Все права на текст принадлежат автору: Дмитрий Альбертович Лиханов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Звезда и КрестДмитрий Альбертович Лиханов

Дмитрий Лиханов Звезда и Крест

Предисловие А. С. Кончаловского

Возможно, я не самый объективный критик.

После романа «BIANCA» Дмитрия Лиханова я пару лет являюсь поклонником его таланта.

Американцы убедили человечество, что – «время – деньги». Злокачественная идея, как метастаз. Время не имеет цены, его нельзя ни купить ни продать. Оно бесценно. И вы его владетели. И если вы хотите пожертвовать часть своей жизни для того, чтобы стать лучше, берите в руки эту книгу и читайте не торопясь.

Необязательно знать, что писатель Лиханов – знаток Библии, православия, греческой мифологии, современной российской истории. Лиханов на редкость образованный писатель. И те, кто хочет погрузиться в другой мир, не пожалеют. «Звезда и Крест» – помимо глубокого искусства, отдельный образовательный курс.

Это книга о спасении и бесконечной Любви. Книга – скоропомощник отчаявшимся.

Духоподъемное произведение.


Лично я его перечитаю. Чтобы подумать вот над этими важными словами:

«Воззови ко Мне – и Я отвечу тебе», – учил Бог Иеремию.

Простое это утверждение, которому и по сей день, тысячи лет спустя мало кто верит, открывало перед всяким человеком не только удивительный, новый мир, но и новое чувство, как если бы он внезапно прозрел, обрел слух, дар речи обрел. А ведь помимо тех, кто не верит, много и тех, кто воззвать не в силах, услышать не способен…

…Только отсутствие ответа в молитвенном труде – тоже ответ. И вовсе не означает, что Бог тебя не слышит. Слышит всегда. Только не всегда отвечает.

Июль 2020 г.

Предисловие

Написать эту книгу меня вдохновила жизнь и судьба старинного приятеля, Героя Советского Союза Валерия Анатольевича Буркова, с которым мы повстречались и познакомились почти тридцать лет тому назад, в начале девяностых годов. Уже и тогда жизнь его достойна была литературного осмысления, однако, как это часто бывает, минувшие годы изменили этого человека до неузнаваемости, попросту превратили его в совсем другого человека. И вот это изменение, переход от человека ветхого к человеку новому поразили меня настолько, что я не без страха взялся за трудную эту работу. Прежде чем приступить к работе над романом, я о многом говорил с Валерием: почти двадцать восемь часов диктофонных записей, которые пригодились, сразу скажу, лишь частично. В какой-то момент я понял, что не стану писать документальную книгу. Жизнь Валерия окрылила меня, став лишь отправной точкой. Далее последовало чтение других книг, которые я даже порой цитирую. Среди них прежде всего «Житие и страдание святого священномученика Киприана и святой мученицы Иустины» святителя Димитрия Ростовского, «Хронография» Иоанна Малала, «История древней церкви» Луи Дюшена, некоторые трактаты Тертуллиана, «Метаморфрозы» Овидия и несметное количество справочного материала. Мне пришлось прочесть монографию «Огнестрельные ранения кисти», «Руководство по летной эксплуатации вертолета «Ми-8МТВ» и «Инструкцию экипажу вертолета «Ми-8Т», книги об авиации на войне в Афганистане Виктора Марковского и Игоря Приходченко. Но более всего в моей работе над книгой помогли разговоры со знающими и опытными людьми: офицерами, генералами, солдатами, хирургами, историками, специалистами по древним рукописям, монахами, священством. На разговоры эти ушло не меньше трех месяцев чистого времени. Да еще полтора года на саму работу над книгой. В результате получился этот роман. Представляя его читателю, я обязан назвать и тех, кто мне помогал в осмыслении темы и даже в правке текста.


В. Е. Проничев – генерал армии, в 1986–1989 годах выполнял специальные задания на территории Афганистана; Герой России.

Н. Ф. Гаврилов – генерал-лейтенант ВВС, с 1979-го по 1987 год во время войны в Афганистане командир экипажа, командир звена, командир вертолетной эскадрильи; Герой России.

В. А. Бурков – полковник ВВС, в январе-апреле 1984 года передовой авианаводчик 70-й отдельной мотострелковой бригады; Герой Советского Союза.

В. К. Николенко – полковник медицинской службы, доктор медицинских наук, профессор.

Л. И. Щеголева, кандидат филологических наук, научный сотрудник Института всеобщей истории РАН.

Д. А. Косоуров – аспирант и преподаватель НИУ ВШЭ.

Протоиерей Николай Соколов – настоятель храма святителя Николая в Толмачах при Государственной Третьяковской галерее. Декан миссионерского факультета Православного Свято-Тихоновского гуманитарного университета, кандидат богословия, профессор.

R. Yudovin (Рами Юдовин; Израиль) – библеист, историк.

Е. Р. Расстегняева – редактор.

Шах Султан Акифи – атташе по культуре Посольства Исламской Республики Афганистан в РФ


Нижайше всех их благодарю. Без их участия эта книга вряд ли бы состоялась.

Автор
И, подозвав народ с учениками Своими, сказал: ибо кто хочет идти за Мною, отвергнись себя, и возьми крест свой, и следуй за мною. Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее, а кто потеряет душу свою ради Меня и Евангелия, тот сбережет ее.

(Мк. 8: 34–35)
Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: Заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него. Яко Той избавит тя от сети ловчи, и от словесе мятежна, плещма Своима осенит тя, и под криле Его надеешися: оружием обыдеття истина Его. Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни, от вещи во тме преходящия, от сряща, и беса полуденнаго. Падет от страны твоея тысяща, и тма одесную тебе, к тебе же не приближится, обаче очима твоима смотриши, и воздаяние грешников узриши. Яко Ты, Господи, упование мое, Вышняго положил еси прибежище твое. Не приидет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему, яко Ангелом Своим заповесть о тебе, сохранититя во всех путех твоих. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою, на аспида и василиска наступиши, и попереши льва и змия. Яко на Мя упова, и избавлю и: покрыю и, яко позна имя Мое. Воззовет ко Мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его, и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение Мое.

(90-й псалом. Хвалебная песнь Давида)

Книга первая Звезда

1

Ἀντιόχεια. Δαίσιος[1]. Imp. C. Messio Quinto Decius et Vettio Grato[2]


Мальчик слушал птиц.

Ощущал радость ультрамариновых нектарниц, насытившихся пурпурной пыльцой гибискусов, сопереживал горю кремовой кольчатой горлицы, потерявшей на прошлой неделе своего птенца, сочувствовал желтоголовому корольку, что так и не нашел себе пары в этом году, смеялся вместе с выводком юных щеглов, устроивших догонялки в зарослях репейника, и полнил сердце восторгом от несравненных рулад соловья.

Прислонясь спиной к теплой коже древнего, в несколько обхватов кипариса, который, говорят, помнил еще времена Селевкидов, мальчик впитывал в себя его вековую силу, что поднималась из каменистых глубин земли вместе с родниковой влагой до самой вершины дерева, до самого нежного, только что проклюнувшегося на свет побега. Кипарис – спутник смерти. Именно так, если верить Metamorphoses[3] Овидия, которые мальчик прочитал взахлеб совсем недавно, звали юношу, умолившего богов обратить его в дерево, чтобы вечно печалиться по нечаянно убитому на охоте другу – благородному оленю.

Сюда, в священную рощу возле Дафны, олени приходили в поисках покровительства тех самых богов, студеных родниковых струй, хрусткой травы в тени эвкалиптов да кристаллов каменной соли. Мальчик понимал и их разговор. Седой олень с величавой кроной рогов все еще присматривал за своим гаремом, состоящим из четырех разновозрастных оленух с телятами, все еще бился за них в пору гона с пришлыми, но силы уже оставляли его. И это печалило благородного оленя, что никак не хотел смиряться с грядущей немощью.

Понимал мальчик и тихий шепот змей, что обитали в корнях плакучей ивы возле пруда с розовыми кувшинками. Змеи ожидали потомства, которое выползет из яиц уже через неделю. И охраняли его неусыпно, обвивая кладку петлями черного глянца. Понимал он сигналы красных муравьев, спешащих в свое жилище у подножия земляничного дерева с сухими былинками за спиной, с крошевом кипарисовой хвои, а то и с живой, лишь слегка прикушенной добычей – личинкой мухи, тлёй-однодневкой. Слышал прерывистый гул диких пчел, угнездившихся в дупле разлапистого кедра, и даже трепет легкой паутины, что свил на кустах вереска проворный крестовик.

Священная роща в Дафне потому и была священной, что человеческая природа здесь соединялась с природой божественной полностью и без остатка. Но не для всех. А лишь для избранных. Каковым и был этот мальчик.

В столь ранний час священная роща становилась подобна мифическим садам Алкиноя. Напитана божественным свечением. Влажной негой тихих родников, что, казалось, умолкли пред этим царственным великолепием человеческой мысли. Матовой белизной мрамора купален и терм, величием театра по меньшей мере на пять тысяч мест, возведенного по проекту самого Марка Витрувия, святилищем Зевса с его могучим изваянием из слоновой кости и абиссинского золота, восседающим на мраморном троне, и храмом Аполлона, конечно.

Преисполненный страстью прекрасный бог, как свидетельствовал Овидий, именно в этой роще домогался красавицы Дафны. Но та взмолилась отцу Пенею, чтоб спас ее девственность от божественной настойчивости Аполлона. И обратил он нимфу в лавр. Но это не остановило бога. Его страсть, любовь его отныне обращены были к дереву. Сплел венок из душистых листьев. Водрузил себе на чело, обозначая им и победу, и страсть к непреклонной нимфе.

Тот старый лавр и поныне трепещет жесткими листьями возле святилища Аполлона, словно ластится, словно целует.

Храм этот воздвиг Антиох Эпифан, прозванный в народе Ἐπιμανής – безумный. Тот самый Антиох, что прославился тридцатидневным кичливым парадом в Дафне в честь победы над Македонией, в котором участвовали не только киликийцы, но и еще пять тысяч наемников из Скифии, Фракии и Мисии, боевые колесницы и даже слоны, а вершили шествие восемьсот юношей в богатых одеждах и с золотыми венцами на челах. Ходили разговоры, что безумец истратил на это пиршество тщеславия все богатства, захваченные во время египетской кампании. И слава богам, что святилище Аполлона было построено раньше.

Даже теперь, по прошествии почти четырех сотен лет, жемчужина священной рощи все еще была свежа своим слегка желтоватым, как лепестки чайной розы, мрамором. С шестью ионическими колоннами на фасаде и тридцатью по бокам – математически грациозна, геометрически безупречна. Восточный фронтон украшает мраморный барельеф, изображающий сцену погони Аполлона за нимфой. Статуя бога возвышается и в адитоне[4] позади мраморного жертвенника с пятнами животного жира, копоти и впитавшейся крови. И даже в полумраке фигура божества источает призрачное, тусклое свечение златого хитона, мраморной хладной бледности, наполняющее сердце входящего в святая святых безотчетным трепетом и страхом.

Но сегодня в святилище будет много людей. Они придут сюда из Дафны, и из самой Антиохии, и даже из прибрежной Селевкии. Придут в праздничных белоснежных и пурпурных тогах, в трабеях[5] цвета шафрана. Под звуки тимпанов, кимвалов и труб. С набеленными лицами, с золочеными лавровыми венками в волосах. Сегодня седьмой день таргелиона[6], когда благодарный народ празднует рождение своего бога. И первый день в жизни мальчика, когда он будет прислуживать в его святилище под водительством антиохийского понтифика Луция Красса. И не просто прислуживать, как он это уже делал несколько раз во время сатурналий, передавая понтифику жертвенный нож, кропильницу, смешанное с ладаном зерно, но стать настоящим cultrarius – служителем, перерезающим горло жертвенному животному. Старик Луций Красс по душевной снисходительности, правда, позволил ему резать не всех животных, которых приведут сегодня к святилищу, но только одного агнца нескольких месяцев от роду, поскольку ребенку с работой опытного культрария не совладать. На прошлых Олимпийских играх в жертву принесли гекатомбу – целую сотню животных, а в Риме после победы во Второй Пунической войне, говорят, и вовсе триста. Даже взрослый мужчина от такой грязной во всех смыслах работы взмокнет или рассудком тронется. А тут – ребенок…

Мальчик, однако, за свою короткую жизнь уже видел множество жертвоприношений и не вздрагивал от испуганных криков животных, от заливающих мраморные полы потоков теплой крови, в которых так смешно чавкали сандалии и еще долго оставляли повсюду багряный след. Он знал, как правильно держать лезвие длинного ножа, чтобы полоснуть быстро и вместе с тем плавно, перерезая разом и артерии, и трахею. Знал, но пока не пробовал. И с нетерпением ждал нового откровения.

Воины Четвертого Скифского легиона в сверкающих на солнце доспехах и галльских имперских шлемах, со штандартами вспомогательных войск и драконами кавалерии в руках первыми вступили под тенистые покровы священной рощи. Вслед за ними в золотистых клубах дорожной пыли шли музыканты из плебса, оглашая божественную тишину визгом высоких латунных труб, грохотом тимпанов из козлиной кожи и пронзительным звоном бронзовых кимвалов. За ними торжественно-неспешно катилась колесница понтифика, управляемая бывшим возницей команды «красных» из Иудеи и запряженная четверкой каппадокийских скакунов. Сам Луций Красс стоял подле возницы в пурпурной трабее, с ликом Аполлона на золотой застежке, приколотой у правого предплечья. На безымянном пальце понтифика лучился массивный золотой перстень с голубым сапфиром – подарок императора Деция, а копну седых волос венчал островерхий жреческий апекс. За колесницей семенили служки разных возрастов. Предназначением одних, как и самого мальчика прежде, было подавать понтифику сакральные предметы; других, могучих виктимариев, – с одного удара оглушать животных кувалдами на длинных рукоятях; третьи собирали кровь да извлекали требуху, четвертые кромсали и подносили мясо понтифику для обряда всесожжения. Мальчик сейчас мог бы семенить вместе с ними, как это и положено по уставу, однако еще со вчерашнего вечера понтифик позволил ему прибежать в священную рощу пораньше, чтобы испросить у божества помощи для предстоящего ритуала.

И вот теперь он наблюдал за торжественной процессией издалека, пока не заметил среди прочих маму с отцом, пробиравшихся к храму сквозь гомонливую толпу горожан. И, как всякий ребенок, поспешил им навстречу. Мать первой услышала его оклик. А затем и отец повернулся навстречу сыну. Они не видели его всего несколько часов, с минувшего вечера, когда он один ушел в священную рощу для богообщения, однако, равно любым родителям, волновались за него – такого, как им казалось, робкого, слабого и беззащитного отрока. За единственное, долгожданное свое чадо.

Сын появился на свет в легендарном Карфагене, когда они уже и не чаяли счастья родительства. Появился благодаря неустанным молитвам, жертвоприношениям и непрестанным слезам, что проливали оба о своем бесплодии, а значит, неминуемом позоре, осуждающем шепоте соседей и одинокой старости. Причиной этого горя они считали грехи собственных родителей, исповедовавших ханаанскую веру, грехи поклонения Ваалу и Астарте и, даже страшно вспоминать, «жертвоприношений на основаниях», когда в фундамент нового дома замуровывалось тело младенца. Родительский дом и по сей день стоит на отшибе, напоминая потомкам о той непомерной цене, которую им приходится платить в нынешней жизни за святотатство поколений минувших. Может, потому они и исповедовали новую, пришедшую с севера веру, исполненную не брюхатыми, рогатыми, зловонными идолами Ханаана, но прекрасным сонмом олимпийских божеств, чарующих человеческим совершенством духа и плоти, возведенным в абсолют. Не капища поганые возводили в почитание этим богам, но величественные мраморные храмы, наполнявшие сердце и душу человека спокойствием и благолепием.

Сколько часов провели они в молитвах и поклонах Sospita Juno – небесной заступнице Карфагена, вспомоществующей матерям и бесплодным родителям, – не счесть! Благо храм в честь Юноны Спасительницы с ее великолепным мраморным изваянием, с непременными спутниками богини, того же мрамора павлином и кукушкой, возвышался неподалеку от их нового жилища.

Печальные молитвы, в которых становилось все меньше надежды, Юнона услышала только через семь долгих лет. И даровала им нечаянное бремя. Даровала сына, который появился на свет в месяц ее почитаемой памяти – июне. На улицах парило зноем Сахары. Обтирая личико младенца от кровавой слизи ромашковой водой, повитуха с удивлением заметила, что тот улыбается ей, словно родной. И засмеялась в ответ от нахлынувшего счастья. С тех пор мальчик не переставал улыбаться. И не переставал удивлять. Все десять лет. Теперь уже в третьем по значимости городе Римской империи Антиохии, куда перевели по службе отца вскоре после рождения чада…

Родители обняли его по очереди, и отец даже хотел поднять его на руки, однако отрок, смущенно улыбаясь, что-то шепнул ему на ухо, отчего мужчина тотчас отступился и смиренно двинулся следом к храму.

На отроке была туника яблоневого цвета, сотканная и скроенная матерью из шерсти тонкорунной овцы, настолько короткая, что едва прикрывала колени мальчика, содранные до кровавых ссадин ночным молением. Крупная взрослая застежка из бронзы с радужным обсидианом, в глубине которого, если присмотреться, можно было заметить застывший зрачок, крепила к тунике у плеча короткую тогу, как носили ее по тогдашней моде легионеры. Только эта была не из шерсти, а из невесомого китайского шелка. Ступни и лодыжки отрока защищали плотные кальцеи[7] из верблюжьей кожи. А вьющиеся крупными локонами цвета выгоревшей на солнце соломы волосы украшал позолоченный лавровый венок, который вместе со свежим, еще непорочным лицом отрока, с крыжовенными его глазами, прозрачной кожей на шее, сквозь которую можно было заметить пульс голубых артерий, являл собой совершенный образ юного божества.

Вместе подошли к храму. Понтифик уже стоял перед его входом, воздев руки в рыжей шерсти с тяжелыми золотыми браслетами на запястьях к небу, испрашивая дозволения бога нарушить его величественный покой. По обе стороны от Луция Красса уже выстраивались жрецы-иеропеи[8], виктимарии, повара, глашатай-прекон. Где-то в роще позади храма возбужденно мычали приготовленные к закланию быки, блеяли козы и овцы, пахло свежим навозом и ладаном. Не обращая уже никакого внимания ни на родителей, ни на окружавшую его плотно толпу, отрок принялся пробираться к ступеням храма, чтобы вместе с другими культрариями занять место по правую сторону от Луция Красса. И каждый заметил его, поскольку это был единственный ребенок в окружении понтифика. И всяк запомнил.

Солнце утра полнило прохладу священной рощи теплом, замешанным на ароматах кедровой смолы, вереска, мускатных гибискусов. Сонмы солнечных зайчиков, отраженных сталью солдатских доспехов, теперь притихли, лишь вздрагивая робко; гомон возбужденной от долгого перехода толпы постепенно смолкал, превращался в шепот, покуда наконец не сделался тишиной, нарушаемой печальными вздохами жертвенных животных и чистой трелью диких птиц. Прошла минута. Затем другая.

– Audire omnibus! – прогудел трубно, густо и протяжно глас глашатая. – Ut Unguis taverent![9]

– Ἐλθέ, μάκαρ Παιάν, – принялся читать орфический гимн божеству понтифик, – Τιτυοκτόνε, Φοῖβε Λυκωρεῦ, Μεμφῖτ’, ἀγλαότιμος, ἰήιε, ὀλβιοδῶτα, χρυσολύρη, σπερμεῖος, ἀρότριε, Πύθιε, Τιτάν. Γρύνειε, Σμινθεῦ, Πυθοκτόνε, Δελφικέ, μάντι, ἄγριε, φωσφόρε δαῖμον, ἐράσμιε, κύδιμε κοῦρε· Μουσαγέτη, χαροποιός, ἑκηβόλε, τοξοβέλεμνε, Βράγχιε καὶ Διδυμεῦ, ἑκάεργος, Λοξία, ἁγνέ· Δήλι’ ἄναξ, πανδερκὲς ἔχων φαεσίμβροτον ὄμμα, χρυσοκόμη, καθαρὰς φήμας χρησμούς τ’ ἀναφαίνων…[10]

Этот гимн, довольно напыщенный и велеречивый, понтифик читал неспешно, чеканя каждое слово, воздевая к божеству руки, на запястьях которых вспыхивали солнечными отблесками браслеты. Вскоре пурпур его трабеи в подмышках расплылся темным пятном пота, а жабьи старческие веки наполнились слезами. Последние строфы гимна он читал с отчаянием каменщика, перетаскивающего гранитные плиты. Земная жизнь понтифика завершится уже в конце грядущего месяца от апоплексического удара на мраморной террасе его антиохийской резиденции, в два часа пополудни, после того как служанка принесет к его ложу порезанную на дольки солнечную айву и горсть фундука. Кусочек терпкой айвы – вот последнее, что увидит понтифик перед сошествием в царство Аида. И хотя произойдет это только через месяц, айву, и рассыпавшиеся по мрамору орехи, и побагровевшее лицо понтифика мысленным своим взором отрок видел сейчас, в эти самые мгновения. Но побоялся сказать. Побоялся, что ему никто не поверит.

Между тем служки с корзинами, полными жертвенным зерном, с кропилами, ножами и пышущими жаром факелами принялись обходить вокруг алтаря, в то время как другие заводили в храм годовалого бычка. Его уже осмотрел внимательно приближенный иеропей и, не найдя никаких изъянов, начертал углем на рыжей шкуре свой знак – трезубец. Животное входило в храм хотя и нерешительно, но послушно и без всякого страха, звонко цокая чистыми копытцами по полированному мрамору, не упираясь и не натягивая веревку. Даже когда служки вывели его пред толпой с факелами, бычок не прянул назад, а, послушно преклонив голову пред воздетой над ним дланью в золотых браслетах, покорно приблизился к понтифику. Пальцы коснулись мягкой, детской еще шерстки – рыжей с белесыми подпалинами, останавливая его на расстоянии вытянутой руки. И вслед за этим на голову, на шею, на спину животного с шелестом тихим просыпались зерна ячменя, смешанные с крупной морской солью, означавшие скорую встречу со смертью. На мраморном алтаре уже шумно, с треском разгорался огонь, в который специально обученный служка то и дело в определенной последовательности да с молитвой подкладывал сухие ветки кипариса, сосновые и кедровые поленья и свежую эвкалиптовую листву для ароматного дыма. От жертвенного огня зажглись новые факелы, а один из них понтифик опустил в бронзовую кропильницу с барельефом Аполлона и нимфы. Этой водой несколько минут щедро, чтобы досталось каждому хотя бы по капле освященной влаги, окроплял всех присутствующих и в первую очередь само животное, которое, казалось, замерло перед ним в каком-то сакральном трепете. Жертвенным ножом с тяжелой серебряной рукоятью понтифик срезал клок шерсти с головы бычка. И бросил его на алтарь. Шерсть вспыхнула. Теперь тупой стороной ножа, словно прочертил длинную линию от лба до хвоста, отчего по рыжей шкуре пробежала дрожь.

– Macta est, – молвил понтифик, оборотясь лицом к востоку.

– Agone? – вопрошал могучий виктимарий из абиссинцев с курчавой головой и в черном плаще из тонкой кожи, который заменял ему фартук. И медленно поднял над головой бронзовую кувалду.

– Нос age![11] – отвечал понтифик, опуская глаза долу.

В следующее мгновение кувалда с треском ломаемых костей черепа обрушилась на голову теленка. Глаза его вмиг закатились. Покрылись пеленой. Он рухнул как подкошенный сперва на колени и тут же тяжело – на бок. Но тело его еще не умерло. Пока дышало, дыбилось боками, мелко вздрагивало кожей, испускало на мраморный пол желтую лужу мочи. Но виктимарий, ухватившись короткими пальцами за телячьи рожки, уже запрокидывал его голову, подставляя ее поспешно под последний удар, который сегодня в честь праздника свершит сам понтифик.

И тот ударил. Молниеносным рывком жертвенного ножа рассек кожу, мышцы шеи, артерии и трахею, высвобождая тугой поток теплой крови, протяжный хрип из легких. Кровь заливала девственную чистоту мрамора густой вишневой влагой, затекая в стыки между плитами, омывая сандалии и желтые ступни понтифика и хлюпающие сандалии служек, спешащих поднести под струи крови чаши из обожженной глины. Вслед за ними уже поспевали вооруженные ножами культрарии, способные за считаные минуты освежевать жертву до сахарных костей и желтых мостолыг, оставляя нетронутой только голову с прикушенным синим языком между зубами и удивленным взглядом остекленевших глаз из-под рыжих ресниц.

Следом за теленком привели матерого борова, затем с десяток овец, полную клетку голубей да еще титанического склада быка, которого убивали особенно долго и муторно. Над алтарем уже почти два часа клубилось дымом алое пламя, вскормленное плотью, внутренностями и жиром жертвенных тварей. Служки время от времени усмиряли его кровью из глиняных чаш, кислым виноградным вином. И сразу же вновь воспаляли силу огня оливковым маслом, шматками нутряного жира новых жертв. Этим жиром и копотью вскоре покрылись лица всех, кто стоял и прислуживал нынче в храме Аполлона. И сам его божественный лик.

Агнца привели последним. Белой нежностью подобный ангелу, он переступал звонкими копытцами по мраморному полу, устланному сгустками сукровицы, пятнами растекшейся желчи, ошметками шерсти, сизыми пузырями кишок. Переступал опасливо, стараясь не касаться мертвенной плоти. Тихонько блеял, в страхе разглядывая служек в окровавленных туниках, мерцающую сталь клинков, кувалды виктимариев, сурового понтифика с сальной копотью на величественном лице, мерный отблеск жертвенного огня. В его робком голосе отрок услышал горечь разлуки с матерью, которую агнец не видел уже несколько дней. Растерянность и ребячий страх перед неизвестными ему людьми, перед этим тошнотворным запахом горелой плоти, блеском стали. И только сам улыбающийся отрок в чреде этих страшных видений показался ему чище остальных и, быть может, даже добрее. Потому и двинулся к нему, все так же робко переступая копытцами, вдыхая горький воздух скотобойни дрожащим розовым носом.

– Хороший знак, Киприан! – промолвил негромко понтифик, протягивая отроку свой тяжелый нож с серебряной рукояткой.

Тот принял его, ощущая всем телом тяжесть отнятых жизней. И, в точности повторяя движения Луция, возложил руку на голову агнца, украшенную венцом позолоченным. Мелкая завитушка шерсти на его макушке и в самом деле походила на детский локон – мягкий, шелковый. И отрок отсек его без малейшего усилия – и без дозволения старика-понтифика, который должен был исполнить обряд сам. Но отчего-то не сделал. Смотрел на мальчика задумчиво, вглядываясь, быть может, в будущее его, в ту непроглядную тьму, сквозь которую может проникнуть лишь взгляд провидца или пророка. И если бы Луций Красс был пророком, он содрогнулся бы от неописуемого ужаса, коим предстояла стать грядущая жизнь юного Киприана.

Но теперь мальчик улыбался, одною ладонью нежно поглаживая курчавый лоб агнца, а другой медленно приближая к его шее жертвенный нож. И когда он наконец обхватил животное за шею, чтобы оно не металось, и когда полоснул его, неожиданно сильно по тонкому горлышку, и когда смотрел в его затухающие глаза, впитывая в себя его страх, трепет его, словно взглядом пытаясь встретиться с бездонным взглядом смерти, даже тогда улыбка не сходила с уст мальчика. И от улыбки этой кто-то вскрикнул в толпе. Кто-то лишился чувств. И даже могучего абиссинца в кожаном черном фартуке, к которому прилип клок рыжей шерсти, пробил вдруг лихорадочный озноб.

Мальчик сам собрал в чаши теплую кровь агнца, сам разделал его, аккуратно сложив в разные чаны кости, голову, мясо и внутренности. Подошел к алтарю и, подобно самому понтифику, возложил на огонь самый тучный и лучший кусок.

Эта жертва сулила ему восшествие на Олимп.

Кондак 1
Избранный от диавольскаго служения на служение истинному Богу и к лику святых сопричтенный, священномучениче Киприане, моли Христа Бога избавитися нам от сетей лукаваго и побеждати мир, плоть и диавола, да зовем ти:

Радуйся, священномучениче Киприане, скорый помощниче и молитвенниче о душах наших.

Икос 1
Ангельския силы удивишася, како от художества волшебнаго обратился еси, богомудрие, к познанию Божественному, покаянием обрел еси ангельское безстрастное житие. Мы же, обращению твоему дивящеся, вопием ти таковая:

Радуйся, обращением твоим ангелов удививый;

Радуйся, лик святых возвеселивый.

Радуйся, мудрость свою показавый:

Радуйся, за Христа венец приявый.

Радуйся, яко тобою бесы отгоняются;

Радуйся, яко тобою болезни исцеляются.

Радуйся, священномучениче Киприане, скорый помощниче и молитвениче о душах наших.

2

[12]


Полковник не знал, что погибнет сегодня.

Всю минувшую ночь он провел на командном пункте оперативной группы 40-й армии и только под утро, измочаленный до звона в ушах, до свинцовой поступи, вернулся в свой модуль, чтобы отключиться рассудком и телом всего-то на пару часов бестолкового, рыхлого сна.

Почти месяц армия пребывала в состоянии победной горячки.

Еще в апреле, перемалывая винтами прозрачную лазурь, над суровым Панджшерским ущельем принялись барражировать монотонно и нудно командированные из Черновцов «настеньки» отдельной дальнеразведывательной эскадрильи. Помимо новейшего навигационного оборудования вроде доплеровского измерителя угла сноса и путевой скорости на брюхе «Ан-30» имелось пять застекленных люков, оснащенных невиданными в здешних местах, а на родине и вовсе засекреченными комплексами автоматической и полуавтоматической аэрофотосъемки, широкоугольными и длиннофокусными объективами, позволяющими с высоты в восемь километров заметить и запечатлеть на пленку тайные бандитские тропы, глинобитные хибарки, что обустраивались под огневые точки, неприступные логова в скалах. Запредельная высота полета «настенек» делала их труд безопасным, а кондиционированный воздух в кабине, хоть и узенькая, но кухонька и даже собственный сортир – интеллигентным и в высшей степени комфортным.

Вслед за разведкой взялась за работу армейская артиллерия – бог войны.

Чуть не целый день изрыгающего столбы пороховой сажи, всполохи огневые нескончаемого, то совсем близкого, то дальнего грозового раската, завывающих истерично, по-бабьи, систем залпового огня, рваных выхлопов минометных фугасов, грохота сатанинского из десятков и даже сотен стволов разнообразного калибра с нежными, совсем не свойственными войне ботаническими названиями: «тюльпан», «акация», «гиацинт». Дыбили фонтанами до небес сухую землю, крошили в мелкий щебень скальный гранит, испепеляли тротиловым, воистину адским огнем всё, что дышало, двигалось или даже просто пыталось уродиться на нищей этой земле. Боеприпаса было вдоволь. И его не жалели.

В небе, все еще отчаянно лазоревом, райски чистом, проносились хищными стайками пятнистые эскадрильи «сушек», несущих на узлах своих подвесок по три тонны убойного бремени. Отбомбившись по целям, они возвращались на авиабазу Баграм за новой порцией фугасов. И вновь взлетали в лазурь. Терзать неповинную землю. Вслед за ними уже катились по рулежным дорожкам и тяжело, с осадкой и креном от избыточного боеприпаса поднимались в небо «восьмерки» и «крокодилы» легендарного «полтинника» – 50-го смешанного отдельного авиационного полка, которым еще только предстояло влиться всей своей тротиловой мощью в геенну огненную тактической этой артподготовки.

Тщательно скрывая свои намерения не то чтобы от союзников по оружию, но даже от собственных офицеров, путая хазарейцев и прежде всего их опытного вождя Ахмад Шаха Масуда массированными артиллерийскими и авиационными ударами у створа в долину реки Горбанд, запуская в эфир заведомо ложные целеуказания, советские военачальники во главе с начштаба армии Норатом Тер-Григорянцем делали вид, что готовят удар в противоположном от ущелья, западном направлении с выходом на Бамиан. Нехитрая эта тактика за несколько дней высосала моджахедов из ущелья на подмогу братьям-мусульманам в долине Горбанда, ослабила сопротивление предстоящему, до самого последнего дня скрываемому направлению удара, открывая доступ в Панджшер нашим десантникам и мотострелкам.

В ночь на 16 мая одиннадцать разведрот практически без боя овладели господствующими высотами у входа в ущелье Панджшер. Следующей ночью третий батальон 177-го мотострелкового полка нахрапом вторгся в скалистое его чрево и с разбега одолел почти десять километров пути. Закрепился, как мог, на отвесных уступах, забился в расщелины, пулеметными точками ощерился, контролируя и сберегая тем самым от внезапных вражьих набегов единственную дорогу, глубинную артерию, по которой, тяжко и жарко пульсируя, уже давила свежая кровь. Еще два батальона в просоленных не по одному разу «песочках», натужно выхаркивая из себя поднятую сотнями ног пыль, сотнями сердец качая густеющую на высокогорье кровушку, склоняясь все ниже под бременем солдатского сидора и безотчетного человечьего страха, продвигались по флангам дороги, прикрывая технику и людей на острие главного удара. А там уже со всей дури в клубах дизельной гари пылил всеми своими траками и колесами отряд обеспечения движения дивизии с усиленной мотострелковой ротой во главе. Тягачам, тральщикам, грейдерам инженерных войск предстояло расчищать завалы, подрывать хитро замаскированные фугасы и мины, одним словом, проложить безопасный путь для отряда обеспечения армии и тянущимся за ним следом бесконечным колоннам систем залпового огня, артиллерии, бронетехники и грузовиков.

Теперь с рассвета и до заката над ущельем без устали рубили лопастями небо, проносясь восточным курсом и возвращаясь вновь, десятки транспортных вертолетов конструкции Миля, перевозивших людей на окраины глинобитных кишлаков, засеченные авиаразведкой безымянные высотки и площадки, на многие из которых даже толком и не приземлиться, а лишь коснуться одним шасси, покуда выпрыгивают с борта, матерясь и ошалело покрикивая, бесстрашные с виду воины 103-й воздушно-десантной дивизии.

Полковник отвечал за этот десант, именуемый в штабе воздушно-тактическим, собственной головой и погонами. За техническое состояние бортов, их безопасность, вооружение, связь, боевое прикрытие, но пуще того – за поставленную ему задачу: перебросить на сто километров в самое нутро вражеского во всех смыслах ущелья четыре тысячи двести человеческих душ.

Все эти дни в штабе погано воняло жженым болгарским табаком, замешанным на кислоте мужского пота и сапожной ваксы. Непрестанно взрывались отчаянными призывами аппараты закрытой и открытой телефонной связи, булькали «засы»[13], отстукивал бесконечные ленты приказаний телеграф. Полтора десятка офицеров из подчиненных полковнику эскадрилий, авиационных и вертолетных полков, батальонов связи и технического обеспечения, расквартированных на авиабазе Баграм и приданных 34-му авиационному корпусу 40-й армии, спали теперь урывками между докладами и совещаниями, в возбуждающей толчее, шарканье берцев, надсаженном никотиновом кашле, в лае и матюгах. Кто знает, может, именно ради этого часа начштаба армии и Господь Бог собрали вместе всех этих мальчиков и мужчин в предгорьях Гиндукуша, чтобы вновь, как и пятьсот, как и тысячу лет назад, они прошли по этим скалам и ущельям вслед за войсками Александра Великого, Чингисхана, Тимура и Бабура. Вновь окропили их своей кровушкой. И вновь восхитились неприступности сердец обитателей этих скал.

Пришедшие сюда с диких побережий северных ледяных морей, из клюквенных болот тундры, из выжженных солнцем и стужей степей, из величественных городов и бедных селений, сами пережившие множество чужеплеменных вторжений, отметивших несмываемыми генетическими метками всякую семью, каждого ее жителя, теперь уже они вторглись на чужую землю с обманчивой мечтой о справедливости, а по сути, с извечным умыслом любого завоевателя – владеть.

Полковник часто вспоминал долгие разговоры с обладателем смуглого лица, горячего взгляда и горячих же выражений дядей Сашей Нестеровым – штатным мидовцем ОССВ[14], потомственным ориенталистом, в совершенстве владеющим пушту, дари и фарси, знающим Афганистан, что называется, до исподнего, а оттого, видать, заслужившим доверие династии Баракзай. Они познакомились в Ташкенте в ожидании борта на Кабул, впоследствии часто встречались на совещаниях в штабе сороковой армии, да и в беседах задушевных хмельных раскрывались друг дружке без оглядки. «Умолял я командарма договориться с Масудом, не лезть в Панджшер, – сетовал дядя Саша полковнику на командующего 40-й армией Ткача, – бесполезно! Он ведь даже не хочет вникнуть, что сама структура ущелья со многими расщелинами – идеальная крепость. Ее не взять!» И вслед за этим доходчиво объяснял причины будущих поражений. Авиация в горах не столь эффективна, как на равнине. С гор удобнее наблюдать за противником. В горах удобнее обороняться. Удобнее создавать укрытия. К тому же высота Гиндукуша увеличивается волнами по мере удаления от Чарикарской долины. А это идеальные условия для ведения партизанской войны по принципу «атака и отступление». «Мудаки вы, вояки, – резюмировал дядя Саша после первой пол-литры, обнимая полковника за плечо, – столько пацанов положите ни за что». Полковник что-то бухтел в ответ про огневую мощь, боеспособность войск и силу духа личного состава, однако где-то в глубине души чувствовал правоту этого седого и мудрого «спеца». Чувствовал, что при всей нашей мощи, силе духа и боеспособности накостыляют нам моджахеды от души. До кровавой блевоты накостыляют.

И этот день настал.

Зачинался он сторожким дуновением ветерка через форточку, в котором чудилась и морозная сухость снежных вершин, и липкая горечь пирамидальных тополей, замешанная на хлорке сладость цветущего тамариска да монотонный, словно зов муэдзина, гул «антошки», прогревающего движки на дальней рулевой дорожке. Он и пробудил полковника от дремы. Поднялся с кровати – и в ванную.

Сперва драил зубы порошком со вкусом мяты фабрики «Свобода». Из-за гнилого клыка справа и забористых кубинских сигарет без фильтра изо рта полковника воняло. Только вони этой, когда вокруг столько всяческой мерзости и дряни, никто, кроме самого полковника, не замечал.

В ванной уже неделю вздрагивала и жужжала лампа дневного света, отчего отражение полковника в зеркале то исчезало, то появлялось вновь. Это было отражение усталого сорокалетнего человека в синей армейской майке, с тяжелыми, отекшими веками, из-под которых сквозил какой-то на удивление ясный, даже искрящийся взгляд, что никак не вязался ни с глубокими залысинами на лбу, ни с седой порошей на висках и щетине, бороздами в уголках рта, сухой, шелушащейся на скулах кожей и вторым подбородком. Если бы не предательство зеркала, он бы и сейчас чувствовал себя на двадцать.

«Надо заменить дроссель», – подумал полковник, покрывая пеной подбородок, а после обхаживая его станком, будто стараясь сбрить первые признаки старости.

После бритья, после колючей прохлады изумрудного «Шипра» на коже да нескольких проходов мелкой расческой по волосам лицо и вправду свежело. Становилось на пару лет моложе.

Из комнаты доносился записанный на кассету японского магнитофона голос Пугачевой – голос его дома в Шадринске, голос Союза, голос Родины, о которой грезишь каждый час, каждую минуту на этой чужой земле.

Возле магнитофона – семейная фотография в китайской бамбуковой рамке. Жена с сыном зашли в ателье в день окончания им авиационного училища. Сын в новехоньком офицерском мундире. Снежная рубашка, фуражка, «крылышки», «ромбик». Жена в шелковом платье с журавлями, которое он привез ей из первой командировки. Смотрят на него в счастливом оцепенении.

И он глядит на них завсегда с улыбкой и трепетом сердечным, поскольку после смерти родителей и гибели единоутробного брата никого родней у полковника не осталось. Раз в неделю он звонит им в Шадринск из штаба по открытой связи, чтобы услышать в трубке натренированный голос офицерской жены, не допускающей даже минутной слабости, и отчаянные восклицания сына, рвущегося на войну. Раз в месяц полковник собирал им нехитрые гостинцы: пакистанские джинсы сыну, индийские ткани жене, вяленый кишмиш, курагу, инжир и несколько коробок чудесного дарджилинга. К посылке прилагалось обязательное письмо, над которым полковник корпел не меньше, чем над оперативными картами, придумывая такие слова и фразы, за которыми не различить его повседневной жизни, но только радость диковинных пейзажей, добросердечность местных народов да благородство возложенной на него миссии в построении социализма на афганской земле. Ложь во спасение была излюбленным эпистолярным приемом полковника.

Пока он перекусывал спешно, у ног терлась полковничья любимица Муля – пегая пучеглазая кошечка, обладательница обрубленного хвоста и перебитой лапки. Прежняя жизнь Мули полковнику была неизвестна, однако, судя по увечьям, ей тоже досталось на этой войне. От равнодушных ли хозяев, злых детей, а может, и от боевых действий. Кошечка появилась в жизни полковника с полгода тому назад, когда он только обустраивался в Баграме. Появилась невесть откуда, пробравшись через все КПП, «колючку», минные поля и злобных овчарок батальона охраны прямиком к командирскому модулю, на самый его порог. «На удивление сообразительное создание! – восхищался ею принародно полковник. – Ведь не в казарму пошла и даже не в медсанбат. Прямиком к начальству!» Муля действительно оказалась кошкой феноменальной. Она понимала пушту, фарси и дари, а совсем скоро – русский и украинский. Полковник, впрочем, утверждал, что животное не может изучить такое количество языков за столь короткое время, а значит, понимает вовсе не язык, а интонации, движение сердца, которые совершенно одинаковы для всех людей на земле. Помимо лингвистических способностей кошке было свойственно умение врачевать приступы жестокого артроза тазобедренного сустава, и без того ущербного после неудачного прыжка с парашюта еще в авиационном училище, а с годами только усугубляемого жесткими посадками, кабинетным образом жизни, лишним весом. И когда боль в правом бедре прошибала от малейшего движения с силою отбойного молотка, Муля ложилась на бедро мягкой грелкой, забирала в себя его боль.

А еще она предчувствовала беду.

Первый раз она проявила этот дар буквально через неделю после того, как получила прописку в командирском модуле. Сначала Муля залезла в приоткрытый шкаф с одеждой, оттуда перебралась под кровать, а затем и вовсе запрыгнула хозяину на колени, а оттуда – под мышку. Через час, тяжело заваливаясь обоими бортами, отхаркиваясь клубами горелого бензина, на базу села изрешеченная в дуршлаг «двадцатьчетверка», попавшая под обстрел станкового крупнокалиберного пулемета. Ребята довели машину до дома. Но бортмеханик через два дня скончался от ран.

В другой раз кошка своим беспокойным поведением предсказала эпидемию «брюшнячка», который в течение недели наполнил инфекционный госпиталь сотнями бойцов и, что хуже всего, опытных летчиков, воздушных асов, превратившихся в желтых доходяг с раздувшимися животами и отечными физиономиями.

Вот и теперь Муля ерзала у ног полковника, предвещая скорую его погибель. Но тот не знал ее языка. Не различал ее знаков и движения сердца не понимал. Ну а если бы и понимал, разве б это его остановило? Кто поверит драной афганской кошке с драматическим прошлым?

«С Богом!» – громко рапортовал полковник, последний раз в этой жизни, глядя на собственное отражение в зеркале. Но отражение не ответило. Как и полковник, оно не верило в Бога. Хотя до встречи с ним оставалось чуть меньше восьми часов.

Сквозь распахнутую дверь лицо полковника омыло прохладой утра, густо замешанной на персиковом свечении восходящего солнца, мерном гуле силовых установок, прогревающих двигатели перед взлетом и перемалывающих персиковый воздух в клубящийся раскаленный кисель, на грохоте «наливников», осторожно подруливающих к бортам, на ворковании парочки влюбленных горлиц, устроившихся под шиферной крышей библиотеки. Последнее утро пахло цветами багряника, усыпавшими стволы деревьев розовой пеной, пахло хлоркой из оцинкованных бочек, что подвезли еще с вечера к госпиталю, подгоревшей перловкой из солдатской столовой и едким дымом сигарет «Памир», называемых тут пророчески «смерть в горах».

На бетонной, исчерченной паленой резиной шасси, запятнанной бензином и машинным маслом взлетно-посадочной полосе, на рулежках, на стоянках боевой техники уже вовсю шла изготовка к предстоящей войне.

Крепились к закрылкам двадцати первых «мигов» пятисоткилограммовые ФАБы, способные разметать в хлам не то что скалистые убежища моджахедов, но и сами эти скалы превратить в прах. Шпиговались элегантными НУРСами блоки «восьмерок». Такие ракеты оснащалась тысячью стрел размером со столярный гвоздь, каждая из которых пробивала человека ли, животину – насквозь. Барабанами на тысячу с лишним патронов крупного калибра снаряжались пулеметы «крокодилов» о четырех стволах. За чудовищную скорость в четыре тысячи выстрелов в минуту и хитрую конструкцию патрона, в котором помещалось аж две пули, выпирающий елдой пулемет прозвали здесь «металлорезка». Пробовали не единожды на местных барбухайках. Автобус рассекало напополам.

В тенечке возле продовольственного склада громоздились сотни ящиков со свиной тушенкой, колбасным фаршем, сгущенным молоком, коробки с сухарями, сублимированной картошкой – всем тем, что будет поддерживать силы бойцов во время долгой боевой операции.

Готовились к боевым и госпитальные службы. Десятки литров йода, километры бинтов, центнеры гипса, коробки с промедолом и фентанилом, что уже в самые ближайшие часы помогут людям не чувствовать оторванных рук и ног, распоротой осколками плоти. И, конечно, десятки сверкающих цинком гробов, которые покуда сложили штабелями с глаз долой на задний двор медсанбата, но совсем скоро похоронная команда примется наполнять их телами героев, паять ящики оловянной проволокой и отправлять с «черным тюльпаном» на горячо любимую Родину.

Уже въезжали через КПП вереницы грузовиков с мотострелками и десантниками – по большей части удивленными, растерянными мальчиками из позабытых господом и властями русских деревень и поселков, еще до недавнего времени не знавшими даже названия этой чудной страны, но теперь заброшенными сюда транспортной авиацией из сборных пунктов в Фергане, Ташкенте, Мары, не изведавшими в большинстве своем жерновов настоящих мясорубок, не понимающими, зачем они здесь и от кого должны защищать этот дикий, чужой народ, который и не просил их о защите, но сам защищался от них – отчаянно, смело, жестоко. Защищал выжженную, бесплодную свою землю, своих чумазых голозадых детей, жен, упрятанных от чужого взгляда хиджабом, саманные свои жилища. Но главное – Бога!

У большинства советских мальчиков в песочных камуфляжах, даже у самых смелых и отчаянных из них, Бога в душе не было. И не его они шли защищать. Значит, и Бог был не с ними. В этой войне он был на другой стороне. Но это мало кто понимал в ту пору.

Мальчики спрыгивали с бортов «шестьдесят шестых» в полной боевой выкладке, молодые – в юфтевых берцах, слишком коротких, чтоб ползти по горам, собирающих десятки мелких камней и гранитной пыли, что стирают ступни в кровь, а старослужащие – уже и в кроссовках, доставшихся советским воинам подачкой от московской Олимпиады; в портках, пролежавших на складах где-нибудь под Вологдой за ненадобностью не меньше десятка лет, а теперь вдруг востребованных, но для боевых действий в местных горах не приспособленных, а оттого превращавшихся в рванину после первого же горного рейда. С сидорами и «эрдэшками»[15] образца пятьдесят четвертого года, набитыми гранатами, «цинком», патронами россыпью, портянками, сухпайком на три дня и аптечкой на случай ранения. Всяческое оружие тоже было при них. И звали его короткими, жесткими именами: «АКС»[16], «РПГ»[17], «ДШК»[18].

В ожидании бортов мальчики сбивались повзводно на плацу слева от рулежной дорожки, палили «смерть в горах», сплевывая на бетон желтую никотиновую слюну, щурили глаза на занимающееся над Гиндукушем солнце, улыбались ему совсем по-детски, жались друг к дружке, ощущая каждой клеточкой тела причастность к великому этому потоку людей, в котором тебя как бы и нет на этом свете и жизнь твоя не имеет значения – есть только этот нарастающий с каждой минутой гомон сотен и тысяч молодых мужчин, предназначенных убивать. И быть убитыми.

В такие минуты полковник чувствовал гордость за свою великую державу – Союз Советских Социалистических Республик, – принимающую на себя в который уж раз ответственность за судьбу целого мира хоть на дальних, хоть на ближних его рубежах. Гордость за этих мальчиков, безропотно исполняющих его приказы, даже если эти приказы обрекают на гибель. Гордость за надежную нашу технику, способную сокрушить не то что любого врага, но целые страны и государства, стереть в порошок целый мир, если этого потребует Родина и партия коммунистов.

Предчувствие близкой войны волновало сердце, клокотало в душе крутым кипятком, оставляя далеко позади все воспоминания, заботы, мечты. Оставляя там, в прошлом, бетонные родительские надгробия на сельском погосте, дурманящую теплоту тела под свадебным платьем жены, школьные фотографии сына, его лейтенантский мундир. Всё это уже не имело значения. Казалось мелким, пустым. И только кровавая течка войны воспаляла теперь все мысли и чувства этих мужчин. Только ей подчинялись они теперь без остатка. Готовые драться и умирать…

К пяти утра все было готово. В кабинете полковника пластался синий дым сигарет, двигалась по кругу рывками секундная стрелка настенных часов да царственно взирал на офицеров с портрета генеральный секретарь, весь в медалях и орденах. Сверили часы. У кого-то они отставали. У кого-то, наоборот, спешили вперед. Люди в кабинете молчали. Тяжело, тягостно. Ждали звонка по закрытой связи. Ждали, когда одно только слово архангела в полевой форме запустит чудовищный механизм войны, высвободит ненасытного этого молоха, пожирающего людей, технику, силы, надежды и веру целого поколения.

Металлический зуммер «заса» – словно укол адреналина в самое сердце. Вслед за ним – приказы, короткие, как удары хлыста. Стон досок под спешащими берцами. Скрип портупей. Окрики. Шелест тактических карт. Бешеный радиообмен. Дым табачный – еще гуще. Кашель – захлёбистей, до слез. Скрип карминового графита, обозначающего продвижение войск, взятые высоты, очаги сопротивления. И уже там, за окнами штаба, нарастающий, уходящий в звон гул десятков силовых установок боевых и транспортных «вертушек», мельтешение винтов, разогретого рассветного «киселя», возбуждающий запах отработанного авиационного топлива и оружейной смазки, человеческого пота и едкой молодой мочи. Бойцы грузились на борта нестройно, непарадно. Опустив глаза, в большинстве которых было больше страха, чем отваги. То и дело хватаясь за впереди идущих, оглядываясь удивленно по сторонам, на горы, куда им предстояло сейчас вылетать, шли в чрево боевого борта, где на лавках уже устраивались такие же зашуганные и растерянные товарищи. Иные тоже ведь со страху, должно быть, хорохорились победно, словно прошли за короткую солдатскую свою жизнь не один десяток «боевых», да все с легкостью и усмешкой, словно это и не «боевые» вовсе, а туристическая поездка в Сочи, культпоход какой-нибудь. Однако ж возгласы их бравые, скабрезные шуточки, что прут из мужиков и ребят чаще всего от жуткого перепуга, глушило стоном вертолетных движков. И отчаянные искры во взгляде – мелким песком, поднятым и закрученным в протуберанцы винтами машин, – гасило.

Пройдет всего-то несколько часов или того меньше, и из кровавого этого культпохода те же самые «вертушки» повезут тех же самых мальчиков в обратный путь. Живых ли, увечных или мертвых, но совсем других. Не таких, как сейчас, в канун первой их битвы.

Гулкая молотьба вертолетных лопастей раз и навсегда обрубала их прошлые жизни, кромсала их неумолимо на всё, что было до сегодняшнего утра, и то, что будет после него. Для тех, конечно, кто еще доползет в этот завтрашний день.

Сомкнулась с лязгом протяжным гидравлическая аппарель грузового отсека, отсоединены пуповины заземления и аэродромной энергоподачи, включены топливные насосы, и рукоятка коррекции газа ушла вправо, разгоняя обороты несущего винта до максимальной его мощности. Кто-то из пилотов сбрасывает из блистера кабины на бетон «рулежки» недокуренную сигарету. И ее относит лопастным ураганом прямо под ноги полковника. Он смотрит, как тлеет и превращается в пепел, в дым тепло чьих-то губ, мгновение чьей-то жизни. И что-то теплое и живое поднимается из глубины его сердца. И нестерпимо щиплет в носу.

Медленно, одна за другой, выруливают транспортные «восьмерки» на взлетную полосу. И тут, добавляя еще шага, еще полшага несущего винта, с визгом истошным разгоняя обороты турбокомпрессоров, отрываются от земли. Красивые, уверенные в своей несокрушимой мощи машины. Их пятнистый питоновый камуфляж еще несколько секунд различаем в предрассветной дымке персикового утра, однако восходящее из-за вершин солнце стирает цвет, превратив эскадрилью в стаю черных жужелиц, несущихся со стоном навстречу восходу.

Полковник знал, что, несмотря на два года тяжелой войны, люди и техника были к ней до сих пор не готовы. В здешних горах не отыщешь привычных каждому штурману радиомаяков, а поначалу не было даже толковых оперативных карт для обозначения пригодных для высадки площадок, кишлаков и дорог, по которым без труда передвигались местные хазарейцы. Найденные случайно в библиотеке материалы афганской экспедиции академика Вавилова издания 1925 года стали объектом массового копирования, поскольку опубликованные в книге карты оказались на удивление точнее современных генштабовских. По ним и летали. Да что там карты! Ведь и допуски на самостоятельный выбор места для посадки были не у всех экипажей. Не говоря уже про навыки пилотирования в горах, где плавным «блинчиком» не обойдешься. Тут же брюхо пробьют. Крутые углы атаки и предельный тангаж запрещал регламент, который летчики с опытом, невзирая на регулярные выволочки в штабе, успешно игнорировали, все чаще используя на «боевых» маневры с запредельными перегрузками.

Таким именно хулиганом числился в эскадрилье Витя Харитонов, за подобные циркачества переведенный полковником с боевой «восьмерки» на командирскую «иволгу»[19]. Персональным водителем стал, как не раз в отчаянии сетовал Витя. Но документы на присвоение Харитонову звания майора уже ушли в кадры. И гордыню свою ему приходилось невольно смирять.

Родом Витя из далекого от авиации русского города Кирова, хоть и близкого к столице, но исторически считавшегося местом ссылки отечественных вольнодумцев. И пускай в семействе Харитоновых для взрастания плодов вольнодумства почвы по советским меркам не имелось (папа работал на протезной фабрике, а мама трудилась акушеркой в роддоме), Витя по достижении совершеннолетия и окончании средней школы в срочном порядке собрал небогатый чемоданишко и умчался проходящим поездом в Сызрань для поступления в легендарный СВВАУЛ – военное авиационное училище летчиков, где готовили воздушную кавалерию Страны Советов.

В училище Витька с первых же месяцев снискал репутацию хоть и отличника боевой и политической подготовки, однако курсанта рискового, отчаянного, хулиганистого. Таких летчики любят, а вот шушера из политотдела при каждом удобном случае непременно уест. Так что к выпускной «коробочке» лейтенант Харитонов успел несколько раз посидеть на губе, получить несчетное количество замечаний как в устной форме, так и в виде рапортов и даже предупреждение об отчислении. Зато и на Доске почета отметился. Лучший курсант. Гордость курса.

В Афганистан Витя прилетел одним из первых осенью восьмидесятого из Бухары в составе эскадрильи «восьмерок» подполковника Белова. И вот уже больше года среди прочих бойцов сперва обеспечивал ввод советских войск, а затем и безуспешные попытки разгрома бородатых. Перевозил десантников и мотострелков, таскал цемент, арматуру и доски для сооружения блокпостов, спасал продовольствием отрезанный снежными заносами Файзабад, успел поучаствовать в «боевых» по захвату Кандагарского аэропорта и даже быть битым из английской винтовки системы «Ли-Энфилд», которая совершенно точно достала бы его, если б не армейский бронежилет под жопой. Четыре, а то и пять вылетов ежедневно. От работы такой, без продыха, да от охочего к авантюрам характера Витя Харитонов к началу весны смело сажал свою «восьмерку» одним шасси на грунтовые пятачки в горах, что позволяло снабжать боеприпасами и провиантом затерянные в скалах заставы, с легкостью пустельги ориентироваться среди панджшерских ущелий и стремнин; давил «металлорезкой» караваны контрабандистов, перевозивших в Пакистан лазурит. За похожую «спецоперацию», во время которой Витя, вместо того чтобы сделать две ходки на дальний блокпост, загрузил из жалости на борт всех тридцать мотострелков в полной боевой выкладке, еле взлетел, выжимая из обессилевших на высокогорье движков последние признаки жизни, жестко плавя лопатки турбин, однако же ребятишек на базу доставил в целости, хотя «вертушку» ухайдакал изрядно, под капитальный ремонт, он и поплатился переводом на командирскую «иволгу».

При всей своей удали да бесшабашности на героя Витя внешне не походил. Горбатый нерусский нос с заступом, перешедший ему по наследству от засекреченных, видать, и вычеркнутых из анналов семейной хроники вятских политкаторжан; блеклые, выцветшие какие-то глазки – мелкие, невыразительные; губастый рот. Если бы не длинные аристократические пальцы, которыми в пору Шопена исполнять, а не штурвал держать, не крепкий золотистый волос, Витька вполне мог сойти за какого-нибудь тылового доходягу, попавшего в Афган по канцелярскому недоразумению.

Возлежал он теперь персидским шахом за стеклом дюралевого «фонаря», взгромоздив ходули свои в неуставных пакистанских кроссовках поверх приборной доски, запустив для комфорта оба вентилятора да светофильтрами от восходящего солнца отгородясь. Позади на кресле бортинженера покоился кассетный магнитофон «Акаи», приобретенный Витей в кандагарском дукане и выдающий пусть и затертый от многочисленных перезаписей, но все еще настоящий концертный звук «Свинцового Цеппелина», исполняющего «Лестницу в небо».

– There’s a feeling I get when I look to the west,
– медитировал в тиши токийского стадиона легендарный Роберт Энтони Плант.

– And my spirit is crying for leaving.
In my thoughts I have seen rings of smoke
                               through the trees,
And the voices of those who standing looking.
Ooh, it makes me wonder,
Ooh, it really makes me wonder.[20]
Слов песни Витя не понимал, однако музыка эта печальная полнила сердце его чарующей пустотой, волшебными переживаниями, мечтами несбыточными. Он глядел на черно-белую фотокарточку курносой блондинки в летнем платье на бело-черном ромашковом поле и знал, что обязательно вернется в ее цветной мир – с перезвоном боевых орденов на парадном мундире, в ореоле славы, с хрипотцой в голосе и напускной суровостью нахлебавшегося войны офицера. Кто угодно мог сгинуть на этой бойне. Но только не Витя. Кто-то неведомый и вездесущий больше года хранил его от гибели, ранений, контузий и плена, изготавливая Витю, видать, для каких-то иных свершений. Курносую звали Люсей. Она ждала бойца на улице Декабристов в городе Сызрань, откуда открывался романтический вид на волжские острова.

К восьми утра вертолетные эскадрильи сделали уже по нескольку вылетов в Панджшер, доставляя на окраину кишлака Руха новых бойцов, которые вступали в бой, как водится, с ходу, без подготовки, умения и навыков партизанской войны. Ребята поопытнее, уже не раз ходившие на «боевые» и науку по зачистке кишлаков уразумевшие, в горячке сражения кровушки чужой и своей не щадя, перли с оглядкой, всем своим нутром прислушиваясь и приглядываясь ко всякой метнувшейся тени, шороху всякому, вздоху, отвечая на чужой этот вздох отрывистой очередью из-за угла, ручной гранатой – в калитку ли, в дверь, во двор – и на мгновение не задумываясь, что за дверью той могут быть хоть и иноземные, но все же люди – бабы да ребятня. Для новобранных, войной еще не обласканных, действо это безумное, жуткое, в котором и ближний треск автоматных очередей, и грохот «эргэшек»[21], и посвист каленых пуль, и первые трупы – всё как будто бы за стеклом и не с тобой сейчас происходит. Иные уже и поскуливали, схоронившись за саманной стенкой или каким скальным обломком, рвали зубами перевязочные пакеты, унимая бинтами царапину ли, дырку на собственной плоти. А эскадрильи мчали на смену им новую человечину. Грузили в чрева свои отработанный материал – раненых да убитых. И вновь пронзали небо траурным воем. Страх и ужас полнили Панджшер.

Когда от музыки дурной и от солнышка, что крепко припекало даже сквозь светофильтры, Витю Харитонова окончательно разморило, тогда-то бортовой передатчик сорвавшимся от крика голосом дежурного офицера приказал запускать машину. Сделать это было недолго, поскольку второй пилот Сашка Зяблин и борттехник Миша Снегирев в компании двух командированных из Кундуза офицеров бортового узла связи, расположившись на порожних ящиках из-под ракет в тенечке возле шасси, ожесточенно резались в «очко» на чеки Внешпосылторга. Капитан Зяблин обычно побеждал в этой нехитрой игре, но нынче ему отчаянно не везло. Командированный лейтенант из Кундуза уже выиграл у него десять рублей – месячную солдатскую зарплату. Так что, когда в открытом блистере появилась дремотная физиономия командира, а следом послышалась и обычная его команда «по коням», Зяблин, презрительно сплюнув в сторону победителя сигаретный окурок, с радостью полез на борт. Вслед за ним потянулись остальные.

Пока полковник поспешал к «иволге», экипаж проверял заряд аккумуляторных батарей, запускал и выводил на режим малого газа и вновь проверял систему после включения генераторов постоянного тока, грел движки, изготавливая двенадцатитонную махину к стремительному броску в ущелье, в самое пекло войны.

Понимая, что лететь нынче придется, может, не один час в самых что ни на есть жестоких условиях, Витя еще с утра распорядился заправить и расходные, и подвесные топливные баки, да еще четыре бочки авиационного керосина на всякий случай залил, закрепил их в дальнем углу грузового отсека. Проследил, чтоб солдатики из роты обеспечения аккуратно снарядили все четыре блока подвески ракетами, ленты пулеметной не жалели, нескольких барабанов для пехотного гранатомета «Пламя», ну и «РПК»[22] не забыли с аэродромным техником в придачу.

Тем временем вслед за полковником спешили к «иволге», придерживая рукой фуражки (а может, и собственные головы), попавшие только что под раздачу люлей на совещании в штабе комэск 262-й эскадрильи майор Викторов и капитан Казанцев из 716-й отдельной роты связи. «У вас, друзья, геморрой уже не только в жопе, но главным образом в голове», – подвел итог разбора полетов полковник и предложил виновным командирам самим растрястись на «боевых». Замыкал процессию полковничий порученец Паша Овечкин со спортивной сумкой через плечо, в которой хранился у него сухпаек: китайский термос с чифирем, несколько бутербродов с сыром в вощеной бумаге, военторговские сушки, кулек «раковых шеек» и пол-литра дагестанского коньяка «Дербент». За неуставную курчавость рыжей шевелюры, вытянутое лицо и созвучие фамилии Пашу за глаза и прилюдно называли «Овца». А он и не обижался. Смотрел на ребят добрым овечьим глазом с рыжими же ресничками и только улыбался в ответ. За доброту его, расторопность и собранность полковник ценил Пашку Овечкина. И таскал с собою повсюду.

Набилось их десять человек.

Взлетели.

От Баграма до ущелья курсом на северо-восток всего-то километров двадцать. «Иволга» отмеряла их лопастями несущего винта, слегка завалив нос и приподняв хвост, на номинальной, инструкцией предписанной скорости, за десять минут подняв командирский пункт управления на три с половиной тысячи метров.

С полными-то баками, да в другое-то времечко можно не то что до Термеза, но и до Душанбе долететь, выпить нормальной русской водки с черным хлебушком, селедкой жирной, тихоокеанской, пловом отъесться с шашлыками бараньими, дыней медовой усладиться. Новости посмотреть о том, как колосятся наши нивы, а счастливые советские воины помогают благодарным афганским крестьянам рыть арыки и возводить мосты. Посмеяться над новостями такими, выматерить от души их создателей. Поглядеть на девчонок в коротких платьишках. Может, какую из них даже и укатать. И сразу – назад. Туда, где «брюшнячок», гепатит, мясо, говно, смрад. Туда, где человеческая значимость, жизнь, дружба и любовь имеют совершенно иной накал, иную пробу. Равно как и человеческие грехи. Всё контрастно. Всё зримо. Несравнимо.

Сквозь захватанное пальцами безымянного бойца наземной службы оконце иллюминатора, сквозь хитросплетение его дактилоскопических узоров и линий судьбы, обозначавших великие загадки человеческого существования, полковник с грустью смотрел на морщинистую землю цвета вяленого табака, на куртины дикой полыни, реку цвета мутного пепла, ровную геометрию редких кишлаков и селений, означающую для совсем неведомых ему людей дом, очаг, родину.

Но чем выше становились горы, тем меньше мира являла эта земля. Вздымая клубы чахоточной пыли и дизельной гари, шли в створ ущелья колонны мотострелков, перли самозабвенно артиллерийские и минометные полки, оснащенные хоть и не шибко новым, но все же грозным оружием, исчисляющим тысячи тонн тротилового эквивалента, стали и свинца. Проплывали, плотно облепив броню машин пехоты, тысячи наших ребят, солдатиков рабоче-крестьянской армии, поскольку другие советские сословия от службы в армии такой обычно откупались. А уж в военную пору – особенно усердно. Барражировали в небе и совсем рядом с «иволгой» в рокоте силовых установок с десяток ударных «Ми-24», прозванных тут за круглые ли ноздри воздухозаборников или за кровожадность их «крокодилами». Штурмовая авиация проносилась где-то в выси со скоростью звука.

Ничего подобного не было у врага. Ни ракет, ни бомб таких, ни гаубиц. Не говоря уж об авиации. Да и самого врага, по данным разведки, в ущелье было в два раза меньше. Но вот именно этот тщедушный по меркам кремлевских стратегов враг удивительным образом уже второй год держал оборону. Дозволял нашим войскам, порой даже не ввязываясь в драку, войти в ущелье, чтобы там, под защитой скал, подобно стае натренированных охотничьих лаек, трепать и пускать кровь русскому кабану. Почти всегда эти рейды, в которых ограниченный контингент советских войск терял сотни людей, подбитую и выведенную из строя технику, заканчивались нашей победой и следовавшим за ней перемирием. И почти всегда новым вторжением. Сколько их было, начиная с весны восьмидесятого? Полковник посчитал, что нынешнее будет пятым. А сколько еще впереди? Да и возможно ли вообще покорить этот смелый народ? Заставить по большей части неграмотных, нищих, зачуханных людей проникнуться идеями европейского марксизма и русского социализма, поверить и двинуть дружной толпой в светлое завтра? Для этого их хотя бы лет двести нужно держать в узде крепостного права, как держали в нем русский народ. Драть на части Гражданской войной, войной Отечественной, лагерями да каторгой. И то вряд ли народ этот после страшных таких испытаний кому-нибудь покорится. Тысячи лет жгли его, резали, убивали. А он, гляди, живет. Скалится со своих гор на пятнистые фюзеляжи с красными звездами. Целится в огонек папироски. Как его победить?

На подлете к Рухе дыма, масляной копоти, вспышек грозовых внизу стало больше. Шел бой на земле. Чадила подбитая техника. Гибли люди. Воплощались в жизнь штабные задачи. Хотя с высоты в три с лишним километра людей в этой битве было не различить. И смерти их – не заметить.

А тут, за дюралевой обшивкой вертолета, музыка англосаксов, струящаяся из командирского магнитофона, и сигаретный дым из кабины, и хриплый шелест радиосвязи, словно символы иной, исполненной мира жизни, в которой, как кажется то ли по глупости, то ли от детского нашего простодушия, нет места гибели человеческой. Всякая смерть – не про нас. Полковник, грешным делом, тоже так думал, ни душевным смятением, ни предчувствием опытного офицера не подготовленный к тому, что вот же она – заглядывает в заляпанное окошко иллюминатора. Манит пальцем. Лыбится криво. Скольких покойничков перевидал полковник за два года этой войны – и не счесть! Не меньше полка. Обгоревших, раздавленных, растерзанных, юных. Видел, а все равно верил упрямо, что смерть на войне – удел молодых. Что возьмет она кого угодно. А только не тебя. Просто потому, что невозможно это. Что ЭТО – за гранью твоего понимания.

Покуда, устроившись за столом с командирским планшетом, полковник рвал глотку с «Окабом»[23], отправившим пять «восьмерок» в дальний закрай ущелья без должной разведки и согласований, пока связывался с командованием десантников, которых туда планировалось забросить, и с артиллеристами, которым по-хорошему-то стоило их прежде того поддержать, Овца тщательно, с искусством профессионального халдея исполнял нехитрые обязанности командирского порученца. В деле этом Овца поднаторел, отработав полгода до призыва в директорской столовой Харьковского завода имени Малышева, снискав за нужную теплоту котлет, прохладу компота, учтивость и молчаливость благосклонную рекомендацию самого заводского головы.

Теперь он сервировал чистой салфеткой откидной столик, раскладывал на керамической тарелке с олимпийским мишкой посередине бутербродики с сыром, укрытым заботливо изумрудным листочком петрушки и полукружием лимонным. Мутил чифирь с молоком, чтоб воевода не только набрался сил, но и связки в горле смягчил. Да полосатую конфетку вбок стакана в мельхиоровом подстаканничке присовокупил. На каких продовольственных складах, в каких военных лавках или вражьих дуканах добывал все это Овца – неизвестно, только быт полковничий изо дня в день обеспечен был наилучшим образом, без лишних напоминаний, суесловия и выволочек. К тому же Пашка был добр без всякой меры. Всех любил. Со всем смирялся. «Вот вернемся в Союз, – обещал ему полковник, – в монастырь определю. Цены там тебе не будет, Павел!» Тот кланялся в ответ с благодарной улыбкой.

Командированные офицеры узла связи тем временем выдавали в эфир координаты высадки тактического десанта, групп прикрытия, целей для штурмовой авиации. Укомплектованный под самый потолок радиостанциями коротковолновой и дециметровой связи, ретрансляторами, станциями шифрования, планшетами, десятком антенн и даже вспомогательной силовой установкой воздушный командный пункт был связан незримыми нитями со всем, что пролетало сейчас в небе или только готовилось к вылету в ущелье, беспрекословно подчинялось ему, исполняло рубленые его команды.

Попадешь ли в кровавую засаду, взлетит ли мячиком подорвавшаяся на фугасе боевая машина пехоты, утолкают ли бородатые штормовым огнем к пропасти – когда еще свои пехом да по горам подоспеют? Вот и выходит, что лучше друга, чем «вертушка», у бойца в этой войне не предвидится. Она вытащит и из самой, как говорится, глубокой жопы, и окружение прорвет, и раненых с мертвыми с поля боя вывезет, и новых бойцов в подмогу доставит. «Мальчики по вызову», как называл самого себя и своих сослуживцев Харитонов Витя.

Мальчики не видели, но в тот же миг услышали в эфире звуки гибели сто седьмого борта: звуки прошитой крупным калибром дюрали, сбой и туберкулезный кашель силовой установки, скрежет гнущегося металла. И крики, и отчаянная брань, и вой гибнущего экипажа.

Сто седьмой вызвала на подмогу угодившая в засаду на окраине кишлака рота разведчиков. В горячке боя, сбитые с толку противоречивыми командами комполка, промчались они мимо заброшенных с виду, мусором придавленных кяризов[24], не побросав туда для верности хотя бы по одной гранате. А как прошли, так духи оттуда – словно черти из табакерки и повыскакивали. И ударили в спину. Семь ребятишек сразу погибли, четырнадцать ранило. Четырех – тяжело. Слава богу, радист уцелел. Схоронился за толстой саманной стенкой, благим матом орет в эфир позывные и координаты, молит о помощи. Но ни радист этот безымянный, которому всего-то через девять минут боя осколок фугаса снесет пол-лица, и тот в агонии еще несколько секунд будет скрести пальцами сухую землю, впитывающую алую его кровушку, ни командир сто седьмого, развернувший машину на угол атаки лишь только получил координаты разведчиков, не знали, что в ста метрах над кишлаком, в неглубокой, заросшей колючками и полынью дикой расщелине схоронилась близкая их погибель.

Звали погибель Рузи. Был он молод, кипарисово строен, ладен телом и лицом, в котором можно было прочесть и благородство древних персидских князей, и простоту пуштунских дехкан. Голубые глаза Рузи, рыжие его волосы, выбивающиеся крупными тяжелыми локонами из-под шерстяного читральского паколя[25], густая борода цвета перезревших каштанов, упрямый, даже несколько надменный взгляд делали его похожим на принца Персии, на сказочного Рустама, встающего на бой с Белым Дивом. До вторжения Рузи окончил философский факультет Кабульского университета, там же вступил в местную ячейку «Исламского общества Афганистана» Бурхануддина Раббани. А поскольку все семейство его, и самая ближняя родня, и сам Рузи происходили из Рухи, то после ввода советских войск и последовавших вскоре вслед за этим выпускных Рузи отправился не в магистратуру Исламского университета в Медине, как планировалось, а в ущелье. И встал на защиту своей страны.

Ребристый ствол его китайского «ДШКМ» калибра двенадцать и семь и скорострельностью тысяча выстрелов в минуту покуда был прохладен и тих, но уже снаряжен, устремлен в чистое весеннее небо. Рузи накануне обмотал ствол крупнокалиберного пулемета грязными тряпками, обтер пылью, смоченной слюной, и вороненый ствол растворился на фоне камней и сухих кустарников. Лента с патронами была уже заправлена, тренога надежно закреплена в трещинах и на дне его убежища, а предохранитель снят. Желтокрылая горная бабочка алексанор опустилась на пулеметный ствол и теперь грелась на нем, подставляя свои чернильные татуировки ласковому светилу. И даже непрестанный грохот разворачивающегося внизу боя ее не пугал ничуть. Вспорхнула она со ствола, лишь когда из-за ближнего горного уступа с рокотом лопастей, покачиваясь боками из стороны в сторону маневром «кленовый лист», вынырнул сто седьмой. И с хода запустил «металлорезку». До русского вертолета из засады Рузи было всего-то метров пятьсот. Этого расстояния было вполне достаточно, чтобы взять в прицел раскачивающуюся кабину и мысленно прочертить кривую до масляного радиатора, главного редуктора силовой установки и внешнего бака. И втопить гашетку. ...



Все права на текст принадлежат автору: Дмитрий Альбертович Лиханов.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Звезда и КрестДмитрий Альбертович Лиханов