Все права на текст принадлежат автору: Роджер Скрутон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дураки, мошенники и поджигатели. Мыслители новых левыхРоджер Скрутон

Роджер Скрутон Дураки, мошенники и поджигатели. Мыслители новых левых

ПРОЕКТ СЕРИЙНЫХ МОНОГРАФИЙ ПО СОЦИАЛЬНО-ЭКОНОМИЧЕСКИМ И ГУМАНИТАРНЫМ НАУКАМ

Руководитель проекта Александр Павлов


This translation is published by arrangement with Bloomsbury Publishing Plc.


Опубликовано Издательским домом Высшей школы экономики http://id.hse.ru


© Roger Scruton, 2015

All rights reserved

© Перевод на русский язык. Издательский дом Высшей школы экономики, 2021

Введение

Книга «Мыслители новых левых» впервые была опубликована в 1985 г. и состояла из ряда статей, ранее выходивших в журнале The Salisbury Review. Я переработал ее, убрав из книги тех авторов, которым уже нечего сказать нам сегодня, например Рональда Дэвида Лэйнга и Рудольфа Барро, и включил в книгу совершенно новый материал о таких набирающих популярность тенденциях, как невообразимая машина абсурда Лакана, Делёза и Гваттари, всеразрушающая атака на наше «колониальное» наследие со стороны Эдварда Саида и недавнее возрождение «коммунистической гипотезы» Бадью и Жижеком.

Моя книга была опубликована в разгар тэтчеровской эпохи террора, когда я еще преподавал в университете и был известен среди британских левых интеллектуалов как видный противник их идеологии, которой повсеместно придерживались все приличные люди. Критики встретили книгу насмешками и негодованием, не упуская случая над ней надругаться. Эта публикация стала началом конца моей университетской карьеры: рецензенты сильно сомневались в интеллектуальных способностях и моральном облике ее автора. Эта внезапная опала поспособствовала атакам на все мои сочинения, касались они политики или нет.

Один академический философ писал в издательство Longman, опубликовавшее книгу: «В некотором смущении должен признаться вам, что многие мои коллеги здесь [т. е. в Оксфорде] полагают, что такое уважаемое издательство, как Longman, бросило тень на свою репутацию, выпустив работу Скрутона». И далее в угрожающем духе он выражал надежду на то, что «негативная реакция, вызванная этой авантюрой, заставит Longman впредь быть более избирательным в своей издательской политике». Автор бестселлеров среди учебной литературы пригрозил уходом к другому издателю, если моя книга будет переиздаваться. И конечно же, нераспроданный тираж «Новых левых мыслителей» вскоре был изъят с полок книжных магазинов, переместившись в сарай в моем саду.

Естественно, я сомневался, стоит ли возвращаться на сцену после такого фиаско. Однако постепенно после 1989 г. стали заметны колебания в стане левых. И сегодня уже общепризнано, что не все, что сказано, помыслено или сделано во имя социализма, интеллектуально правильно или морально верно. Я, вероятно, был больше других в курсе этих изменений, принимая во внимание мою вовлеченность в подпольные сети интеллектуалов коммунистической Европы. Я лицезрел крах, и было очевидным для всех, кто потрудился обратить на него внимание, что основной причиной катастрофы стал образ мышления левых. «Мыслители новых левых» в самиздатовской версии появились сначала в Польше и Чехии, а затем были переведены на китайский, корейский и португальский языки. С течением времени, и особенно после 1989 г., мне становилось все легче выражать свои взгляды. И наконец я поддался убеждению своего издателя Робина Бэрда-Смита, что новая книга могла бы принести пользу студентам, вынужденным продираться через вязкие тексты Делёза, серьезно относиться к безумным заклинаниям Жижека или верить в то, что за теорией коммуникативного действия Хабермаса стоит что-то большее, чем неспособность автора ее коммуницировать.

Уже исходя из сказанного должно быть ясно, что это не энциклопедия хороших манер. Я бы определил книгу, скорее, как провокацию. Однако я делаю все возможное, чтобы объяснить не только то, чем плохи авторы, которых я обсуждаю, но и то, чем они хороши. Надеюсь, результат принесет пользу читателям любых политических убеждений.

При подготовке этой книги к печати мне сильно помогли комментарии и критика Марка Дули, Себастьяна Гарднера, Роберта Гранта и Уилфрида Ходжеса. Все они неповинны в преступлениях, совершенных на ее страницах.

Скрутопия, январь 2015 г.

Глава 1 Что значит быть левым?

Значение, в котором мы сейчас употребляем слово «левый», восходит к французским Генеральным штатам 1789 г., во время которых знать сидела справа от короля, а третье сословие – слева. Они могли расположиться наоборот. В действительности так оно и было – для всех, кроме короля. И тем не менее термины «левый» и «правый» сохранились до настоящего времени, и сейчас ими обозначаются фракции и взгляды, имеющие место в рамках любого политического порядка. В результате картина политических взглядов, размещенных в одном измерении, получает смысл только локально, в условиях политического состязания и конкуренции. Более того, даже если в чем-то она и воспроизводит контуры политического процесса, вряд ли она помогает отдать должное теориям, направляющим этот процесс и образующим политический климат. Зачем же тогда обозначать авторов, рассматриваемых в данной книге, словом «левый»? Зачем одним словом называть и анархистов вроде Фуко, и марксистов-догматиков, таких как Альтюссер, и неуемных нигилистов, например Жижека, и американских либералов, скажем, Дворкина и Рорти?

Тому есть две причины: во-первых, эти мыслители сами называют себя именно так. Во-вторых, все они демонстрируют один и тот же живучий взгляд на мир, который неизбежно преследует западную цивилизацию по крайней мере со времен Просвещения. В его основе лежат комплексные социальные и политические теории, к которым у меня еще будет случай обратиться далее. Многие из затрагиваемых далее тем связаны с движением новых левых, набравшим популярность в 1960–1970-х годах. Другие относятся к широкому спектру политических идей послевоенных лет, согласно которым государство должно нести ответственность за общество и его следует наделить полномочиями по распределению благ.

«Мыслители новых левых» были опубликованы до распада Советского Союза, до образования империи под названием Европейский союз и до того, как Китай стал примером бандитского капитализма. Естественно, новые левые мыслители должны были бы принять во внимание эти события. Крах коммунизма в Восточной Европе и повсеместная слабость социалистических экономик ненадолго обеспечили доверие к экономическим мерам «новых правых». В стороне не осталась даже Лейбористская партия Великобритании, которая исключила п. IV о приверженности принципу государственной собственности из своего устава и приняла положение, согласно которому промышленность больше не относится непосредственно к сфере ответственности правительства.

На какое-то время даже показалось, что можно будет услышать извинения от тех, кто направлял свои интеллектуальные и политические усилия на обеление Советского Союза или восхваление «народных республик» Китая и Вьетнама. Однако сомнения длились недолго. Прошло десятилетие, и представители левого истеблишмента снова оказались в седле. Возобновили свои нападки на политику США Ноам Хомский и Говард Зинн. В Европе левые снова объединились против «неолиберализма», как будто все это время он был главной проблемой. Дворкин и Хабермас получали премию за премией за свои трудночитаемые, но безупречно ортодоксальные книги. А заслуженный коммунист Эрик Хобсбаум за свою непоколебимую преданность Советскому Союзу был награжден Орденом Кавалеров Почета.

И в самом деле, враг выглядел теперь иначе: марксистский шаблон уже не так-то легко подходил к новым условиям, и казалось, что несколько глуповато бороться за дело рабочего класса, когда его последние представители вступают в ряды нетрудоспособных или самозанятых. А затем наступил финансовый кризис, когда люди по всему миру были брошены в сравнительную бедность, тогда как очевидные виновники – банкиры, финансисты и спекулянты – остались в неприкосновенности, сохранив свои бонусы. В результате книги, посвященные критике рыночной экономики, снова обрели популярность, то напоминая нам, что подлинные блага не подлежат обмену («Что нельзя купить на деньги» Майкла Сэндела), то доказывая, что рынки в современных условиях приводят к массовому перераспределению материальных благ от самых бедных к наиболее богатым («Цена неравенства» Джозефа Стиглица и «Капитал в XXI веке» Тома Пикетти). И из неиссякаемого источника марксистского гуманизма мыслители извлекли новые аргументы в подтверждение моральной и духовной деградации человечества в условиях свободного обмена («Эстетизация мира. Жизнь в эпоху художественного капитализма» Жиля Липовецки и Жана Серуа, «NO LOGO» Наоми Кляйн и «Я трачу, следовательно, я существую» Филиппа Роско).

Поэтому левые мыслители и писатели быстро восстановили равновесие, убедив мир в том, что они никогда в действительности не находились под влиянием коммунистической пропаганды, и возобновили атаки на западную цивилизацию и ее «неолиберальные» экономики как на главную угрозу человечеству в глобализированном мире. Слово «правый» так и осталось ругательным, как это было до падения Берлинской стены, а оппозиционное рвение не претерпело в новых условиях сильного смягчения. Этот примечательный факт – одна из загадок, которые я пытаюсь разгадать в этой книге.

Позиция левых ясно обозначилась, как только появилось само различие между левыми и правыми. Левые полагают вслед за якобинцами времен Французской революции, что блага в мире несправедливо распределены. И корень этой проблемы не в человеческой природе, а в узурпации власти и прав господствующим классом. Они определяют себя через оппозицию к действующей власти как поборников нового порядка, который удовлетворит давние жалобы всех угнетенных.

В обоснование стремления к новому порядку обычно приводят два его характерных признака: освобождение и «социальную справедливость». Отдаленно эти понятия соотносятся с идеями свободы и равенства времен Французской революции, но только отдаленно. Освобождение, проповедуемое левыми движениями сегодня, подразумевает не только свободу от политического угнетения или право заниматься своим делом, не опасаясь чьего-либо вмешательства. Под ним понимается избавление от «структур»: институтов, обычаев и конвенций, слагающих «буржуазный» порядок и образующих общую систему норм и ценностей, лежащих в основе западного общества. Даже левые мыслители, которые избежали влияния либертарианства 1960-х, считают свободу формой избавления от социальных ограничений. Большая часть их работ посвящена деконструкции таких институтов, как семья, школа, закон и национальное государство, посредством которых до нас дошло культурное наследие западной цивилизации. Эти авторы, наиболее ярким из которых был Фуко, называют «структурами господства» то, что другие считают просто инструментами гражданского порядка.

Освобождение угнетенных – бесконечное дело: едва одни жертвы окончательно сбрасывают оковы, как на горизонте появляются новые. Спасение женщин от мужского гнета, животных от жестокого обращения, гомосексуалистов и транссексуалов от «гомофобии» и даже мусульман от «исламофобии» – все это вошло в новейшие политические программы левых, чтобы соответствующие положения были зафиксированы законодательно и реализованы комитетами, действующими под контролем чиновников. С течением времени старые нормы социального порядка утрачивают влияние, а иногда даже оказываются под запретом как нарушение «прав человека». И действительно во имя «освобождения» принимается куда больше законов, чем когда-либо издавалось для его сдерживания. Только подумайте, сколько нормативных актов сегодня обеспечивают «недискриминацию»!

Точно так же цель установления «социальной справедливости» – больше не равенство перед законом и не равные гражданские права, за которые выступало Просвещение. Теперь желаемый итог – это полная перестройка общества, после которой привилегии, иерархии и даже неравное распределение благ будут либо преодолены, либо оспорены. Более радикальный эгалитаризм марксистов и анархистов XIX в., стремившихся к отмене частной собственности, сейчас, по всей видимости, не слишком востребован. Но за лозунгом «социальной справедливости» скрывается другой, более жизнеспособный взгляд на мир, согласно которому неравенство в чем бы то ни было – собственности, досуге, законодательно закрепленных привилегиях, общественном положении, образовательных возможностях – во всем, что мы могли бы пожелать для себя и своих детей, – несправедливо, пока не будет доказано обратное. В любой сфере, где мы имеем возможность сравнивать социальное положение людей, равенство – это позиция по умолчанию.

Благодаря невыразительной манере изложения в трудах Джона Ролза эту посылку можно не заметить. Призывы Дворкина к «обращению как с равными» в противоположность «равному обращению» уже настораживают. Но еще важнее то, что идеи такого плана сметают все на своем пути. Ни один обычай, институт, закон или иерархия, никакая традиция, особенность, правило или долг не могут превзойти равенство, если они лишены независимого источника легитимации. Все, что не отвечает цели равенства, должно быть снесено и перестроено. Если институт или обычай передаются из поколения в поколение и пользуются широким признанием, то это все равно не является аргументом в их пользу. Таким образом, преследование цели «социальной справедливости» становится плохо скрываемой попыткой «зачистки» истории, к которой всегда стремились революционеры.

Цели освобождения и социальной справедливости не слишком сочетаются: не более чем свобода и равенство времен Французской революции. Если освобождение подразумевает в том числе и раскрытие личностного потенциала, то как мы можем воспрепятствовать тому, чтобы амбициозные, энергичные, умные, красивые и сильные оказались впереди? И что допустимо сделать, чтобы ограничить их? Но не будем задаваться вопросом, ответить на который практически невозможно. Лучше дать волю старому ресентименту, чем думать о возможных последствиях. Объявляя войну исторически сложившимся иерархиям и институтам во имя этих двух идеалов, левые умело затушевывают конфликт между ними. И вообще «социальная справедливость» – это цель столь важная, что стоит выше противоречащих ей интересов разных групп людей. Так что, апеллируя к ней, можно обелить любые действия.

Важно обратить внимание на этот очистительный потенциал. Многие левые скептически относятся к утопическим порывам, и в то же время, объединившись под знаменем морализаторства, они неминуемо попадают под влияние самых фанатичных сторонников этих идей, которые заражают их своим энтузиазмом. Поэтому политика левых – это политика с целью. И ваше место в движении определяется тем, как далеко вы способны зайти в достижении «социальной справедливости», как бы она ни определялась. Консерватизм, по крайней мере в британской традиции, – это политика обычаев, компромиссов и воздержания от решений. Консерватор смотрит на политические объединения так же, как и на дружбу: у нее нет доминирующих целей, лишь ежедневные перемены, соответствующие непредсказуемой логике общения. Поэтому в консервативном лагере экстремисты – это одиночки, эксцентричные и даже опасные. И хотя сложно быть более преданными партнерами в общем деле, своей чрезмерной целеустремленностью они отделяют себя от тех, кого стремятся возглавить[1].

Маркс отвергал современные ему социалистические теории как «утопические», противопоставляя им «научный социализм», который должен был в конце концов привести к «полному коммунизму». «Историческая неизбежность» этого состояния освобождала Маркса от необходимости описывать его. Сама «наука» состояла из «законов исторического движения», изложенных в «Капитале» и других текстах, согласно которым экономическое развитие приводит к поступательным изменениям в экономической инфраструктуре общества, позволяющим говорить о том, что однажды частная собственность исчезнет. После периода социалистической опеки – «диктатуры пролетариата» – государство «отомрет». Ни закона, ни нужды в нем не будет, и все будет принадлежать всем. Не станет и разделения труда, и каждый будет жить, удовлетворяя весь спектр своих потребностей и желаний: «утром охотиться, после полудня ловить рыбу, вечером заниматься скотоводством, после ужина предаваться критике», как сказано в «Немецкой идеологии»[2].

Оглядываясь назад, говорить, что все это «наука», а не утопия, не многим более чем шутка. Замечание Маркса об охоте, рыбалке, хозяйстве и литературной критике – это единственная его попытка описать, какой будет жизнь без частной собственности. И если вы спросите, кто даст вам ружье или удочку, организует охоту с гончими, будет следить за лесными чащами и водоемами; кто будет распоряжаться молоком и телятами, а кто опубликует литературную критику – все эти вопросы проигнорируют как не относящиеся к «сути дела». Эти проблемы будут разрешены в будущем, но вас не касаются. Что же насчет того, может ли существовать огромное количество организаций, необходимых для поддержания столь разнообразного досуга представителей всемирного высшего класса, в условиях полного отсутствия закона, собственности и вертикали управления – этот вопрос слишком тривиальный и не заслуживает внимания. Или, скорее, чересчур серьезный, чтобы с ним разбираться, и потому остается незамеченным. Достаточно малейшего критического усилия, чтобы осознать: «полный коммунизм» содержит противоречие. Это состояние, при котором все выгоды правопорядка еще налицо, хотя закона уже нет; все результаты общественного взаимодействия по-прежнему в наличии, несмотря на то что никто не обладает правами собственности, которые до сих пор были единственным мотивом производства товаров и услуг.

Противоречивая природа социалистических утопий – одно из объяснений насилия, которое сопровождает попытки их насаждения: требуется бесконечная сила принуждения, чтобы люди делали невозможное. Память об этих утопиях довлеет как над новыми левыми мыслителями 1960-х годов, так и над новыми американскими левыми либералами, принявшими их повестку. Больше невозможно скрываться за воздушными замками, которыми довольствовался Маркс. Необходимо мыслить более реалистично, если мы хотим убедить себя в том, что история или движется, или должна двигаться в социалистическом направлении. Так возникли социалистические историки, систематически приуменьшающие зверства, творимые во имя социализма, и обвиняющие во всех бедах «реакционные» силы, препятствующие его развитию. Вместо того чтобы попытаться определить цели освобождения и равенства, новые левые мыслители создали мифопоэтический нарратив о современном мире, согласно которому войны и геноцид – дело рук тех, кто отказывается от праведной «борьбы» за социальную справедливость. Историю переписали через призму борьбы между добром и злом, силами света и силами тьмы. И как бы нюансирован и красочен ни был результат, это манихейское видение истории остается с нами, легитимированное школьными программами и средствами массовой информации.

Нравственной диспропорции, при которой левым приписывается монополия на добродетель, а «правый» считается бранным словом, сопутствует и логическая асимметрия. Предполагается, что бремя доказательства лежит всегда на другой стороне. И снято оно быть не может. Поэтому, когда в 1970-х и начале 1980-х годов вернулся интерес к учению Маркса и в нем снова стали видеть правдоподобное описание человеческих тягот при «капиталистических» режимах, в левых журналах сложно было найти какое-либо упоминание о критике, с которой сталкивались эти идеи с конца прошлого века. Философию истории Маркса ставили под сомнение Мейтленд, Вебер и Зомбарт[3]. Трудовую теорию стоимости опровергали Бём-Баверк, Мизес и многие другие[4]. Понятия ложного сознания, отчуждения и классовой борьбы критиковал целый ряд мыслителей: от Мэллока и Зомбарта до Поппера, Хайека и Арона[5]. Не все из них могли быть отнесены к правой части политического спектра. И не все враждебно относились к идее «социальной справедливости». И в то же время ни один из этих авторов, насколько я могу судить на момент написания этой книги, не получил от новых левых никакого ответа, кроме презрительной насмешки.

Тем не менее мы должны признать, что марксистских очков на носу у левых больше нет. Почему они были сняты и кем, сказать сложно. Однако по какой-то причине революционная парадигма, отстаиваемая новыми левыми, перестала быть важной для политиков из левого крыла. Вместо этого они сосредоточились на бюрократических процедурах и институционализации культуры благосостояния. Цели освобождения и социальной справедливости сохранились, но достигаются теперь посредством законодательных мер, через работу комитетов и правительственных комиссий, наделенных полномочиями искоренять источники дискриминации. Освобождение и социальная справедливость были бюрократизированы. Оглядываясь назад на левых интеллектуалов за десятилетия до распада Советского Союза, я вижу культуру, которая в значительной степени сохранилась до сих пор, закрепившись в своих академических редутах и питаясь жаргонной прозой, накопленной в университетских библиотеках за то время, пока университеты были частью антикапиталистической «борьбы».

Обратите внимание на последнее слово. Это слово из закрытого словаря, который вошел в язык вместе с марксизмом и постепенно упрощался и унифицировался в те годы, пока социалисты занимали интеллектуальные высоты. С самого начала коммунистическое движение вело борьбу за язык и почитало теории Маркса отчасти потому, что они предоставляли удобные ярлыки для определения друга и врага и драматизации конфликта между ними. Привычка оказалась заразительной, так что в той или иной мере ею отмечены все последующие левые движения. В самом деле, трансформация языка политики – это главное наследие левых, и одна из задач настоящей книги состоит в спасении этого языка от социалистического новояза.

Термином «новояз» мы обязаны Джорджу Оруэллу, рассказавшему нам об одном жутком вымышленном тоталитарном государстве. Но захват языка левыми имеет давнюю историю, начиная с лозунгов Французской революции. Обороты, привлекшие внимание Оруэлла, оно набрало уже при Социалистическом интернационале и активном участии русской интеллигенции. Тем, кто вышел непобежденными из II Интернационала 1889 г., было даровано видение преображенного мира. Это гностическое откровение было столь ясным, что в доказательствах не нуждалось. Более того, не существовало аргументов, которые подтвердили бы его истинность. Важно было лишь отграничить тех, кто разделял это видение, от несогласных. И наиболее опасны были те, кто отклонялся столь мало, что их усилия могли смешаться со стараниями остальных. Тогда они загрязнили бы чистый поток деятельности левого движения.

Поэтому с самого начала понадобилось навешивать на внутренних врагов ярлыки, которые позволили бы их раз и навсегда заклеймить и оправдать их изгнание. Их называли ревизионистами, уклонистами, левыми коммунистами, утопическими социалистами, социал-фашистами и т. д. Раскол между большевиками и меньшевиками на II съезде РСДРП в 1904 г. представляет собой яркое проявление этого процесса: слова, по сути абсолютно лживые (ведь меньшевики были в большинстве), прочно вошли в язык политики и целеполагание коммунистической элиты.

Успех, который эти ярлыки возымели в подрыве авторитета и обличении противника, укрепил убеждение коммунистов в том, что изменить реальность можно одними словами. Можно создать пролетарскую культуру, просто придумав слово «пролеткульт». Или приблизить крах свободной экономики, просто крича о «кризисе капитализма» при каждом удобном случае. Можно сплести воедино абсолютную власть коммунистической партии и добровольное согласие народа, провозгласив принцип «демократического централизма» и описывая страны, где он введен, как «народные демократии». Новояз реорганизует политический ландшафт, разделяя его иначе, чем было когда-либо. В результате создается впечатление, что, как в случае с изображением человеческого тела в анатомическом атласе, мы видим скрытую структуру, на которую нанизаны менее значимые, лежащие на поверхности единицы. Рассуждая таким образом, легко отвергнуть те реалии, которыми мы живем, как иллюзорные.

Новояз возникает всегда, когда основная задача языка – служить описанием реальности – подменяется противоположной целью, а именно установить власть над ней. Фундаментальный речевой акт имеет лишь грамматические признаки ассерторических суждений. Предложения новояза только кажутся ассерторическими высказываниями, но в действительности они строятся по той же логике, что и заклинания. Они призваны продемонстрировать триумф слова над вещью, бесполезность рациональной аргументации и опасность сопротивления. В результате в новоязе образуется особый синтаксис. Несмотря на его тесную связь с построением описаний в обыденной речи, он позволяет тщательно избегать любого столкновения с реальностью или применения в дискуссии рацио-нальных аргументов. Франсуаза Том прекрасно показала это в своем замечательном исследовании «Деревянный язык» [Thom, 1987]. Задача коммунистического новояза, по ее ироническому замечанию, состоит в «защите идеологии от коварных нападок со стороны реальных вещей».

И люди – наиболее важные из них, представляют собой преграду, которую должна преодолеть каждая революционная система и должна разрушить любая идеология. Их привязанность к чему-то частному и случайному, создающая массу неудобств склонность отвергать то, что было создано для их же блага, свобода выбора, а также права и обязанности, необходимые для ее реализации, – все это не дает сознательным революционерам выполнить свою пятилетку. Отсюда необходимость в таком описании политических решений, как будто личности не имеют к ним никакого отношения. На новоязе говорят о силах, классах и ходе истории. Деяния великих людей обсуждают только потому, что за именами Наполеона, Ленина или Гитлера в действительности скрываются абстрактные силы, такие как империализм, революционный социализм и фашизм[6]. Подобные «-измы», определяя политические изменения, действуют через людей, но не исходят от них.

Постоянному употреблению абстракций сопутствует одна особенность, которую Том называет «пандинамизмом». Мир новояза – это мир абстрактных сил, в котором индивиды представляют собой не более чем локальные воплощения «-измов», раскрывающихся через них. Так рождается мир без действия. Но это не застывший мир. Напротив, все находится в непрестанном движении: подталкивается вперед силами прогресса или сдерживается силами реакции. В мире новояза нет никакого равновесия, застоя или покоя. Любое спокойствие обманчиво – это затишье перед бурей. В новоязе нет понятия о мире как о нормальном состоянии и покое. Это всегда что-то, за что еще предстоит побороться, поэтому призывы к «борьбе за мир» входят в число официальных лозунгов коммунистической партии.

Отсюда и тяга к «необратимым» изменениям. Поскольку все находится в движении и борьба между силами прогресса и реакции идет постоянно и повсеместно, важно, чтобы триумф идеологии над реальностью постоянно фиксировался и подтверждался. Поэтому прогрессивные силы всегда достигают «необратимых изменений», тогда как реакционными остаются только противоречивые и просто «ностальгические» попытки защитить обреченный социальный порядок.

Многие слова с более чем достойным происхождением стали частью новояза и использовались для того, чтобы изобличать, наставлять и порицать без оглядки на видимую реальность. Больше всего это относится к термину «капитализм», используемому для осуждения свободной экономики как формы рабства и эксплуатации. Мы можем не соглашаться с ключевой идеей Маркса, выдвинутой им в «Капитале», и в то же время признавать существование экономического капитала. Тогда экономику, в которой крупный капитал находится в руках частных собственников, следует определить как капиталистическую. Такое нейтральное описание может служить частью объяснительной теории. Но не так это слово употребляется в выражениях вроде «кризис капитализма», «капиталистическая эксплуатация», «капиталистическая идеология», где оно выступает очередным заклинанием. С тем же успехом экономической теорией можно назвать знаменитое восклицание Н.С. Хрущева «Мы вас похороним!» на заседании Генеральной ассамблеи ООН[7]. Называя свободные экономики этим словом, мы заклинаем их, чтобы они исчезли из поля зрения. И реалии свободных экономик исчезают, чтобы уступить место барочно-причудливой конструкции, разрушение которой до основания является неизменным предметом наших грез.

В процессе нормального диалога новые понятия возникают из потребности в компромиссе, достижении договоренностей, установлении порядка мирного взаимодействия с людьми, не разделяющими наши планы и симпатии, но нуждающимися в свободе не меньше, чем мы. Эти понятия имеют мало общего (или даже не имеют ничего общего) со схемами и планами революционеров. Ведь они позволяют тем, кто их применяет, менять курс, оставлять одну цель и переключаться на новую, корректировать свои методы и проявлять определенную гибкость, от которой в конце концов и зависит сохранение мира.

У себя в мансарде я могу отчетливо и упоенно представлять себе «ликвидацию буржуазии». Но, спустившись в магазин на первом этаже, я должен говорить на другом языке. Только в каком-то очень отдаленном смысле женщина за прилавком принадлежит к классу буржуазии. Но если я все же выбираю относиться к ней именно так, то это потому, что меня околдовало само слово «буржуа» и я пытаюсь распространить свою власть на эту личность при помощи данного ярлыка. Но в разговоре с реальным человеком – продавщицей мне следует отказаться от самонадеянной претензии на власть и предоставить ей самой говорить за себя. В моей речи нужно будет освободить место для ее голоса. И мой язык примет такую форму, чтобы сделать возможным разрешение споров и достижение соглашений, включая договоренность о том, чтобы быть непохожими. Мы обменяемся приветствиями, я скажу что-нибудь о погоде, пробурчу пару слов по поводу политики. И язык сгладит острые углы, сделает реальность более податливой и комфортной. Новояз, отрицая реальность, все усложняет. Действительность утрачивает гибкость, становится чуждой и враждебной. Отныне реальность существует, только чтобы с ней «бороться» и ее побеждать.

Я могу спуститься в магазин и, держа в голове некий план, приготовиться сделать первые шаги к ликвидации буржуазии, о которой я читал в одной из книг по марксизму. Но этот план не выдержит и первой словесной перепалки с моей жертвой. Я попробую навязать свои идеи или говорить на языке, который обычно используют для пропаганды. Но это возымеет не больше эффекта, чем все усилия Ветра в басне Эзопа, когда он состязался с Солнцем в том, кто быстрее заставит путника снять плащ. Обычный язык согревает и смягчает; от новояза веет холодом – он ожесточает. Обычный язык из собственных ресурсов порождает связанные концепты, которые отвергает новояз: «честный» и «бесчестный», «справедливый» и «несправедливый», «право» и «обязанность», «порядочный» и «непорядочный», «законный» и «противоправный», «твой» и «мой». Такие различения незаменимы при свободном обмене чувствами, мыслями и благами. Когда мы свободно высказываемся с их помощью и действуем в соответствии с ними, они создают общество. Его порядки возникают спонтанно, не будучи запланированными и навязанными извне. А неравномерное распределение собственности в этом обществе становится следствием действия «невидимой руки».

Новояз не просто навязывает некий план, он еще и уничтожает язык, который позволяет людям обходиться без плана. Если в новоязе и делается отсылка к справедливости, то речь идет не о справедливости в частных делах, а о так называемой социальной справедливости, т. е. такой, которая устанавливается согласно плану, неминуемо подразумевающему изъятие у людей того, что они приобрели в результате свободного рыночного обмена. По мнению почти всех мыслителей, обсуждаемых в этой книге, управление – это искусство присвоения и последующего перераспределения того, что, как предполагается, должно принадлежать всем. Оно не служит выражением устоявшегося общественного строя, образованного нашими свободными соглашениями и естественной склонностью отвечать за себя и близких. Его роль состоит в созидании и организации социального порядка, подогнанного под идею «социальной справедливости» и навязанного чередой спущенных сверху декретов.

Интеллектуалов естественным образом привлекает идея социального планирования, коль скоро они верят, что окажутся у руля. В результате эти мыслители утрачивают понимание того, что в действительности социальный дискурс – это часть повседневного решения проблем и тщательного поиска согласия. Реальный социальный дискурс уклоняется от «необратимых изменений», рассматривает любые планы и систематизации как нуждающиеся в прилаживании, а право голоса предоставляет тем, чье согласие ему требуется. Именно отсюда и проистекают английское обычное право, а также институты парламентаризма, которые воплощают суверенитет британского народа.

Мы еще не раз столкнемся с новоязом левых мыслителей. Там, где консерваторы и либералы старого толка говорят об авторитете, правительстве и институтах, левые видят силу и доминирование. Закон и государственные учреждения играют совсем незначительную роль в их восприятии политической жизни. Основу гражданского порядка левые видят в классах, силах, формах контроля, а также в идеологии, которая окружает эти вещи мистической аурой и спасает от критики. В новоязе политический процесс представлен как непрекращающаяся борьба, скрытая за видимостью легитимности и повиновения. Отбросьте идеологию, и откроется «истина» политики. Суть последней – во власти и надежде распорядиться ею по своему усмотрению.

Таким образом, почти ничего из политической жизни, как мы ее знаем, не находит отражения в мышлении тех, чьи теории я рассматриваю на страницах этой книги. Такие институты, как парламент и суды общего права; способы реализации людьми своего духовного призвания, обычно связанные с христианскими церквями, синагогой и мечетью; школы и профессиональные организации; частные благотворительные организации, клубы и сообщества; скаутское и гайдовское движения, сельские спортивные игры; футбольные команды, духовые оркестры и хоры; любительский театр и филателия – все формы объединения людей, из согласованного смешения которых они создают определяющие их жизнь образцы авторитета и послушания, все «маленькие отряды»[8] по Бёрку и Токвилю – выпадают из поля зрения левых. Либо если присутствуют в нем, как, например, у Грамши и Э.П. Томпсона, то описываются в сентиментальном и политизированном ключе, чтобы их можно было представить участниками «борьбы» рабочего класса.

Поэтому нет ничего удивительного в том, что, когда коммунисты захватили власть в Восточной Европе, их первой задачей было обезглавить «маленькие отряды». Так, Кадару, ставшему в 1948 г. министром внутренних дел Венгрии, удалось уничтожить 5000 за год[9]. Новояз, в котором мир представлен в терминах власти и борьбы, поощряет мнение, что все объединения, не контролируемые правильными лидерами, представляют опасность для государства. Но чем дальше придерживаться этого принципа, тем более верным он становится. Когда организовывать семинар, создавать труппу или хор можно только с разрешения партии, последняя автоматически становится их врагом.

Не случайно триумф левого способа мышления так часто приводил к тоталитарным режимам. Стремление к абстрактной социальной справедливости тесно переплетено с представлением о том, что борьба за власть и отношения господства суть истинное состояние общества, а установленные в результате консенсуса обычаи, унаследованные институты и правовые системы, обеспечивающие мир в реальных сообществах, – это просто одежды, в которые рядится власть. Нужно захватить ее и использовать для освобождения угнетенных, распределяя все материальные ресурсы общества сообразно справедливым требованиям плана.

Интеллектуалы, мыслящие подобным образом, уже исключают возможность компромисса. Их тоталитарный язык не создает пространства для переговоров, а делит людей на невинных и виновных. У пылкой риторики «Манифеста Коммунистической партии», лженаучной марксистской трудовой теории стоимости и классового анализа истории человечества, единый эмоциональный источник, а именно ресентимент по отношению к тем, кто контролирует материальную сторону жизни. Этот ресентимент рационализируется и усиливается доказательством того, что частные собственники образуют некий «класс». Согласно этой теории, представителей класса «буржуазии» объединяют моральная идентичность, возможность систематически контролировать все эшелоны власти и определенный набор привилегий. Более того, все эти блага приобретаются и сохраняются посредством «эксплуатации» пролетариата. Последнему нечего предложить, кроме своего труда. Поэтому пролетариев всегда будут обманом лишать справедливо заслуженного.

Эта теория работает не только потому, что усиливает и легитимирует ресентимент. Вдобавок она позволяет развенчать идеи ее противников как «чистую идеологию». В этом и заключается главная хитрость марксизма: он смог выдать себя за науку. Акцентируя различие между идеологией и наукой, Маркс стремился доказать, что его идеология сама по себе была наукой. Более того, так называемая наука Маркса подрывала убеждения его оппонентов. Теории верховенства права, разделения властей, права собственности и т. д., выдвигаемые «буржуазными» мыслителями вроде Монтескьё и Гегеля, в контексте марксистского классового анализа оказались инструментами поиска не истины, а власти. Они были представлены способами удержать привилегии, дарованные буржуазным порядком. Разоблачая эту идеологию как корыстный обман, классовая теория доказывала обоснованность своих претензий на научную объективность.

В этом аспекте марксистской мысли прослеживается уловка, похожая на те, к которым прибегают теологи. Ее мы можем найти также у Фуко в его концепции эпистемы, представляющей собой обновленную версию марксистской теории идеологии. Коль скоро классовая теория – это подлинная наука, то буржуазная политическая мысль представляет собой идеологию. А раз классовая теория разоблачает буржуазную мысль как идеологию, она просто обязана быть наукой. Вот мы и вошли в порочный круг, почти такой, как в космогоническом мифе. Более того, облекая свою теорию в научные термины, Маркс включает в нее момент инициации. Ведь на этом языке может говорить не каждый. Научная теория очерчивает границы элиты, которая сможет ее понять и применить. Она же доказывает просвещенность и особые знания этой элиты, из которых следует ее право управлять остальными. Именно эта черта марксизма оправдывает критику со стороны Эрика Фёгелина, Алена Безансона и др., состоящую в том, что марксизм – это разновидность гностицизма, когда право управлять получают через знание[10].

С позиций сверхчеловеческого высокомерия Ницше ресентимент предстает горьким осадком «рабской морали», доведенным до крайности духовным бессилием обездоленных, которое наступает, когда люди начинают получать больше наслаждения от низложения других, чем от собственных успехов. Но неправильно так думать. Ресентимент – это, конечно, не очень хорошее чувство как для того, к кому его испытывают, так и для того, кого оно охватило. Однако задача общества как раз и состоит в том, чтобы не допустить возникновения ресентимента: жить согласно принципу взаимопомощи и братства, но не так, чтобы быть одинаковыми и безобидно посредственными, а так, чтобы достигать своих небольших успехов, сотрудничая с другими. Живя таким образом, мы канализируем и сводим на нет ресентимент. Для этого служат такие каналы, как обычай, дар, гостеприимство, общая вера, покаяние, прощение и общее право, каждый из которых моментально прекращает действовать, как только тоталитаристы приходят к власти. Для политического тела ресентимент – это как боль для живого тела: плохо ее испытывать, но хорошо иметь возможность ее ощущать. Ведь без такой способности мы не выживем. Поэтому у нас не должен вызывать раздражения тот факт, что мы раздражаемся. Нужно принять его в качестве особенности человеческого состояния и управлять этим чувством наряду с остальными радостями и горестями. Однако ресентимент может стать определяющей эмоцией и общественной идеей и в результате высвободиться из тех уз, которые обычно его сдерживают. Это случается, когда ресентимент теряет свой специфический объект и переключается на общество в целом. Такая ситуация, как мне кажется, всегда имеет место, когда левые движения берут верх. Ресентимент перестает быть реакцией на чей-то незаслуженный успех и вместо этого становится экзистенциальной позицией человека, преданного миром. Такая личность не ищет способов вести переговоры в рамках существующих структур, а стремится к тотальной власти, чтобы их упразднить. Она противопоставляет себя всем формам посредничества, компромисса и дискуссии, а также нормам закона и морали, которые дают право голоса инакомыслящему и суверенитет обычному человеку. Такие люди берутся за уничтожение врага, которого рассматривают обобщенно, в виде класса или расы, которые якобы правят миром, но которых теперь необходимо обуздать. И все институты, гарантирующие защиту такому классу или голосу в политическом процессе, становятся мишенями этой разрушительной страсти.

В этой позиции, на мой взгляд, и есть корень любого серьезного социального беспорядка. Наша цивилизация проживала его не единожды, а уже раз шесть, начиная со времен Реформации. Обсуждая мыслителей, представленных в данной книге, мы по-новому посмотрим на эти общественные потрясения: не просто как на неуместную форму религиозности или гностицизма, подобно другим исследователям, но и как на отречение от того, что мы, будучи наследниками западной цивилизации, восприняли от прошлых поколений. В связи с этим мне вспоминается, как представил себя Мефистофель у Гёте: «Я дух, всегда привыкший отрицать. <…> Нет в мире вещи, стоящей пощады. Творенье не годится никуда»[11].

Это фундаментальное отрицание можно отметить у многих авторов, теории которых я рассмотрю далее. Их голос – это голос протеста, призыв против настоящего от имени неизвестного. Поколению 1960-х годов не было свойственно задаваться фундаментальным вопросом: как примирить между собой социальную справедливость и освобождение? Оно хотело только теорий, какими бы невразумительными они ни были, которые оправдали бы сопротивление существующему порядку[12]. Представители того поколения определяли плоды интеллектуальной жизни как воображаемое единение интеллигенции с рабочим классом. Они стремились создать язык, способный разоблачить и лишить легитимности «власти», которые поддерживали «буржуазный» порядок. Новояз был ключевым элементом этой программы. Он сводил то, что многие считают авторитетом, законностью и легитимностью, к власти, борьбе и доминированию. А затем, когда в работах Лакана, Делёза и Альтюссера машина абсурда начала выдавать непроницаемые тексты, из которых понятно было только то, что их мишенью является «капитализм», показалось, как будто смогло наконец заговорить Ничто. С тех пор буржуазный порядок должен был исчезнуть, а человеческий род – сгинуть, торжественным маршем направившись в Пустоту.

Глава 2 Ресентимент в Британии: Хобсбаум и Томпсон

Одной из удивительных особенностей английской читающей публики является ее готовность отводить историкам ведущую роль в мире идей. Так, становление Лейбористской партии как политической силы в начале XX в. было связано с популярными работами Герберта Джорджа Уэллса, Беатрис и Сиднея Веббов и их соратников-фабианцев, для которых слово «социализм» стало синонимом «прогресса». Переписывание истории в социалистическом духе оказалось впоследствии своего рода обязательным элементом левой ортодоксии, а работа Ричарда Генри Тоуни «Религия и становление капитализма» 1926 г. – ключевым текстом для целого поколения британских интеллектуалов. По мнению этого автора, рабочее движение наряду с протестантскими церквями выступало против «стяжательного общества», ранее уже раскритикованного им в книге с таким же названием[13]. Именно в честь известного историка Арнольда Тойнби была названа штаб-квартира Образовательной ассоциации рабочих (Workers Educational Association, WEA) – Тойнби Холл, где Тоуни поселился со своим другом Уильямом Бевериджем, одним из архитекторов государства благосостояния. С тех пор развитие лейбористского движения неразрывно связано с WEA, и почти догмой среди британских левых стало убеждение, что можно объединить свои силы с рабочими, обучая их истории.

Среди историков, чьи работы заложили фундамент движения новых левых в Великобритании, двое выделяются своим блестящим стилем и далеко идущими последствиями их приверженности социалистическим идеалам: Эрик Хобсбаум и Эдвард Палмер Томпсон. Оба были воспитаны коммунистическим движением, затянувшим многих в свои ряды перед Второй мировой войной и во время нее. И оба поддерживали движение за мир в те годы, когда оно представляло собой ключевое направление советской внешней политики. Но если Хобсбаум принадлежал к истеблишменту и был уважаемым членом академического сообщества, то Томпсону никогда не было комфортно в академической среде, и он покинул Уорикский университет в знак протеста против его коммерциализации в 1971 г. Томпсон гордился своим положением независимого интеллектуала наподобие Карла Маркса. Его работы выходили в виде журнальных статей и брошюр, а его magnum opus – «Становление английского рабочего класса», вышедший в 1963 г., не вписывался в существовавшие в то время представления об академической работе по социальной истории.

Хобсбаума много критиковали, причем не столько за его коммунистические симпатии, сколько за преданность партии, даже несмотря на ее преступления. Ученый вышел из нее только тогда, когда выбора не оставалось, т. е. когда в 1990 г. Коммунистическая партия Великобритании распалась, пребывая в смятении из-за событий в мире[14]. Томпсон, напротив, покинул партию в 1956 г. в ответ на советское вторжение в Венгрию, которое Коммунистическая партия Великобритании отказалась осудить. А Хобсбаум подтвердил в газете Daily Worker от 9 ноября 1956 г., что одобряет то, что происходило в Венгрии, хотя и «с тяжелым сердцем». До самой своей смерти в 2012 г. он продолжал с тяжелым сердцем одобрять те зверства, на которые другие бывшие коммунисты смотрели с растущим возмущением, и это в определенной степени сказалось на его репутации. На примере Хобсбаума видно, как далеко можно зайти в пособничестве преступлениям, если это преступления, совершенные левыми. Беззакония, совершенные правыми, не получают такого оправдания. И это говорит нам нечто важное о левых движениях, которые, по-видимому, обладают способностью, характерной для религий: санкционировать преступления и очищать совесть тех, кто потворствует им.

И действительно чарующее воздействие коммунизма на молодых интеллектуалов в период между Первой и Второй мировыми войнами было сродни религиозному. Кембриджские шпионы: Филби, Берджесс, Маклин и Блант – предали многих людей и обрекли их на верную смерть, раскрыв имена восточноевропейских патриотов, которые организовывали сопротивление нацистам в надежде на демократическое, а не коммунистическое будущее. И тем самым обеспечили Сталину возможность «ликвидации» главных противников планируемого им распространения советского влияния в Восточной Европе.

Это не вызвало никаких явных угрызений совести у шпионов, воодушевленных навязчивым желанием отречься от своей страны и ее институтов. Они принадлежали к элите, потерявшей уверенность в своем праве на наследственные привилегии и создавшей религию из отрицания ценностей, прививаемых обществом, в котором они родились. Шпионы жаждали философии, которая оправдывала бы их разрушительную манию. И Коммунистическая партия давала ее, предлагая не только доктрину и вовлеченность, но еще и членство, авторитет и послушание – все то, что в унаследованной форме шпионы были полны решимости отвергнуть.

Подпольные организации создают группы проповедников, подобные ангелам, иногда спускающимся на землю. Они ходят среди обычных людей, как ангелы, излучая божественный свет, видимый только таким же, как они. Но эта тайная власть избранных не была единственным источником привлекательности Коммунистической партии. Ее доктрина сулила блестящее будущее и героическую борьбу на пути к нему. Европейское общество практически уничтожило себя в Первой мировой войне, которая обернулась для простых людей одними потерями при полном отсутствии приобретений, способных хоть как-то это компенсировать. Для молодых интеллектуалов, разочарованных в реальном будущем, утопия стала ценным достоянием. Только ей можно было доверять, причем именно потому, что в ней не было ничего реального. Она требовала жертвы и преданности. Она наполняла жизнь смыслом благодаря формуле, которая позволяла превратить отрицание в утверждение, а любое разрушительное действие представить актом творения. Приказы утопии безжалостные, тайные, но не терпящие возражений, предписывали предать всех и вся, что стоит у нее на пути, а это означало: всех и вся вообще. Перед этим не мог устоять никто из пытавшихся взять реванш над миром, который они отказались принять у предыдущих поколений.

Не только на жителей Великобритании Коммунистическая партия оказывала свое пагубное влияние. В сильной и не оставляющей никого равнодушным книге Чеслав Милош описал сатанинскую власть коммунизма над польскими интеллектуалами его поколения, закрывшими сознание для любых контраргументов и поочередно искоренявшими все формы приверженности, которыми жили их сограждане, а именно преданность семье, церкви, стране и правопорядку [Miłosz, 2001; Милош, 2011]. Писатели, художники и музыканты Франции и Германии также подпали под чары. Коммунистическая партия привлекала не конкретными политическими мерами или какой-либо внушающей доверие программой действий в рамках существующего порядка. Она обращалась к глубинному разладу представителей интеллигенции, вынужденных жить в таком мире, где не осталось ничего реального, во что еще можно было верить.

Способность партии превращать отрицание в утверждение, а отречение в освобождение служила именно тем средством психотерапии, в котором нуждались потерявшие всякую религиозную веру и гражданскую привязанность. Их состояние от имени всей французской интеллигенции хорошо описал Андре Бретон во «Втором манифесте сюрреализма» 1930 г.:

Все годится, все средства хороши для разрушения прежних представлений о семье, о родине, о религии <…>. [Сюрреалисты] замечательно умеют пользоваться прекрасно разыгранными сожалениями, с которыми буржуазная публика <…> встречает никогда не покидающее сюрреализм желание дико смеяться при виде французского флага, выплевывать свое отвращение в лицо любого священника и обращать против каждого случая соблюдения «первейших обязанностей» весьма болезненное оружие сексуального цинизма[15].

Как бы ребячески все это ни выглядело в ретроспективе, это был довольно прозрачный призыв о помощи. Бретон вопиет о системе верований, которые дали бы новый порядок и форму включенности, способной превратить все негативное в позитивное и переписать все отрицания на языке самоутверждения.

Хобсбаум имел больше причин присоединиться к Коммунистической партии, чем многие другие ее новобранцы. Он родился в Александрии, в еврейской семье, осиротел в детстве и жил с усыновившими его родственниками в Берлине, где в самые уязвимые свои годы перенес травму прихода Гитлера к власти. В последний момент перебравшись в Англию вместе со своей приемной семьей, он оказался лишенным корней, травмированным, с умом, начисто очищенным от каких бы то ни было привязанностей. И все-таки он жаждал участвовать в интеллектуальной жизни, которая так ему подходила и звала на войну с фашизмом. Он с непоколебимой преданностью присоединился к коммунистическому делу и изучал способы, которыми мог продвинуть его путем научных изысканий.

Невозможно узнать, да, вероятно, и неразумно интересоваться, сколько коммунистов-интеллектуалов его поколения были вовлечены в подрывную деятельность, которую мы связываем теперь с кружком Филби, Бёрджесса и Маклина. Подозревали историка гражданской войны в Англии Кристофера Хилла. Он работал в Форин-офисе в два последних ключевых года Второй мировой войны, когда лондонские шпионы облегчили Сталину распространение советского влияния в Восточной Европе. Хилл, впоследствии ректор Баллиол-колледжа, после войны входил в оксфордскую Группу историков Коммунистической партии Великобритании наряду с Хобсбаумом, Томпсоном и Рафаэлем Самуэлем. В 1952 г. он и Самуэль основали влиятельный журнал Past and Present, посвященный марксистскому взгляду на историю. В этой работе принимал участие и радикальный социолог Ральф Милибэнд, бежавший из Бельгии в 1940 г. Его отец-поляк сражался в рядах Красной армии против своей страны в Польско-советской войне 1920 г., в ходе которой Ленин предпринял неудачную попытку навести мосты между коммунистическими движениями России и Германии.

Милибэнд был активным колумнистом журнала New Reasoner, созданного Э.П. Томпсоном и др. в 1958 г. В 1960 г. New Reasoner был объединен с Universities and Left Review, став New Left Review (см. гл. 7). Симпатии Милибэнда были на стороне международного социалистического движения. Но, насколько мне известно, он никогда не был членом Коммунистической партии, хотя и склонялся к революционному, а не парламентскому «пути к социализму». Разочарование в Лейбористской партии, в которую ученый вступил в 1951 г., вылилось в ядовитую критику, изложенную в его книге «Капиталистическая демократия в Великобритании» 1982 г. В этой работе Милибэнд утверждает, что Лейбористская партия, принимая институты британской политики, заглушила голос рабочего класса. Тем самым она способствовала сдерживанию «давления снизу», которое в противном случае привело бы к революционному взрыву. В то же время Милибэнд неохотно признавал, что способность британских институтов сдерживать протесты, идущие снизу, объясняет беспрецедентный мир, которым британский народ имеет возможность наслаждаться с конца XVII в. Замените слово «сдерживать» на словосочетание «реагировать на», и вы получите начало достойного ответа правых на искаженное ви́дение Милибэндом национальной истории.

Какими бы ни были масштабы участия этих авторов в коммунистической политике, они отличаются от кембриджских шпионов и тех, кто им сочувствовал, прежде всего интеллектуальной основательностью. Они рассматривали коммунизм как попытку воплотить философию Карла Маркса на практике и приняли марксизм как первую и единственную попытку придать истории статус объективной науки. Сегодня они нам интересны в первую очередь своим желанием переписать ее в духе марксизма и использованием исторического знания как инструмента социальной политики.

Исторические работы Хобсбаума действительно увлекательны. Широта знаний, которую они демонстрируют, сочетается в них с элегантным стилем. О научном и писательском дарованиях Хобсбаума свидетельствует его избрание почетным членом одновременно Британской академии и Королевского литературного общества. Четырехтомная история становления современного мира: «Век революции. 1789–1848», «Век капитала. 1848–1875», «Век империи. 1875–1914» и «Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век. 1914–1991» – служит выдающимся примером синтеза знаний. Серьезные искажения содержатся только в последнем томе, где попытка обелить коммунистический эксперимент и возложить вину за все беды на «капитализм» выглядит отчасти зловеще, отчасти эксцентрично. Повествование Хобсбаума о промышленной революции и ее империалистических последствиях – «Промышленность и империя: с 1750 года до настоящего времени» [Hobsbawm, 1969] – заслуженно стало обязательной книгой для чтения по этой проблеме. Она переиздавалась практически каждый год после того, как впервые увидела свет в 1968 г. Рассуждая об используемом им методе, Хобсбаум писал: «…ни одно серьезное обсуждение вопросов истории невозможно без обращения к Марксу, а точнее, даже к тому, с чего начинал он сам. И в сущности, это означает… материалистическую концепцию истории» [Hobsbawm, 1998, p. 42]. Именно с этого заявления и следует начинать любую оценку вклада Хобсбаума в интеллектуальную жизнь.

Марксистская, «материалистическая» теория истории была ответом Гегелю. Он считал, что эволюция общества направляется сознанием тех, кто в него входит, выражающимся в религии, морали, праве и культуре. Но Маркс, как известно, думал иначе: «Не сознание определяет жизнь, а жизнь определяет сознание»[16]. Жизнь – не сознательный процесс, возникающий в мире идей, а «материальная» реальность, укорененная в потребностях организма. И основа социальной жизни также материальна. Она включает производство продуктов, а также последующие распределение и обмен. Экономическая деятельность – это «базис», на котором зиждется «надстройка» общества. «Духовные» факторы, которые столь часто считают двигателем исторических изменений: религиозные движения, изменения в законодательстве, самопознание и культуры локальных сообществ, даже институты, формирующие идентичность национального государства, – следует рассматривать в качестве побочных продуктов материального производства. Общества развиваются потому, что растущие производительные силы требуют изменений в производственных отношениях. Это становится причиной революций, знаменующих переход от одной общественной формации к другой: от рабовладения к феодализму, а потом к капитализму и далее. Надстройка меняется в ответ на потребности и возможности производства приблизительно так же, как виды адаптируются к давлению эволюционного отбора. И общественное сознание, проявляющееся в религии, культуре и праве, является результатом этого процесса, обусловленного в конечном счете законами экономического роста.

Как все это понимать – нетривиальный вопрос. И, насколько мне известно, правдоподобный ответ на него дал только один современный мыслитель, а именно Дж. А. Коэн в книге «Теория истории Карла Маркса: защита» [Cohen, 1979]. Основную мысль в общих чертах можно понять на нескольких примерах. Возьмем изменения в английском земельном праве на протяжении XIX в. Пожизненным землевладельцам разрешили продавать свои имения без обременений. Следовательно, отныне эти территории могли быть использованы для разработки недр и промышленного производства. Таким образом, экономические силы привели к радикальным изменениям в производственных отношениях. А те, в свою очередь, повлекли за собой перераспределение власти и инициативы от земельной аристократии к растущему среднему классу. Еще один пример – возникновение реалистического романа как разновидности литературы во второй половине XVIII в. Он отражал самовосприятие нарождающегося общества и внедрял идеи свободы и личной ответственности в планы на жизнь представителей класса собственников. Так, под влиянием фундаментальных изменений в экономическом порядке возникла новая художественная форма. Или возьмем, к примеру, разные избирательные реформы XIX в. Они способствовали сосредоточению власти у новых классов собственников и обеспечивали законодательную защиту их интересов. Следовательно, политические институты изменились, чтобы удовлетворить экономические нужды.

Во всех этих случаях мы видим запрос производительных сил на институты и культуру, которые облегчат рост этих сил. Их экспансия – это факт, относящийся к базису. Он объясняет все социальные изменения, возникающие как ответ на подобный рост. Институты и формы культуры существуют для того, чтобы подкреплять экономические отношения. Точно так же крыша дома поддерживает стены, на которых покоится. Равным образом и экономические отношения существуют потому, что позволяют производительным силам расти под влиянием технологических и демографических изменений.

Одно дело – утверждать: институты появляются потому, что выполняют определенные функции. Но совсем другое – и это достаточно ограниченно – заявлять, будто они исчезают, когда перестают их выполнять. Так, когда наследственное право стало препятствовать разработке природных ресурсов в Англии, оно оказалось экономически неэффективным. В результате под давлением общества его должны были изменить. Но из этого не следует, что в первоначальном варианте такие законы возникли, потому что выполняли некую экономическую функцию. Это могло произойти – и так было на самом деле – под влиянием амбиций отдельных семей и династий. Более того, социальные институты могут быть экономически бесполезными и все равно существовать из-за того, что выполняют другие функции, или просто в силу привязанности, делающей их «нашими». Скажем, политика сёгуната Токугавы, изолировавшего Японию от большей части мира в 1641–1853 гг., экономически была вредной. Она препятствовала бурному росту международной торговли, который впоследствии привел к резкому увеличению национальных богатств. Но эта политика выполняла другие функции. Так, Японии был дарован период продолжительного мира, имевший мало аналогов в других странах. Кроме того, изоляция послужила толчком к развитию утонченной синтоистской культуры с ее глубоким почтением к усопшим.

Итак, что же такое марксистская теория истории? Между общественной и экономической жизнью, бесспорно, множество связей. Но где тут причины, а где следствия? Это нельзя выяснить, поскольку не существует экспериментов, которые позволили бы проверить ту или иную гипотезу. Поэтому на практике марксистская история не столько объясняет ход развития общества, сколько смещает акценты. Пока одни изучают право, религию, искусство и семью, марксисты фокусируются на «материальных» реалиях, под которыми подразумевается производство еды, жилья, машин, мебели и транспортных средств. Если вы достаточно избирательны, вы можете создать впечатление того, что производство материальных благ – это реальный двигатель социальных изменений. Ведь без них в любом случае никакие другие блага существовать не могут. Хотя такой подход дает полезный стимул к поиску важных фактов, он не объясняет причинно-следственные связи. К тому же он формирует совершенно неверное представление о современной истории, в которой законодательные и политические нововведения одинаково часто влекут за собой экономические изменения и выступают их последствиями.

Еще больший интерес для марксистских историков поколения Хобсбаума представляла идея класса. И как мы это увидим на примере Перри Андерсона (см. гл. 7), такие историки особое внимание уделяют периодам общественных потрясений и бунтов в надежде найти доказательства «классовой борьбы», подпитывающей социальную и политическую неразбериху. В связи с этим Маркс проводил различие между классом «в себе» и классом «для себя». В капиталистической системе пролетариат составляют все, кому нечего предложить для обмена, кроме рабочей силы. Объективно говоря, члены пролетариата образуют класс, потому что они разделяют общие экономические интересы, в частности стремление к освобождению от «наемного рабства» и контролю над средствами производства. Буржуазия является классом по той же причине, а именно потому, что ее представителей объединяет заинтересованность в сохранении контроля над средствами производства. Из этого столкновения интересов и возникает «классовая борьба» – соперничество в мире материальных сил, которое сами участники могут полностью не осознавать.

Люди не просто имеют экономические интересы. Бывает так, что они осознают их. И в процессе понимания вырабатывают детальные представления о том, что им причитается, и о справедливости или незаслуженности своего положения. Когда это происходит и когда осознание разделяемых экономических интересов само становится общим, возникает класс «для себя». И в этом, по Марксу, заключается первый шаг на пути к революции.

Все это поэтично и захватывающе. Но верно ли? И если да, то, может быть, перед нами открывается новый способ заниматься историей? Хобсбаум, Томпсон, Хилл, Самуэль и Милибэнд дали утвердительный ответ на оба вопроса. В результате они занялись переписыванием истории английского народа как истории «классовой борьбы». Отсюда постоянное подчеркивание материальных благ и социальных преимуществ растущего среднего класса на фоне обнищания и деградации рабочих. Вот типичная выдержка из книги Хобсбаума о правлении Георга IV. Этот текст следует за продолжительным высмеиванием сельской аристократии с ее охотой, стрельбой и закрытыми частными школами:

В спокойствии и процветании протекали жизни многочисленных паразитов из сельского аристократического общества, верхов и низов: чиновников из деревень и маленьких городов, снабженцев аристократии и джентри, а также представителей традиционных, вялых, коррумпированных и по мере развития промышленной революции все более реакционных профессиональных сообществ. Церковь и английские университеты спали, убаюканные своими доходами, привилегиями и злоупотреблениями, связями с высшей знатью и коррупцией, борьба с которой более последовательно велась в теории, чем на практике. Что же касается юристов и тех, кто поступал на государственную службу, то они были неисправимы… [Hobsbawm, 1969, p. 81].

Несомненно, в этом есть правда. Но она сформулирована на языке классовой борьбы и в терминах, не оставляющих места для защиты этих людей и системы, частью которой они были. Под «паразитами» в равной степени могут пониматься как лавочники и торговцы, так и представители «реакционных» профессий вроде учителей, врачей и деловых посредников, т. е. тех, кто, несмотря на все свои недостатки, способствовал тому, чтобы социальный капитал в течение XIX в. передавался и улучшался. Как и в любой период истории, среди них, вероятно, было немало хороших людей, в том числе выступавших против коррупции. Хобсбаум признает: коррумпированность церкви подвергалась активной критике. Но он принижает значение этого факта, говоря, что осуждение было более последовательным «в теории, чем на практике». Что же касается юристов и государственных служащих, то у них нет даже права быть выслушанными. Даже исключительная социальная мобильность Британии XIX в., позволившая сэру Роберту Пилю, отцу премьер-министра, проделать путь от мелкого землевладельца до титулованного капитана промышленности, ведется тем же самым обличающим языком. Как будто классовая система повинна в том, что могла облагодетельствовать тех, кто сумел при ней пробиться.

Новый рабочий класс описывается иначе. Его традиционный мир и «моральная экономия бедноты», по выражению Э.П. Томпсона, были уничтожены промышленной революцией. Пролетарии стали заложниками новых, все более крупных городов. Им по любому поводу напоминали об их «исключенности из человеческого сообщества». Рабочие были обречены работать за рыночную ставку, определяемую либеральными экономистами как наименьшая цена, по которой труд может обмениваться на деньги. Они спасались от голода благодаря «Закону о бедных», «направленному не столько на помощь несчастным, сколько на обличение социальных провалов, признанных самим обществом» [Hobsbawm, 1969, p. 88].

В действительности это было время обществ взаимопомощи и жилищно-строительных обществ, которые давали трудящимся возможность стать собственниками жилья и членами нового среднего класса. На средства меценатов из среднего класса учреждались институты механиков. Они позволяли тем, кто работал полный день, получать образование. Это было время библиотек для рабочих, шахтерских оркестров. Законы о фабриках последовательно искореняли худшие злоупотребления, созданные процессом развития промышленности. Но все эти достижения отвергались Хобсбаумом, для которого они являлись не добрыми делами, а просто способами продления эксплуатации.

Таким образом, Хобсбауму удается описать процесс – заведомо небезболезненный – приспособления наших социальных и политических институтов к промышленной революции с позиций «классовой борьбы». Пусть даже в каждый момент этого противостояния принимались меры, чтобы не допустить революционного взрыва со стороны рабочих. Те факты, которые противоречат марксистской истории, Хобсбаум, очевидно, пытается обойти. Например, Маркс сделал известное открытие, предсказав падение заработной платы при капитализме. Рабочие вынуждены будут соглашаться на все менее выгодные условия, чтобы оставаться в «наемном рабстве» при полном отсутствии других предложений. Исследования опровергли это предсказание и показали, что уровень заработной платы и жизни, за некоторыми исключениями, неуклонно рос на протяжении всей промышленной революции [Lindert, Williamson, 1983, p. 1–25]. Вместо того чтобы принять это и, соответственно, внести коррективы в свою историческую теорию, Хобсбаум полностью вынес данную проблему за скобки, дабы не нарушить целостности своих убеждений:

О том, усилилась [их материальная бедность] или нет, среди историков велись горячие дебаты. Но сам факт, что этот вопрос может быть поставлен, наводит на печальные размышления. Когда всем очевидно, что условия не ухудшались, как, например, в 1950-е годы, не возникает и споров об этом [Hobsbawm, 1969, p. 91].

Иначе говоря, историку достаточно рассматривать просто то, о чем спорили: нет необходимости продвинуться хоть на шаг к истине.

Факты предстают куда более увлекательными и врезаются в память, когда образуют драму. И если истории отведена важная роль в политике, то это должна быть драма современной жизни. Но утверждать, что результат будет отличаться новизной, научностью и теоретической обоснованностью, тогда как старые повествования о национальных достижениях и институциональных реформах такими качествами похвастаться не могут, вне всяких сомнений, несправедливо. Марксистская история подразумевает переписывание истории, когда во главу угла ставится класс. Ее непременные атрибуты – демонизация высшего класса и романтизация низшего.

Перекраивание истории Хобсбаумом по марксистскому лекалу «классовой борьбы» включает развенчание тех источников лояльности, которые связывают простых людей не с классом (как того требует марксистская доктрина), а с нацией и ее традициями. Класс – привлекательная идея для левых историков, поскольку она указывает на то, что нас разъединяет. Рассматривая общество в классовых терминах, мы программируем себя на поиски антагонизма в основе всех институтов, посредством которых люди пытались такие противоречия сгладить. Нация, закон, вера, традиция, суверенитет – понятия, которые, напротив, нас объединяют. В этих терминах мы пытаемся сформулировать фундаментальную совместность, смягчающую социальное соперничество, будь оно связано с классом, статусом или экономической ролью. Поэтому жизненно важно левым проектом, в который Хобсбаум внес свой особый вклад, было показать, что такие вещи в каком-то смысле иллюзорны и за ними не стоит никакого долговечного или фундаментального элемента социального порядка. Если говорить в терминах марксизма, то концепт класса относится к науке, а понятие нации – к идеологии. Идея нации и национальных традиций является частью маски, надетой на весь социальный мир для удовлетворения буржуазной потребности видеть его в ложном свете.

Так, в книге «Нации и национализм после 1780 года» Хобсбаум стремится показать, что нации не возникают естественным образом, как полагали прежде. Это человеческое изобретение, придуманное, чтобы фабриковать показную лояльность той или иной господствующей политической системе. В сборнике «Изобретение традиции» под редакцией Хобсбаума и Теренса Рейнджера [Hobsbawm et al., 1992] целый ряд авторов доказывают, что многие социальные традиции, обряды и знаки этнической принадлежности представляют собой недавние изобретения, побуждающие людей воображать незапамятное прошлое, куда восходят их корни, и придающие нашей включенности в сообщество обманчивую форму постоянства. Две эти книги входят во все разрастающуюся библиотеку исследований, посвященных «изобретению прошлого», включающую такие классические работы, как «Воображаемые сообщества. Размышления об истоках и распространении национализма» Бенедикта Андерсона и «Нации и национализм» Эрнеста Геллнера.

В этой литературе полагается за непреложный факт, что, когда люди осознают свое прошлое и претендуют на него как на коллективное достояние, они думают не так, как историки, опирающиеся на факты, и специалисты по социальной статистике. Они мыслят, как пророки, поэты и мифотворцы, перенося на своих предков переживаемое ими сейчас чувство идентичности, чтобы претендовать на прошлое как на свое. И что с того? Точно такой же процесс можно наблюдать в историографических трудах Хобсбаума, Томпсона и Самуэля, в которых на прошлое проецируется не осознание национальной идентичности, а опыт классовой принадлежности, переживаемый в настоящем. В нападках новых левых на нацию и национальную идентичность проявляется их неспособность всерьез относиться к собственному интеллектуальному наследию. Маркс проводил различие между классом «в себе» и классом «для себя» именно потому, что верил, будто классовая структура современных обществ существовала задолго до того, как люди осознали это. Хобсбаум в своем описании промышленной революции демонстрирует способ, с помощью которого современное «классовое сознание» прочитывается в предшествующих ему условиях, чтобы создать таким образом чувство принадлежности к давней традиции «борьбы», связывающей современного профессора с поколениями рабочих, уже умерших и чтимых их нынешними соратниками, и возвеличить свои собственные труды.

Точно так же мы должны отличать нацию «в себе» от нации «для себя». Конечно же, последняя – недавнее изобретение. Она выражает форму сознания, которая вырабатывается в течение долгого времени в ответ на чрезвычайные обстоятельства. Впрочем, это ни в коей мере не делает преданность нации больше похожей на вымысел, нежели классовую солидарность, импонирующую авторам вроде Хобсбаума. В пьесах Шекспира мы наблюдаем раннюю форму национального самосознания. Его расцвет пришелся на время войн с Наполеоном, а затем оно сплотило британцев в борьбе с нацистской Германией[17]. Перед лицом набиравшего силу Третьего рейха эта нация «для себя» оказалась гораздо более эффективной, чем международная солидарность пролетариата, обернувшаяся просто мечтой интеллектуалов.

Легко отметать традиции как выдумку, когда это делается на таких примерах, которые обсуждают авторы сборника под редакцией Хобсбаума и Рейнджера. Шотландские танцы и килты, процессия в честь лорда-мэра и Фестиваль девяти уроков и рождественских гимнов, униформа и обычаи полков графств – все это, конечно, продукты воображения. Но воображение дает нам и символы глубокой и долговечной реальности. К тому же эти конкретные примеры традиции «для себя» малозначимы, если сопоставить их с традицией «в себе», которую консерваторы хотят усилить и сохранить.

Рассмотрим пример, который, если понять его правильно, оставляет марксистскую теорию истории в руинах: общее право англоязычных народов. Оно не только существует уже в течение тысячи лет и содержит прецеденты из XII в., которые имеют силу в судах XXI в. Общее право развивается в соответствии с собственной внутренней логикой, сохраняя преемственность в разгар перемен и сплачивая английское общество во всех национальных и международных чрезвычайных ситуациях. Оно показало себя двигателем истории и первопричиной экономических изменений и ни в коей мере не может быть отнесено к эпифеноменальной «надстройке», которая, по мнению марксистов, не обладает самостоятельной причинной силой. Выдающиеся работы Кока, Дайси и Мейтленда не оставляют в этом сомнений. Конечно, вы не найдете упоминаний о них в левой литературе, ведь они не оставляют камня на камне от здания, построенного Марксом [Coke, 1628–1644; Dicey, 1889; Maitland, 1919]. ...



Все права на текст принадлежат автору: Роджер Скрутон.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Дураки, мошенники и поджигатели. Мыслители новых левыхРоджер Скрутон