Все права на текст принадлежат автору: Александр Михайлович Тиранин, Алексей Алексеевич Солоницын, Валерий Николаевич Лялин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Человек на войне (сборник)Александр Михайлович Тиранин
Алексей Алексеевич Солоницын
Валерий Николаевич Лялин

В. Лялин, А. Солоницин, А. Тиранин Человек на войне (сборник)

© В. Лялин, А. Солоницин, А. Тиранин, текст, составление, 2008

© Издательство «Сатисъ», 2008

В. Лялин Человек на войне

Михаила Ивановича Богданова призвали в действующую армию только в начале 1943 года. Его не забирали раньше, потому что, во-первых, он не подходил по возрасту: ему было под пятьдесят, во-вторых, он служил в пожарной команде, а пожарники в блокадном Ленинграде были ой как необходимы, и, в-третьих, у него была многодетная семья – восемь детей мал мала меньше. Но все же и его взяли, потому что к 1943 году немцы порядочно обескровили нашу армию и убитым, раненым и плененным счет шел уже на миллионы. Поэтому и стали брать стариков. В основном-то они и вернулись с войны, в то время как цвет нации – молодежь – полегла в землю или томилась в немецком плену. Еще в предвоенные времена все пожарники обязаны были пройти медицинские курсы по оказанию первой доврачебной помощи пострадавшим. Михаил Иванович когда-то эти курсы прошел и, отправляясь на сборный пункт военкомата, захватил с собой это свидетельство о медицинской подготовке. Он был глубоко верующим православным человеком. И вера его была не просто приложением к жизненному укладу, это был воистину православный образ жизни. Вся его многочисленная семья, состоящая из простых немудреных людей, от мала до велика, жила в ритме недельного и годичного церковного круга. Утренние и вечерние молитвы справляли всей семьей, мясоеды сменялись постами, тихо и благоговейно отмечали все церковные праздники и события.

И когда в военкомате отцы-командиры, посмотрев его медицинский документ, зачислили Михаила Ивановича в санинструкторы, то он был вне себя от радости, что ему не придется убивать, а потому он не нарушит Божию заповедь – НЕ УБИЙ. Но война есть война, и ему волей-неволей пришлось убивать, чтобы самому не быть убитым.

Хотя Михаил Иванович уже успел побывать на двух войнах, Первой мировой и Гражданской, но его все равно заставили пройти курс молодого бойца. В том году призывались молодые ребята 1925 года рождения – поколение, впоследствии почти полностью погибшее в огне войны, и старый солдат не столько сам учился, сколько учил эту молодежь выживать на войне.

В начале лета Михаил Иванович со своей дивизией оказался на Орловско-Курском направлении. Был он сметливым и расторопным русским человеком, и поэтому перед каждым боем старший врач полка вызывал его к себе и вместе с ним прикидывал санитарные и безвозвратные потери живой силы, т. е. тех, которые еще пили, ели, писали домой письма, смеялись, курили, читали Зощенко или «Как закалялась сталь». Кто-то из них завтра, расчлененный взрывом, превратится в разбросанные грязные куски мяса, которые будет собирать в пятнистую плащ-палатку похоронная команда, кому-то оторвет ногу, кому-то голову, кого-то хрипящего, с кровавой дырой в боку, понесут на носилках. И все это на казенном языке называется «санитарные потери». Вот для этих самых санитарных потерь, которые сегодня еще были веселы, живы и здоровы, старший врач полка планировал с Михаилом Ивановичем, сколько надо заготовить перевязочного материала, сколько развернуть хирургических палаток полкового медицинского пункта, сколько понадобится транспорта для эвакуации раненых, а также какие требуется дать инструкции похоронной команде.

Сражение летом 1943 года на Орловско-Курской дуге было сущим адом. Земля буквально кипела и вздымалась от разрывов снарядов и мин и бурно перепахивалась гусеницами тысяч сшибающихся русских и немецких танков. И среди этой скрежещущей и взрывающейся стали в лавине огня металась слабая человеческая плоть, такая уязвимая, страстно желающая жить, но в этом дьявольском огненном котле преданная только смерти. Даже солнце скрылось в эти дни в тучах пыли и дыма, словно и оно не в силах было взирать на эту чудовищную бойню, которую устроили на Богом созданной земле люди.

И так изо дня в день, то ведя бои, то маршируя в походном строю по грязным болотистым дорогам, оставляя лежать в земле погибших товарищей, дивизия, в которой служил Михаил Иванович, пройдя с боями Белоруссию, вошла в пределы Польши. И в Польше также продолжались ожесточенные бои со стойкими солдатами вермахта, которые все еще были твердо верны присяге, генералам и своему «великому фюреру». Это была одна из лучших армий мира, но все же сила силу ломит, и немецкая армия, бешено сопротивляясь, медленно откатывалась на запад.

А Михаил Иванович, уже с широкой лычкой на погонах, в звании старшего сержанта, все, по-прежнему, вызволял раненых с поля боя.

В один из тяжелейших дней жесточайших боев с отборной дивизией СС «Галичина» наша контратака захлебнулась, и наступило затишье. Над полем кружило воронье, крадучись, обшаривали трупы несколько мародеров, то здесь, то там кричали раненые, по полю, пригибаясь, побежали санитары. Михаил Иванович где по-пластунски, где перебежкой передвигался по полю боя. Миновав обширную воронку, он приметил ее для гнезда, куда можно будет стаскивать раненых. Он подползал то к одному, то к другому лежащему телу и быстро определял, кто жив, а кто мертв. Наскоро остановив кровотечение и перевязав, он вместе с оружием стаскивал раненых в воронку. Сделав десять ходок, он заполнил ее ранеными бойцами. Отдышавшись, весь в испарине, он открыл свою фельдшерскую сумку и, достав всякую медицинскую снасть, начал кого подбинтовывать, кому поправлять жгут, кому прямо через одежду делать укол обезболивающего.

– Эй, дядя, смотри, эсэсовцы идут! – хрипло прокричал один из раненых.

– Кто может стрелять, ко мне, – скомандовал Михаил Иванович.

Таковых нашлось только двое. Михаил Иванович подтянул к себе автомат Судаева, положил рядом два полных рожка и несколько лимонок, которые собрал у раненых, и приготовился. Группа эсэсовских автоматчиков, пригнувшись, быстро приближалась к воронке.

«Ох, грех, грех! Сейчас учиню смертоубийство, – лихорадочно думал он. – Вот ведь держался доселе, а теперь надо их отогнать, надо спасать своих». Сколько раз он видел расстрелянных в гнезде раненых вместе с санитаром. «Господи, прости меня, окаянного», – прошептал он, прилаживая к плечу приклад автомата. Эсэсовцы уже успели подойти довольно близко. И он полоснул по ним длинной очередью. Некоторые упали, сраженные, остальные залегли. Началась перестрелка. Михаил Иванович, собрав все силы, метнул в сторону врага две лимонки. После взрывов немцы ответили тоже гранатой, которая точно упала в воронку. Граната была удобная для броска, с длинной деревянной рукояткой, она зловеще шипела. Санитар быстро швырнул ее назад. Граната, не долетев, взорвалась в воздухе.

– Выручайте, выручайте, братцы! – тоненько кричал один из раненых.

– Сейчас вызволят, – успокаивал их Михаил Иванович.

– Гля, братцы, уже отползают, вот уже побежали назад!

– Вот и наш взвод на помощь бежит!

Когда была возможность, Михаил Иванович уходил помолиться в небольшую рощицу. Он ставил на пенек медный складень деисусного чина и горячо, со слезами, молился – и за живых, и за убиенных, и за наших, и за немцев.

Как-то раз, направляясь в рощицу, в канаве у проселочной дороги он заприметил лежащий труп немецкого солдата. Это был совсем еще молодой паренек. Он лежал навзничь, широко раскинув руки, стальная каска свалилась с его головы, и легкий ветерок шевелил его белокурые волосы. Лицо солдата, уже чуть тронутое тлением, было искажено предсмертным страданием, по губам и глазам ползали крупные зеленоватые мухи. Сапоги с него были сняты, карманы вывернуты.

Михаил Иванович сходил за лопатой и стал копать рядом могилу. Свалив труп в яму и бросив на него каску и винтовку, он засыпал тело, аккуратно подровнял могильный холмик, прочитал над ним краткую заупокойную литию и пошел прочь.

Через полчаса, когда он на пеньке выпрямлял проволочные шины, необходимые для раненных в конечности, его вызвали к батальонному комиссару.

– Богданов, мне доложили, что ты похоронил фрица.

– Да, товарищ комиссар, было дело.

– А твое ли это занятие? И зачем ты его закопал, из санитарных соображений или из жалости?

– Из жалости.

– Так, значит, ты пожалел врага?

– Значит, пожалел.

– Так ведь это враг! Пусть его вороны расклюют и волки растащат, а ты пожалел.

– Это уже не враг, это убиенный человек, и его надо погребсти, предать земле, ведь он тоже Божие создание.

– Ты что, верующий?

– Да, верующий!

– Так ведь Бога нет!

– Товарищ комиссар, что нам об этом говорить. Смерть витает над нами. Сейчас мы живы, а завтра нас тоже, может быть, уже закопают.

– Ну, ладно, Богданов, чтоб это было в последний раз. Солдат должен всегда ненавидеть врага – и живого, и мертвого. Ты понял?!

– Так точно, понял.

– Но все же ты должен понести наказание. За спасение от врага десяти раненых бойцов ты был представлен к ордену Славы, но за твой недостойный поступок придется представление к ордену отменить. Можешь идти.

Михаил Иванович шел, грустно размышляя: «Бог с ним, с этим орденом, зато доброе дело сделал, убитого похоронил».

Около санитарной палатки рядком на бревне сидели и курили легкораненые. Перед ними с винтовкой за спиной стоял незнакомый мордастый солдат, и они о чем-то оживленно разговаривали.

Михаил Иванович подошел и прислушался. Разговор шел о вере.

– Так вот она, – говорил мордастый, – Богородица, была простая баба. Ну, родила она Христа, выполнила свое предназначение и шабаш! А вот православные ее в Царицы Небесные зачислили.

От этих слов и поношения Владычицы у Михаила Ивановича все закипело в груди.

– Постой, постой, что ты мелешь, дурак ты этакий?! Ты что – баптист? – наскочил он на нечестивца.

– Ну, чо ты, чо, иди своей дорогой. Ну, хотя бы и баптист, а что такое?

– А вот что такое!

Старый пожарник, размахнувшись, так вломил обидчику Богородицы, что тот, громыхая винтовкой, покатился по земле.

– Ну, что ты пристал, что пристал-то? – вытирая красные сопли, заскулил баптист.

Михаил Иванович поднес к его носу кулак величиной с небольшую дыньку и прокричал:

– Ах ты, гнида, убирайся отсюда, если я тебя еще раз здесь увижу, то все кости переломаю! А вы, ребята, сидите, уши развесили и врага Христова слушаете. Нехорошо, нехорошо.

– Да мы, дядя Миша, так ведь, от скуки.

В Польше, в районе реки Вислы, продолжались тяжелые, изнурительные бои. Михаил Иванович до того замотался, что спасался только тем, что, когда было немного времени, садился где-нибудь в сторонке и творил Иисусову молитву. Если бы не эта молитва, то он, доведенный до предела ежедневным зрелищем страдающей человеческой плоти, изуродованной и умирающей юности, наверное, тронулся бы умом. Хотя и теперь его часто мучила бессонница, да и во сне посещали видения и странные мерцающие зыбкие образы. Сам он уже не выносил раненых с поля боя. Ему присвоили звание младшего лейтенанта, и он теперь уже сам был старшой, имея под своей командой взвод санитаров. Его делом была теперь сортировка и эвакуация раненых. Целый день, обходя шеренги лежащих на носилках бойцов, стараясь не смотреть в умоляющие о помощи глаза, он занимался сложным делом: оценкой их состояния. В сумке у него имелся целый набор цветных карточек, которые он прикреплял к повязкам: красные – срочная хирургическая помощь, желтые – во вторую очередь, синие – в третью.

Его полк, неоднократно почти полностью терявший весь свой личный состав, постоянно пополнялся. Бывало и так, что от полка оставалось полковое знамя, командир полка и фельдшер Богданов. Видно, по его молитвам Господь и Ангел Хранитель берегли его, так что он даже ни разу не был ранен. За тяжкий труд на поле боя, за спасение около сотни раненых он получил два ордена Славы, Красную Звезду, орден Отечественной войны и медали. Начальство благоволило к нему и даже разрешило носить бороду. Как-то, предельно утомленный, он заснул в палатке на носилках с пятнами заскорузлой крови. И вот во сне видит, как из урочища Волчий ляс, вблизи немецких позиций, выходит ветхий старец – схимник с посохом, с куколем на голове. Он тихо ступает по минному полю и, встав около пенька, говорит Михаилу Ивановичу:

– Рабе Божий Михайло, прииди завтра сюда на сретение со мной, и я поведаю тебе, как спасти свою душу и сохранить жизнь.

Михаил Иванович как бы ему отвечает:

– Честный старче, как же я приду на сретение с тобой, если там, в урочище Волчий ляс, минное поле?

– Приходи, сынок, не бойся. Эти мины не про нас поставлены.

– А кто ты, старче?!

– Когда придешь, скажу.

– А вот я тебя сейчас ожгу крестным знамением и посмотрю: от Бога ты пришел или от лукавого! – Михаил Иванович во сне три раза крестит старика, но тот не исчезает. – Значит, от Бога ты пришел. Ну и я тогда завтра приду в урочище Волчий ляс.

На следующий день в боях случилось затишье, и Михаил Иванович отправился в урочище. Вот здесь начинается минное поле, а вот, вдали, и полянка с пеньком, которую он видел во сне. Жутко было ему идти через минное поле. Мины, в основном, были противопехотные, но, вспомнив слова старца, что эти мины не про нас поставлены, он три раза перекрестился и, откинув всякое сомнение, тихой сапой двинулся к пеньку. Ему не раз приходилось вытаскивать раненых с заминированных полей, и у него уже выработалось тонкое чутье, куда безопаснее ступить, открывалось как бы второе зрение, и он по каким-то ему одному ведомым признакам различал, где земля была тронута, а где нет.

«Вот искушение! – думал он. – И куда же я прусь? Или ноги мне оторвет, или в плен попаду. Неужели я совсем спятил? А ну как старик не придет? Может, было мне просто сонное наваждение? Нет же, раз старец сказал, значит, я должен выполнить послушание».

Он перестал сомневаться и стал громко творить Иисусову молитву. Так незаметно и благополучно подошел он к пеньку и сел. Ожидать пришлось недолго. Из леса появился монах. Он был точно такой, какой являлся ему во сне. Лица почти не было видно, его скрывал низко опущенный куколь, облачение схимника, в крестах и надписях, волочилось краями по земле. Монах приближался, словно бы скользя по земле и не перебирая ногами. Без всякого вреда для себя он пересек минное поле. Приблизившись, осенил Михаила Ивановича крестным знамением и благословил его, после чего заговорил тихим гласом:

– Я пригласил тебя сюда, на это опасное поле смерти, чтобы нашему сретению никто не помешал. Я знаю, что силы твои на исходе, что ты смертельно устал от войны, что тебе, православному, во сто крат тяжелее здесь быть, чем безбожникам. Я также знаю, что ты задумал недоброе, чтобы выйти из войны. Эти помыслы у тебя возникли от отчаяния и усталости. Не делай этого! Если сделаешь, то погибнешь сам и рассеется и погибнет твоя семья. Крепко молись и терпи, войне скоро конец. И ты невредимым вернешься домой и еще долгие годы будешь жить на белом свете, хваля Господа, а перед смертью Бог для испытания веры, как Иову праведному, пошлет тебе тяжелую болезнь. Благословение Божие да почиет на тебе.

– Скажи, кто ты?!

– Я – игумен Сергий.

– Живой или дух?

– Как видишь, живой.

И монах скрылся в лесу. Михаил Иванович в оцепенении сидел на пеньке. Двое саперов с миноискателями на плече проходили по краю минного поля. Один вдруг остановился.

– Слушай, Кузьма, кто-то из наших сидит на пеньке как раз посередке минного поля. Ну-ка, дай биноклю. Так и есть. Это же наш полковой фельдшер. Але! Иваныч, ты, что ли, там?! Эй, слышь меня? Мать-перемать! Куда ты вперся, старый мерин! Здесь минное поле! Как ты прошел, старый бес? Ангелы тебя, что ли, перенесли?! Сиди себе. Не вставай, не вставай! Не вертухайся. Сейчас вызволим. Мы сейчас к тебе проход сделаем… Ну, здорово, старина! С тебя банка спирта, а то опять тебя заминируем… ха-ха-ха! Пойдем отселева. Ступай за мной шаг в шаг.

Старик улыбнулся в усы:

– Ладно уж, будет вам спиртяга. – Посмотрев искоса, с лукавинкой на своих спасителей, он заголосил: – Ой, братцы, как же это меня не разорвало?! Какое-то помрачение нашло. Красивая полянка. Увидел, сердце зашлось. Даже не подумал, что здесь минная заградзона. Поперся. Но Бог сохранил.

– Бог-то Бог, да и сам будь не плох. А сохранил тебя потому, что ты знаешь, как передвигаться по минному полю. Ну, пойдем отселева. Ступай за мной шаг в шаг. Пошли.

Слушая рассказы Михаила Ивановича о войне, я всегда становился в тупик, когда дело доходило до встречи со старцем на минном поле. Я его спрашивал: «Да было ли это въяве или, может, это призрак какой?» Он отвечал, что в это время дошел до крайности в своем психическом и физическом состоянии. И ему уже было безразлично, погибнет он на минном поле или нет. Даже казалось, что было бы лучше ему погибнуть. Он так устал от войны, крови, смерти, что даже завидовал мертвым, которые уже отдыхали от грохочущего ужаса войны, а он все еще не мог отдохнуть. И еще, он не мог совершенно определенно сказать, что было вначале: встреча со старцем или сон. А минное поле манило его, притягивало, и он пошел туда, как на первое свидание.

– Ну, а старец был?

– Старец-то был.

– Настоящий или призрак?

– Старец настоящий. После я узнал, что в урочище был православный скит. В Польше тоже есть русские православные люди, но я до сих пор думаю, что ко мне выходил сам Преподобный Сергий Радонежский.

Я больше не стал допытываться у Михаила Ивановича, потому что сам знал, что такое война, а на войне все бывает.

Когда еще только вошли в Польшу, и ярость боев нарастала, а поток раненых увеличивался, Михаил Иванович вспомнил, что в Первую мировую войну в Галиции раненых приспособились вывозить с поля боя на двуколках. Вспомнил он об этом потому, что у одного хозяина-поляка увидел такую крепкую двуколку и договорился обменять ее на лошадь. Лошадей в обозе было много, и ему за бутылку медицинского спирта дали пару лошадей. Он оставил себе пегую мосластую кобылку, которую назвал Шваброй за ее лохматую гриву и густую челку, спадающую на глаза. Это была смирная, крепкая и послушная лошадь и хорошо ходила в двуколке, но погонять ее надо было немецким криком «Й-о, о-йат!» Дело у Михаила Ивановича пошло споро. Лазая по местам боев, он собирал раненых в гнездо, подъезжал, грузил их в двуколку и быстро увозил. Не раз немецкие снайперы охотились за ним, но Господь его хранил. Один раз они отстрелили лошади ухо. Другой раз пуля попала в медаль «За отвагу», прямо против сердца. Толи пуля была на излете, то ли Бог спас, но она только покорежила медаль, а дальше не пошла. Так и застряла в медали, вызвав на груди багровый кровоподтек. Михаил Иванович с гордостью носил эту покореженную медаль и, щелкая по ней ногтем, говорил:

– Вот вам доказательство, что Бог есть. Жив Господь!

А после любил рассказывать, как с поля боя тащил солдата, которому немецкая мина небольшого калибра, выпущенная из миномета, попала в плечевой сустав и, не разорвавшись, застряла там в мышцах. Спереди торчал стабилизатор, сзади головка. Михаил Иванович вынес солдата с поля боя с оружием и положил в стороне от гнезда. Сделав ему обезболивающий укол, он прочитал молитву: «Живый в помощи Вышняго в крове Бога Небеснаго водворится…» Перекрестился три раза, перекрестил раненого, перекрестил мину и с Иисусовой молитвой благополучно удалил взрыватель. За это его представили к ордену Отечественной войны II степени.

Лошадка очень ему помогала в деле вывоза раненых с поля боя, и об этом скромном фельдшере знал даже командующий армией. Однажды, когда он на своей двуколке ехал к передовой линии, его засекла немецкая артиллерия и обстреляла осколочными снарядами. Михаил Иванович соскочил с двуколки, поставил ее за кирпичный сарай, а сам спрятался в этом сарае. Снаряды продолжали рваться снаружи. Вдруг раздался сильный грохот в дверях, двери повалились, и в сарай ворвалась обезумевшая от страха лошадь с висящими по обеим сторонам постромками. На боках и спине у нее было множество мелких ранений, по шкуре и по ногам струйками стекала кровь. Зубы ее были оскалены, уши прижаты, и она тонко и визгливо ржала. Бросившись к Михаилу Ивановичу и продолжая визжать, она, как испуганный ребенок дрожа, спрятала свою голову ему под мышку. Михаил Иванович обхватил ее голову руками, гладил и целовал лошадку, бормоча в умилении:

– Ну ладно, хватит, успокойся, Швабрушка, успокойся. Сейчас поедем назад, и я тебе дам овса.

Он ее огладил, перекрестил, и лошадь успокоилась. Ранения у нее были мелкие, поверхностные, и через неделю она уже была здорова. После присвоения Михаилу Ивановичу звания младшего лейтенанта он был поставлен на сортировку раненых и с лошадью своей расстался, отдав ее в хорошие руки одному польскому крестьянину.

Однажды, проходя мимо артиллерийской батареи, он остановился и понаблюдал, как пожилой артиллерист-наводчик отливает из олова ложки.

– Ловко, брат, у тебя получается, – похвалил его Михаил Иванович. – Сделай-ка и мне такую.

Наводчик поколдовал над своей снастью и вскоре подал Михаилу Ивановичу еще горячую ложку.

– Знатная ложка, – повертев ее в руках, сказал тот. – Ну, что я тебе должон за нее?

– Да ничего, пользуйся на здоровье.

– Ну, спасибо, дай Бог тебе со своими орудиями дойти до Берлина и живым и невредимым вернуться до дома, до хаты.

– Спасибо на добром слове, – сказал наводчик.

И вот сейчас, в 1999 году, хлебая этой ложкой щи или продовольствуясь горячей кашей, я перед трапезой всегда поминаю моего дорогого Михаила Ивановича, который учил меня доброте, наставлял в православной вере и любил мне рассказывать жития святых или что-нибудь из Пролога. Он был из крестьян Нижегородской губернии и всем своим обликом был очень похож на Льва Толстого. А жития святых он рассказывал так:

– И вот злокозненный царь Ирод воспылал яростью, нажал на кнопочку звонка и вызвал свое НКВД: «Вот что, ребята, отправляйтесь за этими волхвами и вызнайте, куда они пойдут».

Или еще так:

– И, узнав о чудесах и исцелениях, которые творит Христос, прокаженный Эдесский царь Авгарь вызывает своего личного фотографа и приказывает ему: «Садись на самого быстрого ослятю, скачи в Иерусалим и сфотографируй батюшку Иисуса Христа, да быстрее, а не то голова с плеч».

Михаил Иванович участвовал со своей дивизией в штурме Берлина, в последний раз он опять взялся выносить раненых из-под огня. Хотя он уже был стариком, но силушки ему было не занимать. Был он силен и телом, и духом, этот русский человек. Подойдя после взятия Рейхстага, он расписался на его стене:

Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!

Михаил Иванович Богданов из Ленинграда

Старик уже упокоился на Серафимовском кладбище, неподалеку от могилы молоденького десантника, погибшего в Афгане.

Умирая, Михаил Иванович плакал и говорил:

– А помилует ли меня Господь? А ну как не помилует?

После отпевания и погребения, откушав поминальных блинов, игумен Прокл откинулся к стенке и, сложив руки на животе и повращав в одну и в другую сторону большими пальцами, сказал:

– Вряд ли ему будет отказано в Царствии Небесном, напрасно он беспокоился перед кончиной.

Помню, еще за месяц до исхода я просил Михаила Ивановича, Бог весть каким образом, дать мне знать оттуда, как и что там. Но он, строго нахмурив кустистые стариковские брови, твердо сказал, что между нами и ими ТАМ стоит непреодолимая преграда и передать сообщение с того света невозможно. Но, видно, для русского солдата нет непреодолимых преград, и как только закончили по Псалтири читать Сорокоуст, так явился он мне во сне, свежий видом и полный сил, почему-то в небесного цвета иерейском облачении, поправляя которое большой крестьянской рукой, сообщил, что повышен в звании, что на новом месте все как надо, приняли хорошо, и довольствие идет как положено, и уже успели побывать в гостях у Владычицы.

Проснувшись утром, я вспомнил этот сон, и мне было приятно и радостно, что ТАМ так уважили старого солдата.

Вечная тебе память, русский солдат, прошедший через огонь трех страшных войн.

ВЕЧНАЯ ТЕБЕ ПАМЯТЬ!

А. Тиранин Шел разведчик по войне

Отцу моему, блокаднику, матери моей, труженице тыла, и всем, от юности и отрочества прошедшим ту страшную войну, посвящаю…

Низкие облака сгущают без того немалую предрассветную тьму. Время от времени в ней пытаются пробить брешь вспышки осветительных ракет, но, не достигнув успеха и едва одолев зенит, быстро иссякают, никнут к земле и пожираются тьмой, да пулеметы короткими трассирующими очередями прочерчивают длинные, но недолговечные пунктиры. Мороз несильный, но мозгло, сыростью и холодом протягивает насквозь. Хочется тепла.

Часовой прошел по окопу к ходу сообщения и тихонько спросил у собрата, переминавшегося возле двери блиндажа.

– Коль… Никола… на затяжку не найдется?

– Нет… Говорил уже… – равнодушно отозвался Никола.

В блиндаже лейтенант. Сладко спит сидя, положив голову щекой на вытянутые вдоль столешницы руки. В такт посапыванию медленными толчками сползает с его головы ушанка, открывая свету тусклой, заправленной трансформаторным маслом, коптилки белесый чуб и редкие конопушки на круглом и курносом лице.

Кроме лейтенанта в блиндаже подполковник с артиллерийскими эмблемами. Среднего роста, крепко сбитый, с недлинной, но густой шевелюрой, набегающей от темени на лоб тупым клином, и вытянутыми мысиками от висков. О лице его, широком и продолговатом, можно было бы сказать «ящиком», если б не сглаживал его мягких очертаний подбородок.

Подполковник нервничает. Много курит, ходит по блиндажу, часто посматривает на часы. Да иногда, с завистью, на безмятежно спящего лейтенанта. Впрочем, завидовать особенно нечему, умотался воин.

Может быть, время подошло, или нервы решил успокоить, надевает шапку, поправляет накинутую на плечи шинель.

Лейтенант неведомым образом почувствовал намерение начальства, встрепенулся, помотал головой.

– Пора, – подполковник сказал тихо, но четко и резко, точно подстегнул.

Лейтенант молча кивнул, надел шапку, шинель.

– Проверь, чтоб все было нормуль. Приступки поставь плотно, чтоб не качались и не скрипели. И чтоб до окончания мероприятия по окопу никаких хождений, – так же тихо, но твердо приказал подполковник. И за твердостью той слышалось: не будет нормуль, голову откручу, медленно и без наркоза. – Сразу же, как закончим, приступки убери. Лично. Если я по каким-то причинам не смогу убрать.

– Есть! – покорно внешне и согласно внутренне ответил лейтенант: они делали важное дело, не допускающее промахов и даже малейших огрехов.

– Патроны проверь.

– Проверил, – ответил уверенно и в подтверждение повернул к подполковнику запасные диски, отстегнул диск своего ППШ и в нем показал такие же зеленые головки – трассирующие пули.

– Пулеметчиков проверь и еще раз проинструктируй: чтоб трасса шла четко по центру прохода. Ни сантиметра вправо, ни сантиметра влево. Строго по центру. Так и передай: на сантиметр вправо, на сантиметр влево от заданного азимута – под трибунал пойдут.

– Проверю.

– И сам директрису точно держи, не то что градуса – ни минуты, ни секундочки в сторону. Понятно?

– Так точно, понятно, – лейтенант, по-прежнему, собран, покорен и согласен. Ведь они вместе делают одно очень важное скрупулезное и ответственное дело.

– Тогда ни пуха, ни пера. И, как говорится, с Богом.

Лейтенант из блиндажа пошел по окопу. За изгибом на минутку остановился, быстро, но осторожно, не стукнув и не брякнув, сложил двумя ступеньками снарядные ящики, надавил ладошкой, потом и ногами проверил. Плотно стоят, не качаются и не скрипят. Как говорит подполковник – нормуль.

Поднял взгляд над бруствером, присмотрелся. Трассы пулеметов с нашей стороны шли короткими очередями, но часто, порой перекрещиваясь над нейтральной полосой. Так и должно быть.

Двумя-тремя минутами позже вышел подполковник.

– Холодно? – спросил у часового.

– Не так холодно, как противно. Климат здесь сырой.

– На болоте рожденный… – согласился подполковник.

Прикрывая полой шинели огонь зажигалки от несильного, но резкого ветра и еще больше от противника, закурил. Сделав пару затяжек, протянул портсигар часовому.

– Согрейся.

– Не положено на посту, – для порядка отказался тот.

– Если аккуратно, то ничего страшного. Давай заслоню, – оттянул полу шинели, чиркнул зажигалкой, дождался, пока солдат прикурит, и погасил. – Присядь. Увидят огонь с той стороны, в момент мину пришлют. А я разомнусь немного и в случае чего шумну. Сиди.

Подполковник погасил свой окурок, положил его в выщерблину стенки блиндажа и по ходу сообщения вышел в окоп. Часовой в окопе повернулся, чтобы уйти, но подполковник догадался: видел, как он сам курил и дал закурить солдату. Вроде неловко теперь. Предложил и этому. Он, как и первый, сначала отказался, но долго упрямиться не стал. Закурив, солдат из вежливости решил отойти, но подполковник и его усадил на дно окопа.

– Кури спокойно, я посмотрю. – И, похоже, был не прочь поговорить. – Сам откуда?

– С Васильевского.

– Питерский, значит. Можно сказать, местный. А родные где?

– Отец на фронте. На Юго-Западном.

– Переписываетесь?

– Да… Только от него давно уже ничего не было. Месяца два.

– Сам знаешь, сейчас там жарко, не до писем. Фашисты своего фельдмаршала Паулюса освободить пытаются. Не унывай, станет полегче, напишет. А кроме отца есть кто?

– Мать. Здесь, рядом, в Ленинграде.

– Держится?

– Держится. Только… Не самая ж большая она грешница на белом свете. Не понимаю, за что ей так мучиться…

– В Ленинграде всем сейчас нелегко. И бомбежки, и обстрелы. И с продуктами не густо… Ты уж сам не раскисай и ее, по-мужски, поддержи, – попробовал подбодрить солдата подполковник. – Письма почаще пиши. Может, банку консервов или хлеба буханку с оказией переправишь. Отпускают навестить?

– Отпускают. Редко, но отпускают.

– Так война.

– Понимаю. Про войну я понимаю. И про обстрелы, и про бомбежки, и про нехватку продуктов, это я все понимаю. Я не понимаю другого, как могут нормальные люди, соседи, с которыми в одном дворе жили, столько лет знакомы, дружили даже… – Голос у солдата перехватило. Гулко сглотнул. Но голоса тем не поправил и быстрым и хрипловатым шепотом завершил: – Да какие они нормальные… и не люди вовсе…

Подполковник дал время солдату успокоиться и спросил:

– А что такое?

– Тяжелая история. Стоит ли…

– Расскажи.

– В прошлую зиму… Мать осталась с младшими… Сами знаете, какая зима была. Послала Кирюшку, братишку моего младшего, десять лет ему к той поре уже исполнилось… за дровами послала… В дом поблизости бомба попала. Пойди, говорит, щепок каких-нибудь для печки набери. Самой-то… сил нет. После работы, почти две смены у станка отстояла, да восемь остановок пешком в каждую сторону на блокадном пайке. И рискованно самой. Если патрульные застанут, мародерством, скажут, занимаешься. И ладно, если только оштрафуют. А с детей какой спрос, прогонят и все. Ждут они его, ждут, а ни дров, ни Кирюшки. Посылает тогда Танюшку, сестренку, она на два года старше Кирюшки. «Иди, встреть, – говорит, – да задай ему хорошенько, чтоб не шлялся неведомо сколько». Ушла Танюшка и тоже пропала. Ну, мать тут уже не сердиться, беспокоиться начала. Оделась и тоже к разбитому дому. Добрела, как могла, а их нет.

Повернула обратно, стала встречных людей расспрашивать: ни налета, ни обстрела не было, куда дети могли пропасть? Никто не видел. Возле дома соседа встретила, дядю Борю Евстифеенкова, воду на саночках с Невы вез. Он и говорит: «Как же, видел. Возвращался когда с завода, видел, Кирюшка ваш с жиличкой из 34-й квартиры через двор шел, я про это потом, когда пошел за водой, Тане сказал. Она сразу пошла в 34-ю, а я – на Неву».

Не знаю, была б жива мать, если б сосед не смекнул, что может быть беда, да патруля поблизости не оказалось. Позвали патрульных – и в 34-ю. По двору шли, видели дым из трубы, через форточку выведенной, и свет от коптилки. Значит, дома. Стали стучать, не открывают. А мать, дядя Боря рассказывал, как закричит, как запричитает в голос: «Здесь они, здесь! Сердцем чую! Беда с ними!»

Выбили выстрелами замок и задвижку. А там жильцы из 34-й, муж с женой. И Кирюшка с Танюшкой. Танюшка головой в корыте, кровь с горла стекает, а у Кирюшки голова отрезана и внутренности его рядом, в тазу. К людоедам попались.

Тут же их порешили, даже во двор выводить не стали.


За спиной солдата, в полутора-двух десятках метров, из-за огромного валуна в окоп неслышно проскальзывает едва различимая в темноте серая фигурка. Из окопа она поднимается по ступенькам из снарядных ящиков, буквально перетекает через бруствер на нейтральную полосу и, пластаясь по снегу, умело укрываясь то за валунами, то в неглубоких, затопленных и покрытых льдом воронках, осторожно, но уверенно движется в сторону немецких окопов, придерживаясь трассирующих пунктиров, прочерчиваемых пулеметом, – они указывают проход в минном поле. При вспышках осветительных ракет можно разглядеть, что это мальчик лет одиннадцати-двенадцати в серой кроличьей шапке и в светло-сером с овчинным воротником зимнем пальто. За ним, с интервалом в несколько секунд, преодолевает окоп человек в маскхалате. Но ползет не по следу мальчика, а немного в сторону, к горушке на нейтральной полосе.


– Мать с того дня заговариваться стала. «Я, – говорит, – виновата, собственных детей на смерть послала». А после совсем головой повредилась. Знакомые, которые с ней работают вместе, говорят: стоит у станка, как не живой человек, а будто машина какая. Работу всю делает, без брака и ошибок, а о чем другом заговори, ничего не понимает. Закончится смена, посидит у огня, у них в цеху из двухсотлитровой бочки что-то вроде буржуйки сварено, погреется, кипяточку попьет, передохнет, сил наберется, чтоб в столовую на третий этаж подняться. Поднимется, пообедает и на другую смену остается или на сборку идет, так и работает до изнеможения. А если не работает и силенки хоть слабенькие остались – ходит по развалинам, Кирюшку с Танюшкой ищет. Походит по развалинам, покличет их, поплачет и обратно на завод. Воду в столовую носить помогает или дрова пилить. Тяжело им, женщинам. Одно ведро по двое носят, а дрова, охапку в одиночку не донести, столовая у них, я уже говорил, на третьем этаже, становятся цепочкой и, как по конвейеру, по полену передают, на большее сил нет. Домой почти не ходит. Дома одна, дома холодно. Спит в цеху. Ящики составит, мешок с ветошью под голову, на себя старый войлок обивочный натянет. Так и спит.

– Эвакуировать бы надо, – подсказал подполковник.

– Никак не уговорить. А насильно… Сама не своя становится, кричит, плачет, на людей бросается. Никуда, говорит, без Кирюши и Танечки не поеду. И на заводе ее ценят, работает хорошо и безотказная, ее и просить-то не надо, сама работу ищет. За это ей то сои, то соевого молока без талонов выделят, а иной раз и премию – дополнительный талон на обед дадут…


Мальчишка остановился, подобрал возле воронки два камешка-кругляша, обернулся к окопу и тихонько постучал камень о камень.

Солдат, уже докуривший, насторожился, прислушался. Через некоторое время опять стук. Часовой вытянул шею в сторону нейтральной полосы, поправил автомат, чтоб удобнее было стрелять, снял его с предохранителя.

– Что-нибудь не так? – полюбопытствовал подполковник.

– Вроде стучал кто-то, потихоньку.

– Да? Тогда тихо стой, не шебурши ногами. Вместе послушаем. – Подвинулся ближе к часовому и, как бы ненароком, отвел ствол его автомата в сторону.

Послушали. Стук не повторился.

– Показалось. Или ветер скатил, – решил подполковник. И вернулся к рассказу часового. – Жуткая история, что говорить, война, она не только героизм выявляет, она и мерзость человеческую с изнанки наружу выворачивает. Ну, ладно, смотри тут…

– Есть смотреть. Товарищ подполковник, можно Вас попросить…

– Что? Еще папироску?

– Нет. То есть, если угостите, не откажусь. Я о другом попросить хотел. Мало ли, будете у нас в подразделении, не рассказывайте про то, что я Вам сказал. Про мать. И про все остальное. Не хочу, чтобы про нее плохо думали. И служат у нас не только ленинградцы, зачем им про таких нелюдей знать…

– Зовут тебя как?

– Виктор. Рядовой Виктор Симахин, – на всякий случай поближе к уставу отрекомендовался солдат.

– Не скажу, Виктор, – пообещал подполковник и раскрыл портсигар. – Возьми, парочку возьми. Но с условием, выкуришь, когда сменишься. Договорились?

– Так точно.

– Смотри здесь.

Подполковник прошел по окопу, потихоньку, чтоб не стукнуть и не брякнуть, убрал ящики-приступки за окоп, с полчаса еще походил, нервничая и поеживаясь. Но шинель так и не застегнул, лишь защепил пальцами на груди. Вернулся в блиндаж.

Симахин подошел к ходу сообщения и предположил:

– Наверно, кого-то с той стороны ждут. Особист уже в который раз из блиндажа выскакивает, будто покурить.

– Нам дал покурить – и спасибо. А ждет кого или не ждет, то его забота, – отозвался более практичный и менее любопытный Никола.


На пересечении двух пулеметных трасс мальчик повернул и пополз, ориентируясь на ту, что прежде шла сбоку под углом. Она вывела его к завалу камней. Протиснулся в щель между валунами – ему, невеликому ростом, там можно было достаточно просторно разместиться.

Но здесь еще холоднее, не только холодный воздух, но и промерзшие камни вытягивают тепло из тела.

Мальчик осторожно, чтобы не поднять шума, достал из торбы сухарик, втолкнул за щеку. Сел на торбу, поглубже натянул ушанку с завязанными под подбородком ушами, скрестил руки на груди, засунув ладони под мышки, склонил голову, стараясь дышать за ворот пальто. Так тепло меньше расходуется. Затих и, не отрываясь взглядом от лаза, стал медленно и аккуратно рассасывать сухарик. На дольше хватит и риска меньше – если сильно сосать, то зубы быстрее расшатываются и кровь из десен идет.

* * *
Начало лета 41-го.

В Раухумаа, небольшой карельской деревеньке севернее Ладожского озера, русские солдаты бетонировали силосную яму. Потом внезапно стройку прекратили и вернулись в свой палаточный военный городок, а оттуда вскоре их перебросили еще куда-то, по слухам, на строительство долговременных огневых точек Сортавальского укрепрайона.

Воспользовавшись их отсутствием и решив, что не взято солдатами, то им больше не нужно, ребятишки перетащили лодку-плоскодонку, в которой военные строители размешивали бетонный раствор, в ирригационную канаву. Канава та была метра четыре шириной да с полсотни метров длиной. Но для них лодка была кораблем, а канава – морем.

Лодку, как смогли, осмолили, что стоило не только немалого времени, но и ошпаренных смолой голых рук и босых ног. И слез – если брызгал смолу сам, или тычков и затрещин – если брызги смолы летели из чужого черпака, приколоченной к палке консервной банки. Из досок вытесали весла, а уключинами стали прибитые к бортам скобки из сложенных вдвое полосок кровельной жести. Плоскодонку спустили на воду и опробовали. Она вихляла от берега к берегу и нередко врезалась в него. Но просмоленной оказалась довольно удачно и почти не текла. Впрочем, водонепроницаемость, возможно, объяснялась не умелостью просмолки, а пропитанностью ее бетонным раствором.

Однако самым сложным оказалась не подготовка корабля к плаванию, а распределение должностей. Никто из старших ребят не захотел быть простым матросом, зато претендентов на капитанский пост оказалось почти столько же, сколько и участников. Не зарились на него только двое первоклассников, которые были довольны уже тем, что их вообще приняли в команду.

В конце концов порешили установить четыре командирские должности: капитан, помощник капитана, командир команды гребцов, боцман. Капитаном стал Генка Лосев, мальчик, сильно переживавший из-за своего невысокого роста. Поэтому он занимался почти всеми видами спорта, кроме штанги, а чтобы лучше расти, каждый день ел грецкие орехи. Помощником капитана выбрали улыбчивого, доброжелательного ко всем и особенно к добрым людям Шурку Никконена, мальчишку сообразительного на всякие технические хитрости, да к тому же с умелыми руками. А боцманом – Микко (или, по-русски, Мишу) Метсяпуро, наверное для того, чтобы не оставить старшего по возрасту без командирской должности. Общительный и непоседливый, много читавший, любивший пересказывать прочитанное и, мягко говоря, фантазер при этом, он мало соответствовал классическому представлению о боцмане – старом морском волке, суровом, молчаливом, требовательным к себе и к подчиненным. Многие считали его легковесным и несерьезным. Матросами стали два Анатолия, младшие братья Генки Лосева и Шурки Никконена, неразлучные друзья, у которых на двоих и прозвище было одно – Два-Толяна. А если речь заходила об одном из них, то говорили – Пол-Толяна.

Формально обязанности гребцов возлагались на матросов, но они быстро выдыхались, и на веслах по очереди сидели все, включая капитана.

Днем, как только справлялись с прополкой и другими, порученными родителями, делами или сбегали от этих дел, команда собиралась на берегу возле лодки, то есть возле корабля. Помощник капитана Шурка Никконен строил команду в шеренгу, по вахтенному журналу делал перекличку и докладывал капитану, что вся команда в сборе (или отсутствуют такой-то и такой-то). После чего капитан приказывал:

– Команде на корабль!

Все размещались в лодке.

– По местам стоять, со швартов сниматься!

Боцман отдавал швартов – отматывал от вбитого в берег колышка веревку с размочаленным после узла концом. На чем, собственно говоря, все боцманские обязанности заканчивались. По крайней мере, до возвращения из плавания, когда ему надлежало привязать лодку к колышку.

– Полный вперед! – командовал капитан.

– Полный вперед! – повторял помощник капитана.

– Гребцам на весла! Полный вперед! – усугублял команду командир гребцов.

Лодка выходила на середину канавы, чтобы весла пореже цеплялись за осоку и другую водную и прибрежную растительность, а то и за самый берег. А команда славного брига, клипера или фрегата, в зависимости от ситуации, отправлялась к необитаемым островам, исследовала необжитые еще земли или участвовала в безжалостных боях то с пиратами, то с дикими кровожадными туземцами.

Дел предстояло немало. Хотели выровнять площадку, где происходили утренние построения, установить на ней флагшток, сделать два флага, один большой на площадку, другой поменьше, на корабль. И надо было придумать название кораблю.

Но ничего больше не успели – началась война.

* * *
Забрезжило. Высоко в небо ушла автоматная трасса. Потом из той же точки вторая, но пониже, под углом градусов в сорок пять. Пора. Поеживаясь (озяб даже за недолгое, но неподвижное сидение меж камней), мальчик выбрался из укрытия и теперь, не таясь, пошел к немецким окопам, придерживаясь визуальных ориентиров, указывающих безопасный от мин путь. Вдоль автоматной трассы, на расщепленную березку, от нее на «седло», на камень с выемкой посредине, дальше на пенек, потом на воронку, которую надо обойти справа…

– Хальт!

Остановился.

– Хенде хох!

Поднял руки.

– Ком!

С поднятыми руками подошел к немецкому окопу и спрыгнул в него.


Подполковник дождался лейтенанта.

– Нормуль?

– Так точно.

Кивнул в знак одобрения, попросил «сварганить чайковского» и опять вышел из блиндажа. На этот раз шинель надел в рукава и пуговицы застегнул. Стал внимательно всматриваться в нейтральную полосу и часовым приказал:

– Смотрите получше. Но с оружием аккуратно, без команды не применять. Понятно?

– Так точно, – Симахин со значением посмотрел на Николу.

Тут же, неожиданно для часовых, через бруствер переметнулся человек в белом маскхалате, и не успели они сообразить, как им на это реагировать, а подполковник уже крепко обнял его и шепотом, чтоб не слышали солдаты, спросил:

– Ну, как?

– Нормально.

– А там?

– Похоже, порядок.

И оба быстро ушли в блиндаж.

– Что я говорил?! – самодовольно сказал Симахин.

– Оттуда человека ждал.

– Я разве возражал? – пожал плечами Никола.


В немецком блиндаже несколько солдат и фельдфебель. Фельдфебель крупный, лицо широким овалом, а если в профиль смотреть, то в три прямые линии: одна наклонная линия – высокий, немного откинутый лоб, маленькая уступочка переносицы и вторая линия, более наклонная – нос, опять уступочка и третья, вертикальная – верхняя губа и тяжелый подбородок. От верхней трети этой вертикальной линии выдается свисающим полукружьем нижняя губа. И надменность, и скепсис в той губе, и убежденность в собственном превосходстве надо всеми.

Открывается дверь, солдат быстро, рукой за плечо, вдвигает в блиндаж мальчика, быстро закрывает за собой дверь, чтоб не расходовать без нужды тепло, и докладывает:

– Шел с русской стороны.

– Шпион? – вопрошает фельдфебель и грозно и недоверчиво смотрит на мальчика.

Мальчик снимает серую кроличью шапку, кланяется. Невысокий, светлые волосы острижены «под нуль», худенький, но не истощенный, как другие блокадные дети. Глаза голубовато-серые, спокойные, лицо худощавое, несколько суженное к подбородку. Ничего примечательного, мальчик как мальчик.

– Гутен морген, хювят херрат. Их бин нихт вакоилия!![1] Здравствуйте, уважаемые господа. Я не шпион.

– Вебер! – позвал фельдфебель. – Переводи, что этот рыжий лопочет. Я их белиберду не понимаю.

– Говорит, родители пропали без вести, дом бомбой разрушило, ходит по родственникам, живет у них. А родственники у него и на той, и на этой стороне, – перевел Вебер.

– Почему болтается, не живет на одном месте?

– На одном месте, говорит, прокормить его не под силу, самим еды не хватает. А если недолго поживет, то не особенно в тягость.

– Большевикам жрать нечего – это хорошо. Спроси его, как он через русские окопы перешел?

– Говорит, сидел за большим камнем. А когда часовой пошел к землянке курить, перебрался через окоп.

– Да врет он все! – заключил фельдфебель. – Врет. Чтоб русский солдат ушел с поста курить – никогда не поверю. – Выдержал паузу для пущего эффекта. – Водку он жрать пошел, а не курить. Потому что все русские пьяницы. Бездельники и пьяницы! – И первый загоготал, но вдруг перешел от остроумия к злобе и прошипел. – Пьяные ленивые свиньи! Ничего, скоро мы вас научим работать и уважать порядок!

Так же резко переключился на мальчика:

– А на нейтральную полосу, через заграждения как прошел? Почему на минах не подорвался?

– По чьим-то свежим следам шел.

– Да? – Фельдфебель въедливо посмотрел на мальчика и дал команду: – Обыщите его!

Вытряхнули и даже вывернули наизнанку матерчатую сумку мальчика. Но кроме нескольких кусочков сухого черного хлеба да одного кусочка серого, домашней выпечки, пары картофелин, сваренных в мундире, тупого столового ножа, с наполовину обломанным лезвием в ножнах – в свернутой в трубочку бересте, да крупной соли в аптечном пузырьке ничего там не было.

– Ищите лучше, – настаивал фельдфебель.

Мальчика раздели и так же тщательно осмотрели одежду, прощупали даже швы и заплатки, не говоря уже о подкладке и карманах. Но и тут безрезультатно. Вернули одежду.

Очень кстати, замерз мальчишка меж камнями сидеть, да еще тут раздели, кожа у него, как у щипаного гусака, от холода пупырышками покрылась.

Но вида не показал, оделся спокойно и не торопясь.

В блиндаже человек, которого дожидался подполковник, молча кивнул и протянул руку лейтенанту. Снял маскхалат и ватник. Остался в грубошерстном свитере, ватных штанах и валенках. Вопросительно взглянул на подполковника.

– У себя переоденешься. А сейчас, – уже лейтенанту, – пока старший лейтенант по-быстрому чайком согреется, скажи пулеметчикам, пусть пальбу прекращают.

– Есть! – лейтенант согласно кивнул, козырнул и вышел.

Дождавшись, пока лейтенант отойдет от блиндажа, подполковник тихо, едва не шепотом, потребовал от старшего лейтенанта:

– Рассказывай.

– Прошло, как отрабатывали, – так же тихо ответил тот. – За десять минут до назначенного времени выдвинулись из землянки к валуну. После трех вспышек зажигалки перебрались через наш окоп, он отсиделся в гроте, а потом прошел в расположение немцев.

– Как там встретили?

– Можно сказать, стандартно: задержали и увели сначала в блиндаж на передовой, а потом сразу же в глубину расположения.

– Грубостей или чего-то необычного не было?

– Нет. При задержании, нет.

– Будем надеяться, что и потом будет все в порядке, участок здесь не особенно боевой. Конечно, через «тропу», где нет постов боевого охранения, было бы безопаснее. Но надо, обязательно надо, чтобы немцы поверили:

наши войска сосредотачиваются для удара в районе Восьмой ГЭС и Второго городка.

Помолчал, редко и ритмично постукивая ногтями, плоской их стороной, по столешнице.

– В сто, в тысячу раз легче было бы самому пойти, чем вот так… ребенка посылать. – Приподнял руку и несильно, но резко стукнул внутренней стороной кулака по столу. – И деваться некуда. Надо.

Успокаивая себя, прошелся по блиндажу туда-обратно и позвал:

– Мартьянов!

В блиндаж вошел Никола-часовой.

– Сейчас, как только вернется лейтенант, уходим. После ухода приберешь здесь, на это тебе пять минут, и догоняй нас.

– Понятно.

– А пока иди на пост.

– Есть!

– И ты с чаем не рассиживайся, пей скорее, – нервно подогнал старшего лейтенанта.

– Угу, – согласился тот, и, не желая усугублять беспокойство начальства, подул на поверхность кипятка и, насколько позволяла температура, сократил время между глотками: подполковник вообще к каждому выводу разведчиков относился трепетно, а уж когда ребятишек выводили – будто целиком был сплетен из нервов. Тут его лучше не раздражать. Но, по-прежнему, давал каждому глотку, не торопясь, скатываться в желудок и максимально прогревать организм.

Старший лейтенант допил чай, и они втроем, вместе с возвратившимся лейтенантом, отправились по ходам сообщения, от передовой в глубину расположения. Но штаб и иные службы обходили стороной, пока не вышли к сокрытой в лесочке возле шоссе раскрашенной белыми камуфляжными разводами эмке.

– Он еще нужен? – лейтенант указал на солдата, охранявшего легковушку.

– Нет. И ты, лейтенант, можешь идти отдыхать. Теперь мы сами управимся. Обеспечение пока не снимай. – Подполковник протянул ему руку. – Спасибо за помощь.

Подошел Мартьянов.

– Порядок? – спросил подполковник.

– Так точно, порядок, – ответил Никола.

– Что говорят?

– Часовой, что было, то и говорит: своего человека с той стороны дожидались. А остальные ничего не видели.

– И как он считает, дождались?

– Считает, дождались.

– Наблюдательный. А болтать не будет?

– Лейтенант предупредил и его, – Мартьянов не удержал улыбки, – и меня, чтоб о Владимире Семеновиче, о товарище старшем лейтенанте, – посмотрел со значением на человека в ватнике, – никому ни слова.

– Будет молчать – на следующее мероприятие опять возьмем. А вот тебя… Надо подумать.

– Почему – подумать?.. – заволновался Мартьянов.

– Потому что не кичись, боб не слаще гороха. Намокнешь – тоже лопнешь. Нечего над старшим по званию зубы скалить. Лейтенант правильно предупредил. И его, и тебя.

– Виноват!

– То-то же. А окурок, что я в стенке блиндажа оставил, он забрал или ты?

– Я. Он говорит: возьми себе, меня товарищ подполковник двумя целыми папиросами угостил.

– Так и сказал: товарищ?

– Нет, это я для вежливости. И чтоб по уставу было.

– Понятно. А о чем-нибудь расспрашивал?

– Нет, не расспрашивал. Вначале говорил: похоже, с той стороны кого-то ждем. А когда товарищ старший лейтенант вернулся, сказал: ну, что я говорил.

– А ты ему что ответил?

– Сказал, что я и не возражал.

– Понятно. А он не сказал, как определил, что человека ждем?

– Да он… это…

– Не мямли, как двоечник у доски.

– По Вашему поведению. Сказал, что Вы, товарищ подполковник, часто выходили из блиндажа будто бы покурить, а на самом деле, наверно, с той стороны человека ждете.

– Наблюдательный, – повторил подполковник. – Ну, хорошо, товарища старшего лейтенанта мы дождались. Больше нам здесь делать нечего. Прогревай, Коля, машину и поедем.

Мартьянов сел на водительское место. Подполковник отвел старшего лейтенанта в сторонку.

– Значит, и Мартьянов ничего не заметил. Это хорошо, аккуратно сработали. – Мельком глянул на часы и долгим взглядом на линию фронта, даже туловищем подался в ту сторону. – Как он там? А?

– Будем надеяться, все хорошо…

– Будем. – Помолчал и тихонько проговорил: – Не к лицу мне, коммунисту, такое говорить, но иногда, особенно если ребят выводим, помолиться за них хочется. Был бы верующим, помолился бы… – Снова глянул на часы и распорядился: – Пройди к лейтенанту, скажи, пусть снимает обеспечение. И пощупай его аккуратненько, что он думает о сегодняшнем мероприятии. И сразу обратно. Дел много, пора возвращаться, а путь не близкий. Да, еще один момент, Симахин вроде неплохой паренек, может пригодиться. Попроси лейтенанта от моего имени, пусть присмотрится к нему. Только не говори зачем.

Когда старший лейтенант вернулся, подполковник вопросительно посмотрел на него.

– Что лейтенант?

– Считает, что разведгруппа ушла в поиск. Но ни состава, ни задач, естественно, не знает.

– Это хорошо, – подполковник удовлетворенно кивнул.

– И к солдату присмотрится.

– Угу. Пусть присматривается. Поехали.


– Ахтунг!

В блиндаж вошел обер-лейтенант. Белокурый, высокий, стройный и даже элегантный, насколько можно быть элегантным на передовой. Его охрана, два автоматчика, в ладно пригнанной под стать командиру, форме, встала у двери, положив руки на шмайссеры.

Фельдфебель доложил. Офицер повернулся к мальчику. Длинный, тонкий, крючком нос несколько портил его, однако делал лицо запоминающимся.

– Paivaa, herra upseeri![2] – поздоровался мальчик.

– А-а, Mikko, – узнал его обер-лейтенант и даже улыбнулся, – huomenta, herra Metsapuro! Здравствуй, господин Лесной Ручей. Все течешь? Даже зимой? – Немец немного говорил по-фински.

– К родственникам хожу. Жить где-то надо.

– Как на той стороне? – перешел немец на более знакомый ему русский. По-русски он говорил с акцентом, но слов не коверкал.

– Голодно. Даже у тех, кто с огородом живет, с едой плохо. Власти оставили по 15 килограмм картошки на едока, а остальное приказали сдать в фонд обороны. Разве зиму с этими харчами переживешь? В городе совсем плохо, кошек и собак еще в прошлую зиму съели.

– Сдаваться когда собираются?

– Вроде бы совсем не собираются. Говорят, от голода, может, кто и уцелеет, а если сдаться, то немцы всех расстреляют.

– Это вранье, большевистская пропаганда. И ты, когда пойдешь снова туда, скажи, что немцы – народ культурный и гуманный, никого расстреливать не собираются. Конечно, если добровольно сдадутся.

– За такие разговоры они сами расстреливают. На месте. Без суда и следствия. По строгости законов военного времени. Везде, на стенах и на всех столбах, бумаги наклеены, а в них написано: за невыполнение приказов, за распространение панических и пораженческих слухов привлекать к ответственности по строгости законов военного времени.

– Понятно. Линию фронта как перешел?

Микко повторил то, что уже рассказал фельдфебелю.

– А к линии фронта как шел?

– И в Парголове был, и в Токсове. Потом в Черной Речке, а оттуда через Колтуши в эту сторону пошел.

– Постов много?

– Да.

– Документы часто проверяют?

– У всех. Но у меня не спрашивали – какие у меня документы. И потом, я у родных останавливался пожить, может, поэтому не трогали.

– Покажи на карте, где посты стоят.

– Не… На карте не могу. Карту я не понимаю.

– А о чем просил тебя посмотреть – посмотрел?

– Да. Там стволы какие-то.

– Что за стволы? Пушки? Гаубицы? Какой калибр?

– Не знаю. С дороги не разглядеть, а ближе не подойти, колючая проволока и часовой. Страшно, застрелит еще.

– Колючая проволока от дороги далеко?

– Близко. И лес вырублен. Все открыто. Не подойти. И часовой. Застрелит запросто.

– По пути что-нибудь интересное видел?

– Не… Я по лесу, по проселку шел. Что там увидишь? С большой дороги меня сразу прогнали. Когда от тетки Клавдии шел. Я хотел в Невскую Дубровку пройти. А там танки, тягачи с пушками, машины с солдатами. Вся дорога забита. Уходи, говорят, парнишка, а то под колеса или под гусеницы попадешь или еще куда. Я и ушел на проселок, а потом в Колтуши повернул.

– Где это было?

– Что было?

– Танки, машины, пушки… Где тебя с шоссе согнали?

– Не припомню точно, где-то уже за Марьиным. Я как раз из Черной Речки от тетки Клавдии, подкормился у нее и в Невскую Дубровку, к крестной моей, к тете Василисе, хотел пройти. Но с дороги прогнали, тогда в Колтуши, к тете Кате пошел. У тетки Клавдии сытно, но очень тесно. Под столом спал, больше негде.

– Фляшенхальс[3]

– Что? – не понял Микко.

– Отчего тесно? Семья у тетки большая?

– Нет. Солдат много. Она им стирает, белье чинит. А они ей крупу, хлеб дают. А еще картошку и овощи разные. Иногда даже консервы.

– В каком направлении двигалась техника? Танки, машины – куда шли?

– Я не знаю, не спрашивал. Там спроси только, сразу куда следует отправят. По строгости законов военного времени.

– Но ты же видел: поперек твоей дороги они двигались, по пути с тобой или навстречу.

– А-а, навстречу, – сообразил-таки Микко. И подтвердил: – Навстречу ехали. Я от тетки Клавдии шел, а они навстречу, из-за поворота.

– Значит, скорее всего, двигались в направлении Восьмой ГЭС или Второго городка?

– По той дороге можно доехать… Да. Но там другой берег и линия фронта. Может, туда поехали или свернули потом, не знаю.

– Много техники в колонне?

– Не знаю. Меня ж прогнали. Я стоял, ждал, ждал, когда проедут. А потом не дождался, пошел. Прошел немного, меня и прогнали. Легковушка затормозила, и командир из легковушки выпрыгнул и прогнал. Уходи, говорит, парнишка, а то под колеса попадешь или под гусеницы. Я и свернул на проселок.

– Стоял долго?

– Нет, только притормозил. Сказал, чтоб я уходил с большака, и дальше поехал.

– Не про то я, – рассердился на его бестолковость офицер. – Ты долго стоял, ждал, пока колонна пройдет?

– Не знаю… Наверно… Замерз даже.

– Значит, колонна большая была.

– Да. Не маленькая.

– А до Невской Дубровки так и не дошел?

– Дошел. Потом, после Колтушей.

– И как там, с дороги тебя не прогоняли, чтоб под колеса или под гусеницы не попал?

– Прогоняли.

– Те тоже навстречу из-за поворота?

– Нет, они прямо.

– А та дорога куда ведет?

– Не знаю точно, к Порогам вроде бы.

– Хорошо. А что за техника?

– Да всякая. И машины, и танки, и тягачи с пушками.

– Колонна большая? Больше чем та, которую раньше встретил?

– Не знаю даже, – пожал плечами.

– Ну, ладно.

Офицер, отозвав фельдфебеля, за спиной Микко приложил палец к губам и, приглушив голос, спросил по-немецки:

– Обыскивали?

Фельдфебель кивнул.

– Ну, и?

– Ничего. Если не считать вшей и грязи.

– Хорошо обыскали? – не поддержал его наигранно брезгливого тона офицер.

– Конечно. Полностью. И швы, и заплатки прощупали. В соответствии с Вашими инструкциями.

– Гут, – одобрил действия фельдфебеля обер-лейтенант. И снова обратился к Микко: – В Колтушах долго был?

– Нет, только переночевал. У тети Кати тоже тесно, а с едой хуже.

– Какие части там стоят?

– Не знаю, не спросишь…

– Танки, пушки на улицах есть?

– Есть. И танки, и пушки.

– Танков много?

– Много.

– А пушек?

– Не очень.

– Значит, танков больше?

– Да, больше.

– Хорошо, молодец, – похвалил мальчика. – А сейчас куда и к кому путь держишь?

– К тете Христине в Никитола. Подкормлюсь у нее немного.

– Подкормись, – одобрил его намерение обер-лейтенант. И попросил: – Расскажи солдатам, что ел русский мальчик, который сидел на снегу?

– Какой мальчик?

– Про которого ты рассказывал, что он сидел на снегу и ел что-то. Вспомнил?

– А-а, – догадался Микко, к чему клонит офицер. – Так это еще в прошлую зиму было.

– Не важно, в прошлую или в эту. Солдаты здесь недавно, еще не слышали, а им полезно такое знать. Рассказывай и подробно, – потребовал офицер.

– Шел я тогда из Куйвози в Лесколово. – Микко говорил, а лейтенант переводил. – Смотрю, на сугробе, возле дороги, парень сидит, постарше меня, и что-то ест. Вроде как лопата в руках у него, только короткая и толстая. Подошел ближе, смотрю: он на собаке сидит, ногу заднюю, от нее отрубленную, грызет. Собака вся белая, в инее. Наверно, всю ночь пролежала. Топором стружек на ноге наделает, отгрызает стружки и жует. Я как увидел топор, так перепугался… Ну, думаю, сейчас он меня топором зарубит… И меня съест. Сильно испугался. Хорошо на лыжах был. Не помню, как Лесколово проскочил. Опомнился уже в Верхних Осельках.

Солдаты брезгливо рассмеялись, отплевываясь. Одного, невысокого круглолицего крепыша, чуть не стошнило.

– Вот тебе за усердие, – офицер подал Микко плитку шоколада. – В другой раз больше разглядишь, больше расскажешь – больше получишь. Хочешь много продуктов и много денег?

– Хочу.

– Тогда внимательно смотри, что и как у русских, хорошенько запоминай и мне рассказывай. Тогда дам тебе много продуктов и много денег.

– Память у меня не очень хорошая. От голода. И часовые там везде. Чуть что, стреляют без предупреждения, по строгости законов военного времени.

– Ну, в тебя, в ребенка, вряд ли станут стрелять, – не поддержал его боязливости офицер. И фельдфебелю: – Отведи его, пусть покормят и с собой что-нибудь дадут. А то помрет союзник с голоду, после изысканных русских деликатесов из мороженой собачатины.

И под хохот подчиненных вышел из блиндажа.

Фельдфебель продовольственный вопрос разрешил по-своему.

– На, руди, – кинул на стол пачку галет. – Ешь, но больше не рассказывай такого после завтрака.

Микко поблагодарил и аккуратно уложил в торбу.

– Отведи его на кухню, если есть чем, пусть покормят и хлеба с собой дадут, – это фельдфебель уже Веберу. – Поест, и сразу же бегом отсюда, не место ему здесь. И скажи: обер-лейтенант приказал выдать мальчику сухой паек. Что выдадут, принесешь сюда.

– Яволь.

На «руди-рыжего» Микко отреагировал спокойно, хотя и был русым: что с этих немцев возьмешь, для них всякий финн, будь то белокурый карел или черноголовый остяк, все равно «рыжий».


Микко идет по широко расчищенному и хорошо укатанному шоссе. Немцы и финны за дорогами следят, тут иного не скажешь. У дуплистой осины возле дороги останавливается, справляет малую нужду. И одновременно с этим действом запускает руку в дупло, вынимает оттуда ольховую веточку и два прутика, березовый и осиновый. На ольховой веточке три побега.

«Лыжи в тайнике номер три». Повертел березовый и осиновый прутики, расшифровал и их значение: «Углубиться в тыл противника и переместиться в расположение финских воинских частей. До выхода в расположение финнов в населенных пунктах останавливаться только на ночлег. В первых двух по ходу движения населенных пунктах не останавливаться даже на краткий отдых. В пути вести маршрутную разведку».

Застегнул штаны и пальто и, используя естественные при этом движения и боковое зрение, осмотрелся. Никого. Достал из кармана пальто еловую шишку, сломал ее пополам и верхнюю часть опустил в дупло: «У меня все в порядке». Еще раз осмотрелся. Все спокойно.

Вышел на дорогу.

* * *
Последние дни предблокадного Ленинграда. Сушь, жара. Множество народа работает на оборонительных рубежах по окраинам города. И сам город готовится к уличным боям и потому больше похож на военный лагерь. Оконные стекла перечеркнуты белым крест-накрест, заклеены полосками бумаги. Иные, однако же, – видимо, хозяйки и в таком военном деле не захотели отстраниться от красоты и уюта, – заклеены не простенькими полосками, а широкими лентами с прорезанными в них узорами. Были и целые картины с танками, самолетами, бомбами, пушками, но те вырезаны угловато и не очень умело – детские. Все деревянное – сараи, амбары, заборы – разбирается и увозится к линии обороны, где используется на перекрытия блиндажей, укрепление траншей и окопов. А не пригодное для этих целей – на дрова.

На улицах траншеи, надолбы – бетонные пирамиды, рельсовые «ежи» и сваренные накрест трамвайные колесные пары. Баррикады, способные сдерживать не только пехоту, но и танки. На площадях и в угловых домах на перекрестках в полуподвалы и в первые этажи встроены огневые точки. Они мощно укреплены и способны сохранить целостность и боеспособность даже при полном обрушении всех верхних этажей. Подворотни также переоборудованы в доты. Витрины магазинов забраны щитами или заложены мешками с песком.

Точки ПВО на набережных, на площадях и на Марсовом поле.

Разрушенные дома. На стенах уцелевших – правила поведения и обязанности населения как во время воздушных налетов и артобстрелов, так и в иных ситуациях. Приказы и распоряжения военных и городских властей, как правило, заканчивались пугающим Мишу, но уже привычным для ленинградцев, обещанием: виновные будут привлекаться к ответственности по законам военного времени. Щели для укрытия. Много военных. По улицам танки, машины с людьми и техникой, подводы с бревнами, иным строительным материалом, дровами и колонны солдат. В небе аэростаты воздушного заграждения. У продовольственных магазинов жмутся к стенам домов длинные, унылые, неуверенные в успехе, но обреченно стоящие очереди: дети, калеки, старики и старухи, немного женщин и совсем нет в них мужчин.

То же на проспекте Двадцать Пятого Октября, который кто по привычке, кто для краткости, кто и по иным причинам звали по-старому Невским. Несколько бабулек у Думы под репродуктором дожидаются сводок с фронта. Елисеевский, знаменитый гастроном № 1, прежде барственно сверкавший зеркальными витринами и кичливо демонстрировавший изобилие продуктов, ныне мрачен, если не сказать нищ и убог.

Впрочем, перед войной не только Елисеевский мог похвастаться изобилием. Предвоенный ассортимент в продовольственных магазинах был достаточно насыщенным, казался даже богатым, по сравнению со скудностью предыдущих лет.

Разбитые взрывной волной витрины Елисеевского снизу доверху забраны деревянными щитами. По верху щитов тянется транспарант: «ЗАЩИТИМ НАШ ЛЮБИМЫЙ ГОРОД ЛЕНИНГРАД». Под транспарантом приказы, воззвания, обращения, извещения военных и городских властей о введении осадного положения и приказ, в этой связи, запретить пребывание на улицах с десяти вечера до пяти утра. Большой квадратный стенд с фронтовыми сводками и перед ним два-три человека читающих. Да еще немногие останавливаются прочитать строки казахского поэта-акына Джамбула:

Ленинградцы, дети мои!
Ленинградцы, гордость моя!
Мне в струе степного ручья
Виден отблеск невской струи…
Эти стихи знали наизусть и повторяли про себя почти все жители города:

К вам в стальную ломится дверь,
Словно вечность проголодав,
Обезумевший от потерь.
Многоглавый жадный удав…
Сдохнет он у ваших застав
Без зубов, без чешуи.
Будет в корчах шипеть змея…
Будут снова петь соловьи.
Будет вольной наша семья.
Ленинградцы, дети мои,
Ленинградцы, гордость моя…
И совсем свежее обращение, принятое на недавнем общегородском митинге женщин-ленинградок:

Мужья наши, братья, сыновья!

Помните – мы всегда вместе с вами. Не сломить фашизму нашей твердости, не испугать нас бомбами, не ослабить лишениями. Мы говорим вам сегодня, родные: «Не опозорьте нас! Пусть наши дети не услышат страшного укора: твой отец был трусом!»

Лучше быть вдовами героев, чем женами трусов.

Женщины Ленинграда! Сестры наши! Ключи города, наша судьба – в наших руках… Лучше умереть стоя, чем жить на коленях! Никакие лишения не сломят нас… Скорее Нева потечет вспять, нежели Ленинград будет фашистским! ...



Все права на текст принадлежат автору: Александр Михайлович Тиранин, Алексей Алексеевич Солоницын, Валерий Николаевич Лялин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Человек на войне (сборник)Александр Михайлович Тиранин
Алексей Алексеевич Солоницын
Валерий Николаевич Лялин