Все права на текст принадлежат автору: Александр Дмитриевич Андреев.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Берегите солнцеАлександр Дмитриевич Андреев

Александр Андреев Берегите солнце

He знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами…
И вот он стал взрослым…
С. Есенин
© Андреев А.Д., наследники, 2021

© ООО «Издательство «Вече», 2021

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2021

Сайт издательства www.veche.ru

Глава первая

1

Когда я открывал глаза, на белом потолке тотчас возникали машины. Они с ревом опрокидывались на меня, казалось, еще мгновение — и я буду смят. Я метался, крича от ужаса; звал на помощь, но кругом было пусто; пытался бежать — ноги подламывались. И я упирался грудью в тупые морды танков и плакал от бессилия. А боль в правом плече острой строчкой прожигала насквозь…

И в ту же минуту я слышал тихую мольбу:

— Господи! Нельзя вам двигаться. Лягте. Вас никто не тронет. Вы в госпитале. Ну вспомните же…

Я ощущал, как к моему лбу прикасалась рука, и впадал в забытье.

Сегодня я вновь услышал знакомый голос:

— Бредит, вскакивает… Сейчас спит.

— Пускай спит. Вставать не позволяйте.

Потом через некоторое время робко зазвучала песня. Пели ломкие и нежные голоса… Я с усилием поднял налитые усталостью веки.

Мальчики и девочки лет семи-восьми сбились в пугливую стайку посреди палаты и пели, изумленно озираясь на раненых.

Перед ними недвижно сидел на койке человек с забинтованной головой; на белой марле — лишь прорези для глаз и рта. Сбоку — юноша с рукой в гипсе, а у окна — пожилой боец с небритым подбородком; нога бойца была поднята чуть выше спинки кровати…

Дети пели неслаженно: раненые рассеивали их внимание, да и песню тяжело было поднять неокрепшим голосам. Им бы петь про елочку, родившуюся в лесу, они же ломко выводили суровый солдатский гимн: «Пусть ярость благородная вскипает, как волна, идет война народная, священная война!»

Вдруг вспомнилась Нина, и тут я ощутил удар по сердцу такой силы, что вскинулся на койке и закричал:

— Где она?!

Сестра бросилась ко мне, надавила на плечо.

— Тише. Лежите спокойно. Ну, пожалуйста… — Она чуть не плакала.

Я упал на подушку, и песня ребятишек стала уплывать куда-то все дальше и дальше, пока не замерла совсем, точно тихо истлела…

Просыпаясь, я часто видел перед собой одно и то же лицо, обсыпанное мелкими веснушками, круглое, с большими испуганными глазами; глаза напоминали окошки, распахнутые в голубое небо; к концу дежурства лицо делалось бледным и веснушки на нем проступали резче, а небесная голубизна сумеречно густела. Девушку звали Дуней.

Окреп я как-то сразу. Силы, подобно отхлынувшей волне, вернулись снова и сладко кружили голову. А струна в груди звенела певуче, с щемящей радостью: «Я в Москве, я живой, уже здоровый. Уцелел!..»

Левой рукой я нацарапал записку и попросил Дуню отнести на Таганку; если не застанет сестру Тоню, соседка наверняка окажется дома…

А после обеда в дремотной тишине палаты, нарушаемой сонным бормотанием, вскриками раненых и всхлипыванием дождя за окном, я услышал властный голос:

— Где он?

Я повернул голову. Тоня стремительно подошла и опустилась на колени.

— У тебя нет руки? — Судорожным движением она ощупала меня, нашла прикрытую одеялом забинтованную руку и простонала с облегчением: — Вот она, вот! Цела… Я подумала, у тебя нет руки, когда увидела чужой почерк. Ох, Митя… — опять простонала она и ткнулась лбом в мой лоб — так мы делали в детстве. — Митя, Андрей убит.

Здоровой рукой я приподнял Тонино лицо.

— Откуда ты узнала?

— Тимофей рассказал. Под Гомелем… Направил горящий самолет в цистерны с горючим. Взорвался. Тимофей видел, как Андрей взорвался… Я знала, что он погибнет. Еще до войны знала, еще когда замуж выходила, знала: наше счастье недолгое.

Я молча и внимательно рассматривал сестру. Изменилась Тонька. Исчезла прежняя ленивая и женственная ее повадка, серо-зеленые глаза в тяжелых дремотных веках сделались огромными на исхудавшем лице, возле рта залегли заметные черточки. Когда-то она с усилием сдерживала беспричинный — от довольства жизнью — смех, теперь же каждую минуту готова была расплакаться…

Тоня провела ладонью по моей небритой щеке, принужденно улыбнулась.

— Мама так рада, что ты жив, что возле нее. По дому не ходит, а летает. Светится вся… Сколько тебе лежать еще?

— Скоро выпишусь.

Тоня поднялась с колен и присела на краешек койки.

— От Никиты Доброва узнала, что вы были вместе. И Нина с вами…

— Мы с ней поженились, — сказал я.

Глаза ее налились слезами.

— Хорошо, — прошептала она. — Время только… не для счастья… Мне пора, милый, я в госпитале дежурю… Институт наш скоро выезжает на восток… — Тоня вынула из сумки «Комсомольскую правду». — Тут статья Сани Кочевого. Он часто приезжает с фронта, заходит к нам. Вчера был… Наша квартира стала прямо пересыльным пунктом: люди приезжают, уезжают — бойцы, командиры. Кто они, откуда, куда — не знаем. Мама возится с ними: варит им кашу, укладывает на полу спать… Лейтенант один каждый день приходит. Владимир. Я знаю, почему он приходит, — из-за меня… Глаза сумасшедшие, никогда не мигают. Красивый и печальный… Два раза был Чертыханов…

— Когда был Чертыханов? — поспешно спросил я. — Где он сейчас?

— Тоже в госпитале. А в каком, не сказал. Тебя ищет. Так тебя расписывал, какой ты бесстрашный и умный, что у мамы коленки дрожали от страха. По всему видать, плут порядочный… Мы с ним дров напилили. Мешок муки маме принес.

— Если он еще раз появится, спроси, где находится, и объясни, в каком госпитале я. Обязательно.

— Скажу. Между прочим, с институтом я не поеду, — заявила Тоня. — Я знаю, что мне делать теперь. — Она еще раз коснулась пальцами моей щеки, встала и направилась к выходу, высокая и стройная.

Развернув газету, я сразу увидел статью Кочевого.

«В трудный час мы живем и воюем, — писал Саня. — Горит и стонет земля. От севера до юга идет на ней бой, неслыханный, чудовищный, кровавый бой на истребление. Для многих из нас бой уже не новость, но всякий раз он большое испытание. Страшно в двадцать три года умирать, но еще страшнее в двадцать три года жить под немцем.

Невыносимо тяжело нам в эти дни. Но мы точно знаем: отгремит канонада, рассеется в воздухе фашистский смрад, очистится небо от дыма. С какой же гордостью пройдем мы тогда по отвоеванной земле, как радостно встретят нас родные края!.. Старые яблони склонят к нам свои ветви и протянут плоды. Улыбнется и пожмет нам руки суровый Ленинград. Любимая Москва поднесет нам лучшие в мире цветы. Белые хаты Украины настежь раскроют перед нами двери. Древние вершины Кавказа поклонятся нам седой головой, и весна Победы нежно поцелует нас в небритые щеки…»

Я был обрадован фанатической верой и яростью этого мирного человека. Немцы рвутся к Москве, железная пятерня сдавливает горло страны, а он пишет о поцелуях Победы-весны. Сколько будет пролито крови, положено жизней, оборвано возвышенных мечтаний, прежде чем вершины Кавказа поклонятся победителям!.. Но на войне без веры в победу жить невозможно: тогда или сдавайся на милость победителя, или погибай. А о трусах говорят и пишут главным образом тогда, когда армии слишком тяжело…

2

От госпиталя до Таганской я шел пешком. Город настороженно примолк. Над крышами зданий вздулись, покачиваясь, гигантские пузыри заградительных аэростатов. Метнулся ввысь еще неяркий луч прожектора, чуть колеблясь, потрепетал некоторое время и погас.

На площади возле Курского вокзала выстраивались в колонны красноармейцы, должно быть прибывшие с эшелоном; слышались отрывистые и нетерпеливые слова команды; колонны двинулись вдоль Садового кольца.

Навстречу им беспорядочными рядами шли женщины в телогрейках, в валенках с калошами, в теплых платках; на плечах — лопаты и кирки.

Патрули проверяли документы, светя фонариками.

От Таганской площади, под гору, к Землянке гнали скот — коровы, овцы, свиньи. Глухой гул копыт катился вдоль улицы. Трамваи остановились: не могли пробиться сквозь стадо. Коровы мычали так, точно жаловались на свою горькую участь: город тянулся бесконечно долго, а идти по булыжным мостовым тяжело. У свиней от худобы и усталости хребты выгнулись, остро проступали крестцы… Отощавший от длинных перегонов скот на улицах Москвы, жалобное мычанье животных, их покорность вызывали в сердце тоску и боль… Пожилая женщина, задержавшись, смотрела на коров и кончиком платка утирала слезы…

Стадо достигло перекрестка, когда взревели сирены воздушной тревоги. В разноголосый и щемящий вой, точно с разбега, ворвались частые и отрывистые залпы зенитных установок. Они находились где-то поблизости, и на тротуары, на железные кровли посыпались осколки снарядов. В загустевшем темнотой небе метались, то скрещиваясь, то расходясь, режущие глаз лучи; казалось, они были накалены яростью.

Из трамваев выпрыгивали люди, и дворники провожали их в бомбоубежища.

До моего дома оставалось несколько кварталов, но патруль задержал и меня.

— Товарищ лейтенант, пройдите в укрытие. Хотя бы в ворота… Вот сюда.

Я свернул в первый же двор.

Когда зенитки прерывали стрельбу, то слышно было, как гудели, кружась, выискивая в темноте Павелецкий вокзал, вражеские самолеты. От цели их отогнали, и они кидали бомбы куда попало. Я слышал, как просвистела одна из них, кажется, над самой головой. Вскоре ухнул взрыв, совсем близко, за углом. Затем второй, чуть дальше и глуше. Резкая вспышка осветила очертания приумолкнувших зданий, черные провалы окон, и вскоре, разбухая над крышами, пополз вверх багровый дым.

Грохот всколыхнул мостовую. Из окон посыпались, звеня, стекла… Скот все шел и шел, тесня друг друга, скользя по булыжнику с уклона и напирая на передних, которым путь преградил трамвай с двумя прицепами. Одичало ревели коровы и, приподымаясь на задние ноги, выдавливали рогами стекла в окнах вагонов…

Молоденькая шустрая женщина в клетчатом платке, сбившемся на затылок, рвалась из ворот. Бойцы патруля не пускали ее, и она, обессилев, заплакала от обиды.

— Что вы за бесчувственные такие! — крикнула она. — Разбежится скот, разве соберешь тогда. — И закричала подростку, который размахивал хворостиной над мордами коров: — Петя! Петька! Направо заворачивай, в проулок! Туда гони. Слышишь?!

Старший лейтенант спросил ее:

— Куда вы гоните скот?

— На шоссе Энтузиастов. Так велено…

Старший лейтенант кивнул сопровождавшим его бойцам:

— Помогите.

Бойцы тотчас скрылись за воротами.

В это время мимо нас пробежала перепуганная овца. Во дворе ее поймали ребятишки.

— Глядите, овца! Папа, овца!..

И тотчас, словно ожидая этого сигнала, из двери низенького домишка неторопливо появился огромного роста детина в белой майке-безрукавке и в сапогах. Грузным и небрежным шагом он подошел к овечке, легко, точно кошку, взял ее под мышку и понес к деревянному сарайчику.

— Толя, нож! — кратко бросил он, не оборачиваясь. Один из мальчишек шмыгнул в дом.

Женщина, сопровождавшая скот, ухватилась за заднюю ногу овцы.

— Ты куда ее понес, бесстыжая твоя харя! Это твоя овца? — Всю злость от собственного бессилия она обрушила на мужчину. Он коротким взмахом откинул ее с дороги.

— Отойди!

Женщина недоуменно развела руками.

— Что же это делается, люди добрые!..

Я окликнул здоровяка в майке-безрукавке.

— Эй, гражданин! — Он приостановился. — Отпустите овцу, — сказал я, подойдя к нему. Он медленно обернулся ко мне. В память мою врезалась широкая рожа с тугими щеками, железный, точно спрессованный навечно ежик волос, голые, здоровьем налитые борцовские плечи и большие, немного отвислые груди.

— Пошел ты к черту! — с глухой яростью сказал он. — Все равно сдохнет в дороге. А тут жрать нечего…

Женщина удивилась:

— Глядите на него! Жрать ему нечего… Да на тебе пахать можно, боров ты этакий!

Мальчишка, такой же толстоморденький, как и отец, сунул ему в руку нож. Длинное лезвие слабо блеснуло в полумгле.

— Отпустите овцу, — повторил я и положил руку на кобуру пистолета.

Мужчина бросил овцу на землю. Она ткнулась узенькой мордой в осколок кирпича, вскочила и тихо потрусила со двора.

— Ну, легче стало, победитель? — с кривой ухмылкой спросил меня мужчина и похлопал лезвием ножа о мясистую свою ладонь. И мне подумалось, что он в эту минуту с наслаждением всадил бы этот нож в меня. Я заметил, что глаз у него не было: вместо них на меня смотрели две глубокие черные дыры…

Тревога окончилась. За углом дымилось взорванное здание, рядом с ним горело второе, подожженное зажигательными бомбами. Доносились всплески колоколов пожарных машин. Пламя то никло, то опять оживало и набиралось сил. Скот, сопровождаемый женщинами и подростками, покорно и устало брел по улице, заворачивая за угол, на Ульяновскую, гурт за гуртом.

На Таганской площади, темной и глухой, стояла сутолока. Как бы на ощупь прокрадывались трамваи с мертвыми окнами. Громыхая по булыжнику, неслись будто наугад грузовики с бойцами в кузовах, тащили за собой орудия. В полумгле безмолвными тенями двигались люди. Горячее дыхание близких боев чувствовалось здесь, на этом знакомом и бойком месте, еще резче и горше. Красноватые отблески пожаров усиливали тревогу.

Пожилой человек, стоявший у темной витрины магазина, произнес дребезжащим голосом, со всхлипом:

— Стронулась Россия…

В эти смертельные и тяжелые дни с особенной силой прозвучало слово «Россия». В каком благодатном и живительном источнике родилось оно, пленительное, звонкое и прекрасное — Россия! Оно вобрало в себя торжества и годины бедствий. Победы и слезы прошедших сражений, сыновняя тоска и радость сердца, надежда на будущее — все в этом имени — Россия… Закаты и ливни, звон косы на рассвете, шелест березовых рощ и просторы от горизонта до горизонта, сладкий дымок очагов, зажженных на заре рукой матери, первая социалистическая революция, указавшая человечеству путь в грядущее, Ленин все Россия.

Я завернул за угол на Коммунистическую улицу — и вот они, знакомые ворота. Через двор я бежал, спотыкаясь в темноте о камни. На лестнице перед дверью остановился перевести дух. Затем рванул дверь и вошел в кухню. Она была пуста. У самого потолка красновато теплилась крохотная лампочка. На столе шумел примус, над клокочущим чайником весело подпрыгивала крышка — как прежде, в студенческие дни. Я привалился плечом к косяку и медленно расстегнул шинель. Прошлое с институтскими веселыми днями закатилось за тридевять земель безвозвратно.

Из комнаты вышла мать, худенькая, хлопотливая, с выступающими старческими плечами. Всплеснула руками — проглядела чайник. Я тихо позвал:

— Мама…

Она взглянула на меня из-под ладони, точно в глаза ей ударило солнце, не удивилась — знала, что приду. Шагнула ко мне, обрадованная и помолодевшая.

— Сыночек, — произнесла она одно лишь слово. Не знаю, есть ли у матери другое слово, такое же емкое и кровное, которое вмещало бы все ее существо: и счастье, и муки, и бессонные ночи, и любовь, и ни на минуту не покидающий страх за жизнь сына? Она взялась за отворот шинели и заглянула мне в глаза. — Сыночек, — повторила она, — вернулся… Под бомбежку не попал, когда шел домой? Никакого покоя нет от этого немца, летает и летает над нами…

Крышечка над кипящим чайником все подпрыгивала, из носика толчками, с хрипом выплескивалась вода. Я выключил примус, и крышечка, последний раз подпрыгнув, замерла.

— Зачем ты сюда приехала? — спросил я. — Немцы же у ворот.

Мать улыбнулась, не спуская взгляда с моего лица.

— Дурачок!.. Не боюсь я твоих немцев. Ты думаешь, в деревне мне жить легче? Умерла бы с горя. А тут вы рядом. — И она взялась руками за отворот моей шинели. Я осторожно положил руку на ее плечи и губами прижался к ее голове, к жиденьким седеющим прядкам. И, как в детстве, что-то сосущее под ложечкой, сладкое пронизало меня насквозь. Мне захотелось рассказать ей, как часто я призывал ее на помощь, и она — это было не раз — являлась ко мне в самые страшные мгновения, когда смерть, казалось, была неминуема…

— Спасибо, мама, — прошептал я. — Спасибо… — Отстранившись от нее, я спросил: — Как тебя пропустили в Москву? В такое время!

— Да уж пропустили… Слово заколдованное знаю. Раздевайся, сынок. Сейчас ужинать будем. Там, в комнате, лейтенант один, Тонин знакомый. И Прокофий был, твой товарищ.

— Где он сейчас?

— Как только узнал, что ты придешь домой, куда-то скрылся. На часок, говорит, отлучусь. Ну и парень, расторопный, прямо бес… Проходи.

3

Я вошел в комнату. Лейтенант, сидевший у стола, встал мне навстречу. Был он высок и строен. Поразили глаза. Посаженные близко, огромные, светлые, с подсиненными белками. Мрачноватая и горькая улыбка — от сомнений, от раздумий и путаных душевных мук — трогала рот.

— Владимир Тропинин. — Он сильно сжал мою руку. — Извините, что я тут… нахожусь.

— Это даже хорошо, что вы у нас, — сказал я, садясь. — Вы из госпиталя?

— Нет. Батальон наш расположен рядом, в школе. — Тропинин кивнул на окно, завешенное черной бумагой. — Но вообще-то из госпиталя. Был ранен под Ельней. Легко. Лежал недолго. — И, предупреждая мой вопрос, сказал, не опуская взгляда: — В вашем доме бываю потому, что видел, как сюда несколько раз входила Тоня. Захотелось поближе взглянуть на нее. Вот и все… Тропинин вздохнул. — Голова разламывается от дум. Что будет со всеми нами? Немцы подступили к окраинам. Ночью слышно, как бьют орудия. Почему нас держат здесь, не понимаю. — Он облокотился о стол, опустил голову, прикрыв глаза ладонью, плечи вздернулись острыми углами. — Как могло случиться, что немцы дошли до Москвы? Где тут правда, кто виноват — не знаю.

— Просто на первых порах они оказались сильнее нас, — сказал я спокойно. — А внезапность — вещь страшная, порой даже смертельная… Нам не хватило одного года.

Тропинин вскинул голову, взгляд его близко посаженных, почти белых глаз толкнул меня в грудь. Он встал.

— Извините, я пойду, а то наговорю чего-нибудь лишнего…

Мать задержала Тропинина.

— Погоди немного. Насидишься еще в казарме-то. Попьешь чаю. — Она поставила на стол чайник и стаканы, ломтики хлеба в тарелке, консервы. Сейчас Тонька придет, дежурство ее давно кончилось… Должно, тревога задержала…

Тропинин сел к столу и неожиданно улыбнулся — ему явно хотелось повидать Тоню.

— Мама, что сказал Чертыханов, когда уходил? — Я ждал Прокофия с непонятным для меня радостным волнением и надеждой; он был необходим мне: когда он бывал рядом, как-то само собой становилось легче и надежней жить на земле…

— Он сказал, что непременно вернется, — отозвалась мать. — Вернется, раз так сказал… — В это время на кухне тяжело затопали. Мать насторожилась. — Слышишь? Он…

Дверь широко растворилась, и порог перешагнул ефрейтор Чертыханов в расстегнутой шинели; пилотка чудом держалась на затылке. На обе руки до самых плеч были нанизаны круги колбасы. Он увидел меня, губы его раздвинула шалая и счастливая ухмылка.

— Здравия желаю, товарищ лейтенант! — гаркнул он оглушительно и хотел отдать честь — кинуть за ухо лопатистую свою ладонь, но помешали колбасные круги.

— Что это такое? — Я испытывал ощущение, будто мы и не расставались с ним, будто он отлучался на некоторое время по заданию и вот вернулся.

— Колбаса, товарищ лейтенант. Разрешите объяснить?

— Ну?..

— Возвращаюсь сюда проходными дворами, гляжу — хоть и темно, — какие-то люди бегут и тащат что-то в мешках и в охапках, торопятся. Мужчины там, бабенки и ребятишки. Я сразу догадался: дело нечисто. «Стой, кто такие, чего несете?!» Вы ведь знаете, как я могу крикнуть — милиция разбежится от страха, не то что бабы. Они побросали все, что несли, и наутек… Гляжу, а это колбаса. Наверно, продуктовую палатку разворовали или склад. А может, при налете бомба угодила в гастроном. Ну, подобрал немного, не кидать же…

— Не врешь?

— Честное благородное слово, товарищ лейтенант. — Чертыханов свалил колбасу на диван и железными руками сдавил мне плечи. Мы поцеловались. Затем, легонько оттолкнув меня, он ткнулся большой лобастой головой в дверцу буфета и заплакал; спина его вздрагивала рывками. Мы с Тропининым переглянулись.

— Что с тобой? — спросил я. Чертыханов плакал взахлеб, шумно отдуваясь.

— Не знаю, — прохрипел он, не отрываясь от буфета. — Сам не знаю. Не обращайте внимания. Обрадовался очень… — Наконец он обернулся к нам. Широкое, с картошистым носом лицо его было омыто обильными слезами. — Я ведь, грешным делом, думал, что навсегда простился с вами, похоронил вас… Плохи были ваши дела: продырявили вас насквозь… А вы живы и здоровы, оказывается… Как не заплакать! — Он вытер платком глаза и щеки, снял шинель, пилотку, пригладил волосы и, достав из бездонного, точно колодец, кармана бутылку водки, аккуратно обтер ее платком и бережно поставил на стол. — Вот за чем отлучался. Пол-Москвы обегал. Все-таки достал. Достал родимую…

— Чертыханов вступает в свои права, — с усмешкой заметил я. Расскажи-ка, Прокофий, как дошел ты до жизни такой — до госпиталя?

— Одну минуточку, товарищ лейтенант, сейчас все доложу, как по нотам… — Чертыханов был радостно возбужден. Стараясь не топать каблуками, он принялся с особой тщательностью накрывать на стол: потребовал от матери свежую скатерть, большими кусками нарезал колбасу, ножом открыл «бычки в томате», раскромсал буханку хлеба. Мать пыталась помочь ему, но он безоговорочно отстранил ее.

— Поберегите здоровье, мамаша, управлюсь сам… — Он легко и нежно прикоснулся ладонью к донышку бутылки и, когда пробка выскочила из горлышка, разлил водку. — Извините, одна рюмка калибром побольше и не так изящна, я ее оставлю для себя… Прошу к столу… Разрешите сесть, товарищ лейтенант? Ну, за победу, товарищи командиры!..

Тропинин взглянул на него, как на чудака, криво и с горечью усмехнулся.

— Петля на шее, а вы — за победу.

— Позвольте, товарищ лейтенант, сперва выпить, потом я вам отвечу, если разрешите. — Ловким взмахом он плеснул в рот водку, глотнул, не моргнув, и улыбнулся от наслаждения. — Насчет петли это вы, товарищ лейтенант, не от трусости сказали. Нет. По всему видать, вы не из робких. Но — сгоряча. И от горя… Ясно, что никто им шею не подставит для петли. Шалишь, брат! Конечно, не велико удовольствие сидеть за столом и бражничать, когда под окошком разгуливают вражеские танки. Под ложечкой сосет. Но, по моим понятиям, здесь, у Москвы, мы и должны прищучить немца. Это уж будьте уверены, товарищ лейтенант.

Мать, подойдя к нам, осторожно, хотя и решительно хлопнула по уголку стола ладонью.

— Немцу в Москве не бывать! — заявила она воинственно.

Прокофий оживленно воскликнул:

— Верно, мамаша! Золотые ваши слова: не бывать!

Я с любопытством оглядел мать, так неожиданно расхрабрившуюся.

— Ты, что ли, остановишь?

Она улыбнулась застенчиво:

— А бог-то? Он за нас, сынок. Да и вы… вон какие…

Тропинин пристально взглянул на Чертыханова — от того веяло спокойствием, как будто война с немцами уже решена в нашу пользу.

— Что ж, за победу так за победу, — сказал Тропинин и выпил.

— Так вот, товарищ лейтенант, как я докатился до госпиталя, — заговорил Чертыханов. — И на этот раз судьба сыграла со мной шуточку. Никак она не может выставить меня перед людьми в геройской красе. Стыдится, видать… У героев на войне даже ранения соответственные: в грудь, в голову, в плечо… А меня ранило, извините, в задницу, как последнего трусишку… Под Ельней пришлось залечь — пулеметным огнем положил нас, подлец! Голову-то я спрятал, а зад не успел. И прострочили мне его в четырех местах, как по нотам. Две недели валялся, точно колода… Зато сзади у меня теперь задубело, что чугун… — Он покрутил лобастой головой и заржал, смущенно озираясь на мою мать. — Извините, мамаша, не сам выбирал место для ранений. — Он налил по второй.

Суровые солдатские марши, гремевшие по радио, внезапно заглохли, будто звук обрубили на самом призывном взлете. Завыли сирены. Мать перекрестилась. Она побледнела и в одну минуту осунулась.

— Опять летят! Опять кого-нибудь похоронят. — Мать стала торопливо одеваться. — Бегите скорей в убежище, ребята. Сынок… Это недалеко, в соседнем доме, в подвале.

Никто из нас не тронулся с места: то ли стеснялись выказать друг перед другом слабость, то ли в самом деле наступило полное равнодушие к опасностям.

— Нет, мамаша, — сказал Чертыханов. — У нас еще водка не допита, она, милая, куда сильнее немецких налетов.

— Мама, тебя проводить? — спросил я.

Мама присела на краешек дивана, с жалостью оглядела нас.

— Зачем мне идти? Беречь себя? Погибать — так уже вместе…

В эту минуту в комнату шумно ворвалась Тоня — пальто нараспашку, непокрытые волосы растрепаны.

— Едва успела добежать до ворот, — сказала она, кидая на диван сумку.

Тропинин встал, незаметным и привычным движением одернул гимнастерку, потемневшими глазами, не мигая, следил за Тоней.

— Сядьте, Володя, — сказала она. Тропинин послушно сел. — Здравствуй, Прокофий. — Поцеловала меня. — Здравствуй, мой хороший. Я сейчас к вам подойду, ребята… Мама, согрей воды, надо халат выстирать… — Вынула из сумки белый халат, унесла в кухню и вскоре вернулась к столу. — Налей мне водки, Прокофий, — попросила она. — Устала ужасно! Опять раненых привезли. Машин двенадцать. Носили, носили — руки отнялись совсем… — Она отпила водки, закашлялась. Тропинин зло взглянул на захмелевшего и оттого еще более безмятежного Чертыханова.

— Вот вам и победа!..

Прокофий прищурился на Тропинина.

— На войне не без издержек. Подумаешь — двенадцать машин. Еще будет сто, пятьсот, тысяча. Ну и что? Руки в небо, ворота настежь — заходите, господа немцы, в столицу? Так, что ли?

— Не очень-то крепкие запоры на наших воротах!

В словах Тропинина явственно сквозила нотка обреченности. Меня это задело. Я встал.

— Лейтенант Тропинин, — проговорил я раздельно. Тропинин тоже поднялся, пристально и безбоязненно взглянул на меня. Мы были разъединены столом. Ваши высказывания нам всем не нравятся. Мысли ваши о неизбежной сдаче Москвы врагу держите при себе, если они вам дороги. Нам они чужды. Запомните это, пожалуйста. А в случае чего — не пощадим. Так и знайте.

— Не пугайте! — И без того светлые глаза Тропинина побелели от гнева. На войне, кроме смерти, ничего не страшно. А смерть над крышами висит, в окна стучится. И я не верю, что вы думаете иначе, чем я.

— Откуда вам знать мои мысли! — крикнул я. — Вы меня своим единомышленником не считайте. Не выйдет!

Тоня остановила нас:

— Перестаньте! Что вы, право? До того ли сейчас… — Она тронула Тропинина за локоть, и лейтенант медленно опустился на стул.

— Извините, Тоня, — тихо сказал он и улыбнулся своей печальной и горькой улыбкой. — Я не искал ссоры…

Тоня постаралась увести нас от внезапно вспыхнувшего спора. Она увидела круги колбасы на диване и спросила Прокофия?

— Твоя работа?

— Моя, Тоня, — коротко ответил он. — Но по-честному.

Тоня допила оставшуюся в рюмке водку, поморщилась, зажмурив глаза, и сказала с неожиданным озлоблением:

— Никогда не думала, что в Москве, кроме людей хороших, работящих, ютится и нечисть… Как только наступает ночь, какие-то мрачные, молчаливые личности выползают, как тараканы из щелей, бочком крадутся по переулкам, проходными дворами, что-то вынюхивают, шныряют возле магазинов, складов, что-то несут в свои норы. Запасаются!..

Чертыханов беспечно успокоил ее:

— Не расстраивайся, Тоня. Есть такие, мягко сказать, паразиты, для которых бедствие народа, что называется, лафа — можно погреть руки, поживиться. Их надо спокойно и безжалостно уничтожать, как по нотам.

По радио объявили отбой. Мать распрямилась, как бы освободившись от тяжкого душевного бремени, и опять перекрестилась.

— Слава богу, отогнали!..

Тропинин, не отрываясь, следил за Тоней смятенным и каким-то умоляющим взглядом. Она обернулась ко мне.

— Митя, ты хочешь повидаться с Саней Кочевым? Я выйду, позвоню ему в редакцию, скажу, что ты дома. Володя, проводите меня.

Тропинин мгновенно встал и попросил меня:

— Позвольте мне прийти к вам завтра? Если ничего не случится за ночь…

— Конечно, — сказал я. — Заходите, когда захочется. Не сердитесь на нас за прямоту…

— Ну что вы…

Тоня и Тропинин ушли. Чертыханов проводил их до двери, вернулся к столу и, обращаясь к матери, сказал со сдержанным восторгом:

— Вот она, мамаша, любовь-то: если у человека осталась хоть минута жизни, — и ту ему хочется отдать любви. Без любви люди зачахнут, без нее и атака не атака, и смерть не смерть, и жизнь не жизнь. — Затем, придвинувшись ко мне, он понизил голос: — Я только что пил за победу, а у самого в душе так и жжет, так жжет — терпения нет, выть хочется: а вдруг фашист и в самом деле лапу наложит на Москву? До передовой осталось меньше сотни километров. А, товарищ лейтенант? Что будет с Москвой-то?

С тех пор, как я узнал Чертыханова, я впервые увидел в его небольших серых, всегда лукавых, с сатанинской искрой глазах тоску, неосознанную, инстинктивную, как у зверя перед бедой. Пальцы его стиснули мой локоть.

— Что будет с Москвой?

Я и сам не знал, что с ней будет, сам искал ответ на этот раздирающий душу вопрос.

— Сдавали же ее в тысяча восемьсот двенадцатом году. И ничего по-прежнему стоит на месте…

Чертыханов откачнулся от меня и сморщил лицо, как будто я причинил ему боль.

— Не то говорите, товарищ лейтенант. Совсем не то. Тогда было одно время, сейчас — другое. Советский Союз без Москвы — что человек без сердца. Да!.. А жить без сердца невозможно. — Он встал и затопал по комнате.

Я попробовал его утешить:

— Из Сибири войска идут. Эшелон за эшелоном. Целые корпуса. Отстоим.

— Это — другое дело! — быстро отозвался он и тут же с несвойственной для него застенчивостью попросил, заглядывая мне в лицо: — Товарищ лейтенант, возьмите меня к себе. Меня четыре дня назад должны были выписать из госпиталя, но я упросил кое-кого, чтобы задержали, пока вы не выздоровеете. Пожалуйста, товарищ лейтенант. Я хорошо буду себя вести, честное благородное слово!

— Возьму. — Он знал, что я люблю его, он знал, что необходим мне, как самая надежная опора.

— Спасибо. — Чертыханов вскочил. — Разрешите уйти, товарищ лейтенант, пока вы не раздумали. Мне пора. — Он поспешно оделся, кинул за ухо ладонь, на прощание обнял мать и не вышел, а как-то выломился из комнаты, оглушительно бухая каблуками.

— Ну и бес парень, — сказала мать. — Ты с ним не расставайся, сынок, из огня вынет.

Оставшись в одиночестве, я задумался о завтрашнем дне. Мне было непонятно, зачем я, строевой командир хоть с небольшим, но боевым опытом, понадобился генералу Сергееву. Стоять на перекрестках с фонариком и проверять документы? Не лучше ли было бы дать мне роту и послать навстречу наступающему противнику?

Тоня вернулась с Саней Кочевым. Я его едва узнал. В шинели, перетянутой ремнями, с пистолетом в новенькой кобуре на боку, со шпалой в петлицах, он, чуть запрокинув голову, смотрел на меня пристально и растерянно — меня он, должно быть, тоже не узнавал. И только когда улыбнулся устало и по-доброму, в нем проглянул прежний Санька Кочевой, с которым восемь лет назад случай свел нас еще подростками. Веселой и бурной встречи не получилось: время и события были настолько серьезны и грозны, что радость как-то сама собой глохла в душе. Мы крепко обнялись. Мать и Тоня всплакнули, глядя на нас.

— Я не раздеваюсь, Митяй, — сказал Саня. — Заехал буквально на минуту, чтобы только взглянуть на тебя. Сергей Петрович мне все рассказал. И про тебя, и про Никиту, и про Нину. Жив буду, обязательно напишу про всех вас. Он неожиданно взъерошил мне волосы. — Помнишь, как ты никого не пропускал впереди себя в класс, в общежитие: считал высшей для себя честью войти первым.

— Хорошо бы, Саня, эту мою привычку сохранить до конца войны, — сказал я. — Может случиться, что в Берлин войду первым.

Руки Кочевого с тонкими и длинными пальцами торопливо и обеспокоенно расстегнули полевую сумку. Он вынул карту и развернул ее на коленях.

— Погляди. — Саня пальцем обвел большой полукруг с западной стороны Москвы. — Немцы подступили к городу почти вплотную… — прошептал он чуть слышно. — А ты говоришь Берлин.

— Когда мы будем стоять у Берлина, — сказал я упрямо, — тогда о нем и говорить нечего, он будет лежать у наших ног. А я хочу говорить о нем сегодня, сейчас, когда фашисты подкатились к Москве! И я хочу крикнуть им в лицо: разобьем вас, сволочи, захватим ваше проклятое логово! Мы его сотрем с лица земли! Камня на камне не оставим! — Я и в самом деле начал кричать, захлебываясь собственным криком, от бессилия и ненависти — немцы под Москвой…

Тоня подошла ко мне и погладила по щеке.

— Сядь, выпей воды. А хочешь — водки. — Она вылила в стопку остаток из бутылки. Я выпил.

Саня стоял надо мной, высокий, в ремнях, и улыбался черными, без блеска глазами. Он любил меня, понимал и жалел. Вдруг, садясь, он рывком придвинулся ко мне вплотную и поведал, точно строжайшую тайну. В глазах его стоял испуг.

— Митяй, очнись. — Он опять кивнул на карту. — Взгляни сюда. Вот здесь, под Вязьмой, окружены четыре наши армии: Девятнадцатая генерала Лукина, Двадцатая генерала Ершакова, Двадцать четвертая генерала Ракутина, Тридцать вторая генерала Вишневского и Особая группа генерала Болдина. Это все на пятачке в пятьдесят километров в длину и тридцать в глубину. Там идут сражения днем и ночью. Я едва вырвался оттуда — помогла счастливая случайность. Над Москвой нависла смертельная угроза. Осознай это, Митяй!..

Сообщение Кочевого меня потрясло. Хмель, бродивший в голове, улетучился.

— Я все понял, Саня… Что делать мне, Дмитрию Ракитину, при создавшихся обстоятельствах? Дали бы мне сейчас роту, пускай не роту взвод, я пошел бы туда и встал бы, преградив путь вражеской колонне, движущейся к Москве, — задержал бы хоть на один час…

— Я поехал, Митяй, — услышал я голос Кочевого. — Скоро зайду, если уцелею.

Я проводил Кочевого до машины. Черная эмка, хлопнув, дверцами, тихо тронулась по булыжной мостовой, выезжая на затемненную Таганскую площадь.

4

Днем Москва показалась мне еще более суровой в своей настороженности, еще более мужественной в своей решимости выстоять перед надвигающейся угрозой…

По улицам на большой скорости неслись грузовики с бойцами в кузовах, гремели скатами и колесами орудий на перекрестках, на выбоинах. Шагали не совсем четким строем рабочие с винтовками за плечами и с гранатами у пояса. Они пели: «Выходила на берег Катюша…» Один парень даже дерзко присвистывал. На этих примолкших и затаенных улицах песня звучала демонстративно, наперекор опасностям…

У генерала Сергеева все решилось просто и быстро. Майор Самарин, с которым я познакомился при выходе из госпиталя, ввел меня в огромный и пустынный кабинет, увешанный картами. За массивным столом сидел Сергеев и что-то писал. Вот он приподнял голову, и я встретился с его глазами, утомленными и обеспокоенными, веки опухли и побагровели от бессонницы и напряжения. Казалось, он мучительно боролся с усталостью и сном. Не слушая моего доклада, он молча кивнул на кресло. Я сел.

Майор, ожидая распоряжений, остановился поодаль. Сросшиеся на переносице мохнатые брови придавали его лицу строгость и непроницаемость.

Окончив писать, генерал с треском оторвал листок от блокнота и подал его майору Самарину.

— Прикажите срочно перепечатать.

Майор вышел. Генерал, чуть приподнявшись, протянул мне руку через массивный стол.

— Здравствуйте. Сидите, сидите… Мне рекомендовал вас дивизионный комиссар Дубровин. Он сказал, что в окружении вы вели себя достойно и решительно. Я беру вас для выполнения важного задания. Москва перестала быть мирным городом. Москва — предстоящая линия нашей обороны. Улицы Москвы в скором времени могут стать местом боев.

У меня похолодела спина и дрогнул подбородок, я придавил его кулаком. Генерал заметил мое движение.

— Ну, ну, не стоит отчаиваться. — Он ободряюще кивнул мне и улыбнулся устало. — Я сказал: не станут, а могут стать…

Вернулся майор и опять остановился у стола с правой стороны. Генерал мельком взглянул на мои петлицы.

— А звание у вас того… невелико. Надо повысить… Считайте, что вы капитан. Товарищ майор, заготовьте приказ. Направьте капитана Ракитина в батальон майора Федулова. — Генерал сказал мне: — В этом батальоне триста человек или немногим больше. Примите его и сразу же, не теряя времени, возьмитесь за дисциплину. Это — главное. Люди пораспустились от сидячей жизни. Русский солдат не любит сидеть без дела. Инструкции и распоряжения получите на месте. — И он, опять чуть приподнявшись, протянул через стол руку. — Связь будете держать с майором Самариным.

— Товарищ генерал-лейтенант, разрешите обратиться по личному вопросу, сказал я. Генерал кивнул. — В госпитале на излечении находится ефрейтор Чертыханов. Разрешите взять его в батальон?

Зазвонил телефон. Генерал поднял трубку и, прежде чем отозваться, сказал мне:

— Берите. Майор Самарин поможет вам.

— Благодарю вас, — сказал я. — Разрешите идти?

— Идите. Желаю удачи, капитан. Действуйте смелее, а по необходимости беспощадно.

5

Школа, в которой разместился батальон, встретила меня нежилой, сумрачной немотой. Гулко хлопнула дверь, гулко разнеслись мои шаги по коридору. В классах нижнего этажа на партах и прямо на полу дремали красноармейцы. На меня они не обратили никакого внимания. Я заглянул в директорский кабинет. Молоденький белобрысый боец, небрежно закинув ногу на стол, по телефону морочил голову какой-то девчонке, то воркуя, то игриво восклицая:

— Меня зовут Спартак. Был такой герой в Древнем Риме. Гладиатор. Какой я? Ничего, хорош сам собой. Ах, что вы говорите! Не пугайтесь. Война любви не помеха. Приходите на Таганскую площадь. А вы какая? Обрисуйте себя в общих чертах. Контурно.

В конце коридора на подоконнике сидел не кто иной, как лейтенант Тропинин, и читал газету. Увидев меня, встал и встряхнул накинутую на плечи шинель. Заметив «шпалы» на моих петлицах, усмехнулся:

— Еще два-три таких посещения, и вы станете полковником.

— Все может быть, — ответил я сухо. — Где же батальон, чем он занимается?

— Батальон? — спросил Тропинин с печальной иронией. — Одни отдыхают после обеда. Другие веселятся, сражаются в карты. — В это время с верхнего этажа скатился, прыгая по ступенькам лестницы, дружный и трескучий взрывами — смех, затем послышались звуки фокстрота — завели патефон. Слышите? Подобрали где-то патефон и крутят с утра до вечера… Ну, а третьи просто бродят по городу, тоскуя от безделья.

— Где найти майора Федулова?

— Сейчас за ним пошлю. — Пройдя к директорскому кабинету, Тропинин приоткрыл дверь и приказал бойцу, который все еще кокетничал по телефону, позвать командира батальона. Боец выбежал из школы. — Майор получил письмо, ему сообщили, что убит его друг… Выпил немного… Не понимаю! Там идет бой, фронт задыхается без людей, а нам позволяют бездарно тратить время. Здоровые молодые люди!..

— Всех бросим туда — что останется про запас? — спросил я. — Не спешите, и до нас дойдет очередь…

Сзади хлопнула дверь. Вошли двое. Боец вполголоса сказал, поворачивая майора в нашу сторону:

— Там они, товарищ майор.

Громадный и медлительный, без головного убора, майор Федулов шел по коридору, слегка покачиваясь и как-то странно отфыркиваясь. Когда он приблизился, я заметил, что волосы его были мокры и прядями свисали на лоб: должно быть, боец, чтобы выстудить хмель, поливал голову майора холодной водой.

— Здравия желаю, товарищ капитан, — сказал майор Федулов, виновато ухмыляясь. — Прибыли мне на смену? Давно пора, а то тут с ума сойдешь… Хотя и не москвич, а считаю ее, матушку, своей единственной, родимой… — Он потер ладонью широкое лицо. — Как ты думаешь, капитан, захватят они ее? Раздавят?

— С такими, как вы, захватят, — сказал я жестко. — Непременно. Таких раздавят.

Это разозлило Федулова, он вдруг закричал срывающимся голосом, грубо и с угрозой:

— Меня раздавят?! Меня! А чем я хуже вас? Чем? Нет, братец, меня раздавить не просто. Я не козявка, я солдат! — Дрожащими пальцами он расстегнул шинель, откинул левую полу. Пламенно сверкнули два ордена Красного Знамени. Он ударил себя в грудь. — Этим орденом за Финляндию наградили, а этим — за Минск, Ельню! Себя не жалел. И фашистов не жалел. Понял? Оскорбил ты меня, капитан.

— Где ваши люди? — спросил я, когда майор успокоился и утих, сокрушенно и с огорчением покачивая головой. Он простодушно рассмеялся и вяло махнул рукой.

— Черт их знает где! С девчонками романы крутят. Спартак, обеги дома, прикажи ребятам собраться во дворе…

Белобрысый боец кинулся выполнять приказание. Я спросил майора:

— А если сейчас, немедленно нужно будет решать боевую задачу, что вы станете делать?

— Не тревожьтесь, задачу решим. Я только и делаю, что жду боевой задачи. — Майор начал приходить в себя. — Эх, капитан… фронты лопаются, как орехи, а тут — батальон… Лейтенант, — обратился он к Тропинину, проследи, пожалуйста… Хотя постой, я сам. Проветриться не мешает… Комиссар здесь?

— Нет, — ответил Тропинин. — Сказал, что поехал домой и в случае чего явится по звонку.

— Позвони ему, попроси немедленно прибыть…

Майор ушел, а Тропинин скрылся в директорском кабинете. Я долго смотрел в окно, раздумывая о создавшемся в батальоне положении и о своей новой роли, неясной и загадочной. Я был убежден, что бойцам, предоставленным самим себе, не так уж радостно чувствовать свободу перед лицом смертельной угрозы и их легко будет привести в норму…

Вскоре майор Федулов пригласил меня во двор.

— Прошу вас, капитан, на смотр войскам. — Он совсем протрезвел, вел себя как-то не по росту суетливо и от этого казался еще более жалким, виноватым и несчастным.

Батальон был выстроен на спортивной площадке повзводно. Это были молодые и здоровые ребята с автоматами поперек груди. На меня смотрели выжидательно.

— Товарищи бойцы и командиры! — откашлявшись, обратился к ним майор Федулов. — Вот и пришла пора распрощаться мне с вами. Так и не дождались золотого времечка — побывать совместно в деле. Представляю вам нового командира капитана Ракитина.

Кто-то из бойцов спросил:

— А вы куда же, товарищ майор?

Федулов встрепенулся, приосанился и ответил громко и хрипло:

— Куда пошлют. Передовая теперь рядом. На нее путь всегда открыт. Может, там и встретимся.

Я попросил проверить списки. В строю не оказалось двадцати шести человек. Майор Федулов успокоил меня.

— Они где-нибудь поблизости. Подойдут. — Он все время ощущал какую-то неловкость, должно быть, оттого, что я встретил его в нетрезвом виде.

Я медленно прошел вдоль строя, пристально и с беспокойством вглядываясь в лица бойцов, пытаясь угадать, что это за люди, с кем придется, быть может, завтра идти в бой. Вернувшись на прежнее место, я скомандовал:

— Коммунистов попрошу подойти ко мне.

Строй не дрогнул. От него отделились лишь трое: два командира и пожилой красноармеец с рыжей широкой бородой.

— Лейтенант Кащанов, командир второго взвода, — представился один, узкоплечий, с большим кривоватым носом на узком лице. Второй, приземистый, скуластый, с тонкими, неистово светящимися полосками глаз, тоже назвал себя:

— Лейтенант Самерханов, командир первого взвода.

Я подошел к бойцу с рыжей бородой; он стоял как-то неловко, в громадных ботинках, в обмотках, увесистые руки высовывались из рукавов и казались чересчур длинными. Бойцы, поглядывая на него, тихо посмеивались.

— А вы кто? — спросил я.

— Так что рядовой Никифор Полатин, — ответил он спокойно. — Ездовой я и санитар.

«Да, не слишком крепка партийная прослойка, — подумал я не без горечи. — Надо что-то предпринимать, пока не поздно».

Затем скомандовал:

— Комсомольцы, три шага вперед! — И чуть не вскрикнул от радостного изумления: весь батальон отпечатал трижды — раз, два, три! Я обернулся к Федулову. Майор улыбнулся:

— Батальон сплошь комсомольский.

Настроение мое поднялось мгновенно.

— А фронтовики среди вас есть? — спросил я.

— Есть. Есть!.. — послышалось несколько голосов.

— Два шага вперед! — скомандовал я, едва сдерживая радость.

Выступило больше ста человек. Я подошел к первому; это был невысокий, неказистый с виду человек, в шинели с завернутыми рукавами — они были ему длинны.

— Как фамилия? — спросил я.

— Лемехов Иван. Бронебойщик.

— Где воевал?

— От границы шел. Ранило под Рославлем.

— В боях участвовал?

Лемехов даже рассмеялся: вопрос показался ему наивным.

— А как же! Два танка на счету имею.

Следующий на мой вопрос ответил мрачновато:

— Сержант Мартынов. Разведчик. Был ранен под Минском.

Бойцы, один за другим, откликались.

Я обошел всех фронтовиков, каждому посмотрел в глаза. Ох, повидали виды ребята!..

Только сейчас я обратил внимание на то, как плохо были одеты люди: поношенные, выгоревшие шинели, ботинки со стоптанными каблуками, обмотки, и спросил:

— Претензии есть?

Подтянулся и с тревогой посмотрел на бойцов майор Федулов. Но строй молчал.

— Есть! — Никифор Полатин поднял руку. — Товарищ капитан, можно задать вопрос?

— Задавайте.

— Долго нам еще находиться тут?

— Нет, не долго, — ответил я, убежденный в том, что при создавшемся положении нас со дня на день бросят на фронт.

— Медикаментов нет, перевязочных средств тоже нет, учтите, товарищ капитан, — сказал Полатин.

— Патронов маловато! По одному запасному диску.

— Противотанковых гранат совсем нет!..

— Передайте командованию, что сидеть на месте дольше нет никакой возможности!

Требования сыпались одно за другим со всех концов. И когда установилась тишина, я сказал, обращаясь к батальону:

— На Западном направлении немецко-фашистские войска вновь прорвали нашу оборону. Наши войска отступили. Не исключено, что линия обороны пройдет по самому сердцу нашей столицы. Батальон должен быть готов каждую минуту к выполнению боевых действий. С этого момента самовольная отлучка из расположения батальона будет рассматриваться как дезертирство. А время сейчас слишком суровое, чтобы можно было щадить дезертиров. Всем бойцам и командирам, кто самовольно или с согласия командира поселился на квартирах, немедленно вернуться в расположение, то есть сюда, в школу. Командиров взводов прошу проследить за выполнением.

Во время моей речи во двор входили бойцы, спрашивали у майора разрешения и вставали в строй…

Прибежал и Чертыханов с вещевым мешком за плечами, запыхавшийся, распаренный, — видимо, сильно торопился. Он бодрым, строевым шагом подошел к нам.

— Товарищ майор, разрешите обратиться к товарищу капитану. — И, повернувшись ко мне, крикнул: — Товарищ капитан, ефрейтор Чертыханов после излечения в госпитале прибыл в ваше распоряжение для прохождения дальнейшей боевой службы! Разрешите встать в строй?

— Вставайте, — сказал я.

Бойцы, с интересом наблюдая за плутовской рожей Чертыханова, за старательными, истовыми его движениями, ухмылялись, перешептываясь. Прокофий отодвинулся на левый фланг первого взвода и замер, уставившись на меня, точно демонстрировал бойцам наглядный урок, как надо относиться к командиру, а во взгляде его я уловил хитрый намек: пускай, мол, учатся, с каким усердием и прилежностью надо нести службу.

— Кто хорошо знает расположение города? — спросил я. Оказалось, что половина бойцов не знала Москвы. Я приказал разбить каждый взвод на группы и к каждой группе прикрепить москвичей, чтобы они могли по карте ознакомить бойцов с основными городскими районами.

Наконец появился комиссар. Стройный, легкий на ногу, он шел по двору, как бы пританцовывая. Это был порывистый молодой человек в длинной, до щиколоток, шинели с ярко начищенными пуговицами, словно были вкраплены в серую материю горящие угольки. По-девичьи нежное, моложавое лицо его было бледным, губы маленького рта выглядели излишне пунцовыми. Взмах руки к козырьку был сделан четко, с этаким вывертом, рассчитанным на эффект.

— Старший политрук Браслетов, — представился он. Рука притронулась к моей ладони и сейчас же выскользнула.

Я приказал батальону разойтись, и бойцы побежали по квартирам ближайших опустевших домов за вещами, чтобы перебраться в школу.

Браслетов отвел меня в глубь двора. Мы остановились между двумя столбами, где когда-то была натянута волейбольная сетка.

— Последнюю сводку слыхали, капитан? — спросил меня Браслетов почему-то шепотом.

— Да.

— Что вы скажете об этом? Что будет дальше? — Он зябко поежился и потер руки, ища у меня сочувствия.

Я поглядел на его маленький женственный рот, на тонкие дуги бровей и ответил почти небрежно:

— На фронте достаточно войск, чтобы задержать противника. Меня тревожит положение в батальоне, товарищ старший политрук.

Судя по всему, капризный и тщеславный Браслетов, должно быть, не терпел замечаний и сейчас оскорбленно вспыхнул, щеки покрылись розовыми пятнами.

— Что вы имеете в виду? — спросил он.

— Командир пал духом, вы по целым дням пропадаете бог знает где. Люди предоставлены самим себе. И это в такой-то момент! Восемь человек до сих пор не явились. Где они? Дезертировали? Их не видят в батальоне четвертый день.

— Подумаешь! — воскликнул он решительно. — Армии гибнут, а вы — сбежало восемь человек. Ну и черт с ними, коль сбежали! Такие в трудную минуту не надежда.

— Что вы болтаете? — сказал я, оглядывая его. — Комиссар называется!..

Браслетов побледнел до прозрачности, еще ярче обозначились дуги бровей под козырьком фуражки.

— Как вы смеете разговаривать со мной в таком тоне! — Побледневшие губы его трепетали, белая полоска подворотничка врезалась в шею. — Я вам… Я вам не подчиненный…

— Нельзя ли без истерик, комиссар? — попросил я и пошел к зданию школы. Браслетов молча следовал за мной.

В кабинете директора — «нашем штабе» — майор Федулов собирал в чемодан свои пожитки. Он тихонько и бездумно посвистывал. Вздернутый нос, расплюснутый на конце, покраснел, глаза обновленно поблескивали, — Федулов, видимо, только что выпил, и опьянение было еще свежим и веселым.

— Ну, капитан, желаю тебе удачи от всей души, честное слово, заговорил Федулов. — Канцелярии при мне нет, печати тоже. Один список личного состава и аттестат на питание. Питаемся мы в ближайшем подразделении ПВО. А то и так, по случаю…

— Не явилось восемь человек, вы знаете об этом? — спросил я.

— Знаю. — Майор улыбнулся примирительно и по-свойски. — Придут. Вот пронюхают, что новый командир прибыл, и заявятся, как миленькие. Они по девкам разошлись, это я знаю точно. И Спартак вот знает. Ты, Спартак, за ними сходи, позови… Ну прощайте, ребята. — Майор Федулов вышел из комнаты. Я видел в окно, как он медленно, чуть покачиваясь, пересек двор, волоча огромный пустой чемодан. «Что с ним произойдет дальше? — спросил я себя. Человек он храбрый, обязательно попадет на фронт и однажды, подвыпив, выскочит впереди бойцов, поведет их в атаку, безрассудно, не страшась за свою жизнь и за жизнь других, и вражеская пуля уложит его навсегда…»

Сзади меня Браслетов произнес дрожащим от волнения голосом:

— Жена у меня родила. Девочку. Сегодня привез домой. У жены, кажется, грудница началась. Мучается, бедняжка, молока нет…

Я обернулся к нему.

— Обязанности есть обязанности. Начнутся бои, нужно будет организовать оборону, а вы, вместо того чтобы руководить боем, побежите по своим личным делам…

— Не утрируйте! — крикнул он. — Я сказал все это не для того, чтобы вы издевались над моим горем. Теперь я знаю, что не найду у вас сочувствия.

— Жене вашей я глубоко сочувствую, — сказал я, — вам — нет.

6

Взвод лейтенанта Кащанова располагался на втором этаже в двух классных комнатах. Из одной донесся, когда мы поднялись на этаж, всполошный вспышками — шум, сквозь него пробивался мальчишеский, с визгом со всхлипами, плач. Чертыханов пробежал вперед и растворил перед нами дверь. Шум сразу стих, прервались и всхлипывания. Бойцы столпились возле парт, сдвинутых к одной стене. Лейтенант Кащанов встал и загородил собой красноармейца.

— Взвод занимается изучением расположения города, — доложил он.

Чертыханов взглядом показал мне на бойца, стоявшего за спиной Кащанова. Я тронул лейтенанта за плечо, он сделал шаг в сторону, и передо мной очутился боец, молоденький и хрупкий, с неоформившимися плечами и тонкой шеей; волосы у него мягкие и белые, нос в веснушках, на губе нежный цыплячий пушок. Я видел его впервые, в строю его не было. Он изредка сдержанно всхлипывал и размазывал по щекам слезы.

— Как ваша фамилия? — спросил я.

— Куделин, — прошептал боец.

— А зовут как?

— Петя… Петр Куделин.

— Сядь, Петя, — сказал я.

Куделин привычно сел за парту, из-за которой, должно быть, недавно встал: надо было идти на фронт. Я присел рядом.

— Почему ты плачешь?

— Так, ничего, — ответил он, не поднимая глаз.

— А все-таки?..

Лейтенант Кащанов опустился на соседнюю парту и обернулся к нам.

— Он бегал к себе домой. Прибежал, а дома нет — одни развалины.

— Кто оставался дома, Петя? — спросил я. — Родители погибли?

Петя Куделин пошевелил дрожащими губами:

— Родители умерли, когда я был маленьким. Я с бабушкой рос… Старенькая она была. Сперва ходила в убежище, а потом перестала. Дом деревянный… Бомба угодила прямо в середину, разворотила все… Пожарные бревна растаскивали…

— Бабушку нашли? — спросил Чертыханов.

— Нет еще, — ответил Петя. — Я не стал дожидаться: а вдруг ее раздавило совсем? Я боюсь… Глядеть на нее боюсь. Я мертвецов боюсь.

— Это бывает, Петя, — сказал Чертыханов, утешая. — Привыкнешь. На войне насмотришься. Ничего страшного в этом нет. Те же люди, только не дышат. Вот и все.

Куделин с испугом отодвинулся от ефрейтора, поглядел на него изумленно и с замешательством: как это он так безбоязненно об этом говорит, по-детски, всей ладошкой, стер со щек слезы. Я взглядом пригрозил Чертыханову, но тот, пожав плечами, сказал:

— А что? Он не маленький.

Я заметил, как разволновался и побледнел Браслетов, слушая Куделина, ему как будто стало душно, и он расстегнул ворот гимнастерки.

— Где ты живешь? — спросил он. — Где твой дом?

— Недалеко отсюда, — сказал Петя. — У Павелецкого вокзала. В переулке у Коровьего вала.

Браслетов распрямился, страх округлил его глаза.

— Я на минуту отлучусь, позвоню. Это рядом с Серпуховской! — шепнул он мне и метнулся из класса.

Петя Куделин сидел, понурив голову, жалел бабушку и думал, должно быть, о своей сиротской доле, об одиночестве, а слезы, накапливаясь на ресницах, отрывались и падали на парту, и он растирал их локтем.

Я положил руку на узенькие его плечи.

— Война, Петя. Бабушку теперь не вернешь. Теперь семья твоя здесь, среди нас. Скорее становись солдатом. Не сегодня-завтра вступим в бой…

Куделин угрюмо молчал, шмыгал носом и изредка кивал головой, белой, с вихром на макушке.

— Назначьте Куделина командиром группы, лейтенант, — сказал я командиру взвода Кащанову. — Москву он знает и в случае чего провести людей к назначенному пункту сумеет. Сумеешь? ...



Все права на текст принадлежат автору: Александр Дмитриевич Андреев.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Берегите солнцеАлександр Дмитриевич Андреев