и обнял ее, как это сделал бы г-н де Ришелье в тридцать лет. Эта выходка барона вывела Николь из задумчивости. Она торопливо поднялась в комнату Андре, и та затворила за ней дверь.

— Итак? — спросила мадемуазель де Таверне, — ты приняла решение?..

— Решение принято, мадемуазель, — ответила Николь.

— Ты выходишь замуж?

— Вовсе нет.

— Ах так! А как же страстная любовь?

— Она не может сравниться с милостями, которыми беспрестанно осыпает меня мадемуазель. Я принадлежу госпоже и хочу навсегда остаться при ней. Я знаю свою мадемуазель так хорошо, как никогда не смогла бы узнать своего будущего мужа.

Преданность Николь растрогала Андре: она не ожидала, что у ее ветреной служанки могут быть такие чувства. И, конечно, она не подозревала, что у Николь просто не было другого выхода, как остаться при Андре.

Андре улыбнулась, радуясь мысли о том, что девушка оказалась лучше, чем она о ней думала.

— Ты хорошо делаешь, Николь, что остаешься со мной, — заметила Андре. — Я никогда этого не забуду. Доверь мне свою судьбу, дитя мое, любая моя удача будет отчасти твоей, обещаю тебе.

— О мадемуазель! Ведь все уже решено. Я следую за вами.

— Без сожаления?

— Не задумываясь!

— Это не ответ, — сказала Андре. — Мне не хотелось бы, чтобы когда-нибудь ты пожалела о том, что слепо последовала за мной.

— Упрекать в этом я могла бы только себя, мадемуазель.

— Итак, ты все обсудила со своим женихом?

Николь покраснела.

— Я? — переспросила она.

— Ну да. Я видела, что ты разговаривала с ним.

Николь закусила губу. Ее комната была расположена на одном уровне с комнатой Андре, и она прекрасно знала, что оттуда можно было видеть окно Жильбера.

— Да, мадемуазель, — ответила Николь.

— И что ты ему сказала?

Николь восприняла это как допрос, и ответ ее прозвучал враждебно:

— Я сказала ему, что не хочу его больше видеть.

Было очевидно, что этим женщинам, одна из которых своей чистотой напоминала бриллиант, а другая была порочна от природы, не суждено сдружиться.

На сей раз Андре не почувствовала язвительности в словах Николь: она приняла их за лесть.

Тем временем барон любовно перебирал то, что, по его мнению, составляло его гордость: старую шпагу, которую он носил при Фонтенуа; грамоту, подтверждавшую его право ездить в каретах его величества; комплект «Газетт», наилучшим образом свидетельствовавший о его учености, и избранные письма из его переписки — вот что составляло самую ценную часть в его багаже. Подобно Бианту он никогда не расставался с этими предметами.

Согнувшись под тяжестью чемодана, Ла Бри делал вид, что ноша очень тяжела, хотя чемодан был наполовину пуст.

Офицер опустошил бутылку и прогуливался по аллее парка.

Галантный кавалер успел заметить тонкую талию и стройные ножки Николь и теперь бродил по парку, вокруг фонтана и между каштанами, в надежде вновь увидеть очаровательную девушку, которая так же внезапно появилась, как и исчезла в гуще деревьев.

Приятная прогулка г-на де Босира, как мы уже имели честь его представить, была прервана бароном, который послал его за каретой. Вздрогнув от неожиданности, он поклонился г-ну де Таверне и приказал кучеру выезжать на аллею.

Показалась карета. Ла Бри, не помня себя от радости, с невыразимым достоинством поставил чемодан на запятки.

— Я поеду в королевской карете! — прошептал он в восторге, думая, что никто его не слышит.

— На запятках, дорогой мой, — сказал Босир с покровительственной улыбкой.

— Как! Вы увозите Ла Бри, господин барон? — спросила Андре. — А кто будет охранять Таверне?

— Этот философ-шалопай, черт бы его побрал!

— Жильбер?

— Конечно, ведь у него есть ружье.

— А что он будет есть?

— Да у него же есть ружье! Он прекрасно прокормится: в Таверне полным-полно дроздов.

Андре посмотрела на Николь — та засмеялась.

— Вот как ты его жалеешь, злая девчонка! — воскликнула Андре.

— О мадемуазель, он очень ловок, — возразила Николь, — будьте спокойны, он не умрет с голоду.

— Нужно оставить ему луидора два, — обратилась Андре к барону.

— Ну уж нет! У него и так довольно пороков. Чтобы окончательно избаловать его?

— Надо же ему на что-то жить!

— Если он попросит, мы ему что-нибудь пришлем.

— Не волнуйтесь, мадемуазель, он не станет просить, — сказала Николь.

— В любом случае, — продолжала Андре, — оставь ему три-четыре пистоля.

— Он не возьмет.

— Не возьмет? Ну и гордец же он, твой Жильбер!

— О мадемуазель, он, слава Богу, больше не мой!

— Довольно! — сказал Таверне, прерывая эти никчемные, с его точки зрения, разговоры, от которых он уже устал. — К черту этого Жильбера, у нас впереди долгий путь! В дорогу, дочь моя!

Андре не стала возражать; окинув взглядом замок, она поднялась в громоздкую карету.

Господин де Таверне сел рядом с ней. Ла Бри в великолепной ливрее и Николь, забывшая и думать о Жильбере, устроились на козлах. Кучер сел, как форейтор, на одну из лошадей.

— А как поедет господин офицер? — закричал Таверне.

— Верхом, господин барон, верхом, — отвечал Босир, нахально разглядывая Николь, красневшую от удовольствия: ей льстило, что вместо грубого крестьянина ее кавалером был теперь элегантный всадник.

Карета, запряженная четверкой выносливых лошадей, тронулась с места. По обе стороны поплыли деревья центральной аллеи, которую так любила Андре. Под порывами восточного ветра верхушки деревьев склонялись, будто прощаясь с покидавшими их хозяевами. Карета подъехала к воротам, где неподвижно стоял Жильбер. Держа в руках шляпу, он делал вид, что не смотрел на отъезжавшую карету; однако он прекрасно видел Андре.

Андре же не видела его: она прощалась взглядом со своим любимым замком.

— Придержите лошадей! — крикнул г-н де Таверне форейтору.

Форейтор повиновался.

— Ну вот, господин бездельник, — сказал барон, обращаясь к Жильберу, — теперь вы будете счастливы, вы остаетесь в полном одиночестве, как настоящий философ, вам ничего не нужно будет делать, и никто не будет читать вам нравоучения. Последите, по крайней мере, за тем, чтобы ночью в камине не горел огонь, и позаботьтесь о Маоне.

Жильбер молча поклонился. Под взглядом Николь ему стало невыносимо тяжело. Он не поднимал глаз, боясь увидеть, как она торжествует и смеется над ним.

— Трогай! — крикнул г-н де Таверне.

Но Николь не засмеялась, чего так опасался Жильбер.

Ей потребовалось собрать все свои силы, всю свою волю, чтобы не подать вида, как ей было жалко этого несчастного малого, которого оставляли без хлеба насущного, не проявляя к нему ни малейшего уважения, не оставляя ему никакой надежды на лучшее будущее. Ее отвлек молодцеватый г-н Босир, ловко гарцевавший на своем коне.

Кокетничая с г-ном де Босиром, она не замечала, что Жильбер пожирал глазами Андре.

Андре, с заплаканными глазами, видела только дом, где она родилась и где умерла ее мать.

Жильбер и в минуту расставания ничего не значил для отъезжавших, теперь же о нем окончательно забыли. Покинув замок, г-н де Таверне, Андре, Николь и Ла Бри мысленно перенеслись в другой мир.

Каждый думал о своем.

Барон рассчитывал, что в Бар-ле-Дюке ему без труда дадут пять-шесть тысяч ливров под золоченый сервиз Бальзамо.

Чтобы отогнать от себя искушения демона гордости и тщеславия, Андре шептала молитву, которой ее научила мать.

Николь придерживала косынку, которая мешала г-ну де Босиру получше разглядеть ее.

Ла Бри перебирал в кармане десять луидоров, полученные от дофины, и два луидора Бальзамо.

Господин де Босир гарцевал на коне.

Жильбер затворил большие ворота Таверне, и несмазанные петли привычно заскрипели.

Затем юноша бросился в свою комнату, отодвинул дубовый комод, за которым был спрятан приготовленный сверток. Он нацепил на кизиловую палку узелок, где лежал сверток.

Затем достал складную кровать и вспорол матрац, набитый сеном. В матраце он нащупал лист бумаги, в который была завернута монета — новехонький сверкающий экю достоинством в шесть ливров. Это были сбережения Жильбера за три-четыре года.

Он разглядывал монету так, будто хотел удостовериться, что с ней ничего не произошло, и, завернув ее в бумагу, опустил в карман.

Маон прыгал, натянув цепь. Несчастная собака жалобно скулила, видя, что ее, один за другим, покидают друзья, и чуя, что Жильбер тоже ее покинет.

Пес взвыл громче.

— Молчать! — закричал Жильбер. — Молчать, Маон!

Улыбнувшись пришедшей ему в голову мысли, он сказал Маону:

— Разве меня не бросили как собаку? Так почему я не могу бросить тебя как человека?

Поразмыслив, он прибавил:

— Правда, меня оставили свободным; по крайней мере, я способен выбирать дальнейшую судьбу. Ладно, Маон, я сделаю для тебя то же, что сделали для меня, — ни больше ни меньше.

Жильбер подбежал к конуре и, отвязав цепь, сказал Маону:

— Вот ты и на свободе, делай что хочешь.

Маон подбежал к дому, двери которого были заперты, затем бросился к развалинам и исчез за деревьями.

— Ну, а теперь посмотрим, у кого сильнее развито чутье: у собаки или у человека, — произнес Жильбер.

С этими словами Жильбер вышел через калитку, запер ее на два оборота, а ключ с силой и меткостью, свойственной крестьянам, когда они бросают камни, швырнул за стену так, чтобы тот упал у самого водоема.

Природа чувств едина, в то время как их проявления разнообразны. Жильбер, покидая Таверне, страдал так же, как Андре. Правда, Андре сожалела о том, что оставляла, а Жильбер думал только о счастливом будущем.

— Прощай! — сказал он, повернувшись к дому, и, окинув печальным взглядом замок, крыша которого просвечивала сквозь листву смоковниц и цветущего ракитника, — прощай, приют, где я столько выстрадал, где каждый презирал меня, где мне бросали хлеб, говоря при этом, что я его не заслужил, прощай и будь проклят! Я свободен, сердце мое прыгает от радости, я словно вырвался из заточения. Прощай, тюрьма! Прощай, ад! Логово тиранов! Прощай навсегда! Прощай!

Выкрикнув это проклятие, возможно не столь поэтичное, как иные, но тем не менее столь же содержательное, Жильбер бросился вдогонку за каретой, стук колес которой еще раздавался вдалеке.

XIX ЭКЮ ЖИЛЬБЕРА

После получасовой бешеной гонки Жильбер издал радостный крик, увидев в четверти льё перед собой карету барона, которая медленно поднималась в гору.

Жильбер испытал необыкновенную гордость за себя, понимая, что, будучи молодым и сильным, он мог помериться силами с богатыми и могущественными аристократами.

Господин де Таверне мог бы назвать Жильбера философом, если бы увидел, как он бежал по дороге с палкой в руке и убогим скарбом. Жильбер бежал очень быстро, перепрыгивая через кочки, чтобы выиграть время, отдыхая на каждом подъеме и как будто с презрением обращаясь к лошадям: «Слишком медленно вы бежите и вынуждаете меня ждать вас!»

Да, Жильбера можно было назвать философом, если под философией понимать презрение ко всякому наслаждению и беззаботной жизни. Он не был избалован легкой жизнью, но скольких людей делает стойкими любовь!

То было прекрасное зрелище, достойное Творца, создавшего сильных и умных людей, подобных этому раскрасневшемуся юноше, уже два часа бежавшему за каретой по пыльной дороге. Он с наслаждением отдыхал, когда лошади выбивались из сил.

В тот день Жильбер мог бы вызвать только восхищение у всех, кто наблюдал его воочию или мысленно, как это делаем мы. Возможно, надменная Андре была бы растрогана его видом, а презрение, вызванное его ленью, сменилось бы уважением к его неиссякаемой энергии.

Так прошел первый день. В Бар-ле-Дюке барон задержался на час, что позволило Жильберу не только догнать, но и перегнать карету. Услышав, что барон должен заехать к ювелиру, Жильбер обежал весь город в поисках мастерской. Увидев карету барона, он спрятался в кустах. Когда карета вновь тронулась в путь, Жильбер, как прежде, последовал за ней.

К вечеру карета барона догнала кортеж принцессы в деревушке Брийон. Жители, собравшись на холме, встречали ее высочество криками радости и желали ей благополучия.

За весь день Жильбер съел лишь немного хлеба, который он захватил в Таверне, но зато вдоволь напился из прелестного ручейка, пересекавшего дорогу. Его вода, поросшая желтыми кувшинками, была так чиста и прохладна, что Андре попросила остановить карету, вышла из нее и, зачерпнув воды, наполнила золоченую чашку принцессы, единственную из сервиза, которую барон сохранил по просьбе дочери.

Жильбер наблюдал за ней, спрятавшись за одним из придорожных вязов.

Когда карета отъехала, Жильбер взошел на пригорок, куда поднималась Андре, и, как Диоген, зачерпнул рукой воду в том самом месте, где утолила жажду мадемуазель де Таверне.

Освежившись, он продолжал путь.

Теперь Жильбера волновало одно: остановится ли принцесса на ночлег. Если бы остановилась, что было вполне вероятно, так как в Таверне она жаловалась на усталость, Жильбер был бы спасен. Можно было переночевать в Сен-Дизье. Чтобы его одеревеневшие ноги отдохнули, Жильберу было бы достаточно поспать часа два в каком-нибудь сарае. Потом он отправился бы в путь и за ночь не спеша опередил бы их на пять-шесть льё. А как хорошо прогуляться в прекрасную майскую ночь, когда тебе восемнадцать лет!

Наступил вечер; на дорогу, по которой бежал Жильбер, спустились сумерки. Вскоре Жильбер уже не различал кареты, только на левой дверце мерцал большой фонарь; он казался привидением, летевшим вдоль дороги.

Затем наступила ночь. Карета проехала двенадцать льё и прибыла в Комбль. Экипажи, казалось, остановились. Жильбер окончательно поверил, что Небо ему покровительствует. Он приблизился, чтобы услышать голос Андре. Карета стояла на месте, Жильбер притаился возле дверцы. При свете факелов он увидел Андре и услышал, как она спросила, который час. Ей ответили: «Одиннадцать». В это мгновение Жильбер вовсе не чувствовал усталости, и, если бы ему предложили сесть в карету, он с презрением отказался бы.

Его пылкое воображение рисовало сверкающий Версаль, где жили вельможи и короли, и Париж, темный, мрачный, огромный, — город, где жил простой люд.

Никогда бы Жильбер не согласился променять эти видения на все золото Перу.

Из восторженного состояния его вывели стук колес и удар, который он получил, споткнувшись о забытый на дороге плуг.

Голод также давал о себе знать.

«К счастью, — подумал Жильбер, — я богат: у меня есть деньги».

Читатель помнит, что у Жильбера был с собой экю.

В полночь кареты прибыли в Сен-Дизье. Жильбер надеялся, что именно там остановятся на ночлег, — ведь он преодолел шестнадцать льё за двенадцать часов.

Он сел на обочине дороги.

Оказалось, что в Сен-Дизье остановились, чтобы сменить лошадей. Жильбер услышал звон бубенцов. Кареты знатных путешественников стремительно удалялись, окруженные факелами и цветами.

Жильберу пришлось собрать все свое мужество. Невероятным усилием воли он вновь поднялся на ноги, забыв о том, что несколько минут тому назад ноги не слушались его.

— Хорошо, хорошо, — сказал он, — можете продолжать! Я сейчас тоже остановлюсь в Сен-Дизье, куплю хлеба и кусок сала, выпью стакан вина; я истрачу всего пять су, но на эти деньги я подкреплюсь лучше, чем хозяева.

Это слово Жильбер, по своему обыкновению, произнес с подчеркнутой неприязнью, и поэтому мы также его выделили.

Он прибыл в Сен-Дизье, когда там закрывали ставни и двери домов, так как эскорт уже проехал.

Философ заметил приличный постоялый двор: служанки были нарядно одеты, слуги расхаживали с бутоньерками — и это в час ночи!

В больших фаянсовых блюдах, расписанных цветочками, подавалось жаркое из птицы; проголодавшиеся путешественники уже отведали его.

Жильбер решительно вошел в большую залу, когда уже закрывали ставни. Ему пришлось отправиться на кухню.

Хозяйка постоялого двора наблюдала за всем и подсчитывала выручку.

— Простите, сударыня, — обратился к ней Жильбер, — дайте мне, пожалуйста, кусок хлеба и ветчины.

— Ветчины нет, дружок, — ответила хозяйка. — Хотите цыпленка?

— Да нет же, я попросил ветчины, потому что я хочу ветчины: не люблю цыплят.

— Очень жаль, дружок, — сказала хозяйка, — ничего другого нет. Поверьте, — прибавила она с улыбкой, — цыпленок обойдется вам не дороже ветчины. Возьмите половину или целого за десять су, он вам пригодится завтра. Мы думали, что ее высочество остановится у господина бальи и мы будем кормить свиту. Но кортеж не остановился, и теперь все пропадет.

Читатель может подумать, что Жильбер не хотел упустить случай плотно поужинать, да и хозяйка была хороша собой. Значит, вы совсем не поняли его характера.

— Спасибо, — сказал он, — я удовлетворюсь более скромной едой, я не принц, но и не лакей.

— Ну тогда я вас угощаю, мой юный Артабан, — продолжала славная женщина, — Бог с вами.

— Я не нищий, моя милая, — сказал Жильбер, чувствуя себя униженным, — и могу заплатить.

Чтобы подкрепить свои слова делом, он с важным видом засунул руку глубоко в карман.

Напрасно Жильбер перерыл глубокий карман — он нашел там только лист бумаги, в которую была завернута монета достоинством в шесть ливров. Жильбер побледнел. Монета прорвала истертую бумагу, завалилась за ветхую подкладку кармана и проскочила через подвязку.

Дело в том, что Жильбер ослабил подвязки, чтобы они не стесняли его во время бега.

Монета, должно быть, лежала на берегу ручья, которым любовалась Андре.

Вода, которую Жильбер зачерпнул из этого ручья, обошлась ему в шесть ливров. Когда Диоген философствовал о никчемности деревянной посуды, у него не было монеты, которая протерла бы карман и выпала на дорогу.

Хозяйка разволновалась, заметив, как Жильбер побледнел и задрожал от стыда. Другая на ее месте торжествовала бы, оттого что гордыня наказана, а она страдала за него, видя, что он находит в себе силы не терять присутствия духа.

— Послушайте, дитя мое! Поужинайте и заночуйте у нас, — предложила она, — а завтра снова отправитесь в путь, если это необходимо.

— Да, да! Необходимо, но только не завтра, а сейчас.

Ничего больше не слушая, он, схватил узелок и выбежал из дома, чтобы скрыть в ночном мраке стыд и душевную боль.

На постоялом дворе закрыли ставни. В деревне погасли последние огни и даже уставшие за день собаки затихли.

Жильбер был совсем одинок, насколько может быть одинок человек, только что потерявший последнюю монету.

Вокруг была беспросветная тьма. Что ему было делать? Он колебался. Вернуться назад, чтобы найти монету, — значит заранее обречь себя на бесплодные поиски; кроме того, он тогда уже не сможет догнать эти кареты.

Жильбер решил продолжать путь, но едва он пробежал льё, как его опять стал мучить голод. На время заглушенный душевной болью, голод проснулся с новой силой, как только Жильбер ускорил шаг.

А вскоре дала о себе знать верная спутница голода — усталость. Жильбер сделал над собой невероятное усилие, и ему опять удалось нагнать вереницу карет. Но, казалось, все было против него. Кареты останавливались лишь для того, чтобы переменить лошадей; к тому же все происходило так быстро, что во время первой остановки бедный путник смог отдохнуть всего несколько минут.

И все-таки он продолжал бежать. Занималась заря. Солнце над широкой полосой тумана всходило во всем своем блеске и величии. Ожидался один из жарких дней, как это бывает месяца за два до наступления лета. Сможет ли Жильбер вынести полуденный зной?

На какое-то мгновение самолюбие Жильбера успокоилось при мысли, что лошади, люди и сам Господь Бог объединились против него. Подобно Аяксу, он погрозил небу кулаком, однако не повторил вслед за ним: «Я уцелею вопреки воле богов!», потому что знал «Одиссею» хуже, чем «Общественный договор».

Как он и ожидал, наступил момент, когда он понял, что ему не хватит сил, что положение его плачевно. Гордость бросала вызов усталости. Подгоняемый отчаянием, Жильбер напряг последние силы и настиг вереницу карет, которая скрылась было вдали; он видел теперь кареты как сквозь кровавую пелену. Стук колес отдавался у него в висках. С открытым ртом, с прилипшей ко лбу прядью волос, он походил на механизм, движения которого были более резкими и четкими, чем у человека. Он пробежал уже около двадцати двух льё. Уставшие ноги его не слушались, взор затуманился; ему казалось, что земля уходит у него из-под ног; он хотел крикнуть, но не мог, хотел устоять на ногах, так как чувствовал, что вот-вот упадет, но лишь беспомощно взмахнул руками.

Гневные крики, которые вырвались у него из груди, свидетельствовали о том, что голос к нему вернулся. Жильбер посмотрел туда, где, по его мнению, должен был находиться Париж, и обрушил ужасные проклятия на тех, кто отнял у него силы и отвагу.

Он схватился за голову, завертелся волчком и рухнул посреди дороги, утешая себя мыслью, что, подобно античному герою, боролся до конца.

Падая, он все еще бросал вокруг угрожающие взгляды и сжимал кулаки.

Глаза его закрылись, мышцы ослабли: он потерял сознание.

В это время по проселочной дороге, которая отходила от дороги между Тьеблемоном и Воклером, неслась карета, будто подхваченная ураганом. Вскоре она выскочила туда, где без сознания лежал Жильбер.

— С дороги, с дороги, сумасшедший! — раздался окрик, сопровождаемый ударами кнута.

Жильбер ничего не слышал.

— Уйди же с дороги, или я раздавлю тебя, черт побери!

Кнут обвил его, и одновременно послышался душераздирающий крик. Жильбер ничего не почувствовал.

Несмотря на нечеловеческие усилия, форейтору не удалось удержать лошадь, скакавшую впереди: она стрелой взвилась над Жильбером. Форейтор успел остановить других лошадей. Из окна почтовой кареты высунулась женщина.

— Боже мой! — в ужасе закричала она. — Бедняжку, верно, задавило?

Пытаясь разглядеть что-нибудь сквозь пыль, летевшую из-под копыт, кучер проговорил:

— Похоже, что так, сударыня.

— Безумец! Бедный мальчик! Стойте на месте! Стоять, стоять!

Открыв дверцу, дама вышла из кареты.

Форейтор спрыгнул с лошади и пытался вытащить из-под колес Жильбера, думая, что тот, истекая кровью, умер. Незнакомка бросилась на помощь кучеру.

— Вот это называется повезло! — вскричал форейтор. — Ни царапины, ни синяка.

— Но он без сознания.

— Верно, испугался. Давайте оттащим его к обочине и поедем дальше, ведь госпожа спешит.

— Ни в коем случае! Я ни за что не брошу бедное дитя.

— Он цел и невредим, он сам придет в себя.

— Нет, нет. Такой молодой, такой несчастный! Наверное, сбежал из коллежа и предпринял путешествие, которое оказалось ему не под силу. Посмотрите, как он бледен: еще немного — и он бы умер. Нет, я ни за что его не брошу. Перенесите его в берлину на переднее сидение.

Кучер повиновался. Женщина села в карету. Жильбера положили на переднее сидение, голова его была прислонена к стенке, обитой шерстяной тканью.

— Трогай, — приказала молодая дама, — мы потеряли десять минут; вы получите один пистоль, если наверстаете упущенное время.

Кучер угрожающе взмахнул кнутом. Услышав знакомый звук, лошади поскакали галопом.

XX ГЛАВА, В КОТОРОЙ ЖИЛЬБЕР УЖЕ НЕ ОЧЕНЬ СОЖАЛЕЕТ О ПОТЕРЯННОМ ЭКЮ

Когда спустя некоторое время Жильбер пришел в себя, он был приятно удивлен, увидев, что лежит у ног какой-то дамы, которая внимательно его разглядывает.

Это была молодая женщина лет двадцати четырех-двадцати пяти, с большими серыми глазами, вздернутым носиком и лицом, загоревшим под южным солнцем. Маленький тонко очерченный капризный рот придавал ее открытому и веселому лицу выражение лукавства и настороженности. Красоту ее рук выгодно подчеркивали рукава из фиолетового бархата с золотыми пуговицами. Юбка серого шелка в цветочек, с пышными складками, закрывала все сидение кареты. Еще больше Жильбер был удивлен тем, что ехал в карете, которую несут галопом три почтовые лошади.

Улыбаясь, дама внимательно изучала Жильбера. Он смотрел на нее до тех пор, пока не понял, что это не сон.



— Кажется, вам лучше, дитя мое, — сказала дама.

— Где я? — произнес Жильбер, очень кстати вспомнивший фразу, которую часто встречал в романах.

— В безопасности, мой юный друг, — ответила дама с ярко выраженным южным выговором. — Но вас только что едва не раздавила карета. Как могло случиться, что вы упали посреди дороги?

— Я почувствовал слабость, сударыня.

— Силы оставили вас? А что случилось?

— Я очень долго шел.

— Вы давно в пути?

— С четырех часов дня. Со вчерашнего дня.

— И с четырех часов вы прошли?..

— Я прошел шестнадцать или восемнадцать льё.

— За двенадцать-четырнадцать часов?

— Так я же почти все время бежал!

— Куда вы направляетесь?

— В Версаль, сударыня.

— А откуда идете?

— Из Таверне.

— Что это, Таверне?

— Замок, расположенный между Пьерфитом и Бар-ле-Дюком.

— Вы, наверное, не успели поесть?

— Не только не успел, сударыня: мне не на что было поесть.

— Что вы говорите?

— Я потерял деньги, когда бежал.

— Значит, вы ничего не ели со вчерашнего дня?..

— Только немного хлеба, который я взял из дома.

— Бедняжка! Почему же вы нигде не попросили дать вам поесть?

Жильбер презрительно усмехнулся.

— Потому что я горд, сударыня.

— Но когда умираешь с голоду…

— Лучше умереть, чем унизиться.

Ответ рассудительного собеседника привел даму в восторг.

— Но кто вы, друг мой? — спросила она.

— Я сирота.

— Как вас зовут?

— Жильбер.

— Жильбер, а дальше?

— Дальше — никак.

— Ах, вот что! — сказала молодая дама, не переставая удивляться.

Жильбер подумал, что своей замысловатостью его ответы не уступали остроумию Жан Жака Руссо.

— Вы слишком молоды, чтобы бродить по большим дорогам, — продолжала незнакомка.

— Хозяева оставили меня одного в старом замке. Я последовал их примеру и покинул замок.

— Без всякой цели?

— Земля велика; говорят, что под солнцем всем хватает места.

«Наверно, это какой-нибудь незаконнорожденный, который убежал из дворянского дома», — решила незнакомка.

— Вы говорите, что потеряли кошелек? — спросила она.

— Да.

— Там было много денег?

— У меня была только одна монета достоинством в шесть ливров, — ответил Жильбер, стыдясь выдать свое отчаяние и боясь назвать слишком большую сумму, что могло навести на мысль о том, что он приобрел деньги нечестным путем, — но я бы сумел их приумножить.

— Монета достоинством в шесть ливров для столь долгого путешествия! Этого хватило бы дня на два — и то только на хлеб! А какой долгий путь вас ожидал! Вы сказали, из Бар-ле-Дюка до Парижа?

— Да.

— Я думаю, что это приблизительно шестьдесят — шестьдесят пять льё.

— Я не считал льё, сударыня. Я сказал себе: нужно проделать этот путь, вот и все.

— Безумец! И вы отправились пешком?

— У меня сильные ноги.

— Какими бы сильными они ни были, в конце концов они устают, в чем вы сами могли убедиться.

— Меня подвели не ноги, я потерял надежду.

— В самом деле, мне показалось, что вы были в полном отчаянии.

Жильбер горько усмехнулся.

— Какие же мысли вас одолевали? Вы готовы были от отчаяния биться головой и рвать на себе волосы.

— Вы так думаете, сударыня? — в замешательстве спросил Жильбер.

— Да! Именно поэтому вы не услышали стука колес.

Жильбер подумал, что не мешало бы еще больше возвысить себя в глазах этой дамы, рассказав ей чистую правду. Чутье подсказывало ему, что его история могла заинтересовать незнакомку.

— В самом деле, я был в отчаянии, — сказал он.

— Отчего же? — спросила дама.

— Оттого, что не мог больше следовать за каретой, которую хотел догнать.

— Ах вот как! — с улыбкой продолжала дама. — Но это настоящее приключение. Речь идет о любви?

Жильбер покраснел: он еще не совсем овладел собой.

— Что же это за карета, мой милый Катон?

— Карета из свиты дофины.

— Как! Что вы говорите? — воскликнула молодая дама. — Значит, она впереди нас?

— Вне всякого сомнения.

— Я думала, что она еще в Нанси. Разве ее не встречают с почестями?

— Нет, нет, встречают, но, видимо, ее высочество очень торопится.

— Принцесса торопится? Кто вам сказал?

— Я так думаю.

— Вы так думаете?

— Да.

— На чем основаны ваши предположения?

— Принцесса собиралась остановиться в Таверне на два-три часа.

— И что же потом?

— А пробыла она там едва ли три четверти часа.

— А не получила ли она какое-нибудь письмо из Парижа?

— Я видел господина в расшитом камзоле, который принес письмо.

— Вы знаете, как его зовут?

— Нет, я знаю только, что это губернатор Страсбура.

— Господин де Стенвиль, родственник господина Шуазёля! Ай-ай! Быстрее, кучер, быстрее!

Мощный удар кнута последовал за этим приказанием, и Жильбер почувствовал, что лошади, которые и так уже неслись галопом, помчались еще быстрее.

— Итак, — продолжала молодая дама, — принцесса впереди нас.

— Да, сударыня.

— Но она должна остановиться, чтобы позавтракать, — продолжала дама, как бы говоря сама с собой, — вот тогда мы ее и нагоним, если только ночью… Она останавливалась ночью?

— Да, в Сен-Дизье.

— В котором часу?

— Около одиннадцати.

— Это был ужин. Значит, теперь она будет завтракать! Кучер! Какой первый город мы будем проезжать?

— Витри, госпожа.

— Сколько осталось до Витри?

— Три льё.

— Где мы будем менять лошадей?

— В Воклере.

— Хорошо. Когда на дороге покажутся кареты, предупредите меня.

Пока дама разговаривала с кучером, Жильбер почувствовал ужасную слабость. Садясь в карету, дама заметила, что он побледнел и закрыл глаза.

— Бедное дитя! — вскрикнула она. — Он опять теряет сознание. Это я во всем виновата: заставляю его разговаривать, а он умирает от голода и жажды.

Не теряя времени, дама вытащила из кармана в дверце хрустальный флакон, к горлышку которого был прикреплен золотой цепочкой стаканчик из позолоченного серебра.

— Выпейте немного этого южного вина, — сказала она, наполняя стакан и предлагая его Жильберу.

На этот раз Жильбер не заставил себя просить: то ли потому, что стаканчик протягивала изящная ручка, то ли оттого, что пить он теперь хотел гораздо сильнее, чем в Сен-Дизье.

— Теперь съешьте бисквит, а часа через два я прикажу подать вам плотный завтрак.

— Спасибо, сударыня, — поблагодарил Жильбер.

Он проглотил бисквит так же быстро, как выпил вино.

— Прекрасно! Теперь вы немного восстановили силы, — продолжала дама, — и если вы можете мне довериться, скажите, зачем вы преследовали карету из эскорта ее высочества.

— Вот в двух словах вся моя история, сударыня, — сказал Жильбер. — Я жил у барона де Таверне, когда ее высочество прибыла в замок и приказала господину де Таверне следовать за ней в Париж. Он повиновался. Так как я сирота, обо мне никто не подумал, меня бросили без денег и еды. Я поклялся, что пойду в Версаль, так как все отправлялись туда. Только они намеревались доехать туда в прекрасных каретах, запряженных сильными лошадьми, а я в свои восемнадцать лет дойду туда пешком так же быстро, как они доедут в каретах. К несчастью, ноги подвели меня, или скорее судьба обернулась против меня. Если бы я не потерял деньги, я смог бы поесть, а если бы я поел ночью, утром я бы уже догнал кареты…

— Браво, вот это отвага! — вскричала дама. — Поздравляю вас, друг мой. Однако мне кажется, вы не все знаете.

— Чего я не знаю?

— В Версале одной храбростью не проживешь.

— Я дойду до Парижа.

— Париж в этом смысле очень похож на Версаль.

— Если недостаточно храбрости, я буду работать, сударыня.

— Вот достойный ответ, дитя мое! Но что вы будете делать? Ваши руки не привыкли к тяжелой работе.

— Я буду учиться, сударыня.

— Вы мне кажетесь достаточно образованным.

— Да, я знаю, что я ничего не знаю, — глубокомысленно ответил Жильбер, припомнив слова Сократа.

— Простите мое любопытство: какую науку вы собираетесь изучать, дорогой друг?

— Сударыня! — отвечал Жильбер. — Я считаю лучшей из наук ту, которая позволяет человеку быть полезным обществу. Кроме того, человек ничтожен и должен знать, в чем его слабость, чтобы познать источник своей силы. Я хотел бы понять, почему голод не позволил моим ногам двигаться утром. Я желал бы также узнать, не явился ли тот же голод причиной моей ярости, не из-за него ли меня бросало то в жар, то в холод.

— О, да из вас выйдет отличный врач! Вы уже, мне кажется, изъясняетесь, как превосходный медик. Обещаю, что через десять лет я буду лечиться только у вас.

— Постараюсь оправдать эту честь, сударыня, — сказал Жильбер.

Форейтор остановил лошадей. Они подъехали к постоялому двору, так и не встретив ни одной кареты.

Молодая дама попросила узнать, когда проехал кортеж ее высочества. Ей ответили, что это произошло около четверти часа тому назад и что кортеж остановится в Витри переменить лошадей и позавтракать.

В седло сел новый форейтор.

Из деревни выехали шагом, но, когда поравнялись с последним домом, молодая дама обратилась к форейтору:

— Вы можете нагнать кортеж дофины?

— Конечно!

— Раньше, чем он будет в Витри?

— Черт побери, их лошади мчались рысью.

— А если пустить лошадей в галоп?

Форейтор посмотрел на нее.

— Плачу́ тройные прогонные.

— С этого надо было начинать, — ответил кучер, — мы были бы уже в четверти льё от деревни.

— Вот вам задаток в шесть ливров, постарайтесь наверстать упущенное.

Кучер обернулся; молодая дама наклонилась, и монета перекочевала из рук незнакомки в его карман.

На спины лошадей пришелся мощный удар кнута — карета полетела, будто уносимая ветром.

Пока меняли лошадей, Жильбер успел вымыть у фонтана лицо и руки, отчего они только выиграли, и расчесал свои красивые волосы.

Молодая дама заметила: «Он, по правде сказать, вовсе недурен для будущего врача».

Она улыбнулась Жильберу.

Жильбер покраснел, будто догадавшись, что вызвало улыбку его спутницы.

После разговора с форейтором незнакомка опять обратилась к Жильберу: ее очень занимали его парадоксы и неожиданные суждения.

Она от души смеялась над иными его ответами, от которых на целую лигу несло философскими сентенциями, время от времени прерывая взрывы смеха, чтобы взглянуть на дорогу. При этом частенько случалось, что ее рука касалась лба Жильбера или колено прижималось к ноге ее спутника. И тогда прелестная путешественница не без удовольствия замечала, как будущий доктор краснел и опускал глаза.

Так они проехали еще льё. Вдруг молодая дама радостно вскрикнула и без всяких предосторожностей пересела на переднее сиденье, повалившись благодаря этому движению на Жильбера.

Она только что заметила кареты, сопровождавшие принцессу: экипажи тяжело въезжали на высокую гору. На горе стояло около двадцати карет, из которых вышли путешественники, чтобы размяться.

Сначала Жильбер выбрался из складок ее расшитого большими цветами платья, затем прильнул к плечу незнакомки, встав на колени на переднем сиденье. Пылкий взгляд его искал мадемуазель де Таверне в толпе пигмеев, поднимавшихся на гору.

Ему показалось, что он узнал Николь по чепцу.

— Мы догнали их, сударыня, — сказал форейтор, — что дальше?

— Обогнать.

— Это невозможно, сударыня. Обгонять дофину нельзя.

— Почему?

— Это запрещено. Черт побери! Обогнать королевский кортеж! Да я угожу на галеры!

— Послушай, друг мой, делай что хочешь, но я должна их обогнать.

— Ваша карета не из кортежа? — спросил Жильбер; он думал, что незнакомка опаздывает и поэтому хочет как можно скорее догнать эскорт.

— Стремление к знаниям прекрасно, — ответила молодая дама, — нескромность же не стоит ничего.

— Прошу меня извинить, сударыня, — покраснев, произнес Жильбер.

— Так что же нам делать? — спросила форейтора незнакомка.

— Поедем за ними до Витри. Если ее высочество там остановится, мы попросим разрешения обогнать кортеж.

— Да, но тогда спросят мое имя и станет известно… Нет, это не годится, надо придумать что-нибудь другое.

— Сударыня! — начал Жильбер. — Осмелюсь высказать свое мнение…

— Говорите, друг мой, говорите, и если ваш совет окажется хорош, мы ему последуем.

— Нужно поехать по какой-нибудь проселочной дороге, чтобы обогнуть Витри, и тогда мы окажемся впереди ее высочества, не выказав ей неуважения.

— Устами ребенка глаголет истина! — вскричала молодая дама. — Кучер! Нет ли здесь проселочной дороги?

— Какой?

— Какой угодно, лишь бы мы обогнали ее высочество.

— Да, правда, — отвечал кучер, — справа есть дорога на Мароль; она огибает Витри и выходит на Лашосе.

— Браво! — воскликнула молодая женщина. — Вот прекрасный выход из положения.

— Сударыня, — прибавил кучер, — вы понимаете, что таким образом я проделаю двойной путь.

— Предлагаю два луидора, если вы будете в Лашосе раньше принцессы.

— Сударыня не боится, что карета не выдержит?

— Я ничего не боюсь. Если карета сломается, я поскачу верхом.

Повернув направо, карета съехала с большой дороги и попала в глубокую колею проселочной дороги, которая шла вдоль маленькой речушки, впадающей в Марну между Лашосе и Мютиньи.

Форейтор сдержал слово. Он сделал почти все возможное не только для того, чтобы разбить карету, но и чтобы добраться вовремя.

Много раз Жильбера бросало на его спутницу, а та столько же раз попадала в его объятия.

Его галантность была так ненавязчива, что незнакомка ни разу не смутилась. Он сумел удержаться от улыбки, хотя взгляд его говорил спутнице, что он восхищен ее красотой.

Ухабы скверной дороги и путешествие вдвоем очень быстро сближают в пути. Жильберу казалось, что он знаком со своей спутницей, по меньшей мере, лет десять, а молодая дама была уверена, что знает Жильбера с рождения.

К одиннадцати часам они выехали на большую дорогу между Витри и Шалоном. От гонца узнали, что принцесса остановилась в Витри не только позавтракать, но и отдохнуть часа на два, так как почувствовала себя усталой.

Гонец прибавил, что его отправили на ближайшую почтовую станцию с приказом к свитским офицерам быть готовыми к трем-четырем часам пополудни.

Незнакомка была вне себя от радости, узнав эту новость.

Она заплатила кучеру, как обещала, и повернулась к Жильберу:

— Клянусь, мы тоже пообедаем на ближайшей станции.

Однако и на этот раз Жильберу не суждено было пообедать.

XXI ГЛАВА, В КОТОРОЙ МЫ ЗНАКОМИМСЯ С НОВЫМ ДЕЙСТВУЮЩИМ ЛИЦОМ

На холме, куда поднималась почтовая карета, находилась деревня Лашосе, где должны были менять лошадей.

Разбросанные в беспорядке, крытые соломой дома деревеньки по воле жителей расположились или у самой дороги, или на опушке леса, или неподалеку от источника, но по большей части они стояли вдоль берега полноводного ручья, о котором мы уже говорили и через который были переброшены мостки напротив каждого дома.

В этот час единственной достопримечательностью живописной деревушки был человек, который стоял посредине дороги, будто получив приказание свыше, и то жадно смотрел на большую дорогу, то разглядывал прекрасную лошадь серой масти с длинной гривой, привязанную к ставню хижины. Ставень при каждом движении животного сотрясался. Лошадь нетерпеливо встряхивала головой, так как была оседлана и ждала своего хозяина.

Время от времени незнакомцу, как мы успели это заметить, надоедало смотреть на дорогу; он подходил к лошади и изучал ее с видом знатока, позволяя себе погладить своей опытной рукой ее мощный круп или тонкие ноги. Всякий раз, избежав удара копытом нетерпеливого животного, он возвращался на свое место и продолжал смотреть на пустынную дорогу.

Устав ждать, он постучал в ставень.

— Эй, есть тут кто-нибудь? — крикнул он.

— Кто там стучит? — послышался мужской голос.

Ставень распахнулся.

— Сударь! Если ваша лошадь продается, покупатель перед вами.

— Вы же видите, что под хвостом у нее нет соломенной затычки, — захлопывая ставень, сказал человек, по-видимому простолюдин.

Этот ответ, казалось, не удовлетворил незнакомца, и он опять постучал.

Ему было лет сорок, он был высок и силен, с обветренным лицом и черной бородой, жилистыми руками, выглядывавшими из широких кружевных манжетов. Обшитая галуном шляпа была сдвинута набок, как носили офицеры из провинции, желавшие произвести впечатление на парижан.

Он постучал в третий раз и нетерпеливо заговорил:

— Знаете ли, дорогой мой, вы невежливы, и если вы не отворите ставень, я его выломаю.

При этой угрозе ставень раскрылся и показалось то же лицо.

— Вам ведь сказано, что лошадь не продается, — повторил крестьянин. — Этого вам недостаточно, черт побери?

— А я вам говорю, что мне нужна скаковая лошадь.

— Если вам нужна скаковая лошадь, обратитесь на почтовую станцию. Их там штук шестьдесят, и все из конюшни его величества, у вас будет большой выбор. А эту лошадь оставьте тому, у кого, кроме нее, ничего нет.

— Повторяю вам, что мне нужна эта лошадь.

— Еще бы — арабский скакун!

— Вот почему я и хочу купить ее.

— Очень может быть, что вы хотите ее купить, да она-то не продается.

— А чья она? Кому принадлежит?

— Вы очень любопытны.

— А ты чересчур скрытен.

— Ну так вот! Лошадь принадлежит тому, кто живет у меня и любит ее, как ребенка.

— Я хочу поговорить с этим человеком.

— Она спит.

— Это женщина?

— Да.

— Хорошо! Скажи ей, что, если ей нужны пятьсот пистолей, она получит их за лошадь.

— Ничего себе! — сказал крестьянин, широко раскрыв глаза. — Пятьсот пистолей! Кругленькая сумма!

— Можешь прибавить, что эту лошадь хочет купить король.

— Король?

— Да, сам король.

— А вы случайно не король?

— Я его представляю.

— Вы представляете короля? — переспросил крестьянин, снимая шляпу.

— Пошевеливайся, дружок, король торопится.

Силач бросил на дорогу внимательный взгляд.

— Хорошо! Когда дама проснется, — сказал крестьянин, — будьте спокойны, я замолвлю словечко.

— Прекрасно, только я не могу ждать, пока она проснется.

— Что же делать?

— Разбуди ее, черт подери!

— Я не осмеливаюсь…

— Ладно! Подожди! Я сам ее разбужу.

Человек, который утверждал, что является представителем его величества, поднял длинный хлыст с серебряной ручкой, намереваясь постучать в ставень.

Но вдруг он уронил занесенную было руку, так и не дотронувшись до ставня, так как заметил приближавшуюся карету, которую из последних сил везла крупной рысью тройка усталых лошадей.

— Ах! Быть этого не может! — воскликнул незнакомец.

Его наметанный глаз узнал герб кареты; он бросился вперед с такой скоростью, что ему мог бы позавидовать арабский скакун, которого он хотел купить.

Это была карета с нашей незнакомкой, ангелом-хранителем Жильбера.

Увидев человека, подававшего знаки, форейтор, не уверенный, что его лошади благополучно доберутся до почтовой станции, с удовольствием остановился.

— Шон! Дорогая Шон! — воскликнул незнакомец. — Неужели это ты? Ну, здравствуй, здравствуй!

— Да, это я, Жан, — ответила незнакомка, носившая столь странное имя, — ты что здесь делаешь?

— Черт возьми! Что за вопрос? Жду тебя!

Наш силач вспрыгнул на подножку и, обняв молодую женщину, осыпал ее поцелуями.

Вдруг он заметил Жильбера; тот не догадывался об отношениях между этими людьми и имел вид побитой собаки, у которой отбирают кость.

— Так, а кого это ты подобрала?

— Молодого забавного философа, — отвечала мадемуазель Шон, не думая о том, заденут ее слова Жильбера или польстят ему.

— А где ты его нашла?

— На дороге. Но это к делу не относится.

— Ты права, — отвечал тот, кого звали Жаном. — Как поживает наша старая графиня де Беарн?

— Она чувствует себя хорошо.

— Хорошо, говоришь?

— Да, она приедет.

— Приедет?

— Да, да, да, — повторила мадемуазель Шон, кивая головой.

Во время этого разговора Жан по-прежнему стоял на подножке, а мадемуазель Шон сидела в карете.

— Что ты ей наговорила? — спросил Жан.

— Что я дочь ее адвоката, метра Флажо, что я проезжала через Верден и что мне было поручено моим отцом сообщить ей о начале ее процесса.

— И все?

— Конечно. Я прибавила, что ее присутствие в Париже необходимо.

— А она?

— Широко раскрыла свои маленькие глазки, понюхала табаку, заметила, что метр Флажо — большой человек, и распорядилась об отъезде.

— Великолепно, Шон! Ты будешь моим чрезвычайным послом.

— Позавтракаем?

— Непременно: этот несчастный юноша умирает с голоду. Только побыстрее, хорошо?

— Почему?

— Потому что они уже подъезжают.

— Старая сутяга? Ладно! Лишь бы опередить ее часа на два, чтобы успеть поговорить с господином Мопу.

— Нет, это подъезжает дофина.

— Но дофина еще, наверное, в Нанси.

— Она в Витри.

— В трех льё отсюда?

— Ни больше ни меньше.

— Черт возьми! Это меняет дело. Трогай, кучер, трогай!

— Куда прикажете?

— На почтовую станцию.

— Сударь садится в карету или сходит?

— Я поеду на подножке, трогай!

Карета покатилась, а с ней и наш путешественник, стоя на подножке. Минут через пять карета остановилась около почтовой станции.

— Быстро, быстро, быстро! — приказала Шон. — Отбивных, жареного цыпленка, яиц, бутылку бургундского и десерт. Мы должны немедленно ехать дальше.

— Простите, сударыня, — обратился к ней хозяин станции, — если вы собираетесь сейчас же ехать дальше, вас повезут те же лошади.

— То есть как те же лошади? — спросил Жан, тяжело спрыгивая с подножки.

— Очень просто: вас повезут лошади, на которых вы приехали.

— Это невозможно, — сказал форейтор, — они и так проделали двойной путь. Посмотрите, в каком состоянии несчастные животные.

— Да, верно! Они не могут ехать дальше.

— Кто мешает вам дать мне свежих лошадей?

— Да у меня их больше нет.

— У вас они должны быть… Есть же регламент, черт возьми!

— Сударь! По регламенту в моих конюшнях должно быть шестнадцать лошадей.

— Ну и что же?

— А у меня их восемнадцать.

— Это больше чем достаточно: мне нужно всего три.

— Но все они в разгоне.

— Все восемнадцать?

— Все восемнадцать.

— Тысяча чертей! — выругался путешественник.

— Виконт! Виконт! — воскликнула молодая женщина.

— Хорошо, хорошо, Шон! — сказал незнакомец. — Успокойтесь, я буду сдержаннее.

— Когда вернутся твои клячи? — продолжал виконт, обращаясь к начальнику станции.

— Господи, да я понятия не имею, сударь! Это зависит от форейторов: может, через час, а может, через два.

— Не понимаю, хозяин, — сказал виконт, заламывая на левый бок шляпу и выставляя вперед согнутую правую ногу, — вы знаете, что со мной шутки плохи?

— Я в отчаянии и предпочел бы, чтобы это была шутка.

— Ладно, запрягайте, и поскорее, а то я рассержусь.

— Пойдемте со мной в конюшню, и, если вы найдете в стойле хоть одну лошадь, получите ее бесплатно.

— Хитрец! А если я найду там шестьдесят?

— Это все равно, как если бы вы не нашли ни одной, сударь, потому что все они принадлежат его величеству.

— Ну и что же?

— Как что же! Этих лошадей никому не дают.

— Тогда зачем они здесь?

— Для ее высочества дофины.

— Что?! Шестьдесят лошадей в стойле и ни одной для меня?

— Что поделать, черт побери…

— Я знаю только одно: я очень спешу.

— Очень сожалею…

— А так как ее высочество дофина, — продолжал виконт, не обращая внимания на замечание хозяина станции, — будет здесь только к вечеру…

— Что вы говорите?.. — переспросил ошеломленный хозяин.

— Я говорю, что лошади вернутся сюда до прибытия ее высочества.

— Сударь! — воскликнул бедняга. — вы хотите сказать…

— Черт побери! — продолжал виконт, входя в стойло. — Вот затруднение! Однако подожди…

— Но, сударь…

— Мне нужно только три лошади. Я не прошу у вас восемь лошадей, как того требуют королевские высочества, хотя у меня есть на это право, по крайней мере, благодаря родству с ними; мне достаточно и трех лошадей.

— Вы не получите ни одной! — закричал хозяин, вставая между лошадьми и незнакомцем.

— Негодяй! — воскликнул виконт, побледнев от гнева. — Ты знаешь, с кем разговариваешь?

— Виконт! — кричала Шон. — Виконт, ради Бога! Не надо скандала!

— Ты права, дорогая Шоншон, ты совершенно права!

После минутной паузы он прибавил:

— Итак, пора перейти от слов к делу.

Он обратился к хозяину как можно любезнее:

— Дорогой друг! Я снимаю с вас всякую ответственность.

— То есть как это? — не понял хозяин, сбитый с толку любезным выражением лица своего собеседника.

— Я послужу себе сам. Вот три лошади одного роста. Я беру их.

— Как это вы их берете?

— Ну да, беру.

— И вы называете это «снять с меня ответственность»?

— Конечно: не вы отдали лошадей — у вас их забрали силой.

— Повторяю: это невозможно.

— Так… А где тут у вас сбруя? Вот она, верно?

— Никому не двигаться! — крикнул хозяин станции двум или трем конюхам, слонявшимся во дворе под навесом.

— Ах так, негодяи!

— Жан, дорогой! — вскричала Шон, видевшая и слышавшая через дверной проем все, что происходило. — Не делайте глупостей, друг мой! Исполняя такое поручение, как у вас, нужно все терпеливо сносить.

— Все, кроме промедления, — отвечал Жан как нельзя более флегматично. — Чтобы мне не пришлось слишком долго ждать, пока эти бездельники запрягут лошадей, я готов все сделать сам.

Перейдя от угрозы к делу, Жан снял со стены одну за другой три конские сбруи и набросил их на спины лошадям.

— Ради Бога, Жан! — умоляюще воскликнула Шон. — Будьте благоразумны.

— Ты собираешься ехать или нет? — скрипнув зубами, пробормотал виконт.

— Конечно, собираюсь! Если мы не приедем, все погибло!

— Ну так не мешай мне!

Выбрав трех далеко не самых плохих лошадей, виконт направился к карете, ведя их за собой.

— Что вы делаете, сударь, подумайте! — воскликнул хозяин почтовой станции, следуя за Жаном по пятам, — взяв лошадей, вы совершите преступление против короля.

— Да я не краду их, дурак, я всего-навсего собираюсь их взять на время. Вперед, лошадки, вперед!

Хозяин хотел было вцепиться в вожжи, но незнакомец грубо его оттолкнул.

— Брат! Брат! — закричала мадемуазель Шон.

«Так это ее брат!..» — облегченно вздохнул Жильбер, забившийся в глубину кареты.

В доме на противоположной стороне улицы распахнулось окно, выходившее как раз на конюшни, и показалась прелестная женщина, напуганная криками, доносившимися со двора.

— А, вот и вы, сударыня! — заметил Жан.

— Что это значит: «Вот и вы!»? — переспросила дама с сильным акцентом.

— Вы как раз вовремя проснулись. Не продадите ли вы мне своего коня?

— Моего коня?

— Да, арабского скакуна серой масти, который привязан к ставню. Я готов предложить за него пятьсот пистолей.

— Конь не продается, сударь, — затворяя окно, отвечала дама.

— Решительно мне сегодня не везет, — проговорил Жан, — мне не хотят ни продать, ни дать на время лошадей. Черт возьми! Да я отберу скакуна, если не куплю его; я перебью этих гнедых, если немедленно их не получу! Ко мне, Патрис!

Лакей незнакомца спрыгнул с берлины.

— Запрягай! — приказал Жан лакею.

— Слуги, ко мне! Скорее сюда! — завопил хозяин.

Прибежали два конюха.

— Жан! Виконт! — кричала мадемуазель Шон, — от волнения ей никак не удавалось отворить дверцу кареты. — Вы с ума сошли! Нас всех тут убьют!

— Убьют? Нет, это мы всех их перебьем! Ведь нас трое против трех. Ну, юный философ, — во все горло закричал Жан, обращаясь к Жильберу, застывшему в полном недоумении, — выходите же, выходите! Сейчас мы их отделаем: кто палкой, кто камнями, а кто и кулаками! Идите же скорее, черт побери! Что вы застыли, словно изваяние?

Жильбер вопросительно и вместе с тем умоляюще взглянул на мадемуазель Шон; она удержала его за руку.

Хозяин станции вопил изо всех сил и тянул к себе лошадей, а Жан пытался тащить их к себе.

Стоял невообразимый шум.

Необходимо было положить конец этой свалке. Усталый, измученный виконт Жан, собрав остаток сил, нанес хозяину станции столь мощный удар, что тот, перелетев через голову, угодил в пруд, распугав уток и гусей.

— На помощь! — закричал он. — Убивают! Грабят!

Виконт, не теряя ни минуты, бросился к упряжке.

— На помощь! Убивают! Грабят! На помощь! Именем короля! — не переставал надрываться хозяин, пытаясь привлечь на свою сторону ошеломленных слуг.

— Кто здесь звал на помощь именем короля? — прокричал всадник, влетевший галопом на постоялый двор, едва не наскочив на участников описанной нами сцены, и спрыгнул с взмыленной лошади.

— Господин Филипп де Таверне! — съежившись, пробормотал Жильбер.

Шон, от которой ничто не могло укрыться, услышала его слова.

XXII ВИКОНТ ЖАН

Молодой лейтенант из охраны принцессы — а это был именно он — спешился при виде нелепой сцены, уже собравшей вокруг постоялого двора любопытных женщин и ребятишек из деревни Лашосе.

Увидав Филиппа, хозяин почтовой станции бросился в ноги нежданному заступнику, посланному самой судьбой.

— Господин офицер! — завопил он. — Если бы вы только знали, что здесь происходит!

— Что такое, друг мой? — холодно поинтересовался Филипп.

— У меня силой собираются захватить прекрасных лошадей ее высочества дофины.

Услыхав столь невероятную новость, Филипп насторожился.

— Кто же собирается забрать у вас лошадей? — спросил он.

— Вот этот господин, — отвечал хозяин станции, указывая пальцем на виконта Жана.

— Вы, сударь? — удивился Филипп.

— Да, черт побери! Я! — отвечал виконт.

— Вы, должно быть, ошибаетесь, — покачал головой Таверне, обращаясь к хозяину станции. — Этого не может быть: либо господин сошел с ума, либо он не дворянин.

— Это вы ошибаетесь, дорогой лейтенант, и в каждом из этих предположений, — возразил виконт. — Я пока в своем уме, я ездил в каретах его величества и надеюсь ездить в них и дальше.

— Как, будучи в своем уме и путешествуя в каретах его величества, вы смеете посягать на лошадей, предназначенных для дофины?

— Начнем с того, что здесь шестьдесят лошадей. Ее королевскому высочеству может понадобиться только восемь. Я имел несчастье, выбрав три наугад, взять именно тех лошадей, которые были приготовлены для дофины.

— В конюшне шестьдесят лошадей, это верно, — отвечал молодой человек. — Ее королевскому высочеству нужно восемь, это тоже верно. Однако все шестьдесят лошадей, от первой до последней, принадлежат ее королевскому высочеству, и вы не можете не признать, что все, кто служат этой принцессе, имеют право на уважение.

— Вы видите, однако, что я принимаю это во внимание, раз я беру эту упряжку, — насмешливо отвечал виконт. — Или я, по-вашему, должен идти пешком, в то время как бездельники-лакеи поедут в каретах, запряженных четверкой? Черт побери! Пусть следуют моему примеру, довольствуясь тройками, у них еще останутся на смену свежие лошади.

— Если лакеи и ездят в каретах, запряженных четверкой, — попытался убедить виконта Филипп, жестом останавливая его возражения, — значит, таков приказ короля, вот они так и ездят. Соблаговолите, сударь, приказать своему лакею отвести лошадей на место.

Слова эти были произнесены столь же твердо, сколь и вежливо; надо было быть, по крайней мере, негодяем, чтобы не ответить на них с подобающей учтивостью.

— Вероятно, вы имели бы основание так разговаривать, дорогой лейтенант, — возразил виконт, — если бы в ваши обязанности входило следить за этими животными. Но до сих пор я не слыхал, что жандармы дофина повышены в звании и стали конюхами. Закройте глаза, прикажите своим людям сделать то же и поезжайте с Богом!

— Вы ошибаетесь. Меня ни повысили, ни понизили до конюха… Просто то, что я сейчас делаю, входит в мои обязанности, так как ее высочество дофина сама выслала меня вперед проследить за почтой.

— Тогда другое дело, — отвечал Жан. — Однако, позвольте вам заметить, у вас незавидная служба, господин офицер. Если юная особа так начинает помыкать армией…

— О ком вы изволите так выражаться? — прервал его Филипп.

— Как, черт возьми! Об австриячке, разумеется.

Молодой человек стал бледнее полотна.

— Как вы смеете так говорить? — вскричал он.

— Не только говорить, но и делать! — продолжал Жан. — Патрис, запрягай, друг мой, да поскорее: я очень спешу.

Филипп схватил одну из лошадей под уздцы.

— Сударь, — не теряя спокойствия, заговорил Филипп де Таверне, — могу ли я просить вас об удовольствии назвать мне ваше имя?

— Вы настаиваете?

— Да.

— Извольте: я виконт Жан Дюбарри.

— Как! Вы брат особы…

— Той самой, которая сгноит вас в Бастилии, господин офицер, если вы сейчас же не замолчите!

Виконт направился к карете.

Филипп подошел к дверце.

— Господин виконт Жан Дюбарри! — сказал он. — Имею честь настаивать на том, чтобы вы вышли.

— Ах, вот как! Я спешу! — отвечал виконт, безуспешно пытаясь захлопнуть дверцу.

— Еще одна минута, сударь, — продолжал Филипп, придерживая левой рукой дверцу кареты, — и я даю честное слово, что проткну вас насквозь.

Свободной правой рукой он выхватил шпагу.

— О Боже! — вскричала Шон. — Да это просто убийство! Отдайте лошадей, Жан, отдайте скорее!

— А, вы мне угрожаете? — рассвирепел виконт и, в свою очередь, схватил шпагу, лежавшую на переднем сиденье.

— Я готов перейти от угрозы к действию, если вы сию же минуту не выйдете, вы меня поняли? — взмахнув шпагой, воскликнул молодой человек.

— Мы так никогда не уедем, — шепнула Шон на ухо Жану. — Уговорите этого офицера.

— Никто не может меня ни уговорить, ни заставить силой, когда речь идет о моем долге, — вежливо поклонившись, возразил Филипп, слышавший слова молодой дамы. — Лучше посоветуйте господину виконту подчиниться; в противном случае именем короля, которого я представляю, я буду вынужден либо убить виконта, если он согласится драться, либо арестовать, если он откажется.

— А я вам говорю, что уеду, и вы не сможете мне помешать! — взревел виконт, выпрыгнув из кареты и взмахнув шпагой.

— Это мы сейчас увидим, — заметил Филипп, приготовившись к защите, — вы готовы?

— Господин лейтенант! — обратился к нему бригадир, возглавлявший шестерку находившихся в подчинении Филиппа солдат эскорта. — Господин лейтенант! Не прикажете ли…

— Не двигайтесь, сударь, — отвечал лейтенант, — это наше личное дело. Итак, господин виконт, я к вашим услугам.

Мадемуазель Шон пронзительно вскрикнула; Жильбер мечтал только об одном: чтобы карета стала такой же глубокой, как колодец, где он мог бы укрыться.

Жан ринулся в наступление. Он безупречно владел шпагой — оружием, требующим не столько физической силы, сколько расчетливости.

Однако злость, очевидно, изрядно мешала виконту. Филипп, напротив, легко и изящно орудовал клинком, словно находился в фехтовальном зале.

Виконт отскакивал, затем делал резкий выпад, атаковал то справа, то слева, громко вскрикивая наподобие полковых учителей фехтования.

Сжав зубы и не спуская глаз с противника, Филипп был почти неподвижен; он все подмечал, угадывая каждое его движение.

Все, включая Шон, в полном молчании следили за происходящим.

Поединок продолжался уже несколько минут. Все финты, крики и ложные отступления Жана ни к чему не приводили. Филипп, внимательно наблюдавший за противником, не сделал ни одного выпад.

Вдруг, вскрикнув от боли, виконт Жан отпрянул назад.

Его манжета обагрилась кровью, мгновенно начавшей стекать по пальцам на землю: точным ударом шпаги Филипп пронзил противнику предплечье.

— Вы ранены, сударь, — заметил он.

— Я сам вижу, черт побери! — проговорил Жан, бледнея и роняя шпагу.

Филипп поднял шпагу и подал виконту.

— Идите, сударь, — сказал молодой человек, — и не делайте больше глупостей.

— Черт возьми! Если я их делаю, я сам за них и расплачиваюсь, — проворчал виконт. — Поди сюда, Шон, милая, поди скорее, — обратился он к сестре, соскочившей с подножки кареты и спешившей к нему на помощь.

— Справедливости ради прошу вас признать, сударыня, — проговорил Филипп, — что не я виноват в случившемся; весьма сожалею, что был вынужден обнажить шпагу в присутствии дамы.

Отвесив поклон, он отошел в сторону.

— Распрягайте лошадей, друг мой, и ведите в конюшню, — приказал Филипп хозяину станции.

Жан погрозил Филиппу кулаком, тот пожал плечами.

— Тройка возвращается! — закричал хозяин. — Куртен! Куртен! Немедленно запрягай их в карету этого господина.

— Хозяин… — попытался возразить кучер.

— Молчи! — перебил его тот. — Не видишь, господин торопится!

Жан продолжал браниться.

— Сударь, сударь! — закричал хозяин. — Успокойтесь! Вот вам лошади!

— Да, — проворчал Дюбарри, — твоим лошадям следовало бы здесь быть на полчаса раньше.

Топнув ногой от отчаяния, он взглянул на раненную навылет руку, которую Шон перевязывала носовым платком.

Вскочив в седло, Филипп отдавал приказания таким тоном, будто ничего не произошло.

— Едем, брат, едем, — проговорила Шон, увлекая Дюбарри к карете.

— А арабский жеребец? — возразил тот. — А, да пусть он идет ко всем чертям! Мне сегодня решительно не везет!

Он сел в карету.

— А, прекрасно! — воскликнул он, заметив в углу Жильбера. — Теперь мне и ног не вытянуть!

— Сударь, — отвечал молодой человек, — я очень сожалею, что помешал вам.

— Ну-ну, Жан, — вмешалась мадемуазель Шон, — оставьте в покое нашего юного философа.

— Пусть пересядет на козлы, черт побери!

Краска бросилась Жильберу в лицо.

— Я вам не лакей, чтобы сидеть на козлах, — обиделся он.

— Вы только посмотрите на него! — усмехнулся Жан.

— Прикажите мне выйти, и я выйду.

— Да выходите, тысяча чертей! — вспылил Дюбарри.

— Да нет, сядьте напротив меня, — вмешалась Шон, удерживая молодого человека за руку. — Так вы не будете мешать моему брату.

Она шепнула на ухо виконту:

— Он знает человека, который только что ранил вас.

В глазах виконта промелькнула радость.

— Прекрасно! В таком случае пусть остается. Как имя того господина?

— Филипп де Таверне.

В эту минуту молодой офицер проходил как раз рядом с каретой.

— А, это опять вы, молодой человек! — вскричал Жан. — Сейчас вы торжествуете, но придет и мое время!

— Как вам будет угодно, сударь, — спокойно отвечал Филипп.

— Да, да, господин Филипп де Таверне! — продолжал Жан, пытаясь уловить смущение в лице молодого человека, не ожидавшего услышать свое имя.

Филипп в самом деле поднял голову с удивлением, к которому примешивалось некоторое беспокойство. Но он тут же овладел собой и, с необычайной грациозностью обнажив голову, произнес:

— Счастливого пути, господин Жан Дюбарри!

Карета рванулась с места.

— Тысяча чертей! — поморщившись, проворчал виконт. — Если бы ты знала, как я страдаю, дорогая Шон!

— На первой же станции мы потребуем врача, а молодой человек наконец пообедает, — отвечала Шон.

— Ты права, — заметил Жан, — мы не обедали. А у меня боль заглушает голод, но я умираю от жажды.

— Не хотите ли стакан бургундского?

— Конечно, хочу, давай скорее.

— Сударь! — вмешался Жильбер. — Позволительно ли мне будет заметить…

— Сделайте одолжение.

— Дело в том, что в вашем положении лучше отказаться от вина.

— Вы это серьезно?

Он обернулся к Шон.

— Так твой философ еще и врач?

— Нет, сударь, я не врач. Но надеюсь когда-нибудь им стать, если будет на то воля Божья, — отвечал Жильбер. — Просто мне приходилось читать в одном справочнике для военных, что в первую очередь раненому запрещено давать ликеры, вино, кофе.

— Ну, раз вы читали, не будем больше об этом говорить.

— Господин виконт! Не могли бы вы дать мне свой платок? Я смочил бы его вон в том роднике, вы обернете руку платком и испытаете огромное облегчение.

— Пожалуйста, друг мой, — сказала Шон. — Форейтор, остановите! — приказала она.

Форейтор остановил лошадей. Жильбер поспешил к небольшой речушке, чтобы намочить платок виконта.

— Этот юноша не даст нам переговорить! — заметил Дюбарри.

— Мы можем разговаривать на диалекте, — предложила Шон.

— Я сгораю от желания приказать трогать, бросив его здесь вместе с моим платком.

— Вы не правы, он может быть нам полезен.

— Каким образом?

— Я от него уже получила весьма и весьма важные сведения.

— О ком?

— О дофине. А совсем недавно, при вас, он сообщил нам имя вашего противника.

— Хорошо, пусть остается.

В эту минуту появился Жильбер, держа в руках платок, смоченный в ледяной воде.

Как и предсказывал Жильбер, от одного прикосновения платка к руке виконту стало гораздо легче.

— Он прав, я чувствую себя лучше, — признался он. — Ну что же, давайте поговорим.

Жильбер прикрыл глаза и насторожился, однако ожидания его обманули. На приглашение брата Шон отвечала на звучном диалекте, который не воспринимало ухо парижанина: оно не различает в провансальском наречии ничего, кроме раскатистых согласных и мелодичных гласных.

Несмотря на самообладание, Жильбер не смог скрыть досады, что не ускользнуло от мадемуазель Шон. Чтобы хотя немного его утешить, она мило ему улыбнулась.

Улыбка дала Жильберу понять, что им дорожили. В самом деле, он, земляной червь, касался руки виконта, которого сам король осыпал милостями.

Ах, если бы Андре видела его в этой чудесной карете!

Он преисполнился гордости.

О Николь он и думать забыл.

Брат с сестрой продолжали беседовать на непонятном диалекте.

— Прекрасно! — неожиданно вскричал виконт, выглянув из кареты и улыбнувшись.

— Что именно? — спросила Шон.

— Нас догоняет арабский жеребец!

— Какой еще арабский жеребец?

— Тот самый, которого я собирался купить.

— Взгляни-ка, — сказала Шон, — это скачет женщина. Ах, какое восхитительное создание!

— О ком вы говорите, о даме или о коне?

— О даме.

— Окликните ее, Шон. Может быть, она вас не испугается. Я готов предложить тысячу пистолей за коня.

— А за даму? — со смехом спросила Шон.

— Боюсь, мне пришлось бы разориться… Так позовите же ее!

— Сударыня! — крикнула Шон. — Сударыня!

Однако молодая женщина, с огромными черными глазами, в белом плаще, в серой шляпе с длинным плюмажем, промелькнула стрелой, обогнав карету. Она прокричала на скаку:

— Avanti! Djérid, avanti!*["11]

— Она итальянка, — проговорил виконт. — Черт побери, до чего хороша! Если бы мне не было так больно, я бы выпрыгнул из кареты и побежал за ней.

— Я ее знаю, — сказал Жильбер.

— Ах, вот как? Наш деревенский парень — ходячий адрес-календарь этой провинции! Он что же, со всеми знаком?

— Как ее зовут? — спросила Шон.

— Лоренца.

— Кто она?

— Подруга колдуна.

— Какого колдуна?

— Барона Джузеппе Бальзамо.

Брат и сестра переглянулись.

Казалось, сестра спрашивала:

«Не права ли я была, оставив его?»

«Разумеется, права!» — взглядом отвечал ей брат.

XXIII МАЛЫЙ УТРЕННИЙ ВЫХОД ГРАФИНИ ДЮБАРРИ

Теперь предлагаем читателям покинуть мадемуазель Шон и виконта Жана, торопящихся на почтовую станцию по шалонской дороге: мы приглашаем вас посетить другое лицо из той же семьи.

В бывших апартаментах мадам Аделаиды ее отец Людовик XV поселил графиню Дюбарри, которая вот уже около года была его любовницей. Он следил за тем, каков будет результат этого своеобразного государственного переворота, как отнесется к этому двор.

Благодаря непринужденным манерам, жизнерадостному характеру, неистощимой бодрости, шумным фантазиям фаворитка короля превратила когда-то безмолвный дворец в стремительный водоворот; она оставила при себе лишь тех обитателей дворца, кто принимал участие в общем веселье.

Из ее несомненно небольших апартаментов — если учесть силу власти занимавшей их особы — ежеминутно следовали либо приказание о празднествах, либо сигнал к увеселительным зрелищам.

Самым удивительным в этой части дворца было, пожалуй, то, что уже с раннего утра, то есть с девяти часов, по великолепной лестнице подымалась блестящая толпа увешанных бриллиантами визитеров, которые потом смиренно устраивались в полной изящных безделушек приемной. Избранные с нетерпением ожидали появления из святилища своего божества.

На следующий день после описанных нами событий в деревушке Лашосе, около девяти часов утра, то есть в час священный, Жанна де Вобернье поднялась с постели, накинув на плечи пеньюар из расшитого муслина, сквозь прозрачное кружево которого проглядывали округлые ножки и белоснежные руки. Жанна де Вобернье, затем мадемуазель Ланж, наконец графиня Дюбарри (по милости ее бывшего покровителя г-на Жана Дюбарри) была — нет, не подобна Венере, — разумеется, прекраснее, чем Венера, на вкус мужчины, отдающего предпочтение естеству перед выдумкой. У нее были восхитительные волнистые светло-каштановые волосы, белая атласная кожа с голубыми прожилками, томные лукавые глаза и изящно очерченные капризные коралловые губы, за которыми прятались жемчужные зубки; повсюду были ямочки: на щечках, подбородке, пальчиках. Стройностью стана она могла бы соперничать с Венерой Милосской. Она была в меру полная, и ее соблазнительная полнота великолепно сочеталась с безупречной гибкостью всего тела. Все эти прелести г-жи Дюбарри оказывались доступны взглядам избранных, присутствовавших при ее пробуждении. Людовик XV, ее ночной избранник, не упускал случая вместе с другими приближенными полюбоваться этим зрелищем, следуя пословице, которая рекомендует старикам подбирать крохи, падающие со стола жизни.

Уже несколько минут фаворитка не спала. В восемь часов она позвонила и приказала впустить в комнату свет, ее первого придворного, но не сразу, а сначала сквозь плотные шторы, затем сквозь вуаль. Солнце в тот день было ослепительное; ворвавшись в комнату, оно вспомнило о своих былых приключениях и принялось ласкать своими лучами прелестную нимфу. Она же, вместо того чтобы, подобно Дафне, избегать любви богов, была порой настолько человечной, что снисходила до любви смертных. Ее сверкавшие, словно темные рубины, глаза не припухли после сна, в них нельзя было заметить ни малейшего беспокойства; она с улыбкой разглядывала свое лицо в ручном зеркальце, отделанном золотом и жемчугом. Ее гибкое тело, о котором мы попытались дать читателю некоторое представление, легко поднялось с постели, в которой оно до той минуты покоилось, убаюканное легкими сновидениями; и вот уже фаворитка коснулась горностаевого ковра ножкой, которая могла бы сравниться разве что с ножкой Золушки. Две проворные руки держали наготове туфельки, из которых даже одна могла бы озолотить дровосека из тех мест, откуда была родом Жанна, если бы ему удалось такую туфельку отыскать.

Пока красавица потягивалась, пробуждаясь от сна, ей набросили на плечи широкую накидку из малинских кружев, затем служанка занялась ее полными ножками, сбросившими на минутку туфельки, чтобы позволить камеристке надеть на графиню чулки розового шелка, столь тонкие и прозрачные, что на теле их совершенно не было видно.

— От Шон нет новостей? — спросила она камеристку.

— Нет, сударыня, — отвечала та.

— А от виконта Жана?

— Тоже ничего.

— Может быть, Биши получала от них известия?

— Утром я посылала человека к сестре госпожи графини.

— Ну и что же, не было писем?

— Нет, писем не было.

— Ах, до чего утомительно ожидание! — произнесла графиня с милой гримасой. — Неужели нельзя придумать никакого средства сообщения, которое позволяло бы в один миг связать людей, находящихся друг от друга на расстоянии в сто льё? Да-а, жалею того, кто попадет сегодня мне под руку! Много ли народу в приемной?

— Госпожа графиня еще спрашивает!

— Ну, конечно! Послушайте, Доре: дофина скоро будет здесь, было бы неудивительно, если бы меня покинули ради солнца, рядом с которым я всего лишь бледная звездочка. Итак, кто у нас сегодня?

— Господин д’Эгильон, господин принц де Субиз, господин де Сартин, господин президент Мопу.

— А господин герцог де Ришелье?

— Еще не появлялся.

— Ни сегодня, ни вчера! Я же вам говорила, Доре, он боится себя скомпрометировать. Пошлите человека в особняк Ганновер справиться о здоровье герцога.

— Слушаюсь, ваше сиятельство. Ваше сиятельство примет всех сразу или даст аудиенцию каждому в отдельности?

— Я хочу поговорить с господином де Сартином, пригласите его одного.



Едва камеристка успела передать приказание графини выездному лакею, который ожидал в коридоре, ведущем из приемной в комнату графини, как в спальню явился начальник полиции, одетый в черное; он смягчил строгое выражение серых глаз и поджатых тонких губ любезнейшей улыбкой.

— Здравствуйте, недруг мой! — произнесла, не глядя на него, графиня: она видела его в своем зеркальце.

— Я ваш недруг, сударыня?

— Да, именно вы. Весь мир делится для меня на две части: друзей и врагов. Я не считаю равнодушных, точнее, я отношу их к врагам.

— Вы правы, сударыня. Скажите же, каким образом, несмотря на мою хорошо вам известную преданность, я оказался причисленным к лагерю ваших недругов?

— Вы позволили опубликовать, распространить, передать королю несметное количество направленных против меня стишков, памфлетов, пасквилей. Это жестоко! Это отвратительно! Это неумно!

— Сударыня! Да ведь не могу же я в конце концов отвечать…

— Напротив, сударь, вы несете за это ответственность, потому что знаете, кто это ничтожество, которое всем этим занимается.

— Сударыня! Если бы это было делом рук одного человека, нам даже не стоило бы упрятывать его в Бастилию: он умер бы своей смертью под тяжестью собственных творений.

— Знаете, то, что вы говорите мне, сударь, не слишком учтиво.

— Если бы я был вашим врагом, ваше сиятельство, я бы вам этого не сказал.

— Вы правы, не будем больше об этом говорить. Итак, решено: отныне мы с вами друзья, и мне это очень приятно. Однако меня кое-что беспокоит.

— Что же именно, сударыня?

— То, что вы находитесь в прекрасных отношениях с Шуазёлями.

— Сударыня! Господин де Шуазёль — первый министр, он отдает приказания — и я должен их исполнять.

— Значит ли это, что, если господин де Шуазёль прикажет меня преследовать, мучить, терзать, вы не станете мешать моим мучителям? Благодарю вас.

— Прошу вас припомнить, — проговорил г-н де Сартин, непринужденно севший в кресло и не вызвавший этим гнева фаворитки, потому что она много позволяла самому осведомленному во Франции человеку, — что я для вас сделал третьего дня?

— Вы предупредили меня о гонце, отправленном из Шантелу с целью ускорить прибытие дофины.

— Мог бы это сделать для вас недруг?

— А в деле представления ко двору, которое, как вы знаете, так много значит для моего самолюбия, что вы для меня сделали?

— Все, что в моих силах.

— Господин де Сартин! Вы недостаточно откровенны.

— Ах, сударыня! Вы ко мне несправедливы. Кто ради вас отыскал в неприметной таверне менее чем за два часа виконта Жана, которого вам необходимо было срочно послать не знаю куда? Вернее, я-то знаю!

— Выходит, было бы лучше, если из-за вас потерялся бы мой деверь, — со смехом отвечала г-жа Дюбарри, — человек, породненный с французской королевской семьей.

— Ну, это все-таки немалые услуги…

— Да, трехдневной давности. А вот сделали ли вы хоть что-нибудь для меня вчера, например?

— Вчера, сударыня?

— Напрасно напрягаете память: вчера вы любезничали с другими.

— Я вас не понимаю, сударыня.

— Зато я понимаю! Ну, отвечайте, что вы делали вчера, сударь?

— Утром или вечером?

— Начинайте с утра.

— Утром я, по обыкновению, работал, сударыня.

— До которого часа?

— До десяти.

— А дальше?

— Я послал приглашение к ужину одному из своих лионских друзей, который утверждал, что приедет в Париж не замеченным мной, однако один из моих слуг ожидал его у заставы.

— А после ужина?

— Я отправил начальнику полиции его величества императора Австрийского адрес отъявленного вора, которого ему никак не удавалось схватить.

— И где же он оказался?

— В Вене.

— Так вы занимаетесь полицейскими розысками не только в Париже, но и за границей?

— Да, от нечего делать.

— Запомню. Ну, а после того как отправили почту, чем вы занимались?

— Я был в Опере.

— Ходили навестить малышку Гимар? Бедный Субиз!

— Совсем не за этим: мне необходимо было арестовать знаменитого карманника, которого я пока не трогал, потому что он промышлял среди генеральных откупщиков; однако он имел дерзость тронуть двух-трех знатных сеньоров.

— Мне кажется, вы должны были бы сказать «имел неловкость», господин начальник полиции. Ну а после Оперы?

— После Оперы?

— Да, я задаю нескромный вопрос, не так ли?

— Да нет, после Оперы… Погодите, дайте припомнить…

— А! Похоже вам начинает изменять память.

— Напротив! После Оперы… Вспомнил!

— Прекрасно.

— Я спустился, вернее, поднялся к одной даме, содержательнице игорного дома, в карету и сам отвез ее в Фор-л’Евек.

— В ее карете?

— Нет, в фиакре.

— А что потом?

— Как что потом? Вот и все.

— Нет, не все.

— Я опять сел в фиакр.

— И кого вы там увидали?

Господин де Сартин покраснел.

— Ах! — воскликнула графиня, хлопая в ладоши. — Мне удалось заставить покраснеть начальника полиции!

— Сударыня… — пролепетал г-н де Сартин.

— Что ж, тогда я вам скажу, кто был в фиакре, — продолжала фаворитка, — герцогиня де Грамон.

— Герцогиня де Грамон? — переспросил начальник полиции.

— Да, герцогиня де Грамон, умолявшая вас провести ее в королевские апартаменты.

— Право, — вскричал г-н де Сартин, заметавшись в кресле, — я готов передать вам свой портфель, сударыня: оказывается, не я занимаюсь полицейскими расследованиями, а вы!

— В самом деле, господин де Сартин, как видите, я тоже веду расследование: берегитесь!.. Да, да! Герцогиня де Грамон в фиакре, в полночь, наедине с господином начальником полиции, да еще принимая во внимание, что лошади идут шагом! Знаете ли, что я приказала сделать, как только мне стало об этом известно?

— Нет, но я трепещу. К счастью, было уже очень поздно.

— Это не имеет значения: ночь — прекрасная пора для мести.

— Так что же вы предприняли? Посмотрим!

— То же, что моя тайная полиция, ведь и в моем распоряжении есть ужасные писаки, грязные, как старые лохмотья, и голодные, как бездомные псы.

— Вы их плохо кормите?

— Я их совсем не кормлю. Если они растолстеют, они станут столь же глупыми, как господин де Субиз; как известно, жир убивает желчь.

— Продолжайте, вы заставляете меня трепетать.

— Я вспомнила о тех гадостях, которые вы спускаете с рук Шуазёлю и которые направлены против меня. Меня это задело, и я предложила своим аполлонам следующую программу.

Во-первых, переодетый прокурором господин де Сартин, посещающий на пятом этаже одного дома на улице Сухого Дерева юную особу, которой он не стыдится отсчитывать жалкую сумму в триста ливров; это бывает третьего числа каждого месяца.

— Сударыня! Вы собираетесь очернить благородное дело.

— Подобные дела очернить невозможно. Во-вторых, переодетый отцом-миссионером господин де Сартин, проникающий в монастырь кармелиток на улице Сент-Антуан.

— Я должен был передать святым сестрам новости Востока.

— Малого или Великого? В-третьих, одетый в костюм начальника полиции господин де Сартин, разъезжающий по ночным улицам в фиакре наедине с герцогиней де Грамон.

— Ах, сударыня! — не на шутку испугался г-н де Сартин. — Неужели вы готовы подорвать уважение к моему ведомству?

— Вы ведь закрываете глаза, когда подрывается уважение ко мне! — рассмеялась графиня. — Впрочем, погодите.

— Я жду.

— Мои шалопаи уже взялись за дело и, как ученики коллежа, что пишут и переписывают сочинения и переводы, накропали эпиграмму, куплет и водевиль, которые я получила утром.

— О Боже!

— Все три сочинения отвратительны. Я угощу ими сегодня короля, а также предложу его вниманию новый «Pater noster»*["12], который порочит его и распространяется при вашем попустительстве, помните:

«Отче наш, сущий в Версале! Да осрамится имя твое, как оно заслуживает того; да поколеблется царствие твое; да не исполнится воля твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный, отнятый твоими фаворитками, верни нам; и прости парламентам, что блюдут твои интересы, как и мы прощаем твоим министрам, предавшим их; и не введи себя в искушение Дюбарри, но избавь нас от твоего лукавого канцлера. Аминь!»

— Где вы это нашли? — спросил г-н де Сартин, со вздохом складывая руки.

— О Господи! Да разве мне нужно искать? Мне любезно присылают каждый день лучшие из произведений такого рода. Я отдаю вам должное за эти регулярные посылки.

— О сударыня!..

— Итак, в ответ вы получите завтра упомянутые мной эпиграмму, куплет и водевиль.

— Почему бы вам не передать мне их сейчас?

— Потому что мне еще нужно время для того, чтобы их размножить. Уже стало привычным, что полиция узнает о происходящем в последнюю очередь, не так ли? Нет, правда, это вас развлечет! Утром я сама над ними смеялась чуть не целый час. А король смеялся до слез и даже заболел от смеха. Вот почему он запаздывает.

— Я пропал! — вскричал г-н де Сартин, обхватив руками парик.

— Нет, еще не все потеряно, вас высмеяли — только и всего. Разве я погибла оттого, что меня прозвали «Прекрасной Бурбоннезкой», а? Нет, я в бешенстве, только и всего. Теперь я хочу заставить беситься других. Ах, до чего хороши стишки! Я была так довольна, что приказала подать моим писакам-скорпионам белого вина: должно быть, сейчас они уже мертвецки пьяны.

— Ах, графиня, графиня!

— Я вам сейчас прочту эпиграмму.

— Помилуйте!..

О Франция! Ужель твоя судьба —
Служанкой быть у похотливой шлюхи?!*["13]
Ах, нет, я ошиблась: эту эпиграмму вы пустили против меня. Их так много, что я путаюсь. Погодите-ка, вот она:

Чудну́ю вывеску, друзья, вы б не забыли:
Воспитанник Луки по просьбе лекарей
Фигурки в полный рост смог поместить в бутыли —
Буан, Мопу, Террэ во всей красе своей.
При них Сартин. Слова на сигнатуре были:
«Смесь четырех воров». — Тот, кто ворует, пей!
— О жестокое сердце, вы будите во мне тигра!

— Теперь перейдем к куплету; он написан от лица герцогини де Грамон:

Подойди поближе, страж порядка!
Хороша я и целую сладко.
Убедись-ка сам, чтобы украдкой
Рассказать об этом королю…
— Сударыня! — вскричал разгневанный г-н Сартин.

— Успокойтесь, — проговорила графиня, — отпечатано пока всего десять тысяч экземпляров. А теперь вас ждет водевиль.

— Так в вашем распоряжении печатный станок?

— Что за вопрос! Разве у господина де Шуазёля его нет?

— Пусть поостережется ваш печатник!

— Ну-ну, попытайтесь: свидетельство оформлено на мое имя.

— Это отвратительно! И король смеется над всеми этими гнусностями?

— Еще бы! Он сам находит рифмы, когда затрудняются мои пауки.

— Вам хорошо известно, что я ваш верный слуга, а вы так ко мне относитесь!

— Мне известно, что вы меня предаете, а герцогиня — из семьи Шуазёлей, и потому жаждет моего падения.

— Сударыня! Она захватила меня врасплох, клянусь вам!

— Так вы признаете?..

— Вынужден признать.

— Почему же вы меня не предупредили?

— Я за этим как раз и пришел.

— Хватит! Я вам не верю.

— Слово чести!

— Я тоже могу поклясться.

— Смотрите: я прошу пощады! — проговорил начальник полиции, опускаясь на колени.

— И правильно делаете!

— Именем Бога заклинаю вас пощадить меня, графиня!

— Как вы испугались сомнительных стишков, вы — такой человек, министр!

— Ах, если бы я только этого боялся!

— А вы не думали, что меня, женщину, такая песенка может лишить сна?

— Вы — королева.

— Да, королева, не представленная ко двору.

— Клянусь вам, ваше сиятельство, что я никогда не причинял вам зла.

— Нет, но вы не мешали делать его другим.

— Если я перед вами и виноват, то в очень малой степени.

— Хотелось бы в это верить.

— Так поверьте!

— Речь идет о том, чтобы не просто не делать зла, а совершать добро.

— Помогите мне, сам я не в силах.

— Вы на моей стороне, да или нет?

— Да.

— Простирается ли ваша преданность до того, чтобы поддержать мое представление ко двору?

— Вы сами создаете этому препятствия.

— Подумайте хорошенько! Мой печатный станок наготове, он работает днем и ночью; через двадцать четыре часа мои писаки проголодаются, а когда они голодны, они имеют обыкновение больно кусаться.

— Я готов стать послушным. Чего вы желаете?

— Чтобы мои начинания не встречали препятствий.

— За себя я ручаюсь!

— Какая глупость! — топнув ножкой, вскричала графиня. — Попахивает Грецией и Карфагеном — короче, вероломством.

— Графиня!..

— Я с вами не согласна: это отговорка. Предполагается, что вы ничего не будете делать, в то время как господин де Шуазёль будет действовать. Я не этого желаю, слышите? Все или ничего. Выдайте мне Шуазёлей связанными по рукам и ногам, бессильными, разоренными. В противном случае я вас уничтожу, я свяжу по рукам и ногам вас, я разорю вас. Берегитесь: куплет будет не единственным моим оружием, предупреждаю вас.

— Не угрожайте мне, ваше сиятельство, — задумчиво проговорил г-н Сартин, — представление ко двору стало с некоторых пор очень трудным делом, вы даже не можете себе это вообразить.

— «С некоторых пор» — точно подмечено, потому что кто-то мне препятствует.

— Увы!

— Можете ли вы устранить эти препятствия?

— Один я ничего не могу сделать, необходимо около сотни человек.

— Они у вас будут.

— Еще понадобится миллион…

— Это дело Террэ.

— Потом согласие короля…

— Я его добьюсь.

— Он вам его не даст.

— Я вырву его у короля.

— После того как все это у вас будет, вам понадобится «крестная».

— Ее как раз ищут.

— Бесполезно. Против вас существует заговор.

— В Версале?

— Да, все дамы отказали, желая угодить господину де Шуазёлю, госпоже де Грамон, дофине, да и всей партии святош.

— Прежде всего этой партии, если в ней состоит госпожа де Грамон, следует сменить название, а это уже поражение.

— Вы напрасно упрямитесь, поверьте мне.

— Я близка к цели.

— Именно поэтому вы послали свою сестру в Верден?

— Да, вы угадали. Так вам это известно? — недовольно спросила графиня.

— Еще бы! У меня тоже есть своя полиция, — со смехом отвечал г-н де Сартин.

— И у вас есть шпионы?

— У меня есть шпионы.

— В моем доме?

— В вашем доме.

— На моей конюшне или на кухне?

— В вашей приемной, в гостиной, в будуаре, в спальне, под туалетным столиком.

— Прекрасно! В знак примирения и заключения нашего союза назовите имена этих шпионов.

— О, я не хочу, графиня, поссорить вас с вашими друзьями!

— В таком случае я объявляю войну!

— Войну? Как вы можете так говорить!

— Я говорю то, что думаю. Убирайтесь, я не желаю больше вас видеть.

— Готов на этот раз призвать вас в свидетели. Могу ли я выдать… государственную тайну?

— Альковную тайну.

— Это как раз то, что я хотел сказать: государство теперь находится здесь.

— Я хочу знать имя шпиона.

— Что вы с ним сделаете?

— Я его прогоню.

— Тогда вам придется разогнать весь дом.

— Надеюсь, вы понимаете, что говорите мне ужасные вещи?

— Но это правда. Боже мой! Да как без этого править? Вы же это прекрасно понимаете, ведь вы опытный политик.

Графиня Дюбарри оперлась локтем о лаковый столик.

— Вы правы, — смирилась она, — оставим этот разговор. Каковы будут условия нашего договора?

— Назначьте сами, ведь вы победительница.

— Я великодушна, как Семирамида. Чего вы хотите?

— Чтобы вы никогда не напоминали королю о пресловутых жалобах насчет муки, которые вы, обманщица, обещали поддерживать.

— Условились. Возьмите все полученные на этот счет прошения. Они в ларце.

— Предлагаю вам взамен записку пэров королевства о представлении ко двору и о табуретках.

— Вам поручили передать этот труд его величеству, не так ли?

— Разумеется.

— А вы сделаете вид, что передали его?

— Да.

— Хорошо. А что вы им скажете?

— Скажу, что выполнил поручение. Таким образом, мы выиграем время, а у вас хватит ловкости, чтобы им воспользоваться.

В эту самую минуту обе створки двери распахнулись, вошел лакей и объявил:

— Король!

Союзники поспешили утаить все признаки того, что пришли к соглашению, и повернулись к двери, приветствуя его величество Людовика, именуемого Пятнадцатым.

XXIV КОРОЛЬ ЛЮДОВИК XV

Людовик XV вошел твердой походкой, с высоко поднятой головой; он весело смотрел по сторонам и улыбался.

После того как король прошел в комнату, через настежь растворенную дверь стал виден двойной ряд склоненных голов придворных, жаждавших быть принятыми, ибо с приходом его величества им представился случай оказаться в свите сразу двух могущественных особ.

Двери захлопнулись. Король, никому не давший знака следовать за ним, оказался только с графиней и г-ном де Сартином.

Мы не будем принимать во внимание ни личной камеристки графини, ни маленького негритенка.

— Здравствуйте, графиня! — проговорил король, поцеловав руку г-же Дюбарри. — Мы сегодня прекрасно выглядим! Здравствуйте, Сартин! Вы что же, работаете здесь? Боже мой, сколько бумаг! Спрячьте все это поскорее! Ах, какой прелестный у вас фонтанчик, графиня!

С притворным любопытством Людовик XV устремил взгляд на огромный китайский фонтан, с недавнего времени украшавший один из углов спальни графини.

— Сир! — отвечала графиня Дюбарри. — Как ваше величество, должно быть, уже догадались, этот фонтан — из Китая. Вода, попадая в нижнюю раковину, заставляет свистеть фарфоровых птичек и плавать хрустальных рыбок; затем отворяются двери пагоды, из которой вереницей выходят мандарины.

— Это очень мило, графиня.

В эту минуту мимо них прошел негритенок, одетый в причудливый костюм, в который в те времена облачали всевозможных Оросманов и Отелло. Его небольшой тюрбан с прямыми перьями был сдвинут набок. На нем была курточка из золотой парчи, оставлявшая обнаженными его словно выточенные из черного дерева руки; широкие штаны до колен из белого вышитого атласа и яркая разноцветная перевязь, соединявшая штаны с вышитым жилетом; на перевязи сверкал драгоценными камнями кинжал.

— Черт возьми! — вскричал король. — Как Замор великолепен сегодня!

Негр услужливо остановился.

— Сир! Он заслужил милость обратиться к вашему величеству с просьбой.

— Графиня, — заметил Людовик XV, — Замор представляется мне весьма честолюбивым.

— Отчего же, сир?

— Вы и так оказали ему самую большую милость, о которой он мог только мечтать.

— Какая же это милость?

— Та же, что оказана и мне.

— Не понимаю, сир.

— Вы превратили его в своего раба.

Господин де Сартин с улыбкой поклонился, закусив губы.

— О, вы очень любезны, сир! — воскликнула графиня.

Наклонившись к уху короля, она прошептала:

— Я тебя обожаю!

— Прекрасно! Итак, чего вы желаете для Замора?

— Вознаграждения за долгую и верную службу.

— Ему только двенадцать лет.

— За долгую и верную службу в будущем.

— Ха-ха!

— Право, я не шучу, сир. Мне кажется, что принято вознаграждать лишь за прошлые заслуги; настало время благодарить за услуги ожидаемые, тогда подданные имели бы надежду, что им не заплатят неблагодарностью.

— Прекрасная мысль! — сказал король. — Что вы на это скажете, господин де Сартин?

— Я думаю, что при этом преданность была бы вознаграждена; я поддерживаю эту мысль, сир!

— Итак, графиня, чего вы просите для Замора?

— Сир! Вы знаете мой замок Люсьенн?

— Я о нем только слышал.

— Это ваша вина: я сто раз вас туда приглашала.

— Вы ведь знакомы с этикетом, дорогая графиня: за исключением тех случаев, когда король находится за пределами Франции, он может ночевать только в одном из королевских дворцов.

— Именно об этой милости я вас и прошу. Мы превратим Люсьенн в королевский дворец и назначим Замора его комендантом.

— Это будет пародия, графиня.

— Вы знаете, как я обожаю пародии, сир.

— Другие коменданты станут возмущаться.

— Пусть возмущаются!

— Но на этот раз не без основания.

— Тем лучше: они столько раз возмущались без всякой причины! Замор! Опуститесь на колени и благодарите его величество.

— За что? — воскликнул Людовик XV.

Негр преклонил колени.

— Благодарите его величество: он вознаградил вас за то, что вы носили шлейф моего платья, чем доводили до бешенства придворных рутинеров и недотрог.

— Признаться, он безобразен, — сказал Людовик XV и громко рассмеялся.

— Поднимитесь, Замор, — приказала графиня, — вы получили назначение.

— Неужели, сударыня…

— Я сама отправлю распоряжения, грамоты, провизию, это мое дело. Вам, сир, остается лишь выбрать время и, не нарушая предписаний, пожаловать в Люсьенн. Начиная с сегодняшнего дня, государь, у вас есть еще одна королевская резиденция.

— Знаете ли вы способ хоть в чем-нибудь ей отказать, Сартин?

— Возможно, такой способ существует, но еще не найден.

— Если он будет найден, сир, — вмешалась графиня, — я могу с уверенностью сказать, что именно господину де Сартину буду обязана этим великолепным открытием.

— Как, сударыня? — затрепетав, спросил начальник полиции.

— Вообразите, сир: вот уже три месяца я прошу господина Сартина об одной услуге, но пока тщетно.

— А о чем вы просите?

— О, он хорошо знает, о чем!

— Я, сударыня? Клянусь вам…

— Входит ли то, о чем вы просите, в его компетенцию? — спросил король.

— И в его компетенцию, и в компетенцию его возможного преемника.

— Графиня, — вскричал г-н де Сартин, — ваши слова меня обескуражили!

— Так о чем же вы его просите?

— Я хочу, чтобы он нашел мне колдуна.

Господин де Сартин облегченно вздохнул.

— Вы хотите сжечь его на костре? — спросил король. — О, сейчас очень жарко, давайте подождем до зимы.

— Нет, сир, я хочу подарить ему волшебную палочку из чистого золота.

— Уж не предсказал ли вам этот колдун какого-нибудь несчастья, которое не сбылось?

— Напротив, сударь, он мне предсказал счастье, которое исполнилось.

— Слово в слово?

— Почти так.

— Расскажите мне об этом, графиня, — растянувшись в кресле, попросил Людовик XV таким тоном, словно не был уверен в том, будет ему сейчас весело или скучно, но приготовился рискнуть.

— Я готова, сир, но вы возьмете на себя половину расходов.

— Готов взять на себя все расходы, если это будет необходимо.

— В добрый час! Вот истинно королевские слова!

— Я вас слушаю.

— Начинаю. Жила-была…

— Начало как в сказке о фее.

— Это и есть сказка, сир.

— Тем лучше, обожаю волшебников.

— Вы серебряных дел мастер, господин Жосс. Итак, жила-была бедная девушка, у которой в то время не было ни пажей, ни кареты, ни негритенка, ни попугайчика, ни обезьянки…

— Ни короля, — вставил Людовик XV.

— О, сир!..

— И что же делала эта девушка?

— Она бежала…

— Как бежала?

— Да, сир, бежала по улицам Парижа как простая смертная, и бежала быстро. Она знала, что хороша собой, и опасалась, что ее красота может привлечь к ней на улице какого-нибудь проходимца.

— Так эта девушка была Лукреция? — спросил король.

— Вашему величеству известно, что начиная с… не знаю точно, с какого года от основания Рима, таких девушек, как Лукреция, больше не существует.

— Боже! Графиня! Вы случайно не начали заниматься науками?

— Нет, если бы я занималась науками, я просто назвала бы число наугад, а я не называю.

— Верно, — заметил король, — продолжайте!

— Так вот, она бежала-бежала через сады Тюильри, как вдруг почувствовала, что ее кто-то преследует.

— А, черт побери, тут-то она и остановилась?

— О Господи, какого же вы мнения о женщинах, сир!.. Сразу видно, что вы знавали только маркиз, герцогинь и…

— Принцесс, не так ли?

— Вежливость не позволяет мне противоречить вашему величеству. Что ее больше всего пугало, так это густой туман, становившийся с каждой минутой все более непроницаемым.

— Сартин! Вы знаете, отчего бывает туман?

Захваченный врасплох, начальник полиции вздрогнул.

— По правде сказать, нет, сир.

— Ну а я тем более, — сказал Людовик XV. — Продолжайте, дорогая графиня.

— Она бросилась со всех ног, выбежала за решетку и оказалась на площади, которая имеет честь носить имя вашего величества. Вдруг преследовавший ее незнакомец, от которого, как ей казалось, она отделалась, вырос прямо перед ней. Она закричала.

— Он был так страшен?

— Напротив, сир, это был красивый смуглый молодой человек лет двадцати восьми, у него были огромные выразительные глаза и звучный голос.

— Так ваша героиня испугалась, графиня? Черт побери, чего же она так испугалась?

— Она немного успокоилась, когда поближе его рассмотрела, сир. Однако положение было тревожное из-за тумана: если бы незнакомец имел дурные намерения, ей неоткуда было бы ждать помощи.

Умоляюще сложив руки, она заговорила:

«Сударь! Прошу вас не причинять мне зла».

Незнакомец покачал головой и с любезной улыбкой отвечал ей:

«Бог свидетель, у меня и в мыслях этого не было».

«Чего же вы хотите?»

«Добиться от вас одного обещания».

«Что я могу вам обещать?»

«Обещайте мне выполнить любую мою просьбу, когда…»

«Когда?» — с любопытством переспросила девушка.

«Когда станете королевой».

— Что же ответила девушка?

— Сир! Она подумала, что ничем себя не свяжет. И пообещала…

— А колдун?

— Исчез.

— И господин де Сартин отказывается разыскать колдуна? Это он напрасно.

— Сир! Я не отказываюсь — я не могу этого сделать.

— Господин начальник полиции! Эти слова должны быть исключены из вашего лексикона, — заметила графиня.

— Ваше сиятельство! Мы напали на его след.

— Вот сакраментальная фраза!..

— Нисколько, это истинная правда. Дело в том, что вы даете о нем весьма скудные сведения.

— Как! Молодой, красивый, смуглый, черноволосый, прекрасные глаза, звучный голос…

— Черт побери! Как вы его описываете! Сартин! Я вам запрещаю разыскивать этого человека.

— Вы не правы, сир. Он мне нужен, чтобы получить от него небольшую справку.

— Узнать о чем-то, что касается вас?

— Конечно.

— Что же еще вы желаете от него узнать? Его предсказание исполнено.

— Вы так полагаете?

— Я в этом не сомневаюсь, ведь вы королева.

— Почти.

— Значит, ему нечего вам сказать.

— Он должен мне сообщить, когда эта королева будет представлена. Царствовать ночью — еще не все, сир, править надо и днем.

— Это вне компетенции колдуна, — вытянув губы в трубочку, заметил Людовик XV, всем своим видом давая понять, что беседа принимает нежелательный оборот.

— От кого же это зависит?

— От вас.

— От меня?

— Разумеется. Вы должны найти «крестную».

— Среди придворных ханжей? Вашему величеству хорошо известно, что это невозможно: все они продались Шуазёлям и Праленам.

— Кажется, мы уже условились не говорить ни о тех, ни о других.

— Я вам этого не обещала, сир.

— В таком случае я хочу вас кое о чем попросить.

— О чем же?

— Прошу вас оставить их там, где они есть, и самой оставаться там, где вы находитесь. Поверьте, лучшее место занимаете вы.

— Бедное министерство иностранных дел! Бедное морское ведомство!

— Графиня! Богом вас прошу, давайте не будем заниматься политикой вместе!

— Хорошо. Однако вы же не можете мне запретить ею заниматься самостоятельно?

— О, самостоятельно — сколько вам будет угодно!

Графиня протянула руку к корзине с фруктами, взяла два апельсина и стала попеременно подбрасывать их.

— Прыгай, Прален! Прыгай, Шуазёль! — скомандовала она. — Прыгай, Прален! Прыгай, Шуазёль!

— Что это вы делаете? — спросил король.

— Пользуясь разрешением вашего величества, я заставляю прыгать кабинет министров.

В эту минуту вошла Доре и шепнула словечко на ухо госпоже.

— Разумеется! — вскричала та.

— Что там такое? — спросил король.

— Шон возвратилась из путешествия, сир, и просит позволения предстать пред вашим величеством.

— Пусть войдет, пусть войдет! В самом деле, вот уже несколько дней я чувствовал, что мне чего-то не хватает, сам не знаю чего.

— Благодарю вас, сир, — входя, отвечала Шон.

Наклонившись к графине, она прошептала:

— Все исполнено.

Графиня не сдержала радостного крика.

— Что там еще? — спросил Людовик XV.

— Ничего, сир. Мне приятно ее видеть, только и всего.

— Мне тоже приятно. Здравствуйте, дорогая Шон, здравствуйте!

— Ваше величество! Вы позволите мне сказать несколько слов сестре? — спросила Шон.

— Говори, говори, дитя мое. А я тем временем узнаю у Сартина, где ты была.

— Сир! — сказал г-н де Сартин, желая избежать необходимости отвечать королю. — Не может ли ваше величество уделить мне несколько минут?

— Зачем?

— Мне необходимо обсудить с вами крайне важные вопросы.

— У меня мало времени, господин де Сартин, — зевая, отвечал король.

— Сир, всего два слова!

— О чем?

— Обо всех этих ясновидящих, иллюминатах, чудотворцах…

— А, все они шарлатаны! Выдайте им патенты жонглеров, и они перестанут быть опасны.

— Сир! Осмелюсь настаивать, что положение гораздо серьезнее, чем может показаться вашему величеству. Каждую минуту учреждаются все новые и новые масонские ложи. Так вот, сир, это уже не просто общество, это настоящая секта, которую еще более усиливают враги монархии: идеологи, энциклопедисты, философы. А скоро самого Вольтера с большой помпой будет принимать ваше величество.

— Он при смерти.

— Он, сир? Нет, он не такой дурак!

— Он причастился.

— Это не более чем уловка.

— В одеянии капуцина!

— Он нечестивец! Сир! Вся эта толпа пишет, выступает с речами, устраивает складчины, переписывается, затевает интриги, угрожает. Несколько слов, оброненных недостаточно скрытными братьями, указывают на то, что они ожидают руководителя.

— Ну и что же, Сартин? Когда явится этот руководитель, вы схватите его, бросите в Бастилию, и все будет кончено.

— Сир! У них в руках сосредоточены немалые средства.

— Неужели у вас их меньше? Ведь вы начальник полиции целого королевства!

— Сир! В свое время мне удалось добиться от вашего величества разрешения на выдворение иезуитов. Теперь следовало бы изгнать всех философов.

— Ну вот! Не хватало еще заниматься писаками!

— У них острые перья. Не ножом ли Дамьена они их точат…

Людовик XV побледнел.

— Философы, на которых вы не обращаете внимания, сир…

— Что же философы?

— Как я уже имел честь вам докладывать, они погубят монархию.

— Сколько времени им на это потребуется?

Начальник полиции удивленно взглянул на Людовика XV.

— Сир! Разве это можно знать? Пятнадцать, двадцать, возможно — тридцать лет.

— Ну что же, дорогой мой, — отвечал Людовик XV, — через пятнадцать лет меня уже не будет, поговорите об этом с моим преемником.

Король обратился к графине Дюбарри.

Казалось, она только этого и ждала.

— О Господи, — глубоко вздохнув, воскликнула она, — так что ты мне рассказывала, Шон?

— Да, что она рассказывала? — спросил король. — У вас обеих мрачный вид.

— Ах, сир! — отвечала графиня. — На это есть причины.

— Скажите же, что произошло.

— Бедный брат!

— Бедный Жан!

— Думаешь, ему придется ее потерять?

— Надеюсь, что нет.

— Что потерять?

— Руку, сир.

— Отрезать руку виконту? А почему?

— Потому что он был тяжело ранен.

— Тяжело ранен в руку?

— О Господи, ну да, сир!

— В какой-нибудь потасовке, у какого-нибудь кабатчика в игорном доме!..

— Нет, сир, на большой дороге.

— Как это произошло?

— Его хотели убить, вот и все.

— О бедный виконт! — воскликнул Людовик XV, редко жалевший людей, зато великолепно изображавший сострадание. — А, так его едва не убили, вы говорите? Это уже серьезно, не правда ли, Сартин?

Господин де Сартин, внешне менее взволнованный, чем король, однако на самом деле не на шутку встревоженный, подошел к сестрам.

— Какое несчастье! Как это могло случиться? — с беспокойством спросил он.

— К сожалению, да, это оказалось возможно, — отвечала Шон в слезах.

— Убийство! Как же это произошло?

— Он попал в засаду.

— В засаду? Вот уж это, Сартин, кажется, по вашей части, — хмыкнул король.

— Расскажите поподробнее, сударыня, — попросил г-н де Сартин. — Умоляю вас не руководствоваться только своими чувствами и ничего не преувеличивать. Наказание будет тем более строгим, чем мы будем справедливее, а обстоятельства любого дела оказываются обыкновенно менее значительными, если подвергнуть их более пристальному и беспристрастному рассмотрению.

— О, я ничего не собираюсь говорить с чужих слов! — воскликнула Шон. — Я все видела собственными глазами.

— Что же ты видела, милая Шон? — спросил король.

— Я видела, как какой-то господин бросился на моего брата, вынудил его обнажить шпагу и тяжело его ранил.

— Этот господин был один? — спросил г-н де Сартин.

— Нет, с ним было еще шесть человек.

— Бедный виконт! — воскликнул король, не сводя глаз с графини и желая определить, насколько она опечалена, и соразмерить с ее настроением свою скорбь. — Бедный виконт! Так он был вынужден драться!

Он понял по выражению глаз графини, что она не шутит.

— И он был ранен! — прибавил он с состраданием.

— А из-за чего произошла драка? — спросил начальник полиции, пытаясь понять истину, несмотря на попытки графини увильнуть от его вопросов.

— По самому что ни на есть безобидному поводу: из-за почтовых лошадей; виконт их отстаивал, стремясь как можно быстрее доставить меня к моей дорогой сестре — я ей обещала вернуться сегодня утром.

— О, это требует отмщения! — сказал король. — Не так ли, Сартин?

— Я тоже так полагаю, сир, — отвечал начальник полиции, — и обещаю расследовать. Как зовут того, кто напал на виконта? Его звание? Род занятий?

— Род занятий? Это был военный, офицер из полка жандармов дофина, если не ошибаюсь. А вот имя… его зовут Баверне, Фаверне, Таверне… Да, Таверне!

— Сударыня! — пообещал г-н де Сартин. — Он завтра же будет ночевать в Бастилии.

— О нет! — возразила графиня Дюбарри, дипломатично хранившая до той минуты молчание. — Нет, только не это.

— Как? Отчего же нет? — спросил король. — Почему, скажите на милость, не посадить в тюрьму этого бездельника? Вам хорошо известно, что я не выношу военных.

— А я, сир, — повторила графиня с прежней самоуверенностью, — я вам клянусь, что не позволю причинить зла господину, напавшему на виконта Дюбарри.

— Вот так так! Это что-то странно, — удивился Людовик XV. — Объясните мне, пожалуйста, что все это значит.

— Это нетрудно: за ним кто-то стоит.

— Кто же?

— Тот, по чьему наущению он действовал.

— И этот кто-то станет защищать его, пытаясь противостоять нам? О, это уже чересчур, графиня!

— Сударыня… — пробормотал г-н де Сартин, почувствовав приближение удара, который ему не удавалось пока отразить.

— Не нам, а вам противостоять, сир, вам! Напрасно вы смеетесь. Хозяин вы или нет?

Король ощутил удар, который предвидел г-н де Сартин, и попытался себя защитить:

— Зачем же нам сюда замешивать интересы государства и искать в жалкой драке причины высшего порядка? — спросил он.

— Вы сами видите, — возразила графиня, — что даже вы готовы от меня отвернуться; эта драка теперь и вам представляется не просто дуэлью, и вы уже догадались, кто за ней стоит.

— Вот мы и подошли к сути дела, — заметил Людовик XV, пустив воду в фонтане; вода зажурчала, запели птички, поплыли рыбки, появились мандарины.

— Вы случайно не знаете, чья рука нанесла этот удар? — спросила графиня, потрепав за ухо Замора, лежавшего у ее ног.

— Нет, признаться, — отвечал Людовик XV. — Даже не подозреваю.

— И не подозреваете?

— Клянусь, что нет. А вы, графиня?

— А я знаю и сейчас вам скажу, — хотя не сообщу ничего нового, — в чем я совершенно уверена.

— Графиня! Графиня! — стараясь не уронить достоинства, произнес Людовик XV. — Знаете ли вы, что пытаетесь опровергнуть самого короля?

— Сир! Вероятно, я немного возбуждена, это верно. Однако не думайте, что я позволю господину де Шуазёлю убивать моего брата…

— Ну вот! Теперь еще и господин де Шуазёль! — в сердцах воскликнул король, будто не ожидал услышать это имя, хотя уже минут десять как был к этому готов.

— Конечно! Вы же не желаете признать, что он мой самый заклятый враг. Уж я-то вижу в этом деле его руку: он не дает себе труда скрывать ненависть, которую ко мне питает.

— Между ненавистью к людям и их убийством есть все-таки разница, дорогая графиня.

— Для Шуазёлей это почти одно и то же.

— Дорогая моя! Не надо примешивать сюда государственные интересы!

— Видите, господин де Сартин, как все это тяжело! О Господи!

— Совсем не тяжело, если вы думаете, что…

— Я думаю, что вы не станете меня защищать, вот и все. Скажу больше: я уверена, что вы от меня отвернетесь! — вспылила графиня.

— Не надо сердиться, графиня, — сказал Людовик XV. — Вы не только не будете покинуты, но будете надежно защищены…

— Надежно?..

— Так надежно, что это дорого обойдется тому, кто напал на бедного Жана.

— Да, вот именно: надо уничтожить орудие и перехватить руку, которая его направляет.

— Разве не будет справедливо взяться за того, кто нанес удар, — за этого господина де Таверне?

— Разумеется, это справедливо, но и только. То, что вы готовы для меня сделать, вы могли бы совершить ради любой торговки на улице Сент-Оноре, торговки, обиженной проходившим мимо солдатом. Повторяю: я не желаю, чтобы ко мне относились как к обыкновенной женщине. Если для тех, кого любите, вы не можете сделать больше, чем ради тех, кто вам безразличен, я предпочту уединение и безвестность: у простых людей, по крайней мере, нет врагов, готовых с ними расправиться.

— Ах, графиня, графиня! — печально заметил Людовик XV. — Давно уже я не просыпался в таком прекрасном расположении духа, а вы испортили мне чудесное утро!

— Поздравляю вас! А вы думаете, у меня хорошее расположение духа, когда кое-кто готов перерезать всю мою семью?

Несмотря на внутренний трепет, возникавший у него в груди при виде собиравшейся над его головой грозы, король не смог сдержать улыбки при слове «перерезать».

Разгневанная графиня вскочила.

— А, так вот как вы меня жалеете? — воскликнула она.

— Ну-ну, не сердитесь!

— Хочу — и сержусь!

— Вы не правы: вам так идет улыбка, а гнев вас портит!

— А мне что за дело? Зачем мне красота, если она не может уберечь меня от интриг?

— Ну-ну, графиня…

— Нет, выбирайте: или я, или ваш Шуазёль.

— Дорогая моя! Выбор исключен: вы оба мне необходимы.

— В таком случае я удаляюсь.

— Вы?

— Оставляю поле деятельности свободным для врагов. О, я умру от тоски! Зато господин де Шуазёль будет удовлетворен, и вас это утешит!

— Клянусь вам, графиня, что он ни в малейшей степени не питает к вам неприязни, но ни на секунду о вас не забывает. В конечном счете он порядочный человек, — прибавил король громко, чтобы г-н де Сартин услышал последние слова.

— Порядочный человек! Вы приводите меня в отчаяние, сир! Порядочный человек, который приказывает убивать людей!

— Это еще неизвестно, — заметил король.

— Кроме того, — осмелился вмешаться начальник полиции, — ссора между дворянами так естественна, это так часто случается…

— А, и вы туда же, господин де Сартин! — возмутилась графиня.

Начальник полиции, поняв значение этого «tu quoque»*["14], — отступил перед разгневанной графиней.

Наступила тяжелая, зловещая тишина.

— Видите, Шон, что вы наделали! — произнес король среди всеобщей растерянности.

Шон с притворным сожалением потупила взор.

— Да простит меня король, — сказала она, — если страдание сестры взяло вверх над самообладанием подданной!

— Какая искусная игра! — прошептал король. — Ну хорошо, графиня, не будем таить друг на друга зло!

— Что вы, сир! Я не сержусь… Впрочем, я отправляюсь в Люсьенн, а оттуда — в Булонь.

— На побережье? — спросил король.

— Да, сир, я покидаю страну, где министр может запугать монарха.

— Сударыня! — воскликнул задетый за живое Людовик XV.

— Итак, сир, позвольте мне удалиться, дабы не выказывать долее неуважения вашему величеству.

Графиня поднялась, краем глаза следя, как воспримет это ее движение король.

Людовик XV устало вздохнул, что означало: «Как мне все это надоело!»

Шон угадала значение вздоха и поняла, что для ее сестры опасно затягивать ссору.

Она удержала сестру за платье и направилась к королю.

— Сир! Любовь, которую моя сестра испытывает к виконту, слишком далеко ее завела… Это моя ошибка — я должна ее исправить… Я со смирением умоляю ваше высочество о справедливости для моего брата. Я никого не обвиняю: мудрость короля поможет свершиться правосудию.

— О Господи! Это все, чего я требую: справедливости. Но уж пусть это будет справедливость! Если человек не совершал преступления, пусть его не обвиняют в нем. Если он его совершил, пусть будет наказан.

Произнося эту тираду, Людовик XV смотрел на графиню, пытаясь, насколько это было возможно, вернуть ощущение приятного утра, каким оно обещало стать, а заканчивалось столь мрачно.

Графиня сжалилась над беспомощностью короля, делавшей его печальным и скучным повсюду, кроме ее апартаментов.

Она полуобернулась.

— Разве я прошу чего-нибудь другого? — с очаровательным смирением спросила она. — Не надо только закрывать глаза на мои подозрения, когда я их высказываю.

— Ваши подозрения для меня святы, графиня! — вскричал король. — Пусть только они станут более похожи на уверенность, и вы увидите… Впрочем, я думаю, есть один весьма простой способ…

— Какой, сир?

— Пусть сюда вызовут господина де Шуазёля.

— Вашему величеству хорошо известно: он ни за что сюда не придет. Он не снисходит до того, чтобы появляться в апартаментах возлюбленной короля. Вот его сестра, госпожа де Грамон, — это другое дело: она только того и ждет, чтобы занять их.

Король рассмеялся.

— Господин де Шуазёль берет пример с его высочества дофина, — в отчаянии продолжала графиня. — Они не желают себя скомпрометировать.

— Его высочество религиозен, графиня.

— А господин де Шуазёль сущий Тартюф, сир.

— Уверяю вас, дорогая моя, что вы будете иметь удовольствие его здесь видеть, ведь я его сейчас вызову. Так как это дело государственной важности, ему необходимо будет явиться, и мы заставим его объясниться в присутствии Шон, видевшей все собственными глазами. Мы их столкнем лбами, как принято говорить во Дворце, не так ли, Сартин? Пошлите кого-нибудь за Шуазёлем.

— А мне пусть принесут мою обезьянку, Доре, обезьянку! Обезьянку! — закричала графиня.

Слова, адресованные камеристке, которая убирала туалетную комнату, были услышаны в приемной, так как прозвучали как раз в ту минуту, когда дверь отворилась, выпуская лакея, посланного за господином де Шуазёлем. Надтреснутый голос, грассируя, ответил:

— Обезьянка госпожи графини — это, должно быть, я: вот он я, бегу, бегу!

В комнату крадучись вошел маленький горбун в пышном наряде.

— Герцог де Трем! — нетерпеливо вскричала графиня. — Я вас не вызывала, герцог.

— Вы звали свою обезьянку, сударыня, — отвечал герцог, поклонившись королю, графине и г-ну де Сартину. — Так как я не заметил среди придворных обезьяны безобразнее, чем я, то поспешил явиться.

Герцог рассмеялся, показывая такие длинные зубы, что графиня, не удержавшись, тоже рассмеялась.

— Мне можно остаться? — воскликнул герцог с таким видом, словно об этой милости он мечтал всю жизнь.

— Спросите короля: здесь он хозяин, господин герцог.

Герцог умоляюще посмотрел на короля.

— Оставайтесь, герцог, оставайтесь, — разрешил король, обрадовавшись возможности повеселиться.

В это время лакей распахнул дверь.

— А вот и господин де Шуазёль! — проговорил король, едва заметно помрачнев.

— Нет, сир, — отвечал лакей, — я от монсеньера дофина, которому необходимо поговорить с вашим величеством.

Графиня радостно встрепенулась: она подумала, что дофин придет к ней. Однако все понимавшая Шон нахмурилась.

— Так где же дофин? — нетерпеливо спросил король.

— В апартаментах вашего величества. Господин дофин ожидает, когда ваше величество вернется к себе.

— Видимо, мне не суждено отдохнуть, — проворчал король.

Впрочем, в ту же минуту он понял, что аудиенция, о которой его просил дофин, позволяла ему хотя бы на время избежать разговора с г-ном де Шуазёлем. Он передумал.

— Иду, иду! Прощайте, графиня! Вы видите, как мне не везет, как меня дергают.

— Ваше величество! Вы нас покидаете? — вскричала графиня. — И это в ту самую минуту, когда должен прибыть господин де Шуазёль?

— Что же вы хотите? Король — первый подневольный. Ах, если бы господа философы знали, что такое трон, особенно французский!

— Сир, останьтесь!

— Я не могу заставлять ждать дофина. И так уже поговаривают, что я отдаю предпочтение дочерям.

— Что же я скажу господину де Шуазёлю?

— Ну, вы ему скажете, чтобы он пришел ко мне, графиня.

Желая избежать какого бы то ни было замечания, король поцеловал руку задрожавшей от гнева графине и поскорее удалился, как обычно, когда боялся выпустить из рук плоды победы, одержанной благодаря медлительности и мещанскому хитроумию.

— Опять ускользнул! — досадуя, вскричала графиня и всплеснула руками.

Но король уже не слыхал ее слов.

За ним захлопнулась дверь. Проходя через приемную, он сказал:

— Входите, господа, входите, графиня готова вас принять. Не удивляйтесь тому, что она печальна: ее огорчает несчастье, приключившееся с бедным Жаном.

Придворные в удивлении переглянулись: они не слыхали, что произошло с виконтом.

У многих появилась надежда, что он мертв.

Их лица приняли приличное случаю выражение. Самые оживленные из них превратились в наиболее скучающие; так придворные и вошли к графине.

XXV ЗАЛ ЧАСОВ

В одной из просторных комнат Версальского дворца, носившей название Зала часов, расхаживал опустив руки и наклонив голову розовощекий юноша с добрым взглядом и несколько простоватыми манерами.

На его груди, выделяясь на фиолетовом бархате камзола, сверкал усыпанный бриллиантами орден, а на бедро ниспадала голубая лента с крестом, из-за которого топорщился белый атласный кафтан, расшитый серебром.

Все, кто его видел, безошибочно узнавали характерный профиль человека строгого и вместе с тем доброго, величественного, но улыбчивого, выдававшего в нем отпрыска старшей ветви Бурбонов. Молодой человек, появившийся перед взором наших читателей, представлял собою самый живой, но, может быть, и наиболее утрированный портрет своего знаменитого рода. В нем было отчетливо заметно фамильное сходство — однако с оттенком вырождения — с благородными лицами Людовика XIV и Анны Австрийской. Невольно возникало впечатление, что он, последний представитель славного рода, не смог бы передать своему наследнику этого благородства. В последнем колене врожденная красота фигуры переродилась, как если бы рисунок превратился в карикатуру.

В самом деле, у Людовика Огюста, герцога Беррийского, дофина Франции и будущего короля Людовика XVI был характерный орлиный нос, однако более длинный, чем у других Бурбонов; его несколько плоский лоб был еще меньше, чем у Людовика XV, а двойной подбородок его предка был у него таким крупным, что хотя в описываемое нами время еще не стал мясистым, но уже занимал почти треть лица.

У него была медлительная, неуклюжая походка. Он был строен, но при ходьбе выглядел нескладным. Только его руки, а пальцы в особенности, были подвижны, гибки, сильны. По ним можно было читать то, что у других обыкновенно бывает написано на лбу, на губах и в глазах.

Итак, дофин в полном молчании прохаживался туда и обратно по Залу часов, тому самому, в котором восемью годами раньше Людовик XV вручил г-же Помпадур приговор парламента, согласно которому из королевства изгонялись все иезуиты. Шагая по залу, он размышлял.

В конце концов ему надоело ждать, вернее, думать о том, что его в данный момент занимало; он стал переводить взгляд с одних часов на другие, находя развлечение, подобно Карлу V, в том, чтобы заметить разницу во времени, неизбежную даже для самых точных часов, — странное, однако в свое время точно сформулированное подтверждение неравенства материальных предметов независимо от того, касалась их рука человека или нет.

Он остановился перед огромными часами в глубине зала, где они находятся по сей день; благодаря сложному и искусному механизму, часы показывают день, месяц, год, фазу луны, движение планет — в общем, все, что интересует еще более любопытный механизм, именуемый человеком, который последовательно продвигается от жизни к смерти.

Дофин обводил любовным взглядом эти часы, неизменно вызывавшие его восхищение, наклонял голову то вправо, то влево, рассматривая то или иное колесико, которое острыми зубчиками, похожими на тончайшие иголочки, цепляло еще более изящную пружинку.

Изучив часы сбоку, он принялся рассматривать циферблат; он следил взглядом за стремительной секундной стрелкой, похожей на водяного комара, без устали снующего на длинных ножках по поверхности пруда или бассейна, не нарушая зеркальной водной глади.

Это созерцание заставило дофина вспомнить о времени и о том, что он ждет уже не одну минуту. Правда, их немало прошло и до того, прежде чем он осмелился напомнить королю о своем ожидании.

Вдруг стрелка, на которую пристально смотрел юный принц, остановилась.

В ту же минуту как по волшебству медные колесики перестали вращаться, стальные оси замерли в своих рубиновых гнездах — полная тишина наступила в механизме, в котором только что царил шум и движение. Ни колебаний маятника, ни ритмичного постукивания колесиков, ни передвижения стрелок: механизм остановился, часы замерли.

Вероятно, какая-нибудь песчинка, совсем крошечная, попала на зубчик одного из колесиков, или, может быть, дух этого восхитительного механизма просто-напросто решил отдохнуть, устав от непрерывного движения.

При виде этой внезапной кончины, этого сокрушительного смертельного удара дофин забыл, зачем пришел и сколько времени он ждал. Главное, он забыл, что не колебания звонкого маятника швыряют время в бездну вечности; время не может ни на минуту замереть вместе с остановкой часовой стрелки: его отмеряют часы вечности, появившиеся раньше, чем возникло человечество; эти часы переживут мир, подчиняясь воле всемогущего Бога.

Дофин распахнул хрустальную дверцу пагоды, в которой задремал дух часов, и просунул туда голову, желая разглядеть часы изнутри.

Ему мешал главный маятник. Он осторожно вставил чуткие пальцы под медную крышку и отцепил маятник.

Этого оказалось недостаточно: он осмотрел часы со всех сторон, но причины этой летаргии так и не обнаружил.

Тогда принц предположил, что дворцовый часовщик забыл завести часы, поэтому они и остановились. Он снял ключ и стал уверенно заводить часовую пружину. Однако едва он повернул ключ три раза, как почувствовал сопротивление. Это свидетельствовало о том, что механизм остановился по другой причине: взведенная до отказа пружина по-прежнему не работала.

Дофин достал из кармана стальную пилочку для ногтей с костяной ручкой и кончиком лезвия подтолкнул колесико. Оно скрипнуло, но часы не пошли.

Поломка часов оказывалась серьезнее, чем он предположил вначале.

Тогда Людовик принялся снимать одну за другой части, аккуратно раскладывая их на столике с выгнутыми ножками.

Продолжая разбирать сложный механизм, он увлекся и постепенно добрался до самых что ни на есть потайных его уголков.

Радостный крик вырвался у него из груди: он наконец догадался, что зажимный винт, зацепившись за спираль, не смог удержать пружинку и остановил ведущее колесико.

Он подтянул винт.

Зажав в левой руке колесико, а в правой — пилочку, он еще раз засунул голову в часовой корпус.

Он был увлечен своим делом, погрузившись в созерцание механизма, когда дверь распахнулась и лакей объявил:

— Король!

Однако Людовик ничего не слыхал, кроме мелодичного «тик-так», рождавшегося под его рукой подобно биению сердца, возвращенного к жизни искусным врачом.

Король огляделся по сторонам; он не сразу заметил дофина, по пояс скрывшегося в часах.

Король с улыбкой подошел к внуку и хлопнул его по плечу.

— Какого черта ты тут делаешь? — спросил он.

Людовик поспешно выпрямился, постаравшись, однако, не толкнуть при этом изящную вещь, которую он взялся исправить.

— Сир! Как ваше величество могли заметить, я развлекался в ожидании вашего прихода, — краснея, отвечал молодой человек, устыдившись того, что был застигнут врасплох.

— Да, да, расправлялся с моими часами, — милое развлечение!

— Напротив, сир, я их чинил. Ведущее колесо остановилось, ему мешал вот этот винт. Я подтянул винт, и теперь часы идут.

— Ты испортишь себе зрение. Я бы и головы не повернул в сторону этого осиного гнезда за все золото мира!

— Вы не правы, сир, и потом, я в этом деле понимаю: я сам обычно разбираю, чищу и собираю восхитительные часы, которые ваше величество подарили мне в день моего четырнадцатилетия.

— Ну хорошо. А теперь поскорее оставь свою механику. Ты ведь хотел со мной поговорить, не так ли?

— Я, сир? — краснея, переспросил молодой человек.

— Ну да, ты просил сказать, что ждешь меня?

— Это правда, сир, — опустив глаза, отвечал дофин.

— Ну и что же ты от меня хотел? Отвечай! Если тебе нечего мне сказать, я поеду в Марли.

Людовик XV уже искал, по своему обыкновению, повод, чтобы избежать разговора.

Дофин положил пилочку и колесико на кресло. Это было свидетельством того, что ему необходимо было сообщить королю нечто весьма важное, раз он решил прервать свое интересное занятие.

— Не нужно ли тебе денег? — с живостью спросил король. — Если дело только в этом — подожди, я тебе пришлю.

И Людовик XV сделал шаг по направлению к двери.

— О нет, сир! — отвечал Людовик-младший. — Я еще не израсходовал тысячу экю из своего месячного пенсиона.

— Какая бережливость! — вскричал король. — До чего хорошее воспитание дал ему господин де Ла Вогийон! Я даже думаю, что он сумел ему привить все те добродетели, которых лишен я.

Молодой человек сделал над собой видимое усилие.

— Сир! Далеко ли еще госпожа дофина? — спросил он.

— Разве тебе это известно не лучше, чем мне?

— Мне? — в замешательстве повторил дофин.

— Разумеется. Вчера нам читали путевой бюллетень: в прошлый понедельник она была в Нанси; сейчас она находится приблизительно в сорока пяти льё от Парижа.

— Не считает ли ваше величество, что принцесса едет чересчур медленно?

— Да нет же! — возразил Людовик XV. — Напротив, я полагаю, что для женщины, да еще если принять во внимание устраиваемые в ее честь празднества и приемы, она едет быстро: за каждые два дня она в среднем проезжает по десять льё.

— Сир! Этого недостаточно, — робко заметил дофин.

Людовик XV не переставал удивляться нетерпению дофина, которого он в нем не подозревал.

— Ах, вот как! — насмешливо воскликнул он. — Так тебе не терпится?

Краска бросилась дофину в лицо.

— Уверяю вас, сир, — пролепетал он, — что совсем по другой причине, чем может показаться вашему величеству.

— Тем хуже. Я бы предпочел, чтобы причина была та самая. Какого черта! Тебе шестнадцать лет; говорят, принцесса хороша собой; твое нетерпение было бы вполне объяснимо. Хорошо, не волнуйся: приедет твоя дофина!

— Сир! Нельзя ли сократить время торжественных церемоний в пути? — продолжал дофин.

— Это невозможно. Она и так уже, не останавливаясь, миновала несколько городов, в которых ей следовало бы остановиться.

— Ну, так она никогда не приедет. Кроме того, сир, есть еще одно обстоятельство… — робко заметил дофин.

— Что такое? Говори!

— Я полагаю, что дофине плохо служат, сир.

— То есть как? Какую службу ты имеешь в виду?

— Службу передвижения.

— Да что ты! Посуди сам: я отправил тридцать тысяч лошадей, тридцать карет, шестьдесят фургонов, не помню сколько фур — да если все это разложить в одну линию, она протянулась бы от Парижа до Страсбура. И ты полагаешь, что, несмотря на все это, ей служат плохо?

— Сир! Несмотря на щедрость вашего величества, я почти уверен в том, что говорю; возможно, я не очень ясно выразился: следовало бы сказать, что эта служба плохо налажена.

Король поднял голову и пристально посмотрел на дофина. Он начинал догадываться, что в словах его королевского высочества скрывалось нечто весьма важное.

— Тридцать тысяч лошадей, — повторил король, — тридцать карет, шестьдесят фургонов, два полка охраны… Позволь тебя спросить, господин профессор: видел ли ты когда-нибудь, чтобы дофина въезжала во Францию с такими почестями?

— Признаюсь, сир, что все было предусмотрено и выполнено по-королевски, как умеет лишь ваше величество; однако вы, ваше величество, должно быть, не отдали приказания, чтобы все эти лошади, экипажи и прочее имущество находились в распоряжении госпожи дофины и ее свиты…

Король в третий раз взглянул на Людовика. В сердце его закралось смутное подозрение; едва уловимое воспоминание забрезжило в его голове; в то же время ему почудилось в словах дофина нечто близкое тому неприятному, что он совсем недавно пытался изгнать из своего сердца.

— Что за вопрос! — воскликнул король. — Вполне естественно, что все это предназначено для госпожи дофины, вот почему я тебе сказал, что она скоро будет здесь. Почему ты так на меня смотришь? Подожди-ка, — прибавил он жестко, даже угрожающе, — уж не издеваешься ли ты надо мной? Зачем ты изучаешь мое лицо, словно это пружины из твоих дурацких часов?

Дофин, открывший было рот, внезапно замолчал, услышав это замечание.

— Ну что ж! — с живостью воскликнул король. — Мне кажется, тебе больше нечего сказать, а? Ты доволен, не правда ли? Твоя дофина скоро будет здесь, ее прекрасно встречают, ты богат, как Крёз, у тебя своя отдельная казна; все хорошо. Раз ничто тебя больше не беспокоит, доставь мне удовольствие: собери мои часы.

Дофин не пошевелился.

— Знаешь, — со смехом продолжал Людовик XV, — я хочу тебя назначить главным дворцовым часовщиком, разумеется платным.

Дофин опустил голову, оробев под взглядом короля. Он взял с кресла пилочку и колесико.

Тем временем Людовик XV неслышно направился к выходу.

«Что он разумел, говоря, что ей плохо служат? — подумал король, оглянувшись на дофина. — Хорошо, что и на этот раз удалось избежать сцены: видно, он чем-то недоволен».

В самом деле, обычно спокойный дофин нетерпеливо постукивал ногой.

— Плохо дело, — усмехаясь, прошептал король, — пора бежать.

Однако, распахнув дверь, он нос к носу столкнулся с г-ном де Шуазёлем. Министр низко поклонился.

XXVI ДВОР КОРОЛЯ ПЕТО

Людовик XV невольно отступил при виде нового действующего лица, неожиданно появившегося на сцене и помешавшего королю удалиться.

«Признаться, я совсем о нем позабыл, — подумал он. — Ну что же, входи, входи, сейчас ты за все заплатишь».

— А, вот и вы! — воскликнул он. — Вам известно, что я вас вызывал?

— Да, сир, — холодно отвечал министр, — я как раз одевался, чтобы явиться к вашему величеству, когда мне передали ваше приказание.

— Отлично! Мне необходимо обсудить с вами очень важные дела, — насупившись, обратился Людовик XV к своему министру в надежде его смутить.

К несчастью для короля, г-н де Шуазёль был один из наименее пугливых людей в королевстве.

— Я тоже собирался поговорить с вами о важных делах, если это будет угодно вашему величеству, — с поклоном сказал он.

Министр и дофин, показавшийся из-за часов, переглянулись.

Король замер.

«А, прекрасно! — подумал он. — И этот туда же! Я окружен с трех сторон. Да, теперь не ускользнуть».

— Вам должно быть известно, — заторопился король, желая нанести удар первым, — что бедного виконта Жана едва не убили.

— Другими словами, ударом шпаги он был ранен в предплечье. Я как раз собирался поговорить об этом с вашим величеством.

— Да, да, понимаю: вы хотели избежать огласки.

— Я стремился опередить тех, кто может ложно истолковать это дело, ваше величество.

— Так вы с этим делом знакомы? — многозначительно спросил король.

— Как нельзя лучше.

— Мне об этом уже говорили в другом месте, — заметил король.

Господин де Шуазёль был по-прежнему невозмутим.

Дофин продолжал завинчивать медную гайку, однако, опустив голову, он внимательно следил за разговором, стараясь не пропустить ни слова.

— А теперь я вам расскажу, как было дело, — сказал король.

— Ваше величество! Уверены ли вы в том, что хорошо осведомлены? — спросил г-н де Шуазёль.

— О, не беспокойтесь…

— В таком случае, мы вас слушаем, сир.

— Кто это мы? — спросил король.

— Монсеньер дофин и я.

— Монсеньер дофин? — переспросил король, переводя взгляд с почтительно склонившегося Шуазёля на внимательно слушавшего Людовика Огюста. — А какое отношение имеет дофин к этой стычке?

— Она непосредственно касается монсеньера, — продолжал г-н де Шуазёль, отвесив поклон юному принцу, — потому что в этом деле замешана дофина.

— Ее высочество дофина замешана в этом деле? — дрогнув, переспросил король.

— Вот именно. А вы разве не знали? В таком случае вы, ваше величество, плохо осведомлены.

— Ее высочество дофина и Жан Дюбарри? Это становится интересно! — произнес король. — Ну-ну, объясните же скорее, господин де Шуазёль! Главное, ничего не скрывайте. Так это дофина нанесла Дюбарри удар шпагой?

— Сир! Не ее высочество дофина, а офицер из ее охраны, — невозмутимо отвечал г-н де Шуазёль.

— Ах, вот как! — вновь став серьезным, сказал король. — И вы знаете этого офицера, господин де Шуазёль?

— Нет, сир, зато вам его имя должно быть известно, если ваше величество помнит своих верных слуг. Его отец участвовал в осаде Филипсбурга, в битве при Фонтенуа, при взятии Маона. Его зовут Таверне-Мезон-Руж.

Казалось, дофин, чтобы лучше запомнить это имя, впитывает его, как воздух зала.

— Мезон-Руж? — спросил Людовик XV. — Да, мне знакомо это имя. Зачем же он обнажил шпагу против Жана, которого я люблю? Вероятно, именно потому, что я его люблю… Нелепая ревность, пробуждающееся недовольство, — да это начало бунта!

— Сир! Ваше величество соблаговолит выслушать меня? — обратился к нему г-н де Шуазёль.

Людовик XV понял, что у него нет иного способа отделаться, кроме как разбушеваться.

— Говорят вам, сударь, что я усматриваю в этом деле начало заговора, который может лишить меня спокойствия, это подготовленная травля членов моей семьи.

— Ах, сир, неужели отважный молодой человек заслуживает этого упрека только потому, что защищал дофину, невестку вашего величества? — воскликнул г-н де Шуазёль.

Дофин выпрямился и скрестил руки на груди.

— Должен признаться, — заметил он, — что я очень благодарен молодому человеку, рисковавшему своей жизнью ради принцессы, которая через две недели должна стать моей супругой.

— Рисковал жизнью, рисковал жизнью! — проворчал король. — А с какой стати?

— Дело в том, — вмешался г-н де Шуазёль, — что господин виконт Жан Дюбарри, который очень торопился, вообразил, что может себе позволить забрать лошадей, предназначенных для ее высочества дофины, с почтовой станции, куда ее высочество вот-вот должна была прибыть. И все это, вероятно, ему понадобилось только ради того, чтобы ехать еще быстрее.

Король закусил губу и побледнел: его вновь охватило уже знакомое ему беспокойство.

— Это все не так. Я знаком с этим делом, а вы недостаточно осведомлены, герцог, — пробормотал Людовик XV, надеясь выиграть время.

— Нет, сир, я прекрасно осведомлен, и то, что я имел честь доложить вашему величеству, — чистая правда. Да, виконт Жан Дюбарри нанес оскорбление ее высочеству, захватив предназначенных ей лошадей, и пытался силой их увести, избив хозяина почтовой станции. Прибывший в это самое время на станцию господин шевалье Филипп де Таверне, посланный ее высочеством, сначала предупредил его…

— Хо-хо! — недоверчиво воскликнул король.

— Повторяю: сначала предупредил его, сир…

— Да, я готов это подтвердить, — заметил дофин.

— Вы тоже осведомлены? — не скрывая удивления, спросил король.

— Во всех подробностях, сир.

Обрадованный г-н де Шуазёль поклонился.

— Не угодно ли вашему высочеству продолжать? — спросил он. — Его величество, вероятно, скорее поверит своему августейшему внуку, нежели мне.

— Да, сир, — подхватил дофин. (Нельзя было сказать, что его высочество испытывал признательность по отношению к министру, на которую тот вправе был рассчитывать, столь горячо защищая эрцгерцогиню.) — Да, сир, я об этом знал и пришел сообщить вашему величеству, что Дюбарри не только оскорбил ее высочество дофину тем, что пытался захватить ее лошадей, он, кроме того, оказал грубое сопротивление офицеру моего полка, выполнявшему свой долг и уличившему Дюбарри в несоблюдении приличий.

Король покачал головой.

— Необходимо узнать все подробности, — сказал он.

— Я их знаю, сир, — мягко возразил дофин, — для меня в этом деле нет никаких сомнений: господин Дюбарри обнажил шпагу.

— Первым? — спросил Людовик XV, довольный тем, что у него появилась возможность отыграться.

Покраснев, дофин взглянул на г-на де Шуазёля. Заметив, что дофин оказался в затруднительном положении, министр поспешил ему на помощь.

— Сир! — сказал он. — Шпаги скрестили два человека, один из которых оскорбил дофину, а другой защищал ее.

— Да, но кто напал первым? — настаивал король. — Я знаю Жана: он кроток, как агнец.

— Нападавшим, насколько я понимаю, следует считать того, кто был не прав, — с обычной сдержанностью заметил дофин.

— Это тонкое дело, — заметил Людовик XV. — Нападавший — тот, кто не прав… кто не прав… А что, если офицер вел себя вызывающе?

— Вызывающе! — вскричал г-н де Шуазёль. — Разве можно назвать вызывающим отношение к человеку, который силой уводит лошадей, предназначенных для дофины?

Дофин ничего не сказал, однако заметно побледнел.

Людовик XV взглянул на враждебно настроенных по отношению к нему собеседников.

— Я хотел сказать, что он был, возможно, вспыльчив, — овладев собой, прибавил король.

— Кстати сказать, — продолжал г-н де Шуазёль; пользуясь тем, что король был вынужден отступить, в атаку теперь бросился он, — вашему величеству хорошо известно, что верный слуга не бывает не прав.

— Послушайте! Как вы узнали о том, что произошло? — не сводя глаз с г-на де Шуазёля, обратился король к дофину; неожиданный вопрос так смутил молодого человека, что, несмотря на попытки овладеть собой, его замешательство бросалось в глаза.

— Из письма, сир, — отвечал дофин.

— От кого было это письмо?

— От человека, который проявляет к ее высочеству дофине интерес и, очевидно, находит странным, когда ее оскорбляют.

— Вот как! — вскричал король. — Опять тайная переписка, заговоры! Снова попытки договориться за моей спиной, и все это затем, чтобы меня мучить, как во времена госпожи де Помпадур!

— Да нет же, сир! — возразил г-н де Шуазёль. — Все довольно просто: имело место косвенное преступление оскорбления высочества. Виновный понесет заслуженное наказание, только и всего.

При слове «наказание» Людовик XV представил себе, как будет бушевать графиня, как будет уязвлена Шон; он представил себе, как будет нарушен семейный покой, к которому он безуспешно стремился всю жизнь. Он уже видел, как разгорается междоусобная война; он уже видел заламывание рук, красные, припухшие от слез глаза графини.

— Наказание! — вскричал он. — Я еще не выслушал обе стороны, не решил, на чьей стороне правда… Заточение по королевскому повелению… Да это государственный переворот! Хорошенькое дельце вы мне предлагаете, господин герцог!

— Сир! Кто станет уважать ее высочество дофину, если мы не подвергнем суровому наказанию первого же наглеца, осмелившегося ее оскорбить?

— Я согласен с герцогом, — заметил дофин. — Да ведь это скандал, сир!

— Строгое наказание! Скандал! — проговорил король. — Ах, черт побери! Да если мы станем строго наказывать за каждый скандал, у меня не хватит времени подписывать приказы об арестах. Слава Богу, я и так их довольно подписываю!

— В данном случае это необходимо, сир, — заметил г-н де Шуазёль.

— Сир! Умоляю ваше величество… — проговорил дофин.

— Как! Вы считаете, что он недостаточно наказан, получив удар шпагой?

— Нет, сир, потому что он мог ранить господина де Таверне.

— В таком случае, чего же вы требуете, сударь?

— Смертной казни.

— Но так сурово не наказали даже господина де Монтгомери за то, что он убил короля Генриха Второго, — возразил Людовик XV.

— Он случайно убил короля, сир, а господин Жан Дюбарри преднамеренно оскорбил дофину.

— Вы, сударь, тоже требуете головы Жана? — обратился Людовик XV к дофину.

— Нет, сир, я противник смертной казни, как известно вашему величеству, — тихо произнес дофин, — поэтому я ограничусь просьбой об его изгнании.

Король вздрогнул.

— Изгнание в наказание за ссору на постоялом дворе? Людовик! Вы слишком строги, несмотря на свои филантропические идеи. Правда, вы прежде всего математик, а…

— Соблаговолите закончить, ваше величество!

— А математик готов хоть целым светом пожертвовать в угоду своим цифрам.

— Сир! — возразил дофин. — Я ничего не имею против господина Дюбарри лично.

— Так кого же вы хотите наказать?

— Обидчика ее высочества дофины.

— Образцовый супруг! — насмешливо воскликнул король. — К счастью, меня не так-то легко одурачить. Я понимаю, на кого вы нападаете, я вижу, к чему вы меня пытаетесь склонить, раздувая это дело.

— Сир! — подхватил г-н де Шуазёль. — Не думайте, что мы в самом деле что-нибудь преувеличиваем. И потом, этой наглостью возмущено все общество.

— Общество! Вот еще одно чудовище, которого вы боитесь, вернее, которым пытаетесь запугать меня. Разве я слушаю ваше общество, когда оно устами тысяч пасквилянтов, памфлетистов, куплетистов и интриганов твердит, что меня обворовывают, надо мной насмехаются, меня предают? Бог свидетель, я их не слушаю. Пусть говорят, я только смеюсь. Вот и вы делайте, как я, черт побери! Заткните уши, а когда ваше общество устанет кричать, оно замолчит. Ну вот, пожалуйста! Вы уже кланяетесь мне с недовольным видом. И Людовик надулся. На самом деле странно, что вы не можете для меня сделать того, что дозволено последнему частному лицу! Мне не дают жить по моему разумению; ненавидят все, что я люблю; любят все то, что мне ненавистно! Да в своем ли я уме! Властелин я или нет?

Дофин взял в руки пилочку и вернулся к часам.

Господин де Шуазёль поклонился так же почтительно, как и в первый раз.

— А, так вы не желаете мне отвечать? Да скажите же мне хоть что-нибудь, черт побери! Вы хотите, чтобы я умер от тоски, приняв ваши предложения и не вынеся ни вашего молчания, ни вашей ненависти, ни ваших страхов?

— Я далек от того, чтобы ненавидеть господина Дюбарри, сир, — с улыбкой возразил дофин.

— А я, сир, его не боюсь, — возвысив голос, сказал г-н де Шуазёль.

— Да вы оба смутьяны! — закричал король, изображая гнев, хотя на самом деле чувствовал лишь досаду. — Вы хотите, чтобы меня ославили на всю Европу, чтобы надо мной смеялся мой брат — король Прусский, чтобы я стал посмешищем, чтобы мой дворец обратился во двор короля Пето, который изобразил этот наглец Вольтер! Не бывать этому! Нет, я вам такой радости не доставлю. Я по-своему понимаю честь, я по-своему буду ее соблюдать!

— Сир! — заговорил дофин с неизменной кротостью, однако по-прежнему настойчиво. — Я должен заметить, что речь не идет о чести вашего величества: затронуто достоинство ее высочества дофины, ведь, в сущности, это она была оскорблена.

— Его высочество прав, сир: одно ваше слово — и никто не посмеет продолжать…

— А разве кто-нибудь собирается продолжать? Да никто ничего и не начинал: Жан — грубиян, но у него доброе сердце.

— Допустим, что так, — проговорил г-н де Шуазёль, — отнесем это за счет его грубости, сир; тогда пусть за свою грубость он принесет извинения господину де Таверне.

— Я уже вам сказал, — вскричал Людовик XV, — что все это меня не касается. Будет Жан извиняться или нет — он волен решать сам.

— Имею честь предупредить ваше величество, что дело, оставленное без последствий, вызовет толки, — заметил г-н де Шуазёль.

— Тем лучше! — взревел король. — Так или иначе, я просто заткну уши, чтобы не слышать больше ваших глупостей.

— Итак, ваше величество поручает мне объявить, что одобряет поступок господина Дюбарри? — не теряя хладнокровия, спросил г-н де Шуазёль.

— Я? — вскричал Людовик XV. — Чтобы я стал одобрять кого бы то ни было в столь темном деле? Вы меня толкаете на крайности. Берегитесь, герцог… Людовик! Ради самого себя вам следует меня щадить… Я вам даю возможность поразмыслить над моими словами, я устал, я доведен до крайности, я еле держусь на ногах. Прощайте, господа, я иду к дочерям, а потом еду в Марли в надежде хоть там обрести спокойствие, если, конечно, вы не будете и там меня преследовать.

Как раз в ту минуту как король направился к выходу, дверь распахнулась и на пороге появился лакей.

— Сир! — сказал он. — Ее королевское высочество мадам Луиза ожидает ваше величество в галерее, чтобы попрощаться.

— Попрощаться? — переспросил Людовик XV. — Куда же она собралась?

— Ее высочество говорит, что решила воспользоваться позволением вашего величества покинуть дворец.

— Час от часу не легче! И святоша моя туда же! Нет, я и впрямь несчастнейший человек!

И он выбежал из зала.

— Его величество оставляет нас без ответа, — сказал герцог, обращаясь к дофину, — какое решение принимаете вы, ваше высочество?

— Слышите? Звонят! — вскричал юный принц, прислушиваясь то ли с притворной, то ли с искренней радостью к бою часов.

Министр нахмурился и, пятясь, вышел из Зала часов, оставив дофина в полном одиночестве.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

XXVII МАДАМ ЛУИЗА ФРАНЦУЗСКАЯ

Старшая дочь короля ожидала отца в большой галерее Лебрена, той самой, где в 1683 году Людовик XIV принимал дожа и четырех генуэзских сенаторов, прибывших для того, чтобы вымаливать у него прощение для Республики.

В конце галереи, противоположном тому, откуда должен был появиться король, собрались удрученные фрейлины.

Людовик вошел, когда придворные уже начали собираться группами в приемной; утром ее высочество решила уехать, и эта новость постепенно облетела дворец.

Ее высочество Луиза Французская была высокого роста и отличалась поистине королевской красотой. Однако необъяснимая грусть набегала время от времени на ее безмятежное чело. Ее высочество внушала придворным уважение прежде всего своей редкой добродетелью; это было то самое уважение к высшей государственной власти, которого вот уже лет пятьдесят французская корона добивалась либо подкупом, либо запугиванием.

Более того, в эпоху, когда народ потерял веру в своих правителей, — правда, их еще не называли вслух тиранами, — принцессу он любил. Добродетель принцессы нельзя было назвать неприступной, но о ее высочестве никогда не злословили и справедливо считали ее сердечной. Дня не проходило, чтобы она не доказывала этого добрыми делами, в то время как другие проявляли себя только в скандалах.

Людовик XV побаивался дочери: она внушала ему уважение. Ему случалось ею гордиться; кроме того, она была единственной из его детей, кого он щадил и не высмеивал с присущей ему едкостью. Трех других дочерей, Аделаиду, Викторию и Софи, он прозвал Тряпкой, Пустомелей и Вороной, в то время как к Луизе он обращался не иначе, как «мадам».

С той поры как маршал де Сакс унес с собой в могилу величие Тюренна и Конде, а Мария Лещинская — мудрость правления Марии Терезии, все пошло на убыль при жалком французском дворе. В то время лишь ее высочество Луиза обладала истинно королевским нравом, который сравнительно с окружающими представлялся героическим. Она олицетворяла собою гордость французской короны, была единственной ее жемчужиной среди подделок и мишуры.

Это отнюдь не означает, что Людовик XV любил свою дочь. (Как известно, Людовик XV, кроме себя, не любил никого.) Он выделял ее среди прочих.



Входя, он увидел, что ее высочество стоит посреди галереи, опершись на столик, инкрустированный красной яшмой и лазуритом.

Она была одета в черное; прекрасные ненапудренные волосы были убраны под двойной кружевной наколкой; выражение ее лица было не столь строгим, как обыкновенно, зато она казалась еще печальнее. Она смотрела в одну точку; время от времени она окидывала тоскующим взором портреты европейских монархов, во главе которых блистали ее предки, короли Франции.

Наряды черного цвета были у принцесс в обычае. В ту эпоху платья шились с глубокими карманами, как во времена, когда королевы еще управляли дворцовым хозяйством. И по их примеру ее высочество Луиза носила на поясе на золотом кольце множество ключей от своих шкафов и сундуков.

Заметив, что присутствующие придворные с жадностью наблюдают за этой сценой, король глубоко задумался.

Однако галерея была такая длинная, что зрители, разместившиеся по обоим ее концам, не могли помешать актерам говорить все, что им вздумается. Придворные смотрели — это было их право, но ничего не слышали — это был их долг.

Принцесса сделала несколько шагов навстречу королю, поднесла его руку к губам и почтительно ее поцеловала.

— Я слышал, вы собрались уезжать, сударыня? — спросил Людовик XV. — Вы, должно быть, отправляетесь в Пикардию?

— Нет, сир, — ответила принцесса.

— Кажется, я догадываюсь: вы едете на богомолье в Нуармутье, — сказал король, слегка повысив голос.

— Нет, сир, — отвечала ее высочество Луиза, — я ухожу в монастырь кармелиток в Сен-Дени — там, как вам известно, я могу быть настоятельницей.

Король вздрогнул, однако лицо его оставалось спокойным, несмотря на то, что он пришел в замешательство.

— О нет, дочь моя! — вскричал он. — Не покидайте меня! Это немыслимо!

— Дорогой отец! Я давно решилась на этот шаг, и ваше величество дали согласие. Не противьтесь же теперь, отец, умоляю вас!

— Да, я дал согласие, но, как вы помните, против воли, в надежде, что в последнюю минуту вы передумаете. Вам не следует заживо хоронить себя в монастыре, это обычай минувших дней; в монастырь уходят от неизбывной печали или после разорения. Королевская дочь далеко не бедна, насколько мне известно, а если она несчастлива — этого никто не должен знать.

Король повышал голос по мере того, как входил в роль монарха и отца. Эту роль, когда гордость подсказывает, что переживает первый, а сожаление возбуждает чувства другого, никогда ни один актер не смог бы сыграть плохо.

Луиза была растрогана, заметив отцовское волнение, столь редкое у эгоистичного Людовика Пятнадцатого. Это чувство тронуло ее гораздо глубже, чем ей хотелось бы показать.

— Сир! — обратилась к королю Луиза. — Не лишайте меня последних сил своим великодушием. Моя печаль не простой каприз, вот почему мое решение идет вразрез с обычаями нашего времени.

— Что же вас так опечалило? — вскричал король в приливе чувствительности. — Бедное мое дитя! Что же это за печаль?

— Горькая, неизбывная, сир, — отвечала ее высочество Луиза.

— Дочь моя! Отчего же вы никогда мне об этом не говорили?

— Это такая печаль, которую никто не в силах одолеть.

— Даже король?

— Даже король.

— И отец?

— Нет, отец, нет!

— Вы благочестивы, Луиза, и можете почерпнуть силы в вере…

— Пока еще не могу, сир. За этим я и иду в монастырь, в надежде обрести помощь. Бог говорит с человеком в тишине, человек обращается к Господу в уединении.

— Вы готовы принести Всевышнему слишком большую жертву. Ведь вы всегда можете укрыться в надежной сени французского трона. Вам этого недостаточно?

— Сень кельи еще более непроницаема, отец мой, она веселит сердце, она поддерживает и сильных и слабых, и низших и высших, и великих и ничтожных.

— Вам угрожает какая-нибудь опасность? В таком случае, Луиза, вы можете быть уверены, что король вас защитит.

— Сир! Пусть сначала Господь защитит короля.

— Повторяю, Луиза, вы совершаете ошибку, неверно истолковав усердие. Молитва хороша сама по себе, но нельзя же молиться все время! Вы добры, благочестивы, зачем вам столько молиться?

— Дорогой отец! Сколько бы я ни молилась, мне никогда не вымолить прощения, чтобы предотвратить несчастья, готовые вот-вот над нами разразиться, ваше величество. Боюсь, что доброты, которой наделил меня Господь, и чистоты, которую я двадцать лет стараюсь сберечь, окажется недостаточно для искупления наших грехов.

Король отступил на шаг и удивленно взглянул на Луизу.

— Вы никогда об этом со мной не говорили, — заметил он. — Вы заблуждаетесь, дорогое мое дитя, аскетизм вас погубит.

— Сир! Прошу вас не употреблять столь светское понятие, которое не в состоянии выразить истинного и, что еще важнее, необходимого самопожертвования. Вряд ли когда-нибудь подданная была так предана своему королю, а дочь — отцу, как я — вам! Сир! Ваш трон, в спасительной сени которого вы с гордостью предлагали мне укрыться, уже сотрясается; вы еще не чувствуете ударов, однако я их уже угадываю. Бездна вот-вот разверзнется и поглотит монархию. Вам кто-нибудь говорит правду, сир?

Ее высочество Луиза оглянулась, дабы убедиться в том, что придворные ее не слышат. Она продолжала:

— Мне многое известно из того, о чем вы не догадываетесь. Переодевшись сестрой Милосердия, я не однажды бывала на темных парижских улицах, в жалких мансардах, на мрачных перекрестках. Зимой там умирают от голода и холода, летом — от жажды и жары. Вы не знаете, что происходит в деревне, сир, так как ездите лишь из Версаля в Марли и обратно. Так вот, в деревне нет ни зернышка, я имею в виду — не для пропитания, а для того, чтобы засеять поля, кем-то проклятые: они пожирают семена, не принося взамен урожая. Голодные крестьяне глухо ропщут; в воздухе уже витают смутные мысли. Темный народ постепенно просвещается, он слышит слова: «оковы», «цепи», «тирания». Люди пробуждаются от спячки, они перестают жаловаться и начинают возмущаться.

Парламенты требуют для себя права ремонстрации, то есть добиваются возможности открыто сказать вам то, о чем они говорят вполголоса: «Король, ты нас погубишь! Спаси нас, иначе мы будем спасать себя сами!..»

Военные от безделья ковыряют шпагой землю, из которой прорастает свобода, посеянная щедрой рукой энциклопедистов. Писатели — как случилось, что люди начали замечать то, чего не видели раньше? — замечают все наши промахи в тот самый миг, как мы их допускаем, и открывают на совершаемое нами зло глаза простому люду, который теперь хмурится каждый раз, как мимо проходит кто-нибудь из хозяев. Ваше величество готовится к свадьбе внука… В былые времена, когда Анна Австрийская женила своего сына, парижане преподносили подарки принцессе Марии Терезе. Сегодня город ничего не предлагает в подарок, более того: вы, ваше величество, увеличиваете подати, чтобы было чем оплатить экипажи, в которых наследница императора прибывает к потомку Людовика Святого. Духовенство давно разучилось молиться Богу. Однако, видя, что все земли уже розданы, привилегии исчерпаны, казна опустела, духовенство решило вновь обратиться к Господу с мольбой о том, что оно называет счастьем народа! Наконец, сир, вы должны услышать то, о чем и так догадываетесь, то, что вам должно быть настолько горько видеть, что и разговаривать об этом ни с кем не хочется! Монархи, ваши братья когда-то вам завидовали, а теперь презрительно от вас отвернулись. Четыре ваших дочери, сир, не могут выйти замуж. В Германии двадцать принцев, в Англии — три, в странах Северной Европы — шестнадцать, не говоря уже о наших родственниках — Бурбонах в Испании и Неаполе, — все они давно от нас отвернулись. Может быть, только турецкий султан не погнушался бы нами, да вот беда: мы воспитаны в христианской вере! Я не о себе говорю, отец, я не жалуюсь на свою судьбу! Мне еще повезло, потому что я свободна, никому из родных я не нужна и смогу в тиши уединения, в бедности предаваться размышлениям и просить Бога о том, чтобы он отвел от вас и от моего племянника бурю, готовую вот-вот разразиться у вас над головами.

— Дочь моя, дитя мое! — заговорил король. — Ты видишь будущее в чрезмерно мрачных красках!

— Сир, сир! — воскликнула ее величество Луиза. — Вспомните о древнегреческой царевне-прорицательнице: она предупреждала, как я сейчас, своего отца и братьев о войне, разрушениях, пожаре, а отец и братья подняли ее на смех, называли безумной. Прислушайтесь к моим словам! Будьте осторожны, отец, хорошенько подумайте над тем, что я вам сказала, ваше величество!

Людовик XV скрестил руки на груди и уронил голову.

— Дочь моя! — наконец заговорил он. — Вы чересчур строги. В самом ли деле повинен я в тех несчастьях, которые вы вменяете мне в вину?

— Боже меня сохрани от подобных мыслей! Этими несчастьями мы обязаны времени, в которое мы живем. Вы виноваты в происходящем ничуть не больше, чем все остальные. Однако обратите внимание, сир, как аплодируют в партере театров малейшему выпаду против королевского достоинства. Обратите внимание, как по вечерам оживленные группы людей шумно спускаются с антресолей по боковым лестницам, а в это время парадная мраморная лестница темна и безлюдна. Сир! Простолюдины и придворные выбирают места для развлечений подальше от нас, а если нам доводится появиться, когда они веселятся, их радость угасает. Красивые юноши, очаровательные девушки! — с грустью продолжала принцесса. — Любите! Пойте! Веселитесь! Будьте счастливы! Я вас стесняла своим присутствием, зато там, куда я направляюсь, могу быть вам полезной. Здесь вы сдерживаете жизнерадостный смех из опасения вызвать мое неудовольствие — там я стану от всего сердца молиться за короля, за сестер, за племянников, за французский народ, за всех вас, за тех, кого я люблю всем сердцем, которое еще не истомилось никакой другой страстью.

— Дочь моя! — помолчав, обратился к ней насупившийся король. — Умоляю вас, не покидайте меня хотя бы в эту минуту, пожалейте меня!

Луиза Французская взяла отца за руку и взглянула на него полными любви глазами.

— Нет, — отвечала она, — нет, отец, я ни минуты больше не останусь во дворце. Нет! Настал час молитвы! Я чувствую, что могу искупить своими слезами те удовольствия, в которых вы не можете себе отказать; вы еще не стары, вы прекрасный отец, вы великодушны: простите меня!

— Оставайтесь с нами, Луиза, оставайтесь! — воскликнул король, крепко прижимая к себе дочь.

Принцесса покачала головой.

— «Царство мое не от мира сего», — печально прошептала она, высвобождаясь из объятий короля. — Прощайте, отец! Я сегодня сказала вам то, что уже лет десять камнем лежало у меня на сердце. Я задыхалась под этим грузом. Теперь я довольна. Прощайте! Взгляните: я улыбаюсь, я, наконец, счастлива. Я ни о чем не жалею.

— И тебе не жаль меня, дочь моя?

— Вас мне было бы жаль, если бы нам не суждено было больше увидеться. Но я надеюсь, что вы будете меня навещать в Сен-Дени. Вы не забудете свою дочь?

— Что ты! Никогда, никогда!

— Не огорчайтесь, сир. Ведь разлука не будет долгой, не так ли? Мои сестры еще ничего не знают, как мне кажется; по крайней мере, я предупредила о своем отъезде только своих фрейлин. Я готовилась к нему целую неделю и страстно желаю, чтобы мой отъезд не вызвал никакого шума, пока за мной не захлопнутся ворота Сен-Дени. А тогда мне уже будет все равно…

Король взглянул дочери в глаза и понял, что ее решение окончательно. Ему тоже хотелось, чтобы она уехала без лишнего шума. Ее высочество Луиза опасалась, что ее решение вызовет у отца слезы, а он щадил свои нервы.

К тому же он собирался отправиться в Марли, а пересуды и сплетни в Версале неизбежно заставили бы его отложить эту поездку.

Ну и, наконец, он надеялся, что ему не придется теперь после обычных своих оргий, недостойных его ни как короля, ни как отца, читать в грустных и строгих глазах дочери упрек в беззаботной праздности, которой он с таким удовольствием предавался!

— Пусть будет так, как ты хочешь, дитя мое, — сказал он. — Подойди, я тебя благословлю, ведь ты меня так радовала!

— Позвольте поцеловать вашу руку, сир, а свое благословение пошлите мне мысленно.

Для тех, кто знал о намерении ее высочества уйти в монастырь, прощание было торжественным и вместе с тем поучительным зрелищем: с каждой минутой принцесса становилась ближе своим славным предкам, которые, казалось, следили за ней из золоченых рам и были благодарны за то, что еще при жизни она стремилась соединиться с ними в фамильном склепе.

Король проводил дочь до дверей, простился с ней и, не проронив ни слова, пошел обратно.

Придворные последовали за ним, как того требовал этикет.

XXVIII ТРЯПКА, ПУСТОМЕЛЯ И ВОРОНА

Король отправился в туалетную, где он, по своему обыкновению, проводил некоторое время перед охотой или прогулкой. Он лично отдавал распоряжения относительно услуг, которые понадобятся ему на остаток дня.

Дойдя до конца галереи, он отпустил придворных.

Оставшись один, Людовик пошел по коридору, в который выходила дверь апартаментов их высочеств. Дверь была скрыта от глаз гобеленом. Король замер на минуту в нерешительности и покачал головой.

— Была среди них одна достойная, — процедил он сквозь зубы, — да и та уехала!

Это весьма нелестное для других дочерей короля замечание было встречено громкими возгласами. Гобелен приподнялся, и возмущенные девицы в один голос воскликнули:

— Спасибо, отец!

Они окружили Людовика XV.

— А, здравствуй, Тряпка! — обратился он к старшей, ее высочеству Аделаиде. — Признаться, мне безразлично, рассердишься ты или нет: я сказал правду.

— Да вы не сообщили нам ничего нового, сир, — заметила ее высочество Виктория, — мы знаем, что Луиза была вашей любимицей.

— По правде сказать, ты совершенно права, Пустомеля!

— Чем же Луиза лучше нас? — ядовито спросила ее высочество Софи.

— Да тем, что Луиза меня не мучает, — тут же ответил король с простодушием эгоиста, совершенным типом которого он был.

— Можете быть уверены, отец, что она вас еще помучит! — проговорила ее высочество Софи с такой злостью, что король невольно поднял на нее глаза.

— О чем это ты, Ворона? — спросил он. — Уж не откровенничала ли с тобой перед отъездом Луиза? Это было бы странно: ведь она тебя терпеть не может!

— Сказать по правде, это у нас взаимно, — отвечала ее высочество Софи.

— Прекрасно! — воскликнул Людовик XV. — Можете друг друга ненавидеть, презирать, хоть в клочья разодрать, это ваше дело! Меня это не касается, лишь бы вы не мешали мне восстановить порядок в этом царстве амазонок. Впрочем, хотел бы я знать, чем бедняжка Луиза могла бы мне досадить.

— Бедняжка! — в один голос вскричали ее высочество Виктория и ее высочество Аделаида, по-разному сложив губы.

— Я вам скажу, чем она могла бы вам досадить! — объявила ее высочество Софи.

Людовик XV поудобнее устроился в огромном кресле, стоявшем недалеко от двери, на случай если пришлось бы спешно уносить ноги.

— Ее высочество Луизу одолевает тот же бес, что и аббатису Шелльскую: она отправилась в монастырь ради того, чтобы ставить там свои опыты.

— Ну-ну, пожалуйста, без намеков, — оборвал ее Людовик XV. — Не надо ставить под сомнение добродетель вашей сестры. Слава Богу, на сей предмет не было никаких сплетен, хотя обычно это великолепный предлог для того, чтобы посудачить. Так что не вам затевать подобные разговоры.

— Не мне?

— Именно не вам!

— А я и не собираюсь рассуждать о ее добродетели, — возразила ее высочество Софи, задетая за живое тем, что король подчеркнул слово «вам», а потом еще раз его повторил.

— Я говорю, что она собирается проводить там опыты, только и всего.

— Ну и что ж из этого? Пусть занимается химией, гербами, плетением кресел, играет на флейте, стучит в барабан, мучает клавесин или щиплет струны — вам что за дело? Что вы нашли в этом дурного?

— Я хотела сказать, что она будет заниматься политикой.

Людовик XV вздрогнул.

— Она хочет изучать философию, богословие и продолжить комментарии к папской булле Unigenitus, а мы будем выглядеть никому не нужными на фоне ее государственных теорий, метафизических систем, ее богословия…

— Что вам за дело, если таким образом ваша сестра надеется попасть в рай, — продолжал Людовик XV, однако ему показалось, что есть нечто общее между обвинениями Вороны и политической диатрибой ее высочества Луизы, которые она ему высказала перед отъездом. — Вы завидуете ее будущему блаженству? В таком случае вы плохие христианки.

— Клянусь, я ей не завидую! — воскликнула принцесса Виктория. — Пусть отправляется куда угодно, я за ней не собираюсь идти.

— И я не пойду! — сказала принцесса Аделаида.

— Я тоже не пойду! — подхватила ее высочество Софи.

— Кроме того, она нас просто не выносит, — заметила ее высочество Виктория.

— Она вас не выносит? — переспросил Людовик XV.

— Да, да, терпеть не может, — подтвердили сестры.

— Мне кажется, бедняжка Луиза выбрала для себя этот рай, чтобы только не встречаться с вами.

Остро́та короля не слишком рассмешила сестер. Принцесса Аделаида, самая старшая, собралась с духом, чтобы нанести королю более ощутительный удар, так как предыдущие лишь скользили по его броне.

— Сударыни! — жеманничая, начала она, на минуту выходя из обычного своего состояния безразличия, за которое отец прозвал ее Тряпкой. — Вы, очевидно, не поняли или не осмеливаетесь сообщить королю истинную причину отъезда ее высочества Луизы.

— Опять какая-нибудь гадость! — воскликнул король. — Ну-ну, Тряпка, говори!

— Сир! — не унималась она. — Боюсь, что вам будет неприятно это услышать…

— Скажите лучше, что вы на это надеетесь, — вот это было бы вернее!

Ее высочество Аделаида прикусила язычок.

— Во всяком случае, я скажу правду, — прибавила она.

— Сказать правду? Постарайтесь поскорее избавиться от этого недостатка. Разве я говорю когда-нибудь правду? И, как видите, я, слава Богу, не чувствую себя от этого хуже.

Людовик XV пожал плечами.

— Да говорите же, говорите, сестра! — в один голос закричали ее высочество Софи и ее высочество Виктория, сгорая от нетерпения услышать хорошо им известную причину, которая, как они предполагали, могла больно задеть короля.

— Какие же вы милые! — проворчал Людовик XV. — Вы только поглядите, как они любят папочку!

Правда, его утешила мысль, что он испытывает к ним точно такие же чувства.

— Так вот, — продолжала принцесса Аделаида, — наша сестра, которая всегда ревниво относилась к соблюдению этикета, больше всего опасалась того…

— Чего? — спросил Людовик XV. — Договаривайте, раз начали.

— Сир! Она опасалась появления при дворе новых лиц.

— Появления новых лиц? — переспросил король, недовольный таким началом, потому что предвидел, куда она клонит. — Разве у меня в доме есть посторонние? Разве меня можно заставить принимать тех, кого я не желаю видеть?

Это была ловкая попытка уйти от ответа.

Однако ее высочество Аделаида была хитрая бестия, ее невозможно было так просто сбить с толку, особенно когда она собиралась сказать какую-нибудь колкость.

— Я не так выразилась, это неточно. Вместо «появления» следовало бы сказать «введение» нового лица.

— А, ну это дело другое: признаться, первое слово меня несколько смутило. Итак, я предпочитаю второе.

— Знаете, сир, — вмешалась принцесса Виктория, — мне кажется, это слово тоже неясно выражает суть дела.

— Что же тогда?

— «Представление» ко двору.

— Да, да, верно! — воскликнули сестры. — На этот раз слово найдено!

Король поджал губы.

— Вы полагаете? — спросил он.

— Да! — воскликнула ее высочество Аделаида. — Так вот я хотела сказать, что моя сестра очень и очень опасалась новых представлений.

— И что же дальше? — недовольно спросил король, желавший как можно скорее покончить с неприятным разговором.

— Она боялась, отец, что госпожа Дюбарри будет представлена ко двору.

— Наконец-то! — вскричал король, не в силах побороть досаду. — Раз уж заговорили, нечего было ходить вокруг да около, черт побери! Как вы любите тянуть время, госпожа Истина!

— Сир! — сказала ее высочество Аделаида. — Я так долго не осмеливалась сообщить вам это из уважения к вашему величеству: только повинуясь вашей воле, я об этом заговорила.

— Ну да, ну да, а все остальное время от вас ведь и слова не добьешься, вы ведь и рта не раскрываете, не разговариваете, не кусаетесь!..

— Что бы вы ни говорили, видимо, я все-таки угадала истинную причину, по которой моя сестра покинула дворец, — заметила ее высочество Аделаида.

— Должен вас разочаровать: вы ошибаетесь!

— Да что вы, сир, Аделаида права, мы в этом совершенно уверены! — в один голос воскликнули принцесса Виктория и принцесса Софи, кивая головами.

— О Господи! — вскричал Людовик XV, точь-в-точь как один из героев Мольера. — Все мои домашние решили, как видно, сговориться против меня. Так вот почему это представление не может состояться! Вот почему принцесс невозможно застать дома! Вот почему они не отвечают на прошения и не удовлетворяют просьбы об аудиенции!

— Что за прошения? О каких аудиенциях вы говорите? — спросила ее высочество Аделаида.

— Да ведь вам это хорошо известно: о прошениях мадемуазель Жанны де Вобернье, — заметила принцесса Софи.

— Да нет! Речь идет о просьбе принять мадемуазель Ланж, — прибавила ее высочество Виктория.

Взбешенный король вскочил. Его взор, обычно спокойный и благосклонный, метал молнии, сулившие сестрам мало хорошего.

Ни одна из трех принцесс не могла противостоять отцовскому гневу: все они опустили глаза.

— Вот лишнее доказательство тому, о чем я уже сказал: уехала лучшая из четырех дочерей! — сказал он.

— Сир! — заметила ее высочество Аделаида, — ваше величество очень плохо к нам относится, вы с нами обращаетесь хуже, чем со своими собаками!

— Еще бы! Когда я прихожу на псарню, мои собаки ко мне ластятся, мои собаки мне верны! Прощайте, прощайте! Пойду-ка я к Шарлотте, Красавке и Хвостику! Милые собачки! Да, я их люблю особенно за то, что они мне не будут тявкать правду!

Разгневанный король вышел в приемную; он услыхал, как вслед ему дочери хором запели:

На площадях и улицах столицы
И женщины, и парни, и девицы —
Любовью все готовы поделиться.
Хотя со вздохом: «Ах-ах-ах!»
И лишь подруга Блеза — вот бедняжка! —
Лежит в постели, захворавши тяжко.
Ах, тяжко!
Ах, тяжко!
Вот бедняжка:
Неужто помирает?! Ах-ах-ах!
Это был первый куплет из водевиля, направленного против г-жи Дюбарри, который распевали в Париже на каждом углу; он носил название «Прекрасная Бурбоннезка».

Король хотел было вернуться, и, возможно, принцессам не поздоровилось бы. Однако он сдержался и пошел дальше, пытаясь перекричать их голоса:

— Господин собачий капитан! Эй, где вы, господин капитан борзых?

Явился офицер, носивший столь странное звание.

— Прикажите отворить псарню, — сказал король.

— Сир! — вскричал офицер, бросившись Людовику XV наперерез. — Ваше величество, умоляю вас, остановитесь!

— В чем дело, черт побери? — спросил король, останавливаясь на пороге двери, из-за которой доносился радостный лай собак, почуявших хозяина.

— Сир! Прошу простить мою настойчивость, но я не могу позволить вашему величеству пройти к собакам.

— А, понимаю, понимаю: псарня не убрана… Ну, ничего! приведите сюда Хвостика.

— Сир, — растерянно пробормотал офицер, — Хвостик второй день не ест и не пьет: возможно, он взбесился.

— О, Господи! — вскричал король. — Несчастный я человек! Хвостик взбесился! Это уж последняя капля…

Собачий офицер счел своим долгом выдавить слезу, чтобы оживить всю сцену.

Король круто повернулся и зашагал к себе, где его уже ожидал камердинер.

Заметив, что король чем-то сильно расстроен, он поспешил отойти к окну.

Не обращая внимания на верного слугу, которого он и за человека не считал, Людовик XV широким шагом прошел в свой кабинет.

— А, теперь я понимаю: господин де Шуазёль смеется надо мной; дофин чувствует себя почти хозяином и думает, что заменит меня, как только посадит на трон свою австриячку. Луиза меня любит, но как-то очень непросто: читает мне нотации да еще ушла из дому… Три дочери распевают песенки, в которых называют меня Блезом. Граф Провансский переводит Лукреция. Граф д’Артуа шляется по ночам неизвестно где. Собаки взбесились и готовы меня искусать. Решительно, кроме дорогой графини, меня никто не любит. К черту тех, кто хочет ей насолить!

И с отчаянной решимостью король уселся за стол, где, по обыкновению, Людовик XIV подписывал бумаги, стол, выдержавший груз последних договоров и надменных посланий великого короля.

— Теперь я догадываюсь, почему все с таким нетерпением ожидают прибытия дофины. Они думают, что, стоит ей здесь появиться, как я стану ее рабом или попаду под влияние ее семейства. Право, у меня еще будет время наглядеться на мою дражайшую невестку! Должно быть, ее приезд доставит мне новые хлопоты. Поживу-ка я спокойно как можно дольше, а для этого необходимо задержать ее в пути. Предполагалось, что она без остановок проедет через Реймс и Нуайон, а затем прибудет в Компьень. Ну что же, надо изменить порядок церемониала. Пусть будет трехдневный прием в Реймсе, а затем один… нет, черт возьми! Два… Да что я! Три дня на празднования в Нуайоне. Итак, я выиграл шесть дней!

Король взял перо и приказал г-ну де Стенвилю остановиться на три дня в Реймсе и столько же времени провести в Нуайоне.

Он вызвал дежурного курьера.

— Срочно передать это письмо господину де Стенвилю, — приказал он.

И принялся за другое письмо.

«Дорогая графиня! — написал он. — Мы сегодня же назначаем Замора комендантом. Сейчас я уезжаю в Марли, однако вечером прибуду в Люсьенн, чтобы сказать Вам то, чем сию минуту переполнено мое сердце.

Франция».
— Лебель! — сказал он. — Отнесите это письмо графине. Настоятельно советую быть с ней повежливее.

Камердинер поклонился и вышел.

XXIX ГОСПОЖА ДЕ БЕАРН

Графиня де Беарн, чье появление станет поводом страстных споров при дворе, а также камнем преткновения в умышленных или невольных скандалах, быстро продвигалась к Парижу, о чем Жан Дюбарри узнал от своей сестры.

Этим путешествием г-жа де Беарн была обязана богатому воображению виконта Жана, которое всегда приходило ему на помощь в трудную минуту.

Ему никак не удавалось найти среди придворных дам «крестную», без которой было невозможно представление ко двору г-жи Дюбарри. Тогда он обратился взором к провинции, оценил создавшееся положение, пошарил в отдаленных городах и нашел то, что искал, на берегу реки Мёз в старом доме готического стиля, содержавшемся, однако, в должном порядке. Искал же Жан старую даму и давнюю тяжбу.

Старую сутягу звали графиня де Беарн.

Затянувшийся процесс представлял собой дело, от которого зависело все ее состояние. Дело оказалось всецело в руках г-на де Мопу. А г-н де Мопу недавно стал сторонником г-жи Дюбарри, установив доселе никому не известные родственные отношения с нею, в результате чего называл ее кузиной. В надежде получить в ближайшее время портфель канцлера, г-н де Мопу испытывал к фаворитке самые что ни на есть дружеские чувства. Этой-то дружбе он и был обязан тем, что король уже назначил его вице-канцлером, между тем как в обществе все называли его просто вице-канальей.

Госпожа де Беарн была любительницей судебных разбирательств; она обожала судиться и сильно смахивала на графиню д’Эскарбаньяс или госпожу Пимбеш, типичнейших представительниц той эпохи, и отличалась от них, должно быть, только аристократическим именем.

Проворная, худощавая, угловатая, державшаяся всегда настороженно, с бегающими глазками под седыми бровями, г-жа де Беарн к тому же одевалась так, как это было принято во времена ее молодости. Как бы капризна ни была мода, она иногда пытается образумиться; вот почему платье, которое графиня де Беарн носила в 1740-м, будучи юной девицей, оказалось вполне подходящим в 1770 году для старой дамы.

Широкая гипюровая юбка, короткая кружевная накидка, огромный чепец, глубокие карманы, огромных размеров сак и шейный шелковый платок в мелкий цветочек — такой предстала графиня де Беарн взору Шон, когда любимая сестра и доверенное лицо г-жи Дюбарри в первый раз приехала к графине де Беарн, объявив себя дочерью ее адвоката метра Флажо.

Старая графиня одевалась так не столько из любви к моде прежних лет, сколько из экономии. Она была не из тех, кто стыдится бедности, потому что была бедна не по своей вине. Она сожалела лишь о том, что не могла оставить после себя приличного для своего имени состояния сыну, юному, застенчивому, словно девушка, провинциалу, предпочитавшему материальные удовольствия тем льготам, которые могло ему дать доброе имя.

Графиня де Беарн тешила самолюбие тем, что называла своими те земли, которые ее адвокат оспаривал у семейства Салюсов. Однако, обладая здравым смыслом, она хорошо понимала, что если бы ей понадобилось заложить эти земли, то ни один из ростовщиков (а они в то время во Франции готовы были рисковать) и ни один стряпчий (а они во все времена достойны были того, чтобы их колесовали) не даст ей ссуду при такой гарантии и не авансирует ей ни денье под такое обеспечение.

Итак, г-жа де Беарн ограничивалась доходами и арендной платой лишь с тех земель, которые не фигурировали в процессе. Она получала всего около тысячи экю ренты, что вынуждало ее избегать двора, где надо было выбрасывать деньги на ветер, платя по двенадцать ливров в день только за наем кареты, на которой просительница обычно разъезжала от судей к адвокатам и обратно.

А главное, она избегала двора, справедливо полагая, что ее дело будет извлечено из папки, где оно дожидалось своей очереди, не ранее чем лет через пять. Даже в наше время бывают долгие процессы. Однако каждый, кто затевает тяжбу, может надеяться увидеть ее конец, прежде чем доживет до возраста библейского патриарха. А в то время процессы растягивались на два или три поколения и, как сказочное растение из «Тысячи и одной ночи», могли расцвести только через двести или даже триста лет.

Госпоже де Беарн не хотелось истратить остатки своего родового достояния, пытаясь получить обратно десять двенадцатых спорных земель; как мы уже сказали, она была дамой старой закалки, то есть проницательной, осторожной, энергичной и скупой.

Вне всякого сомнения, она смогла бы лучше любого прокурора, адвоката и судебного исполнителя вести тяжбу, вызывать в суд, защищаться, приводить решение в исполнение. Но она была де Беарн, и это имя во многом служило ей препятствием. Из-за него она страдала и томилась, подобно Ахиллу, укрывавшемуся в своей палатке и терзавшемуся при звуках боевого рожка, делая вид, что не слышит его; нацепив на нос очки, графиня де Беарн весь день напролет просиживала над старыми грамотами, а по ночам, завернувшись в халат из персидского шелка и расхаживая с распустившимися седыми волосами, произносила речи перед своей подушкой, и отстаивала свое право на спорное наследство с таким красноречием, которого только и могла желать своему адвокату.

Нетрудно догадаться, что приезд Шон, представившейся мадемуазель Флажо, приятно взволновал де Беарн.

Молодой граф де Беарн был в это время в армии.

Обычно охотно веришь в то, чего страстно желаешь. Вполне понятно поэтому, что г-жа де Беарн поверила рассказу молодой дамы.

Впрочем, в сердце графини закралось некоторое сомнение: она лет двадцать была знакома с Флажо, сто раз была у него дома на улице Пти-Лион-Сен-Совер, но никогда не замечала, чтобы с квадратного ковра, казавшегося ей слишком маленьким для просторного адвокатского кабинета, на нее смотрели глазки какого-нибудь постреленка, выбежавшего клянчить конфеты.

В конце концов можно было сколько угодно напрягать память, пытаясь припомнить адвокатский ковер, представить себе ребенка, который мог играть, сидя на этом ковре, однако мадемуазель Флажо была перед ней, вот и все.

Кроме того, мадемуазель Флажо сказала, что она замужем, и наконец — что рассеивало последнее подозрение г-жи де Беарн в том, что та нарочно приехала в Верден, — сообщила, что направляется к мужу в Страсбур.

Вероятно, графине де Беарн следовало бы попросить у мадемуазель Флажо рекомендательное письмо; однако если допустить, что отец не может отправить с поручением родную дочь без такого письма, то кому тогда он вообще мог бы доверить дело? И потом, к чему были эти опасения? К чему могли привести подобные подозрения? С какой целью надо было проделывать шестьдесят льё, чтобы рассказывать графине сказки?

Если бы графиня была богата, как, скажем, жена банкира или откупщика, если бы она, отправляясь в путь, брала с собой дорогую посуду и драгоценности, она могла бы заподозрить заговор с целью обокрасть ее в дороге. Но графиня де Беарн от души веселилась, представляя себе разочарование разбойников, которые вздумали бы на нее напасть.

Поэтому, когда Шон, переодетая мещанкой, уехала от нее в плохоньком кабриолете, запряженном одной-единственной лошадью, в который она предусмотрительно пересела на предпоследней почтовой станции, оставив там свою роскошную карету, графиня де Беарн, убежденная в том, что настал ее час, села в старинный экипаж и отправилась в Париж. Она все время подгоняла кучеров и миновала Лашосе часом раньше ее высочества, а у заставы Сен-Дени оказалась всего часов шесть спустя после того, как через нее проехала мадемуазель Дюбарри.

Так как у путешественницы был весьма скудный багаж — а важнее всего на свете были для нее тогда сведения о тяжбе, — то г-жа де Беарн поехала прямиком на улицу Пти-Лион и приказала остановить карету у двери метра Флажо.

Понятно, дело не обошлось без любопытных — а все парижане очень любопытны, — окруживших громоздкий экипаж, что выехал, казалось, из конюшен Генриха IV, такой он был надежный, крепкий, с покоробившимися от времени кожаными занавесками, двигавшимися с ужасным скрежетом на медном позеленевшем карнизе.

Улица Пти-Лион неширокая, поэтому величественный экипаж г-жи де Беарн совершенно ее загородил. Уплатив кучерам прогонные, путешественница приказала отвезти карету на постоялый двор, где графиня обыкновенно останавливалась в Париже, то есть в «Поющий петух» на улице Сен-Жермен-де-Пре.

Держась за сальную веревку, служившую перилами, она поднялась по темной лестнице к г-ну Флажо; на лестнице было прохладно — к удовольствию графини, утомленной быстрой ездой и летним зноем.

Когда служанка по имени Маргарита доложила о графине де Беарн, метр Флажо наскоро подтянул короткие штаны, которые были спущены из-за жары, натянул на голову парик, всегда лежавший у него под рукой, и надел полосатый шлафрок из бумазеи.

Одевшись, он пошел к двери с улыбкой, в которой сквозило столь сильное удивление, что графиня сочла своим долгом объявить:

— Да, дорогой мой господин Флажо, это я!

— Вижу, вижу, ваше сиятельство, — отвечал г-н Флажо.

Стыдливо запахнув полы шлафрока, адвокат проводил графиню к кожаному креслу, стоявшему в самом светлом углу кабинета, и усадил ее на всякий случай подальше от бумаг на столе, памятуя о том, что графиня до крайности любопытна.

— А теперь, ваше сиятельство, — учтиво обратился к ней метр Флажо, — позвольте узнать, чему я обязан столь приятной неожиданностью?

Удобно устроившись в кресле, графиня де Беарн в эту минуту приподняла ноги, обутые в атласные туфли, давая возможность Маргарите подложить под них кожаную подушку. Услышав слова Флажо, она быстро встала. Достав из футляра очки, гостья нацепила их на нос, желая получше рассмотреть Флажо, и спросила:

— То есть как неожиданность?

— А как же? Я думал, вы сейчас в своем имении, ваше сиятельство, — отвечал адвокат, в надежде польстить графине де Беарн, называя имением три арпана земли, распаханные под огород.

— Как вы верно заключили, я там и была, но по первому вашему сигналу все бросила и примчалась.

— По первому моему сигналу? — удивленно переспросил адвокат.

— По первому вашему слову, намеку, совету — называйте, как хотите.

Глаза Флажо округлились и стали размером с очки графини.

— Надеюсь, вы довольны, что я не заставила себя ждать?

— Я, как всегда, рад вас видеть, ваше сиятельство, однако позвольте вам заметить, что я не совсем понимаю, при чем здесь я?

— Как? — вскричала графиня. — Как это при чем здесь вы?.. Ведь я приехала из-за вас!

— Из-за меня?

— Ну да, из-за вас. Так что у нас нового?

— О сударыня! Говорят, король замышляет государственный переворот против прерогативы парламента… Не желаете ли выпить чего-нибудь?

— При чем здесь король? Разве речь идет о перевороте?

— А о чем же, сударыня?

— Речь идет о моем процессе. Я говорила о своем деле, когда спросила, нет ли чего-нибудь нового.

— О, что касается вашего дела, — грустно качая головой, отвечал г-н Флажо, — увы, нового ничего нет…

— То есть совсем ничего?

— Ничего.

— Ничего с тех пор, как ваша дочь со мной говорила? Но так как мы с ней разговаривали третьего дня, ничего и не могло еще за это время произойти…

— Моя дочь, вы сказали?

— Ну да!

— Вы говорите, моя дочь?

— Ну, конечно, ваша дочь, та самая, которую вы ко мне послали.

— Простите, сударыня, — сказал г-н Флажо, — я не мог послать к вам дочь.

— Почему не могли?

— Да просто потому, что у меня нет дочери!

— Вы в этом уверены? — спросила графиня.

— Сударыня! — заявил господин Флажо. — Имею честь сообщить вам, что я холостяк.

— Вот тебе раз! — воскликнула графиня.

Обеспокоенный Флажо позвал Маргариту и приказал принести графине выпить чего-нибудь холодного; кроме того, он знаком велел за ней приглядывать.

«Бедная женщина! — подумал он. — Должно быть, у нее плохо с головой».

— Ничего не понимаю! — продолжала графиня. — Так у вас нет дочери?

— Нет, ваше сиятельство.

— Ну, у нее еще муж в Страсбуре…

— Ничего похожего, ваше сиятельство.

— И вы не поручали своей дочери, — продолжала графиня, не в силах освободиться от обуревавших ее мыслей, — сообщить мне, что мой процесс вот-вот начнется?

— Нет.

Графиня так и подпрыгнула в кресле, хлопнув себя руками по коленям.

— Выпейте чего-нибудь, ваше сиятельство, — предложил Флажо, — вам станет легче.

Он подал знак Маргарите — та приблизилась, держа на подносе два стакана с пивом, однако старой графине было не до этого: она оттолкнула поднос так резко, что мадемуазель Маргарита, пользовавшаяся, по-видимому, в доме некоторыми привилегиями, почувствовала себя задетой.

— Та-а-ак… — глянув поверх очков на Флажо, заговорила графиня, — не угодно ли будет вам объясниться?

— С удовольствием, — отвечал Флажо. — Останьтесь, Маргарита. Возможно, сударыня еще захочет пить. Итак, давайте объяснимся!

— Да, объяснимся, раз это необходимо. Я вас что-то не понимаю, дорогой господин Флажо. Можно подумать, что у вас голова плохо соображает из-за жары!

— Не надо волноваться, сударыня, — промямлил адвокат, пытаясь отодвинуться вместе с креслом подальше от графини, — не волнуйтесь, давайте побеседуем спокойно.

— Да, давайте побеседуем. Так вы говорите, у вас нет дочери, господин Флажо?

— Нет, сударыня. Я искренне об этом сожалею, потому что, кажется, это было бы вам приятно, хотя…

— Хотя?.. — переспросила графиня.

— Хотя я предпочел бы сына: мальчику легче устроиться в жизни, вернее, мальчикам проще живется в наше время.

Графиня де Беарн нетерпеливо скрестила руки на груди.

— Послушайте! А вы не вызывали меня в Париж через сестру, племянницу, какую-нибудь родственницу?

— У меня и в мыслях этого не было, сударыня, ведь жизнь в Париже не дешева…

— А как же мое дело?

— Как только его затребуют в суд, я сейчас же дам вам знать.

— Как только его затребуют в суд?

— Так точно.

— Значит, оно еще не в суде?

— Насколько мне известно, еще нет, сударыня.

— Так мой процесс еще и не начинался?

— Нет.

— Можно ли надеяться, что его в скором времени затребуют?

— Нет, сударыня! Да нет же, Господи!

— Значит, со мной сыграли шутку!.. — воскликнула, поднимаясь, старая графиня. — Надо мной недостойно подшутили!

Флажо сдвинул парик на затылок.

— Боюсь, что так, сударыня, — пробормотал он.

— Метр Флажо! — вскричала графиня.

Адвокат вскочил со стула и подал знак Маргарите, чтобы она приготовилась в случае чего вступиться за хозяина.

— Метр Флажо! — повторила графиня. — Я не намерена терпеть подобного унижения, я буду жаловаться начальнику полиции. Он найдет обманщицу, осмелившуюся так меня оскорбить.

— Ну, это маловероятно, — заметил Флажо.

— А когда ее найдут, — продолжала разъяренная графиня, — я подам на нее в суд.

— Что, еще один процесс? — уныло спросил адвокат.

Его слова заставили старуху спуститься с высот, на которые ее вознес гнев, и возвращение было печально.

— Да, увы… — пробормотала она. — Ах, в каком прекрасном расположении духа я сюда ехала!..

— Что же вам сказала та дама, ваше сиятельство?

— Прежде всего, что прибыла по вашему поручению.

— Мерзкая интриганка!

— И от вашего имени она мне сообщила, что мое дело затребовал суд, что вот-вот должно начаться слушание, поэтому я должна поторопиться, иначе могу опоздать.

— Увы! — воскликнул г-н Флажо. — Никто нашего дела не затребовал.

— О нас забыли, не так ли?

— Забыли, ваше сиятельство, на веки вечные забыли. Остается только надеяться на чудо, а вы знаете, что чудес не бывает…

— О да! — тяжело вздохнув, согласилась графиня.

Флажо отвечал графине таким же вздохом.

— Послушайте, господин Флажо, — не унималась графиня де Беарн, — я вам сейчас кое-что скажу…

— Слушаю, сударыня.

— Я этого не переживу.

— Ну-ну, успокойтесь, зачем же так волноваться?

— Боже мой, Боже мой! — вскричала несчастная графиня. — У меня больше нет сил!

— Мужайтесь, сударыня, мужайтесь! — попытался приободрить ее Флажо.

— Посоветуйте, что мне делать?

— С удовольствием! Возвращайтесь в свое имение и никогда больше не доверяйтесь тем, кто приедет от моего имени без письменного подтверждения.

— Да, надо возвращаться…

— Это было бы разумнее всего.

— Поверьте мне, господин Флажо, — простонала графиня, — мы больше никогда не увидимся, по крайней мере, на этом свете.

— Какое коварство! А не кажется ли вам, что это происки моих врагов? — продолжала графиня.

— Могу поклясться, что это дело рук Салюсов.

— Как все это пошло!

— Да, мелко все это, — согласился Флажо.

— А ваше правосудие не более чем пещера Кака.

— А почему, спрошу я вас? Да потому, что правосудие перестало быть правосудием, потому что кое-кто подстрекает членов парламента, потому что господину де Мопу захотелось вдруг стать канцлером вместо того, чтобы оставаться президентом.

— Господин Флажо! Я бы, пожалуй, теперь чего-нибудь выпила.

— Маргарита! — крикнул адвокат.

Маргарита, вышедшая из кабинета тотчас как заметила, что беседа приняла мирный оборот, вернулась на зов хозяина.

Она внесла тот же поднос с двумя стаканами. Чокнувшись с адвокатом, графиня де Беарн сделала несколько неторопливых глотков, а затем стала прощаться.

Флажо проводил ее до дверей, зажав в руке свой парик. Графиня де Беарн была уже на лестнице, безуспешно пытаясь нащупать в темноте веревку, служившую перилами, как вдруг чья-то рука легла на ее запястье и кто-то уперся ей в грудь головой.

Это был канцелярист, летевший как сумасшедший вверх по крутой лестнице, перескакивая через ступеньки.

Обругав его, старая графиня одернула юбки и пошла вниз, а канцелярист взбежал на площадку, толкнул дверь, крикнул звонко и радостно, как во все времена кричат все судейские:

— Вот, метр Флажо! По делу Беарн!

И протянул Флажо бумагу.

Прежде чем канцелярист успел получить от Маргариты пару оплеух в ответ на его поцелуи, старая графиня, услышав свое имя, взлетела назад по лестнице, оттолкнула канцеляриста, бросилась к Флажо, вырвала у него из рук бумагу и втолкнула его в кабинет.

— Так о чем же говорится в этой бумаге, метр Флажо? — крикнула старуха.

— Клянусь честью, понятия не имею, госпожа графиня. Позвольте мне бумагу — тогда я вам отвечу.

— Вы правы, дорогой господин Флажо, читайте, читайте скорее!

Тот сначала взглянул на подпись.

— Это от нашего прокурора метра Гильду, — сообщил он.

— О, Господи!

— Он уведомляет меня о том, — со все возраставшим изумлением продолжал Флажо, — что во вторник я должен быть готов к защите, так как наше дело передано в суд.

— Передано в суд! — подскочив, вскрикнула графиня. — Передано в суд! Должна вас предупредить, господин Флажо, чтобы вы так больше не шутили: в другой раз я этого не перенесу.

— Сударыня! — опешив от известий, сказал Флажо. — Если кто и шутит, то это, должно быть, господин Гильду; правда, до сих пор за ним этого не водилось.

— Письмо в самом деле от него?

— На нем подпись Гильду; вот — взгляните.

— Верно!.. Передано в суд сегодня утром, слушается во вторник… Господин Флажо! Так, значит, дама, которая ко мне приезжала, не интриганка?

— По-видимому, нет.

— Но вы же говорите, что не посылали ее ко мне… Вы уверены, что не вы ее ко мне послали?

— Черт побери! Конечно, уверен!

— Так кто же ее послал?

— Да, в самом деле, кто?

— Ведь кто-то же должен был ее послать?

— Я просто теряюсь в догадках.

— И я ума не приложу. Дайте-ка еще раз взглянуть на письмо, дорогой господин Флажо. Что здесь написано? Вот! Передано в суд, слушается… Так и написано: слушается под председательством господина Мопу.

— Черт возьми! Так и написано?

— Да.

— Это ужасно!

— Почему?

— Потому что господин президент Мопу — большой друг Салюсов.

— Вам это точно известно?

— Еще бы! Он у них днюет и ночует.

— Ну вот, час от часу не легче! Как же мне не везет!

— Тем не менее делать нечего: придется вам к нему непременно сходить.

— Да он мне устроит ужасный прием!

— Вполне вероятно.

— Ах, метр Флажо, что вы говорите?

— Правду, сударыня.

— Благодарю вас за такую правду! Мало того, что сами струсили, вы и у меня отнимаете последнее мужество.

— Это потому, что я сам не жду и вам не советую надеяться на благополучный исход.

— Неужели вы до такой степени малодушны, дорогой Цицерон?

— Цицерон проиграл бы дело Лигария, если бы ему пришлось говорить речь перед Верресом, а не перед Цезарем, — отвечал Флажо, робко пытаясь возражать своей клиентке, столь лестно о нем отозвавшейся.

— Так вы мне советуете не ходить к господину де Мопу?

— Боже меня сохрани давать вам столь неразумные советы! Я лишь искренне сожалею, что вам предстоит визит к господину де Мопу.

— Вы, господин Флажо, напоминаете мне солдата, готового покинуть свой пост. Можно подумать, что вы боитесь браться за это дело.

— Сударыня! — сказал адвокат. — Мне за всю жизнь пришлось проиграть несколько дел. Поверьте, в них было больше шансов на успех, чем в вашей тяжбе.

Графиня горестно вздохнула, потом, собравшись с духом, заговорила.

— Я намерена идти до конца, — объявила она с достоинством, не совсем уместным в таких обстоятельствах, — не может быть и речи о том, чтобы я отступила перед этим заговором, так как правда на моей стороне. Пусть я проиграю процесс, зато покажу подлецам, что такое настоящая благородная дама, каких уж не встретишь при дворе. Могу ли я рассчитывать на вашу руку, господин Флажо, и просить вас проводить меня к вице-канцлеру?

— Сударыня! — сказал Флажо, в свою очередь призывая на помощь чувство собственного достоинства. — Мы, члены оппозиции парижского парламента, дали клятву не иметь больше никаких сношений с теми, кто не поддержал парламенты в деле господина д’Эгильона. Сила союза — в единстве. Раз господин де Мопу не занял в этом деле определенного положения, то мы имеем основание быть им недовольными и собираемся бойкотировать его до тех пор, пока он не объявит, на чьей он стороне.

— Не вовремя начинается мой процесс, как я вижу, — со вздохом заметила графиня. — Адвокаты ссорятся с судьями, судьи — с клиентами… А, все равно! Я готова бороться до конца.

— Да поможет вам Бог, сударыня, — проговорил адвокат, перекинув полы шлафрока через левую руку, словно это была тога римского сенатора.

«Ну что это за адвокат!.. — подумала графиня де Беарн. — Боюсь, что он будет иметь еще меньший успех перед парламентом, чем я перед своей подушкой».

Постаравшись скрыть в улыбке свое беспокойство, она сказала:

— Прощайте, метр Флажо! Прошу вас изучить дело. Кто знает, какие неожиданности могут нас поджидать!

— Сударыня! — сказал Флажо. — Меня смущает не моя речь — она будет великолепна, тем более что я собираюсь воспользоваться ею, чтобы провести потрясающие аналогии…

— Между чем, сударь?

— Я собираюсь сравнить развращенность Иерусалима с про́клятыми городами, на которые я призову огнь небесный. Вы понимаете, ваше сиятельство, что ни у кого не останется сомнений в том, что Иерусалим — это Версаль.

— Господин Флажо, — вскричала старая графиня, — вы же себя скомпрометируете, вернее, не себя, а мое дело!

— Ах, сударыня, его и так можно считать проигранным, раз его будет слушать господин де Мопу! И речи быть не может о том, чтобы выиграть его в глазах современников. А раз нам не добиться правосудия, давайте устроим скандал!

— Господин Флажо…

— Сударыня! Давайте смотреть философски… Мы поднимем такой шум!..

«Черт бы тебя побрал! — проворчала про себя графиня. — Жалкий адвокатишка, только ищешь случая завернуться в свои лохмотья и пофилософствовать! Пойду-ка я к господину де Мопу — уж он-то, вероятно, далек от философии! С ним-то я скорее сговорюсь, чем с тобой!»

Старая графиня оставила метра Флажо на улице Пти-Лион-Сен-Совер. В эти два дня ей довелось испытать после взлета пленительных надежд всю горечь разочарования и боль падения.

XXX ВИЦЕ-КАНАЛЬЯ

Старая графиня тряслась от страха, отправляясь к г-ну де Мопу.

Однако по дороге ей пришла в голову мысль, которая ее несколько успокоила. Она подумала, что в связи с поздним временем г-н де Мопу вряд ли согласится ее принять, и готова была записаться у швейцара на прием.

Было около семи часов вечера, и, хотя было еще светло, в это время деловые визиты, как правило, уже откладывались: среди знати получил распространение обычай обедать в четыре часа; к этому времени все дела прекращались, и к ним возвращались лишь на следующий день.

Горя желанием увидеть вице-канцлера, графиня де Беарн в то же время радовалась при мысли, что не будет принята. В этом находило выражение одно из известных противоречий человеческого разума, всем и так понятное и не требующее особых пояснений.

Итак, графиня подъехала, приготовившись к тому, что дворецкий ее не пропустит. Она зажала в руке монету достоинством в три ливра, которая должна была, по ее мнению, смягчить сердце Цербера: она надеялась, что он внесет ее имя в список аудиенций на следующий день.

Когда карета остановилась у дома г-на де Мопу, она увидела, что швейцар беседует с канцеляристом, который отдает ему какие-то приказания. Она приготовилась терпеливо ждать, не желая своим присутствием мешать их разговору. Однако, заметив наемную карету, канцелярист удалился. Швейцар же тотчас подошел к экипажу и осведомился об имени просительницы.

— Я знаю наверное, что не буду иметь чести быть принятой его превосходительством.

— Тем не менее прошу вас, сударыня, оказать мне честь и сообщить ваше имя.

— Графиня де Беарн, — ответила она.

— Монсеньер у себя, — сказал швейцар.

— Что вы сказали? — в изумлении воскликнула г-жа де Беарн.

— Я имел честь сообщить вам, что монсеньер у себя, — повторил он.

— Неужели он меня примет?

— Он готов принять госпожу графиню.

Графиня де Беарн вышла из кареты в полной растерянности, не веря в то, что это не сон. Швейцар дернул за шнур: колокольчик звякнул два раза. На пороге появился лакей, и швейцар жестом пригласил графиню войти.

— Сударыня желает видеть монсеньера? — спросил лакей.

— Я и мечтать не могла о таком счастье, сударь!

— В таком случае благоволите следовать за мной, госпожа графиня.

«А как плохо отзываются о судье! — подумала графиня, идя вслед за лакеем. — Несмотря ни на что, у него есть огромное преимущество: он доступен в любое время. А ведь он канцлер!.. Странно…»

Она испугалась при мысли, что канцлер может оказаться несговорчивым и неприветливым, раз он с таким усердием посвящает себя своим обязанностям.

Через настежь распахнутые двери кабинета она увидала погрузившегося в бумаги г-на де Мопу в огромном парике. Он был одет в кафтан черного бархата.

Войдя в кабинет, графиня торопливо огляделась и с удивлением отметила, что никто, кроме нее и худого, с пожелтевшим лицом, занятого бумагами канцлера, не отражается больше в зеркалах.

Лакей доложил о прибытии ее сиятельства графини де Беарн.

Господин де Мопу тотчас поднялся и встал спиной к камину.

Графиня де Беарн трижды присела в реверансе, как того требовал этикет.

Она в смущении пробормотала несколько слов. Старая графиня не ожидала, что ей будет оказана столь высокая честь… Она не думала, что такой занятый человек, министр, принимает посетителей в часы досуга…

Господин де Мопу на это отвечал, что время подданных его величества так же свято, как время его министров; что он, к тому же, сразу видит, кому из них следует отдавать преимущество; что он всегда рад отдать лучшее время суток тому, кто заслуживает этого преимущества.

Графиня де Беарн снова присела в реверансе, затем наступило томительное молчание: истекло время комплиментов и наступала пора переходить к изложению просьбы.

Господин де Мопу в ожидании потер подбородок.

— Монсеньер! — обратилась к нему просительница. — Я желала видеть ваше превосходительство, чтобы смиренно изложить суть важного дела, от которого зависит все мое состояние.

Господин де Мопу едва заметно кивнул головой, что означало: «Говорите!»

— Дело в том, монсеньер, — продолжала она, — что все мое состояние, вернее, состояние моего сына, зависит от исхода процесса, который я возбудила против семейства Салюсов.

Вице-канцлер слушал, потирая подбородок.

— Я наслышана о вашей справедливости, монсеньер, вот почему, несмотря на то что я знаю о вашей симпатии, я бы даже сказала о дружбе, которая связывает ваше превосходительство с моими противниками, я тем не менее без малейшего колебания явилась умолять ваше превосходительство выслушать меня.

Господин де Мопу не мог сдержать улыбки, услышав, как она превозносит его чувство справедливости: это очень походило на то, как пятьдесят лет тому назад расхваливались апостольские добродетели Дюбуа.

— Госпожа графиня! — отвечал он. — Вы правы, я друг Салюсов, но вы правы и в том, что, став хранителем печатей, я свято соблюдаю объективность. Итак, я готов ответить на ваши вопросы, невзирая на мои личные симпатии, как и подобает главе судебного ведомства.

— О монсеньер, да благословит вас Господь! — вскричала старая графиня.

— Я готов рассматривать ваше дело как простой слуга закона, — прибавил канцлер.

— Благодарю вас, ваше превосходительство! Ведь у вас такой опыт в подобных делах!..

— Кажется, ваша тяжба должна скоро слушаться в суде, не правда ли?

— Да, на будущей неделе, монсеньер.

— Чего же вы хотите?

— Я бы желала, чтобы вы, ваше превосходительство, ознакомились с подробностями моего дела.

— Я с ними уже знаком.

— И каково ваше мнение, монсеньер? — затрепетав, спросила старуха.

— Вы спрашиваете мое мнение об этом деле?

— Да.

— Я считаю, что оно не вызывает никаких сомнений.

— Так я его выиграю?

— Да нет же, напротив, проиграете.

— Вы, монсеньер, считаете, что я должна проиграть свою тяжбу?

— Несомненно. Я позволю себе дать вам один совет.

— Какой? — с надеждой в голосе спросила графиня.

— Так как вы будете обязаны оплатить судебные издержки…

— Что??

— …я советую вам приготовить деньги заранее!

— Монсеньер! Да ведь нас ждет разорение!

— Увы, госпожа графиня, вы должны понять, что суд не может принимать во внимание это обстоятельство.

— Должны же судьи иметь сострадание…

— Нет, вот именно из этих соображений богиня правосудия надевает на глаза повязку.

— Ваше превосходительство! Позвольте попросить у вас совета.

— Черт возьми! Спрашивайте! О чем идет речь?

— Скажите, может быть, существует способ добиться смягчения приговора?

— Вы знакомы с кем-нибудь из ваших судей? — спросил вице-канцлер.

— Нет, никого из судей я не знаю, монсеньер.

— Какая досада! Ведь господа Салюсы поддерживают дружеские отношения почти с тремя четвертями членов парламента!

Графиня содрогнулась.

— Разумеется, — продолжал вице-канцлер, — не это является решающим обстоятельством, потому что судьи не руководствуются личной симпатией.

Это было приблизительно так же бесспорно, как то, что канцлер справедлив, а Дюбуа — добродетелен. Графиня почувствовала, что вот-вот потеряет сознание.

— Однако когда обе стороны имеют одинаковые шансы, — продолжал г-н де Мопу, — судья скорее отдаст свое предпочтение другу, нежели незнакомому лицу. Это так же верно, как то, что вы проиграете свой процесс, вот почему вам следует готовиться к самым неблагоприятным последствиям.

— Какие ужасные вещи я слышу от вашего превосходительства!

— Я надеюсь, вы понимаете, что я не собираюсь давать какие бы то ни было рекомендации господам судьям. Так как сам я не принимаю участия в голосовании, то имею право лишь высказать свое мнение.

— Увы, монсеньер, у меня были некоторые подозрения…

Вице-канцлер пристально взглянул на старуху.

— …господа Салюсы живут в Париже, и они, конечно, знакомы со всеми судьями, вот почему они всемогущи.

— Они всемогущи прежде всего потому, что правы.

— Как мне больно слышать эти слова из уст столь несгибаемого человека, как вы, монсеньер!

— Я говорю вам это потому, — с притворной доброжелательностью прибавил г-н де Мопу, — что хочу быть вам полезен, даю вам честное слово!

Графиня вздрогнула: ей померещилось нечто неясное не столько в словах, сколько в скрывавшихся за словами мыслях вице-канцлера. Стоило только устроить это нечто, и она могла бы надеяться на благоприятный исход.

— Кстати сказать, — продолжал г-н де Мопу, — ваше имя — одно из самых известных во Франции, оно для меня лучшая рекомендация.

— Что не помешает мне проиграть процесс, монсеньер!

— Ничего не поделаешь! Я ничем не могу вам помочь.

— Ах, ваше превосходительство, — качая головой, проговорила графиня, — неудачно складываются мои дела!

— Не хотите ли вы сказать, сударыня, — с улыбкой подхватил г-н де Мопу, — что во времена нашей молодости дела шли лучше?

— Увы, да, монсеньер, — так мне, во всяком случае, представляется; я с удовольствием вспоминаю время, когда вы еще были простым королевским адвокатом в парламенте и произносили блестящие речи, а я, будучи молоденькой девушкой, от души вам рукоплескала. Какой был задор! Какое красноречие! А как вы были добродетельны! Ах, господин канцлер, в те времена не существовало ни интриг, ни поблажек! Уж в былое время я выиграла бы тяжбу!

— Тогда всем заправляла госпожа де Фалари, по крайней мере, в те минуты, когда регент закрывал на это глаза, а Мышка тем временем шарила по углам, вынюхивая, чем бы поживиться.

— Знаете, монсеньер, госпожа де Фалари была все-таки знатная дама, а Мышка — славная девушка.

— До такой степени, что им обеим ни в чем не было отказа.

— Вернее, они ни в чем не отказывали.

— Ах, графиня, не заставляйте меня говорить плохо о моем ведомстве из любви к моей молодости! — отвечал канцлер со смехом, который все больше удивлял старую графиню искренностью и естественностью.

— Однако вы, ваше превосходительство, не можете помешать мне оплакивать потерянное состояние, мой навеки разоренный дом.

— Вот что значит отстать от времени, графиня! Надо принести жертву кумирам сегодняшнего дня!

— Увы, монсеньер, кумиры не признают тех, кто приходит к ним с пустыми руками.

— Ведь вы же этого не знаете.

— Я?

— Ну да, вы же не пробовали, как мне кажется?

— О монсеньер, вы так добры, что по-дружески со мной говорите! Поверьте, я это очень ценю!

— Мы с вами ровесники, графиня.

— Как жаль, что мне сейчас не двадцать лет, а вы не простой адвокат! Вы были бы моим защитником, и тогда никакие Салюсы не устояли бы!..

— К сожалению, нам уже давно не двадцать лет, дорогая графиня, — вздохнув из вежливости, заметил вице-канцлер, — и мы должны взывать к тем, кто еще находится в этом счастливом возрасте; признайтесь, что в двадцать лет можно оказывать некоторое влияние… Вы что же, никого не знаете при дворе?

— Я знакома лишь со старыми сеньорами, давно вышедшими в отставку, да и то, если бы они меня увидели, они покраснели бы со стыда… такая я теперь бедная и жалкая. Знаете, монсеньер, при желании я могла бы, конечно, проникнуть в Версаль, да к чему мне это? Ах, если бы я смогла вернуть свои двести тысяч ливров, я тут же бы исчезла. Совершите это чудо, монсеньер!

Канцлер пропустил последние слова мимо ушей.

— Будь я на вашем месте, — сказал он, — я забыл бы старых придворных, раз они забыли вас, и обратился бы к молодым, которые рады привлечь к себе новых сторонников. Знакомы ли вы с их высочествами?

— Они обо мне забыли.

— Да, наверное. Кроме того, они не имеют влияния при дворе. Знаете ли вы дофина?

— Нет.

— Ну, ничего, ведь сейчас все его мысли заняты прибывающей эрцгерцогиней. А не знаете ли вы кого-нибудь среди фаворитов?

— Я даже не знаю, как их зовут.

— Знакомо ли вам имя господина д’Эгильона?

— Ветрогон, о котором ходят немыслимые слухи: якобы он прятался во время сражения на мельнице… Какой позор!

— Графиня! — воскликнул канцлер. — Нельзя полностью доверяться слухам: делите надвое… Давайте еще подумаем.

— Да что тут думать!..

— Ну, а почему нет? Вот, например… Да нет… Ага, придумал!

— Кто же это, монсеньер?

— Почему бы вам не обратиться непосредственно к ее сиятельству?

— К графине Дюбарри? — раскрывая веер, спросила старуха.

— Ну да, у нее доброе сердце.

— Неужели?

— А главное, она всегда рада услужить.

— Я принадлежу к слишком старинному роду, чтобы ей понравиться, монсеньер!

— Мне кажется, вы не правы, графиня. Она стремится завязать отношения с представителями знати.

— Вы так полагаете? — спросила старая графиня, уже начиная уступать.

— Так вы с ней знакомы?

— Да нет же, Боже мой!

— Ах, какая жалость! Вот кто мог бы помочь!

— Уж она-то могла бы помочь, но беда в том, что я ее и в глаза никогда не видала!

— А ее сестру Шон знаете?

— Нет.

— А другую ее сестру — Биши?

— Нет.

— Может, вы знаете ее брата Жана?

— Нет.

— А ее негра Замора?

— При чем здесь негр?

— О, ее негр — влиятельная фигура!

— Не его ли портреты продаются на Новом мосту? Это тот, который похож на собачонку во фраке?

— Он самый.

— Да как же вы можете спрашивать, монсеньер, знакома ли я с этим черномазым? — возмутилась графиня, оскорбленная в лучших чувствах. — И каким образом, собственно говоря, могла бы я с ним познакомиться?

— Теперь я вижу, что вам наплевать на свои земли, графиня.

— То есть почему же?

— Потому, что вы презираете Замора.

— Да при чем тут Замор?

— Он может помочь вам выиграть процесс, только и всего…

— Чтобы этот черномазый помог мне выиграть процесс? Каким образом, скажите на милость?

— Он возьмет да и скажет своей хозяйке, что ему хочется, чтобы вы выиграли. Это называется — влиятельность… Он веревки вьет из своей госпожи, а она может чего угодно добиться от короля.

— Так значит, Францией управляет Замор?

— Хм… Замор очень влиятелен, — качая головой, заметил г-н де Мопу, — и я предпочел бы скорее поссориться с эрцгерцогиней, например, чем с ним.

— Господи Иисусе! — вскричала г-жа де Беарн. — Как вы можете так говорить, ваше превосходительство?

— Ах, Боже мой! Да вам это кто угодно может повторить. Спросите у герцогов и пэров, и они вам скажут, что, отправляясь в Марли или Люсьенн, они никогда не забывают захватить ни конфет, ни жемчужных сережек Замору. А я, без пяти минут канцлер Франции, чем занимался, когда вы прибыли, как вы думаете? Я готовил приказ о его назначении на должность коменданта королевской резиденции.

— Коменданта?

— Да. Господин де Замор назначен комендантом замка Люсьенн.

— Такого же назначения граф де Беарн был удостоен после двадцати лет безупречной службы!

— Да, да, совершенно верно, он был назначен комендантом замка Блуа, я хорошо помню.

— Какой упадок, Боже мой! — запричитала старая графиня. — Значит, монархия погибает?

— По крайней мере, графиня, она переживает кризис, и вот, воспользовавшись минутой, каждый пытается урвать себе кусок, как у постели смертельно больного перед его кончиной.

— Понимаю, понимаю. Так ведь надо еще суметь найти подход к больному.

— Знаете, что вам необходимо сделать, чтобы графиня Дюбарри приняла вас с благосклонностью?

— Что?

— Было бы хорошо, если бы вам довелось передать ей королевскую грамоту о назначении для ее негра… Прекрасный повод для того, чтобы быть ей представленной!

— Вы так полагаете, монсеньер? — спросила потрясенная графиня.

— Я в этом убежден. Впрочем…

— Впрочем?.. — переспросила г-жа де Беарн.

— Вы не знаете никого из ее приближенных?

— А разве вы не из их числа, монсеньер?

— Я?

— Ну да!

— Я не смог бы взять этого на себя.

— Значит, судьба ко мне неблагосклонна! — воскликнула бедная старуха, совершенно потерявшись от всех этих переходов. — Вот вы теперь, ваше превосходительство, принимаете меня так, как никто никогда меня не принимал, в то время как я и не надеялась вас увидеть. Мало этого, я не только готова просить покровительства у графини Дюбарри, — я, де Беарн! — я даже готова ради ее удовольствия стать рассыльной ее мерзкого негритоса, которого я не удостоила бы и пинком в зад, если бы встретила его на улице. А теперь оказывается, что я даже не могу быть допущена к этому маленькому уроду…

Господин де Мопу опять стал потирать подбородок; казалось, он что-то обдумывает. В эту минуту появился лакей и доложил:

— Господин виконт Жан Дюбарри!

Канцлер в изумлении всплеснул руками, а графиня как подкошенная рухнула в кресло.

— Попробуйте после этого сказать, сударыня, что судьба к вам неблагосклонна! — вскричал канцлер. — Ах, графиня, графиня! Напротив, Бог — за вас.

Повернувшись к лакею и не давая бедной старухе опомниться от изумления, он приказал:

— Просите!

Лакей вышел и спустя мгновение вернулся вместе с уже знакомым нам Жаном Дюбарри; нога у него не сгибалась в колене, руку виконт держал на перевязи.

После официальных приветствий растерянная графиня попыталась подняться, с тем чтобы удалиться. Канцлер едва заметно кивнул ей в знак того, что аудиенция окончена.

— Прошу прощения, монсеньер, — заговорил виконт, — простите, сударыня, я вам помешал. Не уходите, прошу вас, если его превосходительство ничего не имеет против. Я займу его всего на несколько минут.

Графиня не заставила себя упрашивать и вновь опустилась в кресло; сердце ее забилось от радостного нетерпения.

— Я вам не помешаю? — прошептала она.

— Да что вы! Мне необходимо сказать несколько слов его превосходительству. Я отниму не больше десяти минут его драгоценного времени. Мне нужно только подать жалобу.

— Какую жалобу? — спросил канцлер.

— Меня чуть не убили, монсеньер. Вы, надеюсь, понимаете, что я не могу этого так оставить. Нас поносят, высмеивают, смешивают с грязью — это еще можно снести. Но когда нам пытаются перерезать глотку — черта с два я стану терпеть!

— Объясните, сударь, что произошло, — обратился к нему канцлер, изобразив на лице ужас.

— Сию минуту! Однако я помешал приему госпожи…

— Позвольте представить: графиня де Беарн, — проговорил канцлер.

Дюбарри отступил на шаг и поклонился, графиня сделала реверанс; оба стали рассыпаться в любезностях, словно на дворцовой церемонии.

— Говорите, господин виконт, я подожду, — сказала она.

— Госпожа графиня! Мне не хотелось бы показаться неучтивым.

— Говорите, сударь, говорите: мне спешить некуда, мой вопрос — денежный, а у вас — дело чести, значит, вам и начинать.

— Пожалуй, я воспользуюсь вашим любезным предложением, сударыня, — ответил виконт.

И он стал излагать свое дело канцлеру, который важно его выслушал.

— Вам потребуются свидетели, — сказал г-н де Мопу после минутного молчания.

— Ах! В этом весь вы — неподкупный судия, для которого не существует ничего, кроме правды… — заметил Дюбарри. — Отлично! Свидетели будут…

— Монсеньер! — вмешалась графиня. — Один свидетель уже есть.

— Кто это? — в один голос воскликнули виконт и г-н де Мопу.

— Я, — отвечала графиня.

— Вы? — удивленно переспросил канцлер.

— Да. Это произошло в деревне Лашосе, не так ли?

— Да, графиня.

— На почтовой станции, верно?

— Да, да.

— Ну так я готова стать вашим свидетелем. Дело в том, что я там проезжала через два часа после того, как было совершено нападение.

— Неужели это правда, графиня? — спросил канцлер.

— Ах, как вы меня обрадовали! — сказал виконт.

— Это событие наделало много шуму, — продолжала графиня, — все жители только о нем и говорили.

— Берегитесь! — воскликнул виконт. — Берегитесь, потому что если вы возьметесь помогать мне в этом деле, то вполне вероятно, что Шуазёли найдут способ заставить вас раскаяться.

— Это будет для них тем проще, — заметил канцлер, — что у госпожи графини в настоящее время процесс, который вряд ли можно надеяться выиграть.

— Монсеньер! — вскричала старая графиня, поднося руку ко лбу. — Я чувствую, что попала из одной беды в другую!

— Положитесь на господина виконта, — шепнул ей канцлер, — он готов протянуть вам руку помощи.

— Но только одну руку, — игриво проговорил Дюбарри. — Однако мне известно, кто мог бы предложить вам обе руки, щедрые и длинные, и кто, к тому же, готов это сделать.

— Ах, господин виконт, — оживилась почтенная дама, — неужели вы не шутите?

— Я говорю совершенно серьезно! Услуга за услугу, графиня: я принимаю вашу, а вы — мою. Уговорились?

— Вы спрашиваете, могу ли я принять от вас услугу!.. О, за что мне такое счастье!..

— Прекрасно! Я сейчас еду к сестре, прошу вас пожаловать в мою карету.

— Как же я поеду: без повода и так неожиданно? Я не смею…

— У вас есть повод, графиня, — сказал канцлер, вложив в руку графине грамоту о назначении Замора.

— Господин канцлер! — обрадовалась графиня. — Вы мой ангел-хранитель. Господин виконт! Вы цвет французского дворянства.

— К вашим услугам, — проговорил виконт, пропуская вперед графиню, выпорхнувшую из кабинета, словно птичка.

— Благодарю вас от имени сестры, — едва слышно прошептал Жан Дюбарри, обернувшись к г-ну де Мопу.

— Благодарю вас, кузен. Ну как, неплохо я справился со своей ролью, а?

— Превосходно! — отвечал Мопу. — Прошу там рассказать, как я сыграл свою. Должен вас предупредить, что старуха непроста.

В эту минуту графиня обернулась.

Оба собеседника склонили головы в прощальном поклоне.

У подъезда ждала великолепная королевская карета с лакеями на запятках. Чванная графиня уселась; Жан взмахом руки приказал трогать, и карета покатилась…

После того как король вышел от г-жи Дюбарри, она быстро и с угрюмым видом приняла несколько придворных, которых Людовик предупредил о плохом настроении графини, и наконец осталась наедине с Шон. Ее брат присоединился к ним не раньше, чем удалились посетители: они не должны были заметить, что рана его на самом деле была довольно легкой.

После семейного совета графиня, вместо того чтобы отправиться в Люсьенн, как она обещала королю, уехала в Париж. У нее на улице Валуа был небольшой особнячок, служивший пристанищем членам ее клана, постоянно сновавшим туда-сюда, как того требовали неотложные дела или частые развлечения.

Приехав домой, графиня взяла книгу и стала ждать.

А в это время виконт раскидывал сети.

Пока фаворитка ехала через весь Париж, она не могла удержаться от того, чтобы время от времени не выглянуть из окна кареты. Это одна из повадок хорошеньких женщин — выставлять себя напоказ, потому что они, вероятно, чувствуют, как приятно ими любоваться. Итак, графиня время от времени появлялась в окне кареты, и скоро слух о ее прибытии разнесся по всему Парижу. От двух до шести часов пополудни она уже успела принять человек двадцать. Для бедняжки-графини эти визиты были подарком судьбы: она умерла бы со скуки, останься она хоть ненадолго в одиночестве. Благодаря этому развлечению она провела время, злословя, отдавая приказания и кокетничая.

Часы на башне показывали половину восьмого, когда виконт проезжал мимо церкви святого Евстафия, направляясь вместе с графиней де Беарн к своей сестре.

Беседа, которую они вели в карете, развеяла все сомнения графини, воспользоваться ли ей таким счастливым случаем.

Виконт покровительственно и вместе с тем с достоинством отвечал, что знакомство с графиней Дюбарри — редкая удача, сулящая графине де Беарн неисчислимые блага.

Графиня де Беарн без устали превозносила обходительность и приветливость вице-канцлера.

Лошади бежали резво, и около восьми карета подкатила к особняку графини.

— Разрешите мне, сударыня, предупредить графиню Дюбарри о чести, которая ее ожидает, — обратился виконт к старой даме, останавливаясь в приемной.

— Ах, сударь, мне так неловко ее беспокоить!

Жан подошел к Замору, поджидавшему виконта у окна, и едва слышно отдал ему приказание.

— Какой очаровательный негритенок! — воскликнула графиня. — Он принадлежит вашей сестре?

— Да, это один из ее фаворитов, — отвечал виконт.

— С чем я его поздравляю!

В ту же минуту двери распахнулись и лакей пригласил графиню де Беарн в просторную гостиную, где Дюбарри обыкновенно принимала посетителей.

Пока старуха пожирала завистливыми глазами гостиную, обставленную с изысканной роскошью, Жан Дюбарри поспешил к сестре.

— Это она? — спросила графиня.

— Она самая.

— Она ни о чем не догадывается?

— Нет.

— А что Мопу?

— С ним все обстоит благополучно. Пока все складывается успешно, моя дорогая.

— Нам не следует предоставлять ее самой себе, а то как бы она не почуяла недоброе!

— Вы правы: она производит впечатление хитрой бестии. Где Шон?

— Вы же знаете: в Версале.

— Главное, чтобы она здесь не показывалась.

— Я ее об этом предупредила.

— Хорошо. Вам пора, ваше сиятельство!

Графиня Дюбарри распахнула дверь будуара и вышла в гостиную.



Обе дамы, будучи прекрасными актрисами, раскланялись по всем правилам этикета того времени, обе изо всех сил старались произвести самое выгодное впечатление.

Первой заговорила графиня Дюбарри:

— Я уже поблагодарила брата за удовольствие, которое он мне доставил, пригласив вас ко мне. Теперь я хотела бы и вам выразить признательность за оказанную мне честь.

— А я не нахожу слов, чтобы высказать свое восхищение вашим радушным приемом, — отвечала очарованная старуха.

— Графиня! Мой долг по отношению к столь знатной даме, — склонившись в почтительном реверансе, продолжала Дюбарри, — велит мне отдать себя в полное ваше распоряжение и я буду рада, если смогу чем-либо быть вам полезной.

После того как обе дамы обменялись тремя реверансами, графиня Дюбарри указала г-же де Беарн на кресло и села сама.

XXXI НАЗНАЧЕНИЕ ЗАМОРА

— Я вас слушаю, — обратилась фаворитка к графине.

— Позвольте мне вмешаться, сестра, — заговорил Жан, продолжавший стоять, — должен предупредить вас, что графиня и не думала являться к вам как просительница. Господин канцлер дал ей к вам одно поручение. Вот и все.

Госпожа де Беарн бросила на Жана благодарный взгляд и протянула графине приказ за подписью вице-канцлера, в котором говорилось, что Люсьенн отныне становится королевским замком, а Замор назначается его комендантом.

— Так я ваша должница! — воскликнула графиня, заглянув в бумагу. — Почту за счастье, если, в свою очередь, смогу оказать вам услугу…

— Это нетрудно, графиня! — живо откликнулась старуха с непосредственностью, которая привела в восторг обоих заговорщиков.

— Что же я могу для вас сделать?

— Раз уж вы говорите, графиня, что мое имя вам известно…

— Ну еще бы, одна из Беарнов!

— Так вы, должно быть, слышали о процессе, из-за которого наш дом может потерять все состояние?

— У вас, кажется, тяжба с Салюсами?

— Увы, да, графиня.

— Я слышала об этом деле, — подтвердила графиня. — Его величество при мне разговаривал о нем вчера вечером с моим кузеном, господином де Мопу.

— Сам король говорил о моем деле? — вскричала старуха.

— Да, сударыня.

— Что же именно он сказал?

— Увы, мне очень жаль, графиня! — воскликнула Дюбарри, покачав головой.

— Он сказал, что мое дело проигрышное, не так ли? — упавшим голосом спросила старая сутяга.

— Откровенно говоря, боюсь, что да.

— Его величество так и сказал?

— Его величество прямо этого не высказал — король осторожен и деликатен. Его величество дал понять, что считает эти земли как бы уже принадлежащими семье де Салюсов.

— Боже, Боже! Если бы его величество знал все обстоятельства этого дела, если бы он знал, что дело должно быть прекращено за погашением долга!.. Да, он погашен: в уплату было внесено двести тысяч франков. Правда, у меня нет расписок, но я имею моральное доказательство… Если бы я могла сама защищать свое дело в парламенте, я с помощью дедукции разрушила бы…

— Дедукции? — переспросила графиня, ни слова не понимавшая из того, о чем говорила г-жа де Беарн, однако слушавшая ее с самым серьезным видом.

— Да, сударыня.

— Дедуктивные доказательства принимаются судом во внимание, — заметил Жан.

— Вы знаете это наверное, господин виконт? — вскричала старуха.

— Я так полагаю, — с важным видом отвечал тот.

— Ну что ж, с помощью дедукции я убедила бы суд, что долговое обязательство на двести тысяч ливров — а на сегодня эта сумма с учетом процентов составляет миллион — было погашено. Я доказала бы, что это обязательство, датируемое тысяча четыреста шестым годом, было оплачено Ги Гастоном Четвертым, графом де Беарн, потому что в написанном им собственноручно в четыреста семнадцатом году перед лицом смерти завещании говорится: «На смертном одре клянусь, что я никому ничего не должен и готов предстать перед лицом Божиим…»

— Ну и что же? — спросила графиня.

— Как что? Вы понимаете, что, если он никому ничего не должен, значит, он расплатился и с Салюсами. В противном случае он сказал бы: «Я остаюсь должен двести тысяч ливров» вместо «Я никому ничего не должен».

— Несомненно, он так бы и сказал, — согласился Жан.

— А у вас нет других доказательств?

— Кроме честного слова Гастона Четвертого — нет, графиня. Однако следует помнить, что его называли Гастоном Безупречным!

— А у ваших противников имеется на руках долговое обязательство?

— Да, и я хорошо знаю, — сказала старуха, — что именно это обстоятельство запутывает процесс.

Ей следовало бы сказать, что это обстоятельство проясняет дело. Но у г-жи де Беарн был свой взгляд на вещи.

— Итак, сударыня, вы уверены, что ничего не должны Салюсам? — спросил Жан.

— Да, господин виконт, — с жаром отвечала г-жа де Беарн, — я убеждена в своей правоте.

— Знаете, что я вам скажу, Жан, — убежденно заговорила Дюбарри, обратившись к своему брату, — это рассуждение графини де Беарн совершенно меняет суть дела.

— Да, совершенно, сударыня, — согласился Жан.

— И не в пользу моих противников, — подхватила старая сутяга. — Выражения, в которых составлено завещание Гастона Четвертого, вполне недвусмысленны: «Я никому ничего не должен».

— Это не только очевидно, но и вполне логично, — заметил Жан. — Он расплатился со всеми долгами, следовательно, никому ничего не должен.

— Итак, он уплатил, — повторила Дюбарри.

— Ах, почему мой судья не вы? — вскричала старуха.

— В былые времена в подобных случаях не стали бы прибегать к помощи юристов, а Божий суд мгновенно разрешил бы это дело, — заявил виконт Жан. — Для меня правота этого дела настолько очевидна, что, клянусь, если бы подобный образ действий был еще в обычае, то я стал бы защитником госпожи графини.

— Благодарю вас!

— Именно так. Впрочем, я поступил бы только так, как мой предок Дюбарри-Мур, имевший честь породниться с королевской семьей Стюартов; когда он вышел на ристалище в защиту юной и прекрасной Эдит Скарборо, он взял своего противника за горло и вырвал у него признание в том, что тот солгал. К несчастью, — продолжал виконт со вздохом сожаления, — сейчас другое время: отстаивая свои права, дворянин вынужден обращаться за помощью к крючкотворам, неспособным понять такие ясные слова: «Я никому ничего не должен».

— Послушайте, брат! Эти слова были написаны триста лет тому назад, — перебила его сестра, — необходимо принять во внимание то, что суд называет, если не ошибаюсь, сроком давности.

— Это не имеет значения, — возразил Жан, — я убежден, что, если бы его величество слышал доводы графини де Беарн, которые она нам сейчас привела…

— Мне удалось бы его убедить, не так ли? Я в этом совершенно уверена!

— Я тоже.

— Да, но что предпринять, чтобы он меня выслушал?

— Для этого достаточно было бы, чтобы вы как-нибудь заехали ко мне в Люсьенн — его величество довольно часто оказывает мне честь своими посещениями…

— Вы правы, дорогая графиня, но ведь это дело случая.

— Виконт! — с обворожительной улыбкой заметила его сестра. — Вы ведь знаете, что я верю в случай. И у меня нет оснований в этом раскаиваться.

— Однако по воле случая может статься, что и неделю, и две, и три ваше сиятельство не увидит его величества.

— Да, вы правы.

— Вот видите! А дело графини де Беарн слушается в понедельник или во вторник.

— Во вторник.

— А сегодня пятница.

— Ну, в таком случае, — с притворным отчаянием воскликнула Дюбарри, — не стоит на это рассчитывать!

— Что же делать? — проговорил виконт; казалось, он глубоко задумался. — Ах, черт побери!

— Может, мне испросить аудиенции в Версале? — робко спросила г-жа де Беарн.

— Вы ее не получите.

— Даже с вашей помощью, графиня?

— Моя помощь здесь ни при чем. Его величество терпеть не может заниматься делами; кроме того, сейчас он всецело поглощен одним.

— Вероятно, вы имеете в виду парламентский заговор? — спросила де Беарн.

— Нет, король озабочен моим представлением ко двору.

— Ах да!.. — проговорила старая сутяга.

— Вы, должно быть, слышали, что, несмотря на сопротивление господина де Шуазёля, вопреки интригам господина де Пралена и госпожи де Грамон, король решил: я должна быть представлена.

— Нет, графиня, я об этом не слышала, — отвечала старуха.

— Да, это дело уже решенное, — подтвердил Жан.

— А когда состоится ваше представление?

— В самое ближайшее время, — сказала графиня.

— Видите ли, король хочет, чтобы представление состоялось до прибытия госпожи дофины, — прибавил Жан, — чтобы моя сестра могла принять участие в празднованиях в Компьене.

— А, теперь я понимаю! Так вы, сударыня, рассчитываете на то, что будете представлены? — робко спросила старая графиня.

— О, Господи, ну разумеется! Баронесса д’Алоньи… Вы знакомы с баронессой д’Алоньи?

— Нет, увы, теперь я уж никого не знаю: я лет двадцать не была при дворе.

— Ах, вот что!.. Баронесса д’Алоньи будет «крестной». За это король осыпает милостями дорогую баронессу: ее супруг получил звание камергера, сын переведен в гвардию и в ближайшее время станет лейтенантом, баронское поместье стало графством, боны на получение денег из шкатулки короля обменены на городские акции, а в день представления она получит двадцать тысяч экю наличными. А она требует еще и еще.

— Ах, теперь мне все понятно! — заметила графиня де Беарн с любезной улыбкой.

— Я было подумал… — заговорил Жан.

— О чем? — спросила Дюбарри.

— Какая досада! — так и подскочил в кресле Жан. — Как жаль, что я не встретил графиню у нашего кузена вице-канцлера хотя бы на неделю раньше!

— Почему?

— Да потому, что в то время мы еще не были связаны словом с баронессой д’Алоньи.

— Дорогой мой! — заметила графиня Дюбарри. — Вы говорите, как Сфинкс, я вас не понимаю.

— Не понимаете?

— Нет.

— Могу поспорить, что графиня де Беарн меня понимает.

— Простите, но…

— Еще неделю назад у вас, графиня, не было «крестной», не так ли?

— Вы правы.

— Так вот, графиня де Беарн… Может быть, мне не следует продолжать?

— Отчего же нет? Говорите!

— Графиня де Беарн могла бы стать вашей «крестной», и милости, которыми король осыпает госпожу д’Алоньи, достались бы графине де Беарн.

Старуха вытаращила глаза.

— Увы… — пролепетала она.

— Ах, если бы вы только знали, — продолжал Жан, — как король был бы вам признателен за эту услугу! И вам не пришлось бы ни о чем его просить — он сам предупреждал бы ваши желания. Как только ему сообщили, что баронесса д’Алоньи вызвалась быть «крестной» Жанны, он воскликнул: «В добрый час! Я устал от всех этих мерзавок, которые, кажется, важничают больше, чем я сам. Расскажите мне об этой даме, графиня: нет ли у нее каких-нибудь тяжб, недоимок, долгов?..»

Старая графиня потеряла дар речи.

— «Правда, меня огорчает одно обстоятельство…» — прибавил король.

— Какое?

— Одно-единственное. «Я бы желал, — сказал король, — чтобы «крестная» графини Дюбарри носила громкое имя». При этих словах его величество бросил взгляд на портрет Карла Первого кисти Ван Дейка.

— Понимаю, — сказала старуха, — его величество имел в виду, что Дюбарри были связаны со Стюартами, о чем вы уже упомянули.

— Совершенно верно.

— Должна признаться, — заметила г-жа де Беарн с непередаваемым выражением, — что имя д’Алоньи мне ничего не говорит, я даже никогда его не слышала.

— Однако это довольно известное имя, — вмешалась графиня Дюбарри, — представители этого семейства отличились на королевской службе.

— Ах, Боже мой! — вскричал Жан, подскочив в кресле.

— Что с вами? — поинтересовалась Дюбарри, изо всех сил сдерживая смех при виде кривляний своего деверя.

— Вы не укололись? — заботливо спросила г-жа де Беарн.

— Нет, — отвечал Жан, осторожно усаживаясь на место. — Просто мне пришла в голову одна мысль…

— Ну и мысль! — со смехом воскликнула графиня Дюбарри. — Она вас едва не свалила с ног.

— Хорошая, должно быть, мысль! — заметила графиня де Беарн.

— Превосходная!

— Так поделитесь ею с нами!

— У нее, правда, есть недостаток.

— Какой же?

— Она неисполнима.

— Ничего, продолжайте.

— По правде говоря, я боюсь, что вызову чьи-нибудь сожаления.

— Ничего, виконт, говорите.

— Я подумал, что, если вы передадите госпоже д’Алоньи замечание короля, которое он сделал, глядя на портрет Карла Первого…

— Это было бы невежливо.

— Да, верно.

— Не будем больше об этом говорить.

Старая графиня горестно вздохнула.

— Как жаль! — продолжал виконт, словно говоря сам с собою. — У графини де Беарн громкое имя, она женщина умная. Вот если бы она вызвалась стать «крестной» вместо госпожи д’Алоньи! Она бы выиграла свою тяжбу, господин де Беарн получил бы чин лейтенанта гвардии, а так как графиня вынуждена много путешествовать из-за своего процесса, в возмещение дорожных издержек она еще получила бы кругленькую сумму. Да, не всем в жизни выпадает такая удача.

— Увы, нет! Увы… — вымолвила подавленная графиня де Беарн, не ожидавшая такого удара.

Надо признать, что любой человек в ее положении сказал бы то же самое; кто угодно почувствовал бы себя подавленным, окажись он на ее месте!

— Видите, брат, — произнесла графиня Дюбарри с выражением глубокого сострадания, — как вы огорчили графиню де Беарн. Довольно и того, что я ничего не смогу для нее попросить у короля, по крайней мере, раньше, чем буду представлена ко двору.

— Ах, если бы можно было перенести мой процесс!

— Да, всего на неделю, — прибавила Дюбарри.

— Да, хотя бы на неделю, — повторила г-жа де Беарн, — а через неделю уже состоялось бы ваше представление…

— Да, но ведь через неделю король будет в Компьене на празднованиях по случаю прибытия ее высочества дофины!

— Да, верно, верно, — подтвердил Жан, — впрочем…

— Что?

— Кажется, у меня появилась еще одна мысль.

— Какая, сударь, какая? — вскричала старуха.

— Мне кажется… да… нет… да, да, да!

Графиня де Беарн с озабоченным видом следила за Жаном.

— Вы сказали «да», господин виконт, — проговорила она.

— Мне кажется, я нашел выход.

— Говорите скорее!

— Вот послушайте.

— Мы ждем с нетерпением.

— О вашем представлении, графиня, еще не было объявлено, не так ли? Никто ведь не знает, что вы нашли «крестную»?

— Совершенно верно: король хочет, чтобы это событие оказалось для всех полной неожиданностью.

— Ну, тогда, пожалуй, выход действительно найден.

— Неужели правда, господин виконт? — спросила г-жа де Беарн.

— Да, выход найден, — повторил Жан.

Дамы слушали его затаив дыхание, не сводя с него глаз. Жан придвинулся к ним вместе с креслом.

— Графиня де Беарн не знала, как и другие, о предстоящем представлении и о том, что вы уже нашли «крестную», не правда ли?

— Откуда же я могла об этом узнать? Если бы вы мне этого не сказали…

— Допустим, что вы нас не видели и по-прежнему ничего не знаете. Попросите у короля аудиенцию.

— Ее сиятельство уверяет, что король меня не примет.

— Попросите у короля аудиенцию и изъявите готовность быть «крестной» графини. Все должно выглядеть так, будто вы не знаете, что «крестная» уже есть. Итак, вы попросите аудиенции и выразите желание быть «крестной» моей сестры. Его величество будет тронут вашим предложением, исходящим от дамы столь знатной, как вы. Его величество вас примет, поблагодарит, спросит, чем может быть вам полезен. Вы упомянете о процессе, изложите ваши умозаключения. Его величество все поймет, распорядится относительно вашего дела, и вы выиграете процесс, который сейчас вам представляется безнадежным.

Дюбарри не сводила горящего взора со старой графини. Та, вероятно, почуяла западню.

— Да что вы! — с живостью воскликнула она. — Чтобы меня, несчастную, стал слушать король?!

— Я думаю, что при сложившихся обстоятельствах вам достаточно будет проявить свою добрую волю, — заметил Жан.

— Если речь идет только о доброй воле… — с сомнением в голосе прошептала старуха.

— Это неплохая мысль, — с улыбкой заметила г-жа Дюбарри. — Впрочем, вполне вероятно, что даже для благополучного исхода своего процесса графиня не пожелает участвовать в обмане?

— В обмане? — переспросил Жан. — А кто об этом узнает, позвольте вас спросить?

— Графиня права, — заметила старуха в надежде вывернуться с помощью уловки, — я предпочла бы оказать графине настоящую услугу, чтобы заручиться ее дружбой.

— Да, да, конечно, — сказала графиня Дюбарри в высшей степени любезно, однако с оттенком легкой иронии, что не укрылось от внимания г-жи де Беарн.

— Ну что же, в таком случае есть еще один способ выйти из этого нелегкого положения.

— Еще один способ?

— Да.

— Способ оказать настоящую услугу?

— Ах, виконт! — воскликнула г-жа Дюбарри. — Будьте осторожны: вы становитесь поэтом. Даже у Бомарше нет такого богатого воображения, как у вас.

Старая графиня с беспокойством ждала, что скажет Жан.

— Шутки в сторону! — проговорил он. — Сестричка! Вы ведь связаны с госпожой д’Алоньи нежной дружбой, не правда ли?

— Ну еще бы! И вам это хорошо известно.

— И она обиделась бы, если бы ей почему-либо не пришлось быть вашей «крестной»?

— Думаю, что да.

— Разумеется, не следует передавать ей слова короля о том, что она недостаточно знатного рода для подобного поручения. Вы же умница, вы найдете, что ей сказать.

— А дальше?

— Она уступит графине де Беарн честь оказать вам эту услугу, а заодно и возможность разбогатеть.

Старуха перепугалась. Началось открытое наступление. Увильнуть от ответа не было возможности.

Впрочем, она все-таки сделала попытку отговориться.

— Мне не хотелось бы причинять этой даме неприятность, — заметила она, — между порядочными людьми так не делается.

Дюбарри сделала нетерпеливое движение, брат жестом успокоил ее.

— Прошу вас принять во внимание, графиня, что я ничего вам не предлагаю. У вас на руках тяжба — это со всеми может случиться; вы желаете ее выиграть — это вполне понятно. Она представляется безнадежной — это вас огорчает; вы встречаете меня, я проникаюсь к вам симпатией, проявляю участие в вашем деле, никак меня не касающемся. Я ищу способ повернуть дело к лучшему, тогда как оно на три четверти проиграно… Простите, я был не прав, не будем больше об этом говорить.

Жан поднялся.

— Сударь! — в тоске вскричала старуха; сердце ей подсказывало, что если до сих пор графиня Дюбарри и виконт были равнодушны к ее тяжбе, то с этой минуты они готовы стать ее врагами. — Напротив, я вам очень признательна за вашу доброту, я просто в восхищении от ваших предложений!

— Надеюсь, вы понимаете, — продолжал Жан с наигранным равнодушием, — что моей сестре все равно, кто будет ее «крестной»: госпожа д’Алоньи, госпожа де Поластрон или графиня де Беарн!

— Я в этом не сомневаюсь.

— Должен признаться, что мне просто было жаль, что милости короля достанутся какой-нибудь злюке, которая из корыстных соображений будет вынуждена отступить перед нашим могуществом, поняв, что нас невозможно одолеть.

— Да, вероятно, так могло бы случиться, — согласилась г-жа Дюбарри.

— Мы вас ни о чем не просили, мы с вами почти незнакомы, и вы готовы предложить свои услуги от чистого сердца. Вот почему мне представляется, что вы более других достойны воспользоваться всеми преимуществами этого положения.

Старая сутяга, вероятно, нашла бы, что возразить против благожелательности, которую виконт любезно ей приписал, но графиня Дюбарри не дала ей времени на размышление.

— Дело в том, — сказала она, что этот ваш поступок обрадовал бы короля и король исполнил бы любое желание того, кто ему предложил бы свои услуги.

— Как? Вы говорите, что король исполнил бы любое мое желание?

— Вернее, он предупреждал бы эти желания, то есть вы услышали бы, как он говорит вице-канцлеру: «Я хочу, чтобы графине де Беарн ни в чем не было отказа, вы меня поняли, господин де Мопу?» Впрочем, мне кажется, графине де Беарн не нравится такой способ действий? Ну что же! — с поклоном прибавил виконт. — Надеюсь, ваше сиятельство не рассердится на меня за то, что я хотел быть ей полезным?

— Я тронута до глубины души, сударь! — вскричала старуха.

— Не стоит благодарности, — любезно отвечал виконт.

— Но… — продолжала старая графиня.

— Вы что-то хотели сказать?

— Но я не думаю, чтобы госпожа д’Алоньи так просто уступила мне свое право, — заметила сутяжница.

— Мы возвращаемся к тому, о чем говорили в самом начале: главное, чтобы графиня де Беарн предложила свои услуги, и в признательности его величества она может быть уверена независимо ни от чего.

— Однако предположим, что госпожа д’Алоньи согласится уступить, — продолжала недоверчивая старуха, предполагая худшее; она стремилась к тому, чтобы ей все было ясно до мельчайших подробностей, — нельзя же отнять у этой дамы то, что она уже получила!

— Король бесконечно добр ко мне, — заявила фаворитка.

— А какая неприятность ожидает Салюсов! — вскричал Дюбарри. — Я бы этого не вынес, окажись я на их месте.

— Если бы я вам предложила свои услуги, графиня, — продолжала старуха со все возраставшей решимостью, подогреваемой личными интересами, и в то же время словно не замечая комедии, которую затеяли Дюбарри. — Я не совсем понимаю, как бы я могла выиграть тяжбу, ведь сегодня все предрекают мне поражение, как же завтра я могу надеяться на удачу?

— Королю стоит только захотеть, и все будет сделано! — отвечал виконт, торопясь рассеять это новое сомнение.

— А вы знаете, виконт, госпожа де Беарн права, — заметила графиня Дюбарри, — и я с ней согласна.

— Что вы сказали? — вытаращив глаза, спросил виконт.

— Я говорю, что для дамы, носящей такое имя, как у графини, было бы достаточно, чтобы процесс шел так, как ему должно идти. Правда, ничто не может ни противостоять волеизъявлению короля, ни остановить его щедрости… А что, если бы король, не желая вмешиваться в ход судебного разбирательства — приняв во внимание, что в настоящую минуту его отношения с парламентом осложнены, — предложил бы вам, графиня, компенсацию?

— Приличную сумму! — поспешил добавить виконт. — Да, сестричка, по-моему, вы правы.

— Увы! — жалостливо проговорила графиня Беарн. — Как можно возместить убытки от тяжбы, в результате которой я потеряю двести тысяч ливров?

— Прежде всего, — отвечал Дюбарри, — вы можете рассчитывать на истинно королевский дар, например, в сто тысяч ливров. Каково?

Заговорщики окинули жадными взглядами свою жертву.

— У меня есть сын, — проговорила она.

— Прекрасно! Вот еще один слуга, преданный королю и отечеству!

— Так вы полагаете, графиня, можно что-нибудь сделать для моего сына?

— Я могу за это поручиться, — вмешался Жан, — самое меньшее, на что он может рассчитывать, — это на чин лейтенанта жандармов.

— Может быть, у вас есть другие родственники? — спросила графиня Дюбарри.

— У меня есть племянник.

— Придумаем что-нибудь и для племянника, — пообещал виконт.

— Мы поручим это дело вам, виконт: вы преисполнены благих намерений и только что это доказали, — рассмеялась фаворитка.

— Если бы король все это сделал для вас, графиня, — спросил виконт, следуя наставлению Горация и решительно устремляясь к развязке, — то как вы полагаете: достаточно ли этого было бы для вас?

— Я полагаю, что это было бы более чем щедро, и я от всего сердца благодарю графиню, ведь я же уверена, что именно ей я обязана этой милостью.

— Таким образом, наш разговор для вас не шутка? — спросила фаворитка.

— Нет, графиня, я отношусь к нему как нельзя более серьезно, — отвечала старуха, побледнев от мысли о принятых на себя обязательствах.

— Вы позволите мне поговорить о вас с его величеством?

— Окажите мне эту честь! — со вздохом отвечала старая сутяжница.

— Я буду говорить с королем не позднее сегодняшнего вечера, — поднимаясь, объявила хозяйка дома. — А теперь, графиня, позвольте мне надеяться на вашу дружбу.

— Благодарю вас, графиня, для меня это большая честь, — отвечала старуха, приседая, — я до сих пор не могу поверить, что это не сон.

— Итак, подведем итоги, — предложил Жан, желавший, чтобы графиня как можно лучше запомнила, какие материальные выгоды ожидают ее, если дело будет доведено до конца. — Прежде всего, сто тысяч ливров в возмещение расходов на процесс, поездки, вознаграждения адвокатов и так далее…

— Да, сударь.

— Чин лейтенанта для молодого графа…

— О, это послужило бы началом прекрасной карьеры!

— И что-нибудь для племянника.

— Да, какую-нибудь безделицу.

— Мы что-нибудь придумаем, я обещал. Уж это мое дело.

— Когда я буду иметь честь вновь увидеть госпожу графиню? — обратилась старая сутяга к Дюбарри.

— Завтра утром моя карета будет ждать у ваших дверей. Я приглашаю вас к себе в Люсьенн, где вы увидитесь с королем. Завтра в десять утра я выполню свое обещание. Его величество будет обо всем предупрежден, и вам не придется ждать.

— Позвольте вас проводить, — предложил Жан, подавая графине де Беарн руку.

— Не беспокойтесь, сударь, — возразила старая дама, — оставайтесь здесь, прошу вас.

Жан продолжал настаивать:

— Позвольте проводить вас хотя бы до лестницы.

— Ну, если это доставит вам удовольствие…

Она оперлась на руку виконта.

— Замор! — позвала графиня.

В дверях появился негритенок.

— Пошли кого-нибудь посветить ее сиятельству до подъезда и прикажи подать карету моего брата.

Замор бросился исполнять поручение.

— Вы слишком добры ко мне, — проговорила г-жа де Беарн.

И обе дамы обменялись последними реверансами.

На лестнице виконт Жан распрощался с г-жой де Беарн и вернулся к сестре, а гостья стала важно спускаться по ступенькам парадной лестницы.

Замор открывал процессию, за ним шагали два лакея со светильниками, следом за ними выступала г-жа де Беарн, а позади всех третий лакей нес ее коротковатый шлейф.

Брат и сестра провожали взглядами из окна гостиной дорогую «крестную», которую они так старательно искали и с таким трудом нашли.

В ту самую минуту как г-жа де Беарн спускалась с крыльца, во дворе появился портшез, из-за занавески которого выпорхнула молодая женщина.

— А, хозяйка Шон! — вскричал Замор, растянув в широкой улыбке свои толстые губы. — Добрый вечер, хозяйка Шон!

Графиня де Беарн подняла ногу да так и застыла: в прибывшей даме она узнала мнимую дочь метра Флажо.

Дюбарри поспешно отворил окно и стал делать сестре знаки, но она его не замечала.

— Не у вас ли этот дурачок Жильбер? — обратилась Шон к одному из лакеев, не замечая графиню де Беарн.

— Нет, сударыня, — отвечал лакей, — его никто не видел.

Подняв глаза, она наконец заметила, что Жан подает ей знаки.

Она проследила взглядом за его рукой и увидала графиню де Беарн.

Шон сейчас же ее узнала, вскрикнула, нагнула голову и быстрым шагом направилась к дому.

Старуха притворилась, что ничего не заметила, села в карету и приказала кучеру трогать.

XXXII КОРОЛЬ СКУЧАЕТ

Как король и обещал, он уехал в Марли, однако около трех часов пополудни приказал отвезти себя в Люсьенн.

Должно быть, он предполагал, что, получив его записку, графиня Дюбарри поспешит покинуть Версаль и будет его ждать в своем уютном замке, куда король уже несколько раз наведывался, не оставаясь там, впрочем, на ночь под тем предлогом, что Люсьенн не является королевским дворцом.

Велико же было его удивление, когда, прибыв в Люсьенн, он застал там одного Замора, весьма мало похожего на коменданта. Негритенок развлекался тем, что гонялся за попугаем в надежде вырвать у него перо, а попугай отбивался, пытаясь его клюнуть.

Между обоими любимцами графини шла борьба, напоминавшая соперничество фаворитов короля: г-на де Шуазёля и г-жи Дюбарри.

Король расположился в малой гостиной и отпустил свиту.

Обыкновенно он не задавал вопросов ни прислуге, ни лакеям, несмотря на то что был самым любопытным дворянином в своем королевстве. Однако Замор не был даже прислугой, он представлял собой нечто среднее между обезьянкой и попугаем.

Поэтому король решил расспросить Замора.

— Госпожа графиня в саду?

— Нет, хозяин, — отвечал Замор.

В замке Люсьенн вместо обращения «ваше величество» было принято слово «хозяин»: то была одна из прихотей Дюбарри.

— Так она отправилась кормить карпов?

На горе́, невзирая на громадные расходы, недавно было вырыто озеро; его наполнили водой из акведука и завезли из Версаля самых крупных карпов.

— Нет, хозяин, — снова ответил Замор.

— Где же она?

— В Париже, хозяин.

— То есть как в Париже?.. Графиня не приезжала в Люсьенн?

— Нет, хозяин, она прислала Замора.

— Зачем?

— Чтобы встретить короля.

— Ага! — вскричал король. — Тебе доверяют меня встречать? Прелестно! Я — в обществе Замора. Вот спасибо, графиня, большое спасибо!

Раздосадованный король поднялся.

— Нет, нет, — возразил негритенок, — король не будет в обществе Замора.

— Почему?

— Потому что Замор уезжает.

— Куда?

— В Париж.

— Так я остаюсь в одиночестве? Еще лучше! А зачем ты едешь в Париж?

— Я должен найти хозяйку и передать, что король прибыл в Люсьенн.

— Графиня поручила тебе сказать мне это?

— Да, хозяин.

— А она не сказала, чем мне заняться в ожидании ее приезда?

— Она сказала, что ты можешь поспать.

«Должно быть, она скоро будет здесь, — подумал король, — вероятно, приготовила какой-нибудь сюрприз».

Он сказал Замору:

— Скорее отправляйся и привези сюда графиню… Как, кстати, ты собираешься ехать?

— Верхом на большом белом коне под красным чепраком.

— Сколько же времени понадобится большому белому коню, чтобы довезти тебя до Парижа?

— Не знаю, — отвечал негритенок, — конь скачет быстро-быстро-быстро. Замор любит быструю езду.

— Будем считать, что мне повезло, раз Замор любит быструю езду.

Он подошел к окну, посмотреть, как поедет Замор.

Огромный лакей подсадил негритенка на исполинского коня, и Замор, пригнувшись к холке, поскакал галопом с бесстрашием, свойственным только детям.

Оставшись в одиночестве, король спросил лакея, что нового в Люсьенне.

— Здесь сейчас господин Буше расписывает большой кабинет ее сиятельства.

— А, Буше! Так он здесь! — с удовлетворением воскликнул король. — Где он, ты говоришь?

— Во флигеле, в кабинете. Ваше величество желает, чтобы я его проводил к господину Буше?

— Нет, нет, — отвечал король, — я, пожалуй, пойду взгляну на карпов. Дай мне нож.

— Нож, сир?

— Да, и большой хлебец.

Лакей вернулся, неся блюдо японского фарфора, на котором лежал большой хлебец, а в него был воткнут длинный острый нож.

Король знаком приказал лакею следовать за ним и отправился к пруду.

Кормить карпов было семейной традицией. У великого короля без этого не проходило ни одного дня.

Людовик XV уселся на обомшелую скамейку; отсюда открывался чудесный вид.

Он окинул взглядом озерцо, окаймленное лугом: на том берегу, меж двух холмов затерялась деревушка. Западный холм, словно поросшая мхом скала Вергилия, круто вздымался ввысь. Соломенные крыши домишек, живописно разбросанных по склону холма, были похожи на детские игрушки, которые уложены в коробку, выстланную папоротником.

Вдали виднелись остроконечные крыши Сен-Жермена и его громадные террасы с купами деревьев, а еще дальше синели холмы Саннуа и Кормей, которые тянулись к розовато-серым небесам, словно медным куполом накрывавшим местность.

Небо хмурилось; нежная луговая зелень потемнела. Неподвижная тяжелая водная гладь временами колыхалась, когда из сине-зеленых глубин поднималась, подобно серебристой молнии, огромная рыба, чтобы схватить водомерку, бегающую на своих длинных ногах по зеркальной поверхности пруда.

По воде разбегались круги, и водная гладь становилась муаровой.

К самому берегу бесшумно подплывали не пуганные ни человеком, ни зверем рыбы, чтобы полакомиться клевером, душистые головки которого клонились к воде; можно было даже заглянуть в большие неподвижные глаза рыб, бессмысленно таращившиеся на серых ящерок и резвившихся в тростнике лягушек.

Король, знающий, как убивать время, несколько раз обвел взглядом открывавшийся перед ним вид, не упустив ни одной подробности, пересчитал дома деревни, которые мог разглядеть. Потом взял хлебец со стоявшей рядом тарелки и стал резать его на крупные ломти.

Карпы услыхали хруст разрезаемой корки. Они уже привыкли к этому звуку, означавшему приближение обеда, и близко подплыли к его величеству в надежде получить от него привычную еду. Они точно так же поспешили бы и к лакею, однако король вообразил, что рыбы таким образом выражают ему свою преданность.

Он бросал один за другим куски хлеба; они сначала исчезали в воде, а потом всплывали на поверхность; карпы жадно набрасывались на набухший в воде хлеб, стремительно разрывали его на мелкие кусочки, и он в одно мгновение исчезал.

Было и самом деле довольно забавно наблюдать за тем, как невидимые рыбы гоняли по поверхности корку, вырывая ее друг у друга до тех пор, пока она не попадала в чью-нибудь пасть.

По прошествии получаса его величество, которому хватило терпения отрезать почти сотню кусочков хлеба, почувствовал себя удовлетворенным: ни одна рыба больше не показывалась.

Король тут же заскучал, но вспомнил о г-не Буше, второй «достопримечательности» замка; разумеется, он не может столь захватывающе развлечь, как карпы, но за городом выбор небогат, и привередничать не было возможности.

Людовик XV направился к флигелю. Буше был предупрежден. Продолжая рисовать, вернее, притворяясь, что поглощен своим занятием, он следил взглядом за его величеством. Живописец видел, как король направился к флигелю; он обрадовался, поправил жабо, выпустил манжеты и вскарабкался на лестницу, так как ему посоветовали сделать вид, будто он понятия не имеет о прибытии короля в Люсьенн. Он услышал, как скрипнул паркет под ногой государя, и принялся старательно выписывать пухлого амура, крадущего розу у молодой пастушки, затянутой в корсет из голубого атласа, в соломенной шляпе. Рука живописца дрожала, сердце колотилось.

Людовик XV остановился на пороге.

— А, господин Буше, как у вас сильно пахнет скипидаром! — заметил он и пошел дальше.

Бедный Буше, который не был столь тонкой художественной натурой, как король, приготовился совсем к другим комплиментам, поэтому едва не свалился с лестницы.

Он медленно спустился и вышел со слезами на глазах, даже не очистив палитры и не промыв кистей, чего с ним никогда до этого не случалось.

Его величество вынул часы. Они показывали семь.

Людовик XV возвратился в комнаты, подразнил обезьянку, послушал речи попугая и достал из горки одну за другой все стоявшие там китайские безделушки.

Сумерки сгустились.

Его величество не любил темноты; внесли свечи.

Впрочем, он не любил и одиночества.

— Лошадей через четверть часа! — приказал король. — Даю ей ровно столько, и ни минуты больше!

Людовик XV прилег на софу, стоявшую против камина, выжидая, когда четверть часа, или девятьсот секунд, истекут.

Когда у часов в виде голубого слона, на которого взобралась розовая султанша, маятник качнулся в четырехсотый раз, король уснул.

Через четверть часа лакей пришел доложить, что лошади поданы; он увидел, что король спит, и, разумеется, не посмел его беспокоить. Пробудившись, его величество оказался лицом к лицу с графиней Дюбарри, которая не сводила с него глаз. Замор стоял в дверях в ожидании приказаний.

— А, вот и вы, графиня, — садясь на софу, проговорил король.

— Да, сир, я уже давно здесь, — отвечала графиня.

— Что значит «давно»?

— Ну почти целый час. А ваше величество все спит!

— Знаете, графиня, вас не было, я очень скучал… И потом, я так плохо провел эту ночь!.. Послушайте, а я уже собирался уезжать!

— Да, я видела вашу карету, ваше величество.

Король бросил взгляд на часы.

— О! Уже половина одиннадцатого! Так я проспал почти три часа.

— Ну и прекрасно, сир! Попробуйте теперь сказать, что в Люсьенне плохо спится!

— Напротив! А кто это там торчит в дверях? — вскричал король, заметив наконец Замора.

— Перед вами комендант замка Люсьенн, сир.

— Нет, пока еще не комендант, — со смехом возразил король. — С какой стати этот чудак напялил на себя мундир? Ведь еще не было назначения. Он полагается на мое слово?

— Сир! Ваше слово, конечно, священно, и мы имеем все основания на него полагаться. Но у Замора есть нечто большее, чем ваше слово, вернее — менее важное: он получил грамоту о своем назначении, сир.

— Как?

— Мне прислал его вице-канцлер; вот, взгляните. Теперь для вступления в должность ему осталась лишь одна формальность: прикажите ему принести клятву, и пусть он нас охраняет.

— Подойдите, господин комендант, — проговорил король.

Замор приблизился. На нем был мундир с шитым стоячим воротником и эполетами капитана, короткие штаны и шелковые чулки, а на боку висела шпага. Он шел, чеканя шаг, зажав под мышкой огромную треугольную шляпу.

— Да сможет ли он произнести клятву? — с сомнением в голосе произнес король.

— А вы испытайте его, сир.

— Подойдите ближе, — сказал король, с любопытством глядя на черную куклу.

— На колени! — приказала графиня.

— Принесите присягу, — потребовал Людовик XV.

Негритенок прижал одну руку к груди, другой коснулся руки короля и произнес:

— Клянусь в верности хозяину и хозяйке, клянусь не щадя живота защищать дворец, охрана которого мне доверена; прежде чем сдам его неприятелю, в случае если буду атакован, обещаю съесть все припасы до последнего горшочка варенья.

Короля рассмешила не столько клятва Замора, сколько серьезный вид, с каким он ее произносил.

— Я принимаю вашу клятву, — отвечал он с подобавшим случаю важным видом, — и вручаю вам, господин комендант, право верховной власти, право высокого и низкого суда над всеми, кто обитает в этом дворце на земле, воздухе, огне и воде.

— Благодарю вас, хозяин! — поднимаясь с колен, отвечал Замор.

— А теперь ступай на кухню и покажись там в своем великолепном наряде, а нас оставь в покое. Иди!

Замор вышел.

Пока за ним отворялась одна дверь, в другую вошла Шон.

— А! Это вы, милая Шон! Здравствуйте!

Король привлек ее к себе, усадил на колени и расцеловал.

— Ну, дорогая Шон, — продолжал он, — хоть ты скажешь мне правду!

— Должна вас предупредить, сир, — отвечала Шон, — что вы сделали неудачный выбор. Чтобы я сказала правду! Мне довелось бы говорить ее первый раз в жизни! Уж если вы хотите знать правду, обратитесь к Жанне: она не умеет лгать!

— Это верно, графиня?

— Сир! Шон чересчур хорошего мнения обо мне. Ее пример оказался заразительным, и с сегодняшнего дня я решила стать лживой, как и подобает настоящей графине, ведь правду никто не любит!

— Ах так? — воскликнул король. — Мне показалось, что Шон от меня что-то скрывает.

— Клянусь вам, ничего.

— Неужели она не скрывает намерения увидеться с каким-нибудь юным герцогом, маркизом или виконтом?

— Не думаю, — сказала графиня.

— А что на это скажет Шон?

— Мы так не думаем, сир.

— Надо бы выслушать полицейский рапорт.

— Рапорт господина де Сартина или мой?

— Господина де Сартина.

— Сколько вы готовы ему заплатить?

— Если он мне сообщит что-нибудь любопытное, я не стану торговаться.

— Тогда вам лучше довериться моим сыщикам и принять мой рапорт. Я вам готова услужить… по-королевски.

— Вы готовы себя продать?

— А почему бы нет, если цена подходящая?

— Ну что же, пусть будет так. Послушаем ваш рапорт. Но предупреждаю: не лгите.

— Франция! Вы меня оскорбляете.

— Я хотел сказать: не отвлекайтесь.

— Хорошо! Сир! Готовьте кошелек: вот мой рапорт.

— Я готов, — отвечал король, зазвенев золотыми в кармане.

— Итак, графиню Дюбарри видели сегодня в Париже около двух часов пополудни.

— Дальше, дальше: это мне известно.

— На улице Валуа.

— А что ж тут такого?

— Около шести к ней прибыл Замор.

— В этом тоже нет ничего невозможного. А что делала графиня Дюбарри на улице Валуа?

— Она приехала к себе домой.

— Это понятно. Но зачем она туда приехала?

— Она должна была там встретиться со своей «крестной».

— С крестной матерью? — переспросил король с недовольным выражением, которое ему не удалось скрыть. — Разве графиня Дюбарри собирается креститься?

— Да, сир, в большой купели, зовущейся Версалем.

— Клянусь честью, она не права: язычество так ей к лицу.

— Ничего не поделаешь, сир! Вы же знаете поговорку: «Запретный плод сладок»!

— Так запретный плод — это «крестная», которую вы во что бы то ни стало желаете найти?

— Мы ее нашли, сир.

Король вздрогнул и пожал плечами.

— Мне очень нравится, что вы пожимаете плечами, сир. Это доказывает, что вы, ваше величество, были бы в отчаянии, если бы оказались свидетелем поражения всяких там Грамонов, Гемене и прочих придворных ханжей.

— Вы так думаете?

— Ну, конечно! Вы со всеми с ними в союзе!

— Я — в союзе?.. Графиня! Запомните раз навсегда: король может вступать в союз только с королями.

— Это верно. Но дело в том, что все ваши короли дружны с господином де Шуазёлем.

— Однако вернемся к «крестной».

— С удовольствием, сир.

— Так вам удалось состряпать «крестную»?

— Я нашла ее в готовом виде, да еще какую! Это некая графиня де Беарн из семьи владетельных принцев, ни больше ни меньше! Надеюсь, она достойна свойственницы союзников Стюартов?

— Графиня де Беарн? — удивленно переспросил король. — Я знаю только одну Беарн. Она живет где-то около Вердена.

— Это она и есть, графиня срочно прибыла в Париж.

— Она готова протянуть вам руку?

— Обе!

— Когда же?

— Завтра, в одиннадцать утра она будет иметь честь получить благодаря мне тайную аудиенцию у короля; в это же время, если просьба не покажется вам нескромной, она будет просить короля назначить день моего представления ко двору, и вы его назначите как можно раньше, не так ли, господин Франция?

Король рассмеялся, но как-то не очень искренне.

— Разумеется, разумеется, — отвечал он, целуя графине руку.

Вдруг он вскричал:

— Завтра в одиннадцать часов?

— Ну да, за завтраком.

— Это невозможно, дорогая.

— Почему невозможно?

— Я не буду здесь завтракать. Я должен немедленно вас покинуть.

— Что случилось? — спросила Дюбарри, почувствовав как у нее похолодело сердце. — Почему вы хотите ехать?

— Я обязательно должен быть в Марли, дорогая графиня, у меня назначена встреча с Сартином: нас ждут неотложные дела.

— Как угодно, сир. Но вы, по крайней мере, поужинаете с нами, я надеюсь?

— Может быть… Да, я голоден, я согласен.

— Прикажи приготовить, Шон, — обратилась графиня к сестре, подавая ей знак, о котором они, вероятно, заранее условились.

Шон вышла.

Король перехватил этот знак в зеркале и хотя не понял его значения, но почуял западню.

— Да нет, — сказал он, — нет, не могу даже поужинать… Я должен ехать сию же минуту. Мне надо подписывать бумаги, ведь сегодня суббота!

— Как вам будет угодно. Я прикажу подавать лошадей.

— Да, дорогая!

— Шон!

Возвратилась Шон.

— Лошадей его величества! — приказала графиня.

— Слушаюсь, — с улыбкой отвечала Шон.

Она снова вышла.

В следующее мгновение в приемной послышался ее голос:

— Лошадей его величества!

XXXIII «КОРОЛЬ ЗАБАВЛЯЕТСЯ»

Король был доволен тем, что проявил силу воли и наказал графиню за то, что она заставила его ждать, и в то же время избавил себя от неприятностей, связанных с ее представлением. Он направился к выходу.

В эту минуту возвратилась Шон.

— Где мои слуги?

— В передней никого нет, ваше величество.

Король подошел к двери.

— Слуги короля! — крикнул он.

Никто не отвечал: можно было подумать, что все во дворце замерло, даже эхо не ответило ему.

— Трудно поверить, — возвращаясь в гостиную, проговорил король, — что я внук короля, сказавшего когда-то: «Мне чуть было не пришлось ждать!»

Он подошел к окну и распахнул его.

Площадка перед дворцом была так же безлюдна, как и передняя: ни лошадей, ни курьеров, ни охраны. Взгляд тонул в ночной мгле; все было спокойно и величаво; в неверном лунном свете колыхались вдали верхушки деревьев парка Шату да переливались мириадами звездочек воды Сены, извивавшейся подобно гигантской ленивой змее и заметной на протяжении приблизительно пяти льё, то есть от Буживаля до Мезона.

Невидимый соловей выводил в ночи свою чарующую песнь, какую можно услышать только в мае, как будто эти его радостные трели могли звучать лишь на лоне достойной их природы в недолгие весенние дни.

Людовик XV не был ни мечтателем, ни поэтом и не мог понять всей этой гармонии: он был материалист до мозга костей.

— Графиня! — с досадой проговорил он. — Прикажите прекратить это безобразие, умоляю вас! Какого черта! Пора положить конец этой дурацкой комедии!

— Сир! — отвечала графиня, надувая прелестные губки, что почти всегда действовало на короля безотказно, — здесь распоряжаюсь не я.

— Ну уж, во всяком случае, и не я! — воскликнул Людовик XV. — Вы только посмотрите, как мне здесь повинуются!..

— Да, сир, вас слушаются не больше, чем меня.

— Так кто же здесь командует? Может быть, вы, Шон?

— Я сама повинуюсь с большим трудом, сир, а уж распоряжаться другими мне еще тяжелее, — отозвалась она с другого конца гостиной, сидя в кресле рядом с графиней.

— Так кто же здесь хозяин?

— Разумеется, господин комендант, сир.

— Господин Замор?

— Да.

— Верно. Позовите кого-нибудь.

Графиня с грациозной непринужденностью протянула руку к шелковому шнуру с жемчужной кисточкой на конце и позвонила.

Лакей, наученный, по всей видимости, заранее, ожидал в передней. Он явился на звонок.

— Где комендант? — спросил король.

— Совершает обход.

— Обход? — переспросил король.

— Да, и с ним четверо офицеров, — отвечал лакей.

— В точности, как господин Мальборо! — воскликнула графиня.

Король не смог удержать улыбки.

— Да, забавно, — проговорил он. — Впрочем, что вам мешает запрячь моих лошадей?

— Сир! Господин комендант приказал запереть конюшню, опасаясь, как бы туда не забрался злоумышленник.

— Где мои курьеры?

— В людской, сир.

— Что они там делают?

— Спят.

— То есть как спят?

— Согласно приказанию.

— Чьему приказанию?

— Приказанию коменданта.

— А что двери? — спросил король.

— Какие двери, сир?

— Двери замка.

— Заперты, сир.

— Хорошо, пусть так, но ведь можно сходить за ключами!

— Сир! Все ключи висят на поясе у коменданта.

— Какой образцовый порядок! — воскликнул король. — Черт побери! Какой порядок!

Видя, что король исчерпал вопросы, лакей вышел.

Откинувшись в кресле, графиня покусывала белую розу, рядом с которой ее губы казались коралловыми.

— Мне жалко вас, ваше величество, — сказала королю графиня, улыбнувшись так томно, как умела она одна, — дайте вашу руку, и отправимся на поиски. Шон, посвети нам!

Шон шла впереди, готовясь устранить любые непредвиденные препятствия, которые могли возникнуть на ее пути.

Стоило им свернуть по коридору, как короля стал дразнить аромат, способный пробудить аппетит самого тонкого гурмана.

— Ах-ах! — останавливаясь, воскликнул король. — Чем здесь пахнет, графиня?

— Сир, да ведь это ужин! Я полагала, что король окажет мне честь и поужинает в Люсьенне, вот я и подготовилась.

Людовик XV несколько раз вдохнул соблазнительный аромат, размышляя о том, что его желудок уже некоторое время напоминал о себе. Он подумал, что ему понадобится, по меньшей мере, полчаса на то, чтобы, подняв шум, разбудить курьеров, около четверти часа на то, чтобы оседлали лошадей, десять минут, чтобы доехать до Марли. А в Марли его не ждут, значит, он не найдет там на ужин ничего, кроме закуски «на случай». Он еще раз втянул в себя вкусно пахнувший воздух и, подведя графиню к двери в столовую, остановился.

На ярко освещенном и великолепно сервированном столе было приготовлено два прибора.

— Черт побери! — воскликнул король. — У вас искусный повар, графиня.

— Сир! Сегодня как раз день, когда я его решила испытать, бедняга старался изо всех сил, чтобы угодить вашему величеству. Если вам не понравится, он способен перерезать себе горло, как несчастный Ватель.

— Вы и впрямь так полагаете? — спросил Людовик XV.

— Да. Особенно ему удается омлет из фазаньих яиц, на который он очень рассчитывал…

— Омлет из фазаньих яиц! Я обожаю это блюдо!

— Видите, как не везет моему повару?

— Так и быть, графиня, не будем его огорчать, — со смехом сказал король, — надеюсь, пока мы будем ужинать, господин Замор вернется с обхода.

— Ах, сир, это блестящая идея! — воскликнула графиня, испытывая удовлетворение от того, что выиграла первый тур. — Входите, сир, входите.

— Кто же нам будет подавать? — удивился король, не видя ни одного лакея.

— Сир! Неужели кофе покажется вам менее вкусным, если его налью вам я?

— Нет, графиня, я ничего не буду иметь против, даже если вы его и приготовите сами.

— Ну, так идемте, сир.

— Почему только два прибора? — спросил король. — Разве Шон поужинала?

— Сир! Кто же мог без приказания вашего величества…

— Иди, иди к нам, Шон, дорогая, — проговорил король и сам достал из горки тарелку и прибор, — садись напротив.

— О сир… — пролепетала Шон.

— Не притворяйся покорной и смиренной подданной, лицемерка! Садитесь рядом со мной, графиня. Какой у вас прелестный профиль!

— Вы только сегодня это заметили, господин Франция?

— А как бы я заметил?! Я привык смотреть вам в глаза, графиня. Ваш повар и в самом деле большой мастер. Какой суп из раков!

— Так я была права, прогнав его предшественника?

— Совершенно правы.

— В таком случае, сир, следуйте моему примеру, и вы только выиграете.

— Я вас не понимаю.

— Я прогнала своего Шуазёля, гоните и вы своего!

— Не надо политики, графиня. Дайте мне мадеры.

Король протянул рюмку. Графиня взялась за графин с узким горлышком и стала наливать королю вина.

Пальчики у очаровательного виночерпия от напряжения побелели, а ноготки покраснели.

— Лейте не торопясь, графиня, — сказал король.

— Чтобы не взболтнуть вино?

— Нет, чтобы я успел полюбоваться вашей ручкой.

— Ах, ваше величество! — со смехом отвечала графиня. — Вы сегодня делаете открытие за открытием.

— Клянусь честью, да! — воскликнул король, приходя постепенно вновь в хорошее расположение духа. — Мне кажется, я готов открыть…

— Новый мир? — спросила графиня.

— Нет, нет, это было бы слишком честолюбиво, с меня довольно и одного королевства. А я имею в виду остров, маленький клочок земли, живописную гору, дворец, в котором одна моя знакомая будет Армидой, а безобразные чудовища станут охранять вход, когда мне захочется забыться…

— Сир! — заговорила графиня, передавая королю охлажденную бутылку с шампанским (совсем новое по тем временам изобретение), — вот как раз вода из Леты.

— Из реки Леты, графиня? Вы в этом уверены?

— Да, сир, это доставил бедный Жан, который уже почти утонул в ней, из самой преисподней.

— Графиня, — произнес король, поднимая свой бокал, — давайте выпьем за его счастливое воскрешение! И не надо политики, прошу вас!

— Ну, тогда уж я и не знаю, о чем говорить, сир! Может быть, ваше величество расскажет какую-нибудь историю?

— Нет, я вам прочту стихи.

— Стихи? — воскликнула Дюбарри.

— Да, стихи… Что вас удивляет?

— Ваше величество их ненавидит!

— Черт возьми, еще бы! Из сотни тысяч стихов девяносто тысяч нацарапаны против меня.

— А те, что вы собираетесь прочесть, выбраны, вероятно, из оставшихся десяти тысяч? И разве они не могут заставить вас простить остальные девяносто тысяч?

— Вы не то имеете в виду, графиня. Те стихи, что я собираюсь вам прочесть, посвящены вам.

— Мне?

— Вам.

— Кто же их автор?

— Господин де Вольтер.

— И он поручил вашему величеству…

— Нет, он посвятил их непосредственно вашему сиятельству.

— То есть как? Не сопроводив письмом?

— Нет, почему же? Есть и прелестное письмо.

— А, понимаю: ваше величество потрудились сегодня вместе с начальником почт.

— Совершенно верно.

— Читайте, сир, читайте стихи господина де Вольтера.

Людовик XV развернул листок и прочел:

Харит благая мать, богиня наслаждений,
На кипрские пиры любви и красоты
Зачем приводишь ты сомнений мрачных тени?
Героя мудрого за что терзаешь ты?
Улисс необходим своей отчизне мирной
И Агамемнону опорой служит он.
Талант политика и ум его обширный
Способны победить надменный Илион.
Пусть Боги власть любви признают высшей властью!
Пусть поклоняются все красоте твоей!
Сплетая лавр побед и розы сладострастья,
Улыбкой светлою нас одари скорей!
Без милости твоей покоя нет и счастья
Для неспокойного властителя морей.
Зачем же смертного, кого боится Троя,
Преследует твой гнев? Улиссу страшен плен.
Ведь перед красотой нет Бога, нет героя,
Который бы, смирясь, не преклонил колен.
— Знаете, сир, — сказала графиня, скорее задетая, нежели польщенная поэтическим посланием, — мне кажется, господин де Вольтер хочет с вами помириться.

— Напрасный труд, — заметил Людовик XV. — Этот сплетник всех поставит в затруднительное положение, если возвратится в Париж. Пускай отправляется к своему другу — моему кузену Фридриху Второму. С нас довольно и господина Руссо. А вы возьмите эти стихи, графиня, и подумайте над ними на досуге.

Графиня взяла листок, свернула его в трубочку и положила рядом со своей тарелкой.

Король не спускал с нее глаз.

— Сир! — заговорила Шон. — Не хотите ли глоток токайского?

— Оно из погребов самого его величества императора Австрийского, — сообщила графиня, — можете мне поверить, сир.

— Из погребов императора… — проговорил король. — Стоящие винные погреба есть только у меня.

— А я получаю вино и от вашего эконома.

— Как? Вам удалось его обольстить?

— Нет, я приказала…

— Прекрасный ответ, графиня. Король сказал глупость.

— Однако, господин Франция…

— Господин Франция, по крайней мере, в одном прав: он любит вас всей душой.

— Ах, сир, ну почему вы, и в самом деле, не господин Франция?

— Графиня, не надо политики!

— Не желает ли король кофе? — спросила Шон.

— Конечно.

— Его величество будет подогревать кофе сам, как обычно? — спросила графиня.

— Да, если хозяйка замка ничего не будет иметь против.

Графиня встала.

— Почему вы встали?

— Я хочу за вами поухаживать, сир.

— Лучшее, что я могу сделать, — это не мешать вам, графиня, — отвечал король, развалившись на стуле после сытного ужина, который привел его в состояние душевного равновесия.

Графиня внесла серебряную жаровню, на которой стоял небольшой кофейник с кипящим мокко. Она поставила перед королем чашку с блюдцем из позолоченного серебра и графинчик богемского стекла. Рядом с блюдцем она положила свернутый в трубочку лист бумаги.

С напряженным вниманием, с каким обыкновенно король это проделывал, он отмерил сахар, кофе и аккуратно налил спирту так, чтобы он плавал на поверхности. Потом взял бумажную трубочку, подержал ее над свечой, поджег содержимое чашки и бросил бумажный фитиль на жаровню — там фитиль и догорел.

Через пять минут король, как истинный гурман, уже наслаждался кофе.

Графиня дождалась, пока он выпьет все до последней капли.

— Ах, сир, — вскричала она, — вы подожгли кофе стихами господина де Вольтера! Это принесет несчастье Шуазёлям.

— Я ошибался, — со смехом отвечал король, — вы не фея, вы демон.

Графиня встала.

— Сир! — проговорила она. — Не желает ли ваше величество взглянуть, вернулся ли господин комендант?

— А! Замор! А зачем?

— Чтобы вернуться сегодня в Марли, сир.

— Да, верно, — согласился король, делая над собой усилие, чтобы выйти из блаженного состояния, в котором он пребывал, — пойдемте посмотрим, графиня, пойдемте.

Графиня Дюбарри подала знак Шон, и та исчезла.

Король опять было взялся за расследование, но совсем в другом расположении духа, чем вначале. Философы отмечали, что взгляд человека на мир — мрачный или сквозь розовые очки — зависит почти всецело от состояния его желудка.

А у королей точно такой же желудок, как у простых смертных, хотя, как правило, похуже, чем у подданных, но он совершенно одинаково способен приводить весь организм в состояние блаженства или, напротив, уныния. Вот почему король был после ужина в прекрасном расположении духа, если такое состояние вообще возможно у королей.

Не прошли они по коридору и десяти шагов, как новый аромат настиг короля.

Распахнулась дверь в прелестную спаленку, стены которой были обтянуты белым атласом с рисунком из цветов, казавшихся живыми. Комната была таинственно освещена, взгляд привлекал к себе альков, к которому вот уже два часа заманивала короля юная обольстительница.



— Сир! Мне кажется, Замор еще не появлялся, — заметила она. — Мы по-прежнему заключены в замке, нам остается бежать через окно.

— При помощи простынь? — спросил король.

— Ваше величество! — улыбнулась графиня-обольстительница. — Разве им нельзя найти лучшее применение?

Король со смехом заключил ее в свои объятия, графиня уронила белую розу, и цветок покатился по полу, роняя лепестки.

XXXIV ВОЛЬТЕР И РУССО

Мы уже говорили, что спальня замка Люсьенн как с архитектурной точки зрения, так и по своему убранству представляла настоящее чудо.

Расположенная в восточной части замка, она была так надежно защищена позолоченными ставнями и шелковыми занавесями, что дневной свет проникал в нее, лишь когда, подобно придворному, получал право присутствовать на большом и малом утреннем выходе короля.

Летом невидимые отдушины освежали здесь очищенный воздух, будто бы навеянный тысячью вееров.

Когда король вышел из голубой спальни, было десять часов.

На этот раз королевские экипажи уже с девяти часов стояли наготове у парадного подъезда.

Замор, скрестив на груди руки, отдавал — или делал вид, что отдает? — распоряжения.

Король выглянул из окна и увидел приготовления к отъезду.

— Что это значит, графиня? — спросил он. — Разве мы не будем завтракать? Видно, вы собираетесь выпроводить меня голодным.

— Господь с вами, сир, — ответила графиня, — но мне казалось, что у вашего величества назначена встреча в Марли с господином де Сартином.

— Черт побери! — сказал король. — Я думаю, можно было бы сказать Сартину, чтобы он приехал ко мне сюда. Это так близко!

— Ваше величество окажет мне честь, вспомнив, что не ему первому пришла в голову эта мысль.

— К тому же сегодня слишком прекрасное утро для работы. Давайте завтракать.

— Сир, вам нужно будет подписать для меня бумаги.

— По поводу графини де Беарн?

— Совершенно верно. И потом, необходимо назначить день.

— Какой день?

— И час.

— Какой час?

— День и час моего представления ко двору.

— Ну что ж, — сказал король, — вы действительно заслужили быть представленной ко двору, графиня. Назначьте день сами.

— Ближайший, сир.

— Значит, у вас все готово?

— Да.

— Вы научились делать все три реверанса?

— Еще бы: я упражняюсь вот уже целый год.

— А платье?

— Его можно сшить за два дня.

— У вас есть «крестная»?

— Через час она будет здесь.

— В таком случае, графиня, предлагаю вам договор.

— Какой?

— Вы больше не будете напоминать мне об этой истории виконта Жана с бароном де Таверне?

— Значит, мы приносим в жертву бедного виконта?

— Вот именно.

— Ну что ж! Не будем больше говорить об этом, сир! День представления?

— Послезавтра.

— Час?

— Десять часов вечера, как обычно.

— Обещаете, сир?

— Обещаю.

— Слово короля?

— Слово дворянина.

— По рукам, государь!

Графиня Дюбарри протянула королю изящную ручку; Людовик XV коснулся ее.

В это утро весь замок почувствовал хорошее расположение духа своего господина: ему пришлось уступить там, где он давно уже и сам решил уступить, но зато выиграть в другом — значит, победа за ним. Он даст сто тысяч ливров Жану с условием, что тот отправится проигрывать их на воды, в Пиренеи или в Овернь. В глазах Шуазёля это будет выглядеть как ссылка. А в замке были еще луидоры для бедняков, пирожки для карпов и комплименты росписям Буше.

Хотя король плотно поужинал накануне, завтрак он съел с большим аппетитом.

Между тем пробило одиннадцать. Прислуживая королю, графиня поглядывала на часы, которые, как ей казалось, шли слишком медленно.

Король соблаговолил приказать, чтобы графиню де Беарн, когда та приедет, проводили прямо в столовую.

Кофе уже был подан, выпит, а графиня де Беарн все еще не появлялась.

В четверть двенадцатого во дворе раздался стук копыт пущенной в галоп лошади.

Дюбарри встала и выглянула в окно.

Со взмыленной лошади соскочил курьер Жана Дюбарри.

Графиня вздрогнула, но, так как никоим образом нельзя было выказывать волнения из-за боязни перемен в расположении духа у короля, она отошла от окна и села рядом с ним.

Вошла Шон с запиской в руке.

Отступать было некуда, нужно было прочесть записку.

— Что это у вас, милая Шон? Любовное послание? — спросил король.

— Разумеется, сир!

— От кого же?

— От бедного виконта.

— Вы в этом уверены?

— Убедитесь сами, сир.

Король узнал почерк и, подумав, что в записке может идти речь о приключении в Лашосе, сказал, отводя руку с запиской:

— Хорошо, хорошо. Мне этого достаточно.

Графиня сидела как на иголках.

— Записка адресована мне? — спросила она.

— Да, графиня.

— Король позволит мне?..

— Конечно, черт побери! А в это время Шон расскажет мне «Ворону и Лисицу».

Он притянул к себе Шон, напевая, по словам Жан Жака, самым фальшивым голосом во всем королевстве:

Над милым слугою утратила власть я,
Меня покидают веселье и счастье…
Графиня отошла к окну и прочитала:

«Не ждите старую злодейку: она говорит, что обожгла вчера вечером ногу и не выходит из комнаты. Можете поблагодарить Шон за ее столь своевременное появление вчера, ведь именно ей мы всем этим обязаны: старая ведьма ее узнала, и весь наш спектакль провалился.

Пусть этот маленький оборванец Жильбер, который всему причиной, благодарит Бога за то, что ему удалось сбежать, не то я свернул бы ему шею. Впрочем, пусть не радуется: когда я его отыщу, еще не поздно будет сделать это.

Итак, подводим итоги. Вы должны немедленно выехать в Париж, иначе мы вернемся к первоначальному состоянию.

Жан».
— Что-то случилось? — спросил король, заметив внезапную бледность графини.

— Ничего, сир. Это известие о здоровье моего деверя.

— Надеюсь, наш дорогой виконт поправляется?

— Ему лучше, сир, благодарю вас, — ответила графиня. — А вот и карета въезжает во двор.

— Это, конечно, карета графини?

— Нет, сир, господина де Сартина.

— Куда же вы? — спросил король, видя, что Дюбарри направляется к двери.

— Я оставлю вас одних и займусь своим туалетом, — ответила Дюбарри.

— А как же графиня де Беарн?

— Когда она приедет, сир, я буду иметь честь предупредить ваше величество, — сказала графиня, судорожно сжав записку в кармане пеньюара.

— Итак, вы покидаете меня, графиня, — тяжело вздохнул король.

— Сир! Сегодня воскресенье: бумаги, подписи, бумаги…

Приблизившись к королю, она подставила ему свои свежие щечки, и на каждой из них он запечатлел звонкий поцелуй, после чего она вышла из комнаты.

— К черту подписи! — заворчал король. — И тех, кому они нужны. Кто только выдумал министров, портфели, бумаги?

Едва король договорил, в дверях, противоположных той, через которую вышла графиня, появился и министр и портфель.

Король снова вздохнул — еще тяжелее, чем в прошлый раз.

— А, вот и вы, Сартин! — произнес он. — Как вы точны!

Это было сказано с таким выражением, что трудно было понять, похвала это или упрек.

Господин де Сартин открыл портфель и приготовился извлечь из него бумаги.

В эту минуту послышалось шуршание колес на посыпанной песком аллее.

— Подождите, Сартин, — остановил король начальника полиции и подбежал к окну. — Что это, графиня куда-то уезжает?

— Да, сир.

— Значит, она не ждет приезда графини де Беарн?

— Сир! Я могу предположить, что графине наскучило ждать и она поехала за ней сама.

— Однако, если эта дама должна была приехать сюда утром…

— Я почти уверен, что она не приедет, сир.

— Как? Вам и это известно, Сартин?

— Сир! Чтобы ваше величество были мною довольны, мне необходимо знать почти обо всем.

— Так скажите же мне, Сартин, что случилось?

— Со старой графиней, сир?

— Да.

— То же, что и со всеми, сир: у нее некоторые затруднения.

— Но в конце концов приедет она или нет?

— Гм-гм! Вчера вечером, сир, это было намного более вероятно, чем сегодня утром.

— Бедная графиня! — сказал король, не сумев скрыть радостного блеска в глазах.

— Ах, сир! Четверной союз и Фамильный пакт — просто ничто в сравнении с этой историей представления ко двору.

— Бедная графиня! — повторил король, тряхнув головой. — Она никогда не достигнет желаемого.

— Боюсь, что нет, сир. Да не прогневается ваше величество.

— Она была так уверена в успехе!

— Гораздо хуже для нее то, — сказал г-н де Сартин, — что, если она не будет представлена ко двору до прибытия ее высочества дофины, этого, возможно, не произойдет никогда.

— Вы правы, Сартин, это более чем вероятно. Говорят, что она очень строга, очень набожна, очень добродетельна, моя будущая невестка. Бедная графиня!

— Конечно, — продолжал г-н де Сартин, — графиня Дюбарри очень опечалится, если представление не состоится, однако у вашего величества станет меньше забот.

— Вы так думаете, Сартин?

— Уверен. Будет меньше завистников, клеветников, песенок, льстецов, газетенок. Представление графини Дюбарри ко двору обошлось бы нам в сто тысяч франков на чрезвычайную полицию.

— В самом деле? Бедная графиня! Однако ей так этого хочется!

— Тогда пусть ваше величество прикажет, и желания графини исполнятся.

— Что вы говорите, Сартин! — вскричал король. — Как я могу во все это вмешиваться? Могу ли я подписать приказ о том, чтобы все были благосклонны к графине Дюбарри? Неужели вы, Сартин, умный человек, советуете мне совершить государственный переворот, чтобы удовлетворить каприз графини Дюбарри?

— Конечно, нет, сир. Мне остается лишь повторить вслед за вашим величеством: бедная графиня!

— К тому же, — сказал король, — ее положение не так уж и безнадежно. Ваш мундир позволяет вам все видеть, Сартин. А вдруг графиня де Беарн передумает? А вдруг ее высочество дофина прибудет не так скоро? В Компьене бал будет через четыре дня. За четыре дня можно сделать многое. Ну что, будем мы сегодня заниматься?

— Ваше величество, всего три подписи.

Начальник полиции вынул из портфеля первую бумагу.

— Ого! — удивился король. — Приказ о заключении в тюрьму без суда и следствия.

— Да, сир.

— Кого же?

— Взгляните сами, сир.

— Господина Руссо. Кто это Руссо, Сартин, и что он сделал?

— Он написал «Общественный договор», сир.

— Ах вот как! Вы хотите засадить в Бастилию Жан Жака?

— Сир! Он ведет себя вызывающе.

— А что же ему еще остается делать?

— К тому же я вовсе не собираюсь отправлять его в Бастилию.

— Зачем же тогда приказ?

— Чтобы иметь против него оружие наготове, сир.

— Не то чтобы я ими так уж дорожил, всеми этими вашими философами… — начал король.

— Ваше величество совершенно правы, — согласился Сартин.

— Но, видите ли, будет много крика. Кроме того, как мне кажется, ему ведь разрешено жить в Париже.

— Его терпят, сир, но при условии, что он не будет нигде показываться.

— А он показывается?

— Только это и делает.

— В своем армянском одеянии?

— О нет, сир, мы приказали ему сменить костюм.

— И он повиновался?

— Да, но вопил о несправедливом преследовании.

— Как же он одевается теперь?

— Как все, сир.

— Ну, тогда скандал не так уж и велик.

— Вы полагаете, сир? Человек, которому запрещено выходить из дома… угадайте, куда он ходит каждый день?

— К маршалу Люксембургу, к господину д’Аламберу, к госпоже д’Эпине?

— В кафе «Режанс», сир! Он каждый день играет там в шахматы, причем только из упрямства, потому что все время проигрывает, и каждый вечер мне нужна целая рота, чтобы наблюдать за толпой, собирающейся вокруг кафе.

— Ну что ж, — пожал плечами король, — парижане еще глупее, чем я думал. Пусть они развлекаются этим, Сартин. У них хотя бы будет меньше времени возмущаться по разным другим поводам.

— Конечно, сир. Но если в один прекрасный день ему вздумается произнести речь, как он это сделал в Лондоне?

— Ну, тогда, раз налицо будет нарушение порядка, причем публичное нарушение, вам, Сартин, не нужен будет приказ за королевской подписью.

Начальник полиции понял, что арест Руссо — мера, ответственности за которую король хотел бы избежать, и больше не стал настаивать.

— А теперь, сир, — сказал г-н де Сартин, — речь пойдет о другом философе.

— Опять философ? — откликнулся король устало. — Значит, мы никогда с ними не разделаемся?

— Увы, сир! Это они еще не разделались с нами.

— О ком же идет речь?

— О господине де Вольтере.

— А что, этот тоже вернулся во Францию?

— Нет, сир. Хотя, наверное, лучше было бы, если бы он был здесь. По крайней мере, мы бы за ним присмотрели.

— Что он сделал?

— На сей раз не он, а его поклонники: речь идет о том, чтобы воздвигнуть ему при жизни памятник, ни больше и ни меньше.

— Конный?

— Нет, сир. Хотя я могу поручиться, что этот человек умеет завоевывать города.

Людовик пожал плечами.

— Сир! Я не видел ему подобных со времен Полиоркета, — продолжал г-н де Сартин. — Ему симпатизируют всюду. Первые люди вашего королевства готовы стать контрабандистами, чтобы ввезти в страну его книги. Совсем недавно я перехватил восемь полных ящиков, два из них были отправлены господину де Шуазёлю.

— Этот философ очень забавен.

— Сир! Я хочу обратить ваше внимание: ему оказывают честь, которую обычно оказывают королям, — воздвигают памятник.

— Короли никого не просят оказывать им честь и сами решают, заслуживают ли они памятника. Кто же получил заказ на это великое произведение?

— Скульптор Пигаль. Он отправился в Ферне, чтобы выполнить макет. А пока пожертвования сыплются со всех сторон. Уже собрано шесть тысяч экю. Обратите внимание, сир, что имеют право делать пожертвования только люди, принадлежащие к миру литературы. Каждый приходит со своим вкладом. Целая процессия. Сам господин Руссо внес два луидора.

— Ну, а что же я-то, по-вашему, тут могу поделать? — спросил Людовик XV. — Я не принадлежу к миру литературы, меня это не касается.

— Сир! Я рассчитывал иметь честь предложить вашему величеству положить конец всей этой затее.

— Остерегитесь, Сартин. Вместо статуи из бронзы они поставят золотую. Оставьте их в покое. Бог мой! В бронзе он будет еще уродливее, чем во плоти.

— Значит, ваше величество желает, чтобы все шло своим чередом?

— Давайте условимся, Сартин: «желает» — это не совсем то слово. Конечно, я был бы отнюдь не против все это остановить, но что поделать? Это вещь невозможная. Прошло время, когда короли могли говорить философам, как Господь Океану: «Ты дальше не пойдешь!» Кричать и не достигнуть результата, наносить удары, не поражающие цели, — это значит показать свою беспомощность. Отвернемся, Сартин, притворимся, что не видим.

Господин де Сартин вздохнул.

— Сир! — сказал он. — Если мы не наказываем авторов, давайте, по крайней мере, уничтожим их произведения. Вот список книг, против которых срочно нужно начать судебный процесс, потому что одни из них направлены против трона, другие — против церкви, одни олицетворяют бунт, другие — святотатство.

Людовик XV взял список и прочитал томным голосом:

— «Священная зараза, или Естественная история предрассудков», «Система природы, или Физический и моральный закон мира», «Бог и люди, речь о чудесах Иисуса Христа», «Поучения монаха-капуцина из Рагузы брату Пердуиклозо, отправляющемуся в Святую землю»…

Король, не прочитав и четверти списка, отложил бумагу. Его черты, обычно спокойные, обрели несвойственное им выражение грусти и разочарования.

В течение нескольких минут он пребывал в задумчивости, погруженный в свои мысли.

— Это означает вызвать негодование всего мира, Сартин, — прошептал он, — пусть это попробуют сделать другие.

Сартин смотрел на него с тем выражением понимания, которое Людовик XV так любил на лицах министров, потому что оно избавляло его от необходимости размышлять или действовать.

— Покоя, не так ли, сир? Покоя, — сказал г-н де Сартин, — вот чего хочет король.

Король утвердительно кивнул головой.

— Видит Бог, да! Я у них ничего другого не прошу, у ваших философов, энциклопедистов, богословов, у ваших чудотворцев, иллюминатов, поэтов, экономистов, у ваших газетных писак, которые вылезают неизвестно откуда и кишат, пишут, каркают, клевещут, высчитывают, проповедуют, кричат. Пусть их венчают лаврами, воздвигают им памятники, возводят в их честь храмы, но пусть оставят меня в покое.

Сартин поклонился королю и вышел, прошептав:

— К счастью, на наших монетах написано: «Domine, salvium fac regem»*["15].

Оставшись один, Людовик XV взял перо и написал дофину:

«Вы просили меня ускорить прибытие ее высочества дофины — я готов доставить Вам это удовольствие.

Я приказал не останавливаться в Нуайоне, следовательно, во вторник утром она будет в Компьене.

Я буду там ровно в десять часов, то есть за четверть часа до ее прибытия».

«Таким образом, — подумал он, — я избавлюсь от этой глупой истории с представлением ко двору, которая мучит меня больше, нежели господин де Вольтер, господин Руссо и все философы, прошлые и будущие. Тогда это станет делом графини и дофина с его супругой. Ну что ж! Переложим хоть малую долю печали, ненависти и мести на молодые умы, у которых много сил для борьбы. Пусть дети научатся страдать — это воспитывает молодых».

Довольный тем, как ему удалось избежать трудностей, уверенный, что никто не сможет упрекнуть его в том, что он способствовал или препятствовал представлению ко двору, занимавшему умы всего Парижа, король сел в карету и отправился в Марли, где его ждал двор.

XXXV «КРЕСТНАЯ» И «КРЕСТНИЦА»

Бедная графиня… Оставим за ней эпитет, которым наградил ее король, потому что в этот момент она его, несомненно, заслуживала. Бедная графиня, как мы будем ее называть, мчалась как безумная в своей карете по дороге в Париж.

Шон, тоже испуганная предпоследним абзацем письма Жана, скрывала в будуаре замка Люсьенн свою боль и беспокойство, проклиная роковую случайность, заставившую ее подобрать Жильбера на дороге.

Подъехав к мосту д’Антен, переброшенному через впадавшую в реку сточную канаву, окружавшую Париж от Сены до Ла-Рокет, графиня обнаружила ожидавшую ее карету.

В карете сидели виконт Жан и какой-то стряпчий, с которым, как казалось, виконт довольно азартно спорил.

Заметив графиню, Жан тотчас покинул своего собеседника, спрыгнул на землю и подал кучеру своей сестры сигнал остановиться.

— Скорее, графиня, скорее! — поторопил он. — Садитесь в мою карету и мчитесь на улицу Сен-Жермен-де-Пре.

— Значит, старуха нас обманывает? — спросила графиня Дюбарри, переходя из одной кареты в другую, в то время как то же самое делал стряпчий, предупрежденный жестом виконта.

— Мне так кажется, графиня, — ответил Жан, — мне так кажется: она возвращает нам долг или, вернее, платит той же монетой.

— Но что же все-таки произошло?

— В двух словах, следующее. Я остался в Париже, потому что никогда никому всецело не доверяю, и, как видите, оказался прав. После девяти вечера я стал бродить вокруг постоялого двора «Поющий петух». Все спокойно: никаких демаршей со стороны графини, никаких визитов, все шло прекрасно. Я подумал: значит, я могу вернуться домой и лечь спать. Итак, я вернулся к себе и заснул.

Сегодня на рассвете просыпаюсь, бужу Патриса и приказываю ему занять пост на углу улицы.

В девять часов — за час до назначенного времени, заметьте! — подъезжаю в карете. Патрис не заметил ничего тревожного, поэтому я спокойно поднимаюсь по лестнице.

У двери меня останавливает служанка и сообщает, что графиня не может сегодня выйти из своей комнаты и, возможно, еще целую неделю никого не сможет принять.

«Что значит «не может выйти из комнаты»? — вскричал я. — Что с ней случилось?»

«Она больна».

«Больна? Но этого не может быть. Вчера она прекрасно себя чувствовала».

«Да. Но графиня имеет привычку сама готовить себе шоколад. Утром, вскипятив воду, она опрокинула ее с огня себе на ногу и обожглась. Я прибежала на ее крики. Графиня чуть было не потеряла сознание. Я отнесла ее в постель, и сейчас, по-моему, она спит».

Я стал таким же белым, как ваши кружева, графиня, и закричал:

«Это ложь!»

«Нет, дорогой господин Дюбарри, — ответил мне голос, такой пронзительный, что, казалось, им можно проткнуть деревянную балку. — Нет, это не ложь, я ужасно страдаю».

Я бросился в ту сторону, откуда шел голос, проник через дверь, которая не желала отворяться, и действительно увидел, что старая графиня лежит в постели.

«Ах, сударыня!» — сказал я.

Это были единственные слова, которые я смог произнести. Я был взбешен и с радостью задушил бы ее на месте.

«Смотрите! — предложила она, показывая мне на валявшийся на полу металлический сосуд. — Вот виновник всех бед».

Я наступил на кофейник обеими ногами и раздавил его:

«Больше в нем никто уже не будет варить шоколад, это я вам обещаю».

«Экая досада! — продолжала старуха слабым голосом. — Вашу сестру будет представлять ко двору госпожа д’Алоньи. Ну да ничего не поделаешь — видно, так написано на небесах, как говорят на Востоке».

— Ах, Боже мой! — вскричала графиня Дюбарри. — Жан, вы лишаете меня всякой надежды.

— А я еще не утратил надежды, но только если вы навестите ее. Вот почему я вызвал вас сюда.

— А что позволяет вам надеяться?

— Черт возьми! Вы можете сделать то, чего не могу я. Вы женщина и можете заставить графиню снять повязку в вашем присутствии. Когда же обман откроется, вы скажете графине де Беарн, что ее сын будет мелкопоместным дворянчиком и что она никогда не получит ни единого су из наследства Салюсов. Кроме того, сцена проклятия Камиллы будет в вашем исполнении гораздо более правдоподобной, нежели сцена гнева Ореста — в моем.

— Он шутит! — вскричала графиня.

— Чуть-чуть, поверьте мне!

— Где она остановилась, наша сивилла?

— Вы прекрасно знаете: в «Поющем петухе», на улице Сен-Жермен-де-Пре. Большой черный дом с огромным петухом, нарисованным на листе железа. Когда железо скрипит, петух поет.

— Это будет ужасная сцена!

— Я тоже так думаю. Но, по моему мнению, надо рискнуть. Вы мне позволите сопровождать вас?

— Ни в коем случае, вы все испортите.

— Вот что сказал мне наш поверенный, с которым я советовался, можете принять это к сведению: избить человека у него в доме — за это штраф и тюрьма, избить же его на улице…

— За это ничего не будет, — подхватила графиня. — Вы это знаете лучше, чем кто-либо.

На лице Жана появилась кривая усмешка.

— Долги, которые платят с опозданием, возвращаются с процентами, — сказал он. — Если я когда-нибудь вновь встречусь с этим человеком…

— Давайте говорить только об интересующей меня женщине, виконт.

— Я больше ничего не могу вам рассказать о ней: поезжайте!

Жан отступил, давая дорогу карете.

— Где вы будете меня ждать?

— На постоялом дворе. Я закажу бутылку испанского вина и, если вам понадобится поддержка, сразу же буду рядом с вами.

— Гони, кучер! — вскричала графиня.

— Улица Сен-Жермен-де-Пре, «Поющий петух»! — повторил виконт.

Карета помчалась по Елисейским полям.

Через четверть часа она остановилась на улице Аббасьяль у рынка Сент-Маргерит.

Здесь графиня Дюбарри вышла из кареты. Она боялась, что шум подъезжающего экипажа предупредит хитрую старуху, которая, конечно, настороже и, выглянув из-за занавески, сумеет избежать встречи.

Поэтому в сопровождении одного лишь лакея графиня быстро прошла по улице Аббасьяль, состоявшей всего из трех домов, с постоялым двором посредине.

Она скорее ворвалась, нежели вошла в растворенные ворота постоялого двора.

Никто не видел, как она вошла, но внизу у лестницы она встретила хозяйку.

— Где комната графини де Беарн? — спросила она.

— Госпожа де Беарн больна и никого не принимает.

— Я знаю, что она больна. Я приехала, чтобы узнать о ее здоровье.

Легкая, как птичка, она в один миг взлетела наверх по лестнице.

— К вам ломятся силой! — закричала хозяйка.

— Кто же это? — спросила старая сутяга из глубины своей комнаты.

— Я, — внезапно появляясь на пороге, ответила графиня; выражение ее лица соответствовало обстановке: вежливая улыбка и гримаса сочувствия.

— Это вы, госпожа графиня! — вскрикнула, побледнев от страха, любительница процессов.

— Да, дорогая, я здесь, чтобы выразить вам участие в вашей беде, о которой мне только что сообщили. Расскажите, пожалуйста, как это случилось.

— Я не смею, графиня, даже предложить вам сесть в такой трущобе.

— Я знаю, что в Турени у вас целый замок, и постоялый двор я прощаю.

Графиня села. Госпожа де Беарн поняла, что фаворитка пришла надолго.

— Вам, кажется, очень больно? — спросила г-жа Дюбарри.

— Адская боль.

— Болит правая нога? Ах, Боже мой, но как же так случилось, что вы обожгли ногу?

— Очень просто: я держала кофейник, ручка выскользнула у меня из рук, кипящая вода выплеснулась, и почти целый стакан вылился мне на ногу.

— Это ужасно!

Старуха вздохнула.

— О да, — подтвердила она, — ужасно. Но что поделаешь! Беда не приходит одна.

— Вы знаете, что король ждал вас утром?

— Вы вдвое увеличиваете мое отчаяние, сударыня.

— Его величество недоволен, графиня, тем, что вы так и не появились.

— Мои страдания служат мне оправданием, и я рассчитываю представить его величеству мои самые нижайшие извинения.

— Я говорю вам об этом вовсе не для того, чтобы хоть в малой мере вас огорчить, — сказала г-жа Дюбарри, видя, насколько изворотлива старуха, — я хотела лишь, чтобы вы поняли, как приятен был бы его величеству этот ваш шаг и как бы он был вам признателен за него.

— Вы видите, в каком я положении, графиня.

— Да, да, конечно. А хотите, я вам кое-что скажу?

— Конечно. Это большая честь для меня.

— Дело в том, что, по всей вероятности, ваше несчастье — следствие большого волнения.

— Не стану отрицать, — ответила старуха, поклонившись, — я была очень взволнована честью, которую вы мне оказали, так радушно приняв меня у себя.

— Я думаю, что дело не только в этом.

— Что же еще? Нет, насколько я знаю, больше ничего не произошло.

— Да нет же, вспомните, может быть, какая-нибудь неожиданная встреча…

— Неожиданная встреча…

— Да, когда вы от меня выходили.

— Я никого не встретила, я была в карете вашего брата.

— А перед тем, как сели в карету?

Старая графиня притворилась, будто пытается вспомнить.

— Когда вы спускались по ступенькам крыльца.

Госпожа де Беарн изобразила на своем лице еще большее внимание.

— Да, — сказала графиня Дюбарри с улыбкой, в которой сквозило нетерпение, — некто входил во двор, когда вы выходили из дома.

— К сожалению, графиня, не припомню.

— Это была женщина… Ну что? Теперь вспомнили?

— У меня такое плохое зрение, что, хотя вы всего в двух шагах от меня, я ничего не различаю. Так что судите сами…

«Н-да, крепкий орешек, — подумала графиня, — не стоит хитрить, она все равно выйдет победительницей».

— Ну что ж, — продолжала она вслух, — раз вы не видели этой дамы, я скажу вам, кто она.

— Дама, которая вошла, когда я выходила?

— Она самая. Это моя золовка, мадемуазель Дюбарри.

— Ах вот как! Прекрасно, графиня, прекрасно. Но раз я ее никогда не видела…

— Нет, видели.

— Я ее видела?

— Да, и даже разговаривали с ней.

— С мадемуазель Дюбарри?

— Да, с мадемуазель Дюбарри. Только тогда она назвалась мадемуазель Флажо.

— А! — воскликнула сутяжница с язвительностью, которую она не смогла скрыть. — Та мнимая мадемуазель Флажо, которая приехала ко мне и из-за которой я предприняла эту поездку, — ваша родственница?

— Да, графиня.

— Кто же ее ко мне послал?

— Я.

— Чтобы подшутить надо мной?

— Нет, чтобы оказать вам услугу, в то время как вы окажете услугу мне.

Старуха нахмурила густые седые брови.

— Я думаю, — сказала она, — что от моего приезда будет не много проку…

— Разве господин де Мопу плохо вас принял?

— Пустые обещания господина де Мопу…

— Мне кажется, я имела честь предложить вам нечто более ощутимое, чем пустые обещания.

— Графиня, человек предполагает, а Бог располагает.

— Поговорим серьезно, сударыня, — сказала графиня.

— Я вас слушаю.

— Вы обожгли ногу?

— Как видите.

— Сильно?

— Ужасно.

— Не могли бы вы, несмотря на эту рану — вне всякого сомнения, чрезвычайно болезненную, — не могли бы вы сделать усилие, потерпеть боль до замка Люсьенн и продержаться, стоя одну секунду в моем кабинете перед его величеством?

— Это невозможно, графиня. При одной только мысли о том, чтобы подняться, мне становится плохо.

— Но, значит, вы действительно очень сильно обожгли ногу?

— Да, ужасно.

— А кто делает вам перевязку, кто осматривает рану, кто вас лечит?

— Как любая женщина, под началом которой был целый дом, я знаю прекрасные средства от ожогов. Я накладываю бальзам, составленный по моему рецепту.

— Не будет ли нескромностью попросить вас показать мне это чудодейственное средство?

— Пузырек там, на столе.

«Лицемерка! — подумала графиня Дюбарри. — Она даже об этом подумала в своем притворстве: решительно, она очень хитра. Посмотрим, каков будет конец».

— Сударыня, — тихо сказала г-жа Дюбарри, — у меня тоже есть удивительное масло, которое помогает при подобного рода несчастьях. Но применение его в значительной степени зависит от того, насколько сильный у вас ожог.

— То есть?

— Бывает простое покраснение, волдырь, рана. Я, конечно, не врач, но каждый из нас хоть один раз в жизни обжигался.

— У меня рана, графиня.

— Боже мой! Как же, должно быть, вы мучаетесь! Хотите, я приложу к ране мое целебное масло?

— Конечно, графиня. Вы его принесли?

— Нет, но я его пришлю.

— Очень вам признательна.

— Мне только нужно убедиться в том, что ожог действительно серьезный.

Старуха стала отнекиваться.

— Ах нет, сударыня, — сказала она. — Я не хочу, чтобы вашим глазам открылось подобное зрелище.

«Так, — подумала г-жа Дюбарри, — вот и попалась».

— Не бойтесь, — остановила она старуху, — меня не пугает вид ран.

— Графиня! Я хорошо знаю правила приличия…

— Там, где речь идет о помощи ближнему, забудем о приличиях.

Внезапно она протянула руку к покоящейся на кресле ноге графине.

Старуха от страха громко вскрикнула, хотя г-жа Дюбарри едва прикоснулась к ней.

«Хорошо сыграно!» — подумала графиня, наблюдавшая за каждой гримасой боли на исказившемся лице г-жи де Беарн.

— Я умираю, — сказала старуха. — Ах, как вы меня напугали!

Побледнев, с потухшими глазами, она откинулась, как будто теряла сознание.

— Вы позволите? — настаивала фаворитка.

— Да, — согласилась старуха упавшим голосом.

Графиня Дюбарри не стала терять ни секунды: она вынула первую булавку из бинтов, которые закрывали ногу, затем быстро развернула ткань. К ее огромному удивлению, старуха не сопротивлялась.

«Она ждет, пока я доберусь до компресса, тогда она начнет кричать и стонать. Но я увижу ногу, даже если мне придется задушить эту старую притворщицу», — сказала себе фаворитка.

Она продолжала снимать повязку. Госпожа де Беарн стонала, но ничему не противилась.

Компресс был снят, и взгляду графини Дюбарри открылась настоящая рана. Это не было притворством, и здесь кончалась дипломатия г-жи де Беарн. Мертвенно-бледная и кровоточащая, обожженная нога говорила сама за себя. Графиня де Беарн смогла заметить и узнать Шон, но тогда в своем притворстве она поднималась до высоты Порции и Муция Сцеволы.

Дюбарри застыла в безмолвном восхищении.

Придя в себя, старуха наслаждалась своей полной победой; ее хищный взгляд не отпускал графиню, стоявшую перед ней на коленях.

Графиня Дюбарри с деликатной заботой женщины, рука которой так облегчает страдания раненых, вновь наложила компресс, устроила на подушку ногу больной и, усевшись рядом с ней, сказала:

— Ну что ж, графиня, вы еще сильнее, чем я предполагала. Я прошу у вас прощения за то, что с самого начала не приступила к интересующему меня вопросу так, как это нужно было, имея дело с женщиной вашего нрава. Скажите, каковы ваши условия?

Глаза старухи блеснули, но это была лишь молния, которая мгновенно погасла.

— Выразите яснее ваше желание, — предложила она, — и я скажу, могу ли я чем-либо быть вам полезной.

— Я хочу, — ответила графиня, — чтобы вы представили меня ко двору в Версале, даже если это будет стоить мне часа тех ужасных страданий, которые вы испытали сегодня утром.

Госпожа де Беарн выслушала, не перебивая.

— И это все?

— Все. Теперь ваша очередь.

— Я хочу, — сказала г-жа де Беарн с твердостью, убедительно показывавшей, что договор заключался на равных правах, — я хочу получить двести тысяч ливров в качестве гарантии моего процесса.

— Но если вы выиграете, вы получите, как мне казалось, четыреста тысяч.

— Нет, потому что я считаю своими те двести тысяч, которые оспаривают у меня Салюсы. Остальные двести тысяч будут как бы дополнением к той чести, которую вы оказали мне своим знакомством.

— Эти двести тысяч ливров будут вашими. Что еще?

— У меня есть сын, которого я нежно люблю. В нашем доме всегда умели носить шпагу, но, рожденные командовать, как вы понимаете, будут посредственными солдатами. Мне нужны для моего сына рота немедленно и чин полковника в будущем году.

— Кто будет оплачивать расходы на полк?

— Король. Вы понимаете, что, если я истрачу на полк двести тысяч ливров своего выигрыша, завтра я стану такой же бедной, как сегодня.

— Итак, в целом это составляет шестьсот тысяч ливров.

— Четыреста тысяч, и лишь в том случае если полк стоит двести тысяч, а это означало бы оценить его слишком дорого.

— Хорошо. Ваши требования будут удовлетворены.

— Я должна еще просить короля возместить мне убытки за виноградник в Турени — за четыре добрых арпана, которые инженеры короля отобрали у меня одиннадцать лет назад для строительства канала.

— Вам за них заплатили.

— Да, по оценке эксперта, но я считаю справедливым получить вдвое больше того, что за него дали.

— Хорошо. Вам заплатят за него еще столько же. Все?

— Извините. Я совсем не так богата, как вы, должно быть, себе представляете. Я должна метру Флажо что-то около девяти тысяч ливров.

— Девять тысяч ливров?

— Это необходимо. Метр Флажо — прекрасный советчик.

— Охотно верю, — кивнула графиня. — Я заплачу эти девять тысяч ливров из своего кармана. Надеюсь, вы согласитесь, что я очень покладиста?

— Вы неподражаемы, но, как мне кажется, я тоже доказала вам свою уступчивость.

— Если бы вы знали, как я жалею, что вы так обожглись! — с улыбкой сказала г-жа Дюбарри.

— А я не жалею, — возразила сутяга, — потому что, несмотря на это несчастье, надеюсь, моя преданность придаст мне сил, чтобы быть вам полезной, как если бы ничего не случилось.

— Подведем итоги, — сказала графиня Дюбарри.

— Подождите.

— Вы что-нибудь забыли?

— Да, сущую безделицу.

— Я вас слушаю.

— Я совсем не ожидала, что мне придется предстать перед нашим великим королем. Увы! Версаль и его красоты уже давно стали мне чужды. В итоге у меня нет платья.

— Я и это предусмотрела. Вчера, после вашего ухода, уже начали шить платье для представления, и я была достаточно осмотрительна, заказав его не у своей портнихи, чтобы не загружать ее работой. Завтра в полдень оно будет готово.

— У меня нет бриллиантов.

— Господа Бёмер и Босанж завтра представят вам по моему письму гарнитур стоимостью в двести тысяч ливров, который послезавтра они купят у вас за те же двести тысяч ливров. Таким образом, вам будет выплачено вознаграждение.

— Прекрасно; мне больше нечего желать.

— Очень рада.

— А патент полковника для моего сына?

— Его величество вручит вам его сам.

— А обязательство по оплате расходов на полк?

— В патенте это будет указано.

— Отлично. Теперь остался только вопрос о винограднике.

— Во сколько вы оцениваете эти четыре арпана?

— Шесть тысяч ливров за арпан. Это были прекрасные земли.

— Я выпишу вам вексель на двенадцать тысяч ливров, которые с теми двенадцатью, что вы уже получили, как раз составят двадцать четыре тысячи.

— Вот письменный прибор, — сказала графиня, указывая на названный ею предмет.

— Я буду иметь честь передать его вам.

— Мне?

— Да.

— Зачем?

— Чтобы вы соблаговолили написать его величеству небольшое письмо, которое я буду иметь честь продиктовать вам. Вы — мне, я — вам.

— Справедливо, — согласилась г-жа де Беарн.

— Соблаговолите взять перо.

Старуха придвинула стол к креслу, приготовила бумагу, взяла перо и застыла в ожидании.

Дюбарри продиктовала:

«Сир!

Радость, которую я испытываю, узнав, что предложение быть «крестной» моего дорогого друга графини Дюбарри при ее представлении ко двору принято…»

Старуха вытянула губы и стряхнула перо.

— У вас плохое перо, — заметила фаворитка короля, — нужно его заменить.

— Не нужно, оно приспособится.

— Вы думаете?

— Да.

Госпожа Дюбарри продолжала:

«…дает мне смелость просить Ваше величество отнестись ко мне благосклонно, когда завтра, если будет на то Ваше соизволение, я предстану перед Вами в Версале. Смею надеяться, сир, что Ваше величество окажет мне честь, приняв меня благосклонно как представительницу дома, все мужчины которого проливали кровь на службе у государей Вашего высочайшего рода».

— Теперь подпишите, пожалуйста.

Графиня подписала:

«Анастази Эфеми Родольфа, графиня де Беарн».
Старуха писала твердой рукой; буквы, величиной с полдюйма, ложились на бумагу, усыпая ее вполне небрежно-аристократическим количеством орфографических ошибок.

Старуха, держа в одной руке только что написанное ею письмо, другой протянула чернильницу, бумагу и перо графине Дюбарри, которая выписала мелким прямым и неразборчивым почерком вексель на двадцать одну тысячу, из них двенадцать тысяч ливров, чтобы компенсировать потерю виноградников, и девять тысяч — чтобы заплатить гонорар метру Флажо.

Затем она написала записку Бёмеру и Босанжу, королевским ювелирам, с просьбой вручить подателю письма гарнитур из бриллиантов и изумрудов, названный «Луиза», так как он принадлежал принцессе, приходившейся дофину теткой, которая продала его с целью выручить деньги на благотворительность.

Покончив с этим, «крестная» и «крестница» обменялись бумагами.

— Теперь, дорогая графиня, — сказала г-жа Дюбарри, — докажите мне свое хорошее ко мне отношение.

— С удовольствием.

— Я уверена, что вы согласитесь переехать в мой дом. Троншен вылечит вас меньше чем за три дня. Поедемте со мной, вы испробуете также мое превосходное масло.

— Поезжайте, графиня, — сказала осторожная старуха, — мне еще нужно закончить здесь некоторые дела, прежде чем я присоединюсь к вам.

— Вы отказываете мне?

— Напротив, я согласна, но не могу ехать теперь. В аббатстве пробило час. Дайте мне время до трех часов; ровно в пять я буду в замке Люсьенн.

— Вы позволите моему брату в три часа заехать за вами в своей карете?

— Конечно.

— Ну, а теперь отдыхайте.

— Не беспокойтесь. Я дворянка, я дала вам слово и, даже если это будет стоить мне жизни, буду с вами завтра в Версале.

— До свидания, дорогая «крестная»!

— До свидания, очаровательная «крестница»!

На сем они расстались: старуха — по-прежнему лежа на подушках и держа руку на бумагах, а г-жа Дюбарри — еще более легкокрылая, чем до прихода сюда, но с сердцем, слегка сжавшимся оттого, что не смогла взять верх над старой любительницей процессов, — это она, которая ради собственного удовольствия бивала короля Франции!

Проходя мимо большого зала, она заметила Жана, который для того, очевидно, чтобы никто не усмотрел чего-либо подозрительного в его столь долгом здесь пребывании, начал наступление на вторую бутылку вина.

Увидев невестку, он вскочил со стула и подбежал к ней.

— Ну что? — спросил он.

— Как сказал маршал де Сакс его величеству, показывая на поле битвы при Фонтенуа: «Сир! Пусть это зрелище скажет вам, какой ценой и какими страданиями достается победа».

— Значит, мы победили? — спросил Жан.

— Еще одно удачное выражение. Но оно дошло к нам из античных времен: «Еще одна такая победа, и мы погибли».

— У нас есть «крестная»?

— Да, но она обойдется нам почти в миллион.

— Ого! — произнес Дюбарри со страшной гримасой.

— Черт возьми, выбора у меня не было!

— Но это возмутительно!

— Ничего не поделаешь. Не вздумайте возмущаться: если случится, что вы будете недостаточно почтительны, мы можем вообще ничего не получить или же это будет стоить нам вдвое дороже.

— Ну и ну! Вот так женщина!

— Это римлянка.

— Это эллинка.

— Не важно! Эллинка или римлянка — будьте готовы в три часа забрать ее отсюда и привезти ко мне в Люсьенн. Я буду спокойна, только когда посажу ее под замок.

— Я не двинусь отсюда ни на шаг, — сказал Жан.

— А мне надо поспешить все приготовить, — сказала графиня и, бросившись к карете, крикнула: — В Люсьенн! Завтра я скажу «В Марли!»

— Какая разница? — пожал плечами Жан, следя глазами за удалявшейся каретой. — Так или иначе, — мы дорого обходимся Франции. Это лестно для Дюбарри.

XXXVI ПЯТЫЙ ЗАГОВОР МАРШАЛА РИШЕЛЬЕ

Король, как обычно, вернулся ко двору в Марли.

Меньший раб этикета, нежели Людовик XIV, который во время придворных церемоний искал повода для проявления своей королевской власти, Людовик XV в каждом кружке придворных искал новостей, которые он очень любил, и особенно разнообразия лиц: это развлечение он ценил более всего, особенно если лица были приветливыми.

Вечером того дня, когда состоялась только что описанная нами встреча, и через два часа после того как графиня де Беарн, согласно своему обещанию, которое на сей раз она сдержала, расположилась в кабинете графини Дюбарри, король играл в карты в голубом салоне.

Слева от него сидела герцогиня д’Айен, справа — принцесса де Гемене.

Король, казалось, был чем-то озабочен, из-за чего и проиграл восемьсот луидоров. Проигрыш заставил его вернуться к занятиям более серьезным: будучи достойным потомком Генриха IV, Людовик XV предпочитал выигрывать. В девять часов король отошел от карточного стола к окну для беседы с г-ном Мальзербом, сыном экс-канцлера. От противоположного окна за их беседой с беспокойством наблюдал г-н де Мопу, разговаривавший с г-ном де Шуазёлем.

Как только король отошел, у камина образовался кружок. Вернувшись с прогулки по саду, принцессы Аделаида, Софи и Виктория устроились здесь со своими фрейлинами и придворными.

Так как короля — вне всякого сомнения, занятого делами, ибо серьезность г-на де Мальзерба была общеизвестна, — обступили офицеры, сухопутные и морские, высокородные дворяне, председатели различных советов и высшие чиновники, застывшие в почтительном ожидании, собравшимся у камина пришлось довольствоваться обществом друг друга. Прелюдией к более оживленной беседе служили колкости, представлявшие лишь разведку перед боем.

Основную часть женщин, входящих в эту группу, представляли, кроме трех дочерей короля, г-жа де Грамон, г-жа де Гемене, г-жа де Шуазёль, г-жа де Мирпуа и г-жа де Поластрон.

В то мгновение, когда мы остановили взгляд на этой группе, принцесса Аделаида рассказывала историю про одного епископа, которого пришлось заключить в исправительное заведение прихода. История, от пересказа которой мы воздержимся, была достаточно скандальная, особенно в устах принцессы королевского рода, но эпоха, которую мы пытаемся описать, отнюдь не была, как известно, осенена знаком богини Весты.

— Вот так раз! — изумилась принцесса Виктория. — А ведь всего месяц назад этот епископ сидел здесь, с нами.

— У его величества можно было бы встретиться кое с кем и похуже, — сказала г-жа де Грамон, — если бы сюда наконец получили доступ те, кто, ни разу не побывав здесь, так жаждет сюда попасть.

При первых словах герцогини и особенно по тону, каким эти слова были произнесены, все поняли, о ком она говорила и в каком направлении пойдет беседа.

— К счастью, хотеть и мочь — не одно и то же, не правда ли, герцогиня? — спросил, вмешиваясь в беседу, невысокий мужчина семидесяти четырех лет, который с виду казался пятидесятилетним — он был статен, у него были молодой голос, изящная походка, живые глаза, белая кожа и красивые руки.

— А, вот и господин де Ришелье, который первым бросается на приступ, как при осаде Маона, и который одержит победу и в нашей унылой беседе! — сказала герцогиня. — Вы по-прежнему немного гренадер, дорогой герцог?

— Немного? Ах, герцогиня, вы меня обижаете, скажите: все такой же гренадер.

— Так что же, разве я что-нибудь не так сказала, герцог?

— Когда?

— Только что.

— А о чем, собственно, вы говорили?

— О том, что двери короля не открывают силой.

— Как и занавески алькова. Я всегда с вами согласен, герцогиня, всегда согласен.

Намек герцога заставил некоторых дам закрыть лица веерами и имел успех, хотя хулители былых времен и поговаривали, что остроумие герцога устарело.

Герцогиня де Грамон заметно покраснела, потому что острота была направлена главным образом против нее.

— Итак, — сказала она, — если герцог говорит нам подобные вещи, я не буду продолжать свою историю, но предупреждаю вас: вы много потеряете, если только не попросите маршала рассказать вам что-нибудь еще.

— Как я могу осмелиться прервать вас в тот момент, когда вы, возможно, собираетесь позлословить о ком-нибудь из моих знакомых? — воскликнул герцог. — Боже упаси! Я напряг весь оставшийся у меня слух.

Кружок герцогини стал еще теснее.

Герцогиня де Грамон бросила взгляд в сторону окна, чтобы убедиться, что король все еще там. Король по-прежнему стоял на том же месте, но, продолжая беседу с г-ном де Мальзербом, он не упускал из виду этот кружок, и встретился глазами с герцогиней де Грамон.

Герцогиня почувствовала, что храбрости у нее поубавилось из-за того выражения, которое, как ей показалось, она прочла во взгляде короля, но, начав, она не захотела остановиться на полпути.

— Знайте же, — продолжала герцогиня де Грамон, обращаясь главным образом к трем принцессам, — что некая дама — имя ведь ничего не значит, правда? — пожелала недавно увидеть всех нас, Божьих избранниц, во всей нашей славе, лучи которой заставляют ее умирать от ревности.

— Где она хотела нас увидеть?

— В Версале, в Марли, в Фонтенбло.

— Так-так!

— Бедное создание из всех наших больших собраний видела лишь обед короля, на который разрешено поглазеть зевакам: им позволено из-за ограды смотреть, как пирует его величество вместе с приглашенными, причем не останавливаясь, а проходя мимо, повинуясь движению жезла дежурного распорядителя.

Герцог де Ришелье шумно втянул понюшку табаку из табакерки севрского фарфора.

— Но чтобы видеть нас в Версале, в Марли, в Фонтенбло, нужно быть представленной ко двору, — сказал герцог.

— Дама, о которой идет речь, как раз и домогается представления ко двору.

— Держу пари, что ее ходатайство удовлетворено, — сказал герцог. — Король так добр!

— К сожалению, чтобы быть представленной ко двору, недостаточно разрешения короля, нужен также тот, кто мог бы вас представить.

— Но в свете не так-то просто отыскать «крестную», — вступила г-жа де Мирпуа, — и подтверждение тому — Прекрасная Бурбоннезка, которая ищет ее и не находит.

И г-жа де Мирпуа тихонько пропела:

И лишь подруга Блеза — вот бедняжка! —
Лежит в постели, захворавши тяжко…
— Дайте же герцогине самой закончить начатую ею историю! — остановил ее герцог.

— Ну что ж, продолжайте, герцогиня, — сказала мадам Виктория. — Вы нас так заинтриговали, а теперь не хотите договаривать.

— Что вы! Напротив, я непременно хочу рассказать историю до конца. Когда у вас нет «крестной», ее нужно отыскать. «Ищите и найдете», — сказано в Евангелии. Искали так хорошо, что в конце концов нашли. Но какую «крестную», Бог мой! Провинциальную кумушку, наивную и бесхитростную. Ее чуть ли не силой вытащили из захолустья, исподволь подготовили, приласкали, принарядили.

— Прямо мурашки по телу, — сказала г-жа де Гемене.

— И вдруг, когда провинциалочка уже почти готова, разнеженная и принаряженная, она сваливается с лестницы…

— И что же?.. — спросил герцог де Ришелье.

И сломана нога.
Ага-ага! —
прибавила герцогиня две строчки к стихам, пропетым г-жой де Мирпуа.

— Значит, представление ко двору…

— Можете забыть о нем, дорогая моя.

— Вот что значит судьба! — сказал маршал, воздев руки к небу.

— Извините, — вмешалась принцесса Виктория, — но мне очень жаль бедную провинциалку.

— Что вы, ваше высочество! — возразила графиня. — Вам следовало бы ее поздравить: из двух зол она выбрала меньшее.

Герцогиня осеклась на полуслове, заметив обращенный на нее взгляд короля.

— А о ком вы говорили, герцогиня? — возобновил разговор маршал, притворяясь, что никак не может догадаться, кто эта дама, о которой шел разговор.

— Ну… имя мне не назвали.

— Как жаль! — сказал маршал.

— Однако я догадалась, догадайтесь и вы.

— Если бы все присутствующие дамы были смелыми и верными принципам чести старинного французского дворянства, — с горечью сказала г-жа де Гемене, — они отправились бы с визитом к провинциалке, которой пришла в голову столь блестящая идея — сломать себе ногу.

— Ах, Боже мой! Конечно, это прекрасная мысль, — поддержал собеседницу герцог де Ришелье, — но нужно знать, как зовут эту прелестную даму, которая избавила нас от такой великой опасности. Ведь нам больше ничего не угрожает, не правда ли, дорогая герцогиня?

— Опасность миновала, ручаюсь вам: дама в постели с перевязанной ногой и не может сделать ни шага.

— А что, если эта особа найдет себе другую «крестную?» — спросила г-жа де Гемене. — Она ведь очень предприимчива.

— Не беспокойтесь, «крестную» отыскать не так-то просто.

— Еще бы, черт ее подери! — сказал маршал, грызя одну из тех чудесных конфеток, которым, как поговаривали, он был обязан своей вечной молодостью.

В эту минуту король жестом показал, что он как будто хочет уйти. Все замолчали.

Голос короля, внятный и столь знакомый каждому, прозвучал в салоне:

— Прощайте, сударыни! Добрый вечер, господа!

Все поднялись с мест, и в галерее началось оживление.

Король сделал несколько шагов к двери, затем, повернувшись в ту минуту, когда выходил из зала, произнес:

— Кстати, завтра в Версале состоится представление ко двору.

Его слова прозвучали среди присутствующих как удар грома.

Король обвел взглядом группу дам: они побледнели и переглянулись.

Король вышел, не прибавив ни слова.

Но как только он удалился в сопровождении свиты и многочисленных придворных, состоявших у него на службе, среди принцесс и прочих присутствующих, оставшихся в зале после его ухода, поднялась буря.

— Представление ко двору! — помертвев, пролепетала герцогиня де Грамон. — Что хотел сказать его величество?

— Герцогиня, — спросил маршал со своей ядовитой улыбкой, которую не могли простить ему даже лучшие друзья, — это, случайно, не то представление, о котором вы говорили?

Дамы кусали губы от досады.

— Нет! Это невозможно! — глухим голосом проговорила герцогиня де Грамон.

— А вы знаете, герцогиня, сейчас так хорошо лечат переломы!

Господин де Шуазёль приблизился к своей сестре и сжал ей руку предупреждающим жестом, но герцогиня была слишком задета, чтобы обращать внимание на предупреждения.

— Это оскорбительно! — вскричала она.

— Да, это оскорбление! — повторила за ней г-жа де Гемене.

Господин де Шуазёль, убедившись в своем бессилии, отошел.

— Ваши высочества! — продолжала герцогиня, обращаясь к трем дочерям короля. — Мы можем надеяться только на вас. Вы, первые дамы королевства, неужели вы потерпите, чтобы всем нам было навязано — в единственном неприступном убежище благопристойных дам — такое общество, которое унизило бы даже наших горничных?

Принцессы, не отвечая, грустно опустили головы.

— Ваши высочества! Ради Бога! — повторила герцогиня.

— Король — повелитель, только он может принимать решения, — сказала, вздохнув, принцесса Аделаида.

— Хорошо сказано, — поддержал ее герцог Ришелье.

— Но тогда будет скомпрометирован весь французский двор! — вскричала герцогиня. — Ах, господа, как мало вы заботитесь о чести ваших фамилий!

— Сударыни! — сказал г-н де Шуазёль, пытаясь обратить все в шутку. — Раз все это становится похожим на заговор, вы ничего не будете иметь против, если я удалюсь? И, уходя, уведу с собой господина де Сартина. Вы с нами, герцог? — продолжал г-н де Шуазёль, обращаясь к Ришелье.

— Пожалуй, нет, — отвечал маршал. — Я остаюсь: обожаю заговоры.

Господин де Шуазёль скрылся, и вместе с ним ушел г-н де Сартин.

Те немногие мужчины, которые еще оставались в зале, последовали их примеру.

Вокруг принцесс остались лишь герцогини де Грамон и де Гемене, г-жа д’Айен, г-жа де Мирпуа, г-жа де Поластрон и еще десять дам, с особым жаром участвовавшие в споре, вызванном пресловутым представлением ко двору.

Герцог де Ришелье был среди присутствовавших единственным мужчиной.

Дамы смотрели на него с беспокойством, как если бы он был троянцем в стане греков.

— Я представляю свою дочь, графиню д’Эгмон, — сказал он им. — Давайте продолжим разговор.

— Сударыни! — сказала герцогиня де Грамон. — Есть способ выразить протест против бесчестья, которому нас хотят подвергнуть, и я воспользуюсь этим способом.

— Что же это за способ? — спросили в один голос все дамы.

— Нам сказали, — продолжала герцогиня де Грамон, — что король — властелин.

— А я ответил на это: хорошо сказано, — подтвердил герцог.

— Король — повелитель в своем доме, это правда. Но зато у себя дома властвуем мы сами. А кто может помешать мне сказать сегодня кучеру: «В Шантелу» — вместо того чтобы приказать ему: «В Версаль»?

— Все это так, — сказал герцог де Ришелье, — но чего вы добьетесь своим протестом?

— Кое-кого это заставит задуматься, — вскричала г-жа де Гемене, — если вашему примеру, герцогиня, последуют многие!

— А почему бы нам всем не последовать примеру герцогини? — спросила г-жа де Мирпуа.

— Ваши высочества! — сказала герцогиня, вновь обращаясь к дочерям короля. — Вы, дочери Франции, должны показать пример двору!

— А король не рассердится на нас? — спросила принцесса Софи.

— Разумеется, нет! — вскричала свирепая герцогиня. — Как вашим высочествам может это прийти в голову! Король, наделенный тонкими чувствами, неизменным тактом, будет, напротив, признателен вам. Верьте мне: он никого не неволит.

— Даже напротив, — подхватил герцог де Ришелье, намекая во второй или третий раз на вторжение, которое, как поговаривали, совершила герцогиня де Грамон в спальню короля, — это его неволят, его пытаются взять силою.

При этих словах в рядах дам произошло движение, которое походило на то, что происходит в роте гренадер, когда разрывается бомба.

Наконец все пришли в себя.

— Правда, король ничего не сказал, когда мы закрыли для графини свою дверь, — сказала принцесса Виктория, осмелевшая и разгоряченная кипением страстей в собрании, — но может статься, что по столь торжественному поводу…

— Ну какие тут могут быть сомнения, — продолжала настаивать герцогиня де Грамон. — Конечно, все могло бы случиться, если бы отсутствовали только вы одни, ваши высочества. Но когда король увидит, что никого из нас нет…

— Никого! — вскричали дамы.

— Да, никого! — повторил старый маршал.

— Значит, вы тоже участвуете в заговоре? — спросила принцесса Аделаида.

— Ну, конечно, именно поэтому я прошу дать мне слово.

— Говорите, герцог, говорите! — воскликнула герцогиня де Грамон.

— Нужно действовать по плану, — сказал герцог. — Совсем недостаточно крикнуть: «Мы все, все!» Та, что кричит громче всех: «Я это сделаю», когда наступит время, поступит совсем иначе. Как я только что имел честь заявить вам, я принимаю участие в заговоре, поэтому и опасаюсь, что останусь в одиночестве, как это уже случалось со мной неоднократно, когда я участвовал в заговорах при покойном короле или в период регентства.

— Право же, герцог, — насмешливо проговорила герцогиня де Грамон, — вы, кажется, забыли, где находитесь. В стране амазонок вы претендуете на роль вождя.

— Поверьте, что у меня есть некоторое право на пост, который вы у меня оспариваете, — возразил герцог. — Вы ненавидите Дюбарри, — ну вот, я и назвал имя, но ведь никто этого не слышал, не правда ли? — вы ненавидите Дюбарри сильнее, чем я, но я компрометирую себя в гораздо большей степени, нежели вы.

— Вы скомпрометированы, герцог? — удивилась г-жа де Мирпуа.

— Скомпрометирован, и очень сильно. Вот уже целую неделю я не был в Версале, так что вчера графиня даже послала в особняк Ганновер, чтобы справиться, не болен ли я. И вы знаете, что ответил Рафте? Что я хорошо себя чувствую и даже не ночевал дома. Впрочем, я отказываюсь от своих прав, у меня нет никаких амбиций, я уступаю вам место вождя и готов помочь вам занять его. Вы все это начали, вы зачинщица, вы посеяли дух возмущения в умах, вам и жезл командующего.

— Но только после их высочеств, — почтительно произнесла герцогиня.

— Оставьте нам пассивную роль, — сказала мадам Аделаида. — Мы поедем навестить нашу сестру Луизу в Сен-Дени; она задержит нас у себя, и мы не вернемся ночевать в Версаль. И никто ничего не сможет сказать.

— Ну, конечно! Что тут можно сказать! — отозвался герцог. — Или действительно нужно иметь извращенный ум.

— Я займусь уборкой сена в Шантелу, — сказала герцогиня.

— Браво! — вскричал герцог. — В добрый час. Вот прекрасный предлог!

— А у меня, — сказала принцесса де Гемене, — заболел ребенок, и я никуда не выезжаю, потому что ухаживаю за ним.

— А я сегодня вечером что-то чувствую себя усталой, — подхватила г-жа де Поластрон. — И если Троншен не пустит мне кровь, завтра я могу опасно заболеть.

— Ну, а я, — величественно произнесла г-жа де Мирпуа, — не поеду в Версаль потому что не хочу, вот моя причина: свобода выбора.

— Прекрасно, превосходно! — сказал Ришелье, — но нужно поклясться.

— Как? Нужно поклясться?

— Конечно, в заговорах всегда клянутся: начиная с заговора Катилины до заговора Селламаре, в котором я имел честь принимать участие, всегда давали клятву. Правда, это ничего не меняло, но традицию нужно соблюдать. Итак, давайте поклянемся! Это придаст заговору торжественность, вы сами в том убедитесь.

Он протянул руку и, окруженный группой дам, величаво произнес: «Клянусь!»

Все присутствующие повторили за ним клятву, за исключением принцесс, которые незаметно исчезли.

— Ну вот и все, — сказал герцог. — Заговорщики произнесли клятву, и больше ничего делать не надо.

— Как же она будет разгневана, когда окажется в пустом зале! — вскричала г-жа де Гемене.

— Гм! Король, конечно, отправит нас в ссылку, — заметил Ришелье.

— Да что вы, герцог! — отозвалась г-жа де Гемене. — Что же будет со двором, если нас сошлют? Разве при дворе не ожидают прибытия его величества короля Датского? Кого же ему представят? Разве не готовятся к приезду ее высочества дофины? Кому ее будут представлять?

— Кроме того, весь двор сослать нельзя, всегда кого-нибудь выбирают…

— Я прекрасно знаю, что всегда кого-нибудь выбирают, более того: мне везет, всегда выбирают именно меня. Уже выбирали четыре раза, ведь это мой пятый заговор, сударыни.

— Ну что вы, герцог! — возразила г-жа де Грамон. — Не огорчайтесь, на этот раз в жертву принесут меня.

— Или господина Шуазёля, — прибавил маршал, — берегитесь, герцогиня!

— Господин де Шуазёль, как и я, вынесет немилость, но не потерпит оскорбления.

— Сошлют не вас, герцог, не вас, герцогиня, и не господина де Шуазёля, — сказала г-жа де Мирпуа, — сошлют меня. Король не простит мне, что я была менее любезна с графиней, чем с маркизой.

— Это правда, — сказал герцог, — вас всегда называли фавориткой фаворитки. Бедная госпожа де Мирпуа! Нас сошлют вместе!

— Нас всех отправят в ссылку, — сказала, поднимаясь, г-жа де Гемене, — потому что, надеюсь, ни одна из нас не изменит своего решения.

— И данной клятве, — прибавил герцог.

— Кроме того, — сказала г-жа де Грамон, — на всякий случай я приму меры…

— Меры?.. — переспросил герцог.

— Да. Ведь чтобы быть завтра вечером в Версале, ей необходимы три вещи.

— Какие же?

— Парикмахер, платье, карета.

— Да, конечно, вы правы.

— И что же?

— А то, что она не приедет в Версаль к десяти часам. Король потеряет терпение, отпустит двор, и представление ко двору этой дамы будет отложено до греческих календ из-за церемоний по поводу приезда ее высочества дофины.

Взрыв аплодисментов и возгласы «браво» приветствовали этот новый эпизод заговора. Но, аплодируя больше других, герцог де Ришелье и г-жа де Мирпуа обменялись взглядами. Старые придворные поняли, что им обоим пришла в голову одна и та же мысль.

В одиннадцать часов вечера все заговорщики мчались в своих экипажах по залитой изумительным лунным светом дороге в Версаль и в Сен-Жермен.

Только герцог де Ришелье взял лошадь своего доезжачего, и, в то время как его карета с задернутыми шторами на виду у всех следовала по дороге в Версаль, сам он во весь опор верхом скакал в Париж по проселочной дороге.

XXXVII НИ ПАРИКМАХЕРА, НИ ПЛАТЬЯ, НИ КАРЕТЫ

Было бы дурным тоном со стороны графини Дюбарри, если бы она отправилась на церемонию представления ко двору в парадный зал Версальского дворца прямо из своих покоев.

К тому же в Версале не было средств для подготовки к столь торжественному дню.

И, что самое главное, это не было в обычаях того времени. Избранные для представления приезжали, словно послы, с большой пышностью либо из своего особняка в Версале, либо из своего дома в Париже.

Графиня Дюбарри выбрала второй путь.

Уже в одиннадцать часов утра она прибыла на улицу Валуа в сопровождении графини де Беарн, которую она постоянно держала во власти своей улыбки или же под замком; к ране графини беспрестанно прикладывали всевозможные снадобья, какими только располагала медицина и химия.

Накануне Жан Дюбарри, Шон и Доре принялись за дело. Те, кто не видел их в действии, с трудом могут представить себе, насколько велика власть золота и мощь человеческого разума.

Одна из них заручилась услугами парикмахера, другая подгоняла портних. Жан заказывал карету, а также взял на себя труд приглядывать за швеями и доставить к сроку парикмахера. Графиня, выбиравшая цветы, кружева и бриллианты, была завалена футлярами и каждый час получала с курьером вести из Версаля о том, что был отдан приказ зажечь огни в салоне королевы; никаких изменений не ожидалось.

Часа в четыре вернулся бледный, возбужденный, но радостный Жан Дюбарри.

— Ну? Как дела? — спросила графиня.

— Все будет к сроку.

— А парикмахер?

— Я встретился у него с Доре. Мы обо всем условились. Я сунул ему в руку чек на пятьдесят луидоров. Он ужинает здесь ровно в шесть часов. С этой стороны мы можем быть спокойны.

— Как платье?

— Платье будет изумительное. Шон наблюдает за работой. Двадцать шесть мастериц пришивают жемчужины, ленты и отделку. И так, полотно за полотном, будет выполнена эта чудесная работа, которую любой другой, кроме нас, получил бы только через неделю.

— Что значит полотно за полотном?

— Это значит, сестричка, что всего расшивают тринадцать полотен. По две мастерицы на каждое полотно: одна берется справа, другая — слева; они украшают его аппликациями и камнями. Соберут же эти полотна вместе в последнюю минуту. Работы осталось часа на два. В шесть часов у нас будет платье.

— Вы уверены, Жан?

— Вчера мы с моим инженером подсчитали количество стежков. На каждое полотно приходится десять тысяч стежков, пять тысяч — на мастерицу. По такой плотной ткани женщина не может сделать более одного стежка в пять секунд. Итак, двенадцать стежков в минуту, семьсот двадцать в час, семь тысяч двести за десять часов. Я оставляю две тысячи двести на отдых и неправильные швы. У нас остается еще добрых четыре часа.

— А что с каретой?

— Вы знаете, что за карету отвечаю я. Лак сохнет в большом сарае, который для этой цели натоплен до пятидесяти градусов. Это великолепный экипаж с двумя расположенными друг против друга сиденьями, в сравнении с которыми — я вам ручаюсь — посланные навстречу дофине кареты просто ничто. В придачу к гербу на всех четырех створках и боевому кличу Дюбарри «Стойкие, вперед!» я велел нарисовать на двух боковых створках с одной стороны воркующих голубков, а с другой — сердце, пронзенное стрелой. И всюду — луки, колчаны и факелы. У Франсьена народ стоит в очереди, чтобы взглянуть на карету. Ровно в восемь она будет здесь.

В это мгновение вошла Шон и Доре. Они подтвердили слова Жана.

— Благодарю вас, мои славные помощники, — сказала графиня.

— Сестричка! — обратился к ней Жан Дюбарри. — У вас усталые глаза. Поспите часок, вы почувствуете себя лучше.

— Поспать? Ну, конечно, я отлично высплюсь ночью, но многим будет не до сна.

В то время как у графини в доме велись приготовления, слух о представлении ко двору распространился по всему городу. Каким бы праздным и безразличным ни казался парижский люд — он самый большой охотник до сплетен. Никто лучше не знал придворных и их интриги, чем зеваки восемнадцатого века, те самые, которых не допускали ни на один дворцовый праздник: они могли только видеть ночью замысловатые изображения на каретах да таинственные ливреи лакеев. Нередко случалось, что какого-нибудь высокородного дворянина знал весь Париж. Это было неудивительно: на спектаклях и прогулках двор играл главную роль. Герцог де Ришелье на своем табурете на сцене в Итальянской опере или графиня Дюбарри в своем экипаже, не уступавшем карете покойной королевы, позировали перед публикой так же, как в наше время известный актер или любимая актриса.

Знакомые лица вызывают большой интерес. Весь Париж знал графиню Дюбарри, любившую показываться в театре, на прогулке, в магазинах, как всякая богатая, молодая и красивая женщина. Париж знал ее по портретам, карикатурам, наконец, узнавал ее благодаря Замору. История с представлением ко двору занимала Париж в такой же степени, как и королевский двор. В этот день опять было сборище на площади Пале-Рояль, но — мы просим прощения у философов — вовсе не для того, чтобы взглянуть на играющего в шахматы Руссо в кафе «Режанс», а чтобы увидеть фаворитку короля в роскошной карете и изысканном платье, вызывавших много толков. Острота Жана Дюбарри «Мы дорого обходимся Франции» имела под собой достаточное основание; вполне естественно, что представляемая Парижем Франция хотела насладиться спектаклем, за который так недешево платила.

Графиня Дюбарри отлично знала свой народ — французы были ей гораздо ближе, чем Марии Лещинской. Она знала, что он любит блеск и пышность. А так как по характеру она была добра, то следила за тем, чтобы спектакль соответствовал расходам.

Вместо того чтобы лечь спать, как посоветовал ей деверь, она с пяти до шести часов принимала молочную ванну, потом, в шесть часов, доверилась рукам горничных в ожидании прихода парикмахера.

Не стоит блистать эрудицией, описывая эпоху, столь хорошо изученную в наши дни, что ее почти можно назвать современностью.

Большинство читателей знают ее не хуже нас. Но будет уместным объяснить здесь, и именно сейчас, каких усилий, времени и искусства должна была стоить прическа графини Дюбарри.

Представьте себе огромное сооружение, предтечу зубчатых башен, что выстраивались на головах придворных дам в царствование молодого Людовика XVI. Все в ту эпоху должно было стать предзнаменованием. Легкомысленная мода словно отражала общественные потрясения, заставлявшие землю уходить из-под ног у тех, кто был или казался великим. Мода словно постановила, что у представителей аристократии остается слишком мало времени, чтобы пользоваться своими привилегиями, а потому эти привилегии выражались в прическе. Было еще одно, более мрачное, но не менее верное предзнаменование: мода будто говорила, что так как головам аристократов недолго оставаться на плечах, то их до́лжно всячески украшать и поднимать как можно выше над головами простолюдинов.

Чтобы заплести прекрасные волосы в косы, поднять их с помощью шелкового валика, обвить вокруг каркаса из китового уса, усеять их драгоценными камнями, жемчугом, цветами, напудрить их до той снежной белизны, которая придавала блеск глазам и свежесть лицу; чтобы гармонично сочетать тон лица с перламутром, рубинами, опалами, бриллиантами, цветами всех форм и оттенков, — нужно быть не только великим художником, но и терпеливым человеком.

Потому-то единственные из всех ремесленников — парикмахеры — носили шпаги, как, впрочем, и скульпторы.

Вот чем объясняется также сумма в пятьдесят луидоров, которую Жан Дюбарри вручил придворному парикмахеру, и страх, что великий Любен — так звали этого мастера — будет менее точен или менее ловок, чем от него ожидали.

Это опасение вскоре подтвердилось: пробило шесть, затем половина седьмого, без четверти семь — парикмахер не появлялся. Лишь одна мысль позволяла замиравшим сердцам присутствовавших питать крохотную надежду: такой важный человек, как Любен, естественно, должен заставлять себя ждать.

Но вот пробило семь. Виконт, обеспокоенный тем, что приготовленный для Любена ужин остынет, а сам кудесник будет недоволен, послал к нему доверенного лакея сообщить, что суп подан.

Лакей вернулся через четверть часа.

Только тот, кто сам пережил подобное ожидание, знает, сколько секунд в четверти часа.

Лакей разговаривал с г-жой Любен; она уверяла, что Любен незадолго до этого вышел и что если он еще не дошел до особняка, то наверняка скоро прибудет.

— Хорошо, — сказал Дюбарри, — у него, по-видимому, какие-то трудности с экипажем. Подождем!

— Еще есть время, — отозвалась графиня. — Я могу причесываться наполовину одетой. Представление ко двору назначено ровно на десять. В нашем распоряжении еще три часа, а дорога в Версаль занимает только час. А пока, Шон, покажи мне платье, это меня развлечет. Так где же Шон? Шон! Мое платье!

— Платье госпожи еще не принесли, — доложила Доре, — и ваша сестра отправилась за ним десять минут назад.

— Ага! — сказал Дюбарри. — Я слышу стук колес. Это, конечно, привезли нашу карету.

Виконт ошибался: это вернулась Шон в карете, запряженной парой взмыленных лошадей.

— Платье! — вскричала графиня, когда Шон еще была в прихожей. — Где мое платье?

— Разве его еще нет? — растерялась Шон.

— Нет.

— Ну, значит, вот-вот привезут, — ответила она, успокаиваясь, — портниха, к которой я поднималась, незадолго до моего приезда отправилась сюда в фиакре с двумя мастерицами, чтобы доставить и примерить платье.

— Конечно, — согласился Жан, — она живет на улице Бак, а фиакр едет медленнее, чем наши лошади.

— Да, да, вне всякого сомнения, — подтвердила Шон, тем не менее она была заметно обеспокоена.

— Виконт! — предложила г-жа Дюбарри. — А не послать ли нам за каретой? Чтобы хоть ее не ждать.

— Вы правы, Жанна.

Дюбарри распахнул дверь.

— Пошлите к Франсьену за каретой, — приказал он, — и захватите свежих лошадей, чтобы сразу же их запрячь.

Кучер отправился за каретой.

Еще не стихли шаги кучера и стук копыт лошадей, направлявшихся к улице Сент-Оноре, как появился Замор с письмом в руках.

— Письмо для хозяйки, — объявил он.

— Кто его принес?

— Какой-то мужчина.

— Что значит «какой-то мужчина»? Что за мужчина?

— Верховой.

— А почему он вручил его тебе?

— Потому что Замор стоял у входа.

— Да читайте же, графиня, проще прочесть, чем задавать вопросы.

— Вы правы, виконт.

— Только бы в этом письме не было ничего неприятного, — прошептал виконт.

— Ну что вы, это какое-нибудь прошение его величеству!

— Записка не сложена в форме прошения.

— Право же, виконт, если вам суждено умереть, то только от страха, — ответила графиня с улыбкой.

Она сломала печать.

Прочитав первые строчки, она громко вскрикнула и почти без чувств упала в кресло.

— Ни парикмахера, ни платья, ни кареты! — прошептала она. Шон бросилась к графине, Жан кинулся к письму.

Оно было написано прямым и мелким почерком: по всей видимости, это была женская рука.

«Сударыня! — говорилось в письме. — Берегитесь: вечером у Вас не будет ни парикмахера, ни платья, ни кареты.

Надеюсь, что эта записка прибудет к Вам вовремя.

Не претендуя на Вашу благодарность, я не буду называть своего имени. Отгадайте, кто я, если хотите узнать своего искреннего друга».

— Ну вот и последний удар! — расстроился Дюбарри. — Черт побери! Мне надо срочно кого-нибудь убить! Не будет парикмахера! Клянусь своей смертью, я вспорю живот этому жулику Любену! Часы бьют половину восьмого, а его все нет. Ах, проклятье! Проклятье!

И Дюбарри, хотя и не его представляли ко двору в этот вечер, выместил свой гнев на своих волосах, которые он растрепал самым непристойным образом.

— Платье! Бог мой, платье! — простонала Шон. — Парикмахера еще можно было бы найти!

— Да? Ну что ж, попробуйте! Кого вы найдете? Прощелыгу? Гром и молния! Тысяча чертей!

Графиня ничего не говорила, но так вздыхала, что растрогала бы даже Шуазёлей, если бы те могли ее услышать.

— Давайте успокоимся! — сказала Шон. — Поищем парикмахера, съездим еще раз к портнихе, чтобы выяснить, что же случилось с платьем.

— Нет ни парикмахера, ни платья, ни кареты, — упавшим голосом прошептала графиня.

— Да, кареты все еще нет! — забеспокоился Жан. — Она тоже не едет, хотя должна была бы уже быть здесь. Это заговор, графиня! Неужели Сартин не арестует виновных? Неужели Мопу не приговорит их к повешению? Неужели сообщников не сожгут на Гревской площади? Я хочу колесовать парикмахера, терзать калеными щипцами портниху, сдирать кожу с каретника!

Между тем графиня пришла в себя, но лишь для того, чтобы еще острее почувствовать ужас своего положения.

— Все пропало, — прошептала она. — Люди, перекупившие Любена, достаточно богаты, чтобы удалить из Парижа всех хороших парикмахеров. Остались только ослы, которые испортят мне волосы… А мое платье! Мое бедное платье!.. А моя новенькая карета, при виде которой все должны были лопнуть от зависти!..

Дюбарри ничего не отвечал. В ярости он метался по комнате, натыкаясь на мебель. Он разносил в щепки все, что попадалось ему под ноги. А если обломки казались ему слишком большими, он разламывал и их.

В самый разгар отчаяния, распространившегося из будуара в приемную, из приемной во двор, в то время как лакеи, одуревшие от двадцати разных и противоречивых указаний, сновали туда-сюда, натыкаясь друг на друга, молодой человек, в сюртуке цвета зеленого яблока и шелковой куртке, в сиреневых штанах и белых шелковых чулках, вышел из кабриолета, вошел в никем не охраняемые ворота, на цыпочках прошел двор, перескакивая с булыжника на булыжник, поднялся по лестнице и постучал в дверь туалетной комнаты.

Жан в это время топтал ногами поднос с севрским фарфором, который он зацепил полой кафтана, уклоняясь от большой японской вазы, сбитой ударом кулака.

В этот момент присутствующие услышали, что в дверь три раза осторожно, едва слышно постучали.

Настала полная тишина. Напряжение было так велико, что никто не осмеливался спросить, кто стучит.

— Простите, — послышался незнакомый голос, — я хотел бы поговорить с госпожой графиней Дюбарри.

— Сударь! Так в дом не входят! — крикнул привратник, кинувшийся за чужаком.

— Минутку, минутку! — сказал Дюбарри. — Хуже того, что уже произошло, ничего случиться не может. Чего вы хотите от графини?

Жан распахнул дверь рукой, достаточно сильной, чтобы взломать ворота Газы.

Незнакомец, отскочив, избежал удара и, присев в третьей позиции, сказал:

— Сударь! Я хотел бы предложить свои услуги госпоже графине Дюбарри, которая сегодня, как я слышал, должна присутствовать на торжественной церемонии.

— Что же это за услуги, сударь?

— Услуги моей профессии.

— А какова ваша профессия?

— Я парикмахер.

Незнакомец еще раз поклонился.

— Ах! — вскричал Жан, бросаясь молодому человеку на шею. — Вы парикмахер? Входите, друг мой, входите!

— Проходите же, сударь, проходите, — приговаривала Шон, ухватившись за испуганного молодого человека.

— Парикмахер! — воскликнула г-жа Дюбарри, вздымая руки к небу. — Но это же ангел с неба! Вас прислал Любен, сударь?

— Меня никто не посылал. Я прочитал в одной газете, что госпожу графиню должны представить ко двору сегодня вечером, и сказал себе: «А что, если совершенно случайно у ее сиятельства нет парикмахера? Это маловероятно, но возможно». Вот я и пришел.

— Как вас зовут? — спросила, поостыв, графиня.

— Леонар, сударыня.

— Леонар? Вы не очень известны.

— Пока нет. Но, если графиня согласится принять мои услуги, завтра я стану знаменитым.

— Гм-гм, — прокашлялся Жан, — причесывать ведь можно по-разному.

— Если госпожа мне не доверяет, — сказал молодой человек, — то я уйду.

— У нас совсем не осталось времени на пробы, — сказала Шон.

— А зачем пробовать? — вскричал молодой человек в порыве восторга и, обойдя г-жу Дюбарри со всех сторон, прибавил: — Я знаю, что госпожа должна привлекать своей прической все взоры. С той минуты как я увидел графиню, я придумал прическу, которая — я убежден — произведет наилучшее впечатление.

Тут молодой человек уверенно взмахнул рукой, и это поколебало сомнения графини и возродило надежду в сердцах Шон и Жана.

— И в самом деле! — подхватила графиня, восхищенная свободой молодого человека, который стоял, подбоченившись, и принимал всякие другие позы не хуже великого Любена.

— Но прежде мне надо взглянуть на платье ее сиятельства, чтобы подобрать украшения.

— О! Мое платье! — вскричала Дюбарри, возвращенная к ужасной действительности. — Мое бедное платье!

Жан хлопнул себя по лбу.

— И в самом деле, — сказал он. — Представьте себе, сударь, чудовищную ловушку… Его украли! Платье, портниху, все! Шон, моя добрая Шон!

Устав рвать на себе волосы, Дюбарри разрыдался.

— А что, если еще раз съездить к ней, Шон? — предложила графиня.

— Зачем? — спросила Шон. — Ведь она поехала сюда.

— Увы! — прошептала графиня, откинувшись в кресле. — Увы! Зачем мне парикмахер, если у меня нет платья!

В это мгновение зазвонил дверной колокольчик. Испугавшись, как бы не вошел еще кто-нибудь, привратник затворил все двери и запер их на задвижки и замки.

— Звонят, — сказала г-жа Дюбарри.

Шон бросилась к окну.

— Коробка! — удивилась она.

— Коробка, — повторила графиня. — Для нас?

— Да… Нет… Да! Отдали привратнику.

— Бегите, Жан, скорее же, ради Бога!

Жан кинулся по лестнице и, опередив всех лакеев, вырвал коробку из рук швейцара.

Шон следила за ним в окно.

Он сорвал крышку с коробки, сунул в нее руку и испустил радостный вопль.

В коробке было восхитительное платье из китайского атласа с набивными цветами и целый набор чрезвычайно дорогих кружев.

— Платье! Платье! — пришла в восторг Шон, хлопая в ладоши.

— Платье! — повторила г-жа Дюбарри, уже готовая умереть от радости после того, как чуть было не умерла от отчаяния.

— Кто вручил тебе это, плут? — спросил Жан у привратника.

— Какая-то женщина, сударь.

— Что за женщина?

— Понятия не имею.

— Где она сейчас?

— Она просунула коробку в дверь и крикнула мне: «Для ее сиятельства!», потом вскочила в кабриолет и умчалась.

— Хорошо! — сказал Жан. — Вот платье — это главное.

— Поднимайтесь, Жан! — крикнула Шон. — Моя сестра почти без чувств от нетерпения.

— Держите, — сказал Жан, — смотрите, разглядывайте, восхищайтесь! Вот что посылает нам Небо.

— Но платье мне не подойдет, оно не может мне подойти, его шили не для меня. Боже мой! Боже мой, какое несчастье! Ведь оно такое красивое!..

Шон быстро сняла мерки.

— Та же длина, — сказала она. — Тот же размер в талии.

— Изумительная ткань, — сказала графиня.

— Невероятно! — отозвалась Шон.

— Поразительно! — воскликнула графиня.

— Напротив, — сказал Жан. — Это доказывает, что если у вас есть заклятые враги, то есть и преданные друзья.

— Это не мог быть друг, — ответила Шон. — Как он узнал, что против нас замышляется? Это, наверно, какой-нибудь сильф или гном.

— Да хоть сам сатана! — воскликнула г-жа Дюбарри. — Мне все равно, пусть только он мне поможет одолеть Грамонов. Едва ли он превзойдет сатану, что удалось этим людям.

— А теперь, — заговорил Жан, — я полагаю…

— Что вы полагаете?

— Можете доверить свою голову этому господину.

— Что придает вам такую уверенность?

— Дьявольщина! Его прислал все тот же друг, который доставил вам платье.

— Меня? — спросил Леонар с наивным удивлением.

— Полно, полно! — сказал Жан. — Вся эта история с газетой — выдумка. Разве не так, мой дорогой?

— Чистая правда, господин виконт!

— Ну же, признайтесь! — продолжала настаивать графиня.

— Сударыня! Вот эта газета, у меня в кармане: я сохранил ее для папильоток.

Молодой человек достал из кармана куртки газету с объявлением о предстоящем представлении ко двору.

— Ну что ж, за работу! — поторопила Шон. — Слышите? Пробило восемь!

— Времени у нас вполне достаточно, — отозвался парикмахер, — госпожа доедет за час.

— Да, если бы у нас была карета, — ответила графиня.

— Черт возьми! И в самом деле, — проворчал Жан. — Каналья Франсьен до сих пор не явился.

— Разве нас не предупредили? — продолжала графиня. — Ни парикмахера, ни платья, ни кареты.

— Неужели… — прошептала в ужасе Шон, — неужели он нас тоже подведет?

— Нет, — сказал Жан, — вот он.

— А карета? — спросила графиня.

— Должно быть, оставил у ворот. Привратник сейчас отворит, уже отворяет… Что это с каретником?

Почти в тот же миг Франсьен с потерянным видом вбежал в гостиную.

— Ах, господин виконт! — негодовал он. — Карета госпожи направлялась сюда, но на углу улицы Траверсьер ее остановили четверо мужчин, сбросили на землю, избили моего главного подмастерья, который ею управлял, и, пустив лошадей в галоп, исчезли за поворотом на улицу Сен-Никез.

— Ну? Что я вам говорил? — торжествовал Жан Дюбарри, не вставая с кресла, в котором сидел, когда вошел каретник. — Что я вам говорил?

— Это же настоящий разбой! — возмутилась Шон. — Сделай что-нибудь, брат!

— А что прикажете делать? И зачем?

— Надо раздобыть карету. Здесь у нас только загнанные лошади и грязные экипажи. Жанна не может ехать в Версаль в такой развалине.

— Тот, кто усмиряет бешеные волны, кто посылает пищу птицам, кто прислал нам такого парикмахера, как господин Леонар, и такое платье, не оставит нас без кареты, — заявил Дюбарри.

— Смотрите! Вон подъезжает карета, — сказала Шон.

— И останавливается, — добавил Дюбарри.

— Да, но она не въезжает во двор, — заметила графиня.

— В самом деле не въезжает, — сказал Жан.

Бросившись к окну, он распахнул его и крикнул:

— Бегите же, черт возьми, бегите, а то опять опоздаете! Скорей, скорей! Может быть, мы наконец узнаем, кто наш благодетель.

Лакеи, доезжачие, доверенные посыльные бросились на улицу, но было поздно: отделанная изнутри белым атласом карета, запряженная парой изумительных гнедых коней, уже стояла у самых ворот, но не было ни кучера, ни лакеев, был только рассыльный, державший лошадей под уздцы.

Посыльный сказал, что получил шесть ливров от того, кто привел лошадей и скрылся в направлении Двора фонтанов.

При осмотре дверцы кареты обнаружилось, что чья-то торопливая рука нарисовала розу вместо недостающего герба.

Все эти события, предотвратившие катастрофу, заняли меньше часа.

Жан завез карету во двор, запер за собой ворота и забрал ключ. Затем поднялся в туалетную комнату, где парикмахер готовился представить графине первые доказательства своей ловкости.

— Сударь! — вскричал он, схватив Леонара за руку. — Если вы не назовете нам имя нашего ангела-хранителя, если вы не укажете его, чтобы мы вечно выражали ему нашу благодарность, я клянусь…

— Осторожно, господин виконт! — прервал его невозмутимый молодой человек. — Вы так сжали мне руку, что я не смогу причесывать графиню, а ведь нужно торопиться. Слышите, часы бьют половину девятого.

— Отпустите его, Жан, отпустите! — прикрикнула графиня.

Жан рухнул в кресло.

— Чудеса! — сказала Шон. — Настоящее волшебство! Платье идеально подходит по меркам. Может быть, перед на дюйм длиннее, чем нужно, вот и все. Через десять минут этот недостаток будет устранен.

— А что карета? В ней можно ехать? — спросила графиня.

— Безупречна… Я заглянул внутрь, — ответил Жан. — Она отделана белым атласом и надушена розовым маслом.

— Тогда все прекрасно! — захлопала в ладоши г-жа Дюбарри. — Начинайте, господин Леонар. Если вы преуспеете, ваше будущее обеспечено.

Леонар не заставил себя ждать. Он завладел волосами графини Дюбарри, и первое же движение гребня показало, что он незаурядный мастер.

Быстрота, вкус, точность, чувство гармонии — все это он проявил в осуществлении своей столь важной задачи.

Через три четверти часа г-жа Дюбарри вышла из его рук прекраснее богини Афродиты, и, хотя на ней было больше одежды, она была не менее обворожительна.



Леонар нанес последний штрих, завершавший великолепное сооружение, проверил его прочность, попросил воды для рук и робко поблагодарил Шон, которая на радостях прислуживала ему, как монарху. Парикмахер собрался уходить.

— Сударь! — сказал Дюбарри. — Знайте, что я так же постоянен в своих привязанностях, как и в ненависти. Надеюсь, теперь вы соблаговолите сказать мне, кто вы такой.

— Вы уже знаете, сударь: я начинающий молодой парикмахер, а зовут меня Леонар.

— Начинающий? Клянусь честью, вы настоящий мастер, сударь!

— Вы будете моим парикмахером, господин Леонар, — сказала графиня, любуясь собой в маленьком ручном зеркале. — За каждую парадную прическу я буду платить вам пятьдесят луидоров. Шон! Отсчитай господину для первого раза сто луидоров, пятьдесят из них — во славу Божию.

— Я же говорил, сударыня, что вы сделаете мне имя.

— Но вы будете причесывать только меня.

— В таком случае оставьте себе сто луидоров, сударыня, я хочу быть свободным. Именно моей свободе я обязан тем, что имел честь причесывать вас сегодня. Свобода — главное богатство человека.

— Парикмахер-философ! — вскричала г-жа Дюбарри, вздымая руки к небу. — Куда мы идем, Бог мой, куда мы идем? Ну что же, дорогой господин Леонар, я не хочу ссориться с вами, берите свои сто луидоров и можете сохранять тайну и свободу.

— В карету, графиня, в карету!

Эти слова были обращены к г-же де Беарн; она вошла в комнату, прямая, увешанная, словно икона, драгоценностями. Старуху только что извлекли из ее комнаты, чтобы воспользоваться ее услугами.

— Ну-ка, возьмите графиню вчетвером и осторожно снесите вниз по ступенькам, — обратился Жан к слугам. — Если она издаст хоть один стон, я велю вас высечь.

Пока Жан наблюдал за выполнением его нелегкого и важного поручения, а Шон помогала ему как верная помощница, графиня Дюбарри поискала глазами Леонара. Леонар исчез.

— Как же он вышел? — прошептала графиня Дюбарри, еще не совсем пришедшая в себя после всех этих следовавших одно за другим волнений, только что испытанных ею.

— Как вышел? Через пол или через потолок — ведь именно так исчезают все добрые духи. А теперь, графиня, смотрите, как бы ваша прическа не превратилась в пирог с дроздами, ваше платье в паутину, как бы вам не приехать в Версаль в тыкве, запряженной двумя толстыми крысами.

С этим последним напутствием виконт Жан занял место в карете, где уже сидели графиня де Беарн и ее счастливая «крестница».

XXXVIII ПРЕДСТАВЛЕНИЕ КО ДВОРУ

Как все великое, Версаль был и всегда будет прекрасен.

Даже если его обрушившиеся камни порастут мхом, если его свинцовые, мраморные и бронзовые статуи развалятся на дне высохших бассейнов, если широкие аллеи подстриженных деревьев вознесут к небесам взлохмаченные кроны, все равно навсегда сохранится, пусть и в руинах, величественное для поэта зрелище. Переведя взор с преходящей роскоши, поэт устремит его в вечную даль…

Особенно великолепен бывал Версаль в период своей славы. Безоружный народ, сдерживаемый блестяще разодетыми солдатами, волнами накатывал на его позолоченные решетки. Кареты, обитые бархатом, шелком и атласом, украшенные пышными гербами, катились по звонкой мостовой, увлекаемые резвыми лошадьми; в окна, освещенные будто в волшебном замке, было видно общество, сверкавшее бриллиантами, рубинами, сапфирами. И лишь один человек взмахом руки мог заставить всех этих людей склониться перед ним, как клонит ветер золотые колосья вперемежку с белоснежными ромашками, пурпурными маками и лазурными васильками.

Да, прекрасен был Версаль, особенно когда из всех его ворот скакали курьеры во все державы, когда короли, принцы, дворяне, офицеры, ученые всего цивилизованного мира ступали по его роскошным коврам и драгоценным мозаикам.

Но особенно хорош был он, когда готовился к парадной церемонии, когда благодаря роскошной мебели из хранилищ и праздничному освещению он становился еще волшебнее. На самые холодные умы Версаль воздействовал всеми своими чудесами, какие только могут породить человеческое воображение и могущество.

Такова была церемония приема посла. Такая же церемония ожидала, в случае представления ко двору, и обычных дворян. Создатель правил этикета Людовик XIV, воздвигавший между людьми непреодолимые барьеры, желал, чтобы посвящение в красоты его королевской жизни внушало избранным почтение и чтобы они навсегда сохранили отношение к королевскому дворцу как к храму, в который они были допущены с единственной целью обожать коронованного бога, находясь в более или менее непосредственной близости к алтарю.

Итак, Версаль, несомненно уже несколько поблекший, но все еще сверкавший, отворил все двери, зажег все светильники, обнажил все свое великолепие для церемонии представления ко двору г-жи Дюбарри.

Народ, любопытный, голодный, нищий, но — странное дело! — забывший о своей нищете и голоде при виде такой роскоши, заполонил всю Плас-д’Арм, всю ведущую из Парижа дорогу. Замок сиял огнями всех своих окон, а его жирандоли издалека походили на звезды, плававшие в золотой пыли.

Король вышел из своих апартаментов ровно в десять. Он был одет наряднее, чем обычно: на нем было больше кружев; одни только пряжки на его подвязках и туфлях стоили миллион. Господин де Сартин сообщил ему накануне о заговоре, устроенном завистливыми придворными дамами, и на лицо его легла тень озабоченности: он боялся, что увидит в галерее одних лишь придворных-мужчин.

Но он мгновенно успокоился, когда в предназначенном для церемонии представления салоне королевы увидел в облаке кружев и пудры, сверкавшем неисчислимыми бриллиантами, сначала трех своих дочерей, затем г-жу де Мирпуа, которая так расшумелась накануне, и, наконец, всех непосед, которые поклялись остаться дома и все были здесь в первых рядах.

Герцог де Ришелье переходил, как генерал, от одной к другой и говорил:

— А! Попались, коварная!

Или же:

— Я так и знал, что вы не выдержите!

Или:

— А что я вам говорил обо всех этих заговорах?

— А вы-то сами, герцог? — спрашивали дамы.

— Я представлял свою дочь, графиню д’Эгмон. Посмотрите, Септимании здесь нет — она одна из сдержавших слово вместе с герцогиней де Грамон и госпожой де Гемене. Поэтому я совершенно уверен, что завтра отправлюсь в ссылку в пятый раз или в Бастилию — в четвертый. Решительно я больше не участвую в заговорах!

Появился король. Наступила полная тишина; стало слышно, как часы пробили десять; настал торжественный миг. Его величество был окружен многочисленными придворными. Рядом с ним стояли человек пятьдесят дворян, которые отнюдь не давали клятвы присутствовать на представлении графини ко двору и, возможно, именно по этой причине все были здесь.

Король прежде всего заметил, что не хватает г-жи де Грамон, г-жи де Гемене и г-жи д’Эгмон, презревших это блестящее сборище.

Он подошел к г-ну де Шуазёлю, который старался казаться совершенно спокойным, но, несмотря на все усилия, сумел изобразить на своем лице лишь деланное безразличие.

— Я не вижу герцогини де Грамон, — сказал король.

— Сир! — отвечал г-н де Шуазёль. — Моя сестра нездорова и поручила мне передать вашему величеству уверения в нижайшем почтении.

— Что ж, дело ее, — бросил король и повернулся к г-ну де Шуазёлю спиной.

Отвернувшись, он оказался лицом к лицу с принцем де Гемене.

— А где же госпожа принцесса де Гемене? — спросил король. — Разве вы не привезли ее?

— Нет, сир. Принцесса больна. Когда я за ней заехал, она была в постели.

— Что ж, так-так-так, — сказал король. — А! Вот и маршал! Здравствуйте, герцог!

— Сир!.. — приветствовал его старый придворный, склоняясь, словно юноша.

— Вы, как я вижу, здоровы, — сказал король так громко, чтобы его услышали г-н де Шуазёль и г-н де Гемене.

— Каждый раз, сир, — отвечал герцог де Ришелье, — когда для меня речь идет о счастье видеть ваше величество, я чувствую себя прекрасно.

— Но почему, — спросил король, оглядываясь вокруг, — я не вижу здесь вашей дочери, госпожи д’Эгмон?

Заметив, что его слушают, герцог с печальным видом отозвался:

— Увы, сир, моя бедная дочь чувствует себя несчастной, что не может иметь честь засвидетельствовать вашему величеству свое нижайшее почтение, тем более — в этот вечер, но она нездорова, сир, очень нездорова.

— Ах, вот как? Ну что ж, дело ее, — обронил король. — Нездорова? Госпожа д’Эгмон, обладающая самым крепким здоровьем во всей Франции? Ну что ж, ну что ж!

И король отошел от Ришелье, как отошел перед этим от де Шуазёля и де Гемене.

Затем он обошел весь салон, осыпав комплиментами г-жу де Мирпуа, которая, однако, не казалась довольной этим.

— Вот цена измены, — сказал маршал ей на ухо, — завтра на вас посыплются почести, тогда как мы… Я дрожу при одной мысли о том, что нас ждет…

Герцог издал глубокий вздох.

— Но, как мне кажется, и вы в значительной степени предали господина де Шуазёля, раз находитесь здесь. Вы же поклялись…

— За свою дочь, сударыня, за свою бедную Септиманию! И вот она в немилости из-за того, что слишком верна слову…

— Своего отца… — добавила маршальша де Мирпуа.

Герцог сделал вид, что не расслышал этих слов, — они могли быть восприняты как колкость.

— Не кажется ли вам, что король обеспокоен? — спросил он.

— На то есть причины.

— Какие?

— Уже четверть одиннадцатого.

— Да, правда, а графини все еще нет. Я вам скажу одну вещь.

— Говорите.

— У меня есть опасение.

— Какое?

— Я опасаюсь, не приключилась ли какая-нибудь неприятность с нашей бедной графиней. Вы-то должны быть осведомлены.

— Почему именно я?

— Да потому, что вы принимали в этом заговоре самое непосредственное участие.

— В таком случае, — доверительно ответила г-жа де Мирпуа, — признаюсь вам, герцог: у меня тоже есть серьезные опасения. — Наша приятельница герцогиня — беспощадный противник, наносящий удар даже при отступлении, как парфяне, а ведь она отступила. Посмотрите, как взволнован господин де Шуазёль, несмотря на желание казаться спокойным. Глядите: ему не сидится на месте, он не сводит взгляда с короля.

— По-видимому, они что-то задумали? Признайтесь.

— Я ничего не знаю, герцог, но согласна с вами.

— Чего они пытаются добиться?

— Опоздания, дорогой герцог. Вы же знаете, как говорят: важно выиграть время. Завтра может случиться непредвиденное событие, которое заставит отложить это представление ко двору на неопределенный срок. Возможно, дофина приедет в Компьень завтра, а не через четыре дня. Может быть, хотели просто потянуть время до завтра?

— Знаете, ваша сказочка очень похожа на правду, госпожа маршальша. Ведь графини все еще нет, черт побери!

— А король уже теряет терпение, взгляните!.

— Он уже в третий раз подходит к окну. Король действительно страдает.

— Дальше будет еще хуже.

— То есть как?

— Послушайте. Сейчас двадцать минут одиннадцатого.

— Верно.

— Теперь я могу вам сказать все.

— Ну так говорите же!

Госпожа де Мирпуа огляделась, затем прошептала:

— Так вот, она не приедет.

— Боже мой, сударыня, но ведь это будет ужасный скандал!

— Можно будет возбудить процесс, герцог, судебный процесс… потому что во всей этой истории — а уж я-то знаю наверное — есть и похищение, и насилие, и даже, если хотите, оскорбление его величества. Шуазёли все поставили на карту в этой игре.

— Очень неосмотрительно с их стороны.

— Ничего не поделаешь! Страсть ослепляет.

— Вот в чем преимущество людей бесстрастных, как мы с вами: мы на все смотрим неизмеримо трезвее.

— Смотрите, король опять подошел к окну.

В самом деле, Людовик XV, хмурый, обеспокоенный, раздраженный, подошел к окну и, опершись рукой на резную задвижку, прижался лбом к прохладному стеклу.

Все это время по залу пробегал, как шелест листьев перед грозой, шепоток между придворными.

Все переводили взгляд с настенных часов на короля и обратно.

Часы пробили половину одиннадцатого. Их чистый звук, казалось, прозвенел сталью; ритмические колебания мало-помалу затихли в просторном зале.

Господин де Мопу приблизился к королю.

— Прекрасная погода, сир, — проговорил он робко.

— Да, да, великолепная. Вы что-нибудь во всем этом понимаете, Мопу?

— В чем, сир?

— В этой задержке. Бедная графиня!

— Должно быть, она нездорова, сир, — сказал канцлер.

— Я могу понять нездоровье госпожи де Грамон, госпожи де Гемене, могу понять, что госпожа д’Эгмон тоже нездорова. Но чтобы занемогла графиня — этого я не допускаю.

— Сир! От волнения можно заболеть, а радость графини была так велика!

— Ну, теперь все кончено, — сказал Людовик XV, — теперь она уже не приедет.

Хотя король произнес эти последние слова вполголоса, тишина в зале была такая, что их услышали почти все присутствующие.

Но никто не успел ответить ему даже мысленно, как послышался шум подъезжавшей кареты.

Все головы повернулись к входу, все вопросительно переглянулись.

Король отошел от окна и стал посреди салона, откуда можно было видеть всю галерею.

— Боюсь, что нас ждет неприятная новость, — прошептала г-жа де Мирпуа на ухо герцогу, старавшемуся скрыть хитрую улыбку.

Вдруг лицо короля озарилось радостью, глаза заблестели.

— Госпожа графиня Дюбарри! — прокричал привратник главному распорядителю.

— Госпожа графиня де Беарн!

При этих именах все сердца дрогнули, но от чувств самых противоположных. Толпа придворных, влекомых непреодолимым любопытством, подалась к королю.

Так случилось, что ближе всего к королю оказалась г-жа де Мирпуа.

— О, как она хороша! Как хороша! — воскликнула г-жа де Мирпуа и сложила руки, словно готовясь к молитве перед образом поклонения волхвов.

Король обернулся и одарил маршальшу улыбкой.

— Это не женщина, это фея! — сказал герцог де Ришелье.

Улыбка, которая еще не сошла с лица короля, досталась и старому придворному.

Действительно, никогда еще графиня не была так хороша. Никогда выражение ее лица не было столь нежным, никогда ей не удавалось лучше разыграть волнение, взгляд не был столь кроток, фигура благороднее, походка изящнее. Ей удалось вызвать непоказное восхищение присутствующих, а ведь все это происходило — напомним — в салоне королевы, который был местом представлений ко двору.

Обворожительно-прекрасная, одетая богато, но не вызывающе и, что особенно важно, восхитительно причесанная, графиня выступала рука об руку с графиней де Беарн, которая не хромала и не морщилась, несмотря на страшные муки, но высохшие румяна крупинка за крупинкой осыпались с ее лица: жизнь уходила с него, каждая жилка болезненно вздрагивала в ней при малейшем движении больной ноги.

Все взгляды были прикованы к этой странной паре.

Старая дама была декольтирована, как во времена своей молодости. С прической, не менее фута высотой, глубоко посаженными глазами, блестевшими, как у орлана, в великолепном туалете, двигавшаяся, как скелет, она казалась воплощением прошлого, поддерживавшего под руку настоящее.

Это надменное и холодное достоинство, рядом с изысканной и полной неги грацией, вызвало восхищение и удивление большинства присутствующих.

Королю показалось — так велик был контраст, — что г-жа де Беарн привела к нему его любовницу более юной, более свежей, улыбающейся лучезарнее, чем когда-либо.

Вот почему в то мгновение, когда, согласно этикету, графиня Дюбарри преклонила колено, чтобы поцеловать руку короля, Людовик XV схватил ее за руку и заставил подняться одной лишь фразой, которая стала ей вознаграждением за все выстраданное в течение последних двух недель.

— Вы у моих ног, графиня? — сказал король. — Это я должен был бы и хотел бы пасть к вашим ногам.

Затем король раскрыл объятия, согласно предусмотренному церемониалу, но, вместо того чтобы сделать вид, что целует, на сей раз действительно поцеловал графиню.

— У вас очень красивая «крестница», сударыня, — чуть слышно обратился он к г-же де Беарн. — Но у нее к тому же благородная «крестная», которую я очень рад вновь увидеть при дворе.

Почтенная дама поклонилась.

— Поприветствуйте моих дочерей, графиня, — чуть слышно посоветовал король графине Дюбарри, — и покажите им, что вы умеете делать реверансы. Надеюсь, их ответным реверансом вы будете удовлетворены.

Обе дамы продвигались в свободном пространстве, которое возникало вокруг них по мере того, как они шли; казалось, присутствовавшие готовы были испепелить их взглядами.

Видя, что графиня Дюбарри направляется к ним, все три дочери короля подскочили как на пружинах и застыли в ожидании.

Людовик XV не сводил с них глаз. Его взгляд, прикованный к принцессам, призывал их к проявлению изысканной вежливости.

Слегка взволнованные принцессы ответили реверансом на приветствие г-жи Дюбарри, склонившейся перед ними гораздо ниже, чем того требовал этикет, что было признано свидетельством отменного вкуса, и это так растрогало принцесс, что они расцеловали ее, как перед тем король, причем с сердечностью, которой его величество, казалось, был восхищен.

С этого мгновения успех графини превратился в триумф, и наиболее медлительным или наименее ловким придворным пришлось ждать целый час, прежде чем им удалось принести поздравления королеве празднества.

Графиня принимала поздравления без высокомерия, без гнева, без упреков. Казалось, она забыла об изменах. В этой великодушной приветливости не было ничего наигранного: ее сердце переполняла радость, в нем не оставалось места для других чувств.

Герцог де Ришелье недаром стал победителем при Маоне: он умел маневрировать. Пока другие придворные оставались на своих местах и ожидали окончания церемонии представления, чтобы воспеть хвалу или очернить идола, маршал занял позицию за местом графини. Подобно предводителю кавалерии, который находится в засаде в доброй сотне туазов в долине и ожидает разворачивающуюся цепь противника, герцог поджидал графиню Дюбарри, чтобы в нужный момент оказаться рядом с ней, не затерявшись в толпе. Госпожа де Мирпуа, зная, как удачлив в военных действиях ее друг, в подражании его маневру незаметно придвинула свой табурет к табурету графини.

Придворные разбились на группы, и среди них завязались разговоры; они перемывали косточки графине Дюбарри.

Графиня, ободренная любовью короля, благосклонным приемом, оказанным ей принцессами, и поддержкой своей «крестной», смотрела уже менее робким взглядом на придворных, окружавших короля. Уверенная в своем положении, она искала глазами врагов среди женщин.

Что-то заслонило от ее взгляда залу.

— А, герцог! — сказала она. — Мне стоило прийти сюда хотя бы ради того, чтобы наконец увидеть вас.

— В чем дело, графиня?

— Вот уже целую неделю вас не видно ни в Версале, ни в Париже, ни в замке Люсьенн.

— Я ждал удовольствия видеть вас здесь сегодня, — отвечал старый придворный.

— Может быть, вы это предвидели?

— Я был в этом уверен.

— Неужели? Что же вы за человек, герцог! Знать и не предупредить меня, вашего друга, а ведь я пребывала в полном неведении.

— Как же так, сударыня? Вы не знали, что должны были сюда прибыть?

— Нет. Я была почти как Эзоп, когда судья остановил его на улице. «Куда вы идете?» — спросил судья у Эзопа. «Не знаю», — ответил Эзоп. «Ах, так? Тогда отправляйтесь прямехонько в тюрьму». — «Вот видите, я действительно не знал, куда шел». Так и я, герцог: надеялась, что поеду в Версаль, но не была в этом уверена. Вот почему вы оказали бы мне услугу, если бы навестили меня заранее… Но… теперь вы приедете ко мне, не правда ли?

— Графиня, — сказал Ришелье, нимало не смущенный ее насмешками, — я не понимаю, почему вы не были уверены, что приедете сюда.

— Я вам объясню: потому что меня окружали ловушки.

Она пристально посмотрела на герцога: он невозмутимо выдержал ее взгляд.

— Ловушки? Ах, Боже мой, что вы говорите, графиня!

— Сначала у меня похитили парикмахера.

— Парикмахера?

— Да.

— Что же вы меня об этом не известили? Я послал бы вам — но тише, прошу вас! — я послал бы вам жемчужину, сокровище, которое открыла госпожа д’Эгмон. Он гораздо лучше всех изготовителей париков, всех королевских парикмахеров — это малыш Леонар.

— Леонар! — вскричала графиня Дюбарри.

— Да. Скромный молодой человек, который причесывает Септиманию и которого она прячет от чужих глаз, как Гарпагон свою мошну. Впрочем, вам не на что жаловаться, графиня, вы прекрасно причесаны, восхитительно-красивы, и, странно, рисунок этой башни походит на набросок, который госпожа д’Эгмон попросила сделать вчера Буше и которым она рассчитывала воспользоваться сама, если бы не заболела. Бедная Септимания!

Графиня вздрогнула и посмотрела на герцога еще пристальнее, но герцог по-прежнему был непроницаем и улыбался.

— Извините, графиня, я вас прервал, вы говорили о ловушках?..

— Да. После того как у меня украли парикмахера, похитили также и мое платье — верх совершенства.

— О! Это ужасно! Но вы вполне могли бы обойтись без того платья, так как вы сегодня одеты изумительно. Это китайский атлас, не так ли? С цветами-аппликациями? Так вот, если бы вы в трудную минуту обратились ко мне — а именно так вам следует поступать в дальнейшем, — я послал бы вам платье, которое моя дочь заказала для своего представления ко двору и которое было так похоже на ваше, что я мог бы поклясться, что это то же самое.

Дюбарри схватила герцога за руки: она начала понимать, кто был тот волшебник, который вызволил ее из затруднения.

— Знаете ли вы, герцог, в какой карете я приехала сюда? — спросила она.

— Нет, скорей всего, в вашей собственной.

— Герцог, у меня похитили карету, как похитили платье и парикмахера.

— Значит, вас обложили со всех сторон. Так в какой же карете вы приехали?

— Опишите мне сначала карету госпожи д’Эгмон.

— Ну что ж… Готовясь к этому вечеру, она, как мне кажется, заказала карету, отделанную белым атласом. Но не хватило времени, чтобы изобразить ее герб на дверцах кареты.

— В самом деле? Не правда ли: розу нарисовать гораздо проще, чем герб? Ведь у вас, у Ришелье, как и у д’Эгмонов, такие сложные гербы! Герцог, вы чудный человек.

Она протянула ему надушенные ручки, и герцог припал к ним.

Покрывая руки графини Дюбарри поцелуями, герцог вдруг почувствовал, как она вздрогнула.

— Что случилось? — спросил он, оглядываясь вокруг.

— Герцог… — с потерянным видом пролепетала графиня.

— Что, графиня?

— Кто этот человек вон там, рядом с госпожой де Гемене?

— Офицер в мундире прусской армии?

— Да.

— Темноглазый брюнет с выразительным лицом? Графиня! Это один из высших офицеров, которого прусский король прислал сюда, без сомнения, чтобы приветствовать вас в день вашего представления.

— Не шутите, герцог. Этот человек уже приезжал во Францию около четырех лет назад. Я его знаю, но не смогла его разыскать, хотя искала всюду.

— Вы ошибаетесь, графиня, это граф де Феникс, иностранец, приехавший вчера или позавчера.

— Вы видите, как он глядит на меня, герцог?

— Все присутствующие любуются вами, графиня, вы так прекрасны!

— Он кланяется мне, видите? Кланяется!

— Все будут приветствовать вас, если еще не сделали этого, графиня.

Но до крайности взволнованная графиня не слушала галантного герцога и, не сводя взгляда с человека, который привлек ее внимание, как бы против воли оставила своего собеседника и сделала несколько шагов по направлению к незнакомцу.

Король, не терявший ее из виду, заметил это движение. Он решил, что графиня ищет его общества. Он долго соблюдал приличия, держась от нее на расстоянии, а теперь подошел, чтобы поздравить ее.

Но волнение, охватившее графиню, было слишком сильно, чтобы она могла думать о чем-то другом…

— Сир! Кто этот прусский офицер, стоящий спиной к госпоже де Гемене? — спросила она.

— Тот, что смотрит сейчас на нас?

— Да.

— Крупный, большеголовый мужчина в мундире с воротником, шитым золотом?

— Да, да.

— Это посланец моего прусского кузена… философ, как и тот. Я послал за ним сегодня: хотел, чтобы прусская философия, направив сюда своего представителя, ознаменовала своим присутствием триумф Юбки Третьей.

— А как его зовут, сир?

— Постойте… — король задумался… — А! Вспомнил! Граф Феникс.

— Это он, — прошептала графиня Дюбарри. — Я совершенно уверена, что это он.

Король немного помедлил, ожидая, что графиня задаст ему еще какой-нибудь вопрос. Удостоверившись, что она хранит молчание, он громко объявил:

— Сударыни! Завтра госпожа дофина прибывает в Компьень. Мы встретим ее королевское высочество ровно в полдень. Все представленные ко двору дамы будут принимать участие в путешествии, за исключением тех, кто чувствует себя нездоровыми: поездка будет утомительной, и ее высочество не пожелает стать причиной ухудшения их состояния.

Король произнес эти слова, с неудовольствием глядя на г-на де Шуазёля, г-на Гемене и герцога де Ришелье.

Вокруг короля все испуганно смолкли. Смысл его слов был ясен: это немилость.

— Сир! — произнесла Дюбарри. — Я прошу вас смилостивиться над госпожой д’Эгмон.

— А почему, скажите, пожалуйста?

— Потому что она дочь герцога де Ришелье, а герцог — один из самых верных моих друзей.

— Ришелье?

— У меня есть тому доказательства, сир.

— Я исполню ваше пожелание, графиня, — сказал король.

Маршал пристально следил за графиней и если не услышал, то догадался, о чем только что шла речь. Король подошел к нему и спросил:

— Надеюсь, герцог, графиня д’Эгмон завтра будет чувствовать себя лучше?

— Конечно, сир. Она выздоровеет уже вечером, если этого пожелает ваше величество.

Ришелье поклонился королю, выражая одновременно почтение и благодарность.

Король наклонился к графине и что-то прошептал ей на ухо.

— Сир! — отвечала графиня, склонившись в реверансе и очаровательно улыбаясь. — Я ваша почтительнейшая подданная.

Король попрощался с присутствующими и удалился в свои покои.

Как только король переступил порог залы, взгляд графини, еще более испуганный, чем раньше, вновь обратился к тому необычному человеку, так живо ее заинтересовавшему.

Этот человек, как и прочие, склонился перед выходившим королем, но, даже кланяясь, сохранил на лице странное выражение высокомерия и угрозы. Сразу же после ухода Людовика XV, пробираясь между группами придворных, он приблизился к графине и остановился в двух шагах от нее.

Движимая непреодолимым любопытством, графиня тоже шагнула ему навстречу. Поклонившись, незнакомец сказал ей так тихо, что никто не расслышал:

— Вы узнаёте меня, графиня?

— Да, вы тот самый пророк с площади Людовика Пятнадцатого.

Незнакомец обратил на нее свой ясный взор, в котором читалась уверенность:

— И что же, разве я обманул вас, когда предсказал, что вы станете королевой Франции?

— Нет. Ваше предсказание сбылось. Или почти сбылось. Но и я готова сдержать слово. Чего бы вы хотели?

— Здесь не место для таких разговоров, графиня. Кроме того, для меня еще не наступило время обращаться к вам с просьбами.

— Когда бы вы ни обратились ко мне, я всегда готова исполнить вашу просьбу.

— Могу ли я рассчитывать, что вы примете меня в любое время, в любом месте, в любой час?

— Обещаю.

— Благодарю.

— А как вы представитесь? Как граф Феникс?

— Нет, как Джузеппе Бальзамо.

— Джузеппе Бальзамо… — повторила графиня, в то время как таинственный незнакомец затерялся среди придворных, — Джузеппе Бальзамо… Что ж, я не забуду этого имени.

XXXIX КОМПЬЕНЬ

Наутро Компьень проснулся опьяненный и преображенный; вернее сказать, Компьень вовсе не засыпал.

Еще накануне в городе расположились передовые части королевской гвардии. Пока офицеры знакомились с местностью, нотабли вместе с интендантом малых забав готовили город к великой чести, выпавшей на его долю.

Триумфальными арками из зелени, целыми аллеями роз и сирени, надписями на латинском, французском и немецком языках в стихах и прозе — вот чем до самого вечера занимались пикардийские городские власти.

По традиции, идущей с незапамятных времен, девушки были одеты в белое, эшевены — в черное, монахи-францисканцы были в серых рясах, священники — в самых богатых своих облачениях; солдаты и офицеры гарнизона в новых мундирах заняли свои посты и готовы были выступить, как только объявят о прибытии принцессы.

Выехавший накануне дофин прибыл в Компьень инкогнито часов около одиннадцати вечера в сопровождении обоих братьев. Рано утром он сел на коня, словно простой смертный, и в сопровождении пятнадцатилетнего графа Прованского и тринадцатилетнего графа д’Артуа поскакал галопом в направлении Рибекура навстречу ее высочеству.

Эта учтивость пришла в голову не юному принцу, а его наставнику, г-ну Ла Вогийону. Его призвал к себе накануне Людовик XV и дал указание объяснить дофину обязанности, налагаемые на него событиями, которые должны были произойти в течение ближайших суток.

Чтобы поддержать честь монархии, де Ла Вогийон предложил герцогу Беррийскому последовать примеру королей его рода: Генриха IV, Людовика XIII, Людовика XIV, Людовика XV — каждому из них в свое время хотелось увидеть свою будущую супругу еще до церемонии, во время путешествия в меньшей степени готовую выдержать придирчивый осмотр.

На своих быстрых скакунах они проехали три или четыре льё за полчаса. Перед отъездом дофин был серьезен, а его братья веселились. В половине девятого они уже возвращались в город: дофин был все так же серьезен, граф Прованский — угрюм, только граф д’Артуа казался еще веселее, чем утром.

Дело в том, что герцог Беррийский волновался, граф Прованский изнывал от ревности, а граф д’Артуа был восхищен. Причина была одна: они убедились, что принцесса очень красива.

Серьезный, завистливый и беззаботный — вот как можно было определить трех принцев. Это отражалось на их лицах.

Часы на ратуше в Компьене пробили десять, когда наблюдатель заметил на колокольне деревни Клев белое знамя, которое должны были там водрузить, как только покажется карета ее высочества дофины.

Наблюдатель тотчас ударил в сигнальный колокол; в ответ на его звон на Дворцовой площади грянул пушечный выстрел.

Король, как будто только и ждавший этого сигнала, въехал в Компьень в запряженной восьмеркой лошадей карете в сопровождении эскорта. Вслед за ним в город въезжали бесчисленные кареты придворных.

Жандармы и драгуны скакали впереди. Придворные разрывались между желанием видеть короля и желанием поспешить навстречу дофине, между созерцанием блеска и великолепия и корыстолюбивыми соображениями.

Вереница карет, запряженных четверкой лошадей, растянулась почти на льё. В них ехали четыреста дам и столько же кавалеров — цвет французского дворянства. Доезжачие, гайдуки, рассыльные и пажи окружали эти кареты. Верховые офицеры из военной свиты короля составляли целое войско, блиставшее бархатом, золотом, перьями и шелками в клубах пыли, поднятой каретами.

В Компьене встречающие сделали недолгую остановку, после чего выехали из города, пустив лошадей шагом, чтобы приблизиться к условленному месту у придорожного креста, находившегося недалеко от деревни Маньи.

Знатная молодежь окружала дофина, дворяне старшего поколения сопровождали короля.

Со своей стороны дофина, не сменившая карету, неторопливо приближалась к условленному месту.

И вот обе свиты соединились.

Тотчас кареты опустели. С обеих сторон из карет вышла толпа придворных; в одной карете оставался король, в другой — дофина.

Дверца кареты ее высочества отворилась; молодая эрцгерцогиня легко ступила на землю и направилась к карете короля.

Увидев свою невестку, Людовик XV приказал отворить дверцу кареты и поспешил выйти.

Принцесса так удачно рассчитала время своего приближения, что в то мгновение, когда король коснулся ногой земли, она опустилась перед ним на колени.

Король нагнулся, поднял ее и нежно поцеловал, посмотрев на нее так, что она залилась краской.

— Монсеньер дофин! — представил король, показывая Марии Антуанетте на герцога Беррийского, который стоял у нее за спиной, и которого, казалось, она еще не видела.

Ее высочество грациозно присела в реверансе. Дофин, тоже покраснев, в ответ поклонился.

После представления дофина наступил черед обоих его братьев, затем — всех трех дочерей короля.

Ее высочество говорила что-нибудь приятное каждому из принцев и принцесс.

Графиня Дюбарри с беспокойством ждала, стоя за принцессами. Представят ли ее? Не забудут о ней?

После представления принцессы Софи, младшей дочери короля, произошла заминка, заставившая всех затаить дыхание.

Король, казалось, колебался, а дофина словно ожидала какого-то нового события, о котором была заранее предупреждена.

Король поискал глазами вокруг себя и, увидев неподалеку графиню Дюбарри, взял ее за руку.

Все тотчас расступились. Король остался в кругу, центром которого была дофина.

— Графиня Дюбарри, — представил он, — мой добрый друг.

Ее высочество побледнела, однако на ее бескровных губах появилась любезная улыбка.

— Вашему величеству можно позавидовать: такой очаровательный друг! Я нисколько не удивлена тем, что она может внушать нежнейшую привязанность.

Все переглянулись: они были не удивлены, а ошеломлены. Было ясно, что принцесса следует указаниям, полученным ею при австрийском дворе, и, возможно, повторяет слова, подсказанные ей самой Марией Терезией.

Господин де Шуазёль решил, что его присутствие необходимо. Он сделал шаг вперед, надеясь, что его тоже представят ее высочеству. Но король кивнул головой — ударили барабаны, запели трубы, раздался пушечный выстрел.

Король подал руку принцессе, чтобы проводить ее до кареты. Опершись на его руку, она прошествовала мимо г-на де Шуазёля. Заметила она его или нет — сказать было невозможно, однако ни кивком головы, ни взмахом руки она его не приветствовала.

В то мгновение, когда принцесса поднялась в карету короля, торжественный шум был заглушен звоном городских колоколов.

Графиня Дюбарри села в карету, сияя от счастья. Затем минут десять король усаживался в карету и отдавал приказание ехать в Компьень.

В это время все разговоры, которые до того велись сдержанно — из уважения или из-за волнения, — слились в гул.

Дюбарри подошел к карете невестки. Увидев его улыбку, она приготовилась услышать поздравления.

— Знаете, Жанна, — сказал он, указывая пальцем на одну из карет свиты ее высочества дофины, — кто этот молодой человек?

— Нет, — ответила графиня. — Вам известно, что сказала дофина, когда король представил меня ей?

— Речь совсем о другом. Этот молодой человек — Филипп де Таверне.

— Тот, что нанес вам удар шпагой?

— Вот именно. А знаете ли вы, кто это восхитительное создание, с которым он беседует?

— Эта девушка, такая бледная и величественная?

— Да, та, на которую сейчас смотрит король и имя которой он, по всей вероятности, спрашивает у дофины.

— Кто же она?

— Его сестра.

— Вот как? — удивилась Дюбарри.

— Послушайте, Жанна, я не знаю, почему, но мне кажется, что вам так же нужно опасаться сестры, как мне — брата.

— Вы с ума сошли.

— Напротив, я исполнен мудрости. Во всяком случае, о юноше я позабочусь.

— А я пригляжу за девушкой.

— Тише! — сказал Жан. — Вот идет наш друг герцог де Ришелье.

В самом деле, к ним, сокрушенно покачивая головою, подходил герцог.

— Что с вами, дорогой герцог? — спросила графиня, улыбаясь самой обворожительной из своих улыбок. — Вы чем-то недовольны.

— Графиня! — начал герцог. — Не кажется ли вам, что все мы слишком серьезны, я бы даже сказал, почти печальны для столь радостного события? Когда-то, помнится мне, мы уже встречали такую же любезную, такую же прекрасную принцессу: это была матушка нашего дофина. Все мы тогда были гораздо веселей. Может быть, потому, что были моложе?

— Нет, — раздался за спиной герцога голос, — просто, дорогой маршал, королевство было не таким старым.

Всех, кто услышал эти слова, будто обдало холодом. Герцог обернулся и увидел пожилого дворянина с элегантными манерами; тот с печальной улыбкой положил ему руку на плечо.

— Черт возьми! — воскликнул герцог. — Да это же барон де Таверне!

— Графиня, — продолжал он, — позвольте представить вам одного из моих самых давних друзей, к которому я прошу вас быть благосклонной: барон де Таверне-Мезон-Руж.

— Это их отец! — сказали в один голос Жан и графиня, склоняясь в поклоне.

— По каретам, господа, по каретам! — распорядился в это мгновение майор гвардии, командовавший эскортом.

Оба пожилых дворянина раскланялись с графиней и виконтом и направились вместе к карете, радуясь встрече после долгой разлуки.

— Ну что ж, — признался виконт, — хотите, я скажу вам одну вещь, дорогая моя? Отец мне нравится ничуть не больше, чем его детки.

— Какая жалость, — отозвалась графиня, — что сбежал этот дикарь Жильбер! Уж он-то рассказал бы нам все, недаром же он воспитывался в их доме.

— Подумаешь! — сказал Жан. — Теперь, когда нам больше нечего делать, мы его отыщем.

Они замолчали; карета тронулась с места.

На следующий день после проведенной в Компьене ночи оба двора, закат одного века и заря другого, перемешавшись, отправились по дороге в Париж — разверстую пропасть, которая всех их должна была поглотить.

XL ПОКРОВИТЕЛЬНИЦА И ЕЕ ПОДОПЕЧНЫЙ

Пора вернуться к Жильберу, о бегстве которого мы узнали из возгласа, неосторожно вырвавшегося у его покровительницы, мадемуазель Шон.

С тех пор как в деревушке Лашосе во время событий, предшествовавших дуэли Филиппа де Таверне с виконтом Дюбарри, он узнал имя своей благодетельницы, восхищения ею у нашего философа заметно поубавилось.

Часто в Таверне, в то время как, спрятавшись среди кустов или за стволом граба, он горящими глазами следил за гулявшей со своим отцом Андре, он слышал категоричные высказывания барона о графине Дюбарри.

Завистливая ненависть старого Таверне, пороки и воззрения которого нам известны, нашла отклик в сердце Жильбера. Андре никоим образом не оспаривала того дурного, что говорил барон о Дюбарри: во Франции ее презирали. И наконец, что окончательно заставило Жильбера принять сторону барона, — это неоднократно повторенная фраза Николь: «Ах, если бы я была графиней Дюбарри!»

В продолжение всего путешествия Шон была очень занята, причем вещами слишком серьезными, чтобы обращать внимание на перемены в расположении духа Жильбера, вызванные тем, что он узнал, кто были его спутники. Она приехала в Версаль с одной заботой: как можно выгоднее для виконта представить удар шпагой, который он получил от Филиппа и который не мог служить его чести.

Едва въехав в столицу если не Франции, то, по крайней мере, французской монархии, Жильбер забыл о своих мрачных мыслях и не мог скрыть своего восхищения. Версаль, величественный и холодный, с его громадными деревьями (большинство из них уже начали засыхать и гибнуть от старости), внушил Жильберу то чувство благоговейной печали, которому не в состоянии противиться ни один даже трезвый ум при виде великих сооружений, плодов человеческого упорства, или созданных мощью природы.

Против этого непривычного для Жильбера впечатления напрасно восставало его врожденное высокомерие: в первые минуты от удивления и восхищения он стал молчаливым и податливым. Сознание своей нищеты и ничтожества подавило его. Он находил, что слишком бедно одет по сравнению со всеми этими господами, увешанными золотом и орденскими лентами, слишком мал в сравнении со швейцарцами королевской гвардии; слишком неловок, когда ему приходится идти в больших подкованных железом башмаках через галереи по мозаичному паркету и выскобленным и навощенным мраморным полам.

Он почувствовал, что помощь его благодетельницы была ему необходима: лишь она могла сделать из него нечто. Он придвинулся к ней, чтобы стража видела, что они вместе. Но именно эту потребность в помощи Шон по зрелом размышлении он не смог ей простить.

Мы уже знаем — об этом мы говорили в первой части настоящей книги, — что графиня Дюбарри жила в Версале в прекрасных покоях, которые до нее занимала мадам Аделаида. Золото, мрамор, духи, ковры, кружева сначала опьянили Жильбера — натуру чувственную по своим задаткам, однако выработавшую в себе философский взгляд на вещи. И лишь много позднее, увлеченный зрелищем стольких чудес, поразивших его воображение, он заметил наконец, что находится в маленькой мансарде, обитой саржей, что ему подали бульон, остатки жаркого из баранины и горшочек сливок на десерт, что лакей, подавая еду, сказал по-хозяйски: «Не выходите отсюда» — и оставил его одного.

Однако последний штрих на этой картине — самый прекрасный, надо признать, — еще держал Жильбера во власти очарования. Его поселили под крышей, как мы уже говорили, но из окна мансарды ему были видны мраморные статуи парка, водоемы, подернутые зеленоватой ряской, которой их затянули забвение и заброшенность, а по-над кронами деревьев, подобно океанским волнам, пестрели долины и вдали голубели соседние возвышенности.

Жильбер подумал о том, что, не будучи ни придворным, ни лакеем, не имея на это право по рождению, даже ничем не унизясь, он поселился в Версале, в королевском дворце, наравне с первыми дворянами Франции.

Пока Жильбер заканчивал свой скромный ужин, очень хороший по сравнению с тем, к чему он привык, и любовался видом, открывавшимся из мансарды, Шон, как вы помните, отправилась в апартаменты своей сестры. Она шепнула ей на ухо, что поручение относительно г-жи де Беарн выполнено, и громко сообщила о несчастье, приключившемся с их братом на постоялом дворе в Лашосе. Злоключение, несмотря на весь шум, сопровождавший его вначале, как мы видели, мало-помалу отошло на задний план и затерялось в пропасти, где должны были затеряться многие значительно более важные события, — пропасти королевского безразличия.

Жильбер погрузился в мечтательное состояние, которое было свойственно ему, когда он находился перед лицом событий, превосходивших его ум или волю. Ему сообщили, что мадемуазель Шон просит его спуститься вниз. Он взял шляпу, почистил ее, бросил взгляд на свой потертый костюм, сравнил его с новой ливреей лакея и, напомнив себе, что это была все же ливрея, тем не менее спустился, красный от стыда при мысли о том, что резко отличается своим видом от людей, с которыми находился в одном помещении, и что предметы, которые попадались ему на глаза, так не соответствуют его облику.

Шон спускалась во двор одновременно с Жильбером, однако с той разницей, что она сходила по парадной лестнице, а он по маленькой лесенке, предназначенной для слуг.

Внизу ждала карета. Она представляла собой нечто вроде низкого четырехколесного экипажа, похожего на историческую маленькую карету, в которой великий король одновременно вывозил на прогулку г-жу де Монтеспан, г-жу де Фонтанж, а часто и королеву.

Шон села в экипаж и устроилась на переднем сиденье с большим ларцом и маленькой собачкой. Два других места предназначались Жильберу и интенданту Гранжу.

Жильбер поспешил занять место позади Шон, чтобы утвердить свое достоинство. Интендант, не чинясь, даже не обратив на это внимания, уселся за ларцом и собачкой.

Мадемуазель Шон, настоящая обитательница Версаля, с радостью покидала дворец и отправлялась вдохнуть воздух лесов и лугов; едва они выехали из города, как к ней вернулась общительность. Она обернулась к Жильберу и спросила:

— Ну, как вам понравился Версаль, господин философ?

— Он великолепен, сударыня. Но мы его уже покидаем?

— Да, мы едем к нам домой.

— Вы хотите сказать, что вы едете к себе домой, — ответил Жильбер тоном прирученного медведя.

— Да, именно это я и хотела сказать. Я покажу вас сестре; постарайтесь ей понравиться, этого добиваются сейчас самые высокородные дворяне Франции. Кстати, господин Гранж, закажите этому юноше одежду.

Жильбер залился краской до ушей.

— Какую, сударыня? — спросил интендант. — Обычную ливрею?

Жильбер подскочил на сиденье.

— Ливрею! — вскричал он, окинув интенданта свирепым взглядом.

— Нет, нет… Вы закажите… Я вам после скажу, что. У меня есть идея, которой я хочу поделиться с сестрой. Проследите только, чтобы этот костюм был готов одновременно с костюмом Замора.

— Слушаюсь, сударыня.

— Вы знаете Замора? — обратилась Шон к совершенно обескураженному этим разговором Жильберу.

— Нет, не имел этой чести, — ответил тот.

— Он станет вашим товарищем, скоро он будет назначен комендантом замка Люсьенн. Подружитесь с ним: несмотря на свой цвет, Замор — славный малый.

Жильбер хотел было спросить, какого же цвета Замор, но вспомнил прочитанную ему Шон по поводу его любопытства нотацию и, боясь нового нагоняя, удержался от вопроса.

— Постараюсь, — ответил он с полной достоинства улыбкой.

Приехали в Люсьенн. Философ все увидел своими глазами: недавно обсаженную деревьями дорогу, тенистые склоны, высокий акведук, который походил на римский, каштановые густолиственные рощи и, наконец, изумительную картину, открывавшуюся на леса и долины по обоим берегам Сены, убегающей по направлению к Мезону.

«Так вот он где, — сказал себе Жильбер, — домишко, который, как говаривал барон де Таверне, обходится Франции в кругленькую сумму».

Обрадовавшиеся собаки, суетившиеся слуги, сбежавшиеся, чтобы приветствовать Шон, прервали возвышенные размышления Жильбера.

— Сестра уже приехала?

— Нет еще, сударыня, но ее ждут.

— Кто же?

— Господин канцлер, господин начальник полиции, герцог д’Эгильон.

— Хорошо. Поскорее отворите китайский кабинет. Я хочу первой увидеть сестру. Предупредите ее, что я уже здесь, слышите? А! Сильви! — обратилась Шон к горничной, завладевшей ларцом и собачкой. — Отдайте ларец и Мизанпуфа господину Гранжу и проводите моего юного философа к Замору.

Сильви осмотрелась по сторонам, как будто пыталась определить, о какой зверушке идет речь. Взгляды Сильви и ее хозяйки остановились на Жильбере. Шон знаком подтвердила, что речь идет именно об этом молодом человеке.

— Следуйте за мной, — сказала Сильви.

С нарастающим изумлением Жильбер последовал за ней, а легкая как птичка Шон исчезла в одной из боковых дверей флигеля.

Если бы не повелительный тон, каким говорила с ней Шон, Жильбер принял бы Сильви скорее за знатную даму, чем за горничную. В самом деле, ее одежда была больше похожа на одежду Андре, чем на платье Николь. Сильви взяла Жильбера за руку и мило ему улыбнулась, так как слова мадемуазель Шон свидетельствовали если не о ее расположении к нему, то, во всяком случае, о мимолетной симпатии.

Это была — мы говорим о Сильви — высокая, красивая синеглазая девушка с почти незаметными веснушками и прекрасными белокурыми волосами. Ее свежий тонко очерченный рот, белые зубы, округлые руки вызвали у Жильбера прилив свойственной ему чувственности, напомнившей о медовом месяце, о котором говорила Николь.

Женщины всегда замечают подобные вещи, мадемуазель Сильви тоже заметила и улыбнулась.

— Как вас зовут, сударь? — спросила она.

— Жильбер, мадемуазель, — довольно мягко ответил молодой человек.

— Ну что ж, господин Жильбер, пойдемте знакомиться с благородным Замором.

— Комендантом замка Люсьенн?

— Да.

Жильбер одернул рукава, смахнул пыль с сюртука и вытер руки платком. Он был смущен тем, что должен был предстать перед столь важным лицом, но вспомнил фразу: «Замор — славный малый» — и это его приободрило.

Он уже стал другом графини, другом виконта. Сейчас он подружится с комендантом королевской резиденции.

«Разве не клевета все, что рассказывают о дворе? — подумал он. — Здесь так легко найти себе друзей! По-моему, эти люди приветливые и добрые».

Сильви отворила дверь в приемную, больше напоминавшую будуар; она была отделана черепаховыми панно, инкрустированными позолоченной медью. Это было похоже на атриум Лукулла, с той лишь разницей, что у древних римлян инкрустации были из чистого золота. Здесь, в огромном кресле, зарывшись в подушки, возлежал, положив ногу на ногу и грызя шоколадные пастилки, благородный Замор, уже знакомый нам, но не Жильберу.

Впечатление, которое произвел будущий комендант замка Люсьенн на философа, довольно забавным образом отразилось на его лице.

— О Боже! — воскликнул он, с волнением разглядывая странную фигуру: он в первый раз видел негра. — Что это такое?

Замор даже не поднял головы и продолжал жевать конфеты, от удовольствия поблескивая белками глаз.

— Это? — отозвалась Сильви. — Это господин Замор.

— Вот этот? — переспросил пораженный Жильбер.

— Ну, конечно! — ответила Сильви, которая не могла не рассмеяться, глядя на эту сцену.

— Комендант! — продолжал Жильбер. — Эта образина — комендант замка Люсьенн? Не может быть, мадемуазель, вы просто смеетесь надо мной.

При этих словах Замор выпрямился и показал белые зубы.

— Моя комендант, — сказал он. — Моя не образина.

Жильбер перевел с Замора на Сильви сначала беспокойный, а затем негодующий взгляд, когда он увидел, как молодая женщина расхохоталась, несмотря на все усилия сдержаться.



Замор, серьезный и невозмутимый, как индийский божок, засунул свою черную лапку в атласный мешочек и вновь захрустел конфетами.

В эту минуту распахнулась дверь и вошли г-н Гранж и портной.

— Вот, — сказал он, — человек, для которого шьется костюм. Снимите мерки, как я вам это объяснил.

Жильбер машинально вытягивал руки и подставлял плечи, а Сильви и Гранж беседовали в глубине комнаты. Сильви закатывалась смехом в ответ на каждое слово интенданта.

— Ах! Это будет очаровательно! — сказала Сильви. — А у него будет остроконечный колпак, как у Сганареля?

Не дожидаясь ответа г-на Гранжа, Жильбер оттолкнул портного и наотрез отказался продолжать снятие мерок. Он не знал, кто такой Сганарель, но его имя и в особенности смех Сильви подсказывали ему, что это, должно быть, смешной персонаж.

— Ну и ладно, — сказал интендант, — не невольте его. — Вам ведь и этого достаточно, не так ли?

— Разумеется, — ответил портной, — к тому же в платье такого рода ширина — не беда. Я сошью его просторным.

На этом мадемуазель Сильви, интендант и портной удалились, оставив Жильбера наедине с негритенком, который по-прежнему грыз конфеты и вращал глазами.

Сколько загадок для бедного провинциала! Сколько страхов, сколько волнений, особенно для философа, который видел — или ему казалось это, — что его достоинству грозит в Люсьенне еще большая опасность, чем в Таверне!

Однако он попытался заговорить с Замором: ему пришла в голову мысль, что это, возможно, индийский принц, о которых он читал в романах Кребийона-сына.

Но индийский принц не ответил и отправился любоваться перед каждым из зеркал своим роскошным костюмом, словно невеста своим венчальным нарядом. Затем, устроившись верхом на стуле с колесиками и оттолкнувшись от пола ногами, он несколько раз объехал приемную с ловкостью, свидетельствовавшей о том, что это упражнение изучено им основательно.

Вдруг раздался звонок. Замор вскочил со стула, бросил его там, где был остановлен звуком колокольчика, и через одну из выходивших в коридор дверей бросился туда, откуда позвонили.

Быстрота, с которой Замор повиновался серебристому звону, окончательно убедила Жильбера, что Замор вовсе не принц.

У Жильбера возникла мысль выйти через ту же дверь, что и Замор. Но, дойдя до конца приемной, выходившей в салон, он увидел столько господ с голубыми и красными орденскими лентами, сопровождаемых такими развязными, наглыми и шумными лакеями, что почувствовал, как холодок пробежал по его спине, а на лбу выступила испарина. Он вернулся в приемную.

Так прошел час. Замор не возвращался. Мадемуазель Сильви тоже не было. Жильбер страстно желал, чтобы появилось хоть какое-нибудь живое существо, пусть даже этот ужасный портной — орудие неизвестной ему мистификации, жертвой которой он должен был стать. Час спустя вновь отворилась дверь, через которую он вошел, появился лакей и сказал ему:

— Следуйте за мной.

XLI «ЛЕКАРЬ ПОНЕВОЛЕ»

Жильбера неприятно задело то, что он вынужден подчиняться лакею, однако речь шла, очевидно, о переменах в его положении, и ему показалось, что любое изменение будет для него к лучшему. Вот почему он поспешил за лакеем.

Освободившись наконец от переговоров и сообщив невестке о поручении, выполненном ею у графини де Беарн, Шон, в изящном утреннем домашнем платье, со всеми удобствами расположилась позавтракать у окна, в которое были видны верхушки посаженных неподалеку косыми рядами акации и каштанов.

Она ела с аппетитом, Жильбер отметил, что в этом не было ничего удивительного, так как ей подали рагу из фазана и галантин с трюфелями.

Философ Жильбер! Когда его ввели в комнату, где находилась Шон, он поискал глазами на столике предназначенный для него прибор: он ожидал, что его пригласят позавтракать.

Однако Шон даже не предложила ему сесть.

Она только взглянула на него, а затем, выпив бокал вина цвета топаза, спросила:

— Ну так что же, дорогой доктор, как ваши дела с Замором?

— Как мои дела? — переспросил Жильбер.

— Ну да! Я надеюсь, вы подружились?

— Как можно познакомиться или подружиться с какой-то зверушкой, которая и разговаривать-то не умеет, а когда к ней обращаются, только и делает, что вращает глазами и показывает зубы.

— Вы меня пугаете, — заметила Шон, продолжая есть; ничто в выражении ее лица не подтверждало этих слов. — Вы, значит, не способны к дружбе?

— Дружба предполагает равенство, сударыня.

— Какие красивые слова! — отозвалась Шон. — Так вы не считаете себя равным Замору?

— Точнее будет сказать, — ответил Жильбер, — что я не считаю его равным себе.

— Да он и впрямь очарователен! — ни к кому не обращаясь, сказала Шон.

Затем, обернувшись к Жильберу и заметив его надутый вид, прибавила:

— Значит, милый доктор, вы говорите, что не так легко отдаете свое сердце?

— Совершенно верно, сударыня.

— А я ошибалась, полагая, что принадлежу к числу ваших добрых друзей.

— Я к вам очень расположен, — чопорно ответил Жильбер.

— Благодарю вас. Вы меня просто осчастливили. И как же долго, мой прекрасный гордец, нужно добиваться вашего расположения?

— Достаточно долго, сударыня. Есть люди, которые — что бы они ни делали — не добьются его никогда.

— Ага! Теперь я понимаю, почему, прожив восемнадцать лет в доме барона де Таверне, вы неожиданно покинули его: семейство Таверне не сумело завоевать вашего расположения. Разве не так?

Жильбер покраснел.

— Что же вы не отвечаете? — настаивала Шон.

— Я могу ответить вам только одно: дружбу и доверие нужно заслужить.

— Черт побери! В таком случае мне кажется, что владельцы Таверне не удостоились ни вашей дружбы, ни вашего доверия.

— Отнюдь не все.

— А что же сделали те, кто имел несчастье не понравиться вам?

— Я не собираюсь жаловаться, — гордо ответил Жильбер.

— Ну же, ну! — промолвила Шон. — Я вижу, что я тоже недостойна доверия господина Жильбера. И, однако же, я полна желания заслужить его, но не знаю, как этого добиться.

Жильбер обиженно поджал губы.

— Итак, семейство Таверне не смогло вам угодить, — добавила Шон с любопытством, не ускользнувшим от Жильбера. — Расскажите мне все-таки, чем вы занимались у них в доме.

Жильбер оказался в некотором затруднении, так как и сам не знал, что, собственно, он делал в Таверне.

— Я был, сударыня… — пробормотал он. — Я был… доверенным лицом.

Услышав эти слова, произнесенные с характерной для Жильбера философической меланхоличностью, Шон расхохоталась так, что даже откинулась на стуле.

— Вы мне не верите? — нахмурившись, спросил Жильбер.

— Боже упаси! Знаете ли вы, друг мой, что вы совершенно невыносимы: вам ничего нельзя сказать. Я спросила, что за люди эти Таверне. И совсем не для того, чтобы досадить вам, а, наоборот, чтобы быть вам полезной и отомстить за вас.

— Я вовсе не думаю о мщении. А если понадобится — отомщу за себя сам.

— Вот и хорошо. Так как у нас есть в чем упрекнуть членов семьи Таверне, а вы тоже на них сердиты, — возможно, даже за многое, — мы, таким образом, становимся союзниками.

— Ошибаетесь, сударыня. Моя месть не имеет с вашей ничего общею, потому что вы говорите о всех Таверне, я же допускаю различные оттенки чувств, которые испытываю по отношению к ним.

— А господина Филиппа де Таверне, например, вы относите к темной или к светлой гамме оттенков?

— Я ничего не имею против господина Филиппа. Он никогда не делал мне ничего хорошего, но и ничего плохого. Не могу сказать, чтобы я его любил или ненавидел: он мне совершенно безразличен.

— Значит, вы не станете выступать свидетелем против Филиппа де Таверне перед королем или господином де Шуазёлем?

— Свидетелем по какому поводу?

— По поводу его дуэли с моим братом.

— Если меня вызовут свидетелем, я скажу все, что знаю.

— А что вы знаете?

— Правду.

— Что вы называете правдой? Это ведь очень гибкое слово.

— Только не для того, кто умеет отличать добро от зла, справедливость от несправедливости.

— Понимаю: добро — это господин Филипп де Таверне, а зло — господин виконт Дюбарри.

— Да, во всяком случае, для меня, для моей совести.

— Вот кого я подобрала на дороге! — бросила Шон с раздражением. — Вот кто обязан мне жизнью! Вот какова его благодарность!

— Вернее будет сказать, что я не обязан вам смертью.

— Это одно и то же.

— Напротив, это совершенно разные вещи.

— Неужели?

— Я не обязан вам жизнью. Вы помешали своим лошадям отнять ее у меня, вот и все. И к тому же не вы, а форейтор.

Шон пристально посмотрела на юного логика, который говорил, не выбирая выражений.

— Я могла бы ожидать, — отозвалась она с мягкой улыбкой и нежным голосом, — большей галантности от спутника, который во время путешествия столь ловко отыскивал мою руку среди подушек и мою щиколотку на своем колене.

Неожиданная нежность Шон и простота ее обращения произвели на Жильбера такое сильное впечатление, что он тут же забыл и про Замора, и про портного, и про завтрак, на который его забыли пригласить.

— Ну вот, вы снова милый, — сказала Шон, беря Жильбера за подбородок, — вы будете свидетельствовать против Филиппа де Таверне, не правда ли?

— Ну уж нет, — ответил Жильбер, — никогда!

— Отчего же, упрямец вы эдакий?

— Оттого, что господин виконт Жан был не прав.

— В чем же он был не прав, скажите на милость?

— Он оскорбил дофину, а господин Филипп де Таверне — напротив…

— Ну?

— …был прав, защищая ее честь.

— Как видно, мы держим сторону дофины?

— Нет, я на стороне справедливости.

— Вы сумасшедший, Жильбер, замолчите! Пусть никто в этом замке не услышит, что вы говорите.

— Тогда избавьте меня от необходимости отвечать, когда задаете вопрос.

— Давайте поговорим о чем-нибудь другом.

Жильбер поклонился в знак согласия.

— Итак, малыш, что вы предполагаете делать здесь, если не желаете стать нам приятным? — спросила молодая женщина, тон которой стал довольно жестким.

— Разве можно становиться приятным, лжесвидетельствуя?

— Господи, да где вы берете все эти красивые слова?

— Каждый человек вправе оставаться верным своей совести.

— Когда вы служите хозяину, он берет всю ответственность на себя.

— У меня нет хозяина, — отрезал Жильбер.

— Если вы и дальше будете продолжать в том же духе, дурачок, — сказала Шон, поднимаясь с ленивой грацией, — у вас никогда не будет и хозяйки. А теперь я повторяю свой вопрос: что вы собираетесь у нас делать?

— Мне казалось, что можно не быть приятным, когда можешь быть полезным.

— Вы ошибались: нам и так попадаются только полезные люди, мы от них устали.

— В таком случае я уйду.

— Уйдете?

— Конечно! Я не просил, чтобы меня привозили сюда, ведь так? Значит, я свободен.

— Свободен! — вскричала Шон: непривычное для нее сопротивление начинало ее раздражать. — Ну уж нет!

Лицо Жильбера приняло выражение твердости.

— Спокойно, спокойно! — сказала молодая женщина, увидев по нахмуренным бровям собеседника, что он не так легко откажется от своей свободы. — Предлагаю мир! Вы хороши собой, полны добродетели и тем самым будете очень забавны — хотя бы в силу противоположности со всем тем, что нас окружает. Но умоляю: оставьте при себе свою любовь к истине.

— Разумеется, ее я сохраню.

— Да, но мы по-разному это понимаем. Я прошу: оставьте ее при себе, не провозглашайте культа истины в коридорах Трианона или в передних Версаля.

— Гм, — откликнулся Жильбер.

— Никаких «гм». Вы еще недостаточно образованны, мой юный философ, женщина еще может вас чему-нибудь научить. Первая аксиома: молчание — это еще не ложь. Запомните хорошенько!

— А если мне зададут вопрос?

— Кто же? Вы с ума сошли, друг мой. Боже! Да кто, кроме меня, думает о вас на этом свете? Вы еще не прошли никакой школы, как мне кажется, господин философ. Порода, которую вы представляете, пока еще редкость. Нужно проехать немало дорог и исходить немало лесов, чтобы найти подобного вам. Вы останетесь со мной, и не пройдет и несколько дней, как вы станете безупречным придворным.

— Сомневаюсь, — уверенно возразил Жильбер.

Шон пожала плечами.

Жильбер улыбнулся.

— Давайте на этом остановимся, — снова заговорила Шон. — К тому же вам надо понравиться только троим.

— И кто же эти трое?

— Король, моя сестра и я.

— Что для этого нужно сделать?

— Вы видели Замора? — спросила молодая женщина, уклоняясь от прямого ответа.

— Этого негра?

— Да, негра.

— Что может у меня быть с ним общего?

— Постарайтесь, чтобы вам так же повезло, мой дружочек. У этого негра уже две тысячи ливров ренты из шкатулки короля. Он скоро будет назначен комендантом замка Люсьенн, и тот, кто смеялся над его толстыми губами и цветом его кожи, станет перед ним лебезить, называть его «сударь» и даже «монсеньер».

— Только не я, сударыня.

— Неужели? — отозвалась Шон. — А мне казалось, что один из первых заветов философии гласит, что все люди равны?

— Именно поэтому я и не назову Замора монсеньером.

Шон была побеждена своим собственным оружием. Теперь была ее очередь прикусить язычок.

— Значит, вы не честолюбивы, — заметила она.

— Почему? — загорелся Жильбер. — Напротив.

— Вашей мечтой было, если не ошибаюсь, стать врачом?

— Я полагаю, что оказывать помощь себе подобным — прекраснейшее в мире занятие.

— Ну так ваша мечта осуществится.

— Каким образом?

— Вы будете врачом, и к тому же королевским врачом.

— Я? — вскричал Жильбер. — У меня нет понятия об элементарных вещах в области медицинского искусства… Вы смеетесь, сударыня.

— А вы думаете, Замор знает, что такое опускная решетка, машикули, контрэскарп? Нет, не знает, и это его не заботит. Это не мешает ему стать комендантом замка Люсьенн, со всеми привилегиями, связанными с этой должностью.

— Ах да, да, я понимаю, — прошептал Жильбер с горечью. — У вас только один шут, вам этого недостаточно. Королю скучно. Ему нужны два шута.

— Ну вот, — воскликнула Шон, — опять у него кислая мина! Вы так станете уродливым, мой друг. Приберегите все эти гримасы до того времени, когда у вас на голове будет парик, а на парике — остроконечный колпак: тогда это будет уже не уродливо, а смешно.

Жильбер нахмурил брови.

— Вы вполне можете согласиться на роль королевского врача, когда сам господин герцог де Трем умоляет мою сестру о титуле ее личной обезьянки.

Жильбер ничего не ответил. Шон в соответствии с пословицей истолковала его молчание как знак согласия.

— Чтобы доказать вам, что вы уже в фаворе, — продолжала Шон, — вы не будете есть со слугами.

— Благодарю вас, сударыня, — ответил Жильбер.

— Я уже распорядилась.

— А где же я буду есть?

— Вы разделите трапезу Замора.

— Я?

— Вы. Если хотите есть, идите сейчас же ужинать вместе с ним.

— Я не голоден, — грубо ответил Жильбер.

— Очень хорошо, — спокойно отозвалась Шон, — теперь вы не голодны, но к вечеру проголодаетесь.

Жильбер отрицательно покачал головой.

— А если не вечером, так завтра или послезавтра. Вы покоритесь, господин бунтарь, а если будете причинять нам слишком много хлопот, так у нас есть человек, который сечет непослушных пажей.

Жильбер вздрогнул и побледнел.

— Итак, отправляйтесь к Замору, — строго приказала Шон, — хуже вам от этого не будет. Кухня хорошая, но остерегайтесь быть неблагодарным, иначе вас научат благодарности.

Жильбер опустил голову.

Так он делал всякий раз, когда, вместо того чтобы говорить, принимал решение действовать.

Лакей, который привел Жильбера, дожидался, пока молодой человек выйдет. Он проводил Жильбера в небольшую столовую, рядом с уже знакомой приемной.

Замор сидел за столом.

Жильбер сел рядом с ним, но есть заставить его не смогли.

Пробило три часа. Графиня Дюбарри отправилась в Париж. Шон, которая должна была присоединиться к ней позже, дала указание проучить своего медвежонка: принести ему сладостей, если он будет вести себя хорошо, и запугать, посадить на час в карцер, если он будет продолжать бунтовать.

В четыре часа в комнату Жильбера принесли полный костюм «лекаря поневоле»: остроконечную шляпу-колпак, парик, черный сюртук, плащ того же цвета. К сему добавили воротничок, указку и толстую книгу.

Лакей, который принес вещи, одну за другой показал их Жильберу. Тот не проявил никакого желания сопротивляться.

Господин Гранж вошел вслед за лакеем и показал Жильберу, как надевать некоторые части костюма. Жильбер внимательно выслушал все объяснения г-на Гранжа.

— Мне кажется, — заметил он, — что раньше лекари носили письменный прибор и свиток бумаги.

— А ведь он прав, — согласился г-н Гранж, — найдите ему длинное перо, которое он прикрепит к поясу.

— С чернильницей и бумагой! — закричал Жильбер. — Я непременно хочу, чтобы костюм был полным.

Лакей кинулся выполнять полученные приказания. Кроме того, ему было поручено сообщить Шон об удивительной покорности Жильбера.

Шон была так довольна, что дала посланцу кошелек с восемью экю, чтобы повесить на пояс этому примерному лекарю.

— Благодарю, — сказал Жильбер, когда все это ему принесли. — Теперь оставьте меня одного, чтобы я мог одеться.

— Поторопитесь, чтобы мадемуазель могла увидеть вас до отъезда в Париж, — посоветовал ему г-н Гранж.

— Полчаса, — сказал Жильбер, — мне нужно всего полчаса.

— Хоть три четверти, если нужно, сударь, — ответил интендант, закрывая дверь в комнату Жильбера так тщательно, будто это была сокровищница.

Жильбер на цыпочках подошел к двери и прислушался. Убедившись, что шум шагов стих, он проскользнул к окну, выходившему на террасу. Терраса была расположена восемнадцатью футами ниже. Эти террасы, посыпанные мелким песком, были обсажены большими деревьями, листва которых затеняла балконы.

Жильбер разодрал свой длинный плащ на три части, связал их, положил на стол шляпу, рядом со шляпой кошелек и написал:

«Сударыня!

Первое из достояний человека есть свобода. Самая святая обязанность человека — сохранить ее. Вы принуждаете меня, я же себя освобождаю.

Жильбер».
Он сложил письмо и адресовал его Шон. Затем привязал двенадцать футов саржи к решетке окна, между ее прутьями проскользнул, как ящерица, спрыгнул на террасу с риском для жизни, потому что веревки не хватило, и, еще оглушенный прыжком, добежал до деревьев, шмыгнул в крону, как белка, ухватился за ветки, спрыгнул на землю и со всех ног кинулся к лесу Виль-д’Авре. Когда через полчаса за ним пришли, он уже был недосягаем для погони.

XLII СТАРИК

Жильбер решил не идти по дороге, так как боялся погони. Он шел лесом и наконец, очутившись в роще, остановился передохнуть. Он прошел около полутора льё за три четверти часа.

Беглец огляделся: он был совершенно один. Безлюдье его успокоило. Крадучись, он приблизился к дороге, которая, по его расчетам, вела в Париж.

Заметив выезжавшие из деревни Рокенкур кареты с кучерами в оранжевых ливреях, он так испугался, что отказался от соблазна продвигаться по большой дороге и опять кинулся в лес.

«Останемся в тени каштанов, — сказал себе Жильбер. — Если меня где-нибудь и будут искать, то прежде всего на большаке. А к вечеру, переходя от дерева к дереву, от перекрестка к перекрестку, я доберусь до Парижа. Говорят, Париж большой. А я невелик, меня там не найдут».

Эта мысль понравилась ему еще и потому, что погода была великолепная, леса тенисты, а земля покрыта ковром из мхов. Солнце еще припекало, но уже начало заходить за возвышенности Марли, высушив траву и вызвав шедшие от земли нежные весенние запахи, аромат цветов и свежей зелени.

Был тот час дня, когда с неба опускается глубокая тишина, предшествующая сумеркам, час, когда цветы, закрывая лепестки, прячут в чашечке уснувшее насекомое. Золотистые жужжащие мухи возвращаются в дупла дубов, свое убежище; птицы беззвучно пролетают в листве, слышен лишь шорох их крыльев; единственная песня, которую еще можно услышать, — это ритмичное посвистывание дрозда и робкий щебет малиновки.

Жильбер знал лес, ему знакомы были его тишина и его звуки. Потому-то, не раздумывая более, не поддаваясь детским страхам, он смело отправился в путь среди вересковых зарослей по сухим прошлогодним листьям.

Вместо беспокойства, Жильбер испытывал теперь огромную радость. Он пил долгими глотками чистый и свежий воздух, чувствуя, что и на этот раз он, как настоящий стоик, вышел победителем из всех ловушек, подстерегающих человека с его слабостями. И разве имело какое-либо значение то, что у него не было ни хлеба, ни денег, ни ночлега? Ведь он был свободен и мог всецело располагать собой.

Он растянулся у подножия гигантского каштана, на мягкой подстилке между двумя толстыми корнями, поросшими мхом, и, глядя на улыбавшееся ему небо, заснул.

Разбудило его пение птиц. Едва светало. Жильбер, лежавший на жестком корне, приподнялся на затекшем локте и увидел, что в голубоватом рассвете открывается перекресток, где сходятся три лесные дороги; там и сям по влажным от росы тропкам пробегали ушастые быстрые кролики, а любопытная лань, перебиравшая стройными ногами со стальными копытцами, остановилась посреди аллеи, чтобы разглядеть это странное неизвестное существо, лежащее под деревом и внушающее ей желание как можно быстрее убежать прочь.

Жильбер поднялся на ноги и почувствовал, что голоден. Читатель помнит, что накануне он не пожелал ужинать с Замором и потому у него не было во рту ни крошки после того завтрака в Версале, в маленькой мансарде под крышей. Очутившись под сводами леса, отважный путник, прошедший через леса Лотарингии и Шампани, почувствовал себя как в парках Таверне или в зарослях Пьерфита, когда он пробуждался на заре после ночи, проведенной в засаде ради Андре.

Но тогда он находил рядом пойманную им куропатку или подстреленного фазана, а сейчас около него лежала только шляпа, изрядно пострадавшая в пути и окончательно испорченная утренней росой.

Так, значит, это был не сон, как он подумал, едва проснувшись? Значит, все было явью, начиная с его триумфального въезда в Версаль и кончая побегом из Люсьенна?

Затем чувство голода окончательно вернуло его к действительности, голода, все усиливающегося и все более острого.

Машинально он поискал вокруг себя сочную ежевику, дикие сливы, хрусткие корешки родных лесов, вкус которых, хотя и более терпкий, чем вкус репы, был тем не менее приятен лесорубам, которые разыскивают их, когда по утрам с топорами и пилами отправляются на работу.

Но в это время растения еще не созрели. Жильбер увидел вокруг одни только ясени, вязы, каштаны и вечные дубы, которые так любят песчаную почву.

«Ну же, ну, — сказал себе Жильбер, — пойду прямо в Париж. Я от него в трех-четырех льё, самое большее — в пяти. Это дело двух часов ходьбы. И разве уж так важны двухчасовые муки, когда есть уверенность, что вскоре они прекратятся? В Париже хлеба хватает на всех. Увидев честного, работящего молодого человека, любой встречный ремесленник не откажет мне в куске хлеба за работу. В Париже я всегда заработаю себе на еду на сутки вперед. Что же мне еще надо? Ничего — при условии, что каждый следующий день позволит мне стать выше, значительнее и приблизит меня к цели, которой я хочу достичь».

Жильбер ускорил шаги, он хотел выйти на большую дорогу, но утратил способность ориентироваться. В Таверне и во всех окрестных лесах он легко различал восток и запад, любой лучик солнца осведомлял его о времени и направлении. Ночью любая звезда, хотя он и не знал ее под именем Венеры, Сатурна или Люцифера, была для него путеводной. Но в этом новом для него мире он так же мало знал вещи, как и людей, и надо было ощупью, наугад отыскать свой путь среди тех и других.

«К счастью, я видел дорожные столбы с указателями дорог», — сказал себе Жильбер.

И он отправился к развилке, на которой заметил эти столбы-указатели.

Действительно, это была развилка трех дорог: одна из них вела в Маре-Жон, другая — в Шан-де-л’Алуэт, третья — в Тру-Сале.

Оказалось, что Жильбер был еще далек от цели своего пути. Три часа он кружил по лесу, возвращаясь от Рон-дю-Руа к перекрестку Принцев.

Пот струился по его лицу, двадцать раз он снимал сюртук и куртку, чтобы залезть на высоченный каштан, но, взобравшись на его вершину, он видел Версаль — то справа, то слева, — Версаль, к которому его постоянно приводила злая судьба.

В ярости, не смея идти по дороге, так как он был уверен, что весь Люсьенн кинулся ему вдогонку, Жильбер пробирался сквозь чащу и в конце концов прошел Вирофле, затем Шавиль, потом Севр.

В замке Мёдон пробило половину шестого, когда он добрался до монастыря капуцинов, расположенного между зданием мануфактуры и Бельвю. Оттуда, вскарабкавшись на крест с риском сломать его и, как Сирвен, быть приговоренным парламентом к колесованию, он увидел Сену, предместье Парижа и дымившиеся трубы крайних домов.

Но вдоль Сены через предместье проходила большая версальская дорога, от которой Жильберу надо было держаться подальше.

На мгновение Жильбер забыл об усталости и голоде. Он видел вдали скопление домов, тонувших в утренней дымке; он решил, что это Париж, побежал в ту сторону и остановился, лишь когда у него перехватило дыхание.

Он находился в самом центре Мёдонского леса, между Флёри и Плесси-Пике.

«Ну что ж, — сказал он, оглядываясь вокруг, — отбросим ложный стыд. Я непременно встречу одного из тех, кто, поднявшись спозаранку, отправляется на работу с большим куском хлеба под мышкой. Я скажу ему: «Все люди — братья и, значит, должны помогать друг другу. У вас хлеба достаточно не только для того, чтобы позавтракать, но и на весь день, и не на одного. А я умираю с голоду». И тогда он отдаст мне половину своего хлеба».

Голод заставлял Жильбера философствовать больше, чем обычно, и он продолжал свои размышления.

«В самом деле, — думал он, — разве не все у людей на земле общее? Бог, вечный источник всего сущего, разве дал одним воздух, который оплодотворяет землю, или землю, которая рождает плоды? Нет, но некоторые захватили ее. Однако в глазах Всевышнего, как и в глазах философа, ни у кого ничего нет: тот, кто чем-то владеет, имеет это лишь потому, что Бог дал это в его временное распоряжение».

Жильбер, со свойственной ему рассудительностью, собрал воедино смутные и еще не определившиеся мысли, которые в ту эпоху витали в воздухе, пролетая над головами, как облака, влекомые ветром в одну сторону, чтобы собраться в грозовую тучу.

«Кто-то, — продолжал философствовать Жильбер, — силой завладел тем, что принадлежит всем. Ну что ж, у них можно силой отобрать то, что они не хотят разделить со всеми. Если мой брат, у которого слишком много хлеба для него одного, откажется дать мне кусок, тогда… я возьму его силой, следуя закону природы, источнику здравого смысла и справедливости, потому что он вырастает из естественной потребности. Конечно, не в том случае, если мой брат скажет мне: «Та часть, которую ты просишь, — для моей жены и детей» или же: «Я сильнее тебя и не отдам тебе свой хлеб».

Жильбер, предаваясь размышлениям голодного волка, вышел на лужайку, посреди которой находилось болотце с рыжей водой, поросшее тростником и кувшинками.

На травянистом склоне, спускавшемся к самой воде, исполосованной во всех направлениях длинноногими водомерками, синели, как россыпь бирюзы, многочисленные незабудки.

В глубине полукругом высилась изгородь из больших осин и ольхи, заполнявшей своей густой листвой промежутки, оставленные природой между серебристыми стволами высоких деревьев.

Шесть аллей выходили на этот своего рода перекресток. Две из них, казалось, уходили к самому солнцу, которое золотило верхушки дальних деревьев, тогда как четыре другие, расходившиеся, как лучи звезды, пропадали в синей лесной дали.

Этот зеленый зал казался более прохладным и более цветущим, чем любое другое место в лесу.

Жильбер вошел в него по одной из темных аллей.

Первое, что он заметил, когда, окинув далекий горизонт, перевел свой взгляд на то, что окружало его, это был — в сумраках глубокого рва — ствол упавшего дерева, на котором сидел человек в седом парике, с мягкими и тонкими чертами лица, одетый в сюртук из толстого коричневого сукна, штаны такого же цвета, жилет из серого пике в полоску; его серые хлопчатобумажные чулки обтягивали изящную ногу довольно красивой формы; туфли на пуговицах, местами пыльные, были омыты на носках и задниках утренней росой.

Рядом с человеком на поваленном дереве стояла выкрашенная в зеленый цвет коробка с откинутой крышкой, полная только что собранных растений. Меж ног его лежал посох из падуба, закругленный конец которого блестел в тени; он заканчивался маленькой лопаткой в два дюйма шириной и три длиной.

Жильбер мельком окинул все эти подробности, но что он заметил в первую очередь, так это кусок хлеба, от которого старик отламывал кусочки, чтобы съесть их, поделившись с зябликами и зеленушками, издалека поглядывающими на желанную добычу. Они кидались на нее, едва старик протягивал им крошки, и с веселым щебетом улетали, шумя крыльями, в глубину леса.

Время от времени старик, следивший за ними добрым и живым взглядом, запускал руку в узелок из клетчатого цветного платка, вынимал вишню и заедал ею хлеб.

«Ну вот мне и представился случай», — сказал себе Жильбер, раздвигая ветки и делая несколько шагов по направлению к одинокому старику, который наконец прервал свои размышления.

Однако, пройдя треть расстояния и заметив благожелательный и спокойный взгляд этого человека, Жильбер остановился и снял шляпу.

Увидав, что он уже не один, старик быстро взглянул на свой костюм и накинутый сверху балахон.

Затем он застегнул костюм и запахнул балахон.

XLIII БОТАНИК

Жильбер набрался храбрости и подошел совсем близко. Однако, едва раскрыв рот, он сейчас же его закрыл, не проронив ни звука. Он колебался: ему вдруг почудилось, что он просит милостыню, а вовсе не требует того, что принадлежит ему по праву.

Старик заметил его робость, и, казалось, это обстоятельство успокоило Жильбера.

— Вы хотите мне что-то сказать, друг мой? — с улыбкой спросил он, положив хлеб под дерево.

— Да, сударь, — отвечал Жильбер.

— Что вам угодно?

— Я вижу, что вы бросаете хлеб птицам, а разве не сказано было, что их кормит Бог?

— Конечно, он их кормит, юноша, — проговорил незнакомец, — но рука человека — одно из орудий Божьего промысла. Если вы меня в этом упрекаете, то напрасно, потому что ни в глухом лесу, ни на шумной улице не пропадет хлеб, который мы разбрасываем. Здесь его подберут птицы, а там поднимут бедняки.

— Что ж, сударь, — отвечал Жильбер в сильном волнении от ласкового и проникновенного голоса старика, — хоть мы сейчас с вами в лесу, я знаю одного человека, который готов оспаривать ваш хлеб у птиц.

— Не вы ли это, мой друг? — вскричал старик. — Уж не голодны ли вы?

— Очень голоден, сударь, клянусь вам, и если вы позволите…

Старик схватил хлеб с выражением искреннего сострадания. Потом замер и пристально посмотрел на Жильбера.

Жильбер и в самом деле не очень походил на нищего, стоило лишь повнимательнее к нему приглядеться. Он был одет чисто, хотя его одежда в некоторых местах была выпачкана землей. На нем было свежее белье, потому что накануне в Версале он достал из своего узелка рубашку и переоделся, но рубашка была теперь помята и влажна. Было совершенно очевидно, что молодой человек ночевал в лесу.

Особенно удивительны были его белые изящные руки, выдававшие в нем мечтателя, а вовсе не человека, привыкшего к тяжелой работе.

Жильбер был достаточно сообразителен, чтобы заметить недоверие и колебание незнакомца; он поспешил опередить догадки старика, которые, как он понимал, были бы не в его пользу.

— Человек испытывает голод, сударь, если не ел двенадцать часов, — сказал он, — а у меня уже целые сутки во рту не было ни крошки.

Взволнованное выражение его лица, дрожащий голос, бледность — все подтверждало правдивость его слов.

У старика уже не было сомнений, вернее — опасений. Он протянул хлеб вместе с платком, в который были завернуты вишни.

— Благодарю вас, сударь, — молвил Жильбер, вежливо отказываясь от ягод, — с меня довольно и хлеба.

Он разломил его надвое, половину оставил себе, другую отдал старику. Потом сел на траву в нескольких шагах от старика, разглядывавшего его со все возраставшим интересом.



Трапеза его была недолгой. Хлеба было мало, а у Жильбера был прекрасный аппетит. Старик не стал беспокоить его расспросами, он украдкой наблюдал за ним, делая вид, что занят лежавшими в коробке травами и цветами, тянувшими головки к жестяной крышке, словно в надежде глотнуть свежего воздуху.

Однако видя, что Жильбер направляется к луже, старик закричал:

— Не пейте этой воды, юноша! Она заражена остатками прошлогодней травы, а на поверхности плавает лягушачья икра. Возьмите лучше ягод, они освежат не хуже воды. Берите, не стесняйтесь. Я вижу, вы сотрапезник ненавязчивый.

— Вы правы, сударь, навязчивость мне совсем не свойственна, я больше всего на свете боюсь быть таким. Это я недавно доказал в Версале.

— A-а, так вы из Версаля держите путь? — взглянув на Жильбера, поинтересовался незнакомец.

— Да, сударь, — отвечал молодой человек.

— Богатое место. Надо быть или очень бедным, или чересчур гордым, чтобы умирать там с голоду.

— Я как раз и беден и горд, сударь.

— Вы поссорились с хозяином? — неуверенно спросил незнакомец, вопросительно поглядывая на Жильбера и продолжая перебирать травы в коробке.

— У меня нет хозяина, сударь.

— Друг мой, так может говорить только честолюбец, — заметил незнакомец, надевая шляпу.

— Я сказал правду.

— Это не может быть правдой, потому что здесь, на земле, у каждого есть хозяин и только гордец может сказать: «У меня нет хозяина».

— Неужели?

— Ну, конечно, Боже мой! И старые и молодые, все, какими бы мы ни были, себе не принадлежим. Одними управляют люди, другими — воззрения, а самые строгие хозяева не всегда те, что отдают приказания, обижают грубым словом или наказывают плетью.

— Пусть так, — согласился Жильбер, — в таком случае мною руководят воззрения — это я готов признать. Воззрения — вот единственная сила, которую, не стыдясь, может признать разум.

— А каковы ваши воззрения? По-моему, вы еще очень молоды, друг мой, и глубоких воззрений у вас быть не может.

— Сударь! Я знаю, что люди — братья, что при рождении на каждого человека возлагаются обязанности по отношению к братьям. Я знаю, что Господь дал мне кое-что, пусть самую малость. А так как я готов признавать достоинства других, то я вправе требовать от них того же, если, конечно, я своих достоинств не преувеличиваю. Пока я не совершил бесчестных или несправедливых поступков, я имею право рассчитывать на известное уважение, хотя бы потому, что я человек.

— Ах-ах! — воскликнул незнакомец. — Вы где-нибудь учились?

— К сожалению, нет, сударь. Я прочел только «Рассуждение о начале и основаниях неравенства» и «Общественный договор». Из этих книг я и почерпнул все свои знания и даже, может быть, все свои мечты.

При этих словах в глазах незнакомца вспыхнул огонек, он сделал порывистое движение и едва не сломал стебелек бессмертника с блестевшими на солнце листиками, который никак не желал укладываться в тесную коробку.

— Так какие же у вас воззрения?

— Вероятно, они не совпадут с вашими, — отвечал молодой человек, — это воззрения Жан Жака Руссо.

— Хорошо ли вы их поняли? — спросил незнакомец с видимым недоверием, которое должно было задеть самолюбие Жильбера.

— Так ведь я, как мне кажется, понимаю свой родной язык, особенно когда на нем выражаются так же ясно и поэтично, как Жан Жак Руссо…

— Да, видно, не очень, — с улыбкой заметил старик, — потому что если то, о чем я вас сейчас спрашиваю, не поэтично, то уж, во всяком случае, вполне ясно. Я хотел спросить, помогли ли вам ваши занятия философией лучше понять суть системы…

Незнакомец смущенно замолчал.

— …системы Руссо? — переспросил молодой человек. — Да ведь я, сударь, изучал философию не в коллеже, я своему чутью обязан тем, что открыл для себя среди прочитанных книг самую замечательную и полезную: «Общественный договор».

— Бесплодный предмет для молодого человека, пустое созерцание для двадцатилетнего мечтателя, горький и малособлазнительный цветок для юного воображения, — слегка опечалившись, проговорил незнакомец.

— В несчастье человек мужает до срока, сударь, — возразил Жильбер, — а если дать волю мечтательности, то она может довести до беды.

Незнакомец удивленно раскрыл глаза, которые все это время были полуприкрыты в задумчивости, свойственной старику в минуты покоя, сообщавшего его лицу некоторую привлекательность.

— Кого вы имеете в виду? — краснея, спросил он.

— Никого, сударь, — отвечал Жильбер.

— Не может быть.

— Да нет же, уверяю вас.

— Мне показалось, что вы основательно изучили женевского философа и имеете в виду его жизнь.

— Я его не знаю, — простодушно возразил Жильбер.

— Не знаете? — вздохнул незнакомец. — Невелика потеря, молодой человек, это весьма жалкое создание.

— Что вы говорите! Жан Жак Руссо — жалкое создание? Значит, нет больше справедливости ни на земле, ни на небе. Жалкое создание! И это человек, посвятивший жизнь счастью других людей!..

— Ну, я вижу, вы и в самом деле его не знаете! Впрочем, давайте лучше поговорим о вас, если ничего не имеете против.

— Я охотнее предпочел бы уяснить себе предмет, о котором мы только что говорили. Кроме того, я ничего собою не представляю, сударь, что же я могу вам сообщить?

— Ну да, и потом, вы меня совсем не знаете и боитесь быть откровенны с незнакомым человеком.

— Сударь! Чего мне бояться кого бы то ни было и кто может сделать меня более несчастным, чем я есть? Вспомните, каким я предстал перед вами: одинокий, бедный, голодный.

— Куда же вы направлялись?

— В Париж. Вы парижанин, сударь?

— Да… то есть нет.

— Да или нет? — с улыбкой спросил Жильбер.

— Я не люблю лгать. Я не раз имел случай убедиться, что надо подумать, прежде чем ответить. Я парижанин, если под парижанином подразумевается человек, давно проживающий в Париже и ведущий городской образ жизни. Но родился я в другом городе. А почему вы об этом спросили?

— Мой вопрос связан с тем, о чем мы только что говорили. Я имел в виду то, что, если вы живете в Париже, вы, должно быть, видели господина Руссо.

— Я и впрямь видел его несколько раз.

— Его, наверное, провожают взглядами, когда он проходит мимо? Он вызывает восхищение, прохожие показывают на него друг другу пальцем как на благодетеля человечества, не так ли?

— Ничего похожего. За ним бегут дети и, подученные родителями, кидают ему вдогонку камни.

— О, Господи! — в недоумении вскричал Жильбер. — Но он, по крайней мере, богат?

— Ему случается утром, как и вам, задавать себе вопрос: «Что я буду сегодня есть?»

— Как бы ни был он беден, но, вероятно, он человек известный, могущественный, уважаемый?

— Засыпая вечером, он не уверен, что не проснется в Бастилии.

— Как же он должен в таком случае ненавидеть людей!

— Он их ни любит, ни ненавидит, они ему надоели, — вот и все.

— Не испытывать ненависти к людям, которые дурно с нами обходятся! — вскричал Жильбер. — Мне это непонятно.

— Руссо всегда был свободен, сударь. Руссо всегда был достаточно силен, чтобы надеяться только на себя. А ведь именно сила и свобода делают человека мягким и добрым. Напротив, зависимость и слабость его озлобляют.

— Вот потому-то я и стремлюсь оставаться свободным! — с гордостью заметил Жильбер. — Я чутьем угадывал то, что вы сейчас подтвердили.

— Человек может быть свободен и в тюрьме, молодой человек, — отвечал незнакомец. — Окажись Руссо завтра за решеткой, что рано или поздно с ним случится, он и там писал и мыслил бы так же свободно, как в горах Швейцарии. Я-то всегда полагал, что свобода состоит не в том, чтобы делать то, что хочется; она заключается в том, что никакая сила не может заставить человека поступать против своей воли.

— Скажите, сударь, эти слова принадлежат Руссо?

— Да, — отвечал незнакомец.

— Они взяты из «Общественного договора»?

— Нет, это из его новой книги под названием «Прогулки одинокого мечтателя».

— Сударь! Мне кажется, у нас с вами есть нечто общее.

— Что именно?

— Мы оба любим Руссо и восхищаемся его книгами.

— Говорите о себе, молодой человек: вы как раз в том возрасте, когда люди легко обманываются.

— Можно заблуждаться в чем-то, но не в ком-то.

— Впоследствии вы сами убедитесь, что чаще всего ошибаются именно в людях. Может быть, Руссо отчасти ближе к истине, чем другие. Но уж поверьте мне: и у него есть недостатки, да еще какие!..

Жильбер недоверчиво покачал головой. Однако, несмотря на это, незнакомец смотрел на него по-прежнему благожелательно.

— Вернемся к тому, с чего начали, — предложил он, — я сказал, что вы оставили в Версале своего хозяина.

— А я вам на это ответил, — немного мягче произнес Жильбер, — что у меня хозяина нет. Я мог бы прибавить, что, пожелай я поступить на службу, у меня был бы могущественный хозяин: я отверг одно предложение, которому многие могли бы позавидовать.

— Вы получили предложение?

— Да, я должен был развлекать бездельничающих аристократов. Но я подумал, что, пока я молод, могу учиться и чего-нибудь в жизни достичь, я не должен терять драгоценного времени юности и допускать, чтобы унижалось человеческое достоинство.

— Это похвально, — одобрил незнакомец, — но если вы собираетесь добиться в жизни успеха, надо иметь ясное представление о своем будущем, не так ли?

— Сударь! Я мечтаю стать врачом.

— Прекрасное и благородное занятие. Однако у врача два пути: либо истинная наука и, значит, скромное, а подчас нищенское существование, либо наглое шарлатанство, а с ним — богатство и почести. Если вы любите истину, юноша, становитесь врачом; если предпочитаете блеск — постарайтесь прослыть врачом.

— Сударь! Чтобы учиться, нужно много денег, не так ли?

— Конечно, деньги нужны, но не так уж много.

— А вот Жан Жак Руссо, — продолжал Жильбер, — все знает, а ведь это ничего ему не стоило!

— Ничего не стоило? — с печальной улыбкой переспросил старик. — И вы говорите так о самом дорогом, что Господь дал человеку: о душевной чистоте, о здоровье, о сне — вот во что обошлось женевскому философу то малое, чему он научился!

— И вы называете это «малым»! — воскликнул задетый за живое Жильбер.

— Ну, конечно! Да вы расспросите о нем и послушайте, что вам скажут.

— Прежде всего он великий музыкант.

— О! То, что Людовик Пятнадцатый с чувством пропел: «Над милым слугою утратила власть я…» еще вовсе не значит, что «Деревенский колдун» — хорошая опера.

— Он известный ботаник. Достаточно прочесть его письма, из которых я, по правде говоря, достал всего несколько страниц. Но вы-то должны об этом знать, раз занимаетесь сбором трав.

— Иногда бывает, что человек считает себя ботаником, а на самом деле он лишь…

— Договаривайте, сударь.

— А на самом деле он лишь собиратель гербариев, да и то…

— А вы сами кто, собиратель или ботаник?

— О! Перед лицом этих чудес Господних, которые называют растениями и цветами, я только собиратель, и довольно жалкий и невежественный.

— Но Руссо знает латинский язык, не так ли?

— Очень плохо.

— Однако я сам прочел в газете, что он перевел древнеримского писателя Тацита.

— Это случилось потому, что в своей гордыне — к сожалению, любого человека временами обуревает это чувство — он хотел заниматься всем сразу. Он сам написал в предисловии к своей первой книге, единственном, кстати говоря, переводе, что плохо понимает латинский язык и что Тацит, по его мнению, — сильный противник, который очень скоро его утомил. Да нет, юноша, вопреки вашему восхищению, я должен заметить, что совершенных людей не существует. Почти всегда — уж вы мне поверьте — глубину приносят в жертву широте взглядов. Даже небольшая речка разливается во время ливня и становится большим озером. А попробуйте спустить на воду лодку, и вы очень скоро сядете на мель.

— По вашему мнению, Руссо — человек поверхностный?

— Да, несомненно. Может быть, широтой взглядов он и превосходит других людей, но и только, — отвечал незнакомец.

— Многие люди были бы счастливы достичь его широты.

— Вы имеете в виду меня? — спросил незнакомец с добродушием, которое совершенно обезоружило Жильбера.

— Боже сохрани! — воскликнул он. — Мне так приятно с вами беседовать, что у меня и в мыслях не было вас обидеть.

— А что приятного я вам сказал? Я не думаю, чтобы вы стали мне льстить в благодарность за кусок хлеба и горсть вишен?

— Вы правы. Я никому не стал бы льстить за все золото мира. Но должен вам сказать, что вы первый, кто говорит со мной как с равным, не сердясь, как говорят с юношей, а не с ребенком. Хотя мы и не сошлись во взглядах на Руссо, в доброжелательности ваших суждений есть нечто возвышенное, и это меня к вам привлекает. Когда я с вами говорю, мне кажется, что я попал в роскошную гостиную и ставни в этой комнате закрыты. Но, несмотря на темноту, я угадываю изысканную обстановку. Только от вас зависит приотворить ставень и пролить свет на наш разговор. Но тогда, боюсь, у меня просто разбежались бы глаза.

— Да вы и сами выражаетесь с такой изысканностью, в которой можно усмотреть образование, превосходящее то, в котором вы признаетесь.

— Знаете, сударь, я и сам удивлен: я впервые употребляю подобные выражения, и среди них есть такие, о значении которых я только догадываюсь, потому что слышал их один раз. Я мог встречать их в книгах, но не понимал.

— Вы много читали?

— Слишком много. Кое-что собираюсь перечитать.

Старик удивленно взглянул на Жильбера.

— Да, — продолжал Жильбер, — я читал все, что попадало под руку, и плохое, и хорошее, я глотал все подряд. Эх, если бы моим чтением кто-нибудь руководил, если бы этот человек сказал мне, что я должен забыть, а что мне нужно запомнить!.. Впрочем, извините, сударь, я увлекся. Если ваша беседа мне дорога, это совсем не значит, что и вам приятно меня слушать. Я вам, вероятно, помешал.

Жильбер двинулся было прочь, страстно желая, чтобы старик его удержал. Казалось, серые глаза старика видели его насквозь.

— Вы мне не мешаете, тем более что моя коробка почти полна, осталось собрать только кое-какие виды мха. И еще мне говорили, что здесь встречаются прекрасные папоротники.

— Погодите, — проговорил Жильбер, — мне кажется, я видел совсем недавно то, что вы ищете… да, на скале.

— Далеко отсюда?

— Да нет, шагах в пятидесяти.

— А почему вы знаете, что те растения, которые вы видели, и есть папоротники?

— Я вырос среди лесов, сударь. И потом, дочь господина, в доме которого я воспитывался, тоже занималась ботаникой. У нее был гербарий, и она собственноручно надписывала каждое растение. Я подолгу разглядывал эти растения вместе с их названиями. Так вот, я видел мох, который мне когда-то был известен как камнеломка, а в ее гербарии было указано, что это папоротник.

— Вы интересуетесь ботаникой?

— Знаете, сударь, когда я слышал от Николь — это служанка мадемуазель Андре, — что ее хозяйка не может отыскать какое-нибудь растение в окрестностях Таверне, я просил Николь разузнать, как оно выглядит. Часто даже не зная, от кого исходит эта просьба, мадемуазель Андре двумя-тремя штрихами набрасывала интересовавшее ее растение. Николь забирала рисунок и передавала его мне. Я бегал по полям, по лугам, по лесам до тех пор, пока не находил нужного растения. Потом я выкапывал его лопатой, а ночью высаживал во дворе на лужайке. Когда утром мадемуазель Андре выходила на прогулку, она радостно вскрикивала: «Ах, Боже мой! Как странно: я его всюду искала, а оно растет совсем рядом!»

Старик с любопытством взглянул на Жильбера. Если бы смущенный юноша не опустил глаза, занятый своими мыслями, он заметил бы в его взгляде участие и умиление.

— Продолжайте изучать ботанику, молодой человек, — сказал старик, — ботаника — кратчайший путь к медицине. Бог ничего всуе не создавал, уж вы мне поверьте. Каждому растению рано или поздно будет посвящено описание в научном труде. Научитесь вначале распознавать простые растения, потом познакомитесь с их свойствами.

— Скажите, в Париже есть школы?

— Да, и среди них есть даже бесплатные, хирургическая например, — одно из благодеяний нынешнего царствования.

— Я могу посещать занятия в этой школе?

— Нет ничего проще. Видя ваше рвение, родители, я полагаю, согласятся с вашим выбором и смогут вас прокормить?

— У меня нет родителей. Но можете быть покойны: я найду работу и сумею прокормиться.

— Конечно, конечно. А так как вы знакомы с трудами Руссо, вы должны были заметить, что любому человеку, будь он хоть сын принца, необходимо научиться какому-нибудь ремеслу.

— Я не читал «Эмиля», а мне кажется, что именно там можно найти этот совет, не так ли?

— Да.

— Но я слыхал, как барон де Таверне издевался над этим изречением и выражал сожаление, что не сделал из своего сына столяра.

— Кем же стал его сын?

— Офицером, — отвечал Жильбер.

Старик усмехнулся.

— Да, все они таковы, благородные! Вместо того, чтобы обучить детей ремеслу, которое помогло бы им в жизни, они сами посылают их на смерть. Вот придет революция, после революции их ждет изгнание, за границей они будут вынуждены либо просить милостыню, либо, что еще хуже, продаваться вместе со шпагой. Впрочем, вы ведь не благородного происхождения и умеете что-нибудь делать, как я полагаю?

— Сударь! Как я вам уже сказал, я ничего не знаю и не умею. Кстати, я должен признаться, что испытываю непреодолимый ужас перед любой грубой работой, которая требует резких движений.

— Ах, так? — удивленно воскликнул старик. — Вы, стало быть, лентяй?

— Да нет, не лентяй! Вместо того чтобы заставлять меня работать руками, дайте мне книги, тихий кабинет, и вы увидите, что я днем и ночью буду отдаваться работе, которую избрал.

Незнакомец бросил взгляд на изнеженные белые руки молодого человека.

— Такое предрасположение не что иное, как чутье. Подобного рода отвращение приводит порой к прекрасным результатам. Однако надобно иметь опытного руководителя. Вы говорите, что не учились в коллеже, — продолжал он, — ну а школу-то, по крайней мере, окончили?

Жильбер отрицательно покачал головой.

— Читать и писать умеете?

— Перед смертью мать успела научить меня читать. Бедная матушка! Я был болезненным ребенком, и она частенько говаривала: «Хорошего работника из него не выйдет. Пусть станет священником или ученым». Когда мне надоедало следить за ее объяснениями, она повторяла: «Учись читать, Жильбер, и тебе не придется колоть дрова, ходить за плугом, тесать камни». Вот так я и научился грамоте. К несчастью, матушка скоро умерла.

— Кто же учил вас писать?

— Сам научился.

— Сами?

— Да. Для этого я оттачивал палочку и просеивал песок, чтобы удобнее было на нем чертить. Два года я писал печатными буквами, довольно ловко копируя их из книги, и не подозревал, что существуют и другие буквы. И вот однажды, года три назад, мадемуазель Андре уехала в монастырь. Несколько дней от нее не было никаких известий, потом почтальон попросил меня передать барону ее письмо. Вот когда я увидал, что помимо печатных существуют другие буквы! Барон де Таверне сломал печать и бросил конверт. Я его подобрал и унес к себе. Когда почтальон опять у нас появился, я попросил его прочесть адрес. Надпись на конверте гласила: «Господину барону де Таверне-Мезон-Руж, в его имение через Пьерфит». Я сравнил каждую букву этой надписи с соответствующей печатной буквой и увидал, что за исключением трех все буквы алфавита содержались в этих двух строках. Потом я срисовал буквы, начертанные рукой мадемуазель Андре. Неделю спустя я уже переписывал этот адрес в десятитысячный раз и так научился писать. Теперь я пишу сносно, можно сказать — хорошо. Итак, сударь, вы видите, что мои надежды сбылись, потому что я умею писать, потому что я прочел все, что попадало мне под руку, потому что я старался осмыслить прочитанное. Так отчего же я не смогу найти человека, которому будет нужно мое перо, слепца, которому понадобятся мои глаза, или какого-нибудь немого, которому будет необходим мой язык?

— Да ведь в таком случае у вас появится хозяин, вы же этого не хотите. Секретарь или чтец — это слуги второго сорта, и ничего больше.

— Вы правы, — бледнея, прошептал Жильбер, — ну так что же!.. Я должен добиться своего! Я готов мостить улицы Парижа, разносить воду, если понадобится, но добьюсь своего! Я скорее умру, чем оставлю свою мечту.

— Мне кажется, у вас в самом деле есть сила воли и мужество, — заметил незнакомец.

— Вы так добры ко мне, — проговорил Жильбер. — А чем вы занимаетесь? Судя по одежде, вы служите у какого-нибудь финансиста.

На устах старика заиграла ласковая, грустная улыбка.

— У меня, конечно, есть ремесло, — отвечал он, — каждый человек должен уметь что-нибудь делать, но оно ничего общего не имеет с финансами. И потом, зачем мне тогда собирать травы?

— Значит, вы торговец травами?

— Почти так.

— Вы, стало быть, бедны?

— Да.

— Именно бедные готовы отдать то, что у них есть, потому что бедность делает их мудрыми, а хороший совет — дороже денег. Можно мне попросить у вас совета?

— Возможно, я сделаю для вас больше.

Жильбер улыбнулся.

— Я так и думал, — заметил он.

— Как вы считаете, сколько денег вам понадобится, чтобы прожить?

— Очень немного.

— Вы, вероятно, совсем не знаете Парижа.

— Я впервые увидал его вчера с высоты замка Люсьенн.

— Вы, верно, не знаете, что в большом городе жизнь дороже?

— Насколько приблизительно?

— Ну, например, то, что в провинции стоит одно су, в Париже вам обойдется в три раза дороже.

— Ах так? — воскликнул Жильбер. — Ну, тогда… Если бы у меня была крыша над головой, угол, где я мог бы отдохнуть после работы, то на жизнь мне хватило бы около шести су в день.

— Прекрасно, мой друг! — вскричал незнакомец. — Вот человек, который мне нравится! Идемте в Париж вместе, и я найду вам дело, которое вас прокормит, и в то же время вы сможете остаться независимым.

— Ах, сударь! — только и смог вымолвить Жильбер, опьянев от счастья.

Овладев собой, он прибавил:

— Надеюсь, вы понимаете, сударь, что я должен в самом деле работать и не приму от вас милостыни.

— Конечно. О, на этот счет можете быть совершенно спокойны, дитя мое: я не так богат, чтобы подавать милостыню, да еще первому встречному.

— Вот и прекрасно, — сказал Жильбер, которому эта мизантропическая шутка пришлась по душе, а вовсе не обидела, как можно было бы ожидать, — такие речи мне очень нравятся! Я принимаю ваше предложение и благодарю вас от всей души.

— Так мы уговорились? Мы пойдем в Париж вместе?

— Да, сударь, если вам угодно.

— Разумеется, раз я предлагаю.

— Каковы будут мои обязанности?

— Никаких, кроме одной: хорошо работать. Вы сами будете следить за тем, сколько времени вам нужно работать. Вы имеете право быть молодым, счастливым, свободным; вы даже будете иметь право на безделье, если, конечно, заработаете на отдых, — прибавил незнакомец, пытаясь скрыть улыбку.

Подняв глаза к небу, он со вздохом воскликнул:

— О молодость! О сила! О свобода!

В его тонких, чистых чертах промелькнула невыразимая грусть.

Он поднялся, опираясь на палку.

— А теперь, — повеселев, заговорил он, — раз у вас есть работа, не угодно ли будет вам помочь мне еще раз наполнить мою коробку? У меня при себе есть немного оберточной бумаги, вот мы и завернем в нее первый урожай. Да, вот еще что: не хотите ли вы есть? У меня остался хлеб.

— Прибережем его на вечер, сударь.

— Тогда доешьте вишни, а то они будут нам мешать.

— На таких условиях я согласен. Позвольте мне понести вашу коробку: вам будет удобнее идти, а я привык ходить быстро и от вас не отстану.

— По-моему, вы приносите мне удачу: мне кажется, я вижу вон там picris hieracioides, я его безуспешно искал с самого утра. А вот у вас под ногами — осторожно, не раздавите! — cerastium aquaticum. Не надо, не рвите! Вы ничего пока не смыслите в травах, мой юный друг! Одна из них еще слишком влажна, другая должна немного подрасти. Мы с вами вернемся сюда к трем часам за picris hieracioides, а cerastium заберем через недельку. Кстати, я должен его показать одному моему знакомому ученому, у которого надеюсь получить для вас протекцию. А теперь проводите меня на то место, о котором вы мне недавно рассказывали и где вы видели хорошие папоротники.

Жильбер пошел вперед, старик последовал за ним, и скоро оба скрылись в лесной чаще.

XLIV ГОСПОДИН ЖАК

Жильбер был очень обрадован, что счастливый случай не оставил его и на сей раз, как до сих пор, и помог ему в трудную минуту. Он шагал впереди, время от времени оглядываясь на странного незнакомца; этому удивительному человеку удалось всего несколькими словами и обнадежить, и в то же время приручить юношу.

Жильбер привел его на то место, где и в самом деле росли превосходные папоротники. Старик выбрал то, что ему было нужно для коллекции, и они отправились на поиски новых растений.

Жильбер разбирался в ботанике лучше, чем предполагал. Выросший среди лесов, он знал все растения, ведь это были его друзья. Правда, они были ему знакомы под другими именами. Он их показывал, а его спутник давал им правильное название. Повторяя за ним, Жильбер коверкал греческие или латинские слова. Незнакомец растолковывал ему значение каждого слова, и Жильбер запоминал не только название растения, но и значение греческих и латинских слов, которыми Плиний, Линней или Жюсьё окрестили то или иное растение.

Время от времени Жильбер восклицал:

— Как жаль, сударь, что я не могу зарабатывать шесть су вот так, занимаясь с вами ботаникой весь день напролет! Клянусь вам, я не позволил бы себе ни минуты отдыха, да мне не нужно было бы и денег: я обошелся бы куском хлеба — таким, каким вы угостили меня утром. Я сейчас напился из ручья воды, она показалась мне такой же вкусной, как в Таверне. А ночью под деревом я спал лучше, чем под крышей Версальского дворца.

Незнакомец в ответ улыбнулся.

— Друг мой! — сказал он. — Придет зима, трава засохнет, ручей замерзнет, ледяной ветер будет гулять среди голых ветвей вместо легкого ветерка, который сейчас колышет листву. Вам будет нужна крыша над головой, теплая одежда, очаг, а из шести су в день вы ничего не сможете выкроить на то, чтобы снять комнату, запастись дровами и купить одежду.

Жильбер горестно вздыхал, собирал растения и снова и снова задавал вопросы.

Весь день бродили они по лесам в окрестностях Ольней, Плесси-Пике, Кламара и Мёдона.

Жильбер, в силу своего характера, скоро стал держаться с незнакомцем довольно свободно. Старик пытался его расспрашивать, однако подозрительный, осторожный и боязливый Жильбер больше помалкивал.

В Шатийоне незнакомец купил хлеба и молока и разделил их со спутником; затем они отправились в Париж, торопясь дойти засветло, чтобы Жильбер смог посмотреть город.

От одной мысли о Париже сердце молодого человека отчаянно билось; он не пытался скрыть волнения, когда с холма Ванв он увидал купола Сент-Женевьев, Дом инвалидов, собор Парижской Богоматери и необъятное море домов, волнами разбегавшихся от центра города и словно пытавшихся затопить Монмартр, Бельвиль и Менильмонтан.

— Вот он, Париж! — прошептал он.

— Да, Париж, нагромождение камней, бездна страдания, — заметил старик, — в этом городе каждый камень полит слезами и пропитан кровью.

Жильбер умерил свой пыл. Впрочем, его радостное возбуждение вскоре само собой угасло.

Они вошли в Париж через заставу Анфер и сразу угодили в грязное, зловонное предместье. Больных переносили на носилках в госпиталь. Вместе с собаками, коровами и свиньями в грязи играли полуголые дети.

Жильбер нахмурился.

— Вы все это находите отвратительным, не так ли? — спросил старик. — Скоро вы еще не то увидите! Свинья и корова — это достаток, дети здесь — в радость. Ну, подумаешь — грязь: ее вы увидите всюду!

Жильбер был рад познакомиться и с таким Парижем; он видел его глазами своего спутника и принимал здешнюю жизнь такой, какой ее представлял ему старик.

А тот вначале был красноречив и все разглагольствовал. Но мало-помалу, по мере того как они приближались к центру города, он становился все молчаливее. Он выглядел озабоченным, и Жильбер не осмеливался спросить его, что за сад раскинулся по другую сторону решетки, вдоль которой они шагали, и как называется мост, по которому они проходили… Так он в тот раз и не узнал, что это был Люксембургский сад и Новый мост.

Жильбер заметил, что задумчивость незнакомца переросла в беспокойство. Он позволил себе спросить:

— Нам еще долго идти, сударь?

— Нет, мы почти пришли, — мрачно отвечал старик.

Они прошли вдоль великолепного особняка Суасон; его парадный подъезд и окна выходили на улицу Фур, а прекрасные сады тянулись до улиц Гренель и Двух Экю.

Спутники вышли к церкви; она показалась юноше необыкновенно красивой. Жильбер на мгновение замер от восторга и воскликнул:

— До чего красиво!

— Это церковь святого Евстафия, — пояснил старик.

Подняв глаза, он вскричал:

— Восемь часов! О Господи! Идемте скорее, молодой человек, скорее, прошу вас!

Незнакомец ускорил шаг, Жильбер едва за ним поспевал.

— Я, кстати, забыл вас предупредить, что я женат, — сообщил старик после некоторого молчания, начинавшего не на шутку беспокоить Жильбера.

— Вот как?

— Да, и моя жена, как истинная парижанка, станет бранить нас за опоздание. Должен также предупредить, что она крайне недоверчива по отношению к незнакомым людям.

— Я готов удалиться, сударь, если вам угодно, — предложил Жильбер, обескураженный словами незнакомца.

— Да нет, друг мой, раз я вас к себе пригласил, следуйте за мной.

— Я готов, сударь.

— Сюда пожалуйте, теперь направо, вот сюда… вот мы и пришли.

Жильбер поднял голову и при свете последних лучей заходящего солнца прочел на углу площади над лавкой бакалейщика слова: «Улица Платриер».

Незнакомец еще ускорил шаг. Чем ближе он подходил к дому, тем его все более охватывало лихорадочное возбуждение. Боясь потерять его из виду, Жильбер поминутно натыкался то на прохожего, то на лоток разносчика, то на дышло кареты или оглоблю телеги.

Казалось, его проводник совершенно о нем забыл: он торопливо шагал своей дорогой, находясь во власти все более беспокоившей его мысли.

Наконец он остановился перед дверью с зарешеченным верхом.

Рядом с дверью висел шнурок. Старик дернул за него, и дверь распахнулась.

Он обернулся и, видя, что Жильбер замер в нерешительности, пригласил:

— Входите поскорее.

Дверь захлопнулась.

Пройдя несколько шагов во мраке, Жильбер споткнулся о нижнюю ступеньку крутой темной лестницы. Старик в знакомой обстановке успел тем временем подняться на десяток ступеней.

Жильбер нагнал его и пошел следом.

Они поднялись на площадку; здесь было две двери. У порога одной из них лежала вытертая циновка.

Незнакомец подергал за привязанную к шнурку ручку с раздвоенным концом, и в комнате раздался пронзительный звон. Стало слышно, как кто-то в башмаках прошаркал к порогу, дверь распахнулась.

На пороге стояла женщина; ей было на вид немного за пятьдесят.

Незнакомец и женщина заговорили разом.

Старик робко спрашивал:

— Мы не очень поздно, дорогая Тереза?

А женщина ворчала:

— Из-за вас приходится так поздно ужинать, Жак!

— Ничего, ничего, это поправимо, — ласково отвечал незнакомец, затворяя дверь и забирая у Жильбера жестяную коробку.

— Как! У вас теперь рассыльный? — вскричала старуха. — Этого только недоставало! Вы что, уже не способны сами носить свою дурацкую траву? Рассыльный у господина Жака! Вы только поглядите! Господин Жак — знатный сеньор!

— Ну-ну, успокойся, Тереза, — отвечал тот, к кому она так грубо обращалась и кого называла Жаком; он стал бережно раскладывать свои травы на камине.

— Заплатите ему поскорее и выставьте за дверь: нам ни к чему соглядатаи.

Жильбер смертельно побледнел и порывисто шагнул к двери. Жак его удержал.

— Этот господин не рассыльный, — довольно твердо проговорил он, — и уж тем более не соглядатай. Он мой гость.

Старуха всплеснула руками.

— Гость? — вскрикнула она. — Этого нам только не хватало!

— Послушайте, Тереза, — продолжал незнакомец, по-прежнему ласково, однако в его голосе уже зазвенели металлические нотки, — зажгите свечу. Я утомился, и мы оба умираем от жажды.

Старуха громко вздохнула и затихла.

Она чиркнула огнивом, поднеся его к коробке с трутом; посыпались искры, и огонь занялся.

Весь этот разговор сопровождался вздохами, а затем наступило молчание; притихший Жильбер, не шевелясь, стоял у двери, словно пригвожденный, и уже искренне жалел о том, что переступил порог этого дома.

Жак обратил внимание на муки молодого человека.

— Входите, господин Жильбер, прошу вас! — сказал он.

Желая повнимательнее разглядеть того, к кому ее муж столь вежливо обращался, старуха повернулась к Жильберу угрюмым пожелтевшим лицом. На нем играли отблески разгоравшейся свечи, вставленной в медный подсвечник.

У нее было морщинистое, в красных прожилках лицо, в некоторых местах на нем словно проступала желчь. Ее глаза можно было скорее назвать подвижными, нежели живыми; у нее были заурядные черты лица, губы кривились в притворной улыбке, противоречившей ее голосу, а главное — тому, как она встретила мужа и Жильбера. Молодой человек с первого взгляда почувствовал к ней неприязнь.

А старухе не по вкусу пришлось бледное утонченное лицо Жильбера, так же как его подозрительное, напряженное молчание.

— Еще бы не умаяться, еще бы не умереть от жажды, господа хорошие! — сказала она. — Ну как же! Провести целый день в лесной тени — ах, как это утомительно! Время от времени наклониться и сорвать цветок — ох, какая тяжелая работа! Этот господин, верно, тоже занимается сбором трав? Подходящее ремесло для тех, кто ничего не умеет делать!

— Этот господин, — отвечал Жак все более строгим тоном, — добрый и верный товарищ, оказавший мне честь тем, что сопровождал меня весь день. Я уверен, что дорогая Тереза отнесется к нему как к другу.

— У нас еды только на двоих, — пробормотала Тереза, — я на гостей не рассчитывала.

— Мне много не надо, ему — тоже, — возразил Жак.

— Знаю я вашу скромность! Предупреждаю, что в доме мало хлеба для двух скромников, а я не собираюсь бежать за ним вниз. Кстати, булочная уже закрыта.

— Ну что же, в таком случае я сам схожу за хлебом, — насупившись, проговорил Жак. — Отопри мне дверь, Тереза.

— Но…

— Я приказываю!

— Ладно, ладно, — проворчала старуха, уступая категорическому тону Жака, причиной которого было ее упрямство, — ведь я здесь для того, чтобы потакать любой вашей прихоти… Ладно уж, нам хватит и того, что есть. Давайте ужинать.

— Садитесь рядом со мной, — сказал Жак Жильберу, подводя его к небольшому столику, накрытому в соседней комнате. На столе рядом с двумя приборами лежали сложенные салфетки, перевязанные одна — красной, другая — белой ленточкой, указывавшие место каждого из хозяев квартиры.

Четырехугольная комнатка была тесновата, стены были оклеены бледно-голубыми обоями с белым рисунком. На стенах висели две огромные географические карты. Вся обстановка состояла из шести стульев вишневого дерева с плетеными сиденьями, упомянутого уже стола да шифоньерки со старыми чулками.

Жильбер сел. Старуха поставила перед ним тарелку и принесла истертый прибор, а потом начищенный до блеска оловянный кубок.

— Так вы не пойдете за хлебом? — обратился Жак к жене.

— Незачем, — проворчала она, всем своим видом показывая, что не простила Жаку одержанной им над ней победы, — я обнаружила в буфете еще полбулки. Всего у нас, стало быть, полтора фунта или около того — этого должно хватить.

И она подала суп.

Сначала старуха налила Жаку, потом Жильберу, остатки стала есть сама прямо из супницы.

Все трое ужинали с большим аппетитом. Оробевший Жильбер старался есть как можно медленнее; он понимал, что стал невольной причиной всех этих семейных дрязг. Однако, как ни старался, он первым опорожнил тарелку.

Старуха бросила на него возмущенный взгляд.

— Кто сегодня заходил? — спросил Жак, отвлекая внимание Терезы.

— Да все, кому не лень, как обычно. Вы обещали госпоже де Буффлер четыре тетради стихов, госпоже д’Эскар — две арии, а госпоже де Пентьевр — квартет с аккомпанементом. Одни явились собственной персоной, другие прислали прислугу. Да куда там! Господин Жак собирал травы, а так как нельзя и отдыхать и в то же время работать, то дамам пришлось уйти ни с чем.

Жак не проронил ни слова, к величайшему удивлению Жильбера, ожидавшего, что старик рассердится. Но так как на сей раз обидные слова касались одного старика, он и глазом не моргнул, выслушивая их.

За супом последовал малюсенький кусочек вареной говядины; он был подан на небольшой фарфоровой тарелке, исцарапанной ножами.

Жак положил Жильберу крохотный кусочек, будучи под неусыпным оком Терезы, потом взял себе почти такую же порцию и передал блюдо хозяйке.

Она взялась за хлеб и протянула кусок Жильберу.

Кусок был такой тоненький, что Жак покраснел от стыда. Он дождался, пока Тереза отрежет хлеба ему, потом себе, а затем забрал у нее булку и сказал:

— Отрежьте себе хлеба сами, мой юный друг, и ешьте досыта, прошу вас. Хлеб жалко давать тому, кто его не бережет.

Затем было подано блюдо зеленой фасоли в масле.

— Взгляните, какая у нас зеленая фасоль, — предложил Жак, — это из наших запасов, и нам она кажется очень вкусной.

Он передал блюдо Жильберу.

— Благодарю вас, сударь, за прекрасный ужин, — отвечал тот, — я сыт.

— Господин иного мнения о моей фасоли, — с кислой миной заметила Тереза, — он, вероятно, предпочитает свежую фасоль, да нам это не по карману.

— Что вы, сударыня. Ваша фасоль изумительна, и я бы с удовольствием ее отведал, но я всегда ем только одно блюдо.

— И пьете только воду? — спросил Жак, протягивая ему бутылку.

— Да, сударь.

Себе Жак налил немного неразбавленного вина.

— А теперь, женушка, — сказал он, ставя бутылку на прежнее место, — прошу вас приготовить молодому человеку постель, он очень устал.

Тереза выронила вилку и с испугом уставилась на мужа.

— Приготовить постель? Да вы с ума сошли! Вы хотите оставить его на ночь? Может, вы собираетесь уложить его в своей постели? Да нет, он просто потерял голову… Вы, должно быть, решили открыть пансион? В таком случае на меня можете не рассчитывать. Поищите себе кухарку и служанку. С меня довольно вас одного, я не собираюсь убирать за другими.

— Тереза! — строго и внушительно произнес Жак. — Выслушайте меня, дорогая: это всего на одну ночь, молодой человек в первый раз в Париже, я его сюда привел. Я не хочу, чтобы он ночевал на постоялом дворе, даже если мне придется уступить ему свою постель, как вы предложили.

Старик уже второй раз пытался действовать наперекор жене. Он замолчал и стал ждать, что она скажет.

Пока он говорил, Тереза не сводила с него внимательных глаз, следя за каждым мускулом его лица. Кажется, она поняла, что бороться бесполезно, и резко переменила тактику.

Ей не удалось одолеть Жильбера — тогда она решила сделать вид, что принимает его сторону. Да ведь на самом деле союзники чаще всего и предают!

— Раз вы привели этого юношу в дом, — сказала она, — стало быть, вы хорошо его знаете, и тогда ему лучше остаться у нас. Я постелю ему в вашем кабинете, рядом со связками ваших бумаг.

— Нет, нет, — с живостью возразил Жак, — кабинет не место для ночлега: можно нечаянно поджечь бумаги.

— Подумаешь, несчастье! — пробормотала Тереза.

Она громко спросила:

— Тогда, может, в прихожей, рядом с буфетом?

— Тоже не годится.

— Ну, я вижу, что, несмотря на наше желание ему помочь, это невозможно, потому что остаются только наши с вами спальни.

— Мне кажется, Тереза, что вы плохо ищете.

— Я?

— Ну, конечно! Разве у нас нет мансарды?

— Вы имеете в виду чердак?

— Да нет, какой же это чердак? Скорее верхняя комната, вполне подходящая, с видом на восхитительные сады, а в Париже это не часто встретишь.

— Да мне все равно, сударь, — заметил Жильбер, — я за счастье почту переночевать и на чердаке, клянусь вам.

— Это невозможно, — возразила Тереза, — я там сушу белье.

— Молодой человек ничего не тронет, — заверил старик. — Друг мой, будьте осторожны и проследите, чтобы ничего не случилось с бельем нашей хозяюшки, хорошо? Мы бедны, и каждая потеря тяжела для нас.

— Можете быть покойны, сударь.

Жак поднялся и подошел к Терезе.

— Видите ли, дорогая, я не хотел бы потерять этого юношу. Париж — опасный город, а здесь мы за ним присмотрим.

— Вы решили заняться его воспитанием? Так ваш ученик будет платить за пансион?

— Нет, но я вам ручаюсь, что он ничего не будет вам стоить. Начиная с завтрашнего дня он будет питаться отдельно. А что касается ночлега, то, так как мы почти не пользуемся мансардой, позволим ему пожить там даром.

— Как все бездельники скоро находят общий язык! — пожимая плечами, пробормотала Тереза.

— Сударь! — сказал Жильбер, более хозяина уставший от этой борьбы, в которой приходилось отвоевывать пядь за пядью. Его унижало такое гостеприимство. — Я не привык никого стеснять и, уж конечно, не стану мешать и вам, ведь вы были так добры ко мне! Позвольте мне удалиться. Когда мы с вами шли по мосту, я заметил по ту сторону деревья, а под ними скамейки. Уверяю вас, что я прекрасно высплюсь на одной из них.

— Ну да, — покачал головой Жак, — не хватало только, чтобы вас, словно бродягу, забрал патруль!

— А он и есть бродяга! — едва слышно пробормотала Тереза, прибиравшая со стола.

— Пойдемте, пойдемте, молодой человек, — пригласил его Жак, — насколько я помню, наверху есть прекрасный соломенный тюфяк. Это в любом случае лучше, чем скамейка. А раз вы готовы были расположиться на скамье…

— Сударь, я всю жизнь спал только на соломе! — подхватил Жильбер, добавив затем к этой правде маленькую ложь: — На шерстяном тюфяке слишком жарко.

Жак улыбнулся.

— Да, солома и впрямь освежает, — согласился он, — возьмите со стола свечной огарок и следуйте за мной.

Тереза даже не взглянула в сторону Жака и вздохнула, потому что поняла: она проиграла.

Жильбер поднялся с серьезным видом и последовал за своим благодетелем.

Проходя через переднюю, Жильбер обратил внимание на лохань с водой.

— Сударь! В Париже вода дорогая?

— Нет, друг мой, но даже если бы она стоила дорого, вода и хлеб — это две вещи, в которых человек никогда не должен отказывать просящему.

— В Таверне вода ничего не стоила, а ведь чистота — привилегия бедняка.

— Берите, берите, мой друг, — предложил Жак, указывая Жильберу на большой фаянсовый кувшин.

И он двинулся вперед, удивляясь тому, что открывал в этом юном существе стойкость простолюдина и в то же время повадки аристократа.

XLV МАНСАРДА ГОСПОДИНА ЖАКА

Лестница, узкая и крутая, в конце коридора, в том месте, где Жильбер споткнулся о первую ступеньку, становилась еще уже, еще круче уходила вверх после третьего этажа, где была квартира Жака. Старик и находившийся под его покровительством юноша с большим трудом поднялись наверх. На этот раз Тереза оказалась права: это был обычный чердак, разделенный перегородками на четыре части, из которых три были нежилыми.

По правде сказать, все они, как и отведенная Жильберу, для жилья не предназначались.

Крыша под острым углом уходила вверх. Посреди ската было прорезано слуховое оконце. Оно не было застеклено и пропускало свет и воздух. Света было маловато, а вот воздуха — в избытке, особенно в зимнюю стужу.

К счастью, лето было не за горами, однако и теперь на чердаке гулял ветер; он едва не задул свечу, которую нес Жильбер.

Соломенный матрац, о котором с гордостью говорил Жак, в самом деле валялся на полу и был, казалось, главной здешней утварью. Стопки старых бумаг, пожелтевших по краям, возвышались над сваленными в кучу книгами, до которых уже успели добраться крысы.

Поперек чердака были натянуты две веревки; на одной из них едва не повис Жильбер. На веревках были развешаны бумажные мешки со стручками фасоли, гремевшие на ночном ветру, здесь же раскачивались высушенные приправы, вперемежку со всякими домашними вещами висела поношенная женская одежда.

— Непривлекательное зрелище, — промолвил Жак, — но, когда человек спит, ему все равно, находится он в роскошном дворце или в жалкой лачуге. Желаю вам такого сна, какой бывает только в вашем возрасте, мой юный друг, и ничто не помешает вам завтра поверить в то, что вы провели ночь в Лувре. Но прошу вас быть очень осторожным с огнем.

— Хорошо, сударь, — отвечал Жильбер, ошеломленный всем, что увидел и услышал.

Улыбнувшись, Жак вышел, потом вернулся.

— Мы с вами побеседуем завтра, — проговорил он. — Я надеюсь, вы ничего не будете иметь против того, чтобы поработать, не так ли?

— Вы знаете, сударь, что работать — самое горячее мое желание, — сказал Жильбер.

— Вот и прекрасно.

Жак шагнул к двери.

— Но я имею в виду достойное занятие, — педантично заметил Жильбер.

— А я других занятий и не признаю, мой юный друг. Итак, до завтра!

— Благодарю вас, сударь, покойной ночи! — отвечал Жильбер.

Жак вышел из комнаты, запер дверь, и Жильбер остался на чердаке один.

Оказавшись в Париже, Жильбер поначалу был очарован, потом ошеломлен, а теперь спрашивал себя, в самом ли деле он в Париже, если в этом городе существуют такие комнаты.

Он подумал, что, в сущности говоря, г-н Жак подавал ему милостыню. Еще в Таверне он познал, что такое жить из милости, поэтому теперь он не только не чувствовал себя униженным, но испытывал признательность.

Он обошел со свечой в руках чердачную комнату, приняв все меры предосторожности, о которых его предупреждал Жак. Он заглянул во все уголки, не обращая никакого внимания на тряпки Терезы, не желая даже брать ее старое платье, которым он мог бы укрыться.

Он наткнулся на стопку отпечатанных листков, до крайности его заинтересовавших.

Однако они оказались связанными, и он к ним не прикоснулся.

Вытянув шею, он перевел горящий взор со связанных стопок бумаги на мешки с фасолью.

Мешки были сделаны из листков белой бумаги, скрепленных между собой булавками. На бумаге было что-то напечатано.

Жильбер дернул головой и нечаянно задел веревку: один мешок упал на пол.

Побледнев от страха так, будто он взламывал денежный сундук, молодой человек бросился собирать рассыпавшуюся по полу фасоль и запихивать ее в мешок.

Поглощенный этим занятием, он машинально взглянул на листок, пробежал глазами несколько строк; напечатанные на листке слова привлекли его внимание. Он вытряхнул фасоль и, сев на циновку, стал читать: слова не только выражали его мысли — они отвечали его характеру и, казалось, были написаны не столько для него, сколько им самим.

Вот что он прочел:

«Впрочем, белошвейки, горничные, молоденькие продавщицы совсем меня не привлекали. Мне были нужны барышни. У каждого свои причуды; такова была моя; тут я никак не могу согласиться с Горацием. Меня влечет вовсе не тщеславие обладания знатной и богатой девушкой, а более свежий цвет лица, более красивая форма рук, более изящное украшение, утонченность и опрятность во всем облике, более тонкий вкус в манере одеваться и выражать свои мысли, более изящное и лучше сидящее на ней платье, меньший размер туфельки, кружева, ленты, более искусная прическа. Я готов отдать предпочтение менее хорошенькой девушке, но имеющей все перечисленные достоинства. Я сам понимаю, как я смешон, но сердце мое помимо воли отдает это предпочтение».

Жильбер вздрогнул, на лбу у него выступила испарина. Невозможно было лучше выразить мысль, точнее определить движения его души, тоньше изучить его вкус. Кроме того, Андре была далеко не «менее хорошенькой, но имеющей все перечисленные достоинства». Андре не только обладала всеми достоинствами, но была еще и самой красивой.

Жильбер с жадностью продолжал читать.

Вслед за приведенными строчками следовало описание прелестного приключения молодого человека и двух девушек, а также стремительной погони, сопровождаемой кокетливыми вскрикиваниями, которые делают женщин еще более соблазнительными, потому что выдают женскую слабость; далее шло описание того, как молодой человек скакал, примостившись на крупе лошади позади одной из этих девушек, рассказывалось о еще более восхитительном ночном возвращении.

Жильбер читал со все возраставшим интересом; он разъединил листки, из которых состоял мешок, и с бьющимся сердцем прочел все, что на них было напечатано; он взглянул на номер страницы и стал искать среди других листков продолжения. Нумерация нарушалась, однако он обнаружил на веревке еще мешков восемь, составленных из следовавших по порядку листков. Он вытащил булавки, высыпал фасоль на пол, сложил страницы по порядку и стал читать.

На сей раз это было что-то другое. Эти страницы рассказывали о любви бедного, безвестного юноши и знатной дамы. Знатная дама снизошла до него, вернее, он поднялся до нее, и она приняла его, словно он был ей ровня, она сделала его своим любовником, посвящала во все свои сердечные тайны; мечты юности столь мимолетны, что по прошествии многих лет они нам представляются вспыхнувшим метеором, впрочем, по весне их так много бывает на звездном небосклоне!..

Имя юноши нигде не упоминалось. У знатной дамы было нежное и приятное для слуха имя — госпожа де Варанс.

Жильбер за счастье почел бы провести за чтением всю ночь, удовольствие было еще больше от сознания, что у него в распоряжении целая гора мешков, которые он собирался опорожнять один за другим, как вдруг раздался легкий треск: плававшая в медной чашке свеча потонула в расплавленном воске, зловонный чад распространился по всему чердаку, пламя угасло. Жильбер оказался в полной темноте.

Все произошло так стремительно, что не было никакой возможности исправить положение. Чтение Жильбера было прервано на середине, и он чуть было не разрыдался от ярости. Выронив стопку страниц на фасоль, которую он перед тем сгреб в кучу возле постели, он улегся на циновке и, несмотря на досаду, вскоре крепко уснул.

Молодой человек спал так, как спится только в восемнадцать лет; он не проснулся даже от скрипа висячего замка, на который Жак запер накануне дверь чердака.

Солнце давно поднялось. Открыв глаза, Жильбер увидел хозяина дома, бесшумно входившего в комнату.

Он сейчас же опустил глаза на рассыпанную фасоль и раздерганные по листику бумажные мешки.

Жак проследил за его взглядом.

Жильбер почувствовал, как краска стыда заливает ему щеки, и растерянно пробормотал:

— Здравствуйте, сударь!

— Здравствуйте, друг мой, — отвечал Жак. — Хорошо ли вам спалось?

— Спасибо, сударь.

— Вы, случаем, не сомнамбула?

Жильбер не знал, что такое сомнамбула, однако понял, что Жак ждет объяснений по поводу высыпанной из мешков фасоли.

— Да, сударь, я понимаю, почему вы меня об этом спрашиваете, — пролепетал он, — да, я совершил преступление и признаю свою вину, но я считаю, что это поправимо.

— Разумеется. А почему ваша свеча догорела?

— Я долго не спал.

— Почему?

— Я читал.

Жак еще более подозрительным взглядом окинул захламленный чердак.

— Меня так заинтересовал вот этот первый листок, на который я взглянул совершенно случайно… — отвечал Жильбер, кивнув на раздерганный по листику мешок, — ведь вы, сударь, так много знаете, вы, должно быть, можете сказать, из какой это книги?

Жак бросил небрежный взгляд на страницы и пробормотал:

— Понятия не имею.

— Это, разумеется, роман, и какой!..

— Думаете, роман?

— Да, потому что там рассказывается о любви, как в настоящих романах, с той лишь разницей, что язык этой книги гораздо лучше.

— Однако я вижу внизу на этой странице слово «Исповедь». Мне кажется…

— Что?

— Что это, возможно, невыдуманная история.

— Да нет, что вы! Человек не мог бы так рассказать о самом себе. Его признания слишком откровенны, его суждения чересчур беспристрастны.

— А мне кажется, что вы ошибаетесь, — с живостью возразил старик, — автор, напротив, хотел представить миру человека таким, каким его создал Бог.

— Так вы знаете, кто автор этой книги?

— Ее написал Жан Жак Руссо.

— Руссо? — с восхищением воскликнул молодой человек.

— Да. Здесь несколько разрозненных страниц из его последней книги.

— Стало быть, этот бедный, неизвестный, необразованный молодой человек, почти попрошайничавший на больших дорогах, которые он исходил пешком, и есть Руссо? Тот самый, что стал впоследствии автором «Эмиля» и «Общественного договора»?

— Да, он самый. Впрочем, нет, — с непередаваемым выражением грусти говорил старик, — нет, это не тот Руссо, автор «Общественного договора» и «Эмиля»: это человек, разочаровавшийся в мире, в жизни, в славе, даже отчасти в Боге. Другой же Руссо… тот, что пишет о госпоже де Варанс, — юноша, вступающий в жизнь тем путем, каким приходит на землю утренняя заря, это ребенок со своими радостями и надеждами. Между двумя этими Руссо — пропасть, им никогда не суждено соединиться… Их разделяют три десятилетия несчастий!..

Старик сокрушенно покачал головой, опустил руки и глубоко задумался.

Жильбер казался растерянным.

— Так, значит, приключение с мадемуазель Галлей и мадемуазель Графенрид не выдумка? И он на самом деле так пылко любил госпожу де Варане? Значит, это правда, что обладание любимой женщиной опечалило его, вместо того чтобы осчастливить, как он того ожидал? Разве все это не восхитительный обман? — спросил молодой человек.

— Мой юный друг! — отвечал старик, — Руссо никогда не лгал. Вспомните его девиз «Vitam impendere vero».

— Я ею встречал, но так как я не знаю латыни, то не смог его понять.

— Это значит: «Жизнь правде посвящать».

— Неужели возможно, — не унимался Жильбер, — чтобы человека, начавшего с того, с чего начинал Руссо, полюбила прекрасная дама, знатная дама? О Господи! Да это дает надежду, которая может свести с ума тех, кто, будучи выходцем из таких же низов, как Руссо, посмел поднять голову!

— Вы, вероятно, влюблены и видите совпадение между своим положением и положением Руссо?

Жильбер покраснел, но не ответил на вопрос.

— Далеко не все женщины похожи на госпожу де Варанс, — проговорил он, — среди них встречаются и гордячки и недотроги, так что любить их было бы чистым безумием.

— Тем не менее, молодой человек, — отвечал старик, — подобные случаи не раз выпадали на долю Руссо.

— О да! — вскричал Жильбер. — На то он и Руссо! Конечно, если бы в моей душе тлела хотя бы искорка пламени, бушевавшего в его сердце и воспламенившего его гений…

— Так что же?

— Тогда я бы себе сказал, что нет такой женщины, даже самой знатной, которая могла бы со мной сравниться, а пока я ничто, пока у меня нет уверенности в будущем, пока я смотрю на окружающих снизу вверх и у меня разбегаются глаза. Ах, как бы я хотел поговорить с Руссо!

— Зачем?

— Я бы у него спросил, сумел ли бы он подняться до госпожи де Варанс, если бы она сама не снизошла до него? Я бы его спросил: «Что если бы вам отказали в обладании, так вас опечалившем? Не стали бы вы его тогда добиваться, пусть даже…»

Молодой человек замолчал.

— Пусть даже?.. — подхватил старик.

— Пусть даже ради этого вам пришлось бы пойти на преступление?

Жак вздрогнул.

— Должно быть, жена проснулась, — сказал он, обрывая разговор, — пойдемте-ка вниз. Кстати, начинать работать никогда не рано. Идемте, молодой человек, идемте.

— Вы правы, — отвечал Жильбер, — простите, сударь, я увлекся. Но, знаете, бывают такие разговоры, от которых я словно пьянею; некоторые книги приводят меня в восторженное состояние, а подчас меня посещают мысли, от которых я готов сойти с ума.

— Так вы влюблены, — заметил старик.

Жильбер ничего не ответил. Он принялся сгребать фасоль во вновь сколотые из страниц мешки. Жак не стал ему мешать.

— У вас не очень-то роскошная комната, — молвил старик, — зато здесь есть самое для вас необходимое. А если бы вы к тому же поднялись пораньше, то имели бы возможность через окно подышать запахом зелени, что немаловажно для столичного жителя, весь день напролет вдыхающего смрадные запахи большого города. Здесь недалеко на улице Жюссьен есть сады, там сейчас цветут липы и альпийский ракитник. Стоит только бедному пленнику ощутить утром их аромат, и ему на целый день хватит этой радости, не так ли?

— Я понимаю, — сказал Жильбер, — но я так ко всему привык, что просто не обращаю внимания.

— Скажите лучше, что вы не так давно пришли в город, чтобы успеть соскучиться по деревне. Вы готовы? Тогда идемте работать.

Указав Жильберу на дверь, Жак пошел следом и запер за собой дверь на висячий замок.

На этот раз Жак проводил своего спутника прямо в ту самую комнату, которую Тереза накануне называла кабинетом.

Бабочки под стеклом, гербарии и минералы в темных деревянных рамках, книжный шкаф орехового дерева, узкий длинный стол под зеленым сукном, где в идеальном порядке были разложены рукописи, четыре темных кресла вишневого дерева с плетеными сиденьями из черного конского волоса — вот и вся обстановка. В кабинете царил безупречный порядок, все сверкало чистотой, но и глазу и сердцу в нем было неуютно. В этот пасмурный день слабый дневной свет едва просачивался сквозь сиамезовые занавески, и мрачное, холодное это жилище, где в остывшем очаге лежала черная зола, казалось лишенным не только роскоши, но простого достатка.

Лишь небольшой клавесин розового дерева на прямых ножках да скромные каминные часы с выгравированной на них надписью «Мастер Дольт из Арсенала» говорили о том, что это подобие могилы обитаемо: струны клавесина отзывались металлическим позвякиванием на грохот проезжавших по улицам карет, а посеребренный маятник часов нарушал тишину своим постукиванием.

Жильбер почтительно вошел в описанный нами кабинет; обстановка показалась ему пышной, потому что почти не отличалась от той, к которой он привык в замке Таверне; особенно большое впечатление произвел на него натертый паркет.

— Садитесь, — пригласил его Жак, указав на второй небольшой столик у окна, — сейчас я скажу, чем вам надлежит заняться.

Жильбер послушно сел.

— Вы знаете, что это такое? — спросил старик.

Он положил перед Жильбером разлинованный листок.

— Конечно, — отвечал тот, — это нотная бумага.

— Так вот, когда я сам чисто заполнял такой листок нотами, то есть, если я вписывал в него столько нотных знаков, сколько здесь может поместиться, я получал десять су. Эту сумму я сам себе назначил. Как вы полагаете, можете вы научиться переписывать ноты?

— Думаю, что смогу, сударь.

— Неужели вся эта мазня из черных кружочков, нанизанных на одинарные, двойные и тройные палочки, не сливается у вас в глазах?

— Вы правы, сударь, с первого взгляда я почти ничего в этом не понял. Но я буду стараться и научусь различать ноты. Вот это, например, «фа».

— Где?

— Да вот, на самой верхней линейке.

— А эта, между двумя нижними линейками, как называется?

— Тоже «фа».

— А вот эта, над той, что на второй линейке?

— «Соль».

— Так вы, стало быть, умеете читать ноты?

— Скорее, я знаю названия нот, но не знаю, как они звучат.

— А вы знаете, почему одни значки белые, другие черные, почему они имеют один, два или три хвостика?

— О да, это я понимаю.

— А вам знакомы эти вот обозначения?

— Да. Это — «пауза».

— А это что за значок?

— «Диез».

— А это?

— «Бемоль».

— Прекрасно! Ну что же, если вы не разбираетесь в музыке так же, как недавно — в ботанике, — проговорил Жак, в глазах которого загорелся огонек свойственного ему недоверия, — и так же, как несколько минут назад — в человеческих отношениях…

— Ох, сударь! — покраснев, взмолился Жильбер. — Не смейтесь надо мной.

— Что вы, дитя мое, вы меня удивляете! Музыка — это такой род искусства, который может быть доступен только после знакомства с другими науками, а вы мне говорили, что не получили никакого образования и ничего не знаете.

— Это правда, сударь.

— Да ведь не сами же вы придумали, что этот черный кружочек на верхней линейке называется «фа»!

— Сударь! — опустив голову, тихо заговорил Жильбер. — В доме, где я воспитывался, жила одна… одна юная особа; она играла на клавесине.

— Та, что занималась ботаникой? — спросил Жак.

— Она самая, сударь, и играла она превосходно!

— Неужели?

— Да, а я обожаю музыку.

— Все это еще не основание для того, чтобы выучить ноты.

— Сударь! Руссо писал, что нельзя считать человека совершенным, если он пользуется результатом, не стремясь познать причины.

— Верно. Однако там же сказано, — заметил Жак, — что от человека, приобретающего знание, ускользают радость, наивность, чутье.

— Это не имеет значения, — возразил Жильбер, — если процесс познания доставляет человеку такую же радость.

Жак удивленно взглянул на молодого человека.

— Вы не только ботаник и музыкант, вы еще и логик!

— К сожалению, сударь, я не ботаник, не музыкант, не логик. Да, я могу отличить одну ноту от другой, я понимаю условные обозначения, но и только!

— Вы, вероятно, можете напеть ноты?

— Что вы! Нет, не умею.

— Ну, это не важно. Попробуйте переписать эти ноты. Вот вам нотная бумага, но помните: вы должны ее беречь, она очень дорого стоит. Лучше бы вам сначала взять лист обычной бумаги: разлинуйте его и попробуйте на нем.

— Хорошо, сударь, я сделаю так, как вы мне советуете. Позвольте, однако, заметить, что я не собираюсь посвящать этому занятию всю оставшуюся жизнь. Чем переписывать ноты, которых я не понимаю, лучше уж стать общественным писцом.

— Молодой человек, вы думаете о том, что говорите? Берегитесь!

— Я?

— Да, вы. Разве писец может трудиться по ночам, зарабатывая на жизнь?

— Нет, конечно.

— Так вот послушайте, что я вам скажу: работая ночью, человек при желании может за два-три часа переписать пять-шесть таких страниц. Когда он научится работать так, чтобы ноты выходили округлыми, а черточки — ровными, а также сможет читать ноты, это ускорит работу. Шесть страниц стоят три франка, на эти деньги можно прожить, не так ли? Вы не станете это отрицать, ведь вы готовы были довольствоваться всего шестью су. Итак, поработав ночью часа два, днем человек может слушать курс хирургии, медицины или ботаники.

— Ах, сударь, теперь я понимаю, — вскричал Жильбер, — и от всего сердца вас благодарю!

И он набросился на лист бумаги, который протянул ему старик.

XLVI КЕМ ОКАЗАЛСЯ ГОСПОДИН ЖАК

Жильбер горячо взялся за работу, и вскоре лист бумаги был испещрен значками, которые он старательно выводил. Старик некоторое время за ним наблюдал, а затем уселся за другим столом и принялся исправлять уже отпечатанные страницы, точь-в-точь такие же, в которых хранилась на чердаке фасоль.

Так прошло три часа; когда часы пробили девять, в кабинет быстрыми шагами вошла Тереза.

Жак поднял голову.

— Скорее идите в комнату, — сказала хозяйка. — Вас ждет принц. Боже мой! Когда же этим визитам настанет конец? Лишь бы он не вздумал остаться с нами завтракать, как в прошлый раз герцог Шартрский.

— А кто пожаловал сегодня?

— Его высочество принц де Конти.

Услыхав это имя, Жильбер вывел на нотной бумаге такую «соль», что, будь это в наши дни, Бридуазон назвал бы ее скорее кля-а-а-ксой, нежели нотой.

— Принц! Его высочество! — прошептал он.

Жак с улыбкой последовал за Терезой, и, когда они вышли, она притворила дверь.

Жильбер огляделся и увидал, что остался в комнате один. Он почувствовал сильное волнение.

— Где же я нахожусь? — вскричал он. — Принцы, высочества в доме у господина Жака! Герцог Шартрский, принц де Конти в гостях у переписчика!

Он подошел к двери и прислушался. Сердце его сильно билось.

Очевидно, Жак и принц уже обменялись приветствиями, теперь говорил принц.

— Я бы хотел пригласить вас с собой, — сказал он.

— Зачем, мой принц? — спрашивал Жак.

— Я представлю вас дофине. Для философии наступает новая эра, дорогой мой философ.

— Очень вам благодарен за доброе намерение, ваше высочество, но я не смогу вас сопровождать.

— Однако я помню, как шесть лет назад вы сопровождали госпожу де Помпадур в Фонтенбло, не так ли?

— Я был на шесть лет моложе; сегодня я прикован к креслу недугами.

— А также мизантропией.

— А когда ожидается приезд дофины? Должен признаться, ваше высочество, что свет не такая уж любопытная штука, чтобы стоило из-за него утруждать себя.

— Ну что же, я готов освободить вас от встречи ее высочества в Сен-Дени и большой церемонии и отвезу вас прямо в Ла Мюэтт, где послезавтра остановится ее королевское высочество.

— Так ее королевское высочество прибывает послезавтра в Сен-Дени?

— Да, со свитой. Знаете, два льё — сущие пустяки и не должны вас утомить. Говорят, ее высочество прекрасно музицирует, она училась у Глюка.

Жильбер не стал больше слушать. Как только он услыхал, что послезавтра ее высочество прибывает со свитой в Сен-Дени, он подумал: через два дня его будут разделять с Андре всего два льё.

При этой мысли глаза его ничего уж больше не видели, словно на них пала огненная завеса.

Из двух охвативших его чувств одно возобладало над другим: любовь взяла вверх над любопытством. Была минута, когда Жильберу показалось, что в небольшом кабинете недостаточно воздуха и он не может вздохнуть полной грудью. Он подбежал к окну и хотел его распахнуть: окно оказалось запертым изнутри на висячий замок с тою, вероятно, целью, чтобы из дома напротив невозможно было разглядеть, что делается в кабинете г-на Жака.

Он рухнул на стул.

«Не могу я дольше подслушивать под дверью, — сказал он себе, — не хочу я проникать в тайны этого мещанина, моего благодетеля, этого переписчика; принц называет своим другом и хочет представить будущей королеве Франции, наследнице императоров, с которой мадемуазель Андре разговаривала чуть ли не стоя на коленях.

Может быть, если я буду подслушивать, мне удастся разузнать что-нибудь о мадемуазель Андре?

Нет, нет, я не лакей. Только Ла Бри мог подслушивать под дверью».

И он решительно отошел от двери, к которой было приблизился; руки его дрожали, пелена застилала глаза.

Ему необходимо было отвлечься, а переписывание нот не являлось для него увлекательным умственным занятием. Он схватился за книгу, лежавшую на столе Жака.

— «Исповедь», — прочел он с радостным удивлением, — та самая «Исповедь», из которой я с таким интересом прочел сто страниц!

«Издание сопровождено портретом автора», — продолжал он читать.

— Я никогда не видел портрета Руссо! — воскликнул он. — Поглядим, поглядим!

Сгорая от любопытства, он перевернул лист тонкой полупрозрачной бумаги, предохранявшей гравюру, взглянул на портрет и вскрикнул.

В эту минуту дверь распахнулась: вернулся Жак.

Жильбер посмотрел на Жака, затем перевел взгляд на портрет, который он держал в вытянутых руках: молодой человек задрожал всем телом, выронил книгу и пролепетал:

— Так я у Жан Жака Руссо!

— Посмотрим, как вы переписали ноты, дитя мое, — улыбнулся Жан Жак, в душе обрадованный этой непредвиденной овацией значительно больше, чем многочисленными триумфами за всю свою жизнь.

Пройдя мимо дрожавшего Жильбера, он приблизился к столу и взглянул на его работу.

— Форма нот недурна, — сказал он, — но вы не соблюдаете полей, и потом в некоторых местах вы пропустили знак «легато». В этом такте вы не обозначили паузу; черта, разделяющая такты, должна быть вертикальной. Целую долю лучше рисовать в два приема, полукругами, пусть даже они не всегда точно совпадают; вы изображаете ее просто кружком, отчего она выглядит неизящной, а хвостик примыкает неплотно… Да, друг мой, вы и в самом деле у Жан Жака Руссо.

— Простите меня, сударь, за все глупости, какие я успел наговорить! — сложив руки, вскричал Жильбер, готовый пасть ниц.

— Неужели достаточно было прийти сюда принцу, — пожимая плечами, удивился Руссо, — чтобы вы признали несчастного, гонимого женевского философа? Бедный ребенок! Счастливое дитя, не знающее гонений!

— Да, сударь, я счастлив, но счастлив тем, что вижу вас, что могу с вами познакомиться, побыть рядом.

— Спасибо, дитя мое, спасибо. Впрочем, за работу! Вы попробовали свои силы; теперь возьмите это рондо и постарайтесь переписать его на настоящей нотной бумаге; оно небольшое и не очень трудное. Главное — аккуратность. Да, но как вы догадались…

Преисполненный гордости, Жильбер поднял «Исповедь» и указал Жан Жаку на портрет.

— A-а, понимаю, тот самый портрет, приговоренный к сожжению вместе с «Эмилем»! Впрочем, любой огонь проливает свет независимо от того, исходит он от солнца или от аутодафе.

— Ах, сударь, если бы вы знали, что я всегда мечтал только об одном: жить с вами под одной крышей! Если бы вы знали, что мое честолюбие не идет дальше этого желания.

— Вы не будете жить при мне, друг мой, — возразил Жан Жак, — потому что я не держу учеников. Что касается гостей, то, как вы могли заметить, я не слишком богат, чтобы их принимать, а уж тем более — оставлять их на ночлег.

Жильбер вздрогнул, Жан Жак взял его за руку.

— Не отчаивайтесь, — сказал он молодому человеку, — с тех пор как я вас встретил, я за вами наблюдаю, дитя мое; в вас немало дурного, но много и хорошего; старайтесь волей подавлять инстинкты, избегайте гордыни — это больное место любого философа, а в ожидании лучших времен переписывайте ноты!

— О Господи! — пробормотал Жильбер. — Я совершенно растерян от того, что со мной произошло.

— Ничего особенного с вами и не произошло, все вполне закономерно, дитя мое. Правда, чувствительную душу и проницательный ум способны взволновать самые, казалось бы, обыкновенные вещи. Я не знаю, откуда вы сбежали, и не прошу вас посвящать меня в свою тайну. Вы бежали через лес; в лесу вы встречаете человека, собирающего травы; у этого человека есть хлеб, которого нет у вас; он разделил его с вами; вам некуда идти, и человек этот предлагает вам ночлег; зовут его Руссо, вот и вся история. Послушайте, что он вам говорит: «Основное правило философии гласит — человек должен стремиться к тому, чтобы ни от кого не зависеть».

Так вот, друг мой, когда вы перепишете это рондо, вы заработаете себе сегодня на хлеб. Принимайтесь-ка за работу!

— Сударь, спасибо за вашу доброту!

— Что касается жилья, то оно вам ничего не будет стоить. Но уговор: не читайте по ночам, или, по крайней мере, сами покупайте себе свечи. А то Тереза станет браниться. Не хотите ли теперь поесть?

— О нет, что вы, сударь! — взволновался Жильбер.

— От вчерашнего ужина осталось немного еды, ее хватит, чтобы позавтракать. Не стесняйтесь, это будет последняя совместная трапеза, не считая возможных приглашений в будущем, если мы останемся добрыми друзьями.

Жильбер попытался было возразить, однако Руссо остановил его кивком головы.

— На улице Платриер есть небольшая столовая для рабочих, где вы сможете дешево питаться; я вас представлю хозяину. А пока идемте завтракать.

Жильбер молча последовал за Руссо.

Первый раз в жизни Жильбер был покорен; справедливости ради следует отметить, что сделал это человек необыкновенный.

Однако молодой человек не стал есть. Он встал из-за стола и вернулся к работе. Он не лукавил: его желудок слишком сжался от полученного им потрясения и не мог принимать пищу. За целый день он ни разу не поднял глаз от работы и к восьми часам вечера, испортив три листа, преуспел: ему удалось вполне разборчиво и довольно аккуратно переписать рондо, занявшее четыре страницы.

— Я не хочу вас хвалить, — сказал Руссо, — это еще плохо, но разобрать можно; вы заработали десять су, прошу вас.

Жильбер с поклоном принял деньги.

— В буфете остался хлеб, господин Жильбер, — сообщила Тереза: скромность, кротость и усердие молодого человека произвели на нее благоприятное впечатление.

— Благодарю вас, сударыня, — отвечал Жильбер, — поверьте, я не забуду вашей доброты.

— Вот, возьмите, — предложила Тереза, протягивая ему хлеб.

Жильбер хотел отказаться, но, взглянув на Жан Жака понял, что его отказ может обидеть хозяина: Руссо уже хмурил брови, нависшие над его проницательными глазами, и поджимал тонкие губы.

— Я возьму, — согласился молодой человек.

Он пошел в свою комнатушку, зажав в кулаке серебряную монету в десять су и четыре медные монеты по одному су каждая, только что полученные от Жан Жака.

— Ну наконец-то! — воскликнул он, войдя в свою мансарду. — Теперь я сам себе хозяин, то есть пока еще нет, потому что этот хлеб мне подали из милости.

Испытывая голод, он все же положил хлеб на подоконник и не притронулся к нему.

Он подумал, что скорее забудет о голоде, если заснет. Он задул свечу и растянулся на циновке.

Ночью Жильбер спал плохо и с рассветом был уже на ногах. Жильбер вспомнил слова Руссо о садах, на которые выходило его окно. Он выглянул в слуховое оконце и в самом деле увидел красивый сад; за деревьями просматривался особняк, к которому он примыкал. Двери особняка выходили на улицу Жюссьен.

В одном из уголков сада среди невысоких деревьев и цветов стоял небольшой павильон с закрытыми ставнями.

Жильбер подумал было, что ставни прикрыты в столь ранний час потому, что обитатели домика еще не проснулись. Однако вскоре он догадался по тому, как упирались в окна ветви молодых деревьев, что в доме никто не жил, по меньшей мере, с зимы.

Он залюбовался прекрасными липами, скрывавшими от его взоров главное здание.

Несколько раз голод заставлял Жильбера взглянуть на кусок хлеба, отрезанный ему накануне Терезой. Однако он не терял самообладания и, пожирая его глазами, так к нему и не прикоснулся.

Благодаря заботам Жан Жака Жильбер, поднявшись на чердак, нашел все необходимое для своего скромного туалета. К тому времени, когда часы пробили пять, он успел умыться, причесаться и почистить платье. Он забрал хлеб и сошел вниз.

На этот раз Руссо за ним не заходил. То ли из подозрительности, то ли для того, чтобы лучше изучить привычки гостя, он решил накануне не запирать дверь. Руссо услышал, как он спускается, и стал за ним следить.

Он увидал, как Жильбер вышел, зажав хлеб под мышкой.

К нему подошел нищий, Жильбер протянул ему хлеб, а сам вошел в только что открывшуюся булочную и купил другой кусок.

«Сейчас зайдет в трактир, — подумал Руссо, — и от его десяти су ничего не останется».

Руссо ошибался. Жильбер на ходу съел половину хлеба и остановился на углу улицы у фонтана. Напившись воды, он доел хлеб, потом выпил еще воды, прополоскал рот, вымыл руки и вернулся в дом.

«Могу поклясться, — сказал себе Руссо, — мне повезло больше, чем Диогену: кажется, я нашел человека».

Услышав шаги Жильбера на лестнице, он поспешил отворить ему дверь.

Весь день Жильбер работал не разгибая спины. Он вкладывал в однообразное переписывание весь свой пыл, напрягал свой проницательный ум, поражал упорством и усидчивостью. Он старался угадать то, чего не понимал. Подчиняясь его железной воле, рука выводила значки твердо и без ошибок. Вот почему к вечеру у него были готовы семь страниц, переписанных если и не очень изящно, то уж, во всяком случае, безупречно.

Руссо отнесся к его работе придирчиво и в то же время философски. Как ценитель он сделал замечания по поводу формы нот, слишком тонких штрихов, чересчур удаленных пауз и точек, однако он не мог не признать, что по сравнению с тем, что было накануне, успехи очевидны, и вручил Жильберу двадцать пять су.

Как философ он восхитился человеческой силой воли, способной в три погибели согнуть и заставить работать двенадцать часов подряд восемнадцатилетнего юношу, подвижного и темпераментного. Руссо с самого начала угадал страсть, пылавшую в сердце молодого человека. Однако он не знал, что явилось причиной этой страсти: честолюбие или любовь.

Жильбер взвесил на руке только что полученные деньги: одна монета была достоинством в двадцать четыре су, другая — в одно су. Одно су он опустил в карман куртки, где, вероятно, лежали заработанные им накануне деньги. Монету в двадцать четыре су он с видимым удовлетворением зажал в правой руке, после чего сказал:

— Сударь! Вы мой хозяин, потому что у вас я получил работу, вы также предоставили мне даровой ночлег. Вот почему я подумал, что вы могли бы неверно истолковать мой поступок, если бы я не предупредил вас о своих намерениях.

— Что вы задумали? — спросил Руссо. — Разве вы не собираетесь завтра продолжать работу?

— Сударь! На завтра я, с вашего позволения, хотел бы отпроситься.

— Зачем? — спросил Руссо. — Чтобы бездельничать?

— Мне бы хотелось побывать в Сен-Дени.

— В Сен-Дени?

— Да, завтра туда прибывает ее высочество дофина.

— A-а, вы правы! Завтра и в самом деле в Сен-Дени празднества по случаю ее приезда.

— Да, завтра, — подтвердил Жильбер.

— А я не думал, что вы любитель поглазеть, мой юный друг, — заметил Руссо, — поначалу мне показалось, что вы презираете помпезность самовластия.

— Сударь…

— Берите пример с меня, вы ведь утверждали, что я для вас пример для подражания! Вчера ко мне заходил принц крови и умолял, чтобы я вместе с ним явился ко двору. Вы, бедное дитя, мечтаете, стоя на цыпочках, хотя бы мельком увидеть поверх плеча гвардейца проезжающую карету короля, перед которой все замирают, как перед святыми дарами. Я же был бы представлен их высочествам, принцессы дарили бы меня улыбками. Но нет: я, простой гражданин, отверг приглашение великих мира сего.

Жильбер в знак согласия кивнул.

— А почему я отказался? — продолжал разгоряченный Руссо. — Потому что человек не может быть двуличным: если он собственноручно написал, что королевская власть не более чем злоупотребление, он не может идти к королю с протянутой рукой выпрашивать милости; если мне известно, что любой праздник лишает готовый восстать народ последних средств к существованию, я своим отсутствием выражаю протест против этих празднеств.

— Сударь! — перебил его Жильбер. — Можете мне поверить, что я отлично понимаю вашу возвышенную философию.

— Разумеется, однако вы ее не исповедуете.

— Сударь, — воскликнул Жильбер, — я не философ!

— Скажите хотя бы, что вы собираетесь делать в Сен-Дени.

— Я не болтлив.

Эти слова поразили Руссо: он понял, что за этим упрямством кроется какая-то тайна. Он взглянул на Жильбера с восхищением, которое ему внушал нрав молодого человека.

— Ну что же, — проговорил он, — значит, у вас есть на то свои причины; это мне по душе.

— Да, сударь, у меня есть причина. Клянусь, она ничего общего не имеет с любопытством и с желанием поглазеть.

— Тем лучше… впрочем, может, и хуже, потому что в ваших проницательных глазах я не нахожу ни наивности, ни беспечности, свойственных юности.

— Я уже говорил вам, сударь, — с грустью заметил Жильбер, — что я был несчастлив, а в несчастье скоро стареешь. Так мы уговорились? Вы меня завтра отпускаете?

— Да, я вас отпускаю, друг мой.

— Благодарю вас, сударь.

— Знайте, что в то время, как вы будете любоваться церемонией, я займусь составлением гербария и буду наслаждаться великолепием природы.

— Сударь, — сказал Жильбер, — неужели бы вы не оставили бы все гербарии мира в тот день, когда собирались на свидание с мадемуазель Галлей, после того как бросили ей на грудь букет цветущей вишни?

— Вот это прекрасно! — воскликнул Руссо. — Теперь я вижу, что вы молоды! Отправляйтесь в Сен-Дени, дитя мое.

Радостный Жильбер вышел, притворив за собой дверь.

— Это не честолюбие, — пробормотал Руссо, — это любовь!

XLVII ПОДРУГА КОЛДУНА

Пока Жильбер грыз на чердаке хлеб, макая его в холодную воду, и полной грудью вдыхал воздух окрестных садов, у ворот монастыря кармелиток в Сен-Дени спешилась одетая с чуть необычной элегантностью всадница, лицо которой было закрыто длинной вуалью. Она галопом примчалась на великолепном арабском скакуне по дороге, ведущей в Сен-Дени. Дорога была пока пустынна, но на следующий день она должна была заполниться толпой народа. Спешившись, женщина робко постучала пальцем по решетке в воротах. Она держала коня за уздечку; он пританцовывал и нетерпеливо рыл копытом землю.

Незнакомку окружили любопытные. Их привлекло странное выражение ее лица, а также настойчивость, с какой она стучала в дверь.

— Что вам угодно, сударыня? — спросил один из них.

— Вы же видите, сударь, — отвечала незнакомка с сильным итальянским акцентом, — я хочу войти.

— Вы не туда обратились. Эти ворота открываются только раз в день для раздачи милостыни, а этот час уже миновал.

— Что же я должна сделать, чтобы переговорить с настоятельницей? — спросила дама.

— Нужно постучать в небольшую дверь в конце этой стены или позвонить у главного входа.

Подошел еще один любопытный.

— А вы знаете, сударыня, — сообщил он, — что настоятельницей недавно стала ее высочество Луиза Французская?

— Знаю, спасибо.

— Чертовски хороший конь! — вскричал королевский драгун, разглядывая лошадь незнакомки. — Знаете, если этот конь нестарый, ему цена пятьсот луидоров — это так же верно, как то, что мой жеребец стоит сто пистолей.

Его слова произвели на толпу сильное впечатление.

В эту минуту каноник, который, в отличие от драгуна, заинтересовался не конем, а всадницей, протолкался к ней сквозь толпу и, зная секрет замка, стал отпирать дверь.

— Входите, сударыня, — сказал он, — и коня своего за собой ведите.

Дама желала как можно скорее избавиться от жадного внимания собравшихся вокруг нее людей; их взгляды были ей, казалось, невыносимы, поэтому она поспешила скрыться за дверью вместе с конем.

Оставшись на большом дворе одна, незнакомка потянула коня за уздечку. Но жеребец резким движением стряхнул свою попону и так сильно ударил копытами по каменным плитам, что сестра-привратница, покинувшая на минуту свою каморку у ворот, выскочила из внутренних помещений монастыря.

— Что вам угодно, сударыня? — закричала она. — Как вы сюда проникли?

— Каноник сжалился надо мной и отворил мне дверь, — отвечала она, — я бы хотела, если можно, переговорить с настоятельницей.

— Госпожа сегодня не принимает.

— А я думала, что настоятельницы монастырей обязаны принимать своих мирских сестер, приходящих к ним за помощью, в любое время дня и ночи.

— Обыкновенно это так и бывает, однако ее высочество прибыла к нам третьего дня, она только что вступила в должность, а, кроме того, сегодня вечером она собирает капитул.

— Сударыня! Я явилась издалека, — продолжала умолять незнакомка, — из Рима, и проехала шестьдесят льё верхом; я в отчаянии.

— Что вы от меня хотите? Я не могу нарушать приказаний госпожи.

— Сестра! Я должна сообщить вашей аббатисе нечто весьма важное.

— Приходите завтра.

— Это невозможно… Я всего на один день приехала в Париж, и этот день уже… Кстати, я не могу переночевать в трактире.

— Почему?

— У меня нет денег.

Привратница в изумлении оглядела увешанную драгоценностями даму, имевшую в своем распоряжении великолепного коня. А дама утверждала, что ей нечем заплатить за ночлег.

— Не обращайте внимания ни на мои слова, ни на платье, — взмолилась молодая женщина, — это не совсем то, что я хотела сказать; разумеется, мне в любом трактире поверили бы в долг. Нет, нет, я к вам пришла не проситься на ночлег, я ищу убежища!

— Сударыня! В Сен-Дени наш монастырь не единственный, и во всех монастырях есть настоятельницы.

— Да, да, знаю, но мне не хотелось бы обращаться к рядовой настоятельнице, сестра.

— Вам не следует упорствовать. Ее высочество Луиза Французская не занимается больше мирскими делами.

— Это не имеет значения! Передайте ей, что я хочу с ней поговорить.

— Я же вам сказала, что у нее капитул.

— А после капитула?

— Он только что начался.

— Тогда я пойду в церковь и помолюсь в ожидании ее высочества.

— Я очень сожалею, сударыня…

— Что такое?

— Не надо ее ждать.

— Мне не следует ее ждать?

— Нет.

— Значит, я ошибалась! Значит, я не в Божьей обители! — вскричала незнакомка, и в ее взгляде и голосе почувствовалась такая сила, что монахиня не осмелилась более ей противоречить.

— Раз вы так настаиваете, я попытаюсь…

— Скажите ее высочеству, — заговорила незнакомка, — что я еду из Рима, что, не считая двух недолгих остановок в Майнце и Страсбуре, я задерживалась в пути лишь для сна, а последние четверо суток я позволяла себе отдыхать ровно столько, чтобы удержаться в седле, и, разумеется, конь тоже должен был перевести дух, перед тем как нести меня дальше.

— Я все передам, сестра.

Монахиня удалилась.

Спустя минуту появилась послушница. За ней следовала привратница.

— Ну что? — обратилась к ним незнакомка, торопясь услышать ответ.

— Ее высочество просила вам передать, сударыня, — отвечала послушница, — что вечером она не сможет вас принять, но, независимо от этого, монастырь окажет вам гостеприимство, раз вы так ищете убежища. Итак, можете войти, сестра. Вы совершили долгий путь и очень утомлены, как вы говорите; можете лечь в постель.

— А мой конь?

— О нем есть кому позаботиться, не волнуйтесь, сестра.

— Он кроток, как агнец. Его зовут Джерид, он отзывается на это имя. Я настоятельно прошу о нем позаботиться — это чудесное животное.

— За ним будут ухаживать, как ухаживают за лошадьми его величества.

— Благодарю.

— А теперь проводите госпожу в ее комнату, — приказала послушница привратнице.

— Нет, не надо в комнату, проводите меня в церковь. Я не хочу спать, мне надо молиться.

— Часовня открыта, сестра, — сказала монахиня, указывая пальцем на небольшую боковую дверь в церкви.

— Мне можно будет увидеться с настоятельницей? — спросила незнакомка.

— Только завтра.

— Утром?

— Нет, утром нельзя, — отвечала монахиня.

— Потому что утром состоится большой прием, — прибавила другая.

— Кто же может быть принят раньше меня? Неужели на свете есть кто-то несчастнее меня?

— Нам оказывает большую честь дофина. Ее высочество остановится у нас на два часа. Это огромная честь для нашего монастыря и большое торжество для наших бедных сестер. Вы понимаете, что…

— Увы!

— Ее высочество аббатиса приказала сделать все возможное, чтобы достойно встретить высоких гостей.

— Скажите, я могу надеяться, что буду здесь в безопасности, ожидая приема вашей августейшей настоятельницы? — спросила незнакомка, оглядываясь с заметной дрожью.

— Да, конечно, сестра. Наш монастырь мог бы укрыть даже преступников, не говоря уже о…

— …беглецах, — закончила незнакомка. — Ну хорошо, значит, сюда никто не может войти, не так ли?

— Без разрешения? Нет, никто.

— А если он добьется разрешения? Боже мой, Боже мой… — пролепетала незнакомка, — ведь он всесильный, он и сам иногда приходит в ужас от своего могущества!

— Кто он? — спросила монахиня.

— Никто, никто.

— Бедняжка сошла с ума, — пробормотала монахиня.

— В церковь, в церковь! — воскликнула незнакомка, словно подтверждая мнение, которое о ней начинало складываться.

— Идемте, сестра, я вас провожу.

— За мной гонятся, понимаете? Скорее, скорее в церковь!

— Можете мне поверить, что в Сен-Дени крепкие стены, — сочувственно улыбаясь, заметила послушница, — вы устали; поверьте мне, идите к себе, ложитесь в постель, на плитах часовни колени у вас совсем разболятся.

— Нет, нет, я хочу помолиться, я попрошу Бога удалить от меня моих преследователей! — вскричала молодая женщина, скрываясь за дверью, на которую ей указала монахиня. Дверь захлопнулась.

С любопытством, свойственным всем монашкам, послушница зашла в церковь через главный вход, тихонько пробралась внутрь и увидала распростершуюся перед алтарем незнакомку: она молилась и рыдала, уткнувшись лицом в пол.

XLVIII ПАРИЖСКИЕ ОБЫВАТЕЛИ

Капитул и в самом деле был созван, о чем говорили незнакомке монахини: надо было обсудить пышный прием наследницы императоров.

Итак, ее высочество Луиза приступала к исполнению своих обязанностей высшей власти в Сен-Дени.

Монастырское имущество было в некотором оскудении; бывшая настоятельница, уступая свой пост, увезла с собой большую часть принадлежавших ей кружев, а вместе с ними ковчежцы для мощей и дароносицы, которые обыкновенно приносили с собой в общину аббатисы, представительницы лучших фамилий; они посвящали себя служению Всевышнему, не теряя при этом связи с миром.

Узнав, что дофина остановится в Сен-Дени, ее высочество Луиза послала нарочного в Версаль; ночью в монастырь прибыла повозка с коврами, кружевами, всевозможными украшениями.

Всего там было на шестьсот тысяч ливров.

Когда новость о щедрости, с которой королевский двор готовился к предстоящему торжеству, облетела город, любопытство парижан вспыхнуло с удвоенной силой. Как говаривал Мерсье, кучка парижских ротозеев может позабавить, но когда любопытство охватывает весь город, огромная толпа зевак заставляет задуматься, а порой и вызвать слезы.

Маршрут ее высочества был обнародован, поэтому с самого рассвета парижане сначала десятками, потом сотня за сотней, тысяча за тысячей стали покидать свои берлоги.

Французские гвардейцы, швейцарцы и полки армии, расквартированные в Сен-Дени, были поставлены в ружье и образовали цепь, чтобы сдерживать толпы народа, прибывавшие словно волны во время прилива. Люди, образовывавшие водовороты вокруг соборных папертей, взбирались на статуи, украшавшие порталы. Отовсюду высовывались головы, дети облепили дверные козырьки, мужчины и женщины выглядывали из окон. Тысячи любопытных, прибывших слишком поздно или предпочитавших, подобно Жильберу, скорее сохранить свободу, чем сберегать или отвоевывать место в толпе, напоминали проворных муравьев; они карабкались по стволам и рассаживались на ветвях деревьев, стеной поднимавшихся вдоль дороги от Сен-Дени до Ла Мюэтт, по которой должна была проехать принцесса.

Начиная с Компьеня роскошных дворцовых экипажей и ливрей заметно поубавилось. Оттуда короля сопровождали только самые знатные сеньоры, ехавшие вдвое, а то и втрое скорее против обыкновения благодаря подставам, размещенным на дороге по приказу короля.

Менее значительные особы остались в Компьене или возвратились в Париж на почтовых, чтобы дать передохнуть лошадям.

Однако, не успев как следует прийти в себя, и хозяева и слуги вновь отправились за город, спеша в Сен-Дени поглазеть на толпу и еще раз увидеть дофину.

Помимо дворцовых карет в Париже в то время хватало экипажей: их было еще около тысячи; они принадлежали членам парламента, крупным коммерсантам, финансистам, модным дамам, актрисам Оперы. К Сен-Дени ехали еще наемные экипажи и так называемые карабасы, в которые набивалось до двадцати парижан и парижанок. Они задыхались в еле тянувшихся экипажах и прибывали к месту назначения позже, чем если бы шли пешком.

Итак, читатель теперь без труда может себе представить огромную армию, направлявшуюся к Сен-Дени в то утро, когда, по сообщениям газет и афиш, должна была прибыть ее высочество дофина. Все эти люди толпились как раз напротив монастыря кармелиток, а когда к нему стало невозможно протолкаться, народ начал выстраиваться вдоль дороги, по которой должна была проследовать принцесса со свитой.

Теперь представьте себе, как в этой толпе, способной привести в ужас ко всему привычного парижанина, должен был чувствовать себя Жильбер — маленький, одинокий, нерешительный, не знавший местности; кроме того, он был до такой степени горд, что не желал спрашивать дорогу: с тех пор, как он оказался в Париже, он стремился походить на настоящего парижанина, хотя до сих пор ему не приходилось видеть одновременно больше сотни человек.

Вначале ему попадались редкие прохожие, при приближении к Ла-Шапель их стало больше; когда же он пришел в Сен-Дени, люди стали появляться словно из-под земли, их теперь было так же много, как колосков в бескрайнем поле.

Жильберу давно уж ничего не было видно, он потерялся в толпе; он орел сам не зная куда, уносимый толпой; впрочем, пора было оглядеться.

Дети карабкались по деревьям. Он не осмелился снять сюртук и последовать их примеру, хотя страстно этого желал, однако подошел к дереву. Кому-то из несчастных, наступавших друг другу на ноги и, подобно Жильберу, ничего не видевших, пришла в голову удачная мысль задать вопрос тем, кто сидел наверху. Один из них сообщил, что между монастырем и цепью гвардейцев много свободного места.

Набравшись храбрости, Жильбер решился спросить, далеко ли кареты.

Кареты еще не появлялись, но на дороге, примерно в четверти льё от Сен-Дени, появилось облако пыли. Больше Жильберу ничего не нужно было знать; кареты еще не прибыли, оставалось лишь выяснить, с какой именно стороны они подъедут.

Если в парижской толпе кто-то идет молча, ни с кем не заводя разговора, это либо англичанин, либо глухонемой.

Жильбер бросился было назад в надежде вырваться из этого скопища людей. И тут он обнаружил на обочине дороги семейство буржуа, расположившееся позавтракать.

Там была дочь — высокая, белокурая, голубоглазая, скромная и тихая.

Мать — дородная, низкорослая, любопытная, белозубая дама со свежим цветом лица.

Отец семейства утопал в не по росту большом баркановом кафтане, который доставался из сундука только по воскресеньям. Облачившись в него на сей раз ради торжественного случая, хозяин был им занят больше, чем женой и дочерью, уверенный в том, что уж они-то как-нибудь выйдут из положения.

Была там еще тетка — высокая, худая, сухая и сварливая.

И наконец, была еще служанка, без умолку хохотавшая.

Она-то и принесла в огромной корзине полный завтрак. Несмотря на то что корзина оттягивала ей руку, эта здоровая девица продолжала смеяться и петь, поощряемая хозяином. Время от времени он сменял ее и нес корзину сам.

Слуга в те времена был словно член семьи; напрашивалось сравнение между ним и домашним псом: хозяева могли иногда его побить, но выгнать — никогда.

Жильбер краем глаза наблюдал за доселе необычной для него сценой. Проведя всю жизнь в замке Таверне, он хорошо знал, что такое сеньор и что такое прислуга, но совершенно не был знаком с сословием буржуа.

От отметил, что в повседневной жизни эти люди руководствуются философией, в которой не нашлось места Платону и Сократу, зато они in extenso*["16] следовали примеру Бианта.

Люди эти взяли с собой столько, сколько смогли унести, и теперь всласть этим пользовались.

Глава семейства разрезал аппетитный кусок запеченной телятины — излюбленное блюдо парижских мелких буржуа. Присутствовавшие пожирали глазами покрытое золотистой корочкой и жиром лакомое мясо с морковью, луком и кусочками сала на глиняном блюде, на которое накануне положила его заботливая хозяйка. Вчера же служанка отнесла блюдо к булочнику, чтобы он пристроил его в печи рядом с двадцатью другими такими же блюдами; все это должно было вместе с булочками зажариться и подрумяниться на жарком огне.

Жильбер выбрал местечко под соседним вязом, стряхнул грязь с травы клетчатым носовым платком, снял шляпу, расстелил платок на траве и сел.

Он не обращал никакого внимания на соседей; естественно, это их заинтересовало и привлекло к нему внимание.

— До чего аккуратный юноша! — проговорила мать.

Девушка покраснела.

Она краснела каждый раз, когда речь заходила о молодых людях, что умилило бы современных писателей.

Итак, мать проговорила: «До чего аккуратный юноша!»

Обыкновенно парижские обыватели в первую очередь замечают недостатки или начинают с обсуждения душевных качеств.

Отец обернулся.

— И недурен собой, — заметил он.

Девушка покраснела еще больше.

— Выглядит уставшим, хотя шел с пустыми руками.

— Лентяй! — проворчала тетка.

— Сударь! — обратилась к Жильберу мать семейства без всякого смущения, что свойственно только парижанам. — Вы не знаете, далеко ли еще королевские кареты?

Жильбер обернулся и, поняв, что вопрос обращен к нему, встал и отвесил поклон.

— Какой вежливый молодой человек! — сказала хозяйка.

Щеки девушки пылали огнем.

— Не знаю, сударыня, — отвечал Жильбер, — я слыхал, что в четверти льё отсюда показалось облако пыли.

— Подойдите, сударь, — пригласил его глава семейства, — можете выбирать все, что вашей душе угодно.

Он указал на аппетитный завтрак, разложенный на траве.

Жильбер подошел. Он ничего не ел с самого утра. Запах еды показался ему соблазнительным, но он нащупал в кармане двадцать пять или двадцать шесть су и, подумав, что трети этой суммы хватило бы ему, чтобы заказать столь же вкусный завтрак, не захотел ничего брать у людей, которых он видел впервые в жизни.

— Спасибо, сударь, — поблагодарил он, — большое спасибо, я позавтракал.

— Ну, я вижу, вы скромный человек, — похвалила мать семейства, — а знаете, сударь, ведь вы отсюда ничего не увидите!

— Так ведь и вы, стало быть, тоже ничего не увидите, поскольку находитесь рядом со мной, — улыбнулся Жильбер.

— О, мы — другое дело, — отвечала она, — у нас племянник — сержант французской гвардии.

Девушка из пурпурной превратилась в лиловую.

— Нынче утром его пост перед «Голубым павлином».

— Простите за нескромность, а где находится «Голубой павлин»? — спросил Жильбер.

— Как раз напротив монастыря кармелиток, — продолжала женщина, — он обещал нас разместить за своим отделением; у нас там будет скамейка, и мы прекрасно увидим, как будут выходить из карет.

Теперь наступила очередь Жильбера покраснеть: он не решился сесть с этими славными людьми завтракать, но умирал от желания пойти вместе с ними.

Однако его философия, вернее, гордыня, от которой предостерегал его Руссо, шепнула ему:

«Это женщинам пристало искать помощи, а ведь я мужчина! У меня есть руки и плечи!»

— Кто там не устроится, — продолжала мать семейства, будто угадав мысли Жильбера и отвечая на них, — тот не увидит ничего, кроме пустых карет, а на них и так можно когда угодно наглядеться, для этого не стоило приходить в Сен-Дени.

— Сударыня! — заметил Жильбер. — Мне кажется, что не только вам могла прийти в голову эта мысль.

— Да, но не у всех есть племянник-гвардеец, который мог бы их пропустить.

— Да, вы правы, — согласился Жильбер.

При этих словах лицо его выразило сильнейшее разочарование, не укрывшееся от проницательных парижан.

— Но сударь может отправиться с нами, если ему будет угодно, — заметил хозяин, без труда угадывавший все желания своей женушки.

— Сударь! Я бы не хотел быть вам в тягость, — сказал Жильбер.

— Да что вы, напротив, — возразила женщина. — Вы нам поможете туда добраться: у нас на всех только один мужчина, а будет два!

Этот довод показался Жильберу самым убедительным. Мысль, что он окажется полезен и тем самым отплатит за оказанную ему помощь, успокаивала его совесть и заранее освобождала ее от угрызений.

Он согласился.

— Поглядим, кому он предложит руку, — пробормотала тетка.

Вероятно, само Небо посылало Жильберу это спасение. Ну в самом деле, как бы он преодолел такое препятствие, как скопление тридцати тысяч человек, значительно более заслуженных, чем он, выше его званием, богатством, могуществом, а главное — умевших занять удобное место во время празднеств, в которых каждый человек принимает то участие, какое он может себе позволить!

Если бы наш философ, вместо того чтобы предаваться мечтам, побольше наблюдал, он мог бы извлечь из этого зрелища прекрасный урок для изучения общества.

Карета, запряженная четверкой лошадей, пролетала сквозь толпу со скоростью пушечного ядра, и зрители едва успевали расступиться, давая дорогу скороходу в шляпе с плюмажем, в пестром кафтане и с толстой палкой в руках; иногда впереди него бежали два огромных пса.

Карета, запряженная парой, проезжала на круглую площадку, примыкавшую к монастырю, где и занимала отведенное ей место, но только после того, как гвардейцу охраны сообщалось на ухо что-то вроде пароля.

Всадники, возвышавшиеся над толпой, передвигались шагом и достигали своей цели медленно, после неисчислимых ударов, толчков, снося ропот недовольства.

И, наконец, смятый, сдавленный со всех сторон, измученный пешеход, подобный морской волне, подхваченной такими же волнами, поднимался на цыпочки, выталкиваемый наверх окружавшими его людьми; пешеход метался, словно Антей, в поисках единой общей матери, имя которой — земля; он искал путь в толпе, пытаясь из нее выбраться; он находил выход и тянул за собой семейство, состоявшее почти всегда из целого роя женщин, которых парижанин — и только он — ухитряется и осмеливается водить за собой всегда и везде, умеет без бахвальства заставить уважать их всех.

А над всем этим, вернее, над всеми остальными — подонок, бородач с драным колпаком на голове, обнаженными руками, в подвязанных веревкой штанах; он неутомимо и грубо прокладывает себе дорогу локтями, плечами, пинками, хрипло смеется и проходит сквозь толпу пеших так же легко, как Гулливер через поле Лилипутии.

Не будучи ни знатным сеньором, передвигающимся в экипаже, запряженном четверкой, ни членом парламента в собственной карете, ни офицером верхом на лошади, ни парижским буржуа, ни оборванцем, Жильбер неизбежно был бы раздавлен, растерзан, раздроблен в толпе. Оказавшись под покровительством буржуа, он почувствовал себя сильным.

Он решительно шагнул к хозяйке и предложил ей руку.

— Наглец! — прошипела тетка.

Они отправились в путь; глава семейства шел между сестрой и дочерью; позади всех, повесив корзину на руку, шагала служанка.

— Господа, прошу вас, — говорила хозяйка, громко смеясь, — господа, ради Бога! Господа, будьте добры…

И перед ней расступались, ее пропускали вперед, а вместе с ней и Жильбера; по образовавшемуся за ними проходу следовали другие.

Шаг за шагом, пядь за пядью они отвоевали пятьсот туазов, отделявших их от того места, где завтракали спутники Жильбера, и пробрались к монастырю. Они подошли к цепи грозных французских гвардейцев, на которых честное семейство возлагало все свои надежды.

Лицо девушки мало-помалу обрело свой естественный оттенок.

Прибыв на место, глава семейства взобрался Жильберу на плечи и в двадцати шагах заметил племянника жены, крутившего ус.

Он стал так неистово размахивать шляпой, что племянник в конце концов его увидел, подошел ближе, потом попросил товарищей подвинуться, и те расступились.

В это пространство сейчас же проникли Жильбер и хозяйка, за ними — муж, сестра и дочь, а потом и служанка, вопившая истошным голосом и оглядывавшаяся, свирепо вращая глазами; однако хозяева даже не подумали спросить, почему она кричит.

Как только они перешли дорогу, Жильбер понял, что они прибыли. Он поблагодарил главу семейства, тот в ответ поблагодарил молодого человека. Хозяйка попыталась его удержать, тетушка послала его ко всем чертям, и они расстались, чтобы никогда больше не встретиться.

В том месте, где стоял Жильбер, находились только избранные; он без особого труда пробрался к кряжистой липе, взобрался на камень, ухватился за нижнюю ветку и стал ждать.

Спустя полчаса после того, как он устроился, послышалась барабанная дробь, раздался пушечный выстрел и загудел большой соборный колокол.

XLIX КОРОЛЕВСКИЕ КАРЕТЫ

Отдаленные крики становились все явственнее, все громче, заставив Жильбера насторожиться и напрячь все силы; его охватила дрожь.

Отовсюду доносились крики: «Да здравствует король!»

Это еще было в обычае того времени.

Множество лошадей в пурпуре и золоте с громким ржанием промчалось по мостовой: это были мушкетеры, жандармы, конные швейцарцы.

Следом за ними катилась великолепная массивная карета.

Жильбер заметил голубую орденскую ленту, величественную голову в шляпе. Его поразил холодный проницательный взгляд короля, перед которым склонялись обнаженные головы.

Очарованный, оцепеневший, захмелевший, затрепетавший, Жильбер позабыл снять шляпу.

Мощный удар вывел его из восторженного состояния; шляпа покатилась по земле.

Жильбер отлетел в сторону, подобрал шляпу, огляделся и узнал племянника буржуа, смотревшего на него с насмешливой улыбкой, характерной для военных.

— Вы что же, не желаете обнажать голову перед королем? — спросил он.

Жильбер побледнел, взглянул на вывалянную в пыли шляпу и ответил:

— Я впервые вижу короля, сударь, поэтому забыл его поприветствовать. Но я не знал, что…

— Ах, вы не знали? — нахмурившись, процедил солдафон.

Жильбер испугался, что его сейчас прогонят и он не увидит Андре; любовь, клокотавшая в его сердце, победила гордыню.

— Простите, — сказал он, — я из провинции.

— Ты, видно, приехал в Париж учиться, простофиля?

— Да, сударь, — отвечал Жильбер, едва сдерживая злобу.

— Ну, раз ты здесь учишься, — продолжал сержант, схватив за руку Жильбера, готового надеть шляпу, — запомни вот еще что: ее высочество дофину надо приветствовать так же, как короля, монсеньеров принцев; таким образом ты должен приветствовать все кареты, на которых увидишь цветки лилии. Знаешь, что такое лилия, или тебе показать?

— Не надо, сударь, — отвечал Жильбер, — я знаю.

— Слава Богу! — проворчал сержант.

Королевские кареты проехали.

Остальные экипажи потянулись за ними цепочкой. Жильбер жадно следил за ними обезумевшими глазами. Подъезжая к воротам монастыря, кареты останавливались одна за другой; свитские выходили из экипажей; это занимало некоторое время и влекло за собой остановки в движении по всей дороге.

Во время одной из таких остановок кортежа Жильбер почувствовал, как в сердце его словно вспыхнул пожар. Он был ослеплен, взгляд его затуманился, его охватила столь сильная дрожь, что он был вынужден уцепиться за ветку, чтобы не свалиться.

Прямо против него, в каких-нибудь десяти шагах, в карете с королевскими лилиями, которые так настоятельно советовал ему приветствовать сержант, Жильбер увидал восхитительное безмятежное лицо Андре, одетой в белое, словно ангел или призрак.

Он еле слышно вскрикнул, потом разом овладел охватившими его чувствами: повелел своему сердцу перестать биться, а взгляду — подняться к этому солнцу.

Молодой человек обладал такой мощной силой воли, что ему это удалось.

Андре захотелось узнать, почему остановились кареты, и она выглянула из окна. Посмотрев вокруг своими прекрасными небесно-голубыми глазами, она заметила Жильбера и узнала его.

Жильбер полагал, что, увидав его, Андре удивится, повернется к сидящему с ней рядом отцу и сообщит ему эту новость.

Он не ошибся: Андре удивилась, повернулась к отцу и обратила на Жильбера внимание барона де Таверне, украшенного красной орденской лентой и величественно развалившегося в королевской карете.

— Жильбер? — вскричал барон, подскочив от этой новости. — Жильбер здесь? А кто же заботится о Маоне?

Жильбер прекрасно все слышал. Он подчеркнуто вежливо поклонился Андре и ее отцу.

Для этого ему пришлось собрать все свои силы.

— Так это правда! — закричал барон, разглядев в толпе нашего философа. — Вот этот шалопай собственной персоной!

Мысль, что Жильбер мог находиться в Париже, казалась барону столь странной, что он вначале не хотел верить глазам своей дочери, да и теперь ему тяжело было в это поверить.

Жильбер пристально следил за выражением лица Андре: после мимолетного удивления на нем не отражалось ничего, кроме безмятежного спокойствия.

Высунувшись из кареты, барон поманил Жильбера пальцем.

Жильбер хотел к нему подойти, но его остановил сержант.

— Вы же видите, что меня зовут, — проговорил молодой человек.

— Кто?

— Вот из этой кареты.

Сержант проследил взглядом за пальцем Жильбера и остановил его на карете барона де Таверне.

— Вы позволите, сержант? Мне бы хотелось сказать этому юноше два слова.

— Хоть четыре, сударь, — отвечал сержант, — у вас есть время: сейчас на паперти читают торжественную речь — это не меньше, чем на полчаса. Проходите, молодой человек.

— Иди сюда, бездельник! — обратился барон к Жильберу, старавшемуся идти обычным шагом. — Скажи, какому случаю ты обязан тем, что оказался в Париже, вместо того чтобы охранять Таверне?

Жильбер еще раз поклонился Андре и барону.

— Меня привел сюда не случай, — возразил он, — это, ваше сиятельство, проявление моей воли.

— То есть как — проявление твоей воли, негодяй? Да разве у тебя может быть воля?

— Отчего же нет? Каждый свободный человек вправе ее иметь.

— Каждый свободный человек! Вот как? Так ты считаешь себя свободным, бездельник?

— Разумеется, потому что я не связан никакими обязательствами.

— Клянусь честью, это ничтожество вздумало шутить! — вскричал барон де Таверне, озадаченный самоуверенным тоном Жильбера. — Как? Ты в Париже? Как же ты сюда добрался, хотел бы я знать? И на какие деньги, скажи на милость?

— Пешком, — коротко отвечал Жильбер.

— Пешком? — переспросила Андре с оттенком участия.

— Зачем же ты явился в Париж, я тебя спрашиваю? — закричал барон.

— Сначала — учиться, потом — приобрести состояние.

— Учиться?

— Ну да.

— И приобрести себе состояние? А пока что ты делаешь? Попрошайничаешь?

— Чтобы я попрошайничал!.. — высокомерно вымолвил Жильбер.

— Значит, воруешь?

— Сударь, — твердо заговорил Жильбер с выражением отчаянной гордости, заставившей мадемуазель Андре бросить внимательный взгляд на странного молодого человека, — разве я у вас когда-нибудь что-нибудь украл?

— Что же ты здесь можешь делать, дармоед?

— То же, что один гениальный человек, которому я стремлюсь подражать хотя бы в его упорстве, — отвечал Жильбер, — я переписываю ноты.

Андре подняла голову.

— Переписываете ноты? — переспросила она.

— Да, мадемуазель.

— Так вы, стало быть, знаете нотную грамоту? — высокомерно спросила она с таким видом, будто хотела сказать: «Вы лжете».

— Я знаю ноты, и этого довольно, чтобы быть переписчиком, — отвечал Жильбер.

— Где же ты этому выучился, негодяй?

— Да, где? — с улыбкой спросила Андре.

— Господин барон, я очень люблю музыку. Мадемуазель проводила ежедневно за клавесином около двух часов, а я тайком слушал ее игру.

— Бездельник!

— Поначалу я запоминал мелодии, а так как они были записаны в руководстве, я мало-помалу, с большим трудом выучился их читать по этому руководству.

— По моему учебнику? — воскликнула в высшей степени оскорбленная Андре. — Как вы смели к нему прикасаться?

— Нет, мадемуазель, я никогда бы себе этого не позволил, — отвечал Жильбер, — он оставался открытым на клавесине то на одной странице, то на другой. Я его не трогал. Я учился читать ноты, только и всего. Не мог же я глазами испачкать страницы!

— Вот вы увидите, — прибавил барон, — сейчас этот мерзавец нам объявит, что играет на фортепьяно не хуже Гайдна.

— Возможно, я и научился бы играть, — проговорил Жильбер, — если бы осмелился прикоснуться к клавишам.

Андре не удержалась и еще раз внимательно взглянула на лицо Жильбера, воодушевленное чувством, которое невозможно было постичь умом: его можно было бы, вероятно, назвать страстным фанатизмом мученика.

Однако барон не обладал столь же спокойным и ясным умом, как его дочь. Он почувствовал, как в нем поднимается злоба при мысли, что юноша прав и что было бесчеловечно оставлять его в Таверне в обществе Маона.

Трудно бывает простить низшему по положению, когда ему удается уличить нас в неправоте. Вот почему барон все более горячился по мере того, как его дочь смягчалась.

— Ах, разбойник! — возмущался он. — Ты сбежал и бродяжничаешь, а когда у тебя требуют объяснений, ты несешь околесицу вроде той, что мы сейчас слышали. Ну так я не желаю, чтобы по моей вине на пути короля попадались жулики и бродяги…

Андре попыталась жестом успокоить отца; она почувствовала, что ложь его унижает.

— …я тебя сдам господину де Сартину, отдохнешь в Бисетре, жалкий болтун!

Жильбер отступил, надвинул шляпу и, побледнев от гнева, воскликнул:

— Да будет вам известно, господин барон, что с тех пор как я в Париже, я нашел таких покровителей, которые вашего господина де Сартина дальше передней не пустят!

— Ах, вот что! — пригрозил барон. — Если тебе и удастся избежать Бисетра, то уж от кнута ты не уйдешь! Андре! Андре! Зовите брата, он где-то здесь, неподалеку.

Андре наклонилась к Жильберу и приказала:

— Бегите, господин Жильбер!

— Филипп! Филипп! — крикнул старик.

— Бегите! — повторила Андре Жильберу, молча и неподвижно стоявшему на прежнем месте, находясь в состоянии восторженного созерцания.

На зов барона явился всадник. Он подъехал к дверце кареты. Это был Филипп де Таверне в форме капитана. Он весь сиял от счастья.

— Смотрите, Жильбер! — добродушно проговорил он, узнав молодого человека. — Жильбер здесь! Здравствуй, Жильбер!.. Зачем вы меня звали, отец?

— Здравствуйте, господин Филипп, — отвечал молодой человек.

— Зачем я тебя звал? — побледнев от гнева, вскипел барон. — Возьми ножны от шпаги и гони этого негодяя!

— Что он натворил? — спросил Филипп, со все возраставшим удивлением переводя взгляд с разгневанного барона на пугающе безучастного Жильбера.

— Что он… что он… — кипел барон. — Бей его как собаку, Филипп!

Таверне обернулся к сестре.

— Что он сделал, Андре? Скажите, он вас оскорбил?

— Я? — вскричал Жильбер.

— Нет, Филипп, он ничего не сделал, — отвечала Андре, — отец заблуждается. Господин Жильбер больше не состоит у нас на службе, он имеет полное право находиться там, где пожелает. Отец не хочет этого понять, он его увидел здесь и рассердился.

— И это все? — спросил Филипп.

— Решительно все, брат, и я не понимаю, чего ради господин де Таверне пришел в ярость по такому поводу, да еще когда никто и ничто не должно отвлекать нашего внимания. Посмотрите, Филипп, скоро ли мы тронемся?

Барон умолк, покоренный истинно королевским спокойствием дочери.

Жильбер опустил голову, раздавленный ее презрением. Он почувствовал, что в его сердце вспыхнула ненависть. Он предпочел бы, чтобы Филипп проткнул его шпагой или до крови исхлестал бы кнутом!..

Он едва не потерял сознание.

К счастью, в это время закончилось чтение приветственной речи, и кареты вновь двинулись в путь.

Карета барона стала медленно удаляться, за ней последовали другие. Андре исчезала словно во сне.

Жильбер остался один, он был готов заплакать и едва не взвыл от невозможности — так он, по крайней мере, думал — выдержать всю тяжесть своего горя.

Чья-то рука опустилась ему на плечо.

Он обернулся и увидал Филиппа; тот спешился, передал коня солдату и с улыбкой подошел к Жильберу.

— Что же все-таки произошло, Жильбер, и зачем ты в Париже?

Искренняя сердечность Филиппа тронула молодого человека.

— Эх, сударь, — не удержавшись от вздоха, проговорил юноша, — что бы я стал делать в Таверне, спрошу я вас? Я бы умер там от отчаяния, невежества и голода!

Филипп вздрогнул. Его, как и Андре, поразила мысль о том, насколько мучительно должно было показаться молодому человеку одиночество, на которое его обрекали, оставив в Таверне.

— И ты, бедняга, надеешься преуспеть в Париже, не имея ни денег, ни покровителя, ни средств к существованию?

— Да, сударь, я полагаю, что, если человек хочет работать, он вряд ли умрет с голоду, особенно там, где другие ничего не желают делать.

Такой ответ бросил Филиппа в дрожь. Ведь он привык видеть в Жильбере никчемного домочадца.

— Ты хоть не голодаешь? — спросил он.

— Я зарабатываю на хлеб, господин Филипп. А что еще нужно тому, кто всегда упрекал себя только в одном: что он ест хлеб, который не заработал?

— Надеюсь, ты не имел в виду тот хлеб, что получал в Таверне, дитя мое? Твои родители верно служили в замке, да и ты старался быть полезен.

— Я лишь выполнял свой долг, сударь.

— Послушай, Жильбер, — продолжал молодой человек, — ты знаешь, что я всегда хорошо к тебе относился, может быть, лучше, чем другие; прав я был или нет, покажет будущее. Твоя дикость представлялась мне деликатностью, твою резкость я принимал за гордость.

— Ах, господин шевалье!.. — вздохнул Жильбер.

— Я желаю тебе добра, Жильбер.

— Благодарю вас, сударь.

— Я был тоже молод, как и ты, по-своему несчастен; вот почему, вероятно, я тебя понял. Настал день, когда мне улыбнулась судьба. Так позволь мне помочь тебе, Жильбер, в ожидании, пока и тебе повезет.

— Спасибо, сударь, спасибо.

— Что ты собираешься делать? Ведь ты слишком горд, чтобы пойти к кому бы то ни было в услужение.

Презрительно улыбнувшись, Жильбер покачал головой.

— Я хочу учиться, — сказал он.

— Чтобы учиться, нужно иметь учителей, а чтобы им платить, нужны деньги.

— Я их зарабатываю, сударь.

— Зарабатываешь!.. — с улыбкой воскликнул Филипп. — Ну, и сколько же ты зарабатываешь?

— Двадцать пять су в день, а если захочу, могу заработать тридцать и даже сорок.

— Да этого едва должно хватать на пропитание.

Жильбер улыбнулся.

— Я, должно быть, не так предлагаю тебе свои услуги, — огорчился Филипп.

— Мне — ваши услуги, господин Филипп?

— Ну, конечно! Неужели тебе будет стыдно их принять?

Жильбер промолчал.

— Люди должны помогать друг другу, — продолжал Мезон-Руж, — разве все мы не братья?

Жильбер поднял голову и внимательно посмотрел на благородного молодого человека.

— Тебя удивляют мои слова? — спросил Филипп.

— Нет, сударь, — отвечал Жильбер, — это язык философии; вот только я не привык их слышать из уст людей вашего сословия.

— Ты прав. Впрочем, это скорее язык нашего поколения. Сам дофин исповедует это учение. Не заносись передо мной, — прибавил Филипп, — возьми у меня в долг, потом отдашь. Кто знает, может, когда-нибудь ты станешь так же знаменит, как Кольбер или Вобан!

— Или Троншен, — прибавил Жильбер.

— Пусть так. Вот мой кошелек, давай разделим его.

— Благодарю вас, сударь, — отвечал неукротимый юноша, против своей воли растроганный и восхищенный прекрасным порывом Филиппа, — спасибо, мне ничего не нужно, и… я вам признателен даже больше, чем если бы принял вашу помощь, уверяю вас.

Поклонившись ошеломленному Филиппу, он поспешно шагнул в толпу и скоро в ней скрылся.

Молодой капитан подождал, словно не желая верить тому, чему явился свидетелем. Однако видя, что Жильбер не возвращается, сел на коня и вернулся на свой пост.

L БЕСНОВАТАЯ

Оглушительный грохот карет, громкий звон колоколов, ликующая барабанная дробь, пышность — отблеск навсегда потерянного для ее высочества Луизы мирского величия — лишь едва коснулись ее души и угасли, разбившись, подобно волне, о стены ее кельи.

Король предпринял безуспешную попытку уговорить ее вернуться в мир и как отец и как монарх, сначала с улыбкой, потом обратившись с просьбами, более похожими на приказания; все было напрасно, и он уехал. Дофину с первого взгляда поразило истинное величие души Луизы — ее августейшей тетки. Как только принцесса в окружении придворных удалилась, настоятельница монастыря кармелиток приказала снять ковры, вынести цветы, убрать кружева.

Изо всей еще бурлившей общины одна она не дрогнула, когда тяжелые двери монастыря, едва распахнувшись, с грохотом захлопнулись, обрекая монахинь на одиночество.

Затем мадам Луиза вызвала монахиню, ведавшую казной.

— Получали ли, как обычно, нищие милостыню последние два дня? — спросила она.

— Да, ваше высочество.

— Посещались ли, по обыкновению, больные?

— Да, ваше высочество.

— Накормлены ли отставные солдаты?

— Все они получили хлеб и вино, которые мадам велела для них приготовить.

— Значит, в обители ничего не упущено?

— Ничего, ваше высочество.

Принцесса Луиза подошла к окну подышать свежим воздухом, поднимавшимся из благоухающего сада, что окружал флигель; воздух стал уже влажен перед наступлением ночи.

Монахиня замерла в почтительном ожидании, пока августейшая настоятельница отдаст распоряжение или отпустит ее.

Одному Богу было известно, о чем в ту минуту размышляла бедная затворница — королевская дочь. Принцесса Луиза поглаживала розы на длинных стеблях, доходивших до самого ее окна, и проводила рукой по цветам жасмина, зеленым ковром покрывавшего стены монастырского двора.

Внезапно мощный удар копытом сотряс дверь конюшни. Настоятельница вздрогнула.

— Кто из придворных остался в Сен-Дени? — поинтересовалась принцесса Луиза.

— Его высокопреосвященство кардинал де Роган.

— Это его лошади?

— Нет, ваше высочество, его лошади в аббатстве, где он собирается провести ночь.

— Так что же это за шум?

— Это, ваше высочество, бушует конь незнакомки.

— Какой незнакомки? — тщетно пытаясь вспомнить, спросила принцесса Луиза.

— Итальянки, прибывшей вчера с просьбой принять ее, ваше высочество.

— Да, верно. Где она?

— В своей комнате или в церкви.

— Что она делала все это время?

— Со вчерашнего дня ничего не ела, кроме хлеба, и всю ночь напролет молилась.

— Великая грешница, должно быть, — насупилась настоятельница.

— Этого я не знаю, ваше высочество, она ни с кем не говорила.

— Какова она собой?

— Очень красивая, нежная и вместе с тем гордая.

— Где она была утром во время церемонии?

— В своей комнате. Я видела, она стояла у окна, прячась за занавески, и с озабоченным видом всех разглядывала, словно в каждом ожидала увидеть врага.

— Она из того мира, в котором я жила, где царила… Пусть войдет.

Монахиня сделала шаг по направлению к двери.

— Да, вот что: известно ли, как ее зовут? — спросила принцесса.

— Лоренца Феличиани.

— Мне ничего не говорит это имя, — в задумчивости произнесла принцесса Луиза, — впрочем, это не имеет значения; пусть войдет.

Настоятельница опустилась в старинное дубовое кресло; оно было изготовлено при Генрихе II и прослужило девяти предыдущим настоятельницам кармелиток.

Оно олицетворяло собой грозное судилище, перед ним трепетали бедные послушницы, которым никак не удавалось сделать выбор между духовным, вечным, и мирским, преходящим.

Монахиня возвратилась, ведя незнакомку, покрытую длинной вуалью.

Принцесса унаследовала от предков проницательный взгляд; она устремила его на Лоренцу Феличиани, как только та вошла в кабинет; однако она почувствовала в молодой женщине такое смирение, столько благодарности, такую возвышенную красоту, она прочла такую невинность в ее огромных черных глазах, омытых недавними слезами, что первоначальная враждебность принцессы обратилась в дружелюбие и доброжелательность.

— Подойдите, сударыня, — сказала принцесса, — я вас слушаю; говорите.

Объятая дрожью, молодая женщина сделала шаг и хотела было опуститься на колено.

Принцесса ее подняла.

— Вас зовут Лоренца Феличиани, не так ли? — спросила она.

— Да, ваше высочество.

— Вы желаете доверить мне какую-то тайну?

— Я сгораю от желания это сделать!

— Отчего же вы не обратились к исповеднику? В моей власти лишь утешить вас; священник утешает и дает прощение.

Принцесса Луиза нерешительно произнесла эти слова.

— Мне нужно лишь утешение, ваше высочество, — отвечала Лоренца, — кроме того, я только женщине могла бы сообщить то, о чем хочу вам рассказать.

— Так вы собираетесь мне сообщить что-то необычное?

— Да, это и в самом деле необычно. Прошу вас, ваше высочество, выслушать меня терпеливо, потому что я могу это рассказать вам одной, потому что вы всемогущи, а меня, пожалуй, может защитить только Божья десница.

— Защитить вас? Так вас преследуют? На вас нападают?

— О да, ваше высочество, да, меня преследуют! — с непередаваемым выражением ужаса вскричала незнакомка.

— Тогда, сударыня, подумайте вот о чем, — продолжала принцесса, — этот дом — монастырь, а не крепость; все, что может волновать людей, сюда проникает лишь затем, чтобы здесь угаснуть; люди не могут обрести здесь то, что служит им оружием против других; здесь не чинят суд и расправу, не воздействуют силой: это Божья обитель.

— Именно ее-то мне и нужно! — проговорила Лоренца. — Да, я ищу Божью обитель, потому что только в ней я могу жить спокойно!

— Но Бог не допускает мести; как мы могли бы отомстить вашему обидчику? Обратитесь к властям.

— Власти бессильны, ваше высочество, против того, кого я так боюсь.

— Кто же он? — спросила настоятельница с тайным ужасом, овладевшим ею помимо ее воли.

Лоренца приблизилась к принцессе, охваченная неведомым ей дотоле возбуждением.

— Вы спрашиваете, кто он, ваше высочество? — пролепетала она. — Я уверена, что он один из демонов, ведущих войну против людей, которого Сатана, их владыка, наделил нечеловеческой силой.

— Что вы говорите! — воскликнула принцесса, взглянув на женщину и желая убедиться, что она не сумасшедшая.

— А я… я… О я несчастная! — вскричала Лоренца, ломая руки, прекрасные, как у античной статуи. — Я оказалась на пути у этого человека! Я… я…

— Договаривайте.



Лоренца еще ближе придвинулась к принцессе и продолжала едва слышно, страшась того, о чем собиралась поведать.

— Я… я… бесноватая! — пробормотала она.

— Бесноватая?! — вскричала принцесса. — Да что вы, сударыня, в своем ли вы уме? Скажите, вы не…

— Сумасшедшая, не так ли? Это вы хотели сказать? Нет, я не сумасшедшая; впрочем, я могла бы сойти с ума, если бы вы меня оставили.

— Бесноватая… — повторила принцесса.

— Да… увы!

— Однако позвольте вам заметить, что я нахожу в вас много общего с другими созданиями, не обойденными милостями Всевышнего: вы богаты, хороши собой, вы здраво рассуждаете, на вашем лице нет следов ужасной и таинственной болезни, именуемой одержимостью.

— Ваше высочество! Вся моя жизнь, все мои приключения покрыты страшной тайной, которую мне хотелось бы скрыть даже от самой себя!

— Так объяснитесь! Неужели я первая, кому вы рассказываете о своем несчастье? А ваши родители? Друзья?

— Родители! — вскрикнула молодая женщина, до боли стиснув руки. — Бедные мои родители! Увижусь ли я с ними когда-нибудь? Друзья! — с горечью продолжала она. — Увы, ваше высочество, у меня нет друзей!

— Рассказывайте все по порядку, дитя мое, — предложила принцесса Луиза, пытаясь разобраться в словах незнакомки. — Кто ваши родители и почему вы их покинули?

— Ваше высочество! Я римлянка. Я жила в Риме с родителями. Мой отец знатного рода, но, как все римские патриции, беден. У меня есть мать и брат. Мне говорили, что, если во французской аристократической семье есть сын и дочь, приданым дочери могут пожертвовать ради того, чтобы купить сыну шпагу. У нас дочерью жертвуют, чтобы сын мог вступить в духовный орден. Вот почему я не получила никакого образования: надо было выучить брата; он учится, чтобы стать кардиналом, как наивно полагала моя мать.

— Что же дальше?

— Вот почему, ваше высочество, мои родители пошли на все жертвы, которые только были в их власти, чтобы помочь брату, а меня решили отдать в монастырь кармелиток в Субиако.

— А что вы на это им говорили?

— Ничего, ваше высочество. С ранней юности передо мной вставало это будущее, и мне было ясно, что оно для меня неизбежно. У меня не было ни власти, ни желания что-либо изменить. Меня и не спрашивали, кстати сказать; мне приказывали — я повиновалась.

— Однако…

— Ваше высочество! Юные римлянки могут иметь свои желания, но они бессильны что-либо сделать. Мы любим мир, не зная его, так же как любят рай Господень! Впрочем, я видела немало примеров, которые могли бы убедить меня, что я была бы обречена на гибель, если бы вздумала сопротивляться, но я об этом и не помышляла. Все мои подруги, имевшие, как и я, брата, заплатили собой за славу семьи. Мне, в сущности, не на что было жаловаться: от меня не требовали ничего, что выходило бы за рамки общепринятого. Лишь моя мать приласкала меня нежнее, чем обыкновенно, когда настал день нашей разлуки.

Итак, наступил тот день, когда меня должны были отдать в послушницы. К тому времени отец собрал пятьсот римских экю — взнос для поступления в монастырь, — и мы отправились в Субиако.

От Рима до Субиако около девяти льё. Но горные дороги почти непроходимы: за пять часов мы проехали едва ли треть пути. Впрочем, несмотря на дорожные тяготы, путешествие мне очень нравилось. Я улыбалась словно последней своей радости. Всю дорогу я неслышно прощалась с деревьями, кустами, камнями, даже с прошлогодней травой. Как знать, будет ли в монастыре трава, найду ли я там камни, кусты и деревья?

И вдруг мои мечтания были прерваны. Когда мы проезжали среди обрушившихся скал, поросших невысокими деревьями, карета внезапно остановилась. До меня донесся крик матери, отец схватился за пистолеты. Я спустилась с небес на землю: на нас напали разбойники!

— Бедное дитя! — воскликнула принцесса, захваченная рассказом молодой женщины.

— Не знаю, как вам объяснить, ваше высочество… Я не очень испугалась: эти люди остановили нас, чтобы отобрать деньги, а деньги предназначались для взноса при поступлении в монастырь. Если бы их не стало, мое поступление в обитель было бы отложено на то время, пока отец не собрал бы этой суммы еще раз. А я знала, какого труда и сколько времени стоило ему собрать их.

Однако, поделив добычу, разбойники нас не отпустили, они набросились на меня. Когда я увидела, как пытается защищать меня отец, когда я увидела слезы умолявшей их матери, я поняла, что мне угрожает неведомое мне несчастье. Я стала умолять о пощаде из вполне естественного чувства, охватывающего нас и заставляющего звать на помощь. Я прекрасно понимала, что зову напрасно и никто не услышит меня в этом глухом месте.

Не обращая внимания на мои вопли, слезы матери, усилия моего отца, разбойники связали мне за спиной руки. Меня жгли их отвратительные взгляды, я поняла их намерения, потому что от ужаса прозрела. Один из них вынул из кармана кости и их стали бросать на расстеленный на земле носовой платок.

Больше всего меня напугало то, что в их гнусной игре не было ставок.

Пока кости переходили из рук в руки, я поняла, что ставка в этой игре — я, и содрогнулась.

Один из них торжествующе взревел, другие стали браниться, скрежеща зубами. Тот, что выиграл, поднялся, бросился ко мне, схватил меня и прильнул губами к моим губам.

Если бы меня жгли каленым железом, я не смогла бы закричать отчаяннее, чем тогда.

«Смерть, лучше смерть, Господи, дай мне умереть!» — закричала я. Моя мать каталась по земле, отец упал без памяти.

Я надеялась только на то, что один из проигравших в приступе бешенства пронзит меня ножом: все они сжимали в руках ножи.

Я ждала удара как избавления, я надеялась и умоляла о нем.

Неожиданно на тропинке появился всадник.

Он что-то шепнул часовому, тот пропустил его, обменявшись с ним условным знаком.

Это был человек среднего роста, приятной наружности, с решительным взглядом; он невозмутимо продвигался вперед тем же неторопливым шагом.

Поравнявшись со мной, он остановился.

Разбойник схватил меня и попытался увлечь за собой, однако он обернулся по первому же сигналу этого господина: тот свистнул в рукоятку хлыста.

Разбойник меня выпустил, и я упала наземь.

«Подойди сюда», — приказал ему незнакомец.

Разбойник колебался. Незнакомец, согнув под углом руку, приставил два раздвинутых пальца к своей груди. Разбойник приблизился к незнакомцу, словно этот знак был приказом всемогущего повелителя.

Незнакомец наклонился к его уху и тихо произнес: «Мак».

Он не сказал больше ни слова, я в этом уверена, ведь я следила за ним, как следят взглядом за готовым вонзиться ножом; я слушала так, будто от этого зависели моя жизнь или смерть.

«Бенак», — ответил бандит.

Он взревел, словно укрощенный лев, подошел ко мне, развязал мне руки, потом освободил мою мать и отца.

«Так как вы уже успели поделить добычу, пусть каждый из вас подойдет к этому камню и положит деньги. И чтобы ни один из пятисот экю не пропал!»

Тем временем я пришла в себя в объятиях родителей.

«А теперь ступайте!» — приказал незнакомец разбойникам.

Бандиты повиновались и все до единого скрылись в лесу.

«Лоренца Феличиани! — окинув меня своим нечеловеческим взглядом, обратился ко мне незнакомец. — Можешь продолжать путь, ты свободна».

Отец и мать поблагодарили незнакомца, который знал меня, но которого не знали мы. Родители уселись в карету, я последовала за ними, но будто против воли: непреодолимая сила словно влекла меня к моему спасителю.

Он неподвижно стоял на прежнем месте, точно продолжая меня защищать.

Я смотрела на него до тех пор, пока не потеряла его из виду, но и после этого я еще некоторое время ощущала стеснение в груди.

Спустя два часа мы были в Субиако.

— Кто же был этот необыкновенный человек? — спросила принцесса Луиза, взволнованная безыскусным рассказом.

— Соблаговолите выслушать, что было дальше, ваше высочество, — отвечала Лоренца, — увы, это еще не все.

— Я вас слушаю, — кивнула принцесса Луиза.

Молодая женщина продолжала:

— Мы прибыли в Субиако через два часа после этого происшествия.

Всю дорогу мы говорили о странном спасителе, явившемся столь неожиданно, таинственно, словно это был Божий посланник. ...



Все права на текст принадлежат автору: Александр Дюма.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Цикл романов "Записки врача" Романы 1-4Александр Дюма