Все права на текст принадлежат автору: Агостино Паравичини Бальяни.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Тело ПапыАгостино Паравичини Бальяни

Агостино Паравичини Бальяни Тело папы

© Agostino Paravicini Bagliani, текст, 2021

© О. С. Воскобойников, перевод, предисловие, фото, 2021

© К. П. Мефтахудинов, Ю. Д. Сапрыкин-мл., послесловие, 2021

© Издательство АСТ, 2021

* * *

Трудно быть папой

Дождливым вечером 28 марта 2020 года, накануне Пальмового (по-нашему – Вербного) воскресенья, в самом начале бедствия, повергшего в шок Италию, затем всю Европу и, наконец, планету, папа Франциск в одиночестве вышел на площадь Святого Петра и прочел молебен. В портике Сан Пьетро выставили одну из древнейших христианских икон Богородицы с Младенцем, «Спасение римского народа», Salus populi romani, специально доставленную для этого из базилики Санта Мария Маджоре. Этот образ – такой же палладиум Вечного города, как Владимирская икона для Москвы. Публичное служение, совершенное в одиночестве, столь необычное для главы Католической церкви, было обусловлено всем известными обстоятельствами. На почтительном расстоянии, с соблюдением, что называется, социальной дистанции, присутствовало лишь несколько клириков, включая, кажется, двух кардиналов. Вдалеке, за ограждением, виднелись мигалки, полицейские и случайно допущенные прохожие. Молебен, однако, транслировался всему миру, с чередованием панорамных и крупных планов на площадь и храм, символ единства католического мира, на великую икону, на распятие и, конечно, на папу в его белом облачении. Тихая молитва прозвучала громко, Urbi et orbi.

В эти минуты, слушая спокойный голос первого понтифика, взявшего имя знаменитого святого из Ассизи, я четко осознал: за этой молитвой, такой простой по содержанию, но звучащей в устах главы католической Церкви, стоит история древнейшего религиозного и политического института Европы. Эти две тысячи лет и дали молитве ту силу, которая, хочется верить, помогла итальянцам в те первые недели. И может быть, не только им. Если просмотреть этот короткий ролик, нетрудно согласиться, что фигура понтифика, тело папы, говоря словами этой книги, собственно, и концентрирует в себе эту историю едва ли не в такой же степени, как сокровища Ватикана, от христианских реликвий и гротов до музеев и богатейшего собрания древних рукописей. Осознал – и решил перевести «Тело папы». Задумался я об этом в студенческие годы: это была первая большая работа о Средних веках на итальянском языке, которую я прочел в Италии. В наших библиотеках ее не было и нет. Двадцать пять лет спустя юношеская мечта сбылась.

Книга, которую Вы держите в руках, очень необычна почти во всем. Она оригинальна по теме, композиции и манере изложения, но в хорошем смысле старомодна по форме. Неподготовленного читателя напугает тысяча сносок с длинными латинскими цитатами – все их я сохранил по воле автора, по счастью, моего близкого друга. Должен разочаровать тех, кто спешит: вся радость как раз в неразрывном единстве основного «блюда» с россыпью вкуснейших «закусок» и «десертов» именно там, в сносках. А. Паравичини Бальяни очень настойчиво, даже навязчиво излагает свою антропологическую концепцию тела папы, нередко повторяя одну и ту же мысль, но всегда обыгрывая ее в новых обстоятельствах. Его выводы иногда пунктуальны и пронумерованы, иногда – словно обрываются на какой-то маловажной детали, оставляя у читателя в голове большой знак вопроса. Половина книги – не о теле, а о трупе, его разложении, расчленении, бальзамировании, погребении. Нельзя ли уже немного о живых? Здесь больше смирения и унижения, чем величия и славы, папства униженного и оскорбленного, иногда в лицо, иногда за глаза, иногда в смертельной болезни, папства страдающего, а не царствующего. И напоследок – эликсир, какая-то алхимия, питьевое золото за столом кардиналов. О чем всё это?

Тема, занимающая Агостино Паравичини Бальяни, – конечно, не устройство тела папы, якобы какого-то не такого, как у других людей, простых смертных. Напротив, весь пафос книги в том, что папа, «сверхчеловек» как глава Церкви, такой же смертный, как все мы. Более того, об этом знают и папы, со времен Григория Великого называющие – и считающие! – себя рабами рабов Божьих. В этом парадоксе претендующей на исключительность власти итальянский медиевист и находит ключ к истории того самого института, который пережил и Античность, и Средневековье, и Новое время, и катаклизмы XX века, и постмодернизм. Пережил, напомню, в отличие от нескольких империй, общественных и экономических укладов, переселений народов. Икону Salus populi romani папа выносил для коллективной молитвы в середине VIII века, когда боялись лангобардов, и вынес сейчас, когда ясно стало, что самим не справиться, когда ужас пришел в каждый дом. Престарелый, говорящий негромко или вовсе молчащий, слегка улыбающийся, медленно поднимающийся к портику базилики, склонившийся перед образом и перед алтарем, папа именно в земной, человеческой, телесной своей оболочке оказывается главным предстоятелем перед Тем, кто может помиловать, а может – покарать. Папа такой же, как мы, – но совсем другой.

Именно о таком особенном человеке, о его непростой доле на вершине власти повествует «Тело папы». Мы не найдем здесь биографий, а отдельные характеры проступят лишь в общих чертах, в каких-то обстоятельствах, из которых мы, читатели, вольны выстраивать исторические образы. Задача автора не в этом, а в том, чтобы реконструировать историю института, связывающего землю с небом, выявить ее в том, как этот институт – курия в первую очередь – осмыслял земную природу бренного тела в связи с неземной, не от мира сего, властью, которую это тело несло на своих плечах. Нетрудно догадаться, что центральным периодом в повествовании послужило Средневековье, время между Григорианской реформой и Возрождением, примерно 1050–1500 годы. Именно тогда папство разработало фактически весь свой символический язык, а в XIII веке, между Иннокентием III и Бонифацием VIII, его вселенские притязания звучали наиболее убедительно. Однако и предшествующие, и последующие столетия периодически встают на горизонте.

В середине 1990-х годов книгу сразу заметили и за несколько лет перевели на все основные европейские языки. Жорж Дюби, тогда корифей медиевистики, прочтя книгу, сказал автору по-свойски, что был бы рад написать такую же – но не успел. Рецензии и отклики в научной печати не заставили себя ждать. Ватикан, напротив, ответил прохладным молчанием, хотя кардиналы и Иоанн Павел II с книгой познакомились. Дело в том, что автор ее многие годы работал в Ватиканской библиотеке «скриптором», то есть научным сотрудником. Научные сотрудники именно этой библиотеки фактически были своими в сердце католического мира. Написал же он ее уже будучи ординарным профессором Лозаннского университета…

Агостино Паравичини Бальяни родился во время войны в знатной, глубоко религиозной семье, некогда владевшей обширными землями в Вальтеллине, в раннее Новое время давшей Римской церкви двух кардиналов. К середине 90-х годов он уже написал несколько книг о средневековом папстве, его роли как религиозного и политического института, о его символическом мире, научных интересах, повседневной жизни. Однако эта книга особенная. Как мне кажется, этот правоверный и строгий к себе католик, знавший и знающий историю своей Церкви во всех ее деталях, в мельчайших подробностях и обстоятельствах, видел, как в XX веке, особенно после Второго Ватиканского собора 1962–1965 годов, она постепенно отказывалась не только от богослужебной латыни, но и от многих «мелочей», за которыми стояла многовековая мыслительная работа поколений кардиналов, церемониймейстеров, писателей, художников, богословов, юристов-канонистов и, конечно, самих понтификов. Всем понятно, почему Ватикан ушел от тройной тиары: за этим стоят политические реалии Новейшего времени. Но специалисты назовут десятки, если не сотни, других подобных отказов. Все они обусловлены обстоятельствами времени, его – времени – ритмом и системой ценностей. Все они – результат коллегиальных решений, трудного диалога между клиром и миром, а не чьих-то волюнтаристских выходок. И книга Агостино Паравичини Бальяни – конечно, не упрек Ватикану, но строго научное исследование о том мире, который сохранился лишь частично и который у нас еще есть шанс сохранить, если мы захотим понять, что стоит за жестом понтифика, его улыбкой, его белым облачением.


Звенигород, Пасха 2021 года


О. Воскобойников,

ординарный профессор НИУ ВШЭ,

академический руководитель

магистерской программы «Медиевистика»

Введение

1. 1277 год. Витело, величайший средневековый специалист по оптике, живет в Витербо, где временно пребывает Римская курия. Он приехал в качестве посланника чешского короля Пржемысла Отакара II, претендовавшего на императорскую корону. В своей «Оптике» польский ученый рассказывает, как он часто на закате приходил к водопаду рядом с купальнями Скоппьо, неподалеку от города, и наблюдал за преломлением солнечных лучшей в «бурном потоке».

Витело не рассказал нам, кто из членов Курии вместе с ним пытался понять физические законы радуги, но мы знаем, что в те же годы в Витербо бывали еще четверо ученых, изучавших зрение. Правивший тогда папа, Иоанн XXI (Петр Испанский), был известным медиком и написал важный трактат по офтальмологии. Английский францисканец Иоанн Пекхам преподавал богословие в куриальном университете, ему принадлежит «Общая оптика», которую стали использовать в школах в качестве учебника. Папский капеллан Кампано из Новары прокомментировал «Начала» Евклида, тем самым дав оптике математический инструментарий. Доминиканец и папский исповедник Вильгельм из Мёрбеке переводил Аристотеля и другие греческие научные сочинения, а в какой-то момент взялся и за философию света, о чем в предисловии к «Оптике» с восхищением вспоминает все тот же Витело.

Десятью годами раньше Роджер Бэкон отправил Клименту IV несколько своих крупных сочинений, в них он тоже затрагивает вопросы оптики. Этот ученый францисканец из Оксфорда даже написал специальный трактат «О лучах». За одно десятилетие, в 1267–1277 годах, все важнейшие для Средневековья тексты об оптике, пережившие Возрождение, были либо созданы, либо нашли распространение при папском дворе в Витербо.


2. Существование такого круга ученых поставило передо мной ряд новых, неожиданных исторических вопросов. Мое удивление возросло еще больше, когда я обнаружил, что Бэкон много внимания уделяет одному, на первый взгляд, курьезному вопросу: может ли человек омолодиться и отсрочить старость, иными словами – продлить себе жизнь. Он считает, что оптика и макробиотика неразрывно связаны. Только науки, основанные на опыте, – оптика, астрономия и алхимия – способны вернуть молодость и отсрочить старость. Эти мысли Бэкона подсказали мне, что, как и в области оптики, в продвижении «продления жизни», prolongatio vitae, культурное посредничество куриальной элиты оказалось определяющим фактором.

Что же именно значит интерес пап и кардиналов к наукам о природе и теле, только что пришедшим на Запад благодаря влиянию арабских мыслителей, в частности Авиценны и Альхазена? Исключительно культурный запрос? Одним словом, интенсивное развитие знаний в Риме XIII века заставило меня задуматься над проблематикой тела в этом конкретном контексте[1].


3. К этой истории я присматривался и с другой точки зрения. Завещания членов Курии, написанные в XIII веке, показывают, как они представляли себе судьбу собственного праха после смерти[2]. Некоторые кардиналы, в особенности французы, предписывали расчленение и потрошение своих останков, чтобы легче было быстро довезти их до места захоронения. Другие, в частности итальянцы, предпочитали отказаться от престижной усыпальницы, например в Ватиканской базилике, но не подвергать собственный труп риску расчленения, неизбежного в случае транспортировки.

Снова источники по истории папства XIII века отсылали меня к очень важному аспекту истории тела. Тогда, в последние десятилетия, резко оживилась дискуссия о целостности и возможности разделения человеческих останков. Ее логическим завершением стала декраталия Бонифация VIII Detestande feritatis (1299–1300), запрещавшая вываривание и расчленение трупа любого человека.

Папа Каэтани выразил в ней свое личное мнение, которое торжественно и очень убедительно закрепляло как норму телесную целостность, то есть представляло ту же антропологическую позицию, на которой зиждились бэконовские идеи о гармонии комплекций как непременном условии «продления жизни». Поскольку тексты Бэкона начали распространяться именно при папском дворе, сам собой встал вопрос, не познакомился ли с ними и будущий Бонифаций VIII[3]. Одним словом, и эта знаменитая бонифациевская булла – часть истории телесности и личности папы[4].


4. Кардинальские завещания и булла Бонифация VIII говорят о личном отношении к смерти. Немецкий историк Райнхард Эльце рассмотрел смерть папы в рамках истории папства как института. Это исследование показалось мне очень важным, потому что продемонстрировало еще один парадокс[5].

Отправной точкой для ученого послужил рассказ Якова Витрийского о том, что произошло с прахом папы Иннокентия III. Приехав в Перуджу, где временно находилась Курия, Яков обнаружил, что папа умер, но еще не похоронен. В ночь на 17 июля 1216 года кто-то стащил с трупа облачения, в которых папу следовало хоронить, а тело бросили в церкви почти обнаженным и уже разлагающимся. Войдя в церковь, прелат, как он утверждает, воочию убедился, сколь обманчив и краток блеск этого мира.

Расширив исследование до Возрождения, Эльце вывел из схожих эпизодов что-то вроде правила. Случившееся с Иннокентием III нужно понимать буквально: «У папы, в отличие от светского государя, не было двух тел или сущностей, но лишь физическое тело, которое рождается и умирает. Оставались Христос, Римская церковь, Апостольский престол, но не папа»[6].


5. Размышления Райнхарда Эльце шли в русле той проблематики, которую поднял Эрнст Канторович, автор знаменитой книги «Два тела короля». У короля два тела: одно природное, смертное, другое – институциональное, воплощенное в его королевстве[7]. Канторович в общих чертах касался и проблем истории папства, в основном для иллюстрации мысли юристов XIV века, рассуждавших о физической природе папы и императора, чтобы показать, чем эта мысль отличалась от представлений о физической природе короля. Короли увековечены в представляемых ими институтах, папа и император – нет.

Эльце обратил внимание на смерть папы – тему, фактически оставленную без внимания историками последних поколений. В результате обозначилось интересное направление поиска как раз в связи с телом папы. Но эпизод в Перудже поставил и новые вопросы, касающиеся литературы по макробиотике, с которой я начал. Есть ли что-то общее между риторикой бренности, которой воспользовался Яков Витрийский, и поиском путей омоложения, которому предавались отдельные понтифики? Случайность ли, что многочисленные, связанные с папством тексты, созданные в рамках нескольких десятилетий, настойчиво говорят о двух противоречащих друг другу аспектах – бренности и долголетии?


6. Еще ряд вопросов возник у меня в связи с исследованиями Джулиана Гарднера и Инго Херклоца о римских надгробиях XIII века. На конгрессе «Рим в 1300 году», созванном Анджолой Марией Романини, они показали, что в конце XIII века Рим стал художественным центром европейского масштаба[8].

Можно ли было свести историю смерти папы к простому противоречию между бренностью и вечностью? Если папа тоже умирает и не увековечивает себя в Церкви, значит, его прах реально теряет все признаки былого величия? И еще: если, умирая, папа теряет власть, potestas, какими ритуальными средствами институциональное самосознание Римской церкви могло восполнить вакуум власти, неизбежно возникавший с уходом понтифика? Чтобы понять это, потребовалось вновь изучить роль кардиналов, которые начиная с 1059 года обладали исключительным правом избрания папы.


7. Такие вопросы вновь возвращали меня к Канторовичу. Он, конечно, нашел корни династического сознания позднесредневековых и ренессансных королей у канонистов XI–XII веков, рассуждавших о «бессмертном достоинстве», но экклезиологические и ритуальные последствия этих рассуждений для истории Римской церкви его не волновали: он ставил перед собой другие задачи. Непаханое поле оказалось огромным. Перспектива систематического изучения тела папы вырисовывалась во всей своей сложности. В частности, на повестке дня оказалась проблема того, как папство попыталось выразить в ритуалах переход папской власти, potestas papae. Разработку этих ритуалов предстояло изучить с самого начала – не только из-за отсутствия специальных работ, но и ради уточнения хронологии. Уже первые попадавшиеся мне свидетельства попыток Римской церкви решать проблемы, встававшие в связи со смертью понтифика, зачастую оказывались намного древнее временных координат, намеченных в работах Канторовича и его ученика Ральфа Гизи.


8. История тела государя всегда должна учитывать природу власти этого государя. Папа принципиально отличается и от короля, и от императора, потому что его власть в Средние века не только – и даже не столько – светская, сколько духовная, церковная. Исходя из этого, я сформулировал главный для себя вопрос: учитывая противоречия между физической бренностью человеческой природы папы и институциональной преемственностью, как именно Римская церковь осмысляла взаимоотношения между папой как конкретным человеком и его властной функцией? Какие риторические и ритуальные средства папство задействовало для того, чтобы снять потенциальный конфликт между физической природой папы и его высочайшим служением?

Эти вопросы нельзя было игнорировать, иначе мы рисковали лишить историю тела папы одной из важнейших ее составляющих. Нужно было просто понять, как двигаться дальше. По счастью, мне помог опыт двух крупнейших историков средневекового папства: Микеле Маккарроне и Герхарта Ладнера. Их работы позволили на добротном фундаменте реконструировать бытование образов и метафор, которыми римская церковная мысль наделила фигуру верховного понтифика в XI–XIII веках[9].


9. XIII столетие предоставило возможность посмотреть на интересовавшие меня вопросы с разных точек зрения. Однако меня волновали отношения между индивидом и институтом, бренностью и вечностью, славой и недолговечностью власти, самоуничижением и прославлением служения, заботой о теле и символическим очищением тела, наконец, между телесными тяготами и поиском долголетия. Поэтому пришлось расширить временные рамки: почти все аспекты истории папства – бренность, символическое очищение, смерть – я изучал на временном отрезке XI–XVI веков.

Однако XIII век сохранил центральное положение в моем поиске. Мне хотелось проверить точность изначальной догадки, что именно тогда проблема тела папы впервые встала во всей своей сложности. Чтобы не растворить ее во времени, в том, что касается заботы о теле и продления жизни, я ограничил себя столетием между Иннокентием III и Бонифацием VIII – 1198–1303 годами. Последнему понтификату я посвятил особое внимание, потому что он представляется мне логичным эпилогом. Это не значит, что ситуацию тринадцатого столетия можно механически наложить на другие исторические периоды или что вопросы, возникшие тогда, не обсуждались и позже. Для лечения Пия XII в Рим дважды вызывали известных специалистов по «старению и омоложению»: в декабре 1954 и 8 октября 1958 года, накануне смерти[10].


10. Источники последних столетий Средневековья, позволяющие изучать тему тела папы, невероятно разнообразны. Постепенно я понял особую значимость церемониальных книг Римской церкви XI–XV веков. Мы теперь можем их систематически изучать благодаря фундаментальным исследованиям Бернхарда Шимельпфенига о текстологии и символическом значении средневекового папского церемониала, а также по корпусу, изданному покойным отцом Марком Дикмансом[11].

Следует заметить, однако, что чины (именно так, ordines, в Средние века называли церемониальные книги) представляют ряд трудностей для историка, потому что они редко отражают реальность[12]. Мне же нужно было изучить ритуальное творчество Римской церкви не для того, чтобы удостовериться, соблюдались церемониальные предписания или нет, но как свидетельство рефлексии, естественным образом родившейся и развивавшейся внутри папства. С самого начала мне стало ясно, что такая масштабная историческая реконструкция требует особого внимания к моментам высокого напряжения, но она не может игнорировать и периоды стагнации. Только четкое следование хронологии позволяет понять исторические и институциональные, экклезиологические и культурные коллизии, из которых сложилась история взаимоотношений между физическим телом папы и властью понтифика.

Такой критический настрой дает возможность избежать опасности переоценить церемониальную сторону дела.


11. Отправной точкой для истории тела папы стал необычный интерес папского двора XIII века к медицине и наукам о природе, который тоже открылся мне случайно, через интеллектуальные биографии персонажей вроде Витело, Кампано из Новары, Вильгельма из Мёрбеке, Симоне из Генуи и некоторых других. Забота о теле и «продление жизни» в среде пап и кардиналов сами по себе уже требовали общего разъяснения. Однако работы историков, о которых сказано выше, и желание рассмотреть это отношение к телу в породившем его институционально-социальном контексте подсказали мне, что нужно идти и совсем другими путями, включая мир ритуалов и метафор.

В результате, в центре моего внимания оказалась не физическая телесность в узком смысле, не тело, которым занимаются врач и анатом, но тонкая грань между персоной папы, понимаемой в ее природном измерении, и высочайшей функцией, которую эта персона призвана исполнять. Поэтому слово тело включает здесь не только физическое тело, но и такие темы, как бренность бытия и безгрешность жизни. Такое исследование выходит за рамки истории медицины и «заботы о теле», cura corporis, оно ставит своей целью показать, как в интересующее нас время различные уровни телесности – физической и метафорической – пересекались, влияли друг на друга или противостояли друг другу.

Такие вопросы вставали передо мной со все большей ясностью по мере продвижения. Телесность папы, понимаемая широко, – не связана ли она самым тесным образом с природой служения? А тело папы – не является ли именно оно становым хребтом полноценной истории папства в последние столетия Средневековья?


Довести до конца исследование такого рода можно только при поддержке таких ученых, которые к дружбе умеют прибавить критический взгляд. В моем случае эту роль сыграл Карло Гинцбург. Можно даже сказать, что поводом для написания книги послужил дружеский интеллектуальный вызов, который он мне бросил, когда я некоторое время преподавал на историческом факультете Калифорнийского университета в Лос Анджелесе. Там же и тогда же, а потом на протяжении многих лет, я обсуждал волновавшие меня вопросы с Герхартом Ладнером, одним из лучших знатоков средневекового папства, его идеологии и символического мира. Наши разговоры – продолжение давней и очень дорогой для меня дружбы, завязавшейся в залах Ватиканской библиотеки. Здесь же мне довелось встретиться с замечательным исследователем средневековой научной мысли Аннелизе Майер, с которой мы беседовали фактически каждый день два последних года ее жизни. Микеле Маккарроне, с его книгами об Иннокентии III, за работой над которыми я мог наблюдать прямо в его сложной исследовательской лаборатории, показал мне, какое терпение требуется для того, чтобы разобраться в меандрах идеологии средневекового папства.

Важными этапами стали для меня научная стажировка в Оксфорде, при Колледже Всех Душ, и занятия, которые я вел в Высшей школе социальных наук по приглашению Жака Ле Гоффа, Жан-Клода Шмитта и Алена Буро, а также в семинаре по религиозной истории под руководством Андре Воше. Наконец, я многое почерпнул из конференций в Эриче, в Центре научной культуры имени Этторе Майораны, во время Международного форума по изучению средневековых обществ и Международного семинара о Фридрихе II. Серьезным стимулом послужил интерес к моей работе со стороны Жоржа Дюби, Клаудио Леонарди прочел всю рукопись, Франческо Санти дружески следил за работой, и его ценные замечания прячутся на многих страницах книги. Многие мои друзья помогали советом, иногда даже не зная об этом: Джильмо Арнальди, Жак Шиффоло, Жан Кост, Кьяра Кришани, Кристиан Клапиш-Зюбер, Микела Перейра, Мишель Пастуро, Пьер Тубер, мои коллеги по Лозаннскому университету Бернард Анденматтен, Жан-Даниэль Мореро, Вероник Паш и Ансгар Вильдерманн. Всем им, особенно Луи Дювалю Арну, скриптору Ватиканской библиотеки, я глубоко благодарен.

Мартин, Лоренцо и Клелия знают, что без их вдумчивого терпения эта книга никогда бы не появилась.

Предисловие к русскому изданию

Когда в 1994 году эта книга вышла в Италии, она произвела впечатление, а ее название привлекло особое внимание. Я узнал об этом от некоторых друзей, серьезных медиевистов. Прошло несколько лет. Начиная с 2000 года до кончины Иоанна Павла II, когда все СМИ следили за его понтификатом, третьим по длительности в истории, словосочетание «тело папы» стало общим местом. Иоанн Павел II был понтификом, тело которого пережило несколько фаз – от папы-атлета до папы-страдальца и усопшего папы. В Бенедикте XVI общественное мнение открыло для себя еще один аспект, волновавший меня в книге: интерес к церемониалу, облачениям и в особенности к красному цвету, моццетте, обуви. Еще одно новшество пришло с Франциском I, на сей раз новшество историческое: впервые за восемь веков, начиная с 1200 года, папа отказался облачаться в красное. Все папские одеяния теперь белые.

Эти события из жизни пап последних десятилетий напрямую связаны с историей тела папы, которую можно начинать в XI веке, там же, где Эрнст Канторович начал свою историю «двух тел короля». В отличие от короля, у папы лишь одно тело, потому что папство – не династия. Когда понтифик покидает нас, его «власть» временно возвращается в «институциональное тело», кардинальскую коллегию, призванную представлять Церковь во время вакансии Апостольского престола. Так происходит каждый раз. История «тела папы» корнями уходит в отношения между физической природой смертного человека на престоле и персоной папы, представляющей Церковь как институт.

К пониманию этих вопросов я пришел, изучая тексты XIII века, которые впервые в истории Средневековья давали рецепт омоложения, обещали отсрочить приход старости. Меня удивило, что «Отсрочка последствий старости» и теории Роджера Бэкона обращались к понтификам. Затем – но совсем не сразу, потому что целина была не поднятой – я осознал, что уже в середине XI века великий деятель Григорианской реформы, св. Петр Дамиани, написал небольшой трактат «О краткости жизни римских пап». Здесь-то, как я вдруг понял, и началась риторическая и ритуальная работа папства, продолжавшаяся до XX века, цель которой состояла в том, чтобы напоминать правящему понтифику о его физической бренности, то есть о том, что, оказавшись на вершине человеческой иерархии, он остается смертным. Я стал воссоздавать сложные отношения, зачастую конфликтные, между физической личностью папы и личностью институциональной, меня заинтересовали символы папской власти, и я заметил, что с первых десятилетий XIII века цвета папских облачений стали трактовать в христологическом ключе. Грубо говоря, понтифик стал ходить в красном и в белом, потому что это были цвета Христа: красный – цвет мученичества, белый – цвет невинности и Воскресения. Неслучайно, что первые свидетельства такого толкования относятся к тому же времени, когда, около 1200 года, Иннокентий III закрепил за собой старинный титул наместника Христа.

Папа смертен. Для выражения этой простой мысли был разработан такой риторический и ритуальный аппарат, которому не было равного на Западе. Потому что, будучи папой, этот смертный человек выходит за пределы своей физической оболочки. Потому что он представляет институт, который его переживает и в основании которого – Христос. В конечном счете, противоречие между бренностью папы и поиском долголетия в какой-то степени всего лишь видимое, ведь в те века в средневековой Европе пробивала себе дорогу простая мысль, что любой государь – папа, император, король – имеет право на особую заботу о теле, на исключительную cura corporis, ведь в его здоровье символически отражается благоденствие всего политического института, народа, страны.


Фрибур, апрель 2021 года


Агостино Паравичини Бальяни

Часть первая. Плоть как метафора

I. Бренность и недолговечность

Дни папы сочтены

Июнь 1064 года. Петр Дамиани (1007–1072), один из вдохновителей реформы церкви XI века, шлет папе Александру II (1061–1073) небольшое сочинение, чтобы обратить его внимание на одну, на первый взгляд, курьезную проблему: «отчего глава Апостольского престола никогда не живет долго и в скором времени наступает его последний час?»[13]. Вопрос звучал непривычно и смело. Никто еще не рассуждал о краткости жизни понтификов. К тому же Дамиани писал папе, который к тому времени правил всего несколько лет. Мантуанский собор только что, в июне, признал его легитимность, положив конец расколу, начавшемуся двумя годами раньше, с избранием антипапы Гонория II[14].

Если верить Дамиани, понтифик сам попросил его поразмышлять над странным совпадением: ни один из его предшественников не прожил в служении больше четырех-пяти лет[15]. Пытаясь понять природу этого тревожного явления, автор послания охватил взглядом историю папства и обратился к своду папских жизнеописаний – «Папской книге» (Liber pontificalis). И тогда ему открылась еще более удивительная историческая закономерность: ни один понтификат не длился так долго, как служение св. Петра, то есть двадцать пять лет, согласно раннехристианскому преданию[16]. Хронология «Папской книги» предельно ясно указывала на то, что ни один папа не достиг «лет Петра»[17]. Это открытие, несомненно, впечатлило Дамиани, тем более что оставалось всего три года до тысячелетнего юбилея кончины апостола (1067)[18].

Опираясь на близкое знакомство с понтификом и на свой непререкаемый авторитет, он сразу делает первый вывод: жизнь коротка только у папы, а «необходимая краткость его дней не встречается ни в одной другой церкви на земле» и не затрагивает королей[19]. «Спаситель мира родился от Девы во время очень долгого правления Октавиана Августа (56 лет), а Давид, из корня которого Христос соблаговолил произойти, царствововал сорок лет». Выходит, что два самых важных с точки зрения автора царствования в истории намного длиннее любого понтификата, и даже самые краткие правления прочих государей не бывали столь краткими, как правления пап[20].

Итак, краткость – основной элемент, характеризующий жизнь папы, отличающий его от епископа или короля. Краткость жизни говорит о том, что папа отличается от любого другого государя. Это исключительная черта, приданная ему по воле Бога, «тайна, предпосланная Промыслом, чтобы в первейшем из них внушить роду людскому страх смертный, чтобы попрать славу временной жизни». Папа, «первейший из людей, призван умереть в скором времени, и страх перед этим всякого заставляет задуматься о собственном конце: видя, как легко рушится вершина кроны, древо людское всеми ветвями трепещет под ветром страха»[21]. Ужас, который наводит смерть папы, – совершенно особого рода, его ни с чем не спутаешь, потому что она – послание вселенского масштаба, все «до глубины души потрясены, ибо страшатся и собственного конца»[22]. Смерть папы всем и каждому торжественно напоминает о тщетности мирской славы, призывает приготовиться.

Смерть короля касается лишь управления его королевства, смерть папы лишает мир отца. Есть тому доказательство от противного, настаивает Дамиани: что Африка знает об азиатских владыках, а Эфиопия – о князьях гесперийских? Им нет дела друг до друга, ни живым, ни мертвым, потому что они – далеко. Земные правители пребывают в своих землях, известие об их смерти не достигает других стран. О кончине папы узнаю́т везде, потому что он – единственный «вселенский епископ», episcopus universalis, всех церквей[23]. И еще: смерть короля не вызывает такого ужаса, потому что светские правители вообще часто погибают от меча или «иной смертью». Жизнь папы завершается по чину естества, известие о его смерти не может не вызвать великого страха[24].

Дальше идет подробное разыскание на тему того, что все творение – небо, земля, воздух, вода и все, что в них, приведено в гармонию с мудростью и добротой исключительно для счастья и на пользу человека. Вода и земля согласно дарят ему травы и деревья. Травы превращаются в животных, те тучнеют и становятся сладкой пищей. Всякая тварь на небе, на земле и в воде служит человеку и подчиняется его власти. Стихии сотрудничают, чтобы предоставить ему удивительное разнообразие плодов[25].

Этот гимн вселенной занимает половину послания и представляет собой почти что самостоятельный трактат. Неслучайно в восьми рукописях название отсылает к двум поднятым здесь вопросам: «Почему папа живет недолго и почему творение служит человеку?»[26] Уход от темы – лишь видимость. Наоборот, именно здесь разговор о самосмирении становится максимально ясным и чеканным. Сначала нам предлагают взглянуть на все человечество. Человек может распоряжаться творением, но человек он только в той мере, в какой признает «творца людей», Бога. Нарушая заповеди, он перестает быть самим собой. Согласно Иову, «и звезды нечисты пред очами Его», тем паче человек, предназначенный к «разложению». Самоуничижение, по сути, касается и понтифика, ведь даже Аврааму, возвысившемуся до «собеседования с Богом и стяжавшему милость приблизиться к Нему», пришлось вспомнить о своем низком происхождении, и он воскликнул: «вот, я решился говорить Владыке, я, прах и пепел»[27].

После этого Дамиани рассказывает папе об обрядах смирения, которые применяются в Византии во время императорской коронации. «У греков есть такой обычай: лишь только новопоставленный император облачается в инсигнии, украшается короной славы и скипетром, получает от знати изъявления почтения и воспевается хором, кто-нибудь подходит к нему, держа в одной руке сосуд, наполненный прахом и костями, в другой – льняную паклю, старательно расчесанную, со свисающими волосками. Ее тут же поджигают, и она вмиг сгорает. В первом императору дается видеть то, что он есть, во втором – то, чем он обладает. В прахе он узнает самого себя, а пакля подсказывает, как быстро сгорит мир, когда настанет Страшный суд. Так, глядя на себя и на бренные, никчемные свои владения, он ни в коем случае не возгордится, достигнув вершины императорской власти. И поскольку очевидно, что у обладателя и у владения общая судьба, достигший такой высокой почести не вознесется»[28].

В заключение человеку вновь предлагают восхвалить блестящий порядок творения и воздать за это должное не себе, а Творцу. Это значит, что вся природа служит и подчиняется человеку, но это дар, а не право или заслуга. И по той же причине человеку следует презреть земную славу, признать, что «цветущая плоть уже сухая пыль», и трепетать в ожидании Суда. Речь о человеке вообще, обо всех людях, но особенно о тех, кто достиг вершин славы, например о византийском императоре. Взяв его в качестве примера, Дамиани впервые на Западе рассказал об обряде смирения, применявшемся при коронации. Но в еще большей степени речь здесь о понтифике, которому собственно посвящен трактат. Последняя фраза звучит предупреждением: «Подчиняясь законам своего Создателя, тот, кого мы считаем лучшим из земных творений, пусть и в земной славе поистине просияет»[29].

Как можно видеть, отвечая на вопрос Александра II, Петр Дамиани поднял три фундаментальных темы: краткость жизни папы, достоинство стоящей над всем земным папской власти и бренность римского понтифика.


1. Если инициатива действительно исходила от Александра II – признаков, ставящих это под сомнение у нас нет, – его вопрос вполне понятен: краткость жизни предшественников фактически обрекала вновь избранного папу на смерть. Вопрос Александра II к Дамиани не скрывает страха смерти? Но ответ Петра Дамиани, хотя и построен на теме краткости жизни, парадоксальным образом утешителен: да, ни один папа не пережил св. Петра, но некоторые приблизились к двадцати пяти годам его понтификата; если краткость жизни – правило, Александр II может надеяться прожить дольше своих предшественников. В конце концов, двадцать лет по тем временам составляли немалый срок, целое поколение.

2. Именно Дамиани обнаружил, что ни один папа не пережил «лет Петра». Эта находка и позволила ему выстроить целое рассуждение о краткости жизни римских понтификов как о чем-то исключительном, отличающем их от всех прочих государей. Тысячелетняя укорененность этой нормы в истории – как сказано выше, трактат написан за три года до юбилея мученичества св. Петра в Риме (67–1067) – не могла восприниматься иначе как знак божественной воли, тем самым усиливалось и ее значение для самоуничижения.

3. Следует заметить, что в трактате «О краткости» Дамиани использует по отношению к папе самые смелые и новаторские формулировки его верховенства. Эпитеты, описывающие понтифика, действительно сильны: «первый среди людей» (praecipuus homo), «вершина и полюс рода человеческого» (cacumen et vertex humani generis), «единственный глава всего мира» (unus omni mundo praesidens). Наконец, он «царь царей, государь императоров» и «общий отец» (communis pater).

Некоторые из этих определений показывают, что Дамиани более, чем кто-либо еще, был уверен в прерогативах Рима, что применяемые им в письме титулы говорят о возрожденном осознании папского авторитета, совсем ослабевшем в предыдущий период[30].

Разве это не важно? Петр Дамиани размышляет над краткостью жизни римского понтифика именно в том трактате, где дает новые определения его исключительной власти. Чем он не новый Авраам? Достойный «собеседования в вышних» с Богом, не должен ли он лучше, чем любой другой, помнить о том, что он – прах? Разве не к папе – среди всех христиан – в наибольшей мере относятся дискурс смирения и ритуалы уничижения? Вот почему, считает автор послания, папа – единственный правитель, предназначенный к «краткому» служению: он «первый из людей», «по чести и достоинству» он выше всех «живущих во плоти». Чтобы возвеличить функцию папской власти, Дамиани настаивает на физической бренности папы. Хорошо зная эту традицию, немецкий поэт Генрих Вюрцбургский около 1265 года воспользуется его терминологией, чтобы противопоставить бренность и вселенский охват функции понтифика:

«Папа» – короткое слово, но имени этого сила
Мир наш объемлет круго́м, достигая самих полюсов[31].
4. Однако будем аккуратны: Дамиани утверждает, что папа «превосходит по чести и достоинству всех живущих во плоти», потому что «Всевышний пожелал, чтобы жизнь его всех наставляла». По той же причине Бог повелел, чтобы и «смерть его послужила спасению народов»[32]. Более, чем всякая иная, смерть папы – орудие спасения. Этот аргумент тоже мог успокоить тревогу получателя письма. В представлении Петра Дамиани жизнь и смерть папы – настоящий образец для всего христианского мира. Жизнь его коротка потому, что исключительно активна[33]. Уникальность жизни и смерти понтифика соответствует его верховенству над любым другим епископом или королем, но и накладывает на него жизненную программу, радикальным образом затрагивающую всю его человеческую природу: «сознавая себя отцом мироздания, он должен не покладая рук являть благой пример сыновьям»[34].

5. Смерть папы совершенно непохожа на смерть другого знатного человека. Она значительнее смерти короля, поскольку внушает больший страх. Говоря о ней, Дамиани делает акцент на упорядоченности этого не насильственного, тихого и умиротворенного ухода. «Естественной» смерти папы он противопоставляет гибель королей, которых «часто убивают мечом», то есть подвергают насильственной смерти. Она «подчеркивает неизбывный дисконтинуитет власти», «драматическую окраску магической власти государя, прерывающейся и вечно вынужденной с трудом начинать все сначала»[35]. Зато «естественная» смерть папы вписывается в историческую линию, основанную на порядке, призванном умерять вызываемый этой смертью ужас, масштаб которого соответствует масштабам всего христианского мира. Настаивая на вселенском значении смерти папы, Дамиани выводит ее из обыденной смертности. Она касается не только Рима, как смерть епископа касается его диоцеза, а смерть короля – королевства, но всей христианской ойкумены, вселенской церкви.

6. Дамиани недостаточно продемонстрировать свое удивительное открытие в области хронологии – «годы Петра». Он собрал информацию о ритуалах смирения, предназначавшихся для византийского императора, и описал их своему адресату. Это говорит о его четком желании призвать папу к самоуничижению не только риторикой краткости и «годами Петра», но и с помощью обрядов.

«Ты не увидишь лет Петра»

Чуть больше полвека спустя тема краткости жизни папы возникает в «Папской книге». Поводом послужил необычно продолжительный понтификат Пасхалия II (1099–1118), правившего целых девятнадцать лет. Проблема показалась столь значительной, что биограф решил пространно рассказать о знамении, возвестившем такой срок.

Во время богослужения некий человек показал епископу Алатри Альберту листок, на котором было написано Quater quaterni ternique, что значит «четырежды четыре плюс три», то есть – девятнадцать. Алатрийский прелат поехал в Рим, предстал перед новоизбранным понтификом, сидевшим в тот момент на троне, и воскликнул: «Я узрел это по воле Божьей, и ты узришь, пока будешь жив». А затем громко произнес слова из видения – quater quaterni ternique, – которые, согласно «Папской книге», означали не прошедшие дни, недели или месяцы, а годы жизни папы, «которых мы чаем от милости Божьей». Смысл такого пророчества постфактум от нас не скроется: только божественный промысл мог легитимизировать такой долгий понтификат и его «опасное» приближение к пророческим «двадцати пяти годам Петра»[36].

В жизнеописании Каликста II (1119–1124) рассказ о его смерти тоже начинается с риторического замечания о краткости жизни: «Никакая власть долго не длится»[37]. Здесь возвращение к нашей теме политически мотивировано: Каликст II правил всего пять лет, но с большим блеском. Заключив Вормсский конкордат с Империей (1122), он вывел папство с победой из изнурительной борьбы за инвеституру, поэтому славу правления нужно было как-то уравновесить констатацией его краткости.

В следующие два десятилетия по поводу бренности физической персоны папы стал высказываться Бернард Клервоский. Он не цитирует, но явно помнит рассуждения Петра Дамиани. Уже в письме Евгению III, первому в истории папе из цистерцианцев, он увещевает его не забывать, что он человек, и должен «всегда бояться Того, кто забирает к себе дух государей». А к приглашению размышлять о краткости дней понтификов прибавляет новый аргумент: «Скольких понтификов в последнее время ты видел своими глазами на смертном одре… Твои предшественники сами предупреждают тебя: конец твоего служения не только неминуем, но и близок. Краткость их правления подсказывает тебе, что и твои дни сочтены. Так что не забывай помышлять о смерти среди радостей нынешней славы, ибо несомненно ты последуешь и в могилу за теми, кому ты наследовал трон»[38].

Итак, Бернард тоже пользуется понятием краткости жизни, чтобы противопоставить бренность понтифика высокому достоинству его властной функции, но вводит новые акценты. С разговором о краткости он обращается к правящему папе, которому в любом случае не избежать обязательного постоянного самоуничижения, которому подчинялись его усопшие предшественники. Через одно поколение после Вормса верховенство папства не вызывает ни у кого сомнений, и это заставляет сделать риторику смирения еще более радикальной. Убедительность послания Бернарда Клервоского, основанная на суровой монашеской традиции «презрения к миру», contemptus mundi, указывает и на контраст, если не конфликт, между изысканной жизнью папского двора и идеалами строгой простоты цистерцианского монашества.

«Вот две спасительных для тебя мысли: что ты верховный понтифик и что есть – не станешь, а есть! – прах… Если не хочешь лишить себя радостей и благ созерцания, тебе следует размышлять не только о том, что ты родился человеком, но и о том, как ты родился… Разве ты пришел в мир с тиарой на голове? Сверкая драгоценными камнями и в шелковых одеждах? В гирляндах из перьев и в золоте? Если прогонишь из дум твоих всю эту мишуру, словно утреннее облачко, которое пролетает и испаряется, тебе явится голый человек, бедный, несчастный и достойный сожаления, человек, страдающий от того, что он человек, стыдящийся своей наготы, плачущий о рождении, жалующийся на то, что он вообще существует, человек, явившийся на свет для тягот, а не для почестей, человек, родившийся от женщины, следовательно, во грехе, человек, живущий недолго и поэтому в страхе, в бесконечных несчастьях и поэтому в плаче»[39].

Это предупреждение Бернарда запомнили. Через десять лет первый в истории папа из англичан, Адриан IV (1154–1159), говорил о тяготах папского служения в таких выражениях, которые стоит привести. Мы знаем их в передаче Иоанна Солсберийского[40]. Рассуждая о традиционно употреблявшемся тогда в отношении папы титуле «раб рабов божьих», servus servorum Dei, он пишет: «Кто-нибудь сомневается, что папа – раб рабов? Призываю в свидетели господина нашего Адриана, да осчастливит Господь его дни. По его мнению, нет человека несчастнее римского понтифика, никто не сравнится с ним в тяжести его положения. Не имей он прочих проблем, его все равно сломила бы тяжесть трудов. Он признался мне, что на кафедре Петра нашел столько тягот, что все предыдущие выпавшие на его долю испытания по сравнению с этими кажутся временем счастья и полной безмятежности. Он нередко повторяет, что римский трон усеян шипами, папская мантия украшена колючками и весит столько, что раздавит и сломит самые сильные плечи, а корона и тиара сверкают лишь потому, что горят огнем. И добавляет, что, если бы не страх ослушаться решения Бога, он никогда не оставил родной Англии, где и жил бы в тиши обители святого Руфа вместо того, чтобы столкнуться со всеми этими неприятностями. Он еще жив, пусть всякий сам спросит, а кто спрашивал – тому можно верить. Папа много раз говорил мне, что его восхождение от простого монаха через все ступени к папскому трону ничего не прибавило к счастью и спокойствию его прежней жизни. А поскольку, когда я рядом с ним, он ничего не желает от меня скрывать, скажу его же словами: «Господь всегда клал меня между молотом и наковальней, но теперь, если сжалится надо мной, пусть десница его поддержит ношу, которую Он взвалил на немощь мою, ибо мне ее не вынести»[41].

Это, судя по всему, самое раннее сознательное изъявление смирения со стороны папы римского. Позже его подхватил Петрарка в одном из «Писем о делах семейных»: «Не слишком известно высказывание Адриана IV, которое я прочел в каком-то сборнике философских безделиц. Он говорил, что нет никого несчастнее понтифика, что нет положения худшего, хотя никто его не оскорбляет, что ему несомненно очень скоро придется уйти из жизни просто в силу усталости от забот… Папскую кафедру он называл усыпанной шипами, а мантию, утыканную колючками, считал ношей, способной ослабить и раздавить самые сильные плечи. Он говорил еще, что корона и тиара сверкают потому, что горят огнем, добавляя, что, поднимаясь в иерархии от монастыря к папскому служению, он не приобрел никакого покоя, никакой тишины по сравнению с предыдущей своей жизнью»[42].

Первым длительным понтификатом после Пасхалия II стало правление Александра III (1159–1181). Внимательный к числам французский хронист Роберт из Ториньи открыто указывает на дамианиевский топос и заявляет, что лишь трое из 174 наследников Петра приблизились к двадцати пяти годам его правления: Сильвестр I (314–337) и Адриан I (772–795) правили по двадцать три года, Александр III – двадцать два. Необычная продолжительность последнего понтификата нуждалась в объяснении, которое хронист различает, как и биограф Пасхалия II, «в особой милости Провидения»[43].

После двухвекового перерыва[44] вспомнили о «годах Петра» в связи с Бенедиктом XIII (1394–1423)[45]. Педро де Луна умер в Пеньисколе 23 мая 1423 года после 29-летнего правления, не приняв низложения, решение о котором 26 июля 1417 года принял Констанцский собор. Тем самым аксиома Дамиани была оспорена, а с ней и один из столпов самоуничижения понтификов. Правда, Бенедикта XIII официальная папская историография XV века не признавала. Более того, как раз тот факт, что его «понтификат» превзошел «годы Петра», стал аргументом для посмертного осуждения, damnatio memoriae. По мнению Антонина Флорентийского (1389–1459), «Бенедикт Отступник… в упрямстве своем себе на погибель превзошел годы Петра, и ничего удивительного – он не только не умер на престоле Петра, но на смертном одре пожелал избрать себе преемника»[46].

Исключение Бенедикта XIII из числа законных пап спасло аксиому, и ее самоуничижительный смысл оставался понятным. Однако ее верность впервые всерьез была поставлена под сомнение. Возможно, поэтому испанский богослов Родриго Санчес де Аревало († 1470) решил критически разобрать всю аргументацию Петра Дамиани. Его «Зерцало человеческой жизни» тоже посвящено папе римскому – Павлу II (1464–1471)[47]. Аревало интересует вопрос, «почему краткость жизни свойственна понтификам в большей мере, чем другим государям». Эту краткость он описывает как «страшное несчастье»: «Смерть похищает первосвященников очень скоро после избрания, ни один из наследников апостола Петра, руководившего церковью около пяти пятилеток, не достиг столь долгого правления». Историческую аргументацию Дамиани Аревало заимствует без изменений, но добавляет, что «даже сегодня восседающие на римском престоле достигают порога в несколько лет»[48].

Оригинальность взгляда испанского богослова не в представлении каких-то новых объяснений разумности Провидения, сокращающего дни понтификов: недолго живущие папы следуют примеру Христа, «лишенного жизни посередине земного пути». «Жизнь принадлежит бессмертному Богу, и Он самым справедливым образом дарует ее своим верным слугам, дабы никто не возгордился полученной милостью, а другие не завидовали чужому счастью». У наместника Христа божественный промысл отнимает долготу дней, «чтобы он не возносился от такого счастья»[49]. Его размышления интересны тем, что в них систематически критикуется слишком однозначная дамианиевская концепция «краткости жизни пап», которую Аревало не склонен считать исключительной «прерогативой римской кафедры». Эта краткость, считает он, даже противоречит единству Церкви, потому что безвременные кончины пап провоцируют расколы. Ранняя смерть предстоятеля – не «свойство кафедры», потому что церковь «непрерывна», значит, краткость дней «того, кто занимает трон Петра», абсурдно считать чем-то обязательным».

Цель этой критики совершенно определенная: предупредить понтификов, что они увидят «долгие счастливые дни», только если будут править Церковью, помышляя о ее чести: «если римский понтифик правит церковью праведно и благочестиво, он живет долго, даже если понтификат его непродолжителен, ведь он заслужил эти годы правления, ставшие для него временем жизни». В противном же случае, «даже если правление его длится сто лет, кратким будет его срок в управлении церковью, потому что все эти годы были временем смерти». Если он проведет свой понтификат бессмысленно и предосудительно, тогда «его жизнь коротка», напротив, «понтифик, богобоязненно правящий Церковью, всегда помнит о смерти, жаждет ее, потому что не живет долго тот, кто жизни не ценит»[50].

У Санчеса де Аревало топос «краткости дней» становится мотивом личного исправления. Папа стоит перед дилеммой: либо он максимально подчиняет свое земное существование духовным ценностям, либо его понтификат, tempus pontificatus, превращается в ничто, из жизни переходит в смерть. Моральная составляющая явно превалирует здесь над ритуальной или риторической. Неважно, кратка ли жизнь или продолжительна. Важен дух, не тело. Церковь не нуждается в таком внешнем признаке, как краткость жизни папы, потому что на первом месте оказывается моральное и политическое поведение предстоятеля. Не нужен ей и другой предлагавшийся Дамиани инструмент – тот ужас, который должны вызывать частые смерти пап: «нас больше огорчает преждевременная смерть какого-нибудь цветущего юноши, чем естественный уход старца»[51]. Папа должен жертвовать жизнью ради церкви, только так он может заслужить долгих дней, отказываясь от продолжительности физической жизни ради действенного служения. Жизнь понтифика коротка, и продлить ее можно только духовно. Действенное, актичное служение – вот что превращает краткость в продолжительность. Поэтому Аревало, обращаясь к самому Павлу II, не боится бросить суровое обвинение против «римских первосвященников, которые боятся смерти, жалуются, жить хотят… не потому что покидают жизнь, а потому что у них ее отнимают. Жалуются, что прожили мало, потому им вообще не хочется умирать. Не следует им обманывать себя желанием продлить свои дни»[52].

В XVI–XVII вв. топос «лет Петра» ждали новые испытания. Павлу III (1534–1549) Пьетро Аретино желает их преодолеть:

По чину и заслугами своими
Он времени велит вернуться вспять,
Чтобы Петру годами ровней стать[53].
Примерно в те же годы итальянский медик Томмазо Рангони из Равенны посвящает Юлию III (1550–1555), Павлу IV (1555–1559) и Пию IV (1559–1565) необычное сочинение о том, как продлить жизнь пап до 120 лет и больше. К каждому избранию он выпускает новое издание трактата, меняя лишь фронтиспис. В приложении он объясняет, что папа «увидит годы Петра и даже больше» благодаря некоему эликсиру и другим парамедицинским средствам[54].

Новое прочтение мы находим при Урбане VIII (1623–1644). Говорят, когда он лежал на смертном одре, какой-то клирик тихонько сказал ему: «Ты не увидишь лет Петра». Папа тут же отвечал: «Не верится»[55]. Однако топос не позабыли: в 1726 году бельгийский ораторианец Гильом де Бюри в популярной истории понтификов указывает, что Лев Х, взошедший на трон в тридцать лет, «вскоре умер, всего лишь сорокалетним», и комментирует, словно припоминая слова Дамиани: «Даже избранные в молодости понтифики не видят лет Петра»[56].

На рубеже XVIII–XIX вв. два понтифика, один за другим, приблизились к «годам Петра». Последний понтификат XVIII столетия – Пия VI (1775–1799) – продлился почти как служение св. Петра: 24 года, 6 месяцев, 14 дней. Этот факт приветствовали как божественное решение, доброе предзнаменование для церкви: «Сильвестр I, Лев III, Адриан I, Лев III, Александр III и Пий VI жили дольше других потому, что особо радели о делах церкви»[57]. Исполненные энтузиазма дистихи приветствовали и его преемника Пия VII (1800–1823), который тоже почти достиг пресловутого срока[58]. Правда, примерно тогда же двадцатипятилетний понтификат св. Петра был поставлен под сомнение: целый ряд энциклопедий, не только непосредственно связанных с историей папства, указывал на тридцать два года, то есть на один год меньше, чем возраст Христа на момент Страстей[59].

Первым «лет Петра» достиг Пий IX (1846–1878). Папа, созвавший I Ватиканский Собор, отпраздновал двадцать пятый юбилей понтификата в 1871 году. Это произошло всего через несколько лет после 1800-летней годовщины смерти апостола Петра (1867) и через 800 лет после того, как Дамиани открыл правившему понтифику непреложный закон истории (1064). Событие не прошло незамеченным: в память о достижении Пием IX «лет Петра» памятные надписи поместили в главных римских базиликах (Сан Джованни ин Латерано, св. Петра и Санта Мария Маджоре) и некоторых церквях (Санта Мария ин Виа Лата, Сан Теодоро)[60]. Чтобы узаконить окончательную девальвацию топоса, предсмертная фраза Урбана VIII превратилась в пророчество постфактум: уже в начале понтификата Пий IX якобы объявил, что «годы Петра» как норма – «не по вере»[61].

Лев XIII (1878–1903) тоже отпраздновал двадцатипятилетие правления 4 марта 1903 года. Топос Дамиани окончательно потерял самоуничижительную функцию.

Предостерегающая гробница и звон костей

После этого калейдоскопа длиной в девять веков вернемся в начало XII столетия.

Чтобы подкрепить свою теорию краткости жизни, Петр Дамиани обратился к событиям папской истории и к византийскому императорскому церемониалу. Через несколько десятилетий тема бренности расцвела в новом контексте, в виде легенды о гробнице знаменитого папы, расположенной к тому же в соборной церкви римского епископа – Латеранской базилике. Разговор о смерти папы, а значит, и о краткости его жизни, вышел за рамки морали, которой он подчинялся у Дамиани, а стал предметом народного поверия.

В середине XII столетия в известной легенде о Герберте, папе Сильвестре II (999–1003), возникает один примечательный элемент: его гробница испускает влагу, предвещая близящуюся смерть правящего папы[62].

Вильям Годел в «Хронике, написанной в 1135–1175 гг., рассказывает, что с приближением кончины понтифика из гробницы Сильвестра II, стоящей в базилике св. Иоанна в Латеране, исходит столько влаги, что вокруг все покрывается грязью. Если же наступает час кардинала или другого высокопоставленного клирика Апостольского престола, то гробница, как можно видеть, вся словно обрызгана водой. Верить этому слуху или нет, Годел предоставляет читателю[63]. Иерархия подчеркивается и у другого английского писателя, Вальтера Мапа (1135–1200). Согласно «Забавам придворных», когда уход папы неминуем, на землю вытекает настоящий ручей воды, когда же смерть ожидает другого знатного человека, гроб потеет в пять раз меньше[64]. Таким образом, количество влаги, источаемой гробницей Сильвестра II прямо пропорционально достоинству прелата, смерть которого она объявляет.

В Риме о влаге, источаемой могилой Сильвестра II, говорит только дьякон Иоанн. В «Описании Латеранской базилики», составленном для Александра III (1159–1181), он замечает, что исход влаги вызывает удивление. Иоанн сам удивляется и, судя по всему, предполагает здесь какую-то сверхъественную причину. Неважно, откуда здесь вода: «В Латеранском портике лежит архиепископ Реймса Герберт, названный Сильвестром, когда стал папой. Часто, даже когда небо ясное, его гробница источает капли воды, хотя стоит она не на влажном месте, и это явление вызывает всеобщее любопытство»[65]. Таким образом, легенда уже распространилась, но о пророческой функции саркофага латеранский дьякон не говорит. Почему? По незнанию или сознательно – сказать трудно. Ясно, что пишет он для папы – Александра III – и для прославления Латеранской базилики, авторитет которой серьезно пошатнулся в то время из-за враждебности каноников базилики св. Петра в Ватикане.

Почему же роль вестника смерти пап и кардиналов отвели саркофагу Герберта?

Объяснение следует искать в истории Латеранской базилики, в которой поместили гробницу Сильвестра II, этого «папы 1000 года». Между 496 и 824 гг. все папы, кроме трех, находили вечный покой в ватиканской базилике св. Петра. В X веке обычай прервался: Иоанн X (914–928), Агапит II (946–955), Сильвестр II (999–1003) и два его преемника – Иоанн XVII (1003) и Сергий IV (1009–1012) – были погребены в Латеране[66]. Начиная с Пасхалия II (1099–1118) заканчивая Целестином III (1191–1198) в базилике хоронили почти всех пап: из двенадцати понтификов XII века десять нашли вечный покой здесь, и титулярная церковь римского епископа превратилась в папский некрополь[67].

Иннокентий II (1130–1143) и Анастасий IV (1153–1154) обзавелись порфирными саркофагами, и это стало настоящим открытием «имперского» гранита на латинском Западе[68]. Первый приказал перенести из Замка святого Ангела в Латеран – бывший мавзолей императора Адриана[69]. Второй переместил туда же с Лабиканской дороги саркофаг Елены, матери Константина, со всех сторон украшенный рельефами с мотивами триумфа[70]. Это странное решение он оправдывал тем, что усыпальница святой императрицы была некогда разграблена и останков ее там уже не было[71].

Выходит, что пророческая функция могилы Сильвестра II не противоречит погребальным обычаям понтификов, явно подражавших императорам?[72] А легенда о «папе-чародее», предвещающем смерть, оказывается в полном согласии с новым желанием пап умирать и покоиться в земле, как императоры – в основанной Константином Латеранской базилике. Разве не был Сильвестр II одним из важнейших советников Оттона III († 1002), возрождавшего империю в 1000 году?[73]

В конце XIII столетия легенда обрела новые черты. Доминиканец Мартин Поляк († 1278) упоминает ее в «Хронике императоров и пап», но к «потению» могилы добавляет, что в ней еще и кости шумят: Сильвестр II «возлежит в Латеранской базилике, и в знак особой достигнутой им благодати его могила возвещает о близящейся кончине папы шумом костей и влагой, о чем написано на гробнице»[74]. Почему влага оказывается у Мартина на втором месте? Дело в том, что в его столетии большинство пап умерло вне Рима, а Латеран перестал быть папским некрополем. Кроме того, с самого начала этого века Ватиканский холм стал альтернативной резиденцией, в том числе, для куриальной администрации. Выстроенный Иннокентием III (1198–1216) ватиканский дворец был расширен Иннокентием IV (1243–1254) и перестроен Николаем III около 1280 года[75]. Незаметно Поляк снимает привязку к месту: предупреждение исходит уже не только от влаги, сочащейся из (латеранского) гроба Сильвестра II, но и от дрожащего тела папы, которое и предвещает неминуемую кончину правящему понтифику – единственному адресату послания. Исчез у него и элемент иерархии, намек на кардиналов.

Папирусная подушка

Первые десятилетия XII века, в которые нас привела легенда о Сильвестре, особенно важны для истории жестов самоуничижения римского понтифика. Написанный в 1140–1143 гг. XI чин (ordo XI) каноника Бенедикта, первый свод ритуалов Римской церкви после Григорианской реформы, содержит ряд обрядов, на которые нам следует обратить самое пристальное внимание.

Бенедикт описывает среди прочего курьезную церемонию, проходившую ежегодно в Пепельную среду. В этот день папа босиком отправляется в базилику Санта Сабина на Авентине. В конце мессы клирик берет лист папируса, обмакивает его в масле лампадки, затем старательно очищает и уносит в Латеранский дворец до возвращения туда понтифика[76]. Здесь он обращается к нему со словами: «Благослови, владыко». Получив благословение, клирик объявляет: «Сегодня станционное богослужение совершено в Святой Сабине, она приветствует тебя». «Богу хвала», отвечает папа. Служка передает ему папирус. Благоговейно облобызав листок, папа вручает его келейнику, чтобы тот хранил его до смерти понтифика. Из таких папирусов складывается подушка, которую затем положат ему под голову в могилу[77].

Несмотря на некоторые источниковедческие сложности, нужно заметить, что этот погребальный ритуал, сконцентрированный исключительно на фигуре папы, удивительным образом напоминает одну древнеримскую имперскую традицию[78]. Помпей Фест рассказывает, что из нарезанных листьев вербены изготавливали подушки для богов, то есть для усопших императоров[79]. В папском ритуале тоже хватает элементов, явно говорящих о «подражании империи», imitatio imperii: папирус демонстрируется папе перед Латеранским дворцом, по преданию построенным Константином; здесь же листы хранятся на протяжении всего правления, Иннокентий II (1130–1143), для которого составлен XI чин, первым выбрал себе порфирный саркофаг для погребения в Латеране.

Но этим символическое значение ритуала не ограничивается. Папа действует пассивно, когда служка показывает ему обмоченный в масле папирус, активно – когда благословляет его. То есть папа должен благословить папирус, символ своей земной жизни. Ежегодная церемония – периодическое очищение всего его понтификата. Только воспоминание о всей – благословенной – жизни может сопровождать папу за порогом смерти. Как раз в этом отличие от римского императорского ритуала: здесь ощутима imitatio imperii, но не менее значимо и желание подчеркнуть отличие папы от любого другого государя. Он не такой, как другие, потому что его власть не только мирская, но и духовная, и жизнь папы должна быть достойной этого. Эта мысль возникает уже в письме Петра Дамиани, здесь же она выразилась в тонко продуманном ритуале.

Историю его реконструировать сложно, потому что о нем говорит только XI чин. С чем связано молчание других римских церемониальных книг XII–XIII вв.? От ритуала отказались из-за его языческих корней? Или его самоуничижительный символизм в какой-то момент показался слишком слабым или трудно уловимым? Здесь нужно заметить, что Бенедикт упоминает еще две церемонии с пеплом и огнем как символами бренности и преходящего характера власти: ритуалы пакли и пепла. Возможно, что из-за них-то и отменили ритуал с папирусной подушкой, ведь пепел тоже празднуется в Пепельную среду!

Значит, отказ от обряда с обмоченным в масле папирусом связан с желанием папских церемониймейстеров сделать более сильный акцент на теме физической бренности папы с опорой на символику очевидно христианского происхождения. В описанном обряде, спокойном и изящном, бренность толкуется не в «низких» метафорах и символах вроде пепла, трупных костей или экскрементов. Папирусной подушке, на которой должна покоиться голова усопшего, соответствуют ритуальные и символические элементы, отсылающие к благоуханию, белизне, мягкости…


Петр Дамиани дважды обращается к самоуничижительному символизму пепла. Напомним, он говорит об Аврааме, что тот был возведен до «высшего собеседования с Богом, но ему сказали, что он «прах и пепел» (Быт. 18:27), а затем рассказывает, что в Византии служка показывал императору кости мертвых и пепел во время коронации, чтобы тот признал, что он сам пепел.

Пепел

Во времена Дамиани не существовало ритуалов, при которых папе демонстрировался бы пепел. Причина проста: посыпать голову пеплом верующим – клирикам и мирянам – впервые предложил в 1091 году Урбан II (1088–1099)[80]. Логично, что папская пепельная церемония описана позже, в XI чине, в связи с Пепельной средой.

Отметим сразу, что здесь роль папы активна. Церемониал рассказывает, что папа дает пепел, но неизвестно, получает ли: «Со всей курией папа приходит в церковь св. Анастасии, совершает молебен, переоблачается, восходит к алтарю и дает пепел»[81]. Богослужебный Римский понтификал XII века тоже указывает лишь на то, что папа раздает пепел, благословленный самым молодым из кардиналов-пресвитеров, который зачитывал библейский стих: «Помни, человек, что ты прах и в прах возвратишься»[82].

В последующих церемониалах, чинах Альбина (1189) и Ченчо (1192) участвуют уже все кардиналы трех категорий. К третьему часу в Пепельную среду папа на коне отправляется в церковь св. Анастасии, кардиналы сопровождают его к трону. Пока они переоблачаются, младший кардинал-пресвитер благословляет пепел (как и в Римском понтификале XII века). Восседающий на троне папа получает его от старшего кардинал-епископа, который возглашает перед ним слова, напоминающие о неминуемости смерти и гробном прахе. После этого папа посыпает пеплом головы всех кардиналов – епископов, пресвитеров и дьяконов. После церемонии папа босиком идет в базилику Св. Сабины: эту процессию возглавляет младший кардинал-дьякон. Отслужив здесь мессу, папа на коне возвращается в Латеран[83].

Новые особенности появляются в «Церемониале» Иннокентия III (1198–1216)[84]. Станционный молебен в храме Св. Анастасии совершается, «только если папа находится в Риме». Это замечание отражает мобильность Римской курии, ставшую правилом уже в первые годы иннокентиева понтификата[85]. Как и прежде, пепел благословляет младший кардинал-пресвитер и подает папе старший кардинал-епископ[86]. Перед процессией в Св. Сабину папа снимает сандалии и надевает черную ризу[87]. «Церемониал» не говорит, обращаются ли к папе с ритуальными словами, но четко указывает на черный цвет.

Один неизвестный папский церемониймейстер оставил описание пепельного обряда, справлявшегося на девятый год понтификата Бонифация VIII 20 февраля 1303 года: прежде чем посыпать пеплом головы кардиналов, папа получил знаки почтения. После этого старший кардинал-епископ, который, как мы знаем, раньше подавал папе пепел, подавал ему (только) воду для омовения рук[88]. И отмечается, что такое решение Бонифаций VIII принял на Сретение того же года (2 февраля)[89]. Новшество сразу в двух пунктах: нигде раньше не говорилось ни об омовении рук, ни о знаках почтения со стороны кардиналов.

Два эти жеста можно найти в т. н. «Пространном церемониале» из Авиньона, составленном при Иоанне XXII (1316–1334) и Клименте VI (1342–1352): папа отправляется на пепельный обряд в красной мантии и белой митре без жемчуга; сидя на троне, покрытом фиолетовой тканью, он принимает знаки почтения от кардиналов и членов курии; по сторонам от него стоят два старших кардинал-дьякона; сняв митру, старший кардинал-епископ посыпает ему голову пеплом «в виде креста», но «ничего не говоря». Эта последняя деталь объясняет молчание предшествующих церемониалов насчет слов, сопровождавших обряд[90]. Посыпав голову понтифика, кардинал-епископ тут же кладет голову меж колен понтифика в знак полного подчинения; старший кардинал-пресвитер омывает руки папы, и так же он должен делать на Сретение и на Вербное Воскресенье[91]. Остальные кардиналы, согласно иерархии, получив от папы пепел, должны поцеловать ему колени. В заключение папа принимает каждого согласно его рангу для целования уст и груди[92].

Подчинение старшего кардинал-епископа сильно стушевывается в одном дополнении, зафиксированном в церемониальной книге, созданной в мае 1377 года[93]. Он уже не вкладывает голову между колен папы, но лишь целует правое колено. Эта едва заметная деталь на самом деле ритуально иллюстрирует решение Бонифация IX (24 февраля 1395 г.), что отныне пепел папе будет подавать любой ведущий молебен священник[94]. Таким образом, иерархическая субординация отброшена.

В современном римском церемониале, принятом после Тридентского Собора, пепел посыпает папе на голову кардинал, но его должность – исповедник понтифика – подчеркивает покаянный характер обряда. Равновесие между бренностью и функцией сохранено: «Аудитор Роты преклоняет колено справа от понтифика, кардинал-исповедник, всегда служащий мессу в этот день, без перчаток, без кольца и без митры, поднимается на ступеньку папского трона, выражает глубокое почтение и стоя, в тишине, сыпет пепел на голову папы, сидящего на троне»[95]. «Принимая пепел на голову, римский понтифик остается первосвященником церкви Божьей»; папа должен принять пепел так, чтобы «все увидели, что, несмотря на такое высокое достоинство, возвышающее его над всем человечеством, он все же человек – слабый, болезненный, смертный…»[96].

Почему обряд, вроде бы касающийся всех христиан, в результате вошел в папское богослужение и задействовал непосредственно фигуру понтифика? Почему каноник Бенедикт не говорит, принимает ли папа пепел и ритуальные слова? Почему обряд не зафиксирован, а напротив, претерпевает целый ряд изменений в Средние века и вплоть до Нового времени? Ответ на первый вопрос очевиден: более чем всякий христианин папа должен следовать примеру Авраама (Дамиани) и помнить, что он – «жалкий прах» (Бернард Клервоский). Участие же его в богослужении, одинаковом для всех христиан, попросту указывает на то внимание, которое с середины XI века Римская церковь оказывала физической бренности папы.

Но это участие развивалось постепенно, что и объясняет продолжительное молчание о пассивной роли папы. Вся история с пеплом показывает, как сложно было воплотить в ритуале равновесие между явной физической бренностью папы и необходимостью зримо выразить почтение к его функции. Если в чинах Альбина (1189) и Ченчо (1192) папа получает пепел и обращенные к нему слова, то в Авиньоне ситуация иная: пеплом посыпают его голову, когда он сидит на троне, и ему не напоминают о смерти. Кроме того, кардинал, посыпающий пепел, должен жестами подчеркнуть свое полное подчинение. Через несколько веков усилилось покаянное значение ритуала: после Контрреформации пепел подает папе не высший по рангу кардинал, а кардинал-исповедник.

Трудный поиск баланса между бренностью и почтением к функции шел постоянно, в том числе благодаря роли, отведенной в ритуале кардиналам с самого момента его возникновения. Акцент на бренности ни в коем случае не должен был бросить тень на папское служение; активное участие кардиналов снимало риск интерпретации его как вмешательство в полноту власти, plenitudo potestatis, папы[97].

Ленточки из пакли

Помимо пепла, Дамиани говорил о пакле. Более того, он первым на Западе упомянул о том, что в Византии служка показывал вновь избранному императору льняную паклю, поджигал ее, и она моментально сгорала. Эта вспышка пламени должна была заставить императора «увидеть свое достояние». Пакля как образ быстротечности встречается в Библии[98]. Символика ее сильна благодаря ясности и глубине смысла: ничто так четко не отражает человеческую бренность, увиденную в рамках исполнения власти, ее славы[99]. Мы не знаем, использовался ли ранее ритуал с паклей в папском церемониале. Дамиани, кажется, говорит о нем как о чем-то адресату не знакомом, и детальное и точное его описание подсказывает, что он предлагал ввести византийский обряд в обиход[100].

Прежде чем разбирать римскую ситуацию, нужно отметить, что ровно такой же ритуал был использован в богослужении в соборе города Безансон после дополнений, сделанных в нем архиепископом Гуго I (1031–1066). Архидьякон на глазах у прелата поджигает льняную ленту и говорит: «Досточтимый отче, так преходит мир и похоть его»[101]. И эту церемонию предполагалось повторять довольно часто – четыре раза в год: на Рождество, Святого Стефана, Пасху и Пятидесятницу[102]. Как в Византии василевс, архиепископ здесь пассивен.

Это интересный факт, потому что Дамиани останавливался в Безансоне в конце августа 1063 года, возвращаясь из поездки по Франции. Гуго показал ему свою «могилу, абсолютно готовую принять его хоть сегодня», и рассказал, что «к каждому углу савана привязали по пять монет, чтобы могильщики уже во время погребения знали, что их ждет достойное вознаграждение за милосердное их деяние». В одном послании Дамиани хвалит архиепископа, «славного среди священников Запада», за то, что тот заказал себе гроб: так он может наблюдать, «как на глазах у него увядают дурные цветы этой жизни», а если вдруг «душа соблазнится какими-то почестями, взгляд остановится на могиле и напомнит, что ты – прах и пепел». Мысль Дамиани переходит затем к увещеванию против телесной похоти, нужно просто «подумать о червях, которые однажды выйдут из той же самой плоти»[103]. В том, что касается бренности, эти рассуждения удивительно близки тем, что он представил Александру II. Совпадают они и по времени: послание архиепископу Безансонскому тоже относится к 1064 году. Контакт Петра с Гуго Безансонским объясняет самое раннее свидетельство ритуала с паклей в западном церемониале. Он стал несомненным новшеством, и в его распространении на Западе Дамиани сыграл главную роль.


В Риме первым о пакле написал каноник Бенедикт в 1140–1143 годах. Ленты зажигались на Рождество и на Пасху. Рождественским утром папа служил мессу в церкви Св. Анастасии, затем процессия направлялась в базилику Св. Петра. Путь пролегал среди римских древностей, между базиликой Юпитера и Фламиниевым цирком, через арку Грациана, Феодосия и Валентиниана, и выходил на Адрианов мост, «перед его храмом, рядом с Нероновым обелиском и мемориалом Ромула». Дойдя до Ватикана, папа входил в базилику и служил мессу с дворцовым клиром. Перед возвращением в Латеран ему надевали тиару. По пути, «поскольку день краток, а путь труден», служилась станционная месса в базилике Санта Мария Маджоре, во время которой исполнялся обряд возжигания пакли[104]. При входе в пресбитерий ризничий подавал папе тростниковую палку с зажженной свечой. С ее помощью папа поджигал паклю, повешенную на капители колонн при входе в храм. На Пасху церемония повторялась здесь же, на полу пресбитерия[105].

Отличия от византийского обряда разительны. В папском ритуале есть элементы, подчеркивающие светскую власть и, скрыто, бренность ее обладателя. Маршрут до Св. Петра проходит через памятники императорских триумфов (арка Грациана, Феодосия и Валентиниана), но завершается перед мавзолеем Адриана и мемориалом Ромула. Процессия из Св. Петра в Латеран называется «праздником короны», festum corone. Правда, церемония выглядит исключительно литургическим действом[106]. Кроме того, и на Рождество, и на Пасху папа играет только активную роль: он поданной ему свечой разжигает паклю. Потому-то символический смысл в основном эсхатологический: зажженная пакля напоминает о конце мира, которому суждено сгореть.

Во времена Бенедикта ритуал пакли в том виде, в котором он использовался в Византии во время коронации, точно был взят на вооружение в западном императорском церемониале. «Книжица о церемониях императорского двора», включенная в «Описание золотого города Рима» (ок. 1145), дает описание, близко напоминающее текст Дамиани: самодержцу (monocrator) «с короной из лилий на голове» показывали «прах и кости, а в предзнаменование Суда сжигали у него на глазах паклю»[107]. Как и василевс, западный государь, готовясь получить корону, играет здесь пассивную роль, то есть просто смотрит на огонь.


В начале XII века, только в связи с Пасхой, папский ритуал упоминается у Гонория Августодунского: «во время пасхальной процессии над головой апостола (т. е. папы – прим. пер.) подвешивают паклю, поджигают и дают упасть на него, (ее подхватывают или поднимают с земли служки), чтобы напомнить, что и он превратится в пепел, а славные его облачения сгорят»[108]. То же говорит Базельский кодекс, актуализирующий информацию чина каноника Бенедикта[109]. Значит ли это, что ритуал потерял силу? Трудно сказать. Ясно, что, в сравнении с Безансоном, где церемония проходила четырежды в год, римская литургия с самого начала предпочла более сдержанный ритм. Если воспринимать Гонория буквально, возможно, объяснение еще и в том, что папа играет не активную, а пассивную роль: сокращению времени соответствует усиление мотива смирения.

У Лотарио де Сеньи, будущего Иннокентия III (1198–1216), огонь пакли отсылает к Страшному суду и концу времен, но также и лично к целебранту: понтифик зажигает его, чтобы «идущий во славе не радовался мирской славе», потому что «всякая плоть – трава, и вся красота ее – как цвет полевой». Целебрант здесь активен, но речь идет не только о папе, Лотарио говорит об обряде, совершаемом «в некоторых базиликах посередине хора»[110]. Эти образы Лотарио использовал и раньше в «Ничтожестве человеческого состояния», чтобы осудить бессмысленные украшения в облачении прелатов и подчеркнуть контраст между тем, кто «восседает на троне», и тем, кто «презренно лежит в могиле»[111].


В середине XIII века появляется еще одно новшество. Доминиканец Стефан Бурбонский, автор одного из важнейших средневековых сводов exempla (1250–1261), описывает ритуал в разделе, посвященном смертному памятованию, где собраны различные примеры самоуничижения. Здесь есть сентенция Платона о необходимости постоянно помышлять о смерти, отсылки к библейским образам пепла, смиренное высказывание Аристотеля, якобы произнесенное им на смертном одре[112]. Некий старик дал ему драгоценный камень, с помощью которого можно было измерить любой предмет, если он не покрыт пылью. Этот камень обозначает Александра Македонского: живой (не запыленный) он весомее всех, мертвый (покрытый прахом), он ничего не весит[113]. Далее доминиканец ссылается на житие патриарха Александрийского Иоанна Милостивого: в первый день после коронации византийского императора некий каменотес показывает ему четыре осколка мрамора разного цвета и спрашивает, из какого он хочет заказать себе гроб. «Человек смертен и все время, смирения ради, должен перед мысленным своим взором иметь смерть». Поэтому патриарх приказал, чтобы для него изготовили саркофаг, но не завершали дело, а на каждом торжестве, когда он восседал на почетном месте, кто-нибудь должен был подходить к нему и говорить: «Владыка, прикажи доделать твой гроб, ведь ты не знаешь, когда придет разбойник». Заключительная фраза самая интересная: «Рассказывают, когда папа получает корону и высшие почести, перед ним сжигают паклю и говорят: так проходит мирская слава, подумай, что и ты пепел и смертен»[114]. Это первый случай, когда ритуал с паклей описан так же, как в Византии: паклю зажигают во время посвящения (или коронации) папы[115]. Кроме того, папа пассивен и слушает ритуальные слова. Свидетельство Стефана важно еще и потому, что здесь впервые знаменитая и сегодня фраза о бренности явно обращена к папе[116]. Ее источник – Библия, то же место, которое вдохновило создателей ритуала с паклей[117].


Около 1285 года другой член курии, немец Александр из Рёса использует слова Sic transit gloria mundi в поэме «Павлин», Pavo, пародии, в которой папа предстает в виде этой птицы. Отсылок к церемониалу здесь нет, но не приходится сомневаться, что капеллан кардинала Джакомо Колонны знал слова ритуала с паклей[118].

Почему лишь в середине XIII века источники описывают нам папский ритуал с паклей таким, каким Петр Дамиани впервые показал его в 1064 году? Случайность свидетельств? Или резонно предположить, что папство изобрело «новый» ритуал?

Заметим сразу, что свидетельство Стефана Бурбонского предшествует Церемониалу Григория X (1272–1273), где коронация папы появляется в новом чинопоследовании: папу коронуют в базилике Св. Петра, прежде чем он отправляется в Латеран, чтобы войти во владение им[119]. Согласно предшествующим чинам, избранный папа получал корону на следующее воскресенье после этого и до конного шествия из Св. Петра в Латеран[120]. Это новшество очень важно: коронация в Церемониале Григория X – торжественный и автономный конститутивный элемент.

Обстоятельства жизни Григория X объясняют его желание придать коронации такое значение. Тедальдо Висконти объяснял кардиналам свое решение короноваться в Риме, ссылаясь на «Константинов дар»: «Знайте, дорогие братья, что император Константин, самодержец мира, снял венец с императорской головы и щедро отдал его святому Сильвестру, римскому понтифику тех лет, в знак царского достоинства и светской власти. Поскольку, как говорят, это произошло в Риме, разумно, справедливо и достойно, чтобы здесь же и Церковь во мне, пусть недостойном, получила тот же венец»[121].

Последним папой, избранным и получившим посвящение в Риме, стал Григорий IX (1227–1241), носивший то же имя, что Тедальдо Висконти! Это совпадение следует подчеркнуть, потому что жизнеописание Григория IX описывает конное шествие из базилики Св. Петра в Латеран с такой царственностью, что сразу спрашиваешь себя, не здесь ли источник вдохновения Григория X? В 1227 году, 21 марта, папу «торжественно возвели на кафедру» в Латеране, и этот ритуал позволил Церкви «сменить траурные одежды, а полуразрушенные стены Города обрели былой блеск». В следующее воскресенье, 28 марта, папа получил паллий в базилике Св. Петра. На Пасху, 11 апреля, после торжественного богослужения в Санта Мария Маджоре, Григорий IX «под всеобщее ликование вернулся с короной на голове». На следующий день «преображенный херувим», «отец Города и мира», пересек город «в двойной короне», то есть в тиаре, на коне, облаченном в «драгоценную сбрую», в сопровождении кардиналов «в пурпуре». Сенатор и префект Рима следовали за ним пешком, держа стремена[122]. Обычай так торжественно отмечать «праздник венца», festum coronae, в пасхальный понедельник говорит о «подражании империи». Византийский василевс тоже шествовал в короне из церкви во дворец в пасхальный понедельник, а патриции несли лор, символ светлого Христова Воскресения»[123].

Интерес автора жизнеописания Григория IX к папской короне виден и в том месте, где он осуждает Фридриха II: тот якобы хотел, чтобы папа «получил вместо короны пепел»[124]. Жизнеописание написано в те же годы, когда работал Стефан Бурбонский, и это дополнительное свидетельство особого внимания к папскому венцу, проявившегося после смерти императора в 1250 году[125]. Стоит ли удивляться, что, согласно нашим источникам, папа призван участвовать в византийском ритуале с паклей в тот момент, когда важность обрела коронация, постепенно становившаяся самостоятельным, конститутивным для папства ритуалом?

Свидетельства Стефана и Александра из Рёса, пусть важные, остаются одиночными[126]. Даже Церемониал Григория X не упоминает о ритуале с паклей в контексте коронации. Паклю зажигают во время богослужения, роль папы – активна[127]. Литургист Гильом Дюран (1284) свел несколько богослужебных традиций (Гонорий Августодунский, Лотарио де Сеньи)[128]. Алваро Пелайо в «Зерцале королей», написанном в Авиньоне (1341–1345), вспоминает, как «у него на глазах во время папской процессии в центре хора на колонне зажгли паклю, чтобы шествующий во славе не радовался мирской славе». Он повторил тексты Лотарио и Дюрана, и трудно сказать, отсылает ли он к коронации или к пасхальной мессе, в том числе потому, что он не понимает роль папы: активна она или пассивна[129]? ...



Все права на текст принадлежат автору: Агостино Паравичини Бальяни.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Тело ПапыАгостино Паравичини Бальяни