Все права на текст принадлежат автору: Фридеберт Туглас.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Золотой обручФридеберт Туглас

Золотой обруч

О ФРИДЕБЕРТЕ ТУГЛАСЕ И ЕГО НОВЕЛЛАХ

Творчество Фридеберта Тугласа мало знакомо русскому читателю. По существу, ему известны лишь роман «Маленький Иллимар» и несколько рассказов, вышедших не так давно в издательстве «Советский писатель». Между тем Туглас является крупным мастером эстонской литературы, признанным классиком эстонской прозы. Он обогатил критику, литературоведение, искусствознание, он впервые перевел на родной язык произведения Чехова, Горького, А. Н. Толстого. За шестьдесят пять лет неустанного труда им написано более ста пятидесяти книг самого разнообразного жанра — воспоминания, путевые очерки, эссе, литературные исследования. Ф. Туглас — народный писатель республики, член-корреспондент Академии наук Эстонской ССР — по праву считается одним из основателей современного эстонского литературного языка. Уже этой короткой фактической справки, наверное, достаточно для того, чтобы русский читатель заинтересовался личностью автора, его книгами, а также его новеллами, в которых большой талант писателя проявился с особенной силой и своеобразием.

Мировоззрение и художественные принципы Ф. Тугласа формировались в бурную эпоху социальных потрясений и отражали в себе политические, нравственные, идейные противоречия, переживаемые эстонским обществом в первые четыре десятилетия нашего века. Напомним, что за подъемом революционного движения в 1905—1907 годах в Эстонии, так же как и в России, наступили годы царской реакции, затем пришли Февральская революция, победа Октября, и в Эстонии установилась Советская власть, которая просуществовала меньше года, сменившись немецкой оккупацией и двадцатилетней диктатурой национальной буржуазии. Через год после создания в 1940 году Эстонской Советской Социалистической Республики началась Великая Отечественная война, ввергнувшая Эстонию в трехлетний период фашистской оккупации, закончившейся в 1944 году. Вот коротко события истории, свидетелем и участником которым был Фридеберт Туглас, разделивший со своим народом его судьбу и надежды, разочарования и победы.

Туглас — художник прежде всего, этим и интересен. Противоречия его идейного и творческого пути являлись не прямым отражением противоречий общественного развития Эстонии, а белее сложным, личным, опосредствованным. История литературы знает немало примеров, когда большие таланты оказывались в плену неверных социальных и эстетических идей, но объективно преодолевали их гнет художественным прозрением гуманистов. Фридеберт Туглас начинал как реалист и революционный романтик, затем его лирическая манера обрела черты изысканного и мрачного символизма, пока, наконец, в середине 30-х годов он окончательно не вернулся к критическому реализму. Нередко заблуждавшийся, страстный художник на протяжении всей своей жизни оставался верен гуманистическим устремлениям молодости, и в этом смысле его путь представляется нам не просто сложным и противоречивым, но в известной мере типичным для лучшей части демократически настроенной творческой интеллигенции начала XX века, формировавшейся в условиях кризиса буржуазного общества.

Мировоззрение Ф. Тугласа никогда не было последовательно марксистским. Было бы большой натяжкой причислять писателя к художникам социалистического реализма. Попытаемся, однако, выяснить, чем дороги нам его произведения, чем они живы и привлекательны для советского читателя.


Несколько слов о биографии писателя.

Фридеберт Туглас (настоящая фамилия — Михкельсон) родился в 1886 году в семье сельского столяра, служившего по найму в поместье Ахья (неподалеку от Тарту). Детство будущий писатель провел в деревне. Десяти лет мальчика отдают в приходскую школу. В 1901 году пятнадцатилетний Туглас переезжает с родителями в Тарту и продолжает учебу в городском училище.

С детства пробудившаяся у Тугласа страсть к чтению, к литературе, робкие попытки самостоятельного творчества расцвели в городских условиях. Из сельской среды, с ее замкнутым и как бы остановившимся во времени укладом, юноша попадает в атмосферу крупного культурного, студенческого центра Эстонии, переживающего подъем идейной и художественной жизни в канун первой русской революции. Повсюду проходят собрания самодеятельных школьных и студенческих кружков. Растет движение национального протеста против царизма. Возникают подпольные марксистские организации, на улицах Тарту появляются листовки, призывающие к революции.

В 1904 году Туглас примыкает к РСДРП и участвует в подпольной работе. Он пишет рассказы и становится активным деятелем литературной полуконспиративной организации «Молодая Эстония» — «Ноор-Ээсти», которая являлась в то время прогрессивным демократическим объединением. За антиправительственные взгляды и революционную работу молодого писателя исключают из городской школы. Туглас сотрудничает в прогрессивных газетах, выступает на рабочих митингах. В разгар революции в декабре 1905 года писатель вместе со многими другими «бунтовщиками» схвачен полицией и брошен в тюрьму, откуда был освобожден лишь по счастливой случайности. Полицейские преследования вынуждают его скрывайся. С 1909 года он политический эмигрант и живет в Хельсинки, Париже, Мюнхене, Женеве, ездит в Испанию, Италию, Бельгию, лишь изредка тайно навещая родину.

После Февральской революции 1917 года Туглас возвращается в Эстонию.

Жизнь писателя — в его книгах. Однако без знания некоторых решающих моментов его биографии мы прочтем эту жизнь неполно.


В настоящем издании собран ряд произведений Ф. Тугласа в малом жанре, написанных им за период с 1904 по 1957 год.

Ранние новеллы писателя полны предчувствия социальных перемен. Молодой Туглас всем сердцем слушает революцию, он пишет мятежные антиправительственные листовки, переводит на эстонский язык «Смело, товарищи, в ногу». В 1906 году выходит в свет рассказ «Душевой надел», где прозаик рисует отчаянное положение эстонского крестьянства, раздавленного нуждой, болезнями, бесчеловечной эксплуатацией. Эта новелла является одним из самых значительных произведений молодого Тугласа.

Критический пафос новеллы сочетается с его точной классовой направленностью. Только революция, свержение существующего строя, передача земли крестьянам способны восстановить социальную справедливость в деревне. Утопические, либеральные мечтания молодого учителя Реммельгаса, который уповает на просвещение, на развитие культуры и образования среди голодных, нищих арендаторов и батраков, рушатся, как только он ближе соприкасается с сельским бытом.

В финале герои новеллы — интеллигент и крестьянин — встречаются в тюрьме. Последний получает наконец свой «душевой надел», о котором грезил всю жизнь, — «семь футов в длину, четыре в ширину», куда бросали «по трое в одну могилу». Учитель-«бунтовщик» выслан на север. Но не унынием веет от этого финала. Весь строй рассказа утверждает необходимость классовых сражений, как бы ни были тяжелы временные жертвы и поражения.

«Душевой надел» интересен для нас не только своим социальным звучанием, но и как примечательный для раннего Тугласа опыт реалистического, точного письма. Стиль новеллы отличают короткая, скупая фраза, выразительный пейзаж, оттеняющий психологическое состояние героев, мастерски отобранные детали, раскрывающие драматизм повествования. Иногда стиль Тугласа производит впечатление нарочитого аскетизма, некоторой сухости, однако не будем забывать, что мы рассматриваем сейчас творческую юность художника, когда он еще только искал свою манеру и рядом с лаконизмом «Душевого надела» вдруг расцветали пышные, несколько выспренние периоды его романтических новелл и сказок.

Эстонский литературовед Лембит Реммельгас отмечает, что «ранний период творчества Тугласа представляет весьма пеструю картину: в его произведениях скрещиваются влияния множества течений и стилей, отражаются подсознательные искания своей манеры и подражания чужим художественным принципам. Тут имеются и элементы идеалистической романтики и грубого натурализма, имеется тут и влияние критического реализма… Тут берут свое начало новый пафосный романтизм и высокопарная патетика».

Еще определенней свидетельство самого писателя:

«Я тогда колебался между двумя крайними направлениями. Романтические прообразы эпохи пробуждения стали, правда, уже окончательно тускнеть, и реализм рубежа веков стал утверждаться… Но, с другой стороны, еще неосознанные тенденции толкали в сторону какой-то новой романтики, о настоящей сущности которой еще не имелось и понятия. Так могли рождаться рядом самые различные попытки или, что еще хуже, смешиваться в одном и том же произведении оба направления» («Юношеские воспоминания»).

Новая романтика, о которой говорит писатель, — романтика революционная, давшая миру горьковскую легенду о Данко. Одновременно с реалистическим рассказом «Душевой надел» Туглас создает серию романтических сочинений — новеллы «Божий остров», «К своему солнцу», стихотворение в прозе «Море».

Когда читаешь одну за другой новеллы «Душевой надел» (1903—1906) и «К своему солнцу» (1905), трудно отделаться от впечатления, что они написаны разными писателями. Песенный, возвышенный лад сказки «К своему солнцу», ее символическая условность резко контрастируют с нагой точностью бытописания в «Душевом наделе». Лишь одно неизменно — революционная направленность обоих произведении, выраженная разными художественными средствами, но с одинаковой силой авторского убеждения.

«Сказка нашего времени» — так достаточно прозрачно определил Ф. Туглас жанр своей аллегории. Это история «о заблудших людях, которым следовало родиться в горах, а не в долине. В их душах сохранилась память о железных горах, затаилась мечта о бурях. И когда весь мир утопает в серости равнин, когда земля полна виселиц, а небо черно от дыма паникадил, даже и в этой тьме светят их высокие души, предвещая всем людям в оковах новую жизнь».

В чем счастье человека? Влюбленные юноша и девушка сидят, обнявшись, на краю равнины и смотрят на город, из которого доносятся людские крики и стоны. «Уйдем отсюда, мой милый, — зовет она, — построим домик и будем жить вдвоем, мой единственный». Но не о таком счастье мечтает он: «И я стремлюсь к покою, но сквозь бурю. Счастье… можно достигнуть только ценой борьбы». И они спускаются туда, где «среди безбрежной тьмы стонал стоглазый город».

Туглас писал «К своему солнцу», находясь в подполье, и его новелла напоминает местами политическую прокламацию: «Даже если бы мы от своих предков унаследовали богатство и славу, все же общественная гармония не принесла бы нам счастья. Счастье в прогрессе…» Аллегория сказки довольно наивна и прямолинейна, но нас подкупает в ней искреннее чувство, юношеская жажда действия.

В 1906 году узник таллинской тюрьмы на Тоомпеа за две ночи набрасывает короткую поэму в прозе. «Наша камера с двадцатью заключенными помещалась на верхнем этаже замка. Из окна порой удавалось увидеть город и клочок моря». Так родилось «Море» Тугласа, романтический гимн революции, который справедливо называют эстонской «Песнью о Буревестнике».

Грохочущее море — море народного гнева. «Стань же еще сильнее, буян дерзновенный, бунтуй и вой, и волны вздымай до луны, и, словно гальку, крути валуны, чтоб однажды рухнули эти стены… Если ж под обломками суждено погибнуть мне, пусть мое сердце исчезнет в синей глубине, чтоб воскреснуть в морской волне…»

Молодой Туглас вскоре вынужден на многие годы покинуть песчаные, холодные берега своей отчизны…

Первая русская революция потерпела поражение. Для большой части интеллигенции начался период разочарования и поисков «новой истины». Расцветает декадентство, в Эстонии возникает литературное течение «неоромантизм», близкое к русскому символизму и проповедуемое группой «Ноор-Ээсти», в которую входил Туглас. Пора безвременья уводит художников от социальных проблем в область личных чувствований и переживаний.

Фридеберт Туглас разделил судьбу многих талантливых литераторов того времени. Он тяжело переживает разрыв между революционными мечтами юности и наступившей действительностью. Не утрачивая лучших черт своего дарования — неизменный гуманизм, стилевую отточенность, музыкальность фразы, отличное владение композицией короткого рассказа, — Туглас постепенно погружается в сложный и противоречивый мир человеческой психологии.

Социальные мотивы на какое-то время ослабевают в книгах Тугласа. Однако его художественный анализ человеческой личности, обогащенный опытом юношеских исканий, становится все уверенней и глубже. Юноша превращается в мастера. Становление это протекает трудно и противоречиво в условиях эмигрантских скитаний.

Уже в некоторых новеллах 1906—1907 годов чувствуется зрелый Туглас. Таковы новеллы «Любовь летней ночи» и «Лепестки черемухи». В них много горечи, спокойной грусти. Эти почти по-чеховски исполненные вещи предвосхищают стиль зрелого Тугласа, автора романа «Маленький Иллимар».

Еще до эмиграции, в 1908—1909 годах, Туглас начинает серьезно заниматься изучением теории литературы и искусства. Он публикует критические эссе, анализ которых позволяет лучше понять его идейно-эстетические взгляды того времени. Туглас решительно выступает против натуралистических тенденций в эстонской литературе, борется за культуру и пластичность языка, настаивает на совершенстве формы произведения.

Возражение вызывают другие, мировоззренческие моменты его программы. Определяя свои эстетические принципы, Туглас пытается обособить, «автономизировать» литературу от ее жизненной первоосновы. Отображать реальность, по мысли Тугласа, значит обманывать себя и читателя, ибо реальность не может быть познана человеком до конца. Это заблуждение порождало вывод, что единственная задача литературы — дарить человечеству высшую красоту и правду, стоящую над бытом жизни и почти независимую от нее. Мир символов якобы более реален для писателя, чем «грубая проза» действительности.

Философские воззрения Тугласа в этот период весьма эклектичны и непоследовательны. Его проповедь символизма опирается на стихийные и расплывчатые субъективно-идеалистические взгляды. Но вот что характерно: переходя от деклараций к собственному творчеству, Туглас так и не «освобождается» от реальных общественных отношений, которые продолжают угадываться в его лучших новеллах этого периода. Талант и гуманизм художника то и дело оказываются сильнее рассудочных теоретических построений.

Неоромантизм «Ноор-Ээсти», одним из сторонников которого некоторое время был сам Туглас, в его собственных сочинениях дает трещину. «Декадентство» Тугласа оказалось таким же непоследовательным, как и его философское миросозерцание.

Две новеллы писателя, помещенные в нашем сборнике, хорошо подтверждают сказанное.

«Попи и Ухуу» — пожалуй, одна из самых блистательных по психологической тонкости и мастерству новелл Тугласа — была написана в эмиграции в 1914 году. Ее герои — собака Попи и обезьяна Ухуу, однако читатель без труда понимает, что речь в ней идет о человеческих страстях и переживаниях. Бессмысленно пересказывать такую тонкую прозу, просто хотелось бы обратить внимание читателя на то, как точно и впечатляюще писатель показывает эволюцию «сознания» Попи, потерявшей Хозяина — человека, что для нее равносильно смерти, и обретающей новую, тоскливую привязанность к ненавистному, но очень сильному врагу — обезьяне. Рассказ кончается гибелью обоих: и раб и хозяин одинаково обречены в этом мире. Мрачный колорит произведения, приглушенно звучащий мотив обреченности — все это в духе символической моды. Однако психологическая глубина, отбор и точность деталей, сама природа конфликта, лежащего в основе рассказа, — все это от жизни, от ее драматизма.

Еще более решительно врывается жизнь в другую новеллу писателя — «Золотой обруч» (1916), притчу о человеке, который напрасно прожил жизнь.

Аптекарь Юргенс, немолодой иммигрант, понял, «что нужно для его спокойствия. У человека имеются обязанности, а исполнение обязанностей приносит деньги. Все, что сверх этого, — пустое».

«Сверх этого» — любовь к близким, родина, неосуществленные мечты детства — целый мир, который Юргенс предал и вычеркнул из своего сердца.

Это предательство приводит героя к нравственной катастрофе.

Узнав о болезни матери, Юргенс спешит в родной город. Он застает покинутый, запущенный дом, в котором вырос, материнскую могилу, записку от уехавшей навсегда сестры.

Юргенс вернулся слишком поздно. В пустом, заброшенном доме к нему приходят призраки детства, разрушающие его представления о смысле и цели собственного существования.

В тяжелом бреду Юргенс видит себя ребенком, он играет с сестрой в саду и слышит звенящий мелодичный звук. «Они выбежали на улицу, но увидели только, как что-то светлое сверкнуло на солнце: большой золотой обруч, подпрыгивая, катился по камням…

Дети молча побежали за ним…»

Юргенсу не догнать золотой обруч детства.

«Ему кажется, будто вся жизнь его катится вперед вместе с этим звенящим обручем», счастливая, честная жизнь, которая могла быть, но которой никогда не будет.

«Он прожил жизнь лишь для одного себя, а это равносильно тому, что он вообще не жил». Такова трагедия и нищета мещанского индивидуализма.

В начале 1917 года Туглас в Петрограде. На события Февральской революции он откликается аллегорической новеллой «Мираж» — в духе своих ранних романтических сочинений. Действие переносится на далекий южный остров, где жители восстают против поработителей. Колорит произведения несколько изыскан и холодноват (это впечатление усиливается тем, что писатель наделяет героев греческими, античными именами — Клеон, Корас, Никиас), ей явно не хватает теплоты чувства и социальной конкретности, присущих произведениям Тугласа периода первой российской революции. Гораздо интересней, на наш взгляд, другая аллегория писателя, созданная им два года спустя и не имеющая прямых аналогий с революционными мотивами. Мы имеем в виду «Морскую деву» — причудливую, чувственную фантазию о русалке и уроде Курдисе, тоже родившемся на дне океана, которые не принимают жестоких законов земли и возвращаются к своим истокам — в морские глубины, символизирующие свободный и праведный мир. В этой сказке живет истинная поэзия, обаяние которой обязательно почувствует и оценит чуткий читатель.

Отсвет кровавых событий первой мировой войны ложится на трагическую новеллу «Тень человека» (1919). Поистине беспощадным воображением нужно обладать, чтобы представить себе ситуацию, возникающую в новелле: великая, всепоглощающая любовь матери по жестокой прихоти судьбы обращается на убийцу ее сына. Откровенно символический, притчеобразный строй рассказа не заглушает его антивоенного звучания; писатель резко протестует против массового убийства, каким явилась мировая война.

В 1915 году Туглас впервые обращается к жанру романа. «Феликс Ормуссон» написан в форме записок героя, мечтательного эстета и декадентствующего философа. В этой книге весьма отчетливо проявилось двойственное отношение Тугласа к неоромантическим теориям искусства. Хотя сам роман представляет собой сочинение в духе символистских исканий автора, в нем одновременно заложен и другой пласт — откровенная ирония по отношению к «чистому» искусству, к оторванности от реальной жизни. Настроение этой иронии с годами все больше и больше овладевает Тугласом, пока, наконец, он не восклицает в своем дневнике: «Эстетизм прогнил насквозь. Наши боги поражены тлением!.. Это было геройство — прожить полжизни ради мечтаний. Будем же героями — отречемся от мечты!»

Писатель возвращается к истокам своего творчества — к критическому реализму.

Наивно предполагать, что «отречение» произошло мгновенно и без потерь. Несколько лет (1925—1930 гг.) Туглас посвящает работе над литературно-критическими сочинениями, пишет статьи и исследования, в которых пытается осмыслить и обосновать свои новые эстетические позиции. Только в начале тридцатых годов он вновь обращается к художественному творчеству и пишет замечательный роман о детстве — «Маленький Иллимар», который наряду с книгами Таммсааре и Вильде стал классикой эстонской реалистической литературы.

После окончания романа, который принес писателю мировую известность, Туглас пишет несколько книг воспоминаний и путевых очерков по материалам своих заграничных странствий. Он продолжает работать над новеллами. Короткий рассказ остается любимым жанром писателя, и он достигает в нем выдающегося мастерства.

Реалистические новеллы Тугласа, помещенные в настоящем сборнике, не требуют подробного разбора и комментариев. Они говорят сами за себя языком своих образов, глубиной типических, истинно национальных характеров, мягким юмором и добрым сочувствием к трудящемуся человеку. Особенно хороши новеллы «Любовное письмо» (1944) и «Царский повар» (1957) — подлинные шедевры психологической прозы.

Несколько особняком стоит фантастическая новелла «Прощальный привет» (1941). Рассказ писался в дни, когда Эстонию топтали немецкие сапоги. Тревога писателя-гуманиста за судьбы мира и человечества обретает в «Прощальном привете» форму мрачной социальной утопии, напоминающей сочинения Тугласа периода ранних исканий.

В дни «всесветного крушения», после нескольких мировых войн, опустошивших планету и разрушивших цивилизацию, один из немногих случайно уцелевших людей посылает прощальный привет и предупреждение далеким потомкам: «…Я и сейчас не поверил бы, что вокруг меня никто не воюет, если бы не знал, что, по крайней мере, в данной местности являюсь единственным представителем людского рода. Но не поручусь своей седой головой и за то, что в данную минуту нигде больше не ведется война… И это после всего того, что пережило человечество!»

Всю свою долгую жизнь Фридеберт Туглас пишет маргиналии — дневник мыслей и настроений. Эти заметки на полях прочитанных книг интересны не только для исследователей его творчества, но и для читателя, который находит в них зоркие наблюдения большого художника над жизнью, искусством, литературой.

Нам хочется закончить статью одним из таких наблюдений, которое очень точно выражает нравственную и писательскую позицию Фридеберта Тугласа:

«Вся правда — в литературе вещь немыслимая, но все сказанное должно быть правдой».

Фридеберт Туглас служит своим талантом правде, человеку-творцу, а это значит, что его книги еще долго будут нужны людям.


Е. Сидоров

ЛИШЬ БЫ НАЕСТЬСЯ

1
— Поклон тебе, хозяюшка, и хутору твоему Кянну поклон! Вишь ты, яблоки в саду собираешь. А я-то смотрю да голову ломаю: чего она там руками машет — поднимет да опустит, поднимет да опустит?.. Так оно и выходит: теперь уж саду ничего не надо, — раньше ты ему давала, а теперь он все взятое назад возвращает. Кто летом устали не знает, осенью за обе щеки уплетает… Откуда иду, говоришь? Да все оттуда же, от кистера. Барыне его шерсти напряла. Наконец-то выбрала времечко снести. Известно, в летнее время не больно-то попрядешь. Разве что ночью сама себя обманешь, недоспишь да покрутишь прялку. Только это нашей сестре и остается. Знай крутишься весь век, чтобы ноги не протянуть, о большем уж и не мечтаешь. Старик-то мой, стервец, до вина больно лаком, только на кабак и засматривается. Тут уж разве встанешь на ноги — одна маета, известное дело… И то верно, у каждого свои заботы, свои заботы да хлопоты.

Господи боже мой, цветочки-то у вас какие красивые под окнами растут! И красные и желтые, бутоны что твой клубок. Альвийне, верно, сажала?.. Ну да, девичья забава, ей-то ведь цветы к лицу, у самой щеки такие же красные… Ах, вот оно что! И то правда, сущая правда. Ох, до чего ж хорошо сидеть тут под яблонькой! Спинка у лавочки в самый раз к старым косточкам подогнана. Да и яблоки больно хороши. Во всем приходе таких не видала. Это что же за сорт такой будет? Суйслеп, значит. И сколько их — ветки так и гнутся до земли. Большие, красные — уж, видно, сладкие… Да что ты, что ты! Разве ж я к тому? Премного благодарна! Я просто так… Ишь ты, прямо тает во рту. Благослови тебя бог! Дай тебе бог здоровья! А дочке твоей — мужа, богатого и красивого!.. Премного благодарна, премного благодарна! Погоди, вот эти два я в котомку положу. Где уж такой, как я, яблоками баловаться! Пускай богатые балуются. А для нас, бедняков, и картошка не хуже яблока. Благодарствую!.. И то сказать, первая красавица в волости, — вот спасибо! — во всем приходе такой нет, — вот спасибо! — всю округу обыщи, а лучше невесты не сыщешь, — вот спасибо! Большое тебе спасибо! И лицом хороша, и статью ладная, а приданого столько, что на двадцати подводах не увезешь… Спасибо, тыщу раз спасибо, хозяюшка! О чем мы это говорили-то? Об Альвийне… Да, уж конечно, разве молодые, они чего знают, хотя бы и все школы прошли, и всю премудрость выучили. Уж как родня их кровная да люди хорошие решат, так тому и быть… Так оно есть, точно так!.. Что ж, я, как пообещалась, закинула словечко на хуторе Тару. Исподволь, ясное дело, исподволь. Господи помилуй, разве такие дела с маху делаются?.. Как сам Март, спрашиваешь? А у него только одна забота. «Мне, говорит, все едино, какой она человек, лишь бы квас умела варить. Квас — это я люблю. И чтобы с батраками не путалась — этого я не люблю. И сотен пять надо бы накинуть, тогда можно бы жеребчика купить, вырастить его и продать казне…» Известное дело, вдовец, раскусил уже кое-что. Жена-то его прежняя, усопшая, только и знала, что хвостом мести. Много ли мужу радости от такой! Спасибо, что господь прибрал. Что ж, Март плакать не стал — ни в смертный час, ни на могиле. Ну и что же? Другой на его месте и на погост бы не пошел, сказал бы: мне, мол, все едино, где вы ее зароете — в канаве или на болоте! Нет, у него сердце не такое каменное. Пускай и вдовец, а все лучше какого парня. И где он старый, одно название, что старый, — едва-едва за сорок перевалило. И с лица ничего, и на работу зверь. А добра не перечесть! И кормить ему некого, кроме матери. Да и та проворней хлопотать, чем суп хлебать… Да, хозяюшка, да, золотко, вот обвенчаем мы Альвийне с Мартом, а там можно и в гроб лечь, сложить руки на груди да вздохнуть: слава богу, теперь и помирать не страшно!.. Спасибо, хозяюшка, спасибо! Мой старик и то говорит: «Нет человека лучше, чем кяннувская хозяйка. Такую хоть в церкви держи вместо святой девы Марии!» Даже кистерова барыня сказала: «Это не девушка, это ангел, все знает да везде поспевает!» …Премного благодарна, премного благодарна! Зачем же тебе-то? Уж я сама соберу. Хорошо вот котомка от шерсти освободилась, а то куда класть?.. Уж я все это улажу, не беспокойся, не твоя забота… Что ты, разве я когда проговорюсь хоть кому? Ни словечка не выроню, хоть клещами из меня тяни. Уж я такой человек — могила… Понятно, понятно. Сразу пойдут зубоскалить да языком чесать. Стоит порядочному человеку чихнуть, как они в него тут же вцепятся… Так и я про то, и я про то… О-хо-хо, прямо мороз по коже подирает, как послушаешь!.. Эта выйзиковская-то Вийу такие слова про Альвийне говорит? А у самой дочка с брюхом ходит. Да и сынок-то ее Юку совсем на отца не похож, нисколько не похож. Кому мне об этом говорить-то? От меня никто ничего не услышит. Пусть что хотят со мной делают, не обмолвлюсь. Так ни с чем и отступятся… Ах, вот оно что, вот что! Ну, я этого не оставлю. Пусть весь приход знает, какие люди на земле водятся. Да чтоб им окриветь со стыда! Уж я им скажу, я им скажу!.. Да-да-да-да. Ой, верно, ой, верно! Хе-хе-хе-хе! Бывают же чудеса на свете!.. Уж я об этом позабочусь, не тревожься. Услышат, как я их ославлю… Спасибо, спасибо! Зачем же так много? Три таких яблока, господи!.. Ох, да-да! Солнце-то, смотри, уже где! Зашла к тебе всего на минутку, а время так и летит. Трех слов не успеешь сказать, как смотришь — и вечер. Опять, значит, пошевеливаться надо, что поделаешь… Да, голубушка, на том и порешим. Уж я все эти дела устрою… Никак, это сама Альвийне на свои цветочки из окна поглядывает? А чего еще и делать такой душечке, как не книжки читать, кружева вязать да цветочки нюхать… Ну что, доченька, передать от тебя поклон тарувскому Марту или нет? Хи-хи-хи, господи боже мой, ишь головку наклонила, будто утенок, и покраснела вся, словно мак… Вот и я про то, и я тоже, хи-хи-хи! Время-то как идет, вы только поглядите. Ну, до свидания, больше тут ничего не скажешь, до скорого свидания!

2
— Хозяюшке Тару поклон! Чего же мне заходить, золотко? Может, ваша семья за стол села, еще помешаю. Скажу тебе тут словечко-другое, да и пойду. Вечер как-никак, пора домой поторапливаться… Скажи ты, ужинать сели?.. Куда ж ты меня, в заднюю комнату? Тут у вас так чисто, так красиво, не знаешь, где встать, где сесть. А картинки-то какие по стенам: все цари да генералы, медали на груди так и сверкают. Ну и одеяло на кровати, страсть до чего красивое, одних полос сколько! Не иначе как это самого Марта кровать… Ну да, он ведь у нас в женихах ходит, ему знатную постель надо, это уж само собой… Ох ты, господи боже, до чего ж я уходилась! Самое милое дело — посидеть да дух перевести… Да-да, тебе тоже работы да хлопот хватает. Зато и отказа ни в чем нету. Только и осталось, что забивать, свежевать да потрошить. Весной в грязи поплясали, зато осенью губы в сале. О-хо-хо-хо, так оно в точности и есть, сестрица. Конечно, всех дел на свете не переделаешь. Опять же и на чужую долю надо что-то оставить… Что, говоришь, нового в деревне? Да ничего такого. Только вот говорят, будто выйзиковская девка от рук отбилась. Даже в церковь взять совестятся или еще куда. Вот до чего дошло!.. Ну да, и я про то. А давно ли старуха Вийу мораль всем читала? И тех пробирала, и этих. А теперь у нее у самой дочка получила, чего хотела. В самый раз получила, ничего не скажешь!.. Золотые твои слова: в чужом глазу соломинку примечала, а в своем бревна не видела. Вот и я про то… О-хо-хо, да-а-а-а, и подумать-то стыдно… Только не все люди на свете так живут. Не перевелись еще такие, которые стыд помнят. И супружескую честь блюдут, и дочерей строго держат. Надо лишь поглядывать в оба, а то неизвестно, какая достанется… Ну да, это дело самого Марта, в точности мои слова… А чего ж не найти, долго ли, когда бегаешь день-деньской да видишь всякое… Ишь как тебя забрало сразу. Нет уж, потерпи, потерпи, хорошего моментом не получишь… Почему не быть — есть. Все знает да везде поспевает, хоть за помещика отдать и то впору. А уж приданого — на двадцати подводах не увезешь!.. Нет, уж потерпи, я сама не вдруг выискала. Набегалась — хвост трубой и язык набок. О-хо-хо! Сегодня и то чуть не полволости обежала. И все из-за Марта. Так уморилась, так устала, что и рта не раскрыть. С самого утра ни крошки не проглотила. В животе бедном знай бурлит… Ох, золотко, да я не для того сказала. Я это к тому, что для других все готова сделать… Глядите-ка, целую миску супчику ставит!.. Ну, зачем вы из-за меня? Много ли мне надо! Только так, для видимости, лишь бы утробу обмануть. Отведаешь — и все, аппетиту уж и нету… Уф-уф, ну и варево, прямо огонь! Прямо всю жаром прохватило, ух ты!.. Чего ты сказала? Мол, это дело самого Марта? А чье же, хи-хи, еще? Уф-уф-уф!.. Когда всюду бываешь, да с той, с другой словцом перекинешься, тогда кое в чем разбираешься… Да уж на ком еще, как не на кяннувской Альвийне! Ну да, на Аль-вий-не… Чего говоришь? Не подходит? И не глядела бы? Та же, говоришь, беда, что и у покойной? До парней больно охоча? Чудеса-то какие! Мухи-то, черти, какие неотвязные! Не иначе как перед дождем. Я еще утром своему старику сказала: «Запомни мои слова — быть дождю, непременно быть!» …Ах, вот оно что! Никоим образом!.. Так я разве уговариваю? Господи, мне-то что? Просто подвернулось на язык — и все. Встретилась случаем с кяннувской хозяйкой, а та принялась меня улещать: мол, Лийзуке, миленькая, помогла бы Альвийне за Марта выйти! Я сперва ни в какую — мне то, мол, что? Пускай, дескать, сам разбирается, кого брать в жены, кого нет. Только она и слушать не хотела!.. Вот-вот! Я тебе скажу по секрету, — ладно уж, подложи еще чуточку, — эти кяннувские мало чего стоят. Не дай бог с ними породниться — наголодаешься… Вот и я говорю, и я говорю. Верные слова, у них ни барин, ни бедняк щепоткой соли не разживется. Мой старик так и говорит: «Держись от таких людей подальше!» Другое дело у вас, на Тару: только войдешь в дом — сразу слышишь: «Не хочешь ли поесть, Лийзуке? Возьми супчику, возьми мясца, всего, чего твоя душа желает. Как-нибудь не обеднеем!» Гляди-ка, и говядину на стол ставят! Да разве я к тому? Просто так, к слову пришлось. Постой, постой, я его нарежу потоньше да супчиком полью. Уж я-то помню, какой кяннувская хозяйка смолоду была. Никто к ней и не сватался — до того худая слава шла. Не возьми ее кяннувский старик, так и неизвестно, что с ней сталось бы… И то верно, в посконной кофте ходила, я своими глазами видела… Так оно и есть, Альвийне эта вся в нее. Одно название, что школу кончила да шить училась в городе. Разве дознаешься, где она болталась! В городе всякие места есть… И такая-то вот за Марта хочет выйти! Боже упаси! Уж мы твоему сыночку такую жену выищем, что все ахнут… Возьму-ка еще самую малость… Альвийне, говорят, молодая. А бог его знает, так ли. Кала-Мари рассказывала, что своими глазами углядела, как Альвийне сидела перед зеркалом и красилась. И здесь подмазала, и вот здесь, и еще не знаю где, хи-хи!.. Я и говорю, какая ж это молодость да красота! Или взять тоже приданое. Сами-то и живут впроголодь, и надеть нечего — много ли они за дочкой дадут? Просто сбагрить ее хотят хоть кому-нибудь… Твоя правда, хозяюшка, сущая правда: оборванцы драные, да и все! Я так скажу: им бы палку в руки да суму — и больше ничего… Разве что малость супчику да мясца. Много ли надо такой, как я? Тут перехватишь, там перехватишь, — глядишь, и нет аппетиту!

3
— Э-хе-хе, заступничек небесный! Косточки-то как ноют! Старик, а старик! Довольно тебе на печи лежать! Слезай-ка да подкрепись чуточку. Мне и глядеть-то на еду неохота. Как бы живот не лопнул. Только одно на уме — на соломке отлежаться… Слез, что ли?.. Э-хе-хе, иногда она такая жесткая, эта солома! У тебя все тело гудит, а она, как назло, твердая-претвердая… Ты погляди на полке, там в платке копченая баранина, а в котомке яблоки… Ух и жадный народ! Взять хоть эту старуху с хутора Тару — навязала мне бараний окорок, нет того чтобы свиной!.. Или эта кяннувская хозяйка: сует тебе яблоки, будто сыт с них будешь!.. Э-хе-хе, силы небесные, ну и постель! И клопы уж тут как тут. Нет им, иродам, покоя ни днем, ни ночью… Ну и люди! Ты хлопочи за них, бегай, разговаривай, а чтоб они тебе заплатили, — господи боже мой! — так об этом и разговору нет… Ну, нашел? Вот дубовая голова, ничего сам не может!.. Э-хе-хе-хе, слава богу, одним днем к могиле ближе, ближе к могиле, ближе, э-хе-хе!


1903


Перевод Л. В. Тоома.

ЗЫБКУ ВЫНЕСЛИ НА ВОЛЮ

Люльку ставили мою на воле,

Между копен во широком поле.

И меня качали в ней кукушки,

Певчие баюкали пичужки.

Эстонская народная песня
Осиротел мальчик с пальчик, ягодка малая. Кому его по головке погладить, через порожек переправить? И отца схоронили, и матушку в земном лоне зарыли. Отзвенел колокол заупокойный.

Вытер дедушка глаза, осушила бабушка слезы.

— Каково тебе придется на белом свете, сиротке? — вздохнул дед.

— Кто тебе родную матушку заменит? — заохала бабушка.

А малыш таращился бессмысленно на обоих, и его большие синие глаза спрашивали: «Когда ж это моя матушка стала такой морщинистой? Когда ж это мой батюшка так поседел?»

Но они-то и были отцом с матерью, эта морщинистая старушка и этот седой дед.

Да, они тоже были отцом и матерью, были поколение назад, всего-навсего одно поколение.

Погладил старик шест, на котором люлька висела, и задумался: когда ж он в последний раз люльку подвешивал? А старуха расхлопоталась возле колыбели, и лицо ее светилось заботливой нежностью.

Оба удивлялись, что под их кровом, в их покосившейся лачуге, снова завелось крошечное дитя. И оба чувствовали себя как-то странно — вроде снова вдруг помолодели.

Так поселился маленький Айду меж закопченных стен, под провисшими стропильными жердями, давненько уже не слышавшими ни детского плача, ни веселого визга. Те, кто здесь плакал да резвился, уже и вырасти успели, и тихо слечь до срока в сырую землю.

Неделю спустя малыш и сам начал верить, что отец его всегда был седым, а мать — вся в морщинах.


«Дзинь-дзень, дзинь-дзень!» — водил дед бруском по косе. Сел на приступке, черенок прямо в землю упер, пупок черенка — в колено и водил по косовищу то справа, то слева: дзинь-дзень, дзинь-дзень!..

И на звук этот откликнулся откуда-то из закоулка кузнечик: тирри-тарра, тирри-тарра…

Запряг дед старого Сивого в телегу, поставил на телегу зыбку, упрятал в солому крынку с молоком и поехал на сенокос.

Тогда так бывало: девчонка, что у них пастушила, скрывалась с коровой да с овцами в ольшаник, полуслепой пес увязывался следом за косарями, а в доме ни души не оставалось, если не считать серого кота. Только подпирали дверь хибары чуркой. Такое тогда было время, такие люди.

Верст через пять добрались до покоса, до кочковатого и холмистого лужка. У леса, на опушке, рос узик и душистый колосок, а чуть подальше — куда ни глянь — трясунка. На холме белели кошачьи лапки и синела сон-трава, возле ельника стлался плаун и вздымался кукушкин лен. Вот каким был покос.

Уже тридцатый год старик приходил сюда каждое лето со старухой, косил здесь траву и копнил сено, а зимой возил его по санной дороге домой.

Удивительно, как это березы не сдвинули своих вершин, чтобы зашелестеть, зашептать при виде Айду…

А может, они так и сделали, точь-в-точь как это делают деревенские старухи, отмывая овец на берегу Красного ручья или посиживая субботним вечером на крыльце молельного дома и судача о родившихся, а то и неродившихся детях.

Березы ведь не знали, что маленький Айду сирота и что на руках его держит бабушка, а не мать.

Как водится, в самом начале Заокольного леса старик со старухой остановились. Дед выпряг из телеги Сивого и пустил его пастись под черной ольхой.

Сквозь верхушки деревьев уже светило солнце, но на травинках еще сверкала прозрачная роса. Какой-то незримый леший разливался на тысячу птичьих голосов в своих лиственных хоромах.

Красивое было место. Когда-то здесь бились шведы и поляки. Ручей тогда орошал землю не водой, а кровью. Потому его берега и горели по весне красными цветами, будто пестрые полотна, расстеленные на солнце.

— Ну, старик, устрой-ка теперь люльку.

И старуха слезла с Айду на руках с телеги.

Старик посопел.

— Спешить некуда… Времени у нас вдоволь, хоть соседям продавай.

Как подвешивать зыбку, старик знал хорошо. Не раз уже подвешивал на этом самом месте. Для тех, кто в землю потом слег. Подвесит и теперь.

Стройные росли березки в лесу над Красным ручьем. Дед медленно и неуклюже влез на молодую березку и своей тяжестью пригнул к земле ее вершину. Вот и шест для зыбки готов — лиственный, покрытый корой. Старик подержал березку за ветки, чтобы она не выпрямилась, а старуха привязала веревкой к верхушке деревца плетеную люльку.

Потом бабушка взяла запеленатого ребеночка и положила его в зыбку. И тогда старик отпустил ветки.

У-у-ух!

И старик даже рот разинул, да так и не закрыл его.

Вьюх! — распрямилось, как лоза, деревце, и малыш полетел вверх — камнем, выпущенным из рогатки.

— Отче! Святой дух! Сыночек! — заголосила старуха.

Березка раскачивалась яростно, будто что плохое с себя стряхнула. И по воздуху летала взад-вперед пустая зыбка.

— Силы небесные, пропал!

Но недаром говорят, что и большому некуда из этого мира сбежать, не то что маленькому. Крохотный Айду упал на ветки ивы, росшей на берегу Красного ручья. Пролети он чуть-чуть дальше — и упасть бы ему прямо в ручей. Но нет, он мягко покачивался на ветках.

Такое это было удивительное дело, что старик, придя в себя, вымолвил как нельзя серьезнее:

— Вот это пролетел!

— Дикий ты человек, сообразил, нечего сказать! — заработала языком старуха. — Наломал дров не хуже медведя. На волосок от смерти был, бедненький. Тебя бы самого так подкинуть!

Маленький Айду был единственным, кто отнесся к этому происшествию более или менее спокойно. Он даже не расплакался, будто эти люди не из-за него так перепугались.

Он лишь улыбался летнему небу. А небо горело синевой и светом.


Когда поднялся вечерний туман и очертания копен стали расплываться в сумерках, дед кашлянул погромче и кончил работать. Издали, с лугов, тянуло сладким духом свежего сена и доносилась песня. Дед не спеша запряг Сивого.

Старый солдат, которого тоже звали Сивым, вскинув косу на плечо, возвращался с покоса домой. Возле стариков он остановился, чтобы перекинуться словечком-другим. Он уже слышал, как маленький Айду путешествовал по воздуху.

— М-да, — сказал Сивый, тот, что был о двух ногах, и понимающе покачал головой. — М-да, бывает же…

И шестидесятилетний солдат вытянулся в струнку.

— Этот малый еще высоко вознесется! Если он уж теперь, ни аза не смысля, так вознесся, так он еще покажет, когда мужчиной станет! Высоко малый вознесется!

А дряхлый Сивый — на сей раз четвероногий — вздохнул, качнув оглоблями, словно он-то как раз и сомневался в правоте солдата.

Далеко в стороне чернели то здесь, то там копны, будто бы ожившие в сумерках. А в траве кто-то выводил медленно и монотонно: тирри-тарра… тирри-тарра…


1904


Перевод Л. В. Тоома.

К СВОЕМУ СОЛНЦУ (Сказка нашего времени)

Это были, вероятно, большие волны, что когда-то с грохотом пронеслись над землей, а потом застыли. И где остались горы, вздымающиеся до небес, где тихие долины с синими озерами, а где ровные нивы и луга.

На широкой равнине веет ленивый ветерок. Тихую колыбельную шелестят травы. Синие озера в долинах отражают лишь белые засушливые облачка и черемуху, опоясывающую берега. Под деревьями разгуливают длинноволосые юноши и читают книгу Завета, расхаживают девушки, благочестивые и нежные, словно ангелы, и поют о любви — к богу.

Лишь высоко в железных горах гремит буря, и горные сосны непокорно шумят. Здесь вырастают мужи с железным сердцем, которых матери уже с детства научили горячо любить и ненавидеть. Они уже тогда видят зарю, когда внизу еще царит тьма и кругом носятся летучие мыши.

На равнине все тихо и немо. Здесь читают книгу Завета, и поют псалмы, и вешают на виселицах, и умирают с голоду. На равнине все тихо и немо.

Но, кроме песнопений, кроме стонов умирающих, тут подчас можно услышать странные сказки. Это истории о заблудших людях, которым следовало родиться в горах, а не в долине. В их душах сохранилась память о железных горах, затаилась мечта о бурях. И когда весь мир утопает в серости равнин, когда земля полна виселиц, а небо черно от дыма паникадил, даже и в этой тьме светят их высокие души, предвещая всем людям в оковах новую жизнь.

Мне знаком кусочек одной сказки, похожий на стих из длинной песни, у которой нет ни начала, ни конца. Это история уроженца равнин, ставшего героем железных гор.

На краю равнины сидели, обнявшись, юноша и девушка и глядели на город, уже затянутый вечерним туманом. Из города к ним доносились крики и стоны, угасавшие в дремлющем ольшанике. Эти звуки насыщали осеннюю прохладу тоской и печалью, которые жерновом ложились на сердце. Душа стремилась что-то высказать, но порыв ее угасал в беззвучном стоне.

— Ты слышишь, как они ликуют? — сказала девушка, указывая рукой на город.

— И как они стонут! — понурившись, ответил юноша.

— Как странно все это: осеннее небо, бегущие облака, синий воздух, этот лес и мы… — снова вслух подумала девушка, взмахнув рукой.

— И эти стиснутые зубы горожан… нищета и голод, лица умирающих… — продолжал юноша, хмуро глядя вдаль.

— Почему ты всегда говоришь так печально и трезво? — вздохнула девушка, и плечи ее вздрогнули. — Неужели хоть минутку своей быстротечной жизни нельзя отдать снам наяву, мой милый, мой единственный?

И она снова обвила рукой стан юноши.

— Видеть сны наяву, когда жизнь и так сплошной сон! — вспылил юноша. — Что наши минутные сны в сравнении со всеобщим всемирным сном? Разве ты не чувствуешь, как от него цепенеют и голова и грудь? Не чувствуешь, как бог сна уже протягивает к нам свою благословляющую руку, когда мы, предаваясь любовным радостям, глядим друг другу в глаза? Каждую минуту, которую мы тратим лишь на себя, мы жертвуем богу сна.

— Неужели никогда нельзя потратить что-то на себя? Даже одного мгновения? Как это понять, мой милый, мой единственный?

И девушка вопросительно устремила глаза на равнину.

— Тратить на себя, когда мы все получили от других! Только потому, что существуют другие, мы стали тем, что мы есть. И нам нужно полностью вернуть долг и сделать мир таким, каким ему надлежит быть.

— Тогда лучше, чтобы нас совсем не было, — рассмеялась женщина.

— Ах, какие ты говоришь глупости!

И мужчина с досадой откинул голову и, как бы раздумывая, как бы взвешивая что-то, поглядел вверх.

Девушка тоже поглядела на мчавшиеся осенние тучи, мечтая о чем-то красочном, о чем-то певучем. И некоторое время оба молчали. Потом девушка сказала тихо, склонившись к юноше:

— Уйдем оттуда, из этого ревущего города, мой милый. Уйдем, спустимся вниз, в долину среди холмов. Построим себе там домик и будем жить вдвоем, мой милый, мой единственный. Погляди, — и она указала рукой, — какие зеленые холмы! Зеленая трава весной усеяна белыми цветами, будто небо звездами! Там мы построим домик, на склоне долины, среди кустов черемухи. А перед домиком будет журчать родник, изливаясь в долину…

— Помолчи, глупенькая! — И юноша погладил золотистые кудри девушки.

— И возле родника мы будем сидеть под черемухой и сквозь листья глядеть в темнеющее небо, пока там не заискрятся звезды. И когда совсем стемнеет, мы, обнявшись, подымемся на зеленый холм и поглядим туда, где электрическое зарево окрашивает небесный свод, и скажем друг другу: «Вот в этой львиной пещере мы когда-то жили…»

— Не говори об этом, голубка! Никогда этого не будет, никогда! — угрюмо ответил юноша, стискивая зубы.

— А я скажу: «Мой милый, посмотри, как бывают счастливы люди, когда они тратят всю свою жизнь только на себя. Какое нам дело до фабрик, машин, электричества — до всего, чем мучают и убивают людей! Будем жить для себя, мой милый, мой единственный…» И ты скажешь: «Я и не знал, что, глядя на тебя, могу забыть обо всем, — так сильна моя любовь… Будем жить для себя, моя милая, моя единственная…»

Юноша с раздражением поднялся, сделал несколько шагов и бросил взгляд на город. Отсвет солнца упал на его гневное лицо. Длинные волосы его отсвечивали красным, а из глаз брызнул острый луч.

Сложив руки, женщина молитвенно глядела на него, и на лице ее было выражение блаженства. Мужчина провел рукой по лбу, и женщине показалось, будто электрические искры посыпались с его волос.

Из города по-прежнему доносился глухой, протяжный гул. Пылали башни и стены на северо-западной стороне, горели длинные ряды окон. Далекие окраины терялись в подымавшемся с реки тумане. Небо за городом лиловело.

Ветер, по-осеннему бурный, к вечеру затих. Над головой, словно остановившись на лету, дремали кучки облаков.

Лицо юноши горело. Уходя, солнце целовало его в лоб.

— О чем ты думаешь? — с испугом спросила девушка.

— О чем я думаю? Если бы ты захотела понять! — И он снова провел рукой по лбу. — Я думаю о жизни, которая в действительности окружает нас. Это тоже сказка, суровая и страшная, но тем более увлекательная. И эта сказка зовет к будущему.

Он сорвал листок ольхи и медленно разорвал его.

Девушка встала, взяла руку юноши и склонилась к нему.

— А мне ты не можешь открыть своих мыслей? Разве я не пойму их? — спросила она.

— К чему говорить тебе о мыслях, зовущих к борьбе и опасностям? Тебе, мечтающей о домике у чистого родника на краю долины? И о том, как двое будут жить там, словно голубки, и питаться печеной картошкой?

— О нет! — рассердилась девушка. — Ты нехороший, если так понял меня. Да, я мечтала о спокойной жизни. Сказал же кто-то, будто счастье — это движение, превратившееся в покой… Так думаю и я. А ты ищешь счастья в буре, тебя манит огонь борьбы!

— Ах, ты все об этом личном счастье! — улыбнулся юноша. — Но в конце концов и я ищу его, только понимаю его шире. Счастье борьбы вовсе не в страдании.

— И все же ты ищешь страдания?

— Нет, голубка, я ищу то, что лежит по ту сторону страдания. И я стремлюсь к покою, но сквозь бурю. Даже если бы мы от своих предков унаследовали богатство и славу, все же общественная гармония не принесла бы нам счастья. Счастье в прогрессе. И его можно достигнуть только ценой борьбы.

Они медленно шагали по склону нивы. Положив руку на плечо девушки, юноша глядел на стену мрака, все выше подымавшуюся над городом. Она росла, словно черное крыло стоглавого дракона.

— Ради этого ты и хочешь броситься в бурю? — прошептала девушка.

— Ради этого, ради этого.

— Чтобы обрести свой покой?

— Я обрету его. Но те, кто последует за нами, не удовлетворятся победой нашего поколения. Они пробьются еще дальше, будут бороться и победят. Такова жизнь.

— Как странно… Словно сказка…

— Такая простая, без всяких выдумок…

— Но ведь иные смолоду довольствуются тем, чего удалось достичь предшествующим поколениям?

— Они… опоздали родиться. Против них мы и будем бороться! На них и обрушится передовая мысль времени. Она словно огненный столб, освещающий ночь. Он подымается и опускается, но никогда не угасает. Подымаясь и опускаясь, он движется вперед, все вперед!

— Вперед, вперед… — прошептала она. — При свете передовой мысли времени… к своему солнцу… вперед…

Они стояли на открытом поле: один — полный молодой веры, другая — робкого изумления перед натиском носившихся кругом мыслей. На фоне черной тучи уже горели вспыхнувшие в городе огни.

— Ты хочешь в этот холодный, бессердечный город, ты ищешь там любви? — продолжала девушка. — И мы пойдем по нему рядом, словно каменные, сами такие же холодные?.. Посидим, милый, прежде чем пойти… Еще минутку сновидений, мгновение для себя…

Они опустились на траву.

— Мой милый, мой единственный… — снова прошептала женщина, прижавшись головой к щеке юноши, обнимая рукой его шею. — Как бы я хотела поцелуями прогнать твои тревоги, своей любовью осветить тебе путь… Мой милый, мой единственный…

Юноша опустил голову на колени к девушке и закрыл глаза.

— Мой милый, мой единственный… Ты помнишь, когда мы познакомились, цвела весна, а ты был усталый после зимних трудов, непокорный… И тогда мы по вечерам приходили сюда, на равнину, и грезили друг возле друга, пока не стемнеет… Потом мы смеялись, потому что это казалось глупым, ребячливым. Теперь осень, и ты снова хочешь ринуться в жизнь. Они ожидают тебя, у них заготовлены для тебя кандалы… И ты все-таки идешь в эту львиную пещеру… О, я готова бросить тебе под ноги свое сердце, чтобы тебе мягче было ступать… Готова расстелить перед тобой свою жизнь… Нет, это не глупо и не ребячливо… Мой милый, мой единственный…

Они помолчали. Объятые темнотой, они слились в одно целое. Их словно окружала мысль, превратившаяся в чувство.

Вдруг резкий порыв ветра промчался по равнине. В темноте зашуршали пожухлые листья.

— Кончилось сновидение! — резко сказал мужчина, вставая.

— Кончилось сновидение… — с испугом повторила девушка. — Кончилась сказка… — Потом, взяв юношу за руку, произнесла медленно и тихо, глядя ему в глаза: — Идем, но я пойду с тобой, я буду с тобой всюду и всегда, и каждое твое солнце, станет моим.

И они рука об руку пошли по голой равнине, и перед ними среди безбрежной тьмы стонал стоглазый город.

А наверху трепетали звезды, словно бесчисленные огни неведомого военного лагеря.


1905


Перевод Л. П. Тоом.

МОРЕ

1
Я мечтал еще в малолетстве увидать безбрежное море. Чаек, резвящихся на просторе, морские валы в белоснежной пене, и альбатросов скользящие тени, и парус, прекрасный на загляденье. Я знал, и притихшее море чудесно, как спящий гигант в кольчуге железной. Волна за волной, разбиваясь на брызги, рассыпает вокруг золотистые искры, соленым дождем лебеду обдает, в берег бьет и хрипло зовет. И вдруг прибой отступает обратно, как войско, разбитое в поле ратном, как олени, когда загорается лес: буян буянил и вдруг — исчез.

О, как я мечтал о море, о его широте и величье! Услышать далекого шторма раскаты, когда ложится на вал косматый отблеск молнии зеленоватый! Я мечтал, чтобы судно кидало в провалы, но чтоб ветер не вырвал из рук штурвала, а я бы рыдал и смеялся от счастья победы! ...



Все права на текст принадлежат автору: Фридеберт Туглас.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Золотой обручФридеберт Туглас