Все права на текст принадлежат автору: Рения Шпигель.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
В тени Холокоста. Дневник РенииРения Шпигель

Рения Шпигель В тени Холокоста. Дневник Рении

Печатается с разрешения издательства St. Martin’s Press и литературного агентства Nova Littera SIA


Архивные фотографии предоставлены Bellak Archive, Courtesy of Bellak family, used with permissions


Перевод прозы – Елена Доперчук

Перевод стихотворений – Анастасия Строкина


Copyright © 2020 by Elizabeth Bellak

© Оформление, ООО «Издательство АСТ»,  2020

Предисловие

За прошедшие сорок лет свои воспоминания опубликовали многие из переживших Холокост. Кто-то не начинал писать раньше, дожидаясь пока придет возраст, в котором люди склонны размышлять над своим прошлым. Кто-то посчитал, что мир теперь больше готов выслушать рассказ о геноциде. Других убедили это сделать дети или внуки. Начиная с 1980-х годов было опубликовано очень много воспоминаний, но при этом забывается, что желание «вспомнить и записать» возникло намного раньше.

В самом деле, люди, пережившие Холокост, начали писать мемуары и выступать со свидетельствами сразу после окончания войны. К началу 1960-х, пятнадцать лет спустя после Холокоста, были напечатаны тысячи воспоминаний тех, кто выжил. В 1961 году, когда Эли Визель[1] искал американского издателя для рассказа «Ночь», уже переведенного на французский, многие отказывались, считая, что и так уже вышло слишком много воспоминаний. В предисловии к французскому изданию «Ночи» Нобелевский лауреат Франсуа Мориак признавал, что рассказ Визеля был одним из огромного числа воспоминаний о Холокосте: «Это личные записи, которые выходят вслед за множеством других»[2] Увы, с уходом поколения выживших эта тенденция – писать – иссякает.

Иногда трудно представить, что когда-то историки игнорировали эти воспоминания, которые сегодня так берегут и высоко ценят, предпочитая личным впечатлениям документы, хотя большинство из них изготавливались Третьим рейхом. Эти историки полагали, что личные воспоминания не так «достоверны», как документы. Сегодня историки признают ценность личных свидетельств, в особенности при их сопоставлении с документальными и материальными свидетельствами.

Безусловно, существует ряд методологических проблем – насколько можно полагаться на эти воспоминания и свидетельства. Их пишут постфактум. Память непрочна. На нее влияет то, что происходило потом. Воспоминание о событии может быть окрашено тем, как его запомнил другой человек, который тоже был его свидетелем. Человек может рассказывать подробности события, стремясь подчеркнуть какой-то конкретный момент, значение которого стало понятно много времени спустя. Это справедливо в отношении любого воспоминания или свидетельства. Мы записываем, чтобы высказать свою точку зрения. Но это особенно справедливо, когда воспоминание связано с травмирующим событием. А что может быть травматичнее Холокоста?

Кроме того, мемуары – это голоса тех, кто выжил, но не тех, кто погиб. Так что Дэвид Бодер, один из первых ученых, систематически фиксировавших свидетельства переживших Холокост, вполне обоснованно озаглавил свою работу «Я не брал интервью у мертвых»[3] Он знал, что записывал голоса тех, кто выжил. Голоса тех, кому выжить не удалось, в основном потеряны для нас навсегда.

Я пишу «в основном», поскольку некоторые свидетельства тех, кто погиб, у нас есть в виде дневников, как, например, дневник Рении Шпигель. Это другие дневники, и не только потому, что в них мы слышим голоса тех, кто не выжил. Дневники отличаются от воспоминаний в первую очередь тем, что не ставят перед нами методологические проблемы. Независимо от того, написаны они выжившими или погибшими, они в корне отличаются от воспоминаний – это не размышления, а фотографические свидетельства того времени. Проще говоря, автор воспоминаний знает, чем все закончилось. Автор дневника не знает – он пишет о сегодняшнем дне в сегодняшний день, а не какое-то время спустя. Вполне вероятно, что Рения, автор дневника, ничего не знает о «более широкой» картине того, что она переживает. К примеру, образование гетто в ее городе – это элемент более широкой политики «геттоизации» или что-то происходящее именно в том месте, где она находится? Если человек пишет после события, он может осознавать, каким образом конкретный указ вписывается в общую нацистскую политику, но у автора дневника, как правило, такого понимания нет. То, что автору дневника может казаться относительно малозначительным, на самом деле оказывается крайне важным. И наоборот, то, что кажется чрезвычайно травмирующим событием, может поблекнуть в сравнении с тем, что за ним последует.

Самое главное, дневники показывают нам то, чего нет в мемуарах, – непосредственные эмоции. А ведь именно эта непосредственность столь убедительна. Мне это напомнило об Элен Берр, молодой парижанке еврейского происхождения, которая вела дневник с 1942 года вплоть до того дня, когда ее с родителями задержали в марте 1944-го. По счастью, она начала писать совсем незадолго до выхода указа о том, что все евреи должны носить желтую звезду. Она делится с дневником о том, как мучилась вопросом – носить ее или нет. Носить – это означает подчинение ненавистному режиму или это демонстрация гордости своей принадлежностью к еврейскому народу? Мы читаем о ее реакции на замечания прохожих. Одни выражают солидарность, другие – сочувствие. Она размышляет о них не издалека, с расстояния во много лет, а в тот день, когда с этим столкнулась. Она не рассматривает – и не может рассматривать – это событие как первый шаг в ряду будущих, более жестоких преследований.

Дневник Рении Шпигель напомнил мне, как он напомнит многим читателям, и о всемирно известном дневнике Анны Франк. Все три дневника – Шпигель, Франк и Берр – наполнены, казалось бы, будничными раздумьями девочек, охваченных первой любовью и полных надежд на будущее. Дневник Рении Шпигель отражает знакомые проявления подростковых беспокойств и тревог – первая любовь, первый поцелуй, приступы ревности, которые, оглядываясь назад, можно счесть ничего не значащими, но тогда, по крайней мере Рении, они казались чрезвычайно важными. К тому же в дневнике много стихов, которые не могут не тронуть читателя.

Мы, читающие ее записи, обладаем тем, чего у нее не было: мы знаем конец. В начале дневника она сильно расстроена тем, что ей пришлось жить с бабушкой и дедушкой, и поэтому у нее «не было настоящего дома». Она этим так «расстроена, что приходится плакать». Отсутствие дома блекнет по сравнению с тем, что ее ожидает. Если бы она писала воспоминания, она бы знала об этом и, возможно, сгладила бы этот травмирующий момент. Она этого не делает. После падения Западной Европы в 1940 году она плачет: «Я здесь одна, без мамы и папы, без дома, меня дразнят, надо мной смеются. О Боже, зачем наступил этот ужасный день рождения? Не лучше ли умереть? Смотрю с высоты своих 16 лет и думаю – достигну ли я конца». Если бы она писала воспоминания, зная, что ее ждет впереди, она бы вполне могла забыть об этом моменте уныния. Она бы так сильно не расстраивалась из-за того, что у евреев отбирали меховую одежду. «Вчера пальто, шубы, воротники, нарукавники, шапки, ботинки отбирали на улице. И теперь новое положение, что под страхом смерти запрещается иметь дома хоть клочок меха».

Не знает она и о том, что, казалось бы, ужасный удел для некоторых жертв на деле мог бы оказаться спасительным. Она пишет, что стали «происходить ужасные вещи», что «устраивали облавы, людей сгоняли в одно место и отправляли куда-то в глубь России», в Биробиджан, где была образована еврейская автономия. «Их будут везти в закрытых темных вагонах, зараженных паразитами, по пятьдесят человек в каждом. Они будут ехать без воздуха, в грязи. Наверное, они голодные. Они будут ехать много долгих недель, с умирающими детьми». По иронии судьбы у этих людей, разумеется, было больше шансов выжить, чем у тех, кого впоследствии немцы втолкнут в другие вагоны и повезут навстречу еще более страшной судьбе.

И все же эта девочка – а она и была именно девочкой – со своими романтичными мечтами о будущем осознает, как в тиски зажимают ее и ее народ. «Гетто! Это слово звенит в ушах, ужасает, мучает. Мы не знаем, что с нами случится, куда мы пойдем и что нам позволят взять с собой». Тем не менее она продолжает надеяться на будущее. Эта напряженность между все более мрачной реальностью и надеждой на луч солнца просто разрывает читателю сердце.

За несколько дней до того, как ее схватили и убили немцы, Рения ощущает возможное приближение конца. Она пророчески записывает: «Мой дорогой Дневник, мой хороший, любимый друг! Мы вместе прошли через такие ужасные времена, и теперь для нас настал самый тяжелый миг. Сейчас я могла бы почувствовать страх. Но Тот, кто не оставил нас тогда, поможет нам и сегодня. Он нас спасет. О Исраэль[4], спаси нас, помоги нам».


Рения Шпигель – девочка, полная жажды жизни, обладающая способностью описать красоту окружающего ее мира в прозе и стихах, девочка, у которой одна-единственная пуля отняла то, чего она так хотела, – будущее. Если бы не этот дневник, она ушла бы вместе с миллионами других в безжалостное забвение, как большинство жертв Холокоста. Те, кто спас дневник, и те, кто обеспечил его издание, спасли ее. Они не могли ее спасти от жестокой судьбы, не могли дать ей будущее, которого она так страстно желала, но они спасли ее от еще одной печали – забвения.


Дебора Э. Липштадт,

профессор Института новейшей еврейской истории и изучения Холокоста в Университете Эмори,

автор книги «Антисемитизм: здесь и сейчас»

(Antisemitism: Here and Now. – New York: Schocken Books, 2019)

Пролог

Моя сестра Рения Шпигель родилась 18 июня 1924 года в городке Ухрынковце (Uhryńkowce) Тарнопольского воеводства. До того как Вторая мировая война разорвала на части нашу семью, наш народ и нашу страну, этот маленький городок находился в юго-восточной Польше, а теперь это часть Украины

Я появилась на свет 18 ноября 1930 года, через шесть лет после Рении. Пятьдесят три года я прожила в счастливом браке с моим венским мужем австрийского происхождения Георгом Беллаком. Я счастливая мать двоих детей и бабушка троих замечательных мальчиков; тридцать лет я преподавала в школе в Нью-Йорке. Моя сестра прожила только восемнадцать лет. Ее убили нацисты в 1942 году. Несколько фотографий, несколько семейных реликвий, воспоминания, крутившиеся у меня в голове почти девяносто лет, и дневник, который вы собираетесь читать, – это все, что у меня от нее осталось.

Сказать по правде, я не была готова к встрече с этим дневником. Многие годы я пряталась от него и от своего прошлого, пока однажды моя дочь Александра Рената не извлекла дневник из сейфовой ячейки, где он лежал непотревоженный больше сорока лет. Осознавая ценность этого исторического документа и то, какой отклик записи Рении могут вызвать у людей во всем мире, она организовала перевод дневника на английский. Моя дочь и по сей день неутомимо трудится над его публикацией по всему миру, добиваясь осознания значения этой истории и в наши дни. Я благодарна ей за то, что она вернула мне память о моей сестре.

Когда я должна была родиться, родители сделали из бумаги аиста, поставили его на окно и сказали сестре, что я скоро появлюсь. К тому времени наша семья переехала в усадьбу близ городка Ставки (Stawki) на Днестре, это недалеко от румынской границы, и Рения обожала усадьбу совсем так же, как свой старый дом. Она любила слушать пение птиц. Она любила ветер. Она любила лес. Иногда я думаю, что именно воспоминания об этих местах – далеко за городом, в другое время – послужили вдохновением для стихов, которые она записывала в дневник. Ее стихи – спокойные, безмятежные мысли, рождавшиеся, когда вокруг шла война.

Мы уехали из нашего дома в Ставках не из-за войны. Я была ребенком-актером, меня называли «польской Ширли Темпл», и в 1938 году мы с мамой переехали в Варшаву ради моей карьеры. Она оставила Рению у своих родителей в ее родном Пшемысле – небольшом городке на юго-востоке Польши. Сегодня это город вблизи границы с Украиной. В январе 1939 года Рения начала вести дневник. В то лето я приезжала на каникулы к Рении и бабушке с дедушкой, а мама вернулась в Варшаву.

Немецкая и советская армии вторглись в Польшу в сентябре 1939 года, и к концу месяца Польша была разделена на две оккупационные зоны: германскую к западу и советскую к востоку. Пшемысль, расположенный по двум берегам реки Сан, был поделен надвое. Бабушка с дедушкой жили в восточной части, оккупированной Советами. Мама была в Варшаве – в западной части Польши, оккупированной немцами. Пересекать реку Сан нам не разрешалось, так что мы внезапно оказались отрезанными от друг от друга. Тогда-то Рения и заменила мне мать. В последующие два года мы виделись с мамой всего несколько раз, и письма от нее приходили не часто. Рения ужасно тосковала по ней. До сих пор я думаю, не заменил ли дневник ей мать, которую она так любила и по которой так скучала.

До тех пор пока Зигмунт, любимый моей сестры, не передал этот дневник маме в начале 1950-х, я понятия не имела, что Рения его вела. Как она умудрялась прятать от меня семьсот страниц – загадка, но это был ее секрет, которым она поделилась только с Зигмунтом. Она отдала Зигмунту дневник незадолго до того, как была убита, а он, перед тем как его отправили в лагеря, передал тетрадь кому-то на хранение. Дневник сохранились, и друг Зигмунта, мы до сих пор не знаем, кто это был, привез его в Штаты. Мама умерла в 1969 году, и, когда я обнаружила дневник в ее вещах, я заперла его в сейфовой ячейке банка «Чейз» около моего дома. Читать его было для меня невыносимо. Слишком сильное эмоциональное напряжение.

До сих пор, когда я начинаю читать его, мне становится плохо и я плачу. Но я понимаю, насколько важны эти страницы, поэтому делюсь с вами. Мы живем в такое время, что не всегда встретишь толерантность, а она так нужна. Трудно разобраться и в том, что такое война, – особенно если ты находишься в ее гуще, – но Рения всегда была мудрой, и она разобралась. Мне кажется, что ее мысли, ее борения и ее смерть показывают нам, почему мы нуждаемся в мире и согласии. Пусть слова и стихи моей сестры говорят сами за себя.

В конце книги я поместила свои заметки, которые соотносятся с конкретными деталями и периодами, что остались в памяти из жизни с сестрой. Я рассуждаю об истории и о том, что мне помнится о последних годах жизни Рении, я расскажу о тех из нас, кто выжил, и как нам жилось после войны.

Воспоминания мои не такие четкие, как восемьдесят лет назад, но я старалась. Иногда мои мысли и мысли Рении могут показаться разбросанными и непоследовательными, но такова природа дневника. Это сиюминутность и импульсивность, а иногда таковы и мои собственные размышления.

Все что я говорю – унаследовано из жизни моей сестры, которую ей не пришлось прожить, а слова Рении – воспоминания подростка, навсегда захваченного западней войны.


Элизабет Лещинска Беллак,

прежде Ариана Шпигель

1939

31 января 1939 г.

Почему я решила начать вести дневник сегодня? Случилось что-то важное? Я узнала, что дневники ведут мои друзья? Нет! Просто мне нужен друг. Мне нужен кто-то, с кем я могу говорить о своих каждодневных печалях и радостях. Кто-то, кто будет чувствовать то, что чувствую я, верить тому, что я говорю, и никогда не выдаст мои секреты. Ни один человек никогда не сможет стать таким другом, вот почему я решила найти доверенного друга в виде дневника.

Сегодня, дорогой мой Дневник, начало нашей большой дружбы. Кто знает, сколько она продлится? Может быть, она даже будет продолжаться до конца нашей жизни. В любом случае, я обещаю быть честной с тобой, я буду открытой и всегда рассказывать тебе все. В ответ ты будешь выслушивать мои мысли и мои заботы, но никогда не выдашь их никому, ты будешь хранить молчание, как волшебная книга, запертая волшебным ключом и спрятанная в волшебном замке. Ты не предашь меня, а если что, это сделают маленькие синие буквы, которые смогут разобрать люди.

Во-первых, позволь представиться. Я учусь в третьем классе женской средней школы имени Марии Конопницкой[5] Меня зовут Рения, по крайней мере, так меня называют друзья. У меня есть маленькая сестренка Арианка[6], которая хочет стать кинозвездой. (Отчасти она уже исполнила эту мечту, потому что снималась в фильмах.)

Наша мамочка живет в Варшаве. Раньше я жила в красивом барском доме на берегу реки Днестр. Мне там нравилось. Думаю, пока что это были самые счастливые дни моей жизни. Там были аисты на старых липах, в саду блестели яблоки, у меня был садик с аккуратными рядами очаровательных цветов. Но теперь это в прошлом, те дни никогда не вернутся. Нет больше барского дома, нет аистов на старых липах, нет яблок, нет цветов. Все это остается в воспоминаниях, сладких и приятных. А река Днестр – далекая, чужая и холодная – течет и бормочет что-то, но уже не для меня.

Теперь я живу в Пшемысле в доме бабушки. Но по правде сказать, у меня нет настоящего дома. Вот почему иногда мне так грустно, что приходится плакать. Я плачу, хотя я ни по чему не скучаю, ни по платьям, ни по сладостям, ни по моим странным и драгоценным мечтам. Я скучаю только по маме, по ее доброму сердцу. Я скучаю по дому, где мы жили все вместе, например, в белом барском доме на Днестре.

Я не сдержусь – заплачу я опять
О прошлом: не вернуть, но не отнять
У памяти наш теплый старый дом
И аистов над радостным гнездом.
Я вспомню прошлое – и захочу назад —
Туда, где ночью затихает сад,
Где медленный туман и тишина,
Где ветра колыбельная слышна:
В ней звуки ночи, сумрак и простор —
Наш дом и пруд мне снятся до сих пор,
И сад, и горизонта полоса.
И липы засмотрелись в небеса.
Но бывают у меня и радостные моменты, и их так много… Так много! Мне надо представить тебе мой класс, чтобы ты понимал все наши шуточки «для своих».

Со мной сидит моя лучшая подруга Норка[7] Может быть, кто-то и скажет, что Норка им не нравится, но кто-то от нее в восторге. Мне Норка нравится всегда, для меня она всегда милая Норка. У нас все мысли одинаковые, те же взгляды и мнения. В нашей школе девочки часто «втюриваются» в учителей, вот и мы с Норкой влюбились по-настоящему (некоторые девочки это делают, просто чтобы подлизаться к учителям) в учительницу латыни г-жу Валерию Брзозовску, урожденную Брюхль. Мы зовем ее «Брюхла». Брюхла замужем за красивым офицером, который живет во Львове. Она к нему ездит через воскресенье. Мы пытались узнать его адрес через адресное бюро, но ничего не получилось, потому что мы не знаем, как его на самом деле зовут. (Мы его называем «Здислав».) Брюхла преподает латынь, у нас этот предмет идет хорошо, и это, разумеется, говорит о том, что мы ее любим по-настоящему.

Следующая девочка в нашем ряду – Белка, или Белания, толстая и кряжистая как три тысячи чертей! У нее исключительный талант к наукам – и еще более выдающийся талант вызывать неприязнь. Она ужасно «втюрилась» в г-жу Скорску[8]и, когда смотрит на нее, строит глупые рожи.

Дальше идет Ирка (Ira – Гнев[9]). Я не люблю Ирку, это у меня в крови. Эта ненависть наследственная: моя мамочка очень не любила Иркину мать, когда они учились в средней школе. Я невзлюбила Ирку еще больше, когда она начала подкапываться под меня в школе, – все это, плюс ее нечестные оценки в табеле и отвратительное сюсюканье, вранье и неискренность, заставило меня по-настоящему ее возненавидеть. Ко всему этому надо добавить, что Брюхла бывает у Ирки дома, мы это расследовали. А Иркина мать ходит в гости к Брюхле. Мы это раскрыли, заглядывая в окна первого этажа в доме Брюхлы, где я провела много часов, а Нора поджидала ее. Все это означает, что я не выношу эту девчонку! Но раз мы учимся в одном классе, приходится как-то жить. Так что мы с Норой просто сжали кулаки и ждем удобного момента.

Что касается девочек, сидящих за Иркой, либо мне вовсе нет до них дела, либо они мне немножко нравятся. С другой стороны, меня немного больше интересуют девочки, которые сидят в самом конце класса, а именно Луна, она сидит за мной и постоянно бомбардирует мне спину. Она считает себя очень талантливым и неземным созданием. На вечерах и вообще всегда она прикидывается то такой, то сякой, старается привлечь внимание к своей красоте (которой у нее нет), к своим исключительным способностям (которые плод ее воображения) и к своей значимости (которой никогда не было). Луна всегда пытается привлечь внимание мальчиков, поэтому при своем маленьком росте она носит высокие каблуки, подрисовывает брови и пудрится. Сначала она одолжила пудру у Ирки Лозинской как бы «смеха ради». А теперь она это делает совсем не «ради смеха», а вполне серьезно.

Ирка Лозинска наверняка самая красивая девочка в нашем классе, а может быть, и во всей школе. Не мешают даже ее темная, почти оранжевая (не без пудры, конечно) кожа и высокомерный тон, или резкие слова из кораллово-красных губ, обнажающих красивые белоснежные зубы. Но у Ирки худший из всех недостатков – у нее туберкулез… Да, иногда у нее идет кровь из рта и из носа. Мне жаль Ирку. У нее есть друг, который ее любит, но он не знает, что его подруга так серьезно больна.

Ирка сидит в самом конце класса. Рядом с ней две твердокаменных фигуры: Галина (очень плохая) с замысловатой прической и Славка, которая всегда делает удивленное лицо, никогда не отвечает и прячет Галину под партой, когда та не хочет отвечать на вопрос учителя. Потом еще есть третья Ирка, худая как щепка и очень некрасивая. Рядом с ней сидит Эльза, моя бывшая соседка. Она изображает святую невинность, но я-то очень хорошо знаю, что это только игра. У нее приличные оценки, но табель всегда лучше, чем она заслуживает. Вероятно, она всегда списывает домашнее задание по латыни у третьей Ирки… но кого это волнует.

Потом еще есть староста нашего класса Кжишка. Кжишка не знает ничего, а говорит, как-будто у нее во рту вареники с песком, но она хорошенькая и всегда по уши влюблена во всех своих Збышеков, Славеков, Лежеков и т. д. Она дружит с Луной.

Перед ней, наклонившись, раскачивается первая Эда (всего их три). Эда – «дама с коготками», она помолвлена, у нее классная фигура и вообще. Вторая Эда – бывшая подруга Белки. Она тоже запала на г-жу Скорску, но не успевает по истории, что кажется мне подозрительным. Третья Эда была нашим врагом всего несколько месяцев назад. Только представь себе, мой дорогой Дневник, приезжает какая-то неизвестно кто, какая-то деревенщина, и хочет быть боссом, пытается нам показать, какие мы недоразвитые, и считает себя «абсолютным талантом». Серьезно?

Лушка и Джунка сидят перед Эдой. Джунка производит «нервно-тектонические» движения. Я была с ней в плохих отношениях больше года, но сумела справиться с этим в день именин Брюхлы. Джунка считается самой занудной в классе, и правда, так оно и есть. Лушка глупая, бестолковая и отсталая. Ей можно рассказывать что угодно. Но она и веселая, всегда на вечеринках со мной танцует «Андрусово». Как-то раз Лушка завопила на уроке математики: «Пани, пани, меня так давно не вызывали, а я так люблю математику!» Нора на это отреагировала так: «Лушка, ты что, не будь дурой». – «Вовсе нет», – ответила Лушка, но потом, когда поняла, что она сделала, стала заикаться и таращить глаза.

Перед ними, перед первой Эдой, Лушкой и Джункой, стоит странная парта для «антиквариата». Это означает Янку. Янка лучше всех в классе умеет «прикидываться дурочкой», при этом ее выручает только помощь со стороны. Когда ее вызывают к доске, все ответы у нее написаны на ногтях. Если, случаем, учительница замечает что-то подозрительное, Янка быстро слизывает чернила и изображает святую невинность. Янка умеет по заказу плакать, рыдать и даже падать в обморок, совсем как первая Эда, которой вдруг становится плохо, когда Пакула собирается вызвать ее прочитать стих. Янка вообще очень талантливая насчет устраивания сцен. Рядом с ней сидит Визия, крошка ростом меньше метра в свои пятнадцать лет. Третья в ряду Фрейка, или Салка. У нее то и дело бывают нервные приступы, иногда она слова не может сказать, если слишком расстроится, еще у нее смешная подпрыгивающая походка, и она часто «не выносит» сидение за партой.

Нужно еще сказать о Нинке, этой необычной девочке, которая выглядит совершенно невинной, но получает письма до востребования от разных «людей», устраивает встречи на темных улицах, посещает одиноких мужчин и очень этим гордится. Она довольно милая. В нашем классе есть еще девочки вроде нее; они меня или вообще не интересуют, или мне не хочется водить с ними компанию, потому что я хорошая девочка.

Мы уже несколько месяцев готовим вечер. Спорили и ссорились, но вот он будет в следующую субботу.

2 февраля 1939 г.

Дорогой мой Дневник! С гимнастикой у меня всегда получалось посредственно, поэтому я тренируюсь дома, чтобы стать лучше. Только что у меня в первый раз получилось сальто. Никто из моих подруг этого не может. Я торжествую, хотя содрала коленку.

5 февраля 1939 г.

Дорогой мой Дневник, вечер был наконец-то! Я так счастлива. Вечер был потрясающий, все, особенно Брюхла, отлично провели время. Но после вечера на меня нашла какая-то тоска. И опять, в какой уже раз я подумала: «Как хочется, чтобы мама здесь была». Дело в том, что Иркина мама, г-жа Оберхард, все время крутилась около Брюхлы, подлизывалась к ней изо всех сил, что, конечно, в ближайшее время принесет пользу Ирке и ее младшей сестре. О, дорогой Дневник, если бы ты только знал, как тяжело так сильно хотеть чего-то, так стараться ради этого, а потом на финишной прямой получить отказ. А чего я на самом деле хотела? Не знаю. Меня очень хвалила Пакула, что меня никак не волнует (она говорила с нами, со мной и Норкой). Брюхла была вполне мила. А мне все же чего-то не хватило.

Луна выступила два раза, и я тоже. Сегодня я видела Брюхлу с г-жой Оберхард – скорее всего, возвращались от нее. Я вежливо поклонилась, прошла мимо них и сказала Норе: «Ты как думаешь? Она опять у нее была, да?» И тут я вижу – она корчит глупую рожу. Оглядываюсь и вижу, что Брюхла идет прямо за нами. Она выглядит ужасно, не знаю, что с ней, я бы хотела что-то для нее сделать, помочь, может быть, что-то посоветовать, но нас разделяет огромная пропасть, очень-очень огромная… Может быть, даже больше, чем с мамой. Она бы тоже могла мне помочь, дать совет. Но преодолеть эту пропасть труднее. О, намного труднее.

8 февраля 1939 г.

Дорогой Дневник! Прошло несколько дней с тех пор, как я рассказала тебе о своих делах, а вообще-то ничего особенного и не было. Жизнь течет как обычно, с некоторыми небольшими исключениями. Брюхла была на конференции учителей латыни, поэтому латынь преподавал г-н Скорский. Г-н Джиджик очень хвалил Ирку (незаслуженно), Белка получила плохую отметку, меня пронесло, но я беспокоюсь насчет завтра, потому что это в самом деле может быть неудачный день. Вот все, что мне нужно было тебе рассказать.

11 февраля 1939 г.

Сегодня дождь… Такой грустный серый день. Но мне не очень грустно. Не знаю почему. Может быть, это идея об отъезде в Канаду, хотя, в конце концов, не так уж она и хороша. А может быть, это потому, что я делаю греческую вазу. Во всяком случае, мне не так грустно, как обычно бывает в дождливые дни, когда я просто стою у окна и считаю слезы, стекающие по стеклу. Их много. Вот бежит одна маленькая, потом другая, побольше, следом за ней еще одна, потом пятая, шестая… и две по моим щекам. Они все сбегают вниз, как будто хотят упасть на мокрую, слякотную улицу, как будто хотят ее сделать еще грязнее, как будто хотят изуродовать этот день, сделать его еще противнее. Но сегодня – это какая-то загадка. Как… как мусорный бак. Все считают, что это ерунда, вообще ничего. Но это не так. Не знаю. Можно надо мной смеяться, но я думаю, что неодушевленные предметы могут разговаривать. Может быть, надо мной посмеются, но ты наверняка поймешь, мой дорогой друг. Дело в том, что иногда мне кажется, будто неодушевленные предметы могут говорить. (На самом деле они вовсе не неодушевленные. У них есть душа, совсем как у людей.) Иногда мне кажется, что водопровод хихикает. И не только я так думаю, значит, это так и есть. Люди называют это хихиканье по-разному, но им никогда не приходит в голову, что это именно хихиканье. Или мусорный бак:

– Ну наконец-то ночь и темнота!
Глаза б не видели! Здесь жизнь совсем не та,
Что в городском киоске: там суета,
Огни вокруг. А тут –
Лежу себе бумажный мятый мяч –
Не абы кто – афиша передач!
Еженедельная! Пожить бы мне!
А я вот в урне мусорной! На дне!
– Подумаешь! Ты хоть узнала мир! –
Взвыл новостной листок, зачитанный до дыр.
Я на прилавке не лежал,
Не грел бока без дела –
Носился я по площадям,
Кричал, как угорелый.
И день пронесся – смерч смертельный!
Я б лучше был еженедельный!
– А я с рождения к такой судьбе готова,
Я не упертая. – сказала яркая обертка.
Вздохнула. И вздохнула снова.
– Но я-то не готов! Я – детский журнал!
С красивыми картинками цветными!
Все восхищаются страницами моими.
Чтоб я – и в урне мусорной лежал!
Нет! Невозможно! Я вообще-то
Не ежедневная газета!
И не афиша глупая,
И не вот это… –
Он на обертку посмотрел. –
Держитесь от меня подальше! Вы не у дел!
Что началось тут: «Я в тебе дыру
Проделаю! А ну-ка получи, печатное изделье!
Нашелся тут! Хватай! Держи его!
И поутру
Бумаги разлетелись, словно перья.
А люди удивлялись: вот вопрос!
Кто разбросал здесь мусор,
Кто его
До урны не донес?
Рения. Шлю тебе поцелуй, но сейчас мне надо сесть и наполниться доверху.

13 февраля 1939 г.

Что может быть хуже, чем понедельник 13-е? Понедельник сам по себе обычно плохой день, а сегодня к этому прибавляется еще и 13-е. Не к добру! Для меня это точно был нехороший день. Вдобавок ко всем другим мелким невезениям. Я в школе. Это латынь, и входит Брюхла, поэтому, думаю, устроит контрольную. Но нет. Хорошо, даже лучше (думаю я), я в безопасности. Но она хочет, чтобы мы писали изложения на листах, вырванных из тетрадей. У меня все пошло так, как только и могло быть в понедельник 13-го. В плохой день все и пошло по-настоящему плохо. Почему? Хм… Хороший вопрос, почему?

Задать его может только человек несуеверный. Точно. Поэтому, первым делом: я пропускала школу, и в результате у меня не было некоторых вариантов; во-вторых, я все время хохотала, умирала со смеху; и, в-третьих, изложение писали на вырванных листах, к которым я относилась несерьезно, и мне даже в голову не пришло, что Брюхла может собрать эти листы.

На географии у нас произошла внезапная и бурная битва за стулья, в которой я не участвовала, но, тем не менее, считалась одной из проигравших. Мы должны были перемещаться по классу. Я еще раньше много раз говорила, что я не какая-нибудь неудачница. Поэтому я тихо пересела вместе с Норой на последнюю парту. Грука смотрит на меня и говорит, чтобы я пересела. Я не хочу, говорю, что мне и здесь хорошо. Она продолжает, и я продолжаю.

– Пересядь!

– Но я ничего не сделала.

И так далее, и так далее. Наконец, я понимаю, что мне не выкрутиться, поэтому смотрю, куда можно пересесть.

– Вот здесь есть место, пожалуйста, пересядь, – говорит Грука.

– Ох, куда угодно, только не туда. Я такая хилая, легко простужаюсь. Перегреюсь у печки и получу воспаление легких, – отвечаю.

Пора с этим кончать.

– Хорошо, тогда сюда, – говорит Грука.

Ой, нет, не у двери! Как я могу сесть у двери, с таким слабым здоровьем?

Весь класс, конечно, умирает со смеху, вопит и грохочет.

Я понимаю, что у меня нет выбора, и в конце концов пересаживаюсь, но только после ее четвертой попытки. Нора все это время сидит под партой, а я стучу не переставая. Потом я говорю Груке, что мне не видно карту. Продолжаю стучать, изображая, что это идет школьный инспектор.

Наверное, были тысячи других приключений, но я рада, что этот исключительно плохой день закончился.

14 февраля 1939 г.

Сегодня родительское собрание. Прошло не очень-то хорошо – это следы от вчерашнего. Брюхла сказала, что у меня ужасное изложение, так что теперь есть о чем беспокоиться.

15 февраля 1939 г.

Сегодня ничего особенного. Пшемысль готовится к газовой атаке, а я готовлюсь к нервной атаке. Все из-за последнего понедельника! Меня вызвали к доске на химии. Я была готова! Черт побери, Джиджик хотел меня запутать.

26 февраля 1939 г.

Последние несколько дней я была занята. Здесь была Арианка. Завтра у нас собрание, и мне нужно написать доклад.

28 марта 1939 г.

Господи, мне так грустно, очень грустно… Просто хочется плакать, выть и рыдать. Как мне выразить, до чего мне жутко? Нет… Это невозможно. Мама только что уехала, и кто знает, когда я ее снова увижу. Несколько дней назад я поссорилась с Норой, так что пришлось общаться с Иркой, а это не помогает.

Да еще воспоминания… Они всегда со мной, и даже хотя я от них плачу, даже хотя они мне разбивают сердце, они самые приятные. Это воспоминания о лучшем времени в моей жизни. Уже весна! Весной там было так хорошо. Пели птицы, цвели цветы; были только небо, душа и счастье! Люди стали думать об отпуске. Все было совсем иначе, чем здесь. Так спокойно, тепло и дружелюбно. Как мне это нравилось.

В ночь на Песах я ждала Илию. Может быть, было время, когда этот святой старик приходил к счастливым детям. Но если он приходил только к бедным людям, раз он никогда не стоял в наших распахнутых дверях, раз он никогда не показывался мне, то он должен прийти теперь, когда у меня нет ничего. Ничего, кроме воспоминаний. Дедушка болеет. Мама волнуется обо мне. О! Какая я несчастная! Иногда я специально не ем, чтобы не встретить…

Оно повсюду следует за мной:
То прячется, как только я замечу,
То тянет руки страшные навстречу,
Окутанные темной тишиной,
То, словно призрак, встанет за спиной,
И что-то шепчет мне.
Я в каждом звуке слышу, как зовет
Оно: «Иди за мной, вперед!»
И руки потирает,
И тонким пальцем заманивает,
И тихонько ждет…

2 апреля 1939 г.

Религиозное уединение закончилось. Мне не понравились эти дни. Я все еще злюсь на Нору. А Ирка не оставляет меня в покое, так что я с ней немного пообщалась. Под конец у меня даже нечего было почитать.

Начинаются каникулы. Я сейчас учу французский, и если бы не война, я могла бы поехать во Францию. Раньше я должна была поехать, но Гитлер захватил Австрию, потом Судеты, Чехословакию, Клайпеду[10] и кто знает, что он сделает потом. Он влияет и на мою жизнь. Хочу написать стих для Арианки. Буду очень рада, если получится хорошо.

Заболела курочка,
К доктору пришла.
Рассказала курочка
Про свои дела:
«Стоит мне поддаться гневу,
Сразу что-то колет слева,
Что-то ноет, что-то жалит –
Жить мешает!
Вечно головокруженье,
В животе моем – броженье,
В теле – слабость и усталость,
И еще мигрень досталась!
В весе потеряла, в цвете!
Милый доктор, на рассвете
Будит муж, а я сильнее
Злюсь, от ярости синея.
И потею, и не спится.
Излечиться я хочу!»
От симптомов этой птицы
Плохо сделалось врачу:
«Как спасти ее от боли?
Как помочь куриной доле?»
Доктор разрешил вопрос,
Доктор важно произнес:
«Не спасти вам ни пера!
Умирать бы вам пора!»
«Умирать пора? Вот вздор!
Вы не доктор – живодер!
Я здорова! Наяву!
Я и вас переживу!»

7 апреля 1939 г.

Птичья песня –
Как давно это было.
Улетели с тех пор минуты –
На крыльях времени.
Все так же печально… до слез… тяжело на сердце. У меня нет нового пальто, а это старое и изношенное. У меня нет новых туфель, как у всех моих подруг. И пусть я успокаиваю себя тем, что у меня есть приятные мысли и хорошие мечты о будущем, мне все равно грустно. Весь Пшемысль принарядился, каждый поблескивает издалека своими новыми, особыми туфлями (это видно по подошве и когда слышишь там и тут: «Ух, волдыри!»). У всех торжественные лица, как в праздничные дни. Просто не знаю, почему это праздничное настроение напоминает мне о том времени, когда шли учения на случай бомбежки.

– Господин Штайнер, говорю вам, что за фарс! Они меня сделали каким-то комендантом, сударь. Я целыми днями бегаю как безголовая курица, сударь. И я даже не знаю, что к чему!

– Да, да. Комедиант на старости лет. Что же еще?

Такие разговоры можно слышать повсюду в городе.

– Дорогой друг, позвольте вам сказать, попахивает войной.

– Угу. Близится конец света… Слышал что-то про бомбы. Но, говорят, что войны не будет, друг мой, что просто они пытаются нападать друг на друга, одни снизу, другие сверху.

– Говорите, не будет войны?! А я думаю, война будет. Вы, друг мой, не знаете, но плакаты развешивают всегда перед войной. Они приходят и уходят, а потом, друг мой, вдруг раз – и начитается война.

С:

– Сирены?! Тревога! Выключите свет! Задерните занавески на окнах! Казя, возьми сковородку и бей по ней, быстро, – вопит комендант.

Н:

– О чем вы говорите, дорогой сосед? Ясно сказано, что в случае тревоги надо стучать по рельсу, – говорит сосед.

Сосед 2:

– Какого черта? Вы что, с ума сошли? В случае тревоги ничего не надо делать, просто тихо стоять в воротах.

С:

– Кажется, я здесь комендант, и я знаю, что делать! Ну вот, пожалуйста, везде бьют гонги, Казя! Сковородка и рельс, бей по обоим.

Н:

– А что насчет нарукавной повязки?

С:

– Простите?! Не говорите мне, что делать. Если будете все время со мной спорить, я немедленно подам старшему по дому прошение об отставке. А вам, разумеется, придется заплатить штраф.

Соседка:

– Тише! Я только детей уложила, а вы такой шум подняли. Что происходит? Нужен порядок. Дайте порядочным людям спокойно жить. Вы комендант, а вместо того чтобы обеспечить покой и тишину, вы шумите на всю округу, будите детей, поднимаете с постели порядочных людей.

С:

– Милая дама, была тревога…

Соседка 3:

– Какая тревога, какая тревога? Пани Петрожкова, вы ее слышали? Я только что смогла уложить детей. Генё болен, доктор сказал, ему нужен покой. А тут суматоха на весь дом среди ночи. Неслыханно! Вы когда-нибудь слышали о таком?

Пани Петрожкова:

– Да, дорогая, настоящий переполох.

Сосед 2:

– Говорил я вам, что надо стоять тихо и ждать, пока…

Зося:

– У мамы мигрень. Она сказала, чтобы вы немедленно замолчали, или она вызовет полицию.

С:

– Я здесь комендант, ответственность на мне, так что я делаю, что считаю нужным, и меня не волнуют какие-то болезни. Казя, еще удар по бочке!

Констебль:

– Что здесь происходит? Разойдитесь по квартирам. Тревога давно кончилась. Сколько крика! Шум! Беру на заметку. Все жители дома 13 по улице Несчесливска заплатят штраф за то, что устроили шум.

П:

– Вот так комендант!

4 мая 1939 г.

Давно ничего тебе не рассказывала. Почему? А я знаю – почему? Я сейчас учу французский и еду к Ерщине[11]. Написала работу по романской живописи и теперь планирую, вернее, уже начала писать немецкий текст. Вчера, 3 мая, участвовала в марше, поэтому сегодня мне нездоровится. Вымокла под дождем. После нашего последнего разговора многое изменилось. Мама и Арианка уехали в Лодзь. Я в плохих отношениях с Брюхлой. Она не стала меня экзаменовать по греческому и сказала директору, что я все время только болтаюсь с Норой. Это мне рассказала Ирка, но Ирка любит сплетничать. Был школьный вечер, но я не ходила. Луна, наоборот, выпендривалась как могла. Почему-то эта идиотка вообразила, что она моя соперница! Моя соперница! Мне дела нет до ее выступления. Нет, мне совершенно все равно, просто мне кое-что об этом известно. Не могу сказать, что я хвастаюсь. Чувствую, что однажды она станет артисткой кабаре (это видно по ее волосам и движениям), а у меня другие планы (я так думаю), так что наши пути не пересекутся, и глупо говорить, что Луна может быть моей соперницей. Сегодня я объявляю войну – внутреннюю войну. Я ей вчера сказала об этом, и я не отступлю. А случилось то, что она не давала мне сесть в том ряду, где мое место. В конце концов прибыла староста и сказала, чтобы я с ней, то есть с Луной, поменялась местами. Она мне говорит: «Я знала, что ты права, но мне хотелось сделать тебе назло!» Мне назло! Ха, ха, ха, да это просто смешно. Она, которая ничего без меня не может по латыни и вообще. Так что я ей сказала: «Ты мне хотела сделать назло, так теперь запомни, что я тебе тоже буду стараться делать назло». Именно так я буду делать, до конца, потому что я так хочу.

7 мая 1939 г.

Май. Это очень странный май. Такой грустный… Бр-р-р …Идет дождь. Подумать только, уже май, май, а я еще не видела ни одного дерева в цвету, не чувствовала запах просыпающихся полей, моих полей… Дождь. Хорошо, что дождь. В последнее время я люблю дождь, потому что я знаю, что там было так же, когда шел дождь. Вчера я ходила на вечеринку, а потом болтала с Норой о том о сем, о разных целях в жизни людей, о пользе учения. Я очень люблю разговаривать, когда знаю, что человек меня понимает…

Над улицей встала луна —
Небесный ночник для мечтателей.
А улица и не заметила —
Бессонного шума полна.
Бежит все, бежит без оглядки:
Цок-цок – каблуки по брусчатке.
Беспрерывный
Ритм колес,
Маячок такси.
По стальным путям скользит
Радостный трамвай.
Остановится, вздохнет:
«Заходи давай!»
И исчезнут в одночасье
Люди с отстановки,
И поедут восвояси, близко-далеко
На трамвае красном.
А за ним бежит по небу
Огонек луны.
Но ее лучи в рекламном
Свете не видны.
И глядит луна, как люди
В уплывающем трамвае
Уходящий день везут.
И луну не замечают,
Высоко она, в печали:
Слишком яркая, большая
Улица внизу.
Я смотрю на мир из моего окна,
А в окне все та же улица видна:
Нежно прижимаются водостоки к стенам,
Магазины – те же, крыши – неизменны,
И дрога так же от дождя блестит,
И в соседних окнах вечно тот же вид:
Вот адвокат и дочка его,
Вот дворник в каморке, а выше – аптекарь;
Вот дама седая на третьем,
А это – девчушка,
Все время – с игрушкой:
То кукла, то клоун.
И ставни они открывают словно
По расписанию
И смотрят на те же дома,
На те же витрины, на вывески красные.
Не движется улица – словно во сне.
И только прохожие – разные.

18 июня 1939 г.

Сегодня у меня день рождения. Не хочу думать ни о чем грустном, о том, что там меня нет… Тссс! Так что вместо этого я думаю, что полезного я сделала за свою жизнь.

A voice, “None.”
Me, “I get good grades at school.”
Voice, “You haven’t earned it. What else?”
Me, “Nothing. I really want to go to France.”
Voice, “You want to be famous?”
Me, “I’d like to be famous, but I won’t be.
So I want to be happy, very happy.”
Голос внутри меня: «А ничего!»
Я: «Но как же отличные оценки в школе?»
Голос: «Незаслуженно это все. Что еще-то?»
Я: «Ничего. Зато я мечтаю поехать во Францию».
Голос: «Может, ты еще и знаменитой хочешь стать?»
Я: «Хочу! Но вряд ли стану.
А вот счастливой – буду! Самой счастливой!»
Завтра конец учебного года, а мне все равно. Совсем… Совсем… Совсем.

Мне снова очень нравится Эржина, а Брюхла меньше. Норе об этом не сказала, не хочу ее волновать. Завтра я тебе расскажу о нашей поездке.

Если бы крылья были у нас,
А у каждого камня – душа,
Мир сошел бы с ума тот же час,
Солнце с неба упало, как шар;
Люди в танце кружились бы: раз-два-три-раз,
И потоп начался, и пожар!
Нам бы скорости в музыку эту —
И из темного мира печали
Улетели бы к небу и свету,
За земные границы умчались,
Унеслись за земные пределы
В торжестве этой силы крылатой
И летали в искрящеся-белом:
За спиною – красивые крылья.
Пусть же время летит оголтело,
Время света, что сделалось былью
До мгновенья, как в зябком бессильи
Мы замедлим полет.
До того, как устанем, угаснем
И время придет —
Падать.

15 августа 1939 г.

Я давно не говорила с тобой. Конец учебного года давно прошел, летние каникулы почти закончилась, а я с тобой не говорила. Я ездила в гости к моей тете за город, я ездила в Варшаву, я видела маму и теперь вернулась. А ты ничего об этом не знаешь. Лежал здесь один с моими мыслями и даже не знаешь, что у нас была секретная мобилизация, не знаешь, что русские подписали договор с немцами. Не знаешь, что люди запасаются едой, что все наготове, ждут… войну. Когда мы с мамой прощались, я ее крепко обняла. Этим молчаливым объятием я хотела сказать ей все. Я хотела взять ее душу и отдать свою, потому что – когда?

В нашу последнюю встречу
Мама меня обняла —
И это объятие греет,
И утирает слезы,
И разгоняет тучи.
Но я верю, что мы дождёмся,
Что обнимемся снова,
И луч прорвется.
Сегодня не могу логично рассуждать. Наверное, это и называется «хандрой». Что-то быстро пролетает и исчезает в тумане. Зигзаги, круги, полосы, туман… розовый туман, зеленоватый. Нет. Ничего меня не интересует. Одна только мысль вертится у меня в голове, только одна, все время одна и та же. Мама… война… коричневые ботинки… война… мама.

6 сентября 1939 г.

В четверг началась война! Сначала 30 или 31 августа Польша вступила в войну с Германией. Потом Англия и Франция тоже объявили Гитлеру войну и окружили его с трех сторон. Но он не сидит без дела. Вражеские самолеты летают над Пшемыслем, то и дело ревет сирена воздушной тревоги. Но, слава богу, пока на наш город не упала ни одна бомба. Другие города, как Краков, Львов, Ченстохова и Варшава, частично разрушены.

Но мы все воюем, все воюем, от девочек до солдат. Я участвовала в женских военных учениях – рыли противовоздушные окопы, шили противогазные маски. Я была вестовым. Подавала чай солдатам. Ходила и собирала еду для солдат. Словом, я воюю вместе с остальным польским народом. Я воюю, и я одержу победу!

10 сентября 1939 г.

О Боже! Господи! Мы в пути уже три дня. Пшемысль был обстрелян. Нам пришлось бежать. Спаслись мы втроем: я, Арианка и дедушка. Мы покинули горящий, почти разрушенный город в середине ночи пешком, таща на себе вещи. Бабушка осталась. Господи, пожалуйста, защити ее. На дороге мы слышали, что Пшемысль разрушен.

Мы покинули город,
Мы как будто сбежали
В густую тёмную ночь.
С нами город простится под грохот
Разрушенных зданий.
Темнота над моей головой.
Но любовь
И объятия мамы
Проведут нас сквозь ночь,
Утешением станут:
Мы дойдём,
Доживём
До рождения дня —
Одинокие путники,
Неприкаянные беглецы.

18 сентября 1939 г.

Мы пробыли во Львове почти неделю, никак не можем прорваться в Залещики. Город окружен. Еды не хватает. Иногда я встаю на рассвете и стою в длинной очереди за хлебом. Кроме того мы целый день просидели в бункере, в подвале, слушая ужасный свист пуль и взрывы бомб. Господи, спаси и сохрани нас. Бомбами разрушены несколько многоквартирных домов, а через три дня там в руинах находили людей, живыми. Некоторые спят в бункерах; те, кому хватает смелости спать дома, просыпаются по нескольку раз за ночь и бегут вниз в подвалы. Эта жизнь ужасна. Мы желтые, бледные от этой подвальной жизни – от отсутствия воды, удобных постелей и сна.

Но еще хуже ужасные мысли, темнее ночи, звероподобные. Бабушка осталась в Пшемысле, папа в Залещиках, а мама, моя мамочка, в Варшаве. Варшава окружена, храбро обороняется, снова и снова отражая атаки. Мы, поляки, сражаемся как рыцари в открытом поле, где нас видно и врагу и Господу. Не как немцы, которые бомбят дома мирных граждан, превращают в прах храмы, травят маленьких детей ядовитыми конфетами (зараженными холерой и тифом) и воздушными шарами с горчичным газом. Мы обороняемся, и мы побеждаем, как Варшава, как города Львов и Пшемысль.

Моя мама в Варшаве. Люблю ее больше всех на свете, моя самая милая, самая драгоценная. Я знаю, что когда она видит, как дети льнут к своим матерям в бункере, она наверняка испытывает то же самое, что чувствуем мы, когда это видим. О Господи! Самый великий, единственный и неповторимый. Господь, пожалуйста, спаси мою маму, пусть она верит, что мы живы. Боже милостивый, пожалуйста, останови войну, сделай всех людей хорошими и счастливыми. Аминь.

22 сентября 1939 г.

Дорогой мой Дневник! Сегодня у меня был странный день. Львов сдался. Но не Германии, а России. Польских солдат разоружали на улицах. Некоторые со слезами на глазах просто бросали свои винтовки на землю и наблюдали, как русские ломали их ружья. Гражданские забирали коней, седла, одеяла. Я горюю, так горюю… Только небольшая горстка все еще сражается. Несмотря на приказ, защитники Львова продолжают свою героическую битву, погибая за родину.

Город окружен.
В кольце врага
Бьются они —
Без приказа.
Снова и снова.
За город бьются,
И не сдаются –
Защитники Львова.

28 сентября 1939 г.

Русские вошли в город[12]. Все еще не хватает еды, одежды, обуви, всего. Перед магазинами длинные очереди. Русские особенно жаждут покупать вещи. Они устраивают рейды, чтобы достать часы, ткани, обувь и т. д.

Эта Красная армия странная. Не отличишь рядового от офицера. Они все носят одинаковую серо-коричневую форму. Они все говорят на непонятном мне языке. Они называют друг друга «товарищ». Правда, у некоторых офицеров более умные лица. Польша заполнена немецкими и русскими войсками. Единственный островок, который до сих пор сражается, – Варшава. Наше правительство сбежало из страны. А я так верила.

Где мама? Что с ней? Господи! Ты услышал мои молитвы, и войны больше нет (или я, во всяком случае, ее не вижу). Пожалуйста, услышь первую часть моей молитвы тоже и защити мою маму от зла. Где бы она ни была, что бы с ней ни случилось, прошу, не спускай с нее глаз и с нас, и помоги нам во всех наших нуждах. Аминь.

27 октября 1939 г.

Я вернулась на время в Пшемысль. Хожу в школу. Жизнь вошла в обычное русло, но в то же время она другая, такая грустная. Нет мамы. Мы не получали от нее никаких известий. Видела ужасный сон, что она умерла. Я знаю, что это невозможно. Я все время плачу, меня мучают плохие предчувствия. Только бы знать, что я ее увижу через два месяца, даже через год, только бы знать, что я обязательно ее увижу. Это невозможно. Нет, лучше умереть. Святой Боже, прошу Тебя, пошли мне легкую смерть.

28 октября 1939 г.

Школьная жизнь такая странная. Вчера у нас было собрание, позавчера – марш. Польские женщины возмущаются, когда слышат приветствия Сталину. Они пишут тайные послания со словами «еще Польша не погибла»[13], хотя, честно говоря, она погибла давно. А теперь есть Западная Украина, есть «коммунизм», все равны, и это их обижает. Их обижает то, что они не могут сказать «ты, паршивый жид». Они по-прежнему это говорят, но тайком.

Эти русские такие красивые ребята (хотя не все). Один из них решил на мне жениться. «Пойдем, барышня, на мою хватеру, будем жить», и т. д. и т. п. Франция и Англия воюют с немцами, и здесь что-то затевается, но мне-то что? Я просто хочу, чтобы мама приехала, была с нами. Тогда я смогу выдержать все испытания и невзгоды.

Здесь умерла одна «тетенька», такая седовласая, худенькая, морщинистая старушка.

Тихая,
Подобно тени,
Она ушла во мрак осенний.
В морщинках, хрупкая, седая,
Покашливая и хромая,
Она ушла – и шаг воздушен,
И больше календарь не нужен.
А жизнь продолжалась, продлилась,
Та жизнь, что для неё как милость,
Как радость сущая была.
Я сохраню воспоминанье
О тихой седовласой пани,
Которая, как тень, ушла.

1 ноября 1939 г.

Сегодня я очень сердита. Злюсь, как говорится. Но, по правде сказать, мне грустно, очень грустно.

У нас здесь теперь есть новый молодежный клуб. Туда ходят многие мальчики и девочки, и там весело (некоторым). Я больше не влюблена в Брюхлу. Наконец сказала об этом Норе, а она сказала, что чувствует то же самое. Теперь, в соответствии со стадиями развития девочек, я должна «влюбиться» в мальчика. Мне нравится Юрек. Но Юрек об этом не знает и никогда не догадается. Об этом знаем мы с тобой и…

В первый день в клубе было весело (я имею в виду, мне было весело), а сегодня я не в своей тарелке. Играли во флирт (ну и игра), и я не получила ни единой карты. Мне неудобно признаться в этом даже тебе. Я, кажется, нравлюсь одному мальчику, которого зовут Юлек (не Юрек), а почему? Может быть, потому что я так не похожа на своих подруг. Я не говорю, что это хорошо – может быть, это даже плохо, – но я очень отличаюсь от них. Я даже не умею кокетливо смеяться. Если я смеюсь, то по-настоящему, открыто. Я не знаю, как «вести себя» с мальчиками. Поэтому я и скучаю по старым временам, розовым… голубым… беззаботным. Когда со мной еще была мама, когда у меня был свой дом, когда был мир, когда все было лазурным, ярким, безмятежным; когда так было у меня на сердце.

Радостные луга,
Солнечные поля,
Там я жила – была,
Считала звезды.
Время в рассветом свете
Мчалось без роздыха.
Легкое звонкое эхо —
Не было для меня помех,
И летала я с облаком —
Счастье внутри и около.
Миг – и все безвозвратно.
Я не знала, что во мне столько слез,
Я не знала, что страдание
Необъятно.
Моё прошлое, совсем крохотное,
Разрушается с грохотом.
Но я его в памяти спрячу.
Страшно мне, страшно, плачу.

6 ноября 1939 г.

Я заболела. У меня ангина. Но теперь мне легче дышать. Знаю, что мама жива, что она в Варшаве. Теперь со дня на день она может приехать ко мне. И я не могу дождаться, не могу дождаться… Тицио[14] прислал открытку, у них в Городенке[15]всего полно. Папа получил работу на ферме. Может быть, он нам привезет что-нибудь из провизии.

Три дня выходных. Годовщина революции. В школах будут утренние линейки, марши молодежи. Какая досада, я не смогу участвовать. Я болею…

9 декабря 1939 г.

Скоро каникулы. Папа получил работу на сахарозаводе. Я могла бы туда съездить. Мама в Варшаве, сюда не собирается.

Я могу получить стипендию… Будем надеяться…

Я его люблю, он замечательный, как раз такой, о каком я мечтала, я его люблю – но не знаю, настоящая ли это любовь. Он обо мне не знает, а я знаю только, что он в погранотряде. И еще одно, что-то очень «подростковое» – я хотела бы целовать его губы, глаза, виски, как в романтических книгах.

Ирка очень страстная. Она ходит к Марысе; там много кроватей с постельным бельем, и каждая пара идет в отдельную комнату и… ну, тут есть над чем подумать. Белка сказала одну загадочную фразу, когда мы работали (Белка много знает): «Ну посмотрите на Ирку, на ее широкую походку…» Фу… Это так омерзительно. По правде сказать, я не страстная. Мне бы хотелось симпатичного мужа, как он… Я бы хотела жить в Крыму в симпатичном дачном доме, иметь маленького золотоволосого мальчика, сына, быть счастливой и все любить…

Мне надо записать перевод немецкого стихотворения. Ох, как надоела школа!

Всегда за работой – тысячи рук,
Труд их – ценнее золота.
Атлантам подобны, кто крепко сжимает
Тяжелые молоты.
Грохочет, клокочет, ревет и стучит,
Сердце страны немолчное.
И вторит ему, летит над землёй,
Песня рабочая.
Цилиндры сверкают, цеха голосят,
Металл медленно плавится,
Пусть молоты бьют по всем наковальням —
жизнь продолжается.
Пусть труд этот радостным будет для рук,
Пусть разум не успокоится,
Пусть пламя не гаснет и наша земля,
Светом наполнится.
Пусть труд этот тысячи жизней спасёт,
Пусть разум в долгой бессоннице
Рождает идеи, и тёмное время
Светом наполнится.

10 декабря 1939 г.

«Мы трудимся!» Так называется наша стенгазета. «Сила в труде!», «Вперед в труде» – я слышала еще много таких лозунгов. Я долго обдумывала, что такое труд. Каждый раз, когда я о нем думаю, на ум приходят разные образы. Вот серая армия труда, это трудящиеся, я вижу склонившихся над столом студентов, я вижу пилотов в ревущих самолетах, матросов где-то в море. Они все принадлежат к этой мощной трудящейся армии; работа идет в море, на земле и в воздухе. Да, но что такое труд на самом деле? ...



Все права на текст принадлежат автору: Рения Шпигель.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
В тени Холокоста. Дневник РенииРения Шпигель