Все права на текст принадлежат автору: Иван Сергеевич Соколов-Микитов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Давние встречиИван Сергеевич Соколов-Микитов

Давние встречи


Давние встречи


Дорогие друзья! Я знаю, как многие малые и большие писатели пишут свои повести, рассказы и романы. Они умело выдумывают своих героев, события и приключения. У них это получается хорошо и разумно. В малых моих рассказах я не выдумывал героев, оставлял им обычно подлинные имена. В писаниях моих нет изображения увлекательных приключений и подвигов. Я писал о том, что видел своими глазами и что слышали мои уши.

Сейчас я хочу описать то, что было в действительной моей жизни: знакомую с детства природу, людей, которых я видел, любил, которых запомнил на всю мою жизнь. Не всегда это были знаменитые, прославленные люди, с которыми мне приходилось встречаться. Мне хочется рассказать и о совсем простых людях.

Я вспоминаю далекое раннее детство, место, где я родился. Первым другом моим был пастушок Пронька. Теперь я не помню его лица и глаз, но каждая встреча с ним была для меня счастьем. Вспоминаю я и простого солдата Серегу, подарившего мне глиняную свистульку-петушка. Помню гостей отца, приезжавших в наш дом, хозяйского работника Панкрата, рассказывавшего мне на русской печи, где пахло сушившейся лучиной, народные сказки о ведьмах и богатырях. Запомнил свою деревенскую няньку, ласковые ее руки, русский ее сарафан.

В коренной крестьянской России начиналась моя жизнь. Эта Россия была моей настоящей родиной. Я слушал крестьянские песни, смотрел, как пекут хлебы в русской печи, запомнил деревенские, крытые соломой избы, баб и мужиков. Уже давно нет, не существует этой милой моему детскому сердцу России. Я не видал города, не знал городских бойких людей. Но не в те ли далекие времена закладывались в моей душе чувства, сохранившиеся по сей день? Я и теперь радуюсь простому человеку, в котором сохранились русские коренные черты. Не эти ли простые люди были творцами богатого русского языка, на котором мы пишем и говорим? Я запоминал пословицы, сказки, веселые поговорки, любовался крестьянскими праздниками, слушал народные песни, легшие в творения наших великих композиторов и поэтов.

Помню веселые святки, масленицу, деревенские свадьбы, ярмарки, хороводы, деревенских приятелей-ребят, наши веселые игры, катание с гор на облитых замерзшей водою «козах» — скамейках, сделанных из старых рассох. Вспоминаю веселый сенокос, деревенское поле, засеянное рожью, узкие нивы, синие васильки по межам, как прятался я в высокой, шелестевшей над головою ржи, видел высокие в небе облака, деревенскую нашу речку с гордым названием Гордота́, где мы ловили рыбу и раков. Помню, как, нарядившись в праздничные сарафаны, бабы и девки выходили зажинать поспевшую рожь, цветными яркими пятнами рассыпались по золотому чистому полю, как праздновали зажи́нки. Первый сноп доверяли сжать самой красивой, трудолюбивой бабе — хорошей, умной хозяйке. А долгие зимние вечера, покрытое ледяными узорами окно, легкое жужжание прялок и стук ткацкого стана, дым лучины или свет висевшей над столом керосиновой лампы! Как меняют в светце бабы лучину и осыпаются в наполненное водою корыто светящиеся угольки.

Это был тот мир, в котором я жил и родился, это была Россия, которую знал Пушкин, знал Толстой. И сколько удивительных рассказов и сказок услышал я в далекие детские годы! Ходили по деревням, по зимним снежным дорогам нищие и погорельцы. И не было отказу прохожему бездомному человеку ни в хлебе, ни в ночлеге. Священным казалось мне слово «мир», тот самый мир, по которому бродили нищие и погорельцы. Быть может, не все было счастливо и благополучно в старой русской деревне, но как хороши были крестьянские праздники, крестьянская ладная работа, священное отношение к насущному хлебу, к земле.


В Ясной Поляне


Я родился под Калугой у большой старинной дороги, недалеко от толстовских мест. И природа — все больше лиственные леса, — и люди, и говор, и быт крестьян Калужской губернии был схож с бытом крестьян соседних тульских мест. В лесное имение миллионера Коншина, которым управлял мой отец, как-то приезжали на волчьи охоты сыновья Толстого. Смутно помню давние разговоры. Слухи о жизни семьи Толстого приходили в наш дом живыми народными путями. О Толстом говорили с любовью, недобром поминали графиню, которую не любили яснополянские мужики. Да и много было тогда «толстовского» по всей России. Чуть не в каждой деревне оказывались старые мужики, внешне очень похожие на Толстого. Я помню такого мужика из соседней деревни. У него была толстовская седая борода, толстовский толстый нос. Над ним посмеивались, в шутку кликали «Толстым». Мужику нравилась эта кличка, он ею, по-видимому, гордился...

———
Теперь мне странно представить, что я жил, вырастал, становился взрослым еще при жизни Толстого. Помню 1910 год, мой первый год жизни в Петербурге. Холодная, дождливая петербургская осень. Я зашел в греческую дешевую столовую в подвале на углу Невского и Фонтанки, взял номер какой-то газеты, прикрепленный пружиною к точеной обшмыганной палке. В глаза бросились крупные печатные слова: «Умер Толстой». Я вышел на Невский ошеломленный, прошел мимо бронзовых коней на Аничковом мосту. И долго не мог опомниться, прийти в себя.

Известно, что Льва Толстого ненавидели церковники-попы и он был отлучен от церкви. Эта ненависть проявлялась в грубых и нелепых формах. Летом 1914 года, в канун первой мировой войны, плавая матросом на пароходе «Королева Ольга», перевозившем русских паломников-богомольцев в «святые места» — в Яффу и Иерусалим, евреев и мусульман, я оказался в Греции на Халкидонском полуострове, среди староафонских монахов, придерживавшихся древних византийских церковных обрядов. Путешествуя по Святой горе, оказался я у отшельников — «каливитов», проживавших над пучиною моря в крошечных кельях — «каливах», построенных на выступах отвесной мраморной горы. Добраться к этим отшельникам было дело нелегкое. Мы спускались с вершины горы почти по отвесной скале, держась за укрепленные в скале цепи. Внизу синело Эгейское море, виднелись далекие острова Греческого архипелага. Остановился я ночевать у отшельника, отца Павла, ученого схимонаха. Помню звездную тихую ночь, ночные акафисты перед иконами. Ночью под звездным сияющим небом ученый монах заговорил о Толстом. Он говорил о его отпадении от церкви, о греховном его пути и беспокаянной толстовской смерти. С убеждением рассказывал, помню, как из могилы Толстого «выползла змея». Спутники мои, простые люди, слушали монаха. Я смотрел на звездное небо, на темные выступы скал, окружавшие жилище «святого» отшельника, и мне, казалось, еще ближе был «грешник» Толстой...


Всего четыре года не дожил он до первой мировой войны, до грозных трагических дней, повернувших и изменивших судьбу всего человечества. Мог ли предвидеть он, какие неслыханные перемены произойдут после его смерти? И как печально, истинно трагично было его бегство, похожее на самоубийство. Темная-темная осенняя ночь, русское бездорожье. Он не спит в эту трагическую ночь, читает Достоевского, книга которого осталась раскрытой на столе его кабинета. С ботинками в руках, на цыпочках проходит пустую комнату, соседнюю со спальной жены. В стариковской беспомощности теряет в кустах шапку. Что-то неизъяснимо тяжелое в уходе Толстого. И как непохожа его смерть на смерти других писателей и поэтов... Осенняя грязная дорога, Оптина пустынь, Шамардин монастырь — и опять бегство. Так уходят умирать звери, целомудренно скрывающие свою смерть...


Набитый людьми, прокуренный махоркой вагон третьего класса мужицкой дороги, простуда — и маленький-маленький, пустынный, никому не известный полустанок, затерянный в просторах русской земли.

Напрасно волновались петербургские власти, хлопотали, ожидая «крестьянских волнений», губернаторы двух ближних губерний, высылая на маленькую станцию отряды стражников и жандармов. Газетные корреспонденты, как мухи, налетели на маленький полустанок. Телеграфисты изнывали от бесчисленных шифрованных и нешифрованных телеграмм. Умирающий Толстой лежал в маленьком домике начальника полустанка, в голой, оклеенной дешевыми обоями комнатенке. К нему пускали лишь самых близких людей. По свидетельству этих людей, Толстой до смертного часа продолжал писать: сухая рука его двигалась по одеялу, как бы держа перо...

Никаких крестьянских восстаний и волнений, которых боялось начальство, в округе, разумеется, не происходило. Присланные стражники и жандармы скучали. Умер Толстой, как умирают все, смерть его была похожа на смерти, к изображению которых он так часто возвращался...


В Ясной Поляне мне довелось побывать два раза: в конце двадцатых годов и недавно, уже после опустошительной войны, вплотную докатившейся до толстовских мест. Отчетливо помню первое путешествие. Июнь, раннее тихое утро, весеннее чистое небо с легкими облаками. Я один иду со станции железной дороги, той самой станции, которая называлась раньше Засека. Сколько раз по этой дороге ездил и ходил Толстой! Вижу поля и холмы, поросшие молодым лиственным лесом. Буйно цветет черемуха, свищут соловьи, все покрыто росою. Знакомый русский ландшафт, родная Россия! В который раз думаю: что стало бы с Толстым, не будь Ясной Поляны...

У мостика, перекинутого через маленькую тихую речку, останавливаюсь, спускаюсь с насыпи, с наслаждением умываюсь холодной речной водою. Освеженный и бодрый направляюсь к толстовской усадьбе. Узнаю ее по двум выбеленным столбикам, которые много раз видел на яснополянских фотографиях. Иду по дороге-прешпекту к дому, спящему и пустому. Узнаю много раз описанное «дерево бедных», под которым Толстой встречал нищих и раздавал им мелкие деньги, деревянную террасу со знакомыми вырезанными петушками.

В черемуховых цветущих кустах поют соловьи (я вспомнил прочитанное о том, как Софья Андреевна, чтобы сохранить яснополянских соловьев, заставила некогда кучера переловить всех кошек и котов, посадить в мешок и незаметно выпустить их на улицах в Туле).

Я не встретил ни единой души. Спал и толстовский дом, который я медленно обошел почти с благоговейным чувством, узнавая знакомые по фотографиям детали. Дом показался скромным. Да и все было скромно и тихо в утренний чистый час в яснополянской спавшей усадьбе. На недвижной листве кустарников и кленов блестела роса. Дорожки вокруг дома посыпаны песком.

На одном из деревьев прибита дощечка с нарисованной стрелкой и краткой надписью: «К могиле». Иду по утоптанной множеством ног тропинке под деревьями, покрытыми недвижной листвою. Полная тишина, безлюдность. Меж стволами берез вижу простую деревянную оградку. За ней могила Толстого.

У могилы, несмотря на ранний час, сидит на скамеечке пожилая женщина с открытой седой головою, очень похожей на белую кору окружающих берез.

Я останавливаюсь, снимаю шайку, присаживаюсь рядом. Могила очень проста и скромна, покрыта дерном, похожа на крестьянские могилки. Внизу, за березами, освещенная солнцем, в дымке утреннего золотистого тумана просвечивает зеленая поляна. Это и есть то самое место, где была закопана «зеленая палочка», о которой рассказывал Толстому его брат.

Знакомлюсь с женщиной, и мы заводим разговор. Она гостит в Ясной Поляне у своей приятельницы, родной племянницы Льва Николаевича, дочери его сестры Марьи Николаевны. Она рассказывает мне о Ясной Поляне, о людях, советует побывать в Кочеках на могилах Волконских и Толстых, где были погребены Софья Андреевна, Татьяна Андреевна и дети Толстых. Во время нашей беседы к могиле подходит высокий седой старик, удивительно похожий на писателя Тургенева. Я догадываюсь, что это старый кучер Толстого, тот самый, который увозил его в злополучную осеннюю ночь. Теперь толстовскому кучеру поручено ухаживать за могилой. В его руках метла и лопата, он неторопливо убирает могилу.

Послушавшись совета новой знакомой, я направился через деревню в село Кочеки. В кустах увидел небольшую церковь, от крыши до самого низу обитую кровельным железом. Церковная ограда и склеп Волконских были разрушены. Уцелели два простых деревянных креста на могилах Софьи Андреевны и Татьяны Андреевны.

Я стал обходить церковное кладбище, внимательно разглядывая старые могилы. В густой траве, в лопухах увидел обломки чугунного креста. Стал складывать эти обломки. Оказалось, что крест этот стоял на могиле Ванюши, последнего сына Толстого. Занимаясь складыванием креста, я заметил, что возле меня стоит девочка в выгоревшем ситцевом платьице. Я спросил у нее, смотрит ли кто-нибудь за могилами. Она ответила, что за могилами смотрит ее мать. «А кто твоя мать?» — спросил я. «Моя мать — жена здешнего священника. Отца моего давно нет, и мы живем вдвоем с матерью». Сложив крест с могилы Ванечки Толстого, я еще раз обошел кладбище и пешком направился в Ясную Поляну, чтобы познакомиться с племянницей Льва Толстого.

В яснополянском доме я увидел женщину с толстовскими зоркими глазами. Она любезно меня приняла. Только ей одной было разрешено жить в яснополянском доме, пользоваться всеми предметами, находившимися в нем, играть на старинном фортепиано.

В кабинете Толстого, небольшой комнате с письменным столом, возле которого стояло старинное кресло (я заметил, что у кресла были подпилены ножки. Это сделал сам Толстой. Он был близорук, но не любил очков и, чтобы не гнуться низко, подпилил ножки у кресла), на стенах висели многочисленные портреты и фотографии. На одной фотографии я увидел незнакомого человека с небольшой бородкой. Я спросил у племянницы Толстого, кто этот человек. Она сказала, что к Льву Николаевичу некогда инкогнито приезжал президент Соединенных Штатов. Это был его портрет. Вернувшись в Америку, он отказался от поста и стал последователем Толстого. Я не стал ее опровергать.

На мягком диване лежала небольшая подушка с вышитой странной надписью: «От ста дур». Эту подушку Толстому подарила его сестра Мария Николаевна, игуменья Шамардинского монастыря, над которой Толстой однажды пошутил, что у нее в монастыре живут сто дур. В ответ на шутку она прислала брату эту подушку. В доме Толстых вообще любили шутить.

Мы обошли все комнаты, побывали в спальне Софьи Андреевны. Наблюдая племянницу Толстого, я удивлялся, с какой быстротой и энергией она двигалась, продолжая что-то вязать, держа в руках вязание. Она рассказала мне, что родилась в Париже и обучали ее во французском католическом монастыре, где французские монахини не позволяли своим воспитанницам оставаться без дела ни одной минуты. Там привыкла она постоянно работать.

Для ночлега мне, случайному гостю, отвели помещение в небольшом домике, где некогда останавливался, гостя у Толстого, Чертков. Несколько дней я провел в Ясной Поляне, бродил по ее окрестностям, по тем самым местам, где вместе с Тургеневым стоял некогда на вальдшнепиной тяге Толстой. Побывал на дорожке, где увидел скамейку, поставленную спинкой к полю, и подумал, что Толстой любил смотреть в лесную чащобу, слушать пение птиц. Возвращаясь вечером к дому, уже в темноте, я услышал раздававшиеся из дома звуки фортепиано. Это играла племянница Толстого, одна ночевавшая в доме. Звуки эти произвели на меня особенное впечатление. Я как бы почувствовал дух живого Толстого. Пробыв несколько дней в Ясной Поляне, я набрал букетик диких цветов, росших у самой могилы, и вернулся в Москву.


Второй раз в Ясной Поляне мне пришлось побывать уже после войны. Мы приехали на машине из Калининской области, где у меня есть маленький домик в лесу на берегу Волги, в котором мы проводим летние месяцы.

В Ясной Поляне многое изменилось. Поредел старый яснополянский парк, обмелела речка Ясенка. На площади, перед въездом в яснополянскую усадьбу, были построены три столовые, в которых собирались наезжие туристы. На площади дежурил милиционер, не позволявший задерживаться туристским машинам. По-прежнему виднелась яснополянская деревня с деревянными крестьянскими домами и сенными сараями. Помню, с ведрами в руках из деревни проходили две молодые женщины. Глядя на них, я невольно подумал, что, быть может, женщины эти кровно связаны с семейством Толстых.

Поставив в деревне машину, мы направились в усадьбу к толстовскому дому. Казалось, здесь мало что переменилось. Такой же стоял дом, такая же была резная веранда. По широко натоптанной дороге мы направились к могиле Толстого.

Уже не было простой деревянной решетки, огораживавшей некогда могилу. Вокруг могилы были вырублены деревья. Могильный холмик стоял среди поросшей травою зеленой площадки. У могилы дежурила женщина-милиционер. За могилой шел заросший редкими деревьями спуск. Мы неторопливо обошли толстовскую могилу и вернулись к дому, где нас встретил Булгаков, последний секретарь Толстого. Он ввел нас в толстовский дом, где по первому взгляду не многое изменилось. Но я заметил, что по-другому была расставлена мебель, исчезли со стен некоторые фотографии и картины, которые видел я при первом моем посещении Ясной Поляны.

Ночевать в яснополянской усадьбе нам не разрешили, и мы направились в село Кочеки, где некогда я бродил по разоренному церковному кладбищу. По асфальтированной дороге мы въехали в новый фабричный поселок, над которым возвышались дымившие трубы. В Кочеках тоже все изменилось. Там высились такие же фабричные трубы, среди которых терялась маленькая церковь.

Шел сильный дождь. Гремела гроза. Мы подъехали к обновленной церкви, вокруг которой была построена новая каменная ограда, а перед входом в ограду стоял одноэтажный каменный дом. В окне этого дома за откинутой занавеской мы увидели священника в светлом подряснике и в широком расписном поясе. Я попросил жену зайти к священнику, спросить у него разрешения заночевать в церковном доме. Жена скоро вернулась, сказала, что священник разрешает нам ночевать, но просит предъявить документы. Мы вынули паспорта и зашли на стеклянную веранду. Священник показал нам просторную комнату, в которой на стене висела икона, а под иконой стояла купель, в которой крестят маленьких детей. В этой комнате были кровати-раскладушки, которыми, по словам священника, пользовались приезжие участники церковного хора.

Выйдя на застекленную веранду, мы уселись за стол, попросили двух прислуживавших нам монахинь приготовить чай. В углу на веранде сидели за столом два молодых человека и две девушки, пили портвейн, потом мы узнали, что это были аспиранты духовной академии, приехавшие завершать свое учение. Когда мы разложили на столе дорожные припасы, к нам подошел церковный сторож, хмельной человек с курчавой бородкой, стал расспрашивать, кто мы, куда и зачем едем. Я спросил сторожа, доводилось ли ему видеть Льва Толстого. «А как же, — ответил он, — много раз видел. Граф любил ездить верхом. Раз едет по полю, а мы, деревенские ребятишки, на лугу играем. Толстой остановил лошадь и, обращаясь к нам, громко сказал: «А ну-ка, ребята, поборитесь! Кто кого одолеет!» Мы стали бороться, Толстой смотрел на нас и смеялся.

Однажды в дождливую погоду он подъехал в деревне к нашему дому, постучал в окно, попросил вынести тряпку, чтобы вытереть мокрую лошадь. Отец вынес тряпку и хотел вытереть лошадь. Но Толстой слез с седла и сказал: «Я сам вытру». Потом заметил, что под окнами нашего деревенского дома посажены небольшие елочки. В наших местах елки сами собой не растут, в лесу их сажают, в парках и на железной дороге. Толстой спросил у отца: «Откуда у тебя эти елочки?» Отец ответил: «Должно быть, ребята с железной дороги принесли». — «Ох, это не с железной дороги, — сказал Толстой. — Елочки эти из нашего парка. Это не беда, что я увидел елочки. А вот если графиня моя увидит, плохо тебе придется. Советую тебе — посади эти елочки на огороде, чтобы с улицы не было видно».

Я выслушал рассказ церковного сторожа, узнал от него, что завтра будут праздновать в церкви престольный праздник. На той же веранде мы познакомились с пожилым человеком, живописцем из Палеха, приехавшим обновлять в церкви иконы, нам он обещал показать свою работу. Мы благополучно переночевали в отведенной нам комнате и утром увидели, как в церковь идет священник в клобуке и монастырской одежде. Оказалось, что священник был иеромонахом. Мы побывали в церкви, обошли церковное кладбище, где всюду росли пышные цветы. За нами шла небольшая группа туристов, которой руководил один из духовных аспирантов. Издали я слышал его голос, как говорил он о старых могилах. Остановившись у заросшей высокой травой могилы, на которой лежал тяжелый камень, он сказал слушавшим его людям, что в этой могиле лежит Анна Каренина, героиня толстовского романа.

Вернувшись в Ясную Поляну, я рассказал знакомой женщине, занимавшейся изучением Толстого, о том, что слышал в Кочеках на церковном кладбище, где руководитель туристов рассказывал о могиле Анны Карениной.

К моему удивлению, знакомая мне ученая женщина рассказала, что в словах экскурсовода была доля правды, что Толстой всегда писал о том, что видел или близко знал. По словам ученой женщины, некогда недалеко от Ясной Поляны произошло событие, помогшее Толстому описать смерть Анны Карениной. У управляющего имением была любовница, которая, узнав, что сожитель ей изменяет, направилась на железную дорогу и бросилась под поезд. Смерть этой женщины Толстой изобразил в своем романе.

На сей раз мы недолго пробыли в Ясной Поляне. Я любовался большим толстовским садом, старинным парком. С особенным чувством возвращался я из Ясной Поляны. В памяти воскресали давние времена, когда был жив великий Лев Толстой. Все несказанно здесь изменилось. Изменились и люди, населявшие деревню, близкую к Ясной Поляне. Трудно было представить живого Толстого, давние, навсегда исчезнувшие времена.


С. Т. Аксаков


Сергей Тимофеевич Аксаков — замечательный живописец слова, один из основоположников классической русской прозы. Имя Аксакова связано с лучшими представлениями о ярких русских людях, о чудесной русской природе. Много поколений читателей, горячих любителей и знатоков русской чистой речи, зачитывались «Семейной хроникой», «Записками об ужении рыбы», «Записками ружейного охотника» и другими художественными произведениями Аксакова, в которых он с замечательной точностью и правдивостью изображал живую русскую действительность и природу.

Первым произведением Аксакова был маленький очерк «Буран», до сего времени остающийся непревзойденным образцом словесной пейзажной живописи. Очерком этим восхищался Пушкин. Следует дивиться изумительному портретному мастерству Аксакова, с которым живописал он героев «Семейной хроники» и литературных воспоминаний. Портретное мастерство Аксакова осталось, однако, почти неотмеченным.

Художественная сила Аксакова в его исключительной правдивости и простоте, которые оценил еще Пушкин, хорошо знал Лев Толстой, в ключевой прозрачности и чистоте языка, безошибочно угаданных Гоголем, пробудившим в Аксакове его долго дремавшее дарование.

Как в чистом ключевом источнике, в чистейшем языке Аксакова нет и единой соринки, не найдешь ни одного тусклого слова, засоряющего литературную и разговорную речь. Источник этой ключевой прозрачности — народное слово. Литературное долголетие Аксакова — верное доказательство того, что правда и ясность языка есть и всегда остаются непременным условием подлинной художественности.

«Я ничего не могу выдумывать: к выдуманному у меня не лежит душа, я не могу принимать в нем живого участия, мне даже кажется это смешно, и я уверен, что выдуманная мною повесть будет пошлее, чем у наших повествователей. Это моя особенность и в моих глазах показывает крайнюю односторонность моего дарования...» — незадолго до своей смерти писал Аксаков сыну Ивану.

Чистоте и прозрачности аксаковской речи, правдивости художественного изображения должны учиться многие молодые писатели, нередко утрачивающие чувство и склад родного русского языка.

Ясный и чистый летний день. В голубом небе стоят, почти не движутся высокие легкие облака. Над заросшей камышом и кувшинками тихой рекой порхают бабочки; повиснув в воздухе, трепещут голубые стрекозы. В тени ольховых и ивовых кустов, у самой поверхности глубокого тихого пруда в нагретой солнцем воде лениво дремлют толстоспинные красноперые голавли, по освещенному пестрому дну табунками проплывают окуни, резвятся, выпрыгивают из воды серебристые верхоплавки. Рядом с широкими листьями белых и желтых кувшинок, на зеркальной поверхности тихого пруда лежат «наплавки» удочек страстного рыболова...

Такие тишайшие уголки русской природы особенно любил Аксаков.

«Чувство природы врождено нам от грубого дикаря до самого образованного человека», — писал Аксаков в своем вступлении к «Запискам об ужении рыбы».

Известно, что в развитии художественного таланта и вкуса Аксакова, во всей его жизненной и писательской судьбе огромное значение имели детские годы, к живописанию которых он неизменно и постоянно возвращался. Такое внимание писателя к близкой и родственной теме закономерно. Нам трудно представить Пушкина без села Михайловского, Льва Толстого — без Ясной Поляны, композитора Глинку — без смоленских отчих мест.

Дедовская усадьба, затерянная В просторах оренбургских степей, была колыбелью писателя Аксакова. Здесь учился он русской народной речи, вглядывался в природу, в окружавших его простых близких людей, прислушивался к семейным преданиям и рассказам. Поразительное знание природы закладывалось еще в детстве. Страсть к охоте и рыбной ловле развивала здоровую наблюдательность, обостряла зрение, чутье и слух, которыми плохо владеет человек, лишенный возможности постоянного общения с природой.

«Приведите их, — говорит Аксаков о людях, лишенных тонкого чувства природы, — в таинственную сень и прохладу дремучего леса, на равнину необозримой степи, покрытую тучной, высокой травою; поставьте их в тихую жаркую летнюю ночь на берег реки, сверкающей в тишине ночного мрака, или на берег сонного озера, обросшего камышами; окружите их благовонием цветов и трав, прохладным дыханием вод и лесов, неумолкающими голосами ночных птиц и насекомых, всею жизнью творения: для них тут нет красот природы, они не поймут ничего!»

Проза Аксакова близка ясной пушкинской прозе. Его «университетом» была природа родных мест, простые близкие люди, говорившие образным и чистым народным языком. Как у Пушкина старая няня Арина, так и у Аксакова в детстве первой наставницей и рассказчицей была ключница Пелагея, крепостная русская женщина с тяжелой судьбой. Этой ключнице Пелагее обязан Сергей Тимофеевич народной сказкой «Аленький цветочек», выражающей лучшие поэтические качества русской души.

В своих произведениях Аксаков неизменно возвращался к далеким детским и отроческим воспоминаниям. Воспоминания эти — живописная галерея превосходно сделанных портретов, чередующихся со столь же превосходной пейзажной словесной живописью, лучше которой мало найдешь образцов во всей русской литературе. Великолепным образцом такого портретного мастерства можно считать «Историю моего знакомства с Гоголем», мемуарные записки, в которых Гоголь изображен с удивительной живописной силой.

Тонкие писания Аксакова вряд ли глубоко поймет, почувствует и оценит даже очень внимательный и чуткий читатель, родившийся и выросший вне России. В этом Аксаков похож на Гоголя, писателя тоже непереводимого. Гоголь и Аксаков были в высшей степени национальными русскими писателями, казалось бы с различными творческими путями. Общее их свойство — глубокая национальность — сближало столь непохожих внешне писателей, которые глубоко понимали и душевно любили друг друга.

Значение Аксакова в истории классической русской прозы огромно. Все творчество Аксакова, все его произведения проникнуты самой высокой гуманностью, любовью к природе и русскому простому человеку — главному его герою. Тема охоты и рыбной ловли как бы является поэтической запевкой, основой внимания и любви... Для множества русских грамотных людей произведения Аксакова были и остаются любимою настольной книгой. У Аксакова учились чудесной русской речи, охотничьему умению разбираться в тончайших явлениях природы, бережливо ее ценить и любить. Любви и бережному вниманию к природе, представляющей для него основу подлинной любви к своей родине, к ее полям и лугам, к зеленым березовым перелескам, к скромным речкам и лесным ручьям, к родным деревенькам, к родному чистому языку, учил и учит Аксаков.

С живописанием природы связано творчество Аксакова. Он не любил шумного города, избегал утомительных многолюдных собраний. В природе он не любил многоводных бурных рек, пугавших его своей недоступностью. Его привлекали неприметные уголки, маленькие тихие речки, где с особенной ясностью раскрываются перед глазами заветные тайны природы. Там — «на зеленом цветущем берегу, над темной глубью реки или озера, в тени кустов, под шатром исполинского осокоря или кудрявой ольхи, тихо трепещущей своими листьями в светлом зеркале воды, на котором колеблются или неподвижно лежат наплавки ваши, — улягутся мнимые страсти, утихнут мнимые бури, рассыплются самолюбивые мечты, разлетятся несбыточные надежды!»

Рыболовные удочки, заботливо привязанные к низу дорожного экипажа, были непременными спутниками Аксакова в далеких степных поездках. На привалах и ночевках в степи, на берегу рек и озер, оставлявших неизгладимое впечатление в памяти Аксакова, вместе с отцом и любимым другом Евсеичем занимался он ловлей рыбы. Под руководством дядьки Евсеича, посвящавшего Аксакова в тайны удочек, лесок и «наплавков», отдавался он до самозабвения рыболовной страсти. Неудержимую страсть мальчика не могли укротить заботы любящей матери, с опаской относившейся к увлечениям сына.

Страсть рыболовная скоро сменилась страстью к ружейной охоте. В те времена оренбургские степи кишели пролетной и оседлой дичью. Нынешнему охотнику трудно представить тогдашнее обилие всякой степной и водяной дичи. Сроки охоты тогда не соблюдались, и юный охотник все лето пропадал в степи, наблюдая шумную жизнь птиц. Эти ранние охотничьи наблюдения помогли будущему писателю уже в старческие годы с замечательной свежестью продиктовать своей дочери (ослепший С. Т. Аксаков в последние годы жизни только диктовал свои произведения) «Записки ружейного охотника Оренбургской губернии» — прославившуюся книгу, которую наряду с «Записками об ужении рыбы» с восхищением читали многие поколения русских охотников. Но не только охотники и рыболовы восхищались «Записками» Аксакова, выдержавшими несколько изданий еще при жизни автора. Мастерство Аксакова ценили Белинский, Чернышевский, Добролюбов. Его произведения хвалили Тургенев, Толстой, Гоголь, справедливо причислявшие Аксакова к лучшим художникам русского слова.

Залог замечательного успеха и литературного долголетия Аксакова — в народности его языка. Наверное, у каждого народа есть писатели и художники, особенно близко понятные лишь своему народу. Таким национальным писателем был Аксаков, книги которого доныне близки и понятны сердцу русского человека, человека иной жизни, чем та, что породила создания этого мастера русской прозы.

Последние годы своей жизни С. Т. Аксаков провел под Москвою в Абрамцеве. Здесь, в уютных комнатах большого дома, окруженный родными любящими людьми, диктовал он свои последние произведения, принимал дорогих гостей.

Сохранившийся дом в абрамцевской усадьбе, приобретенный создателем русского оперного театра известным меценатом Мамонтовым, стал впоследствии приютом для поколения русских прославленных художников-живописцев. Здесь жили и писали свои картины Нестеров, Серов, Врубель, Репин, Васнецов и многие другие художники. Именами талантливых русских людей прославилось Абрамцево.

По сие время стоит в Абрамцеве аксаковский старый дом. Внизу бежит, вьется по каменистому обмелевшему руслу тихая речка Ворь, в которой Аксаков ловил некогда рыбу, сидя над «наплавком», прислушивался к любезной его сердцу деревенской тишине.

До сих пор в Абрамцеве чуется аксаковский дух. Чудесны окружающие усадьбу березовые перелески. И хоть уж не ловится крупная рыба в обмелевшей Вори, но по-прежнему кукуют в березовых рощах кукушки, звонко пересвистываются иволги, воркуют дикие голуби-витютни. По освещенному полуденным солнцем каменистому дну обмелевшей реки перебегают проворные пескари, так живо изображенные Аксаковым в его произведениях.


И. А. Бунин


В далекой юности впервые прочитал я книгу бунинских рассказов. Мне запомнилась эта книга, синяя ее обложка. Что-то родное и близкое было в рассказах, изображавших жизнь русской деревни, с детства знакомую мне природу. Иными, не бунинскими были места, в которых проходили мое детство, отрочество и юность. Я жил в смоленском лесном краю. Глаза мои не видели степных бунинских просторов. Но такой же была Россия, такие же окружали меня люди, такая же бедность, те же обычаи. Так же по зимним и летним дорогам бродили нищие, входили в тесные крестьянские избы, снимали шапки, крестились на висевшие в углах иконы; приложив к груди початую ковригу черного хлеба, хозяйки отрезали ломоть, подавали милостыньку в протянутую руку нищего. Такое же ходило по нашей стороне горе-злочастье, такими же были судьбы работавших на земле людей, и так же колосились хлеба на деревенских полях, взлетали над нивами жаворонки, кричали по утрам перепела, трещали в жаркие летние дни на лугах кузнечики.

Я читал и перечитывал полюбившиеся рассказы дотоле неизвестного мне писателя, удивлялся ритму бунинской речи. Всю свою долгую жизнь я не расстаюсь с книгами Бунина. И теперь, в старости, с волнением слушаю его рассказы, которые при моей слепоте мне читают добрые люди.

Сейчас передо мной на столе лежат короткие бунинские рассказы, не вошедшие в известное девятитомное собрание его сочинений. Самые замечательные из них — его юношеские рассказы, печатавшиеся в «Орловском вестнике», в редакции которого Бунин некогда работал. Трудно поверить, что эти рассказы писал семнадцатилетний юноша, — так сжато, точно и верно описана в них природа, изображены люди. В этих ранних рассказах уже чувствуется ритм речи зрелого писателя Бунина.

Некоторые из его последних рассказов, написанных в Париже, незадолго до смерти, имеют мрачный характер, порою их неприятно читать. Так подействовал на Бунина долгий отрыв от родной земли.

Начинал писать Бунин в те далекие времена, когда был жив сам Лев Николаевич Толстой, имя которого чтила вся грамотная Россия. И недаром так влекло к себе это имя юношу Бунина, рано вступившего на нелегкий жизненный путь.

В начале писательского пути Бунина имя его не имело в России широкой известности среди городских читателей, мало знавших русскую деревню. Еще задолго до революции и первой мировой войны гремели в России иные, забытые теперь имена. Гремело имя Леонида Андреева, взахлеб читали Арцыбашева, петербургских и московских символистов. В Москве и Петербурге появлялись «ничевоки» и футуристы, носившие желтые кофты, кривлялся перед переполненным залом Игорь Северянин. В речи, произнесенной в 1913 году на юбилее газеты «Русские ведомости», выходившей в Москве, Бунин так говорил о модных писателях:

«Исчезли драгоценнейшие черты русской литературы: глубина, серьезность, простота, непосредственность, благородство, прямота — и морем разлилась вульгарность, надуманность, лукавство, хвастовство, фатовство, дурной тон, напыщенный и неизменно фальшивый. Испорчен русский язык (в тесном содружестве писателя и газеты), утеряно чутье к ритму и органическим особенностям русской прозаической речи...»

В произведениях Бунина нет и следа сентиментальной слащавости, на которую так падки некоторые люди, не умеющие отличать правды от лжи. В писаниях своих Бунин не лгал, так же как не лгали Толстой, Пушкин и Гоголь. Отсутствием фальши и лжи объясняется долговечность произведений настоящих художников-писателей.

Удивительна память Бунина, до последних дней его жизни удерживавшая огромное множество событий и судеб. Он помнил все, что приходилось видеть и слышать на долгом жизненном пути. Он любил путешествовать, любил море, никогда не был домоседом. Живя в десятых годах в Италии на острове Капри, в близком соседстве с Горьким, Бунин написал много рассказов о деревне.

Читая бунинские рассказы, дивишься мельчайшим подробностям, которые держала его память. Он видел лица людей, помнил произносимые ими слова, видел родную степь, засеянные хлебом поля, помнил знакомые запахи, полет птиц над степью, скрип полозьев по русским зимним дорогам, завывание пурги, первые весенние почки на оживающих березах. Он видел нищих и дурачков, которыми обильна была старая Россия. Видел дворянские гнезда, обедневших помещиков-дворян, пропивавших последние крохи былых богатств с «беззаботностью, достигавшей даже какой-то неестественной меры». Видел городских мещан-прасолов, за бесценок скупавших дворянские усадьбы.

Начал писать Бунин, когда уже изменялся лик старой России, новая виделась жизнь. Дворянские дочери и сыновья нередко становились революционерами, мечтали о новой, счастливой жизни. К таким революционерам принадлежал в молодые годы родной брат Бунина.

Творчество Бунина несомненно вытекает из пушкинского чистейшего родника. В автобиографической повести «Жизнь Арсеньева» Бунин пишет: «Пушкин был для меня в ту пору подлинной частью моей жизни(...). Сколько чувств рождал он во мне! И как часто сопровождал я им свои собственные чувства и все то, среди чего и чем я жил!

Вот я просыпаюсь в морозное солнечное утро, и мне вдвойне радостно, потому что я восклицаю вместе с ним: «Мороз и солнце, день чудесный» — с ним, который не только так чудесно сказал про это утро, но дал мне вместе с тем и некий чудесный образ:


Еще ты дремлешь, друг прелестный...»

«А там опять: «Роняет лес багряный свой убор, и страждут озими от бешеной забавы» — той самой, которой с такой страстью предаюсь и я...»

«Да, он и писал все только «наше», для нас и с нашими чувствами...»

Работал Бунин неустанно. Писал новые рассказы, переделывал давно написанное, сокращал, менял заглавия.

С живым Буниным я познакомился в год гражданской войны, в Одессе. Была зима — штормовая, малоснежная, неприютная южная зима. В Одессу я приехал из голодавшего и голого Крыма на переполненном растерянными людьми пароходе. Одесса жила горячечной жизнью сыпнотифозного больного. На севере рушился белый фронт, разбитые войска генерала Деникина беспорядочно отступали, уводя и теряя награбленное добро. Город был до предела набит разношерстными, разноязычными людьми. По городским улицам неприкаянно слонялись одетые в английские короткие шинели деникинские солдаты и офицеры. Затягиваясь английскими душистыми сигаретами, в одесских кафе шумели и спорили горластые валютчики-спекулянты. Гонимые волнами гражданской войны, случайные несчастные люди отсиживались в подвалах, прятались на холодных чердаках. В порту мрачно и чуждо дымили английские, французские, греческие, итальянские пароходы. Портовые кабачки и притоны были набиты дезертирами, карманными ворами. Ночами по городу расхаживали военные патрули, ничем не отличавшиеся от уличных бандитов. На городских шумных базарах бойкие люди открыто торговали награбленным.

В редакции газеты, литературным отделом которой заведовал Иван Алексеевич Бунин, я оставил небольшой рассказ. На следующий день мне сказали, что Иван Алексеевич хочет познакомиться со мною, что ему понравился мой деревенский рассказ.

В небольшом редакционном кабинете я увидел сидевшего за столом в кресле сухощавого человека с усталым лицом, хорошо знакомым мне по портретам. Он приветливо поздоровался со мною, стал расспрашивать о моей жизни. Я рассказал ему о наших смоленских местах, о Петербурге, где я встречал революцию, о знакомом Бунину издателе-редакторе «Ежемесячного журнала» Викторе Сергеевиче Миролюбове, у которого неоднократно печатался Бунин. В журнале Миролюбова были напечатаны и мои первые рассказы о войне, которые в других журналах не пропускала цензура. Бунин похвалил мой рассказ, сказал, что он будет напечатан, предложил мне «фикс» (так назывался в прошлые времена ежемесячный гонорар, независимо от того — печатались или не печатались произведения автора). Узнав, что я служил и служу матросом на торговом корабле, что мы собираемся скоро отбыть в дальнее плавание, Бунин как бы с горечью давней и непоправимой утраты сказал, что всегда любил море, любил моряков, дальние морские путешествия.

Из редакции мы выходили вместе. Спускаясь по узкой, каменной, плохо освещенной лестнице, он горько говорил о своей крайней усталости, об утрате веры в людей, о желании уехать из России. На другой день я был у него на квартире, в большом пустынном здании. Он вручил мне письмо своему знакомому — известному толстовцу, жившему где-то на Кавказском побережье, просил при случае это письмо передать. Это было второе и последнее наше свидание. Помню, мы шли по городской улице, мокрой от таявшего снега. На каракулевый воротник его зимнего пальто, на высокую барашковую шапку садились и таяли снежинки. Я близко видел его лицо, слушал его голос. И опять он говорил о своей тяжкой усталости, мрачно расценивал происходившие события, корни которых видел в несчастной истории народа. На следующий день наш пароход уходил в Севастополь.

Через несколько месяцев на большом океанском пароходе «Омск», на который в Константинополе меня приняли матросом, с грузом хлопкового семени я прибыл в Англию, в город Гулль. Из Гулля я написал Бунину в Париж коротенькое письмецо и быстро получил ответ. Бунин скупо писал о жизни в Париже, жаловался на нездоровье. За краткими строками письма скрывалась боль.

В те годы Бунин почти не писал, непримиримо враждебно относился к тому, что происходило и рождалось в новой России. В эмигрантских русских газетах и журналах, печатавшихся в Париже, изредка появлялись его полные желчной горечи статьи, небольшие рассказы о прошлом.

В Англии русских людей мы видели мало. Изредка на пароход заходили случайные гости. Матросы и кочегары тосковали о далекой России, много и горько пили. И разговаривали больше о родных местах, вспоминали свои деревни и города, родных и близких людей, с которыми всякая связь прекратилась. Случалось, иные из нас заболевали душевной болезнью, жестокую силу которой знают лишь немногие переболевшие ею люди. Обычно эту душевную болезнь принято называть тоской по родине, а у врачей-психиатров она называется ностальгией. ...



Все права на текст принадлежат автору: Иван Сергеевич Соколов-Микитов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Давние встречиИван Сергеевич Соколов-Микитов