Все права на текст принадлежат автору: Юрий Павлович Вылегжанин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Отец и сынЮрий Павлович Вылегжанин

Юрий Вылегжанин Отец и сын

Пролог

в нем сюжет хотя и не начинается, так как это бывает обыкновенно, но в ней автор с возможной для него красноречивостью пытается показать серьезность своих намерений.

1

Какое-нито проявление словесности, сиречь, к примеру, повесть, некоторые находят возможным сравнивать с водным потоком. Но ведь он почти всегда начинается с родничка, текущего в тени какого-нибудь маленького овражка. И уж, конечно, по начальной этой воде ни за что не догадаться, что в устье она течет широкою и полноводною рекою.

Посему и повесть сия начало свое берет с обычной картины, по которой далеко еще нельзя судить, какие страсти закипят на ее страницах, когда сюжет развернется во всей силе своей, и, тем более, – чем завершится все действо.

2

Тридцатого июня 1715 года царь Петр пребывал в отличном расположении духа, а именно в таком, каковое у него всегда бывало, когда обретался он среди близких ему людей, причем, чаще всего, конечно, отнюдь не в родственном смысле.

В пятом часу пополудни окружение это в тот день составили почти полсотни морских офицеров – по преимуществу русских, и по преимуществу, молодых. Застолье было устроено в новом, просторном, каменном строении, с явно низковатым для царя сводчатым потолком, чисто выбеленным известью. На острове Кроншлоте шла большая стройка. Возводился Кронштадт – мощная морская крепость, которая должна была прочно запереть проход морем к новой русской столице Санкт-Петербургу.

Стоял веселый гвалт: молодежь веселилась. Мундиры все скинули и повесили на спинки стульев, оставаясь, не исключая и царя, только в белых рубашках голландского полотна.

Петр, однако, на месте не сидел. Он любимейшим образом своим прохаживался по залу с бокалом в руке, слушал, о чем говорили молодые русские моряки, потрепывал кого-то по плечу, чокался, отпивал по глотку и снова свободно прохаживался.

Но вот он подошел к своему месту – во главе стола, весело, быстро и в то же время внимательно оглядел всех своими круглыми, сверкающими глазами и поднял правую руку вверх. И гомон тотчас стих. Все приготовились внимать своему кумиру.

3

– Господа офицеры!

Петр несколько мгновений помолчал, улыбаясь в усы. Выдержав нужную паузу и собрав таким образом внимание всех, царь начал говорить.

Голос царя Петра был не звонкий и высокий; обыкновенный и даже вовсе не сильный басок. Но звучал он под каменными сводами весьма ясно, слышимый всеми, кто сидел в тот час за столом.

– Вот гляжу я на вас, таких молодых да веселых, и мне тако же радостно, но не токмо потому, что веселюся здесь вместе с вами. Но и потому, что спущен на воду еще один кораблик. И хотя не велика посудинка – в двадцать пушечек всего, а я – все равно рад. И вы, мои товарищи, чаю, тоже рады…

Давным-давно, лет, может, пятнадцати от роду, или даже меньше, читал я Несторову летопись. Из ней и вызнал, как один из начальных князей наших, именем Олег посылал ладьи свои на Царьград. И вот, с того детского времени и засело у меня в голове – здесь Его Царское Величество простецки постучал кулаком себя по лбу, вызвав веселое оживление за столом, – засело у меня в голове, повторил он, – море.

Сначала вельми хотел стать освободителем Царьграда от басурман. А когда по милости Божией, чрез препоны диавольские царем-таки стал, довел до меня Господь, что государству Нашему без моря – никак не можно. Никак не можно. А шведы, да турки, да крымчаки пред глазами русскими препрочный занавес задернули и тем со всем светом, почитай, коммуникацию пресекли! – В этом месте Петр поднял голос до крика даже, в коем явно слышалась злоба.

Царь взял паузу, а помолчав – продолжал спокойно и уверенно:

– И пришлося нам, грешным воевать. Какие ужасы адовы кромешные у нас с вами при этом произошли, нынче говорить много нечего. Сами все ведаете. А в наше время – я в конечной виктории над шведом не сумлеваюсь! Потому что сейчас у нас есть Кронштадт, где мы сидим и вино пьем; есть и Санкт-Питербурх; потому что русскою храбростию взяты Рига и Ревель; потому что мы сами корабли уже строим и крепко можем защищать себя на море. И потому что Невою к нам заходят суда и из Европы; а коли даст Бог, то построим и канал великий Ладожский; так Волгою в Санкт-Питербурх торговать к нам и азияты прийдут…

Петр поднял было бокал, хотел, видимо, тост провозгласить, но слушатели его повскакивали с мест, закричали «Виват!» и «Ура!» и царь посчитал, скорее всего, тост свой излишним: и так, мол, все ясно. Отпил он из бокала глоточек, сел, и стал, значит, закусывать. И его сотрапезники – тоже. В помещении установилася почти что полный штиль; все сосредоточились на еде. Редко где только звякнет кто-нибудь прибором.

4

И вот в такой-то тишине раздался вдруг… плач. Настоящий громкий плач. Это было… более чем удивительно! Среди веселого пира – слезы, да какие! Не скрывая лица, белугой ревел лейтенант Семен Мишуков.

Сделали попытку засмеяться. Петр же, который к Семену относился очень хорошо – не засмеялся. Напротив – спросил – участливо и даже с некоторою тревогою:

– О чем, Семушка, слезы льешь? Аль обидел кто? Ты только скажи, а уж мы ему…

Но услышавши царские слова, к нему обращенные, Мишуков, напротив, принялся реветь еще громче.

За столом все же некоторые опять сделали попытку увидеть в картине смешное, и, так сказать, адекватно отреагировать.

– Молчать! – резко выкрикнул царь. – Или не видите, что не в себе вовсе человек? – И, налив в оловянную чарку воды, буквально силою заставил плачущего лейтенанта отпить несколько глотков. Сказал ему строго:

– И не стыдно тебе? Русский офицер, фрегатный командир, а ревешь как… как… – Петр явно затруднялся в поисках сравнения. – С какой стати плачешь-то? Сказывай!

Ослушаться Мишуков не посмел. Испивши воды, он, хотя и икал, хотя и слезы у него ручьем течь не перестали, начал говорить:

– А как… как мне не плакать? Как не… плакать? Ведь вот сидим мы… за этим столом, едим, пьем, новому кораблю радуемся вельми … Хорошо ведь?

– Хорошо! – весело подтвердил повелитель. – Вали дальше! Любопытно…

– Питербурх строится не по дням а по часам… Все мы, моряки российские, да и я сам – Семка, Семка Мишуков, который отроком еще пас телят боярских и который ныне и кортик имею и на военной службе состою, все мы милость твою и планы твои, государь, великие, понимаем доподлинно, и животы свои легко положим за тебя и за Отечество наше любезное, коли нужда станет… Но ведь… Но ведь здоровье-то твое трудами великими уже подточенное… Вот я и плачу… На кого ты нас покинешь?

Вот теперь наступила мертвая тишина. Все ожидали, что царь страшно разгневается. И какой ни был хмельной Мишуков – тоже ожидал. Он высказался и теперь был готов ко всему.

Но гнева царского не последовало.

– Как, на кого? – спокойно удивился Петр. – У меня есть наследник – царевич.

– Ох, да ведь он – глуп! Все расстроит! – с нескрываемой досадою ответил царю Мишуков. – Расстроит, как есть! – повторил он.

На этот раз наступила не простая тишина, а такая, что стало явно слышным многое людское дыхание. Снова запахло гневной царской вспышкой. Но – удивительное дело – опять таки, против ожидаемого – царь вдруг усмехнулся и… залепил Мишукову крепкую затрещину. Мишуков здорово шатнулся, но на ногах устоял. Видать, не был он настолько пьян, насколько хотел казаться. А Петр – сказал ему, мрачновато сказал, это правда, но без гнева:

– Дурак! Этого при всех не говорят!

5

Ночь после пирушки Петр провел на новом корабле, в крохотной капитанской каюточке на корме. Лежал на свеженабитом пахучем сеннике. Простынею ему служил кусок новой парусины. В головах была походная кожаная подушечка, набитая конским волосом. Одеяло царское походное, было хотя и теплое, ватное, но старенькое, не с единою заплатою. Но менять его на новое царь не велел.

Было тихо. Но Петр знал, что за каютною дверью расположились два его денщика – расторопных, понимающих своего повелителя когда с полуслова, а когда и вовсе без слов.

На верхней же палубе разместилась еще, хотя и немногочисленная, но охрана с оружием. Так что царь имел все основания считать себя в полной безопасности.

Но сна не было.

Сразу же после застолья, Петр, по постоянному своему обыкновению, часа с два соснул. И потому, видно, ночью долго не мог уснуть. Но была и еще одна, главная, причина царской бессонницы: пьяная выходка Семена Мишукова.

Петр отлично понимал, что будь Мишуков потрезвее, он ни за что не решился бы сказать то, что сказал. Но ведь (и это царь тоже хорошо понимал) «что у тверезого на уме, то у пьяного на языке». Выходит, что, так как этот пьяный лейтенант сказал, думал и едва ли не все, кто сидел нынче днем за столом с царем.

И это было правдой. Потому что так же, как Мишуков, думал и сам царь.

6

Но что же делать! Что же делать, Господи? Ведь впору самому было зареветь в голос не хуже того пьяного лейтенанта. Но этого было никак нельзя. Потому как за дверью если и спят, то очень чутко: при малейшем шуме встрепенутся. А сторожей беспокоить нельзя. Разговоры пойдут о царевой слабости. На чужой роток, как говорят, не накинешь платок…. Да…. Подарил Господь сыночка… Знатный подарочек…

Петр долго-долго ворочался с боку на бок, да так и не заснул толком. Летом на Балтике ночи короткие. Царь лежал и думал.

А, между тем, – как все хорошо начиналось! Как же хорошо начиналось, Господи! И отчего все так плохо нынче – так плохо, что даже флотские лейтенанты, ему, отцу, за сына совершенное неудовольствие вслух и громко безо всякого стеснения выражают! Стало быть сын его и горе его – для подданных – совсем не тайна: все всё знают и судят обо всем. Куда как хорошо!

7

Свой внутренний голос Петр почти никогда не слышал и не слушал. Ибо был всегда очень занят и слишком уверен в себе, – как и любой исполняющий миссию. Только вот в такие бессонные ночи невидимый и неслышимый прочими судья настигал-таки душу его и начинал суд и расправу, причем, ни уйти, ни даже убежать от него куды нито, не было никакой возможности.

Вот о н – вертится в голове и никак не хочет пропадать – главный вопрос: «А нет ли в том, что сын твой таким-то вырос и стал, – твоей вины, а, отец?»… Ибо ведь чтобы он, сын, стался по образу и подобию отцовскому, надо его подле себя держать. Чтобы чадо, на отца глядючи, ума набиралось… А так ли было?

– Нет, – признавался отец и принимался с жаром доказывать и объяснять ему самому такое ясное и понятное:

– Я – всю жизнь только и знаю, что работаю! Я занят по самое горло! У меня на плечах государство! У меня – такие большие дела были и будут, что, нежностям семейным в них места нету – ну совсем!

– А коли так, – как бы маленько итожит голос, – что же отцу на сына обижаться? С отца главный спрос!

– Может, меня рано женили, и в этом все дело? – в некоторой нерешительности размышлял отец.

– Э, нет! Матушка ведь с твоею женитьбою решила, когда тебе уже более шестнадцати годков было. А это – совершенные лета, и вилять тут нечего. Ведь причина-то в другом деле вовсе. В те поры брат твой старший и царь Иван Алексеевич уже женат был и первого прибавления в семействе своем ожидал. Надо было торопиться уравниваться! Вот и оженили тебя на Дуне.

– Это – понятно. – неожиданно спокойно отреагировал Петр. – Давай дальше…

– А что – дальше? Ты сколь годков в супружестве с Дунею мужем прожил? Пять? Целых пять? Нет, всего только пять! А часто ли ты – за эти-то пять лет – с женою б ы л и сына каждый день, как нужно бы, видел?

– Знамо дело, не часто. – соглашался Петр. Но попробовал, тем не менее, воодушевиться – снова стал выдавать возражения:

– Я – николи не забывал, что Алексей – сын мой! Я – готовлю его на царство! Он – в Саксонии учился в Дрездене, в университете. Он геометрию и фортификацию в Кракове превосходил! В семьсот осьмом году в Смоленске провиант для армии заготавливал! Москву готовил к обороне от шведа! Свежих рекрут под Полтаву аккурат перед баталией ко мне привел! А что в битве не пришлось мне его видеть, так ведь истинно – в лихоманке слег злой!

– А хороши ли рекруты-то были? – ехидно спросил Голос у Петра.

– Нехороши, верно, – согласился царь-отец. – Так ведь молод вельми еще…

А внутренний голос не молкнет все, знай свое гнет, тоже возражает, не ленится:

– А тебе, что, неведомо разве, что сын твой еще и в Смоленске по кормовым для войска делам не бывал, а в Суздале, в монастыре Покровском уже бывал и с матерью своею – Евдокиею – виделся? Ведомо? Ведомо, ведомо!

Может, ты и в сей час, ночью, здеся, без ушей недобрых твердить станешь, будто жена твоя едва в ногах не валялась, сама, слезно в монастырь просилась? Так это ты днем говори, прилюдно. И свидетели днем, понятное дело, всегда найдутся ко услугам. А ночью, ночью-то зачем душой кривить? Правда в другом, и ты, царь, правду сию ведаешь доподлинно. Правда – в том, что сын твой видел тебя – отца весьма редко. И то – без радости. Уж больно сурово ты его встречал, больно сурово наставлял, больно часто упрекал да угрожал, а бывало – и бивал даже! Ты что же хотел, чтобы сын о матери своей забыл вовсе? Так знай: не может сын о матери забыть. Тем паче, не по своей, а пусть даже и по отцовской воле. Ведь он, сын-то, вопреки оной воле, еще крепче, матерь свою помнить будет.

Выходит, что? Выходит, ты сам, отец, почитай, во всем и виноват. И на кого теперь, скажи на милость, жаловаться да сетовать? Вестимо, на себя самого. И только.

8

Тихо вокруг. На малой волне корабль, в котором лежал и думал думу свою Петр, едва заметно покачивался. Царь не спал, ворочался. Его сжигала досада. Надо принять во внимание, что Петр Алексеевич, хотя свою царскую роль ясно понимал, но, как нам представляется, более всего привык к повиновению других. И как повелитель склонен был более впадать в ярость по поводу ошибок исполнителей, нежели бичевать себя за ошибки, которые совершал сам – хотя бы и мысленно.

Между тем, эта тяжелая, томительная для царя ночь, наконец, прошла. И ранним утром коротко и торопливо постучавши, в дверь коютки, в которой царь ночевал, сунул голову Данилыч – ближайший не только в те поры но и до самой смерти царской, к нему человек – Александр Данилович Меншиков.

– Мин херц, пустишь ли?

– Заходи, – тоном, как говорится не предвещавшим ничего хорошего, коротко ответил Петр и спросил:

– Что надобно?

– Дельце есть.

Царь по-прежнему оставался, что называется, мрачнее тучи. Молчал, и молча, смотрел на утреннего непрошенного своего гостя, который объяснял почтительной скороговоркой:

– Вчерась токмо «купец» пришел с сукном офицерским аглицким. Так я велел отрезать кусочек… С коровий носочек. Прикажешь показать?

– Ну, покажи…

Меншиков выскочил вон и почти тут же воротился, ведя за рукав незнакомого Петру матроса, несшего в руках свернутое синее английское сукно.

Сияя победною улыбкою Данилыч вослед за тем довольно-таки ловко развернул материю перед глазами мрачного после обильной вчерашней выпивки «минхерца».

– Каково, а? – громко и одновременно, отчетливо-льстиво спросил Меншиков.

– Щас поглядим… – коротко рявкнул Петр и, крепко ухватив край шерстяного куска, ощерившись, коротко и резко рванул. Английское офицерское сукно выдержало.

– А? – воскликнул торжествующе ожидавший эффекта полудержавный властелин. – Каково сукнецо?! – и рассмеялся раскатисто и громко, вполне довольный.

– Ты… это… погоди-ка веселиться. – ответил Петр. – Мне и самому ведомо, что сукно аглицкое зело доброе, особливо новое. Новое да сухое…

Неожиданно Петр резко и круто повернулся на каблуках. И очутился лицом к лицу с матросом. Обожженный сверлящим царским взглядом, ярко, словно молния сверкнувшим в сумраке каютки, матрос испытал, скорей всего, жуткий страх, потому что безотчетно попятился к двери и едва не споткнулся о комингс.

Но железный царский палец все же догнал его и пребольно ткнул «под ложечку».

– Снимай! – коротко приказал Петр.

Не говоря не слова матрос выполнил приказание и куртку снял. Причем Петр сразу увидел, что под курткой у того ничего не было.

Снова – коротко и зло – сверкнул царский глаз, пребольно резанув Меншикова. Царь взял куртку за целую полу и потянул. Сукно немедленно расползлось, да не по шву а по целому. Молча швырнул царь матросово рванье тому в руки, и он, что называется, пулей выскочил вон.

– Ну? – ледяным голосом спросил Меншикова Петр. – Что ты на сие скажешь?

– Матрозы – ведь они завсегда в воде мокнут. Вот сукно и слабнет – от воды-то… Плохо сушат одежду. – нарочито бодро-деловым тоном объяснил Александр Данилович своему повелителю.

– Будет тебе врать! – резко оборвал меншиковскую тираду царь. – Небось, подряд-то на матрозовское сукно ты и взял! Так, ай нет? Отвечать надоть, коли царь спрашивает!

Но Александр Данилович в сию минут почел за благо смолчать с убитым видом.

– Сука! – вдруг резко и громко выкрикнул Петр и крепчайший царский кулак обрушился на голову Меншикова. Оглушенный ударом, тот рухнул как подкошенный.

И тогда Петр открыл дверь каютки и крикнул просто наружу, ни к кому определенно не адресуясь:

– Ведро воды! Быстро!

Ведро холодной забортной воды было принесено мгновенно. Петр, кивнув головой на лежавшего Меншикова, скомандовал:

– Отлить!

9

Меншикова окатили холодной морской водой и он скоро заворочался, замычал и затряс головою.

– Посадите его, и – вон отсюда!

Дверь испуганно хлопнула.

Сидя напротив Меншикова, царь не торопясь набил табаком глиняную трубочку, раскурил ее и выпустил дымную струю прямо в лицо оживающему Александру Даниловичу. Помолчал. И спросил – громко, почти весело:

– Очухался?

– Ну… – ответствовал хриплым голосом побитый.

– Слушай меня. Сукно я проверю. Ежели твой подряд – держись. Такого штрафу назначу – рад не будешь. Но об этом после. У меня сейчас к тебе дело имеется. Тайное. И хотя ты, как я знаю доподлинно, сволочь отнюдь не маленькая и вор, и надо бы тебя наказать примерно, но… Знаю тако же, что предан ты мне как собака и проверен многажды… И посему выходит, обойтись мне без тебя опять нельзя… Ты слушаешь?

– Слушаю…

– Слушай еще.

10

– Вчерась мне Семка Мишуков в глаза сказал, что сыночек мой Алексей – дурак форменный, и дело мое, государское, опосля того, как Бог-де меня приберет, непременно порушит… Но Семен – мальчишка, да и пьян был сверх всякой меры… А вот ты-то как думаешь?

– Я – что? Ты ведь и сам – знаешь-понимаешь, что в Алешкины руки престол отдавать… опасно. И не в Алешке тут дело. А в людях, к коим он нынче прилежен.

– И ты людей тех знаешь? – деловито спросил Петр.

– Ну… Кого-то знаю, кого-то не знаю. Но ты скажи только слово – все будешь ведать!

– Вот-вот! Надобно проведать доподлинно – что за люди. Думаю, однако, что это пока только клобуковая братия. Из тех, кто Алешку с измальства ханжить приохотили. Коли так, то пускай все идет, как и шло. Опасности, я чаю, пока нету… Пока нету. – повторил он. – Но не дай Бог, там в коноводах кто другой обретается: от тетушки Софьюшки из Девицы – те, кто ныне в темных углах хоронятся и свету белого не любят… Вызнать все доподлинно! Вызнать и донесть! Месяц сроку тебе даю! Копай как хочешь и где хочешь! А не вызнаешь – пеняй на себя! Ты меня знаешь. Я не посмотрю, что ты Меншиков! Уразумел? Ступай!

11

Александру Даниловичу Меншикову давно и все было понятно. Посему он уже несколько раз и порывался бежать из каютки прочь. Ибо ясно видел, что царское раздражение пока не минуло, и что в любой момент непогашенный как следует гнев может разгореться с новой силой. В такие минуты лучше от Благодетеля держаться подалее. Неровен час – распалится, да еще палку в руки возьмет… Тогда – беда.

Но давайте-ка мы переживания Александра Даниловича пока отставим…

А вот – помнит ли читатель, как Петр Алексеевич – тогда, ночью, с сожалением воскликнул про себя – дескать, ах, как хорошо все начиналось?!

Вот мы и расскажем далее, как все начиналось на самом деле, как продолжалось и закончилось. И так ли уже на самом деле все сначала было действительно хорошо. И какова была вся эта история. И не только в начале, но и, так сказать, на всем ее протяжении.

Часть первая

повествующая о рождении и раннем детстве царевича Алексея Петровича, о первых надеждах, которые питал по поводу сына отец и о первых расчетах, которые делали на него недруги Петра.

1

Началось все семнадцатого февраля 6198 года от Сотворения мира, или 1690 года от Рождества Христова. Был понедельник.

И начался, и шел этот день спервоначалу самым обычным образом. Не обычное началось только вечером, когда за ужином Петр не увидел Евдокию. Хотя… Что же в этом удивительного? Петр – женатый человек и понимает – что к чему: отчего живот у женушки, отчего Дуняша побледнела и подурнела, отчего у нее последнее время почти всегда кислое выражение лица, отчего она очень мало ела: только пожует чего чуточек и отставит. Так ведь всегда бывает, когда баба рожать собирается, но сами роды еще не приспели. Хотя и говорили все вокруг, и немецкие лекари тоже, что беременность молодой царицы протекает как следует и оснований для беспокойства нет, но матушка Наталья Кирилловна с сыном все равно смотрели на нее с участием и тревогою.

В тот вечер мать сказала сыну:

– Дуняше неможется. Она испросила позволения не выходить к ужину. Я – позволила… А ты бы, Петруша, после ужина зашел к ней, проведал да утешил…

– Проведаю. – коротко ответил сын.

При этих материнских словах юный царь сразу вспомнил, ч т о говорил ему неделю назад любимый дядюшка Лев Кириллович, заметив, как племянник трусит, когда заговаривали о приближающемся прибавлении царского семейства.

– Это что – невидаль что ль какая – баба на сносях? Родит, родит, ничего с нею не сдеется. Иного пути явиться человеку на свет Божий не было и не будет. Все одно, кто тот человек – холоп кабальный или трону наследник. Тут о другом думать надобно: кто родится – царь будущий или теремная затворница.

– Мне – все одно, кто бы не родился. – быстро, как давно для себя решенное, ответил племянник.

– Э, нет, дружочек! Хорошо, кабы наследник и царь будущий пораньше родился. Ах, для чего? Ужли не понял? Да чтоб постарше был, когда ему час ударит престол принимать… Что зенками-то сверкнул? Обиделся, что ли, как на смерть твою намекнул? Ну, этот ты напрасно… Помнить о смерти всегда полезно. А царю – тем паче.

Ты ведь, хотя и царь, а как все – не вечен. И кто тебя об этом без вражды или умысла какого скажет, коли не я? Софья, что ли? Да если мальчик у тебя родится, она, как есть, от злобы желчью изойдет, поди. Даже в келье, за стеной и под стражею.

2

Итак, вспомнив, что говорил дядюшка Лев Кириллович, Петр решился показать матери, что сын ее, поскольку дитя у него вот-вот народится, – уже не ребенок, и, напустив на себя, сколько мог, важности, сказал:

– Ничего с Дуняшею худого не сдеется! Родит, как и все. И до нее рожали, и после нее рожать будут! – и далее добавил тоже близко к тому, что услышал не так давно от дядюшки Льва:

– Тут о другом гадать надобно: кто народится – парень или девка.

– Кто не родится всяк для жизни сгодится! – улыбаясь ответила на эти слова сына матушка.

– Так-то оно так, согласился сын. – А все же хочется, что бы мальчик, наследник престола появился пораньше.

– Вестимо. – тоже согласилась мать. – Только ведь как угадать-то…

– А говорят, есть бабки, которые угадывают.

– Говорят…

3

Разговор этот происходил во время ужина на половине царицы-матери. Ели только мать и сын – двое, запросто.

И вдруг в дверь столовой сунулась голова одной из бабушек, которые последние дни от Евдокии ни на шаг не отходили, и, торопливо, тревожно, а в то же время как бы и радостно, – не сказала даже, а чуть ли не вскрикнула:

– Началось!

И тогда, роняя стулья и посуду, мать и сын бросились вослед за бабушкою, но Петра в ту комнату, где находилась Евдокия – не пустили. Пустили только свекровь.

Петр же в растерянности только огляделся. Ничего больше не оставалось. У него, не смотря на крайнюю степень возбуждения, хватило рассудка не ломиться в запертую дверь. И поскольку действительно ничего больше не оставалось, он уселся в старинное привезенное из Польши еще при дедушке Михаиле Федоровиче, кресло, стоявшее в углу.

Дело в запертой комнате, по-видимому, затягивалось. Взволнованный Петруша места себе не находил: то сидел в кресле, обхвативши руками острые колени и раскачиваясь, то принимался ходить и даже бегать по этой странной комнате с единственным креслом польской работы, то снова садился, то подходил к двери, подставлял ухо и пытался расслышать – что происходит за нею; но ничего понятного не слышал: дверь была добросовестно прикрыта. Угадывалось только некая суета, беготня, то и дело бухали, закрываясь, какие-то двери.

Так и шло время. Вечер давно кончился. Наступила уже ночь, с самого своего начала полная тревоги и напряженности. И конца ей видно не было.

4

Поскольку беременность молодой царицы ни для кого в Кремле секретом с некоторого времени не была, то заметный ночной переполох во дворце получил немедленное и точное истолкование: «Дуня -царица рожает!»

Однако, прошло уже немало времени и после полуночи. Петр даже соснул, вернее недолго забылся в кресле. Но на все учтивые призывы забегавшихся дворцовых людей идти отдыхать, он отвечал отказом. И вовсе не из-за особой любви к Евдокии, а совсем по другой причине: он уже совершенно убедил сам себя в том что родится мальчик. И хотел свидетельствовать этот государственно-значимый факт. Но произошло все ожидавшееся очень просто и… неожиданно.

Дверь вдруг распахнулась. На пороге стояла матушка. За ее спиной было очень светло – от одновременно горевших многих свечей. Открывшая дверь царица Наталья Кирилловна в свою очередь увидела, как в углу длинно распрямляется, вставая из кресла ее Петруша, у которого на лице был ярко выписан немой вопрос. И она закричала – даже с каким-то визгом:

– Петруша, миленький! Счастье-то какое нам! Мальчик народился, сыночек твой, кровинушка твоя, наследник престола!

И бросилась к сыну. Лицо ее – такое ему знакомое, круглое и доброе, которое Петр увидел совсем-совсем близко – было мокрым от слез. Они текли неудержимо. Но матушка слез этих не вытирала. Потому что это были слезы радости.

5

Что такое из себя есть рождение человека?

– Явление вполне зряшное. – скажет кто-нибудь. – Ведь каждый день и каждый час рождаются, может быть, многие миллионы людей. Однако, на лбу у каждого не написано – к т о родился: простой пахарь, великий книжник или праведник Божий. Но есть у сего великого действа – рождения человека – изъятие. Это когда появляется на свет Божий венценосный младенец, наследник престола. Тогда люди принимаются повсеместно радоваться, пьют вино и славят Отца нашего небесного. Хотя еще и неизвестно, доживет ли мальчик до совершенных лет, сядет ли на трон, и каким будет монархом – может, славу стяжает великую, а может и позор.

6

Итак первенец царский свет увидел девятнадцатого февраля, а по нашему, Русскому счету, восемнадцатого, часу в двенадцатом, а по иноземному счету в шестом.

Как бы об этом великом событии записал дворцовый грамотей тогдашним языком? А примерно так: «По случаю благополучного благоверною царицею нашею Евдокиею Федоровною разрешения от бремени сыном от мужа ея благовернаго и царя Великого Московского Петра Алексеевича февраля в девятнадцатый день в одиннадцатом часу, оба Великие цари и Государи – Петр Алексеевич да Иван Алексеевич имели выход праздничный в Успенский собор».

Но ведь это – обычная поденная запись. Воспроизвести ее близко к тому, как она, скорее всего, действительно была сделана – не большого труда стоит. Иное дело – описать самую картину царского выхода. Это – намного труднее. Но, поскольку картина эта сюда настойчиво просится – мы попробуем.

7

Просто сказать, что в тот день в соборе-де было много народу – значит, ничего не сказать. Потому что народу было так много, что, как говорится в таких случаях, – яблоку упасть было негде. И народ этот в соборе был… пестроватый. Потому что хотя и старалась царская кремлевская стража, что бы люди, попавшие в собор были бы почище, это не всегда удавалось. И вместе с боярскими да дворянскими выходными одеждами видны были и простые овчинные тулупы, и нечесаные бороды торговых сидельцев, слободских жителей, а то и вовсе подлых людей.

В тот час великого торжества – все были равны; каждый радовался уже тому, что зрит великолепную службу, слышит голос и видит святейшего патриарха Иоакима; зрит и обоих государей в ярких праздничных одеждах, зрит и то что царь Петр Алексеевич вовсе не хотел скрывать своей радости и улыбался постоянно – рот до ушей.

Но в тот день особо заметили и того, кому не очень весело было – царя Ивана, быть может, единственного в соборе. И многие понимали, отчего тому не весело.

Ведь Иван – тоже царь и самодержец. И покуда у брата Петра не было сына, Иван имел шанс. Ребеночек то у него народился раньше. Хотя и девочка, нареченная Марией; и далее у Ивана рождались все дочери. Пусть старший брат Петра и был слаб здоровьем и болел цингою; пусть он, по общему мнению и не был годен к государскому правлению, и, по всей вероятности, сам это осознавал, вокруг него всегда обретались люди, главным образом из числа Милославских, да родственников жены Прасковьи Федоровны Салтыковой, которые всегда были готовы подогреть слабое Иваново честолюбие.

Но вот у брата Петра родился сын. И все. Все, даже самые слабые из слабых надежды на возвышение Ивана в одночасье рухнули. Оттого и был Иван в тот день невесел, хотя у него и хватило ума не показывать этого открыто.

8

Закончилась торжественная служба в Успенском соборе, и толпа повалила в Архангельский, а потом еще и в Благовещенский. Лишь оттуда большая часть толпы разошлась, наконец, восвояси. Но оба самодержца еще выдержали праздничные литургии, каждый отдельно в своей дворцовой церкви.

Как издавна у нас водится, по поводу рождения царственного наследника в Москве было выпито за царский счет немало. Думных и ближних своих людей царская семья поила фряжским, дворяне же, стрелецкие полковники, дьяки и гости в обилии угощалися водкою.

9

Гудели, напрягаясь колокола – церковные голоса. И над всем этим глушным звоном по праву царил Иван Великий.

Радость была всеобщей. И причина этой радости тоже была единой. Потому что в сознании обыкновенного русского человека, жившего в последней четверти семнадцатого века, рождение венценосного младенца давало каждому подлинное Божье успокоение. В чем? Конечно же, в том, что если бесспорный наследник есть, то, скорее всего, не будет сумятицы, столь страшной Смуты, которая случилась в начале века, и о которой многие уже, как о живых своих переживаниях, может быть, и не всегда помнили, но все – знали.

И не только никто не хотел, чтобы смута, хотя бы частью своей, явилась сызнова, но все радовались, что теперь-то ее точно, вдругорядь не будет.

В этом – тогда, в феврале, – все были заодно. Все. И те, кто любил молодого царя Петра Алексеевича, и те, кто его ненавидел. И вторых тогда было едва ли не больше.

Первые не без основания полагали, что наследник придаст Петру уверенности в действиях. Вторые же – рассчитывали, что с рождением сына царь остепенится, больше времени будет в семье, и потому – новые, чужеземные химеры, к коим нынче он так прилежен, и посему так напугал радетелей старины, мало-помалу из его головы повыветрятся.

10

Картина пьяной Москвы тогдашней нам сегодня, наверное, показалась бы интересной. Но молодому Петру она была вовсе не по сердцу, т.е. прямо скажем, изрядно надоела. Иначе – чем объяснить, что уже на следующий день царь уехал из Москвы в Фили, к дяде Льву Кирилловичу Нарышкину? У него там имелся загородный дом. В том-то доме и сидели за столом, угощались пивом и разговаривали племянник и дядя. Пётр чувствовал себя здесь как дома, совершенно без опаски, потому что доверял дядюшке безгранично.

11

– Слава Богу, все закончилось!

– Да, Петруша, большое дело ты сделал!

– Я?

– Ну, а кто же еще?

– Теперь все притихнут – и Милославские, и Салтыковы, и прочие!

– Притихнут-то притихнут, да не успокоятся. Смотреть за ними надо во все глаза…

– Нет-нет, теперь все!

– Воля твоя Государь, я тебе не судья, а все же – побыл бы ты в Москве еще…

– Чего ради?

– Слышал, стрельцы зело просились тебя поздравить…

– Ну их к чертям!

– Уважить бы надо…

– Или ты боишься, дядя?

– Боюсь…

– А я – не боюсь! Я теперича никого не боюсь! И Патрика к столу позову! Царь я или не царь?

– Царь, царь… И воля – твоя. А вот хорошо ли будет?

– Хорошо, хорошо все будет. А то, видано ли дело – я, царь, а не могу, кого хочу к столу своему пригласить!

– Он католик, Петруша…

– И что с того, что католик? Он – добрый католик! И мне служит – не за страх, а за совесть! Побольше своих так бы служили, как этот чужой!

– Ох, берегись, берегись, их, Петруша. Католики добрыми не бывают. Одни ляхи, вон, чего стоили нам!

– На Смуту новую намекаешь? Так не будет её больше! А коли на Августа – так ведь он – не поляк, а немец природный, саксонский, лютеранин.

– Ладно, ладно… А вот – покушай курятинки, знатная курятинка… У меня повар Герасим – сам знаешь, каков повар – кудесник, ей Богу!

– Дядюшка, не хитри! Лучше ответь: потребны нам нынче иноземцы, ай нет? По правде полной ответствуй!

– Потребны, потребны, Петруша. Ты – кушай курятинку-то, кушай!

– Нас еще многому учить надобно! – распаляясь не на шутку и размахивая куриной косточкой, витийствовал Петр. – И ты мне, должен в этом всем первым помощником быть! Я думаю тебя головой Посольского приказу поставить… Что ты на сие скажешь?

– Уж и не знаю, как ответить… Служить тебе рад. За честь великую почту. Однако, смогу ли, не знаю. Чтобы в Посольском приказе дела вершить, надобно иноземные дела – как они суть – ведать доподлинно. А я – что? Иноземных дел не ведаю, языков – тоже… разве… разве что по-польску, але добже не вем. Одно обещаю: дело свое править стану по совести.

– Что только от тебя и надобно! В самом-то приказе у нас людей, кои добре иноземные дела ведают, хотя и нехватка, но имеются. А на голову – свой человек нужен. Разумеешь?

– Вестимо, разумею.

– Я чаю, иноземцы честные нам ныне потребны, как николи еще не бывали. Все будем менять. И не мы – так дети наши вкусят от перемен полной мерою. И сын мой, который вечор только народился и свет Божий увидал, – лучше отца своего , – меня, то есть, будет. За границу его отправлю. Тамошнюю науку превзойдет. Языки будет ведать. И не токмо латынь или твой польский, но германский и французский… Веришь ли сему? – весело спросил дядю Петр. – Дядюшка от души рассмеялся.

– Что? Что? – наседал племянник, немедленно начиная обижаться.

Лев Кириллович отлично знал неровный нрав любимого племянника и поэтому постарался ответить так, чтобы не дать особенно распуститься гневу Петра.

– Воля твоя, Государь, воля царская… Она много чего может. А только хватит ли проку с того, что наследник твой станет по-французски лучше, чем по-русски говорить, а другие –на него как на чудо заморское глазеть?

– Других тоже выучим… Дел немало предстоит. Я… Да я жизнь свою до последнего денька положу, не пожалею, а… государство Наше возвышу! Перестанут нас с татарами-то путать! Будут еще и нимало заискивать пред нами!..

Петр вдруг остановился, как на бегу, и подозрительно глянул на улыбающегося Льва Кирилловича.

– Да ты, что, не веришь что ли мне? Улыбаешься, вон… Как же ты станешь в Посольском-то приказе государское дело вершить, коли Государю своему не веришь?

Лев Кириллович поспешил тотчас согнать улыбку с лица.

– Верю, верю. Верю, что жизнь свою положишь. Только ведь это дело – неподъемное. Хошь ты и царь. Помощников надобно иметь. И немало. На кого облокотишься? На бояр? Эти скопом за тобою не побегут. Артачиться станут, непокорствовать. Скажут: «Чего это он нас от старины-то прочь тащит? Мы, мол, и сами с усами. Мы, мол, тоже – Рюриковичи, да Гедиминовичи! Не дурее его! Тыщу лет так-то жили и еще тыщу проживем!» А? Что ты на такие слова ответишь? Похоже на правду? Что молчишь?

Петр молчал, только сосредоточенно рассматривал тонкую, в два цвета, вышивку на утиральнике.

12

Однако на следующее утро племянник рано-рано все-таки отъехал из дядиных Филей в Москву. Сказал тому, почти добродушно, садясь в возок.

– Прав ты, Лев Кириллович. Хоть не за что мне любить стрельцов, одначе, съезжу. Не стану сих гусей дразнить. Посмотрю – как и чем это воинство меня славить станет. – Засмеялся сам словам своим и уехал.

Примерно в полдень он и его охрана уже проезжали в Спасские ворота Кремля.

Когда царский поезд очутился на Ивановской площади, узрел Петр в окошко слюдяное две примерно сотни стрельцов, разодетых с наивысшим приличным случаю шиком и стоявших в том строевом порядке, который был только посилен в то время для русских, но которому было еще очень далеко до немецкого.

Как только возок с Петром остановился, стрельцы дружно грянули «ура» во все свои стрелецкие глотки. И вышло это у них до того громко, что немалое число голубей и галок, бывших в то время на жительстве в Кремле, с превеликим шумом поднялись в воздух.

«Ура» – кричали выборные от шести стрелецких полков, которые дислоцированы были тогда в Подмосковье. Выборные должны были полною мерою донести до Монарха свидетельства того, как стрельцы нынче любят молодого Государя. Ну, а кто старое помянет…

Когда же Петр вышел из возка и взошел на паперть Успенского Собора, – стрелецкое «ура» достигло такой силы, что казалось, – еще чуть-чуть, и, ошалевшие от человеческого крика, ни в чем не виноватые пернатые кремлевские обитатели станут просто падать с высоты замертво.

Из строя вышел, – Петр его узнал, – полусотенный Акинфий Ладогин и приготовился орать стрелецкое приветствие царю, которое было сочинено стрелецкими грамотеями и которое сам оратель предварительно выучил назубок. Акинфию такая честь оказана не случайно. Он был среди тех смельчаков, которые упредили Петра о том, что сестра Софья готовила убийство его. Потому-то царь и знал Акинфия «лично», потому-то он, Акинфий, и стал, хотя и небольшим, но начальником, получил под руку пятьдесят стрельцов, что называется, выдвинулся.

Акинфий был одет очень чисто. Но ни ружья, ни сабли, ни пистолета при нем не было. Он остановился шагах в трех от первой ступеньки соборной паперти, истово поклонился Петру – снявши шапку поясным поклоном, коснувшись, по обычаю, правой рукою земли, затем спрямил стан ровно и сказал, вернее, спросил у Петра:

– Дозволь, Великий Государь, стрелецкое поздравное слово тебе молвить!

13

Петр, как бы ища помощи, оглянулся. И убедился, что сзади и по обе руки уже стоят стражные люди, коим велено неотступно охранять его царскую персону.

Безотчетное тревожное ощущение, которое у него всегда появлялось при виде стрельцов , – и понятно, почему, – прошло. Царь успокоился. И от-ветил приветливо:

– Говори, говори , Акинфий, свое слово!

Акинфий заулыбался. Ему было лестно, что царь его помнит. Он начал говорить, помогая себе руками. Голос его, сочный и сильный, с басинкою, лился легко и свободно.

– Царь и Великий Государь Московский, Петр Алексеевич!

Стрелецкое твое войско порешило выслать к тебе поздравителями по двадцати пяти выборных от каждого из полков– поздоровить тебя, Государь истинно по рождению в семействе твоем от тебя, Государя честною и благоверною супругою твоею Евдокиею Федоровною первенца-сына, и, навить, наследника стола Великого Московского. Пусть сын твой сей будет здрав и молим Бога Вышнего, чтобы дал Отец Наш Небесный оному сыну твоему жизнь долгую и счастливую, а Тебе, Государь, чтобы дал Он много радости, дабы радовался ты всегда на сына своего глядючи: и коли он первые шаги сделает, и коли первое слово молвит, и коли первые литеры сложит и прочтет, и коли на коня впервой сядет да саблю в руки возьмет. Пусть он, сын твой, почитает тебя, Государя и Отца своего как должно, служит тебе не за страх, а за совесть, и гневить Тебя, Государя, не изволит ни в малом ни в большом пригрешениями своими.

Позволь, Государь, на радостях твоих, а тако же и наших, сей же час палить из ружей. И да ведомо Тебе станет, что огневого припаса у нас от пальбы сей не убудет!

Засим Акинфий снову поклонился Царю в пояс, но шапку красную надел только отойдя от соборной паперти шагов на десять, а может, и чуть поболе – кто считал?

Когда же Акинфий место свое в строю стрелецких выборных занял, снова наступила тишина. И снова Петром овладело ненавидимое им беспокойство.

На выручку пришел нивесть откуду взявшийся, Патрик, друг любезный. Он и сказал Петру тихонько, но так, что тот услышал:

– Ожидают позволения Вашего Величества стрелять.

– У них разве и ружья заряжены? – не скрывая перед Гордоном своего страха, шепотом спросил Петр.

– Ружья заряжены, Государь. Но Вы не извольте тревожиться. Люди получили приказ палить в небо.

– А пули?

– Пуль в стволах нет. Заряды холостые. И пороху указана малая мера.

– А вдруг кто тайным порядком взял да и загнал пульку. А? Проверяли?

– Ружья проверили с отщанием немалым и не раз. Не беспокойтесь, Ваше Величество. Все идет так, как следует быть.

– Ну, тогда это… Стало быть, позволяю я им палить. А как знак подать?

– Платком махните, Государь мой. Только и всего.

Но платка у Петра не было.

И тогда Патрик Гордон подал царю свой – ослепительно белый, надушенный и накрахмаленный, обшитый тончайшим кружевом в далеком Генте.

Петр взял платок и махнул рукой.

14

Тотчас же из стрелецкой шеренги выступили первые десять стрелков с ружьями, изготовились и выстрелили ладно, – т.е. одновременно, залпом.

Как и вообразил себе уже, наверное, читатель, галки и голуби снова поднялись с великим шумом. Но для полноты картины – этого мало. Для полноты картины следует сказать, что с каждым ружейным залпом Ивановская площадь заволакивалась густым дымом с тошнотворным тухлым запахом сгоревшего тогдашнего пороха. Но когда грянул последний, двадцатый залп, и дым, от которого хотелось бежать сломя голову, стал, наконец, расходиться, оказалось, что соборная паперть уже пуста: царь уехал, не дождавшись окончания салюта.

Но стрельбою торжества не закончились. На следующий день наступило 23 февраля – мясопустное воскресенье во Великом Посту. В тот день были назначены крестины младенца-царевича, причем, по поводу того, как назвать царева первенца – споров вовсе не было. Матушка Наталья Кирилловна первая указала, что назвать его надобно Алексеем – в честь деда его, благоверного, благочестивого и благополучного царя и Великого Государя Московского, Алексея Михайловича. И никто не возразил. Никто! Даже, наверное, и Софья Алексеевна из-за прочных стен Новодевичьего монастыря не захотела бы ничего возражать.

15

Петр Первый был вполне верующим православным человеком. Представлять сегодня дело таким образом, что великий наш реформатор был религиозным рационалистом и постепенно склонялся к лютеранству – неверно. Но что верно – так это то, что царь был противником православной чрезмер-ности. То есть не любил, когда люди демонстрировали свою религиозность или ханжили, как он часто сам говаривал.

Но крещение… Крещение это такой обряд, который ханжество в себе не содержал и самой возможности демонстрировать показную религиозность не давал. Петр отнесся к крещению сына так, как и должен был отнестись к крещению сына верующий отец, т.е. как к большому событию, как к празднику.

Для самой церемонии крещения был определен Чудов монастырь. Крестить царственного младенца должен был сам Патриарх, а восприемницею была определена царевна Татьяна Михайловна, младшая дочь царя Михаила Федоровича.

Церемония крещения! Кто же её не знает!? В Чудовом это таинство случилось, может быть, даже более праздничным и торжественным, чем обыкновенно. Ведь кого крестили-то! И Петр важность текущего момента понимал вполне. Настроение у него было приподнятое, что там говорить! И он чистосердечно обрадовался, когда увидел, что прядочка Алексеевых волосиков не утонула в купели, а поплыла. Это был добрый знак! А когда он, отец, принял на руки влажное, трепещущее тельце сына, что, надо сказать, было противу правил, то даже умилился настолько, что обронил несколько непрошенных слезинок радости, чему и сам удивился. Однако, и на крещении торжества не закончились.

16

На пятый день после Крещения патриарх Иоаким и другие высокие персоны церкви, самые родовитые бояре и большие чины приказов снова явились, чтобы поздравить царя. И, ясное дело, явились не с пустыми руками. Подарено было многое число святых икон и крестов с мощами, немало кубков для питья из золота и серебра; и соболей были поднесены многие сорока, и разных роскошных материй заморского тканья, из чего можно сделать заключение, что среди дарителей было немало именитых гостей; был и самый именитый и богатый среди всех – Григорий Дмитриевич Строганов.

Тут-то, между прочим, и разразились события, связанные с попыткой приглашения шотландца и католика Патрика Гордона к царскому праздничному столу. Каким-то образом об этой петровой затеи некие доброхоты известили патриарха. Тот воспротивился приглашению весьма рьяно. Заявил, что того-де отродясь в его жизни не бывало, что б ему сидеть за одним столом с католиком. Не было, дескать, этого, и не будет!

Петр, скорее всего, все же пригласил бы шотландца, как и хотел, но вмешалась матушка Наталья Кирилловна. Испугавшись патриаршего неудовольствия, она стала слезно уговаривать сына уступить предстоятелю. Петр озлился, конечно, но матери перечить не посмел.

Зато и сделал так, что добрый католик не обиделся: на следующий день, буквально после главного торжества – повез шотландского своего друга в знакомые читателю уже Фили к дядюшке Льву Кирилловичу, где и были надлежащим образом крестины отпразднованы еще раз.

Но ведь и недругам своим молодой царь отомстил: на главное застолье – брата своего, царя Ивана, не позвал! Впрочем, скорее всего, тот и сам на торжество не вельми рвался – по причинам, о которых уже говорилось.

17

А в Филях – праздник вышел на славу! Главных фигурантов его было немного: всего-то трое. Стол был накрыт на немецкий манер. И даже играли на своих скрыпелках музыканты из Кукуйской – (немецкой) слободы.

Петр был очень весел и все пытался танцевать по-немецки. Гордон ему показывал. А потом и вовсе появилась партнерша. Спустя какой-то час. Дочка золотых дел мастера и отчасти книготорговца Иоганна Монса – Анна. Петр ее уже немного знал и откровенно заглядывался на стройненькую голубоглазую и веселенькую девушку. Это Гордон, зная о петровой слабости, распорядился привезти ее к столу – на удовольствие «герру Питеру».

Помимо Анхен Патрик Гордон преподнес Петру и еще подарочек – прямо скажем – необычный: шотландец, католик, он подарил Петру немецкую лютеранскую Библию и сказал при этом улыбаясь, но в высшей степени почтительно:

– Я, как Вам известно, Ваше Величество, католик. И не желал бы делать из Вас лютеранина. Но надеюсь, что Библия эта поможет Вам быстрее научиться столь необходимой Вам скоро германской речи, на которой ныне от Кенигсберга до Рейна говорят очень многие.

18

Минул год.

Младенец Алексей рос, находясь почти все время при матери Евдокии Федоровне. Так тогда было принято. Однако, заметим, что между родителями уже начался процесс, как бы мы сейчас сказали – эррозии чувств. Справедливости ради следует заметить, что процесс этот шел единственно усилиями Петра. Тому имеется проверенный свидетель – известный человек того времени, князь Федор Васильевич Куракин, оставивший преинтересные воспоминания, из которых следует, что «изрядная любовь» Петра к жене продолжалась «разве только год».

Почему?

Кроме тех соблазнов, которые прямо вытекали из общения Петра с иностранцами и иностранками, есть еще причина: Евдокия родилась в 1669, а Петр – в 1672 году. То есть, в год рождения первенца Алексея, матери его был уже двадцать один год, а отцу – только восемнадцать. Разница в три года не могла не вызывать у Петра досады.

Но отец тогда полагал, что в том, что сын «при матери» пока вреда нет: Так малышу было «лучшее».

Сама же царица и пока еще жена, хотя и была ума невеликого, но женским своим чутьем главное, конечно, хорошо понимала. И это главное состояло в том, что муж уходил. Разумеется, она не была в силах все для себя прояснить. Но в числе вещей для неё вполне ясных был еще способ, которым она, опираясь на нашептывание своих «ближних» – Лопухиных да Стрешневых, надеялась удержать царя: бросилась рожать, рассчитывая детьми связать мужа, оставить его подле себя. В 1691 и 1692 годах она родила еще двоих сыновей – Александра и Павла, но, во-первых, оба мальчика скоро умерли, а во-вторых, выяснилось, что детьми Петра было уже никак не образумить.

Петр уходил. Уходил совсем в другую жизнь, которая ничего общего не имела с традиционною жизнью московских царей – с долгими церковными службами, утомительными выходами и приемами иностранных послов, а также частыми поездками по монастырям.

Кстати, здесь также не лишне заметить, что свекровь Наталья Кирилловна, хотя и относилась к снохе, в целом, прохладно, пока была жива, все же ревностно стремилась сохранить семью сына в целости.

19

В новой своей жизни, куда неотвратимо уходил Петр, он обнаруживал свое внимание к Алексею главным образом тогда, когда этого требовал календарь и не только церковный. К примеру, через год, 19 февраля 1691 года он отпраздновал День рождения наследника Алексея. Не день ангела, а именно День рождения – как это принято в Европе. И заметим, что хотя религиозный момент в том празднике был минимально обозначен – главным образом, стараниями матушки Натальи Кирилловны, – основное его содержание было вполне светским: отец и его гости активнейшим образом угощались вином.

Очевидно, что Петр о сыне не забывал. Но внимание его с точки зрения тогдашнего московского обывателя было явно недостаточным: отец стремился уменьшить масштабность, помпезность празднований.

16 марта 1692 года тезоименитство наследника царевича ограничилось только тем, что оба государя были у обедни в Московском Алексеевском монастыре.

Минул еще год.

19 февраля 1693 года, в день, когда сыну исполнилось три, Петр тоже был у обедни, но только в своей дворцовой церкви. Примечательно и то, что массового угощения вином, такого традиционного для того дня, не было. А вот заморская забава – фейерверк – был. В тот год и тезоименитство наследника торжественным выходом в Алексееский монастырь царь тоже не отметил. Хотя его ждало там множество народа. Заметим: и здесь отчетливо видно нежелание Петра часто фигурировать в утомительных православных церемониях.

20

Наступил 1694 год – год во многом ставший в жизни Петра переломным. Умерла мать. И сын с этого времени практически совершенно, даже символически, прекращает бывать с женой. Вихрь новой жизни окончательно захватил, увлек, завертел молодого монарха – прочь из теплого терема, от жаркого жениного бока в, покуда еще только потешную военную жизнь; повлек Петра на Плещеево озеро, где он впервые увидал корабельное строение; потянул и на Белое море, и на Соловки, и в Архангельск-город, заразив морем до того прочно, что уже всю жизнь уже с этой морской болезнью не расставался. От полуграмотных записок каракулями, присылавшихся время от времени Евдокиею, с робкими просьбами «пожаловать» приехать в Москву, где его с нетерпением ждут жена и сын, Петр отмахивался, словно от назойливой мухи: «Баба – она и есть только баба и больше ничего. Что она может понимать в моих делах!» – сердился Петр. И если бы в такой момент кто-нибудь из ближнего окружения, ну, скажем, тот же Лев Кириллович, спросил бы полушутя: «Да люба ли тебе ныне Дуня-то?» – Петр, наверняка, только плечами пожал бы в ответ, ибо точно не нашелся, что сказать словами, чтобы поняли.

Все это, однако, не означало, что Петр домой дорогу забыл совершенно. Приезжал. Приезжал, но всегда неожиданно и всегда на очень краткое время. Приедет, торопясь, чуть ли не на ходу, взглянет на сына, погладит по головке, пробурчит что-нибудь вроде: «Не забалуйте мне его»… А на причитание обрадовавшейся и вместе взволнованной жены скажет недовольно: «Ну, опять слезы лить начала… Некогда мне, некогда оставаться, дела надо делать». И прочь, прочь из Москвы, опять к своим потешным да к корабликам своим…

21

Заметим опять-таки: практически порвав с женою, сына царь не забывал. В декабре 1693 года по поручению отца у иноземного купца Бастинса, были, например, приобретены некоторые товары, в том числе и для Алексея Петровича, а именно: «птичка попугай в клетке ценою в три алтына и две деньги», три птички ценою в шесть алтын, а также «гремушечка серебряная и две куклы».

Но вот наступает 1696 год – приходит к царевичу возраст, с которого по традиции начиналось обучение русской грамоте. Когда мы несколько раньше заметили, что царевич первые годы своей жизни рос при матери, то так оно, конечно, и было, хотя только отчасти. До 1694 года, пока жива была бабушка Наталья Кирилловна, ее влияние на внука оставалось немалым. Да и Алексей очень бабушку любил.

Полное засилье матери началось после смерти свекрови. И это очень хорошо было видно на примере того, кто и как обучал царевича русской грамоте.

Первичное обучение царевича Алексея отец поручил Никифору Вяземскому, «человеку простому и не очень образованному» – как писали о нем некоторые иностранцы, жившие тогда в России. Такой взгляд на первого учителя царевича в нашей литературе весьма распространен и, как мы полагаем, ошибочен. Никифор был вовсе не так прост. Во-первых, он все-таки был хотя и дальним, но отпрыском знатнейшего рода князей Вяземских, которые вели свое происхождение от Рюрика. Можно только представить, как чувствовал себя Рюрикович в роли учителя! Самолюбие Никифора Вяземского было ранено и, притом, жестоко. Во-вторых, вследствие более чем недовольства Петром, причем недовольства, которые ни в коем случае нельзя было показывать, Никифор стал полной креатурой царицы Евдокии. Причем, царь Петр об этой роли Вяземского долгое время ничего не знал, а узнал слишком поздно.

Очевидная же заурядность самой личности Никифора Кондратьевича Вяземского говорит нам только об одном, а именно о том, что сам Петр считал обучение сына русской грамоте не столь важным делом в сравнении с образованием по западному образцу; что обучение сына русской грамоте традиционным образом не содержит еще опасности – ни для сына, ни для Петра самого. Царь полагал такое обучение нормой. Ведь и его учил грамоте Никита Зотов давно известным способом – то есть по азбуке и Часослову.

Какими же были результаты обучения наследника престола?

В середине марта 1696 года, за несколько дней до капитуляции турок в Азове, Петр посылает Н.Вяземскому письмо, в котором требует от учителя отчитаться об учебных успехах сына.

И получает ответ. Ответ позволяющий судить о том, что учебные успехи у царевича были. Он «в немногое время» постиг «совершение литер и слогов по обычаю азбуки учит Часослов». Можно также с большой вероятностью предположить, что царевич занимался и по «Грамматике» Кариона Истомина – как тогда говаривали – «естеством письмен, ударением гласа и препинанием словес».

22

Отчуждение Петра от жены имело конкретную причину, а у причины имелись и имя и фамилия: Анна Монс. Связь эта началась, по всей видимости, после 1691 года и продолжалась до 1704-го. И по мере упрочения этой связи росло стремление Петра реально удалить Евдокию из своей жизни – способом, очень известным в те времена: склонивши её к добровольному пострижению в монахини. Фарисейства в этой затее Петра было более чем достаточно. Потому что Евдокия ни в какую не хотела соглашаться на пострижение, и одновременно не давала никакого повода в чем-либо себя заподозрить или уличить. Оставался только один способ – уговоры.

Уговаривать Евдокию Петр начал по всей вероятности после смерти матери, в 1694 году. Петр разговаривал на эту тему с женой многажды и подолгу. Но во время Великого Посольства в Англии стремление заставить Евдокию уйти в монастырь стало очень чем-то похожим на идею-фикс. Из Лондона он приказывал давить на Евдокию и Л.К. Нарышкину и Т.Н. Стрешневу, и другим. Но все напрасно. Евдокия не подавалась. После возвращения в Москву за дело снова взялся Петр сам. И был более успешен.

Одним из последних, или правильнее сказать, возможно последних таких разговоров супругов имел место в августе 1698 года. Потерявший терпение Петр прекратил уговаривать.

23

Царь прискакал тогда в Москву из Преображенского верхом в сопровождении только одного стражника-кроата. Бросив тому повод у дворцового крыльца, царь бегом кинулся по комнатам, дабы не дать жене времени запереться и сказаться больной, что уже не един раз бывало.

Ему повезло. Как снег на голову он явился в светелке, где сенная девушка спокойно причесывала царицу. Завидев царя, девушка с испуганным криком кинулась из комнаты прочь. Евдокия вслед за нею побежать не смогла. Пораженная страхом, она не нашла сил даже встать на ноги.

Это-то Петру и нужно было.

– Ну, здравствуй Евдокия! – громко сказал царь, очень довольный тем, что той никуда не скрыться, и разговор, к которому он был готов явно лучше жены – состоится.

– Чего молчишь? Или я тебе уже не люб? Так ты скажи!

– Люб. – едва слышно прошептала жена в ответ.

– Что же так тихо ответствуешь? Голос что ли пропал?

– Не пропал…

– А чего же?

– Боюсь я…

– Чего же боишься? Скажи!

– Тебя, Государя, мужа своего боюсь…

– Что же так? – веселился Петр. – Али я страшен больно?

– Боюсь, что опять сомлею со страху… Ведь ты, Государь мой, снову уговаривать явился… больше я не на что тебе и не потребна стала…

– Ну и что же ты надумала? Ведь я тебе в прошлый раз месяц еще сроку дал. Надумала чего?

– Надумала…

– Ну! – И Петр, сидя напротив жены, даже явно вперед подался – от нетерпения.

– Не хочу я…

– Не хо-о-чешь? – протянул Петр, – А ведь это я, я тебе велю, Государь и Господин твой. А ты должна волю мою государскую, как есть, исполнить. Поняла?

– Поняла…

– Ну, а коли поняла, то и слава Богу. – обрадовался Петр.

– Поняла, а не хочу…

– Уф! Опять двадцать пять… А чего ж ты поняла?

– Что ты мне указуешь…

– А что указую?

– Постричься…

– Ну и постригись!..

– С чего это? Я – честно живу. И полюбовников у меня нету. И не будет… И люб ты мне…

– Ой, ли? А хоть и так. А ты – все одно постригись. Я ведь Господин твой. Говорится же в Священном писании – «жена да убоится мужа своего». Коли я приказываю – чужие люди по слову моему в огонь и в воду идут. А ты – жена моя, а волю мою исполнить не хочешь …

– Не хочу…С какой такой стати мне себя заживо хоронить-то? Я хочу дитя наше рóстить, Алешеньку…

– Так-то? – Петр очевидно терял последнее терпение. – Так-то?!

Евдокия ясно видела, как глаза Петра зажглись желтым гневным огнем. Она трусила отчаянно. Плеть конская была у царя в руках. И все же ответила, как хотела:

– Так…

– Это – твое последнее слово? – Голос Петра уже звенел зловещими струнами.

– Последнее…

Тогда Петр встал, набрал воздуху и вдруг зашипел то, о чем думал, готовясь к этому разговору. Как бы мы сейчас сказали – озвучил домашнюю заготовку. – Так вот, что я тебе, Дунюшка, на это скажу. Коли ты не пострижешься, я всею твою родню лопухинскую, – по миру пущу! Поняла, нет?

– Как это?

– А так это: коли мне донесут тайным делом, что родня твоя – все как один – предались султану, что ты тогда скажешь?

– Правда, что ли? – в замешательстве спросила Евдокия.

– Правда.

– Уж ли сделаешь сие?

– Сделаю и не дрогну!

– Так ведь грех…

– А не исполнять царскую и мужнину волю – разве не грех?

– Напраслина всё.

– Как знать, как знать… Может, и не напраслина. А буде и напраслина, дак у меня люди такие имеются, что любую напраслину истиной представят. Знаешь ли сие?

– Ох, знаю…

Евдокия замолчала. Долго молчала. В продолжении этого молчания жены Петр сначала тоже сидел спокойно. Но когда молчание стало явно затягиваться, он встревожился: подошел к ней, спросил почти участливо: «Что с тобой?»

– Ничего. Со мною – ничего. Только и всего, что опять ты напужал меня до смерти. Боюсь я за своих. Ведь на тебя управы по всей земле нету… Сказал – по миру пустишь – и ведь пустишь… Ведь пустишь?

– Как есть пущу… А кого-то и в тюрьму. Детишек – по дальним монастырям разошлю. А землю и мужичков – на себя описать велю… Ну!

– То-то и оно… Выходит, спасения родни ради – не миновать мне идти в монастырь. Злодей ты…

– Ну, вот, хоть и так. Хорошо, уже, что согласилась ты. Помни, что скажу: уйдешь в монастырь, пострижешься по доброй воле – никого из твоих не трону. Волос не упадет. Будут себе жить как и жили. Вот. Ну, а коли забудешь это слово свое, заартачишься снова – пеняй на себя… Уразумела?

– Уразумела. Это-то я уразумела. Другого уразуметь не могу. Кого ради ты меня в монастырь гонишь? Ради какой-то немки бесстыжей!

– Молчать! – яростно рыкнул Петр. – Это – мое дело! Мое только, а не твое!

– И сына свово кровного, наследника престола, – от живой-то матери силком отымаешь… И это грех… А…А Бога, нашего Отца небесного, ты не боишься?

Петр от души рассмеялся. Он, когда надо было, умел быстро взять себя в руки:

– До Бога высоко…

– А до царя? – сделала попытку съязвить Евдокия.

Петр иронию понял, но продолжал от души веселиться. Дело было сделано…

– А зачем далеко ходить? Царь-то – вот он! Гляди! – и провел рукой по груди своей ласково. – Продолжил спокойно:

– Ты сама сказала, что на меня во всей земле управы не сыскать. Попала! Но нос к верху не дери. Не блаженная… Покуда обыкновенная…Да и рожать уже не сможешь мне. Эвон, сыночки-то мои младшенькие младенцами крошечными померли. А мне – здоровые детки нужны. Так-то-сь! – С этими словами Петр встал и вышел вон.

24

Самый а к т пострижение Евдокии произошел в Суздальском покровском монастыре в сентябре 1698 года. И этот факт Петр особенно прочно в тайне не хранил. Невозможно было утаить. Молва была сильнее и во всем винила Петра. Пострижение еще больше добавило энергии критикам царя «снизу». Говорили: «Что это за царь? Жену в монастырь упек насильно, а сам с немкой живет… Тьфу!».

25

Почти сразу после пострижения матери произошло и заметное изменение в положении наследника царевича Алексея Петровича. Он был отдан под опеку тетке Наталье Алексеевне и помещен на жительство в село Преображенское. В тот год царевне Наталье исполнилось только двадцать пять лет. К роли воспитательницы восьмилетнего племянника она вряд ли была пригодна. Скорее, она годилась на роль подружки, старшей сестрицы. Эту-то роль она, в общем, и играла, поскольку в большинстве поездок ребенка-царевича его фактически сопровождала в качестве очень похожем на компаньонку, с тем, чтобы мальчику не было в дороге скучно. Такую поездку племянник и тетушка в марте 1700 года совершили, например, в Воронеж, где 27 апреля присутствовали на торжествах по поводу спуска на воду знаменитого корабля «Гото Предисцинация».

26

Реальный процесс обучения грамоте Алексея Петровича и его фактического воспитания держали в своих руках совсем другие люди: Вяземские – Никифор, Сергей, Лев, Петр и Андрей, и Нарышкины – Василий и Михаил Григорьевичи и Алексей и Иван Ивановичи.

В этом своеобразном кружке не могли остаться без места и лица духовные, из которых ближе всего к Алексею стояли: Верхоспасский протопоп Яков Игнатьев, ключарь Благовещенского Собора Алексей, а также священник Леонтий Мельников, который считался официальным духовником царевича.

Все эти люди вкупе исполняли некое двуединое дело. С одной стороны – поддерживали в ребенке добрую память о матери, которая, конечно, страдает невинно, а с другой стороны, – исподволь настраивали Алексея против отца. ...



Все права на текст принадлежат автору: Юрий Павлович Вылегжанин.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Отец и сынЮрий Павлович Вылегжанин