Все права на текст принадлежат автору: Михаил Александрович Каюрин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Обречённые на мытарстваМихаил Александрович Каюрин

Глава 1

Афанасий Дормидонтович Кривошеев встал из-за стола и нервно заходил по кабинету. Он был мрачнее тучи. Голова после бессонной ночи, казалось, потяжелела вдвойне и едва держалась на плечах. Шея, как усохший ствол дерева, перестала поставлять кровь в мозг; от этого сознание туманилось, перед глазами плыли тёмные круги и прыгали мушки. Было ощущение, что отяжелевшая голова вот-вот отвалится и упадёт на пол, как перезревший плод с дерева.

Будто опасаясь такого исхода, Кривошеев ухватил её обеими руками и сильно сжал. Подержал несколько секунд, затем принялся усиленно растирать виски, стал массировать шею. Обойдя вокруг стола, подошёл к окну, распахнул форточку и стал смотреть через заплаканное стекло.

Было раннее утро 15 октября 1937 года. Накануне вечером пошёл первый снег. Он падал всю ночь – мокрый, тяжёлый, успев к утру забелить грязную землю и развесить повсюду белые шапки.

«Завтра же растает и понаделает слякоти вокруг, – подумалось ему невесело. – Народ тут же натащит в контору грязищи с обувью, в коридорах сделается, как в свинарнике. Придётся мыть полы ежедневно, а то и два раза на день. Не дай бог нагрянет областное начальство. Оно, как известно, любит чистоту и порядок. Придётся в очередной раз уговаривать сварливую уборщицу, чтобы та поработала за пределами рабочего дня».

… Начальником районного отдела НКВД в городе Чусовом Кривошеев стал ровно год назад. В тот день была оттепель, погода стояла такой же ненастной и скверной, как сейчас. Шёл мокрый снег, его новенькие хромовые сапоги утопали в жидкой снежной каше. В отличие от сегодняшнего состояния, год назад его настроение было если не радостным, то во всяком случае весьма приподнятым.

После пяти лет службы на Соловецких островах Кривошеев был переведён сюда, в этот небольшой промышленный уральский городок. Для него это было настоящим спасением, поскольку удалось избежать ареста, и, возможно, даже расстрела за особую жестокость по отношению к заключённым.

1 октября 1936 года глава НКВД Генрих Ягода оставил свой пост, на его место пришёл «железный нарком» – Николай Ежов.

Кривошеев знал о существующих трениях между этими личностями. Внутреннее чутьё подсказывало ему, что в самое ближайшее время в органах грядут большие перемены и «зачистки».

И в «Соловках» в первую очередь.

Он был уверен на сто процентов, что новый руководитель ведомства не упустит момента выслужиться перед вождём нации. Паны начнут драться, а чубы затрещат у холопов.

Кривошеев принялся срочно искать пути бегства из лагеря смерти, и ему вдруг несказанно повезло. Внезапно скончался его отец, Кривошеева отпустили на похороны. В дороге судьба свела с одним из влиятельных сотрудников областного УНКВД.

Кривошеев не мог упустить свою удачу. Он умасливал попутчика, заискивал перед ним, беспрестанно сетуя на свою судьбу и семейные обстоятельства, и добился перевода на Урал.

Конечно, если бы не кадровые перестановки наверху, Кривошеев ни за что не покинул бы место службы на Соловках. Там он был царь и бог, перед ним трепетали все.

За малейшую провинность узника ожидала казнь или пытка. Карательные «процедуры» он проводил, не обременяя себя судебными формальностями, не задумываясь ни на секунду об ответственности. Встречая на острове новых узников-интеллектуалов, Кривошеев, упиваясь своей безграничной властью над бывшими офицерами, дворянами, священниками, и другими интеллигентами-разночинцами, цинично произносил:

– Усвойте раз и навсегда: здесь республика не советская, а соловецкая! На эту землю нога прокурора ещё ни разу не ступала! И заверяю вас: не ступит никогда! Зарубите мои слова себе на заднице! Вы направлены сюда не для исправления – горбатого исправит только могила! И даже похороны здесь не предусматривают гроба!

Всё это он говорил, выстроив узников перед лагерным управлением, обратив их взоры на клумбу, выложенную в символе Соловков – белого слона на красном фоне.

Звериное чутьё Кривошеева не подвело. В начале 1937 года в СЛОН (Соловецких лагерях особого назначения) действительно начались чистки. Практически все его сослуживцы по лагерю были арестованы и затем расстреляны.

… Надышавшись свежим воздухом, насыщенным холодной влагой, Кривошеев почувствовал некоторое облегчение. Прыгающие перед глазами чёрные мушки исчезли, в голове просветлело. Он вернулся за стол, придвинул к себе тонкие папки с делами арестованных за неделю, отыскал нужную под № 4419/4, раскрыл.

«Ярошенко Марк Сидорович, 1893 года рождения, уроженец села Шулимовка, Беловодского района, Луганской области, Украинской ССР», – в который раз читал Кривошеев первую страницу дела.

Далее следовала подробная биографическая информация на арестованного, начиная с года поступления в гимназию и заканчивая постановлением об аресте от 13 октября 1937 года. Здесь же было подшито и письмо-донос на Марка Ярошенко от начальника Чусовской углебиржи.

Всё это Кривошеев прочитал ещё до ареста Ярошенко, но сейчас ему захотелось почему-то пересмотреть дело заново, почитать более внимательно, как будто после тщательного прочтения, среди известных уже справок, протоколов, писем и рапортов мог обнаружиться ещё один документ, которого ранее в папке не было. Документ, от которого бы на лице Кривошеева появилась злорадная ухмылка.

«Ведь знаю же, что он контра по духу своему, самый, что ни на есть, злостный враждебный элемент. По запаху чую, что это так, а веского доказательства не имею, – со злостью подумал Кривошеев. – Ну, ничего, клоп вонючий, раздавлю я тебя и без веских доказательств. Запах свой будешь выветривать далеко отсюда. Будет достаточно одного факта, чтобы оперативная тройка впаяла десятку!»

Кривошеев захлопнул папку и швырнул на край стола. Потом встал, подошёл к двери, и, приоткрыв её, крикнул в коридор:

– Дежурный! Бражников!

К двери тотчас подскочил высокий верзила с красным, как у варёного рака, лицом и маленькими свинячьими глазками. Из-под фуражки в разные стороны торчали давно немытые, сбившиеся в сосульки рыжие волосы.

– Слушаю, товарищ майор, – прогорланил он в лицо Кривошеева, выбросив под козырёк фуражки толстую руку с вздувшимся бугром жира на тыльной стороне ладони. Гимнастёрка была явно мала ему, замусоленный край рукава скатился вниз, обнажив на запястье рыжую густую растительность.

– Ты что орёшь, как в лесу?

– Виноват, товарищ майор, – тут же перешел на шёпот дежурный.

– Распорядись, чтобы мне привели из КПЗ Ярошенко Марка Сидоровича. Его мы накануне арестовали.

– Помню, товарищ майор. Это тот, за которым малая сучка босиком бежала до самой конторы, пока я её не шуганул прикладом. Щас, сделаю.

Кривошеев окинул Бражникова цепким взглядом, будто удивляясь, почему тот всё ещё продолжает торчать перед ним навытяжку, и совсем неожиданно сказал:

– Жениться тебе надо, Бражников.

Рыжий верзила вытаращил глаза от удивления, в них застыл немой вопрос.

– Что уставился? Жениться тебе надо, говорю. Ходишь, как…Кривошеев хотел сказать «как свинья», но в последний момент почему-то передумал, закончил иначе: …как немытый арестант.

– Если вы о моей форме, товарищ майор, так я сегодня как раз собирался стирку провернуть.

– Ладно, иди, пусть охрана приведёт мне этого Ярошенко. – Допросить надо.

– Щас, – услужливо повторил Бражников и, развернув неповоротливое тело с толстым выпирающим задом, грузно и суетливо засеменил по коридору, на ходу придерживая рукой спадающую с затылка фуражку.

Глядя на удаляющуюся фигуру дежурного, Кривошеев почему-то вспомнил тюремного надзирателя Турицына в Екатеринбургской жандармерии, куда он сам угодил в молодости за распространение большевистских прокламаций. Случилось это незадолго до февральской революции 1917 года.

Турицын был такой же тучный и неповоротливый, как Бражников, ходил в вечно замасленном мундире с торчащим из кармана концом грязного носового платка. Воловья шея блюстителя тюремного порядка, его лоб с двумя короткими продольными морщинами с изломом посередине, беспрестанно лоснились от пота. Турицын постоянно протирал выступающую испарину и пугливо озирался по сторонам, будто совершал что-то неприличное и непристойное.

«Власть поменялась, а в тюремные охранники подбираются люди по тем же признакам, что и в царские времена, – подумалось Кривошееву, – такие же безмозглые, жестокие, у которых напрочь вытравлено чувство жалости и сострадания».

Бражников раздражал Кривошеева своей нерасторопностью, тупостью и недальновидностью. Иногда это раздражение переходило даже в ненависть, однако ни разу в голове Кривошеева не возникала мысль, чтобы убрать этого тупоголового сотрудника куда-нибудь подальше от себя.

Избавиться от него Кривошеев мог без труда, но не делал этого. Такой Бражников был нужен ему, был просто необходим, как цепной пёс хозяину, который мог бы прыгать вокруг него, радовать псиной верностью, лизать руки из благодарности, а в следующий момент, получив команду «фас!», наброситься на человека, схватить за горло стальными челюстями и загрызть до смерти.

Бражников был у Кривошеева и денщиком, и телохранителем, и послушным карателем в одном лице. Его побаивались даже многие сотрудники отдела, опасаясь из-за него попасть в немилость начальнику.

Прошло около пяти минут, когда Бражников, стукнув для порядка кулаком в дверь, распахнул её настежь.

– Вот, доставили врага народа, товарищ майор, – сказал он с самодовольной усмешкой.

В коридоре, чуть ссутулившись, с отведёнными за спину руками, стоял Ярошенко. Позади него застыл конвойный с винтовкой на плече.

– Заводите, – бросил негромко Кривошеев.

Бражников с силой ткнул арестованного кулаком между лопаток. Ярошенко согнулся от удара и, споткнувшись, резко подался вперед, но на ногах всё же удержался, не упал.

Остановившись в шаге от стола, за которым восседал Кривошеев, арестант пристально посмотрел на него, сразу узнал и презрительно усмехнулся. Лицо узника было в кровоподтёках и ссадинах.

– Ты его так…разрисовал? – спросил Кривошеев, зная о неудержимой страсти Бражникова к побоям и издевательствам над арестантами.

– Дак… это… сопротивление он оказал при задержании, вражеская морда, – хищно осклабился Бражников. – Убегнуть хотел, вот и пришлось погладить пару раз по харе. Пожурить за провинность, так сказать, вместо причитающегося расстрела. Благодарить меня ещё должен, хохлацкая рожа, за это… как его? гуманное отношение к личности, вот!

– Ну, ну, гуманист хренов! – выговорил недовольно Кривошеев. –С таким лицом ему скоро предстоит явиться перед судом «тройки». Ты не подумал об этом?

– До суда две недели, не меньше, товарищ майор. Фингалы сойдут к тому времени, а убегать от меня он больше не будет.

– Свободен, Бражников, – Кривошеев брезгливо поморщился.

– Слушаюсь! – самодовольным голосом произнёс «гуманист» и покинул кабинет, почему-то необычно тихо затворив за собой дверь. Конвойный остался стоять в коридоре.

– Ну, здравствуй, Марк Сидорович, – вкрадчиво проговорил Кривошеев. – Присаживайся, поговорим по душам. Как я полагаю, не ожидал такой встречи?

Арестованный посмотрел по сторонам, будто пытаясь что-то отыскать взглядом, и только потом неторопливо присел на предложенный стул. Усталое лицо со следами побоев не выражало никаких эмоций, оно выглядело изнурённым и равнодушным.

– Ты не хочешь поздороваться со мной? – с насмешкой спросил Кривошеев. – На рукопожатие, естественно, не претендую, потому как понимаю: обида и самолюбие душат тебя. Однако, желать здравия друг другу при встрече разве не учит христианская вера? – на лице следователя тотчас появилась притворная любезность. Со стороны могло показаться, что он искренно сожалеет о случившемся и сочувствует арестованному.

Марк Ярошенко продолжал молчать, при этом держал голову прямо, взгляда не отводил.

– Неужели тебе совсем нечего сказать мне? Всё-таки, шесть с половиной годков утекло с последней нашей встречи. Расскажи мне, как жил, о чём думал все эти годы? Поделись впечатлениями о суровом Урале. Ты ведь любишь философствовать, насколько мне не изменяет память?

– Зря стараешься, Афанасий Дормидонтович, – глухим, невзрачным голосом проговорил арестант. – Спрашивай, что требуется для протокола, да и дело с концом. Много баить здесь не подобает.

– Ишь ты, какие слова перенял у дундуков! А чему ещё они тебя научили? Тихий саботаж – тоже их работа?

– Какой саботаж? – вялым голосом спросил Марк. – О чём это ты?

– А всё о том же, – с властной интонацией в голосе сказал Кривошеев. – Недовольство нормой загрузки дров в печь высказывал? Заявлял о прекращении работы, если норма не будет пересмотрена?

– Ах, во ты о чём, – усмехнулся Ярошенко. – Теперь понятно, откуда ветер дует, – он глубоко вздохнул и шумно выдохнул, будто избавился от какой-то преграды внутри, которая долгое время мешала ему дышать полной грудью, и уже облегчённо продолжил:

– В нашей стране, гражданин следователь, свобода слова пока не запрещена. И потом, разве не справедливость была главной целью революции?

– Ты революцию не делал, Ярошенко, и не тебе судить о её целях. Когда большевики свергали царя – ты в навозе ковырялся, а сейчас заявляешь о своих правах, – Кривошеев пренебрежительно сжал губы, в глазах на миг блеснули два хищных огонька, очень похожих на взгляд волка, который Марку довелось увидеть однажды в тайге. – Нормы установлены советской властью, и всякого рода отребью не дано их обсуждать! Вот отправлю тебя в лагерь – почувствуешь, какие там нормы, и какие здесь.

Марк приподнял ладони и пошевелил пальцами, словно собирался сжать кулаки и наброситься на Кривошеева, но затем снова положил на колени.

– Менять нормы выработки я не призывал, а лишь попросил мастера выгружать дрова на входе в печь. На том расстоянии, которое заложено в нормах, а не за полсотни метров от неё. Перетаскать десять кубометров за смену и загрузить печь при таких условиях невозможно. Норма становится невыполнимой, и я каждую смену теряю кусок хлеба для ребятишек, – Марк внимательно посмотрел в глаза Кривошееву.

– О ребятишках вспомнил? – оживился вдруг Кривошеев. – А думал ли ты о них, когда бросал печь безнадзорно и, сломя голову, бежал в церковь?

– Не было такого, гражданин следователь. Печь я ни разу не оставлял без присмотра, – с решимостью ответил Марк, с горечью понимая, что здесь, в этом кабинете ему не дано доказать обратного. Значит, и в суде оправдания не будет, значит дальнейший разговор бесполезен. В его деле заранее всё предрешено. И он умолк.

Кривошеев безотрывно смотрел на арестованного, будто гипнотизировал его и ждал откровенного признания. Ждал, когда тот вскочит со стула, упадёт на колени и начнет умолять о помиловании. А он, вершитель судьбы этого несчастного человека, будет ходить подле него, упиваясь властью над ним. Как это было совсем ещё недавно в Соловецком лагере.

Но такого не происходило. Ярошенко по-прежнему сидел и молчал, словно набрал в рот воды. Потом, будто встрепенувшись от каких-то потаённых дум, неожиданно заговорил:

– А ведь ты мстишь мне, Афанасий Дормидонтович! Мстишь за те слова, которыми я тебя наградил перед высылкой из Украины. Радуешься, деспот, что судьба вновь свела нас с тобой, и торжествуешь в преддверии этой мести. Удачная возможность поквитаться…

Голос Марка, вспыхнув вначале, потух на последних словах. Эти слова были произнесены таким тоном, будто Марк сожалел о чём-то.

– Всё, что изложено в доносе, – выеденного яйца не стоит, и ты это знаешь, – продолжил он после небольшой паузы. – За такую провинность можно немного пожурить или наказать рублём. И только. Но ты решил воспользоваться безграничной властью сотрудника НКВД. Тебе достаточно гнусного доноса на меня, чтобы упрятать за решётку. Ты эту возможность не упустишь, Афанасий Дормидонтович, раздуешь потухший огонь, чтобы я в нём сгорел заживо.

– Смело, однако, для раба божьего Марка. Вольно и красиво излагаешь, – Кривошеев встал, заходил по кабинету.

На несколько минут воцарилась тишина, изредка нарушаемая странным шарканьем сапожных подошв конвойного за дверью. Тот, видимо от безделья, тёр для чего-то носком сапога половицы.

– Напуганные арестанты обычно скулят, просят о помиловании, оговаривают один другого, некоторые даже валяются в ногах ради скорейшего освобождения, – заговорил вновь Кривошеев и вернулся за стол. – А в тебе, как я и предполагал, контрреволюционный дух не выветрился до сих пор. Вот и решил я окончательно убедиться в своих предположениях. Подумал грешным делом: вдруг покраснела душа белой контры за шесть лет?

– Душа человека не имеет цвета, – тихо и грустно проговорил арестованный, усмехнувшись. – Она либо принимает Бога, либо переходит на сторону дьявола. Другого ей не дано.

– Ага. Твоя душа, надо полагать, находится у Бога за пазухой, а моя, очевидно, управляется волей дьявола. Так что ли?

– Зачем спрашиваешь, если ты сам ответил на свой вопрос?

– Ну что, Марк Сидорович, твои рассуждения мне понятны. Только вот я мыслю совсем иначе. Душа – это что закваска для вина, крепость и качество напрямую зависит от исходного продукта. Заложили в неё неверное представление о жизни – и всё, пропал человек для общества, перевоспитать его уже невозможно. Как невозможно из дрянной бормотухи получить отменное вино, – Кривошеев самодовольно улыбнулся, удивившись возникшим у него неожиданным способностям выражаться аллегориями.

Это открытие его окрылило, он почувствовал непреодолимое желание вовлечь Марка Ярошенко в продолжение дискуссии о жизни. Ему давно хотелось выслушать иную точку зрения о революционных преобразованиях в стране. Кривошеев ни на секунду не сомневался, что перед ним – закоренелый классовый враг. Однако, давний знакомый был не таким, как все остальные представители враждебного класса – хитрые, обозлённые и мерзкие. Этот человек был слеплен из какого-то особенного теста, совсем не похожий на тех, с кем ему приходилось сталкиваться по долгу службы.

Наблюдателю со стороны (если бы он находился в это время в кабинете) могло показаться странным необычное поведение следователя и арестованного. Вместо привычного допроса по форме «вопрос-ответ», между ними происходил непринуждённый диалог двух давних знакомых без ведения протокола. Но не друзей, а врагов, ведущих вежливую словесную схватку.

«Георгиевский кавалер не так глуп, как мне казалось раньше, – отметил про себя Кривошеев. – Есть в нём какой-то особый дух, который делает его сильным и несгибаемым, невзирая на жизненные передряги. Черты характера – что слоёная начинка пирога. Он и крестьянин, и служивый, и интеллигент в одном лице. И поп, преданный Богу, в придачу. Хамелеон какой-то, чёрт возьми!»

Он поймал взгляд Марка и неожиданно спросил:

– Скажи мне, Марк Сидорович, только откровенно, почему ты противишься советской власти? Почему не воспринимаешь революционные перемены, как большинство советских граждан?

Марк ответил не сразу, размышлял о чём-то, и только спустя некоторое время, негромко заговорил:

– Противиться – это значит оказывать противодействие, гражданин следователь. Я же не совершил ни одного противоправного поступка. В Галиции, в окопах, я слышал от большевиков, что революционные перемены будут направлены на восстановление справедливости в обществе, на свободу и равенство всех людей. Они обещали, что после свержения царя крестьяне получат землю, на ней можно будет свободно трудиться и самостоятельно распоряжаться продуктами своего труда. А что произошло на самом деле? Насилие и грабёж среди белого дня. Забрали скот, хлеб, лишили жилья. Ребятишек малых пустили по миру с сумой – они умирали с голоду. Разве такую справедливость ждали крестьяне? В чём их провинность, чтобы с ними так поступать? Ведь это они кормили таких, как ты, нахлебников.

– Но-но, попридержи свой поганый язык! – взвинтился Кривошеев. – За такие слова, мил человек, тебе, пожалуй, и десятки будет маловато! Ненависть к советской власти, несогласие с политикой государства – это, брат, не хухры-мухры.

– Думаешь, напугал меня? – совершенно спокойно произнёс Марк. – Ничуть. Статью 58-10 УК РСФСР ты мне уже заранее приклеил, гражданин следователь. Без суда и следствия. Обрёк на неволю уже в тот момент, когда подписывал ордер на арест.

– Тебя арестовали по подозрению в совершении контрреволюционных действиях, – злобным голосом перебил Кривошеев. – Следствие разберётся во всём.

– Не надо лукавить, гражданин следователь, я не рублю под собою сук, – сказал Ярошенко – Моя судьба уже известна нам обоим. А беседу эту ты затеял для того, чтобы развеять в себе некоторые сомнения. Те, которые стали преследовать и мучить тебя в последнее время. Ты ведь сам страшишься той жестокости, что процветает в вашей конторе. Боишься судного дня, который, обязательно наступит. И не сомневаешься в этом. Я догадываюсь, как тебе тревожно и смутно. Даже со стороны видно, как тебя мучает бессонница. Вон лицо-то какое серое. Или я ошибаюсь?

Кривошеев насупился и промолчал. Карандаш, который он вертел в руках заметно дрожал. Чувствовалось, слова Марка попали в точку. А арестант будто только и ждал представившейся возможности высказаться на полную катушку. Глядя на помрачневшее лицо следователя, он с заметной усмешкой на лице продолжил:

– Ты хочешь уяснить для себя: почему сажают в тюрьмы видных полководцев, именитых врачей, директоров производства? Верно? Но не знаешь, кому задать этот страшный вопрос, поскольку после этого вопроса сам можешь оказаться в одной камере с ними. А наедине со мной можно обсуждать всё, что угодно, не страшась последствий. Я для тебя самая подходящая отдушина, в которой нуждается твоя душа. И только я могу дать тебе правильный ответ.

Наступила небольшая пауза. Марк Ярошенко внимательно всматривался в лицо Кривошеева, пытаясь понять внутреннее состояние собеседника. Но тот продолжал молчать, нервно перекатывая карандаш меж пальцев.

Арестант хмыкнул и спросил, не опасаясь своего вопроса, будто не он сейчас был допрашиваемым, а омрачённый Кривошеев:

– Хочется облегчить душевные терзания, верно? А тут – такой подходящий случай подвернулся! Острожник безопасен – за дверями конвой, делай с ним, что заблагорассудится, спрашивай о чём угодно – никто не заподозрит твоих истинных устремлений. Можно и побить в конце беседы для маскировки. Бражников, вон, успел уже отвести душу.

Кривошеев, шумно сопя, дослушал арестованного до конца, не перебивая. В конце монолога арестанта его лицо налилось кровью, на шее вздулась вена и шевелилась, будто живая, брови взлетели высоко вверх. Сдерживая себя усилием воли, чтобы не запустить в лицо арестованного чернильницу, ухватившись за край стола, он со злостью выдохнул:

– Ты перешёл всякие границы, чёрт возьми! Что ты городишь, контра? Хотя, – Кривошеев достал из кармана платок, вытер вспотевший лоб, – такое поведение мне знакомо. Это обычная реакция любого преступника, когда его загоняют в угол, – шипеть в бессилии или выкрикивать оскорбления. Это животный инстинкт. Собака тоже рычит и скалится, когда предчувствует свою погибель.

– Я не преступник и не собака, да и умирать пока не собираюсь, -вставил Марк Ярошенко с полным спокойствием. – Говорю то, о чём не осмелится сказать тебе ни один человек, даже из самого близкого окружения. Злобствуя сейчас, ты внутренне рад тому, что услышал от меня.

– Всё, о чём ты тут сейчас мелешь, будет занесено мною в протокол допроса, – нервно заявил Кривошеев.

– Ты не сделаешь этого, – убеждённо сказал Марк и победоносно усмехнулся.

– Почему? – Кривошеев с удивлением глянул на арестованного.

– Ложный протокол я не подпишу, а составлять правдивый не в твоих интересах – самого могут заподозрить в инакомыслии.

– Ну, ладно, ладно, не шебаршись, – поспешно выговорил Кривошеев каким-то деревянным голосом, и в этом тоне, в этой внезапной суетливости Ярошенко почувствовал, что разговор ещё не окончен.

– Что ещё тебя интересует? – спросил он сухо, облизнув пересохшие губы. Кривошеев заметил это движение, взял графин, налил в стакан воды и придвинул к арестованному. Марк взял его двум руками, выпил.

– Хочу услышать правду, Марк Сидорович, и только правду, – сказал Кривошеев, растягивая слова. Затем встал из-за стола, прошёлся по кабинету. Остановившись против арестованного, пояснил:

– Какая сила толкает тебя в церковь, о чём ты думаешь, когда направляешься туда? Кто твои друзья, какие разговоры ведутся у вас по вечерам, что обсуждаете? Иначе говоря, хочу знать: чем ты живешь, и чем живут твои знакомые, твои земляки. В вашем бараке, насколько мне известно, есть ещё несколько семей, высланных из Украины. Вот и расскажи мне обо всех подробнее. А я уж сделаю нужные выводы, – Кривошеев сощурил глаза, – причём, правильные выводы. Надеюсь, ты понимаешь меня?

– Что тут непонятного? – усмехнулся Марк. – Предлагаешь поработать дятлом и настучать на соседа.

– Ну, зачем же так? Просто представишь следствию объективную информацию, только и всего. – Кривошеев сцепил руки на затылке, подержал так несколько секунд, затем, высвободив ладони, потёр ими виски и шею. – Фамилии можешь не называть, – дополнил он неожиданно, – я не настаиваю.

Кривошеев произнёс это сдержанно и спокойно, удивляясь внутренним переменам. Ещё несколько минут назад ему хотелось швырнуть в лицо наглеца что-нибудь тяжёлое, чтобы заставить его замолчать, но кипящая злоба неожиданно угасла, на смену ей пришло простое любопытство.

«Уничтожить его я могу в любой момент, он обречён. А вот послушать умные рассуждения уже не получится, если расшибить мозги», – откуда-то из глубины сознания выплыла внезапная мысль.

«Чтобы бороться с идеологическим противником, нужно тщательным образом изучить систему его взглядов на окружающий мир, постараться понять его психологию», – опять из каких-то потаённых уголков памяти выскочила неизвестно где и когда услышанная или прочитанная фраза.

Кривошеев долго рассматривал Ярошенко, будто определял его истинную значимость для себя. Он поймал себя на том, что у него нет желания отправлять арестанта обратно в камеру. Ему хотелось послушать рассуждения этого человека о религии. Такой возможности у него больше не представится уже никогда. Знать, каким пряником заманивают людей в церковь, на чём держится сила духа верующих, было заманчиво и интересно.

Прошла минута размышлений, наконец, он сказал:

– А ты занятный собеседник, Марк Сидорович. В твоих словах много любопытных вещей, и я бы с удовольствием тебя послушал ещё.

– Я не певчая птаха, чтобы меня слушать. Всё, что я хотел сказать – высказал. Отправляй меня в камеру, гражданин следователь.

– Отправлю, не спеши. Ответишь на мои вопросы и вернёшься в свою вонючую камеру.

– Я же ясно сказал: стучать не собираюсь. А что касается церкви, так тебе не понять моих убеждений. Вера – это зов души, неистребимая потребность общения с Богом всех православных. А ты – антихрист.

– Ну, хорошо, давай пока оставим тему о религии. Ответь мне тогда на другой вопрос. Почему ты считаешь, что государство обидело простых крестьян?

– Крестьян обидело не государство.

– Во как! И кто же? – в глазах Кривошеева заблестели огоньки любопытства.

– Тут одним словом не объяснить, – на лице Марка Ярошенко появилась и тут же пропала саркастическая улыбка. Хмыкнув в очередной раз, он добавил: – Придётся выплеснуть целую тираду.

– Ну, так выскажи мне её. Я никуда не тороплюсь и готов выслушать, – с неожиданной учтивостью проговорил Кривошеев.

– Не вижу смысла.

– Почему?

– Тебе не понять простого труженика, которого преследуют за свои убеждения. Боюсь, моя тирада получится гневной и обличительной.

– И всё-таки?

– Для чего тебе это? – Марк пристально посмотрел на Кривошеева.

– Будем считать, для расширения общего кругозора, – вкрадчиво проговорил тот.

Марк задумался. У него не было никакого желания вступать в дебаты с кровожадным и подлым жандармом. Он знал Кривошеева, как облупленного, много лет. Знал о его бесчинствах и жестокости при создании колхозов. Бесполезность подобного разговора была для него очевидна. Более того, все эти рассуждения лишь усугубляли его незавидное положение арестанта, добавляли аргументов для обвинения. Однако, в нём скопилось столько ненависти к этому человеку, что захотелось вдруг хоть раз выплеснуть из себя тот гнев, то презрение, которые скопились в душе за многие годы.

«Десять лет лагерей он мне уже обеспечил, так почему бы не поблагодарить его за это?» – подумал он.

В этот момент у него и в голову не пришло, что вместо десяти лет можно угодить под расстрел.

На его лице появилась довольная ухмылка.

– Хорошо, ты услышишь от меня правду, – сказал Марк. – Если тебе так захотелось.

– Да, сам не могу понять почему мне всегда любопытно узнать, какие мысли бродят в твоей голове.

– Ну, тогда слушай, любопытчик, – скривился в усмешке арестант. – По моему представлению, государство – это не кучка людей, захвативших власть. Это весь народ, управлять которым должны люди, способные мыслить и действовать в интересах простого человека – широко и мудро. Между ними и народом должны быть прочные связи, чтобы понимать и доверять друг другу. Именно такой представлялась новая жизнь работяге. А что он увидел после свержения царя? Произвол и угнетение. Власть испугалась предоставить истинную свободу, которую обещала. Настоящая правда стала страшить её. Вот тут-то и потребовался платок на говорливый роток. На помощь призвали НКВД. Людей, имеющих собственное мнение, враз объявили врагами – отбросами общества – и принялись сбрасывать в тюремные камеры. КПЗ стали, как ямы для нечистот. А на краю этих ям поставили с черпаком в руках одержимых следователей-ассенизаторов, вроде тебя. От вашего черпака уже не увернуться. Вы гребёте всех без разбора, как бездумный механизм, чтобы поскорее заполнить лагеря дармовой рабочей силой. Вот на кого затаил обиду крестьянин. Раньше у него была мечта о счастье, а такие, как ты, вывихнули её и теперь он стонет от боли. Доступно объяснил?

Некоторое время Кривошеев тупо смотрел на Марка, глаза его сделались стеклянными и будто омертвели. Казалось, слова арестанта, словно разорвавшаяся граната, смертельно поразили его, а сам он через секунду-другую обмякнет и повалится мешком на пол.

– Ты что тут плетёшь, сволочь!? – очнувшись от шока, взревел Кривошеев. – Охрана! Бражников! Где вы, чёрт возьми!

      Охранник коршуном влетел в кабинет, подскочил к Марку Ярошенко, замер в ожидании команды.

– Уведите!

В этот момент в дверях появился Бражников.

– Пытался бежать? – спросил он со злорадной усмешкой, что было равнозначно вопросу: побить?

Кривошеев немного помедлил с ответом, потом вяло сказал:

– Нет, вёл себя тихо.

– Понял, товарищ майор, – Бражников радостно оскалился, – всё будет тихо.

– Вставай, пошли, – буркнул охранник и снял с плеча винтовку. Марк поднялся и направился к двери…

Глава 2

Камера была тесной и грязной. Семь двухъярусных нар, вместо положенных трёх, едва умещались вдоль стен. В левом углу на небольшом расстоянии от крайних нар располагалась параша. Хотя она была засыпана хлоркой и прикрыта деревянным щитом, из неё сочилась вонь, растекаясь по всей камере.

Посредине камеры стоял истыканный и поцарапанный острыми предметами деревянный стол, на котором в беспорядке были разбросаны обрывки старых газет, скомканные пачки из-под папирос, консервные банки с грудой окурков и много другого мусора.

Обычно за столом сидели блатные и играли в карты. Со вчерашнего дня блатных не стало, их отправили на пересыльный пункт в Пермь. Мусор после них никто не убирал.

В КПЗ находилось одиннадцать человек, все они были арестованы за контрреволюционные террористические намерения или по другим политическим мотивам. Большая часть арестованных состояла из спецпоселенцев, высланных в конце 20-х годов из родных мест при коллективизации. Они не догадывались, что попали в так называемый «лимит на репрессии».

План на разоблачение «врагов народа» с некоторых пор стал устанавливаться для территориальных управлений НКВД лично Николаем Ежовым. Местным руководителям НКВД разрешалось увеличивать разнарядку на аресты «политических». Лимит на арест «антисоветских элементов» на второе полугодие 1937 года по стране составил почти 260 тысяч человек!

В камере находилась разномастная рабочая публика. За семь-восемь лет принудительной трудовой деятельности поселенцы выше статуса чернорабочего подняться не смогли. Некоторые из них были знакомы между собой, другие сблизились уже в камере. Они собирались группами по два-три человека, усаживались на нижних нарах, о чём-то приглушённо разговаривали. Люди наивно полагали, что арестованы ошибочно, что следователь скоро разберётся в досадном недоразумении и незамедлительно отпустит на свободу. Но внутри каждого из них присутствовал страх ожидания.

Никого их этих людей Марк не знал и не предпринимал попыток к знакомству. Они его не интересовали. Да и разговаривать с кем-либо ему не хотелось совсем. Весь день он лежал на дощатых нарах и вставал лишь тогда, когда приносили пищу или требовалось по нужде. Побаливало избитое тело. Бражников, получив негласное согласие на «тихое» рукоприкладство, перед дверями камеры успел-таки «поработать» с ним, прежде чем отворил её.

Марк был единственным арестантом, который знал истинное положение вещей. Знал, что никто из арестованных не будет оправдан, все они уже обречены на страдания в лагерях. О том, что творится в органах НКВД, ему поведала дочь Раиса. В середине лета она брала отпуск и приезжала в гости.

… В июне 1931 года, когда семью раскулачили и выслали на Урал, Раисе было семнадцать лет. Через год в Чусовом начался страшный голод. Семья Ярошенко оказалась в бедственном положении. На крохи, которые Марку удавалось заработать, прокормить детей было практически невозможно. Списавшись с родной сестрой, которая жила в Луганске, он решился отправить к ней старших дочерей – Раису и Фросю. Двое младших детей – Васса и Ваня, – оставались с ним. С большим трудом удалось насобирать денег на билет до Москвы.

– Доедете до Москвы – сразу идите в отделение милиции, – проинструктировал он Раису. – Скажете, что родители у вас умерли от голода, а вы решили вернуться к родственникам на Украину.

Рискованный замысел удался, дочери без проблем добрались до Луганска. В Москве их продержали в отделении милиции несколько дней, составили протокол со слов Раисы, а потом, вручив один билет на двоих, посадили в поезд.

Сестра Марка – Ксения – была бездетной, работала с мужем на заводе, жили они в небольшом частном доме на окраине Луганска. Раисе удалось устроиться на работу, а Фрося пошла в школу. В 1936 году она окончила семь классов, и по настоятельной просьбе матери Раиса привезла её назад в Чусовой. Сама же вернулась назад.

Через год Раиса вновь решила навестить родственников. Она и рассказала о том, что услышала в поезде…

… Глубокой ночью, на какой-то станции перед Свердловском в вагон вошли двое мужчин в полувоенной форме и присели с краю у окна. В руках одного из них был увесистый портфель. Раисе досталось место у двери в тамбур, из него доносился стук колёс, она долго не могла заснуть.

Приоткрыв глаза, Раиса видела, как эти двое дождались момента, когда тронулся поезд, и отправились в тамбур. Они пробыли там до самого Свердловска, постоянно о чём-то оживлённо говорили, иногда горячо спорили. Раиса догадалась, что там они распивали водку, потому что через приоткрытую дверь в тамбур иногда доносился звон стакана о бутылку. Пока шёл поезд, разобрать слова было невозможно, но, когда он останавливался, Раиса становилась невольной свидетельницей разговора подвыпивших мужчин.

Вначале они говорили о какой-то поездке в Москву, потом стали обсуждать лесозаготовки, и на этом монотонном разговоре Раиса незаметно задремала.

Очнулась, когда поезд, лязгнув буферами, остановился на небольшом полустанке. Мужчины всё ещё находились в тамбуре и продолжали бубнить.

– Ну и как ты справляешься с планом? – донеслось до неё.

– Пока вписываюсь в лимит, – приглушённо хохотнул другой мужчина. – В моей округе достаточный резерв, чтобы не оказаться в числе отстающих, – мужчина опять негромко рассмеялся.

– За счёт спецссылы?

– Да, сажаем бывшее кулачьё. Помогаем им найти дорогу в лагерь. Отдохнули в таёжной тиши после коллективизации, пора и под лай собачек потрудиться на благо страны. Разоблачать антисоветский элемент проще пареной репы. Доносы на них поступают регулярно.

– У нас ссыльных тоже достаточно, но с доносами трудновато, приходится подталкивать «бдительных» граждан, – мужчина сделал ударение на предпоследнем слове. – Сажаем на недельку за пустяки, они со страху пишут то, чего и не было.

– А тройковый суд как? Проверяет обвинения? Возвращает на доследование, если кто-нибудь вздумает правду отстаивать?

– Пока таких случаев не было. Да и есть ли время у оперативной тройки копаться в делах классовых врагов? У них тоже всё поставлено на поток, судят списком. План Николая Ивановича Ежова исполняется неукоснительно.

– Ты прав, – после паузы вновь послышался голос того мужчины, который задавал вопрос о тройковом суде. – Попробуй разоблачить врагов меньше установленного лимита! Сразу обвинят в связях с троцкистами, или заподозрят в попустительстве уголовной преступности.

– Да-а, и нашего брата чистит железный нарком. Всем вокруг раздал ежовые рукавицы для работы.

– Интересно, долго продлится такая чистка?

– По всей вероятности, пока не пересажаем всех врагов народа.

В это время брякнули поочерёдно сцепки вагонов, затухнув в конце состава. Колёса неслышно сдвинулись с мёртвой точки, и уже через минуту застучали на стыках рельс в обычном ритме. О чём дальше шёл разговор в тамбуре, Раиса разобрать уже не смогла. Но и того, что она невольно подслушала, было достаточно, чтобы лишиться сна до конца пути. Она лежала с открытыми глазами и думала об отце.

«Если всё, что я услышала – правда, то ареста отцу не миновать, – пронеслось у неё в голове. – Рано или поздно очередь дойдёт и до него. Что можно сделать, чтобы отца не посадили? Укрыться на время где-нибудь? Но где и как? Уехать на Украину он не может – запрещено. Если сбежит – арестуют маму, будут допрашивать, в конечном итоге выпытают. Отца разыщут и расстреляют, не пожалеют. Судя по разговору, убить человека этим людям – что порубить кочан капусты. Отрешить отца от церкви, чтобы не было повода для ареста? Не получится. Отец на виселицу пойдёт, но от церкви на отречётся. Да это и не выход. Невозможно остановить запущенную сверху машину. Разве может человек удержаться на краю пропасти, если земля под ногами зыбкая? – Раиса поёжилась, представив на миг, как эти двое, похохатывая, оформляют ордер на арест отца. – Какие же они подонки!»

До конечной станции она не сомкнула глаз. Лежала и размышляла о различных вариантах, которые позволили бы уберечь отца от ареста.

Думала, гадала, взвешивала, но каждый раз её мысли заходили в тупик. Выхода найти так и не удалось…

Раиса пробыла в Чусовом почти месяц, и каждый день убеждала отца, чтобы он позаботился о себе.

– Папа, нельзя сидеть сложа руки, – проговорила дочь на следующее утро после приезда. – Нужно что-то делать!

– Знаю, что надо, но, не знаю – что. В том-то и беда, доченька, что от сумы и тюрьмы нет рецепта, – ответил Марк. На этом беседа прекратилась.

Раиса не успокоилась, подключила к разговору мать. Через пару дней они уже вдвоём наседали на него. Обычно Евдокия не вмешивалась в дела Марка, вела домашнее хозяйство, занималась ребятишками и скромно помалкивала. Под нажимом Раисы она робко спросила:

– Марко, вдруг тебя арестуют? Как нам жить без хозяина в доме? Подумай о детях, – из глаз Евдохи выкатились росинки слёз. – Не ходи в церковь, не гневи власть своей непокорностью.

– Правда, папа, не ходил бы ты в церковь, не мозолил лишний раз глаза доносчикам, – упрашивала Раиса. – Молись дома, кто тебе запрещает? Неужели нельзя обойтись без церкви?

В тот раз он ничего не ответил дочери, весь день ходил, подыскивая нужные слова. Как объяснить ей, отрицающей существование Бога, о своих чувствах, которые он испытывает каждый раз, переступая порог церкви? Сможет ли она понять его душевное умиротворение в стенах храма? Как донести до неё суть своего благочестия?

На следующий утро, когда вопрос повторился, он нашёл, что сказать.

– Видишь ли, доченька, дело не только во мне…

Марк вспомнил, как после этих слов он вдруг замолчал, обдумывая заново начало разговора, хотя накануне ответ, казалось, был готов.

Раиса не выдержала паузы, спросила:

– Прости, папа, но я не поняла. Что значит: дело не только в тебе? Арестуют тебя, а не чужого дядю. Потом осудят, не разбираясь, под предлогом какой-нибудь антиреволюционной пропаганды. А тот, в котором это самое дело – будет гулять на свободе?

– Ты правильно сказала вчера, Раечка. Молиться можно и дома. Но Божий храм – это не просто молельная комната, не просто помещение, в котором верующие могут собираться группами для общения с Богом, – Марк на секунду умолк и задумался.

– В церкви царит особый мир и таинственное благоухание Православия, которое создано тысячи лет назад, – продолжил он уже более уверенным голосом. – Храм является единственным местом, где человек начинает задумываться о сотворении мира, кается в свершённых грехах, просит помощи у Бога. В храме, доченька, слабые люди обретают силу, а заблудшие – веру. В этом им помогает песнопение церковного хора. Меня Бог наградил хорошим голосом и привёл в церковь, чтобы я мог радовать своим пением прихожан.

– Боже мой, папа, о чём ты говоришь? – Раиса поежилась, взглянув на отца. – Когда тебя арестуют, церковь сразу закроется, да? Не сможет дальше существовать без тебя?

– Жаль, что ты меня не поняла, дочка, – с сожалением ответил он тогда, и больше они не возвращались к этому вопросу.

Отпуск закончился, но дочь не вернулась на Украину, посчитав, что здесь она будет нужнее для семьи. В отличие от родителей, у неё был паспорт, она трудоустроилась на заводе и получила отдельную комнату в бараке. Жизнь потекла дальше. Марк продолжал работать на угольных печах, Евдокия трудилась в артели по изготовлению предметов из лыка.

Первой жертвой репрессий стал сосед по бараку – Шпак Тимофей Николаевич. Он проживал у них за стенкой с женой Надеждой и двенадцатилетней дочерью Валей. Жили они тихо, замкнуто, ни с кем особо не общались.

Тимофей был маленького роста, худой, с тонкой, как у цыплёнка, шеей и впалыми щеками. Во внешности невзрачного мужичонка было одно достоинство – густые чёрные усы с закрученными концами, которые он периодически подправлял пальцами. Жена, в противовес супругу, была полной, пышногрудой и круглолицей брюнеткой с длинной косой, на полголовы выше его ростом. Также, как и Тимофей, она общалась с соседями лишь в случае крайней необходимости.

Марк слышал, как в три часа ночи в дверь соседа требовательно постучали. Потом скрипнула несмазанная дверь, и тут же прозвучал басовитый голос:

– Шпак Тимофей Николаевич?

– Да, – ответил негромко сосед.

– Вы арестованы, собирайтесь.

– За что? – послышался испуганный голос жены Шпака.

– За расхищение социалистической собственности.

Тимофей Николаевич работал в лесосплавной конторе. Возвращаясь с работы, он иногда приносил за плечами вязанку древесных отходов и немного щепы для растопки печи. Делал это, не таясь, будучи уверенным, что ничего противозаконного он не совершает. Не спеша развязывал верёвку на вязанке, складывал обрезки в поленницу под крышей общего сарайчика, щепу нёс в дом, чтобы подсушить на печи.

Несколько минут Марк лежал в постели, прислушиваясь к звукам за стеной. Затем встал, на цыпочках прошёл к двери, с осторожностью выглянул в коридор. Шпака в этот момент уже уводили под конвоем. В свете единственной на весь коридор тусклой лампочки Марк увидел лишь спины двух человек в шинелях. Щуплый сосед шагал между ними с низко опущенной головой. Он казался ещё ниже ростом и был похож на подростка.

Жена Тимофея, в ночной сорочке, с зарёванным лицом, застыла в дверях истуканом и провожала мужа затуманенным, каким-то безумным взглядом. Когда за конвоем захлопнулась входная дверь, она перевела взгляд на Марка.

– Вот…Тимошу… увели… – тихо произнесла женщина, словно извиняясь за причинённые неудобства.

В её больших, сочащихся слезами глазах, стояли испуг, безысходность и непонимание одновременно.

Марк почувствовал, что в сложившейся ситуации следует как-то утешить соседку, сказать, наверно, какие-то обнадёживающие слова. Но такие слова, как на грех, не приходили в голову. Он нелепо торчал в коридоре, держась за дверную ручку, и молчал. Потом, наконец, опустив глаза, выдавил из себя через силу:

– Это ошибка, я в этом уверен. Завтра следователь разберётся во всём и вашего мужа отпустят домой.

– Правда? – с недоверием спросила жена Шпака.

– Правда, – покривил душой Марк, – идите спать, вам нужно отдохнуть.

Он вернулся назад в комнату, лёг в постель.

– Арестовали? – спросила шёпотом жена.

– Да, увели под конвоем, – тоже шёпотом ответил Марк.

       До самого утра они с Евдохой не сомкнули глаз.

Дней через десять арестовали ещё одного жителя барака – Краснюка Игната. Ни Тимофей Шпак, ни он, домой больше не возвращались.       Третьей жертвой должен был стать Никита Ищенко, но ему на момент ареста просто повезло. Среди ночи он отправился в туалет, который располагался в нескольких десятках метров от барака. Справив нужду, он услышал шаги людей, идущих к бараку, и затаился в сортире.

– Где ваш муж? – спросил офицер НКВД жену Никиты, не обнаружив его в доме.

– Не знаю, – равнодушно ответила та, зевая. Она была боевой женщиной и хорошей актрисой, за словом в карман не лезла. Никита рассказывал Марку, что родом она из Одессы, из семьи рыбаков.

– Как так не знаешь? Муж он тебе всё-таки.

– Муж – объелся груш! С работы не приходил ещё, шляется, чёрт знает, где-то. Почём я знаю, куда его занесло на этот раз! Может с бабами развлекается, может с мужиками самогонку хлещет, откуда мне знать? Привыкла уже к его загулам. Иногда он, сволочь, по несколько дней не появляется дома. Вот только вернётся – я ему задам! Всю морду расквашу, заразе! Вы так и знайте!

Когда конвой ушёл, Никита вернулся в барак.

На следующий день у него с Марком состоялся разговор.

– Уезжать надо отсюда, срочно, – сказал Никита Ищенко. – Не взяли сегодня – возьмут завтра. И тебя, Марк, не обойдут стороной, не надейся.

Марк задумался, спросил:

– И куда ты?

– В Среднюю Азию подамся, к родственнику своему. Там-то уж точно не найдут. Там чекисты по кишлакам не рыщут, далековато для них пускаться в такие походы и опасно – могут убить.

– Наверно, ты правильно решил, – в раздумье проговорил Марк. –Но мне с семьёй отправляться в неизвестность слишком рискованно. Без паспорта, да и денег на дорогу сейчас нет.

Никита насмешливо оглядел Марка, усмехнулся:

– Ты подожди, когда эти деньги появятся. А ещё лучше, сходи к начальнику НКВД и напиши заявление об отсрочке своего ареста. Он добрый мужик, поймёт тебя.

– Скажи, ты сможешь подыскать для моей семьи жильё там, в Средней Азии? – спросил Марк, не обращая внимания на язвительные слова соседа. – Конечно, когда устроишься сам. К тому времени я постараюсь собрать денег на дорогу.

– О чём разговор, Марк! Пришлю письмо как можно скорее. Только вот станет ли ждать НКВД?

После ареста мозг Марка Ярошенко начал работал в каком-то авральном режиме, мысли крутились в голове круглосуточно. Память воспроизводила ушедшие события с удивительной подробностью, извлекала из потаённых уголков каждую фразу разговоров, каждое слово, звук и интонацию. Сон не одолевал его даже ночью. Это было каким-то наваждением.

…Он немного не успел по времени, чтобы укрыться в Средней Азии. Письмо от Никиты Ищенко пришло за день до ареста. В нём он сообщал, что устроился с семьёй у родственников в Туркмении, в местечке Дарган-Ата, что на берегу реки Амударья. Писал, что, невзирая на жару, жить можно, с голоду не умирают, об органах НКВД там никто и не слышал, паспорт не нужен, поскольку их там никто в глаза не видал. Но самое главное – Никита подыскал жильё для их семьи. Адрес был написан на отдельном листочке.

После прочтения письма лицо Евдохи сразу посветлело, она спешно принялась собирать вещи. Оставалось приобрести билеты и сесть в поезд. Дочь Раиса в заводоуправлении умудрилась отпечатать справку и даже поставить на ней какую-то серьёзную печать, удостоверяющую отъезд семьи Ярошенко за пределы города сроком на три недели. Приобретение билетов и отъезд Марк собирался провернуть одновременно в свой выходной день, 14 октября, но не успел. Накануне ночью его арестовали…

С вечера они с женой долго не могли заснуть, лежали в постели и переговаривались шёпотом, обсуждали предстоящую поездку. Дети – Ефросинья, Василиса и Иван спали в другой половине комнаты, отгороженной от родителей фанерной перегородкой. Вместо дверей в проёме висела старая штора, приобретённая по дешёвке на рынке.

– Что-то страшно мне, Марочко, – в который уже раз шептала на ухо Евдокия. – Сердце мое заходится в тревоге. Как будто чует что-то неладное.

– Давай останемся, не поедем.

– Нет-нет, Марочко, поедем, – не согласилась Евдоха. – Нужно уехать от греха подальше. Лишь бы всё было у нас хорошо.

Она помолчала с минуту, потом спросила:

– А школа там есть?

– Должна быть, – убежденно проговорил Марк. – Советская власть существует почти двадцать лет, как же не быть там школе? Пойдут наши дети учиться, не беспокойся. И вообще, хватит на сегодня разговоров, пора спать. Вон, утро скоро в окно пробьётся.

Евдоха умолкла и устроилась поудобнее на плече Марка.

В этот момент и раздался стук в дверь, в их дверь.

– Ой, Марочко! – испуганно вскрикнула Евдоха и резко поднялась в постели. – Это к нам… – прошептала она, зажимая рот ладошкой.

– Эх, Евдоха, не успели мы… уехать … – проговорил Марк горестно, медленно сползая с кровати, будто пытаясь в последнюю минуту запомнить запахи супружеского ложа и преимущества кровати перед тюремными нарами.

– Не открывай, Марочко, может, уйдут?

– Не уйдут, раз пришли, – сказал Марк.

Стук в дверь повторился. Стучали громче и более настойчиво. За дверями были слышны приглушённые голоса.

Марк, чтобы не разбудить детей, поспешил к двери в нательном белье, откинул вверх металлический крючок, на который они запирались на ночь. Дверь тотчас рванули из коридора, распахнув до отказа.

Перед Марком стояли два милиционера, один из которых был Бражников, как потом выяснилось. Без объяснений он схватил Марка за рукав рубахи и рывком вытащил в коридор.

– Пошли, – рявкнул Бражников, и ткнул Ярошенко кулаком между лопаток. – Ты арестован!

– Дайте хоть одеться, – сказал Марк. – Не босиком же я пойду, в самом деле.

– Пусть оденется, – робко обронил офицер своему подчинённому, сделав ударение на первом слове, и от этого его обращение прозвучало, как просьба, а не приказ старшего по званию. По голосу чувствовалось, что при арестах верховодит Бражников, а вовсе не офицер, как требует того служебная иерархия.

– Не околеет, кулацкое отродье, – злобно прошипел Бражников, но остановился.

В этот момент заголосила, завыла волчицей жена Марка. Она в два прыжка подскочила к вешалке, сдернула с крючка брюки и пиджак, подхватила сапоги и опрометью бросилась к мужу. Бражников нехотя отступил на шаг в сторону, позволил арестованному лишь обуться на босу ногу.

– Пшёл! – опять рявкнул он, однако на сей раз его кулак не прошёлся по спине арестованного.

Рыдающая Евдоха, не способная вымолвить ни слова, задыхаясь от всхлипываний и судорожно глотая воздух, протянула мужу одежду.       Он взял пиджак и брюки, скрутил валиком и сунул под мышку. Уже на ходу сказал жене:

– Прощай, Евдоха, и береги детей. Чует моё сердце, не скоро я к вам вернусь…

Фрося и Ваня спали крепким сном, а четырнадцатилетняя Васса все-таки пробудилась от истеричного рыдания матери. Она осторожно отдёрнула штору и выглянула в родительскую половину. На детском лице отражался испуг. Не понимая со сна, что происходит, Васса прошагала к распахнутой настежь двери. Увидев в коридоре двух милиционеров и отца, шагающего в нижнем белье, она сообразила, что случилось, и закричала:

– Папа! Папочка! Подожди, я с тобой!

Дочь нырнула босыми ногами в галоши и побежала за отцом. Мать упала на колени посредине коридора, и, раскачиваясь вперёд – назад, причитала со стоном:

– Марочко, родной мой… как же теперь без тебя? Что же они сделали с нами? Разве мы враги? Какой же ты враг, Марочко? Любимый мой…

Васса прошмыгнула мимо матери и помчалась догонять милиционеров с отцом. Настигнув конвой, она пристроилась позади офицера, и, размазывая кулаком слёзы на лице, принялась канючить:

– Дяденька милиционер, отпустите моего папу. Он ни в чём не виноват, за что вы его арестовали? Мы же помрём без него, дяденька милиционер, я вас очень прошу: отпустите папу!

– Ступай домой, девочка, – не выдерживая причитаний, проговорил офицер. – Ничего с твоим папой не произойдёт. Он побудет у нас… некоторое время и вернётся. Иди домой.

– И, правда, доченька, возвращайся в барак. Проводила меня немножко и хватит, застудишься ещё, – обратился Марк к дочери.

Васса не верила ни единому слову милиционера и продолжала плестись за конвоем, с детской наивностью полагая, что сможет разжалобить его.

– Дяденька милиционер, верните нам папу, нам будет очень плохо без него! Пожалуйста, отпустите его! – слёзы текли по её лицу ручьём.

– Ах ты, сучка бестолковая! – вспылил Бражников, повернувшись к дочери Марка. – Марш домой! – он замахнулся на девочку прикладом винтовки. – Иначе пришибу!

Василиса опешила, скрестив перед лицом руки для защиты. Бражников, ухмыльнувшись, повесил винтовку на плечо и зашагал дальше. Василиса постояла с минуту на одном месте, затем повернулась, и, всхлипывая от обиды, побрела назад…

… Всё это раз за разом вспоминал Марк, лёжа на нарах.

Через два дня в камеру втолкнули ещё двух арестованных.

– Вот вам до комплекта, принимайте новеньких, – съязвил Бражников, прогромыхав железными дверями среди ночи.

Двое мужчин, озираясь по сторонам, сделали несколько неуверенных шагов по камере и остановились в нерешительности.

Один из них, тот, что стоял впереди, был чуть выше среднего роста, коренаст, с короткой стрижкой. На смуглом лице с выпирающими скулами и крючковатым носом усматривалась насторожённость. Он был сильно растерян, стоял, ссутулившись, длинные руки с непомерно большими ладонями безвольно висели вдоль тела, как две плети на перекладине.

Другой арестант выглядел живее, был более подвижен. Он шустро просеменил к пустующей шконке на втором ярусе, забросил туда тощую котомку, и, пыхтя, начал взбираться наверх. Мужчина был маленького роста, толстенький, с длинными жиденькими волосами цвета соломы, разбросанными на голове в разные стороны.

– Что вы стоите истуканом, милейший, – обратился он к смуглолицему арестанту, продолжающему торчать посреди камеры. – Забирайтесь на нары и отдыхайте до утра. Утром вас отведут к следователю, после допроса получите свой матрац, так здесь заведено. Сейчас извольте не тревожить сон остальных.

Длиннорукий мужчина будто ждал этого распоряжения, онемение его прошло, он двинулся к единственно свободной шконке, одним махом запрыгнул наверх и затих.

      Пробудившиеся сокамерники с полусонным безразличием оглядели вновь прибывших людей и, перевернувшись на другой бок, продолжили тюремный сон – вязкий и тревожный.

«Вот ещё две жертвы выхватил вихрь революции, – подумалось Марку. – Куда-то он их занесёт, в какое горнило бросит? Наверно, и у них есть дети, и они сегодня тоже осиротели, как осиротели мои собственные дети два дня назад».

Глава 3

Кривошеев будто забыл о существовании Марка Ярошенко.

Прошло десять дней со дня ареста, но охранник, многократно открывая дверь камеры в течение дня, почему-то ни разу не прокричал его фамилии. Будто и не существовало здесь такого арестанта. Передачи, письма и свидания были запрещены, Марк жил в неведении о судьбе своих близких. Жена и дети не имели известий о нём. Находясь в изоляции, он всё-таки подружился с одним из сокамерников, тем самым пухлым человечком. Голова арестанта была похожа на болотную кочку с пожухлым пучком осоки сверху. И фамилия его оказалась под стать своему внешнему виду – Осокин.

Однажды вечером он подошёл к Марку после возвращения с допроса. Подошёл и неожиданно спросил с разоружающей улыбкой:

– Извините, пожалуйста, но если не подводит меня память, ваша фамилия Ярошенко?

Марк поднял на коротышку тяжёлый взгляд, долго и внимательно изучал его.

– Что вам нужно?

– Я учитель истории в школе, в которой учатся ваши дети. Вас я видел однажды на родительском собрании.

При упоминании о детях угрюмое и холодное лицо Марка сразу преобразилось, первоначально равнодушный взгляд заметно потеплел, в глазах загорелся неподдельный интерес.

– Ах, вот как! – воскликнул Марк, обрадовавшись. – Вы знаете моих детей? Присаживайтесь рядышком, будет о чём поговорить.

– Очень рад встрече! – живо проговорил учитель истории, присаживаясь на нары. – Осокин Виктор Пантелеевич, – мужчина протянул руку для пожатия.

– Ярошенко Марк Сидорович, отец Фроси, Василисы и Ивана. К сожалению, встреча наша происходит не в самом подходящем месте, – усмехнулся Марк, отвечая крепким рукопожатием.

– Да уж, – грустным голосом подтвердил Осокин. – За что вас сюда упрятали?

– За то же, видимо, что и всех остальных, – за контрреволюционную деятельность. Или вы арестованы за что-то другое?

– Действительно, глупый вопрос я вам задал. Сейчас НКВД привлекает к ответственности всех по одной статье, словно стрижёт под одну гребёнку. Спустя двадцать лет после свержения царя простые труженики вдруг надумали вести деятельность против советской власти. Причём, не сговариваясь, каждый на своём рабочем месте в отдельности, так сказать. Вздор какой-то!

– Вы, наверно, так и сказали Кривошееву –усмехнулся Марк.

– Да, так и сказал, слово в слово, как вам сейчас. Не смог удержаться, когда услышал беспочвенное обвинение в свой адрес, – Осокин тяжело вздохнул, вспомнив, очевидно, разговор с Кривошеевым.

– Напрасно вы так поступили, Виктор Пантелеевич. Кривошеев очень злопамятен, он страшный человек. После таких слов десять лет лагерей вам уже обеспечено, поверьте, – грустным голосом проговорил Марк. – Я знаю Кривошеева ещё со времён гражданской войны. По его милости моя семья оказалась на Урале. Когда сажали нас в товарный вагон на Украине, думал: ну всё, никогда больше не пересекутся наши пути дороги. Ан, нет, злой рок обозначил встречу ещё раз.

– Невероятная судьба! – удивился Осокин. – Через столько лет, за тысячи вёрст вновь свести людей нос к носу. Просто поразительно. Столкнул людей в пропасть, и когда они чудом выбрались из неё, решил сбросить их теперь уже в более страшную бездну?

– Это вы точно подметили – в бездну, – глухо проговорил Марк. –Ну что ж, придётся терпеть и это божье испытание. На всё его воля.

– Вы верующий? – спросил Осокин.

– Да, и верю, что мир вокруг нас – это божье творение, – чуть помедлив, с явным нежеланием рассуждать на эту тему, проговорил Марк Ярошенко. – А вы – коммунист?

– Нет, что вы! – воскликнул Виктор Пантелеевич, и почему-то оглянулся по сторонам. – Вообще-то я философ, историю преподаю в силу сложившихся обстоятельств. В своё время изучил труды всех известных философов, как древних, так и современных. Ознакомился с идеями марксистов, и вы знаете, в корне не согласен с теорией Маркса и Энгельса. Она полна абстракции, в ней чрезмерно абсолютизируется роль классовой борьбы и насилия, романтизируется роль пролетариата. Но, самое страшное звено в этой теории – тоталитаризм. Поэтому мне с коммунистами не пути, как вы понимаете, поскольку поступить против совести я не способен. – Последние слова Осипов произнёс шёпотом, щёки его слегка порозовели от волнения.

Несколько минут они молчали, затем учитель продолжил:

– Здесь, в Чусовом, я ведь не собирался задерживаться надолго. Думал, подлечится моя жена, встанет на ноги, и мы снова вернёмся в Свердловск. Там я преподавал философию в университете, а Анечка моя служила в театре оперы и балета, в молодости танцевала на сцене.

– Что с ней случилось? – спросил Марк.

– Обезножила Анечка, и врачи предсказали ей ужасное будущее, полную неподвижность, то есть, – с тяжёлым вздохом проговорил Осокин. – А местные староверы поставили её на ноги. Два года лечилась она у одной старушки-знахарки. Всё это время я преподавал ребятишкам историю, на хлеб зарабатывал, можно сказать. – Взгляд учителя истории ушёл куда-то в пространство. Видать, перед его глазами мелькнули события тех дней, о которых он рассказывал.

– Анечка, когда вылечилась, не захотела возвращаться в Свердловск, понравилась ей темнохвойная тайга. Запах, говорит, в ней особенный, с пряным ароматом, – глаза Осокина увлажнились. – Так мы и остались в Чусовом. И я привязался уже к детям, полюбил их. Своих-то ребятишек не заимели в молодости… балет был на первом плане, потом стало уже поздно. Быстро сгорел организм Анечки при её профессии, угас, как жаркий костёр.

– Если бы вернулся в Свердловск, возможно, и не сидел бы сейчас со мной на нарах, – задумчиво высказался Марк. – Преподавал бы себе философию и наслаждался свободой.

– Вполне могло статься и так, – согласился Осокин и в очередной раз тяжело вздохнул. – Кто ж знал, что настанут такие времена, когда власти будет мерещиться классовый враг в каждом человеке.

– И даже дети для неё будут представлять серьёзную опасность, – осевшим голосом выдохнул из себя Марк.

– Да, и дети в том числе, которых незаслуженно лишают человеческих прав и свободы. Абсурдно и чудовищно.

Разговор длился всего около получаса, а Марку Ярошенко вдруг показалось, что он давно знаком с Осокиным, с его женой Анной, которую не видел ни разу в жизни, но почему-то ясно представил её себе со слов учителя. И сидят они сейчас здесь вместе совсем неслучайно, поскольку мыслят и понимают жизнь совершенно одинаково. От такого осознания Марку стало вдруг легко, даже маленькое оконце с металлической решёткой и тяжёлый, спёртый запах камеры уже не так угнетающе давили на него, как прежде.

– Рассказал бы ты лучше мне о моих детях, Виктор Пантелеевич, – после небольшого молчания обратился Марк к учителю истории. – Как учатся, в чём преуспевают? А то они со мной не очень-то делятся о школьных делах.

– А что дети? Они, в сущности, все одинаковые, что отличники, что двоечники, – глаза Виктора Пантелеевича как-то сразу подобрели, потеплели, в уголках губ отложилась доверительная улыбка. – Все хотят быть умнее дураков, иметь дружеское расположение к себе, постоянно нуждаются в сочувствии к своим мыслям и желаниям. Вашим деткам легко даются знания, особенно это ярко выражается у Вани. Он очень смекалист, всё схватывает на лету, домашнее задание успевает делать в школе. Среди мальчишек всегда выступает заводилой. Не прочь и похулиганить, когда представляется возможность. А вот старшенькую вашу дочь, Фросю, я, к сожалению, мало ещё изучил, не было времени – она ведь недавно появилась в нашей школе. Девочка хорошая, но замкнутая и немногословная. А Василиса – трудолюбивая, мечтательная и романтическая натура.

«Надо же, – отметил про себя Марк. – Как точно он охарактеризовал моих детей, хотя кроме них у него не один десяток. А помнит вот каждого. Наверно, Виктор Пантелеевич хороший преподаватель. Про Ваньку совершенно правильно сказал. Сын действительно такой – шустрый, целеустремлённый. Как-то сейчас он без меня? Что делает, о чём думает? И не спросить теперь, к сожалению, и не помочь я уже не в состоянии. Не преодолеть той широкой пропасти, которая легла между нами».

– Я догадываюсь, о чём вы сейчас думаете, Марк Сидорович, – вывел его из печальных размышлений Осокин.

– Простите, что вы сказали? – не сразу разобрал слова Марк и повернулся лицом к учителю.

– Догадываюсь, говорю, о ваших мыслях. Думаете, как же дальше будут жить ваши дети, верно?

– Да, тяжко придётся детям после моего ареста. Шесть лет их называли кулацкими отпрысками, а теперь вот поставят ещё и клеймо детей врага народа. Не сладкая жизнь их ждёт, ох, несладкая, каждый будет тыкать в них пальцем и оскорблять.

– Ничего, ваш Ваня кому хочешь рот заткнёт, да и за сестёр сумеет постоять. Я уверен в этом, он у вас сильный и отчаянный паренёк.

– Так-то оно так, Виктор Пантелеевич, только дальше Чусового дорога им закрыта надолго, а здесь, как вы знаете, никакого образования, кроме средней школы, не получить. Вот и получается, что я своими православными убеждениями и упрямством испортил жизнь собственным детям.

Марк отвернулся и умолк. Осокин понял, что заверять его словами вроде «всё образуется, проживут как-нибудь, советская власть сейчас ценит рабочий класс больше, чем интеллигенцию» не имеет смысла. Он приподнялся с нар, вежливо сказал:

– Извините, Марк Сидорович, вечер уже. Я, пожалуй, пойду, прилягу, двое суток не спал, глаза слипаются.

Не дожидаясь ответа, направился к своей шконке.

Марк посидел ещё минут пять, уставившись в зарешеченное окошко, потом лёг на спину, закрыл глаза.

«Да, испортил я жизнь и детям, и Евдохе», – с горьким сожалением подумал он. Перед глазами поплыли события шестилетней давности.

…До 1928 года дела в семействе Ярошенко шли неплохо. После того, когда в 1924 году государство разрешило крестьянам выплачивать налог не только сельхозпродуктами, но и деньгами, Марк однозначно принял второй вариант. Он оказался менее обременительным, поскольку сумма налога становилась известной уже весной, и от урожая не зависела. У Марка появилась возможность проводить предварительные расчеты, сколько чего посеять и посадить, чтобы не быть в убытке. Осенью он значительную часть урожая продавал заготовителям оптом, а мясо, птицу и яйца продавал на рынке.

Зимой 1928 года вновь началось насильственное изъятие зерна. Частная торговля была запрещена, заготовителей и торговцев арестовали и осудили. Марк понял, что вновь грядут тяжёлые времена и опять, как в прежние годы до НЭПа, уменьшил поголовье живности вдвое. На вырученные деньги удалось прожить безбедно до весны 1930 года.

На уговоры вступить в колхоз Марк каждый раз вежливо отвечал, что обязательно подумает, а сам пережидал время, надеясь в душе на послабления, чем вызвал у Кривошеева откровенную ненависть к себе.       Афанасий Дормидонтович, лютуя на селе в период коллективизации, в хату Ярошенко наведывался лишь с угрозами и оскорблениями. Устраивать беспредел, который позволял себе делать в других дворах, он побаивался. Его пугал угрюмый вид Марка, всякий раз встречавшего делегацию с острыми вилами в руках. Перед глазами Кривошеева вставала картина конфискации коня во время гражданской войны. Все встречи заканчивались сравнительно мирно.

Раскулачивание произошло неожиданно. 11 июня 1931 года Марка пригласил к себе председатель сельсовета и вручил письменное уведомление. В нём говорилось, что он, Марк Сидорович Ярошенко, вызывается на выездное заседание Беловодской оперативной тройки 12 июня 1931 года к 10 часам утра.

– Что всё это значит? – удивлённо спросил Марк.

– Будто не понимаешь, – криво усмехнулся пожилой председатель, пошевелив седыми усами. – Будто не водил ты за нос советскую власть целых два года.

– Это вы насчёт вступления в колхоз?

– Вот именно. Судить тебя завтра будут.

Марк взял в руки уведомление и перечитал несколько раз. Почувствовал, как часто забилось сердце, а кровь хлынула в голову, шумно застучала в висках. Буквы на бумаге словно ожили и заплясали перед глазами. Затем он встал, тяжело разгибаясь, будто весь день работал, уткнувшись головой в землю, и вышел на улицу. До него дошло, наконец, что завтра будет принято решение о выселении всей его семьи из родных мест. Случилось то, чего он опасался больше всего.

Возвратившись домой, Марк умолчал о предстоящем суде, решив не расстраивать домочадцев преждевременно.

«Вдруг обойдётся всё и на этот раз, вдруг пронесёт, а я, дурень, разворошу напрасно семейный улей», – со слабой надеждой подумал он, хотя ясно понимал, что ничего подобного произойти уже не может, что такая мысль всего лишь сознательный самообман.

На следующий день оперативная тройка в составе представителя Беловодского партийного комитета, председателя Шулимовского сельсовета и работника ГПУ в лице самого Кривошеева приговорила семью Ярошенко к выселению за пределы Украины с полной конфискацией имущества. Марка заставили подписаться под решением тройки и в сопровождении конвоя и специально прибывших уполномоченных лиц повели его в собственную хату.

Во дворе в это время находился дед Трифон. Завидев Марка в окружении незнакомых людей с винтовками, он замер, словно остолбенев, с лица его сошла кровь, обесцветив кожу в одно мгновенье.

– Чего ж они хотят? – спросил дед дрожащим голосом, когда Марк с конвоем поравнялся с ним. – Что будет с нами?

– Всё добро наше пришли забрать, дедушка, – сказал Марк сухо. – Говорят, в ссылку поедем все мы.

– Да как же так, Марко? За что такая немилость? Разве мы не пахали, не сеяли, не работали, как волы?

– Работали, дед, работали, как волы. Только зерно своё прятали от советской власти и в колхоз не шли, – со злостью выговорил грузный мужчина лет тридцати пяти в кожаной куртке.

– Пулю бы в лоб этому Марко вместо ссылки, – проскрежетал зубами подошедший Кривошеев. – Более справедливо получилось бы, да и в назидание другим твердолобым. – Давайте хлопцы, выводите скотину из конюшни.

В дверях хаты появилась сначала бабка Маруся, за ней стайкой, словно цыплята за наседкой, выпорхнули две дочери и семилетний сын.

Они испуганно уставились на нежданных гостей и не двигались с места. Ванька обеими руками вцепился в юбку бабки Маруси.

– А ну в хату, дети, – строго приказала бабка Маруся, затолкала детей обратно в дом и двинулась навстречу Кривошееву. Его она узнала сразу. Не доходя до него нескольких шагов, она остановилась и, уперев руки в бока, прокричала ему в лицо:

– Что ты здесь делаешь, сучий сын!? Чего тебе опять нужно в нашем дворе? Что ты пугаешь малых детей?!

– Пришли разорить ваше кулацкое гнездо, бабка, – с нескрываемой радостью проговорил один из уполномоченных. Он был русским, по всей вероятности, одним из тех тридцати пяти тысяч коммунистов-рабочих, которых направила партия для организации колхозов.

– Ой, лишенько ты моё! – вскрикнула бабка Маруся, и, не поверив словам уполномоченного, спросила Кривошеева:

– Это так? Или обманывает твой человек?

– Правду говорит Сашко, раскулачивать вас пришли.

– Как же так? Было хозяйство, а теперь, что же – нет?

– А теперь нет, бабуля. Ни быков, ни коней, ни поросят, ни хаты. Нет у вас теперь ни-че-го, – проговорил Кривошеев с наслаждением.       Марка в дом не пустили, усадили на лавку с небольшим деревянным столиком под развесистым молодым дубком, рядом приставили конвойного. Услышав шум во дворе, из летней кухни вышла Евдоха.       Она готовила там корм для скотины, и появилась с ведром пойла в руках. Лицо её вытянулось от испуга, ведро выпало из рук и, качнувшись, чудом устояло на донышке.

Евдоха обхватила лицо вымазанными в вареве ладонями и глухо зарыдала без слов, будто немая.

Из конюшни выскочил, как ошпаренный кипятком, уполномоченный. Весь бок его был в соломе и мокрых навозных пятнах.

– Что стряслось? – строго спросил Кривошеев, оглядывая мужчину с ног до головы.

– Не идет, сволочь! Лягается, бьёт копытами, а из стойла не выходит! Меня вот швырнул на пол, чуть копытом не заехал меж глаз!

Кривошеев посмотрел на Марка, приказал:

– Иди, выводи своего коня.

– Тебе нужно, ты и выводи, – спокойно произнёс Марк и не сдвинулся с места.

– А, чёрт! – ругнулся Кривошеев и, побагровев от злости, направился в конюшню.

Пока прибывшие с Кривошеевым люди возились с волами, запрягая в телегу, к воротам подъехали три подводы. Один возница зашёл во двор, двое остались на улице.

После долгих усилий, из конюшни, наконец, вывели коня. Любимец Марка вороной красавец Орлик храпел, фыркал, дёргал головой, взбрыкивал, бил копытами о землю, не желая подчиниться людям, висящим на узде.

Кривошеев вернулся на прежнее место, возбуждённый, тяжело дыша, прохрипел, обращаясь к Марку:

– Скажи своей жинке, чтобы вязала узлы. В вашем распоряжении одна подвода. На ней отвезут весь твой выводок на железнодорожную станцию. Брать только самое необходимое, что можете унести в руках. Дед с бабкой высылке не подлежат, но здесь оставаться не могут. Хата с этого момента конфискована. На сборы даю полчаса.

– Я могу помочь жене? – спросил Марк.

– Без тебя справится, старики помогут.

– Чего ты боишься, Афанасий Дормидонтович? Убегу?

– Когда ты под конвоем, моей душе как-то спокойнее.

Марк подозвал к себе зарёванную жену, распорядился:

– Собирай вещи, Евдоха, отправляют нас в далёкий путь. Пакуй узлы понадёжнее, чтоб добро не рассыпалось по дороге. Сала отрежь побольше, хлеба, с расчётом дней на десять. Я думаю, в дороге нас кормить никто не будет, так что подумай, что ещё тебе следует прихватить, – Марк сделал сильное ударение на слове «ещё» и пристально посмотрел в глаза жене.

Евдоха сразу сообразила, на что намекнул муж, и часто закивала головой. Она знала, где Марк хранил резервную сумму денег, вырученную от продажи живности, и поспешила в хату. Надо было успеть извлечь деньги из тайника до появления уполномоченного, который мог их изъять.

Бабо, – окликнул Марк тихо скулившую в сторонке бабку Марусю. – Диду! Сегодня вы переночуете у Мыколы, а завтра отправляйтесь в Старобельск. Ваш зять Павл'о примет, поживёте пока у него.

Тишина длилась полминуты, потом она взорвалась невообразимым шумом.

Первой пронзительно завизжала свинья, когда её повалили на землю и начали связывать ноги. Следом за ней с диким кудахтаньем загорланили вылавливаемые куры, испуганно заблеяли козы и овцы, вытянув морду, истошно заржал Орлик.

На дворе поднялся настоящий содом. Живность вырывалась из рук чужих людей, убегала, загнанно кружась по двору, мужики бросались вдогонку, падали, спотыкаясь, и громко ругались.

Из хаты один за другим повыскакивали дети. Завидев безумный хаос, они громко заплакали. И тут уже не выдержала бабка Маруся. Вскинув вверх костлявую руку, сжала усохшую ладошку в кулак и закричала, завопила громогласно:

– Лучше бы вы, бесовы души, сразу порубили нас всех под корень, только бы не видеть, что вы творите! Какая же она советская власть, если всё делает против народа?! Кто ж её любить будет после такого? Да пусть же эта власть пропадёт!

Дед Трифон всё это время стоял в стороне, насупившись, молчаливо наблюдал, как выводят и выносят со двора скотину. Потом смачно сплюнул в сторону и поплёлся в хату помогать выносить вещи Евдохе.

– Ну что, добился своего? – спросил Марк, пристально заглянув в глаза Кривошееву. – Скрутил, наконец-то, в бараний рог семью Ярошенко? Наслаждаешься стоном невинных детей и стариков? Они-то за что будут мучиться и страдать? Или ты лишён жалости совсем?

– Ты думал до бесконечности станешь мозолить глаза советской власти? – сквозь зубы выдавил Кривошеев. – Думал, перехитришь её? Надеялся, твоя возьмёт? Будешь и дальше буржуйствовать? Только не получилось у тебя, просчитался! Ухватили за маковку, как сорняк, и выдернули из земли, чтобы не мешал произрастать полезным растениям.

– По-твоему, я создавал помехи?

– Ты противился политике партии, вёл себя как несознательный враждебный элемент и этим подавал пример односельчанам, – быстро ответил Кривошеев.

Затем, подступив к Марку вплотную, прошипел ему в лицо:

– Глядя на твою безнаказанность, другие единоличники тоже не захотели идти в колхоз. Это означает, что ты есть зачинщик молчаливого заговора. А заговорщиков принято наказывать.

– Я никого не агитировал против коллективизации. Жил и жил себе потихоньку, выращивал хлеб, в срок сдавал государству установленную долю, платил исправно налоги. Кому я наступил на мозоль? Может, лично тебе не угодил? – усмехнулся Марк. – Не позволил выслужиться перед начальством о досрочном создании колхоза в Шулимовке?

– Ты чего несёшь, гнида буржуйская!? – взвинтился Кривошеев. –Я исполняю то, что требует от меня партия! Приказала она ликвидировать единоличников и создать колхозы – сделаю всё от меня зависящее! Вся земля должна принадлежать государству, а не таким, как ты, буржуазно настроенным элементам!

– А если партия прикажет тебе расстреливать на месте несознательных людей, ты тоже будешь исполнять её волю, не задумываясь? Не жалея при этом ни детей, ни стариков?

– Заткнись, сволочь! А то пристрелю за оказание сопротивления при раскулачивании! – рука Кривошеева угрожающе легла на кобуру нагана.

– Страшный ты человек, Афанасий Дормидонтович, настоящий зверь, – с горечью произнёс Марк. – Много ещё людей пострадает зазря от твоей ретивости и большевистского фанатизма! И всё же я верю: придёт время и народ осудит тебя за жестокое обращение с невинными людьми, а Бог накажет.

Кривошеева покоробило от таких слов. Глаза яростно сверкнули от накатившейся злобы, щёки мелко задрожали. Трясущейся рукой он расстегнул кобуру, выхватил наган.

– Неужели выстрелишь? – с холодной усмешкой спросил Марк.

– Замолчи, сука! – взревел Кривошеев, поднимая наган на уровень груди. Несколько секунд они смотрели в глаза друг другу, будто состязались в выдержке.

– Опусти наган, не дури, – сказал Марк, вставая. – Не бери лишний грех на душу.

В это время из хаты вышла Евдоха с узлами в руках. Она поставила упакованные вещи у дверей, вопросительно посмотрела в сторону Марка.

– Сходи за Раисой, ей тоже предстоит ехать с нами, – распорядился Марк, направляясь за пожитками.

Кривошеев промолчал и не встал на пути Марка, нехотя опустил наган, спрятал в кобуру.

Когда вещи были уложены в телегу, во дворе появилась Евдоха со старшей дочерью. По просьбе Марка они с Раисой по очереди ухаживали за больным кумом. Семнадцатилетняя Раиса не плакала, шла уверенной походкой с гордо поднятой головой. Проходя мимо Кривошеева, она остановилась на секунду и смерила его ненавидящим взглядом. Глаза её злобно заискрились, губы скривились в презрительной усмешке.

Наконец, вещи были уложены в телегу, наступила минута прощания. Отъезжающие по очереди обнялись с дедом и бабкой, обменялись прощальными словами и напутствиями, потом сгрудились у последней подводы.

– Прощай диду, прощай бабо, – дрогнувшим голосом проговорил напоследок Марк. – Сделайте так, как я вам сказал. – К горлу подступил и застрял там горький комок, говорить стало трудно, и Марк замолчал.       Евдоха продолжала всхлипывать и беспрестанно хлюпала носом, Раиса держала её под руку, младшие дети испуганно жались друг к дружке.

Марк обратился лицом к хате, перекрестил её трижды, отвесив при этом три земных поклона, и, развернувшись, направился к повозке.

Кривошеев сделал знак вознице на передней телеге, и печальный обоз двинулся в сторону Беловодска…

…Марк очнулся от воспоминаний, открыл глаза. В полуосвещённой камере установилась относительная тишина, нарушаемая изредка чьим-то взрывным храпом в противоположном углу, да тихим перешёптыванием двух не угомонившихся арестантов где-то на верхнем ярусе. Чуть позже послышался чей-то испуганный вскрик во сне, перешедший в неразборчивое сонное бормотание, затем опять всё стихло.

Марк вновь закрыл глаза, на этот раз мысли закружились вокруг единственного сына Вани. ...




Все права на текст принадлежат автору: Михаил Александрович Каюрин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Обречённые на мытарстваМихаил Александрович Каюрин