Все права на текст принадлежат автору: Алексей Юрьевич Винокуров.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Темные вершиныАлексей Юрьевич Винокуров

Алексей Винокуров Темные вершины

Оформление серии Алексея Дурасова


© Винокуров А., 2020

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

* * *
Меж тобой и страной ледяная рождается связь —

Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь…

О. Мандельштам

Часть первая Во тьму

Глава 1 Базилевс

Сегодня был особенный день, редкий, да что там – единственный в жизни.

Сегодня он узнал о том, что он кадавр – живой труп, мертвое тело, ходячий прах. Труп хладный, холодеющий, стылый, хоть и не совсем: мраморная кожа еще догорает рыжими пятнышками беглого тепла. Если бы кто решился сейчас поцеловать царственную руку, то ощутил бы губами остатки звериного жара – странным капризом природы, бывает, хранится он на покойниках еще пару часов после смерти.

Но градусник не человек, в нем гуляет ртуть чистая, допотопная, такой еще мамонтов пользовали… это вам не электроны апокалипсиса, оплошность исключена.

Оттого и стоял теперь над базилевсом матерый эскулап – начетчик, знайка, травленый волк. Стоял, пялился на термометр, не верил глазам, а выстоять ничего не мог. Да вот и сами посудите, коллеги: простой дежурный медосмотр – тут нажать, там воткнуть, моча на просвет, дерьмо на понюх, а в конце вечное, как скрижаль завета, заключение о несокрушимом здоровье…

И вдруг такое. Эдакое.

Да, тут можно сойти с ума, очень даже можно. И не только рядовому лекарю, но и светилу в белоснежном пиджаке, в галстуке – брильянт, в запонках – изумруды.

Что он теперь скажет базилевсу, на что решится и решится ли вообще? И сказать нельзя, и утаить никак: свирепый нрав потентата известен и ближним, и дальним, и казненным, и помилованным.

Не то чтобы базилевс сам обо всем не догадывался. Он догадывался, базилевс, он ведь только с виду простак, на деле же умен, хитер, в бане спиной не поворачивайся, а повернешься – не кряхти. А врач этот… что врач? Он подозрения только подтвердил. Да и не врач даже подтвердил, врач – это так, к обычному градуснику дорогой пережиток. Термометр, друзья мои, – вот что сведет мир с ума, сотрясет в основах, повалит навзничь. 25,1 – это, я вам скажу, температура, это наводит на мысли, на чувства разные. Кто тут, к примеру, в покойники последний? Никого? Так я первый буду, хе-хе…

Мда-с, шутки, веселье, резвость – это прекрасно, это так по-царски. Но при том, как ни крути, его августейшество теперь жмур, усопший, покорник… Это он недавно узнал – человек еще живой, дышащий, но уже преданный трупу – не покойник, но покорник. Хорошо звучит, красиво, а главное – страшно.

А эскулап, не опомнившись толком от потрясения, уже делал привычную работу: заговаривал, убаюкивал, успокаивал – в первую очередь себя самого.

– Перетрудились, базилевс, – мямлил врач, вздрагивал голосом, робел встретиться с застывшими, окаменелыми, но все еще зоркими глазами пациента. Зоркими, проницающими до души, до самых ее потрохов, до последней кишки, до жалкой медицинской потуги. – Нагрузки чрезмерные, упадок сил. Вам бы отдохнуть, потентат. На воды, в южную резиденцию, в теплое море, на солнышки…

Базилевс чуть покривил губу – то ли улыбка, то ли чего пострашнее выползло из желтых его зубов, поди догадайся, эскулапово семя. Нет, солнышки тут не помогут, сколько бездну ни грей, теплее не станет. Вонять – это да, для пущего смраду хорошо останки на солнышко выставить, ну а так… для электората, доктор, прибереги свои рецепты… А разговоры про нагрузки да упадок сил – это все в пользу бедных, в пользу нищих. Он и сам диагноз свой знал, угадывал давно, много дней назад стал выползать он из проломов разума. Но то, что раньше было догадкой, домыслом, смутным подозрением, стало теперь очевидностью, былью, книгой бытия.

А ведь как хорошо начинался день! Настроение с утра было не то что неплохое, а такое… беспечное. Как будто не базилевс он над шестой частью суши, а бодрый какой-нибудь людоед мелкого племени на зеленых, мохнатых, как задница, и забытых богом островах. И всех-то его забот людоедских только и будет, кого сожрать нынче – врага или друга, и в каком именно соусе.

Вот с таким настроением – радостным, солнечным – он и встретил врача. И тот, светило, академик, профессор с подходящей фамилией Хитрован голым инстинктом, чуткой кожей унюхал расположение вождя, а с ним и деньги, почет, славу. Унюхал, расцвел, заулыбался, засиял на высочайшего. Сиял, сиял, пока клиента не настигло законное раздражение, а потом и праведная злоба – у вождей, как известно все праведное, даже понос.

Отчего, однако, злоба и отчего понос? – спросит через века ученый историк, измышляющий биографию высочайшего для просвещения народа, для подражания и примера.

А оттого, знаете ли… Выводил его из себя этот профессор, оскорблял одним присутствием. Врачи, знал, страшнее простых смертных, жизнь их не учит, самый дубовый электорат – и тот приятнее. Парацельсы, авиценны, всякие там эскулапии – тыща лет, как жизни нет! Самонадеянные, наглые, грубые, и хуже всего – профессора. Думают, что они – главные, что всех за яйца держат. Могут и руку сдавить покрепче, в гроб уложить – а кому же в гроб охота, все боятся. Вот и надмеваются над клиентом, важности напускают, снисходительности. К кому снисходительности, козлы безрогие, к высочайшему?! Да он – одним пальцем с лица земли их племя тараканье, сожжет, распылит в прах, уничтожит…

Потентат выдохнул, умерил дыхание, хотел быть справедливым, как великие предтечи его, коим несть ни цифры, ни исчисления. Предтечи все были гуманисты – перед казнью любой враг мог высказаться и покаяться в грехах. Вот и вы, мои хорошие, высказывайтесь, пора… Только не затягивайте, не помогут вам ваши пердисловия, не спасут от насильственной милости.

Конечно, над божественным базилевсом нет у врача власти, пусть даже не надеется. Но ведь и не каждый, кто болен, базилевс. Есть и простые генералы, и олигархи, и бомжи разновсякие, скажете вы. Но и над этим над бомжом нет у врачей власти, даже бомжа не могут они спасти, это уж, извините, от врачей не зависит. А от кого зависит? – спросите. Может, от Бога – который еще неизвестно, есть ли, фактов маловато…

Убить, правда, врачи могут, тут спорить нечего. Убить, покалечить, словом, жизнь испортить так, что хоть заранее вешайся. Но это ведь и любой может убить-покалечить, любой разумный, воспитанный человек, поднявшийся над своей жалкой природой. Милое дело – ближнему жизнь попортить, на его памяти мало кто мог устоять.

А врач между тем мыслей базилевса не слышал, щерился тихо, млел от важности, клизму мечтал великому человеку вставить. Весь мир трепещет, памперсы замочил, снизу вверх на вождя глядя: как бы бомбой не звезданул! – а он, эскулап, изгаляется, харизму священную хочет топтать итальянскими ботиночками на рыбьих шерстях. А после домой, свинья, завалится и мадаме своей, за обедом, за котлетами, порыгивая сладко, начнет врать про кишки и печенки, и про все тайное устройство тела потентата. Тела, непостижимого для целого мира, но не для него, врача и светилы.

Тут базилевс вздрогнул и отвлекся от мыслей – врач что-то говорил, губы ужимались бледными червяками.

– Простите, не расслышал… – буркнул базилевс (до сих пор из него это «простите» лезло, отрыжка бедной юности, а ведь прощать тут может только он, а уж никак не его).

– Аквариум протек, рыбки улетели? – ерничал врач, с любопытством озирая большой стеклянный параллелепипед в углу кабинета.

Базилевс хищно обрадовался: вот случай сбить спесь с дурака.

– Это не рыбки, – отвечал любезно, – это дракон.

Да, ему нравилось такое – с высоты его положения проявить вежливость, любезность, за которой черной пропастью покачивалась дикая ярость, способная уничтожить полмира.

Но доктор не знал этого, принимал все за чистую монету, за так и надо. И сейчас тоже искренне удивился, повернулся, навел воображаемый лорнет.

– Дракон? Какой дракон? Буквально или, я извиняюсь… как символ государственной власти?

– И символ тоже… Но вообще-то обычный, с Комодо. Так сказать, драко натуралис, хе-хе…

Тут сухому докторскому воображению неизвестно почему представились болотного цвета жилистые крылья, длинная морда с неправильным прикусом, холодный рыбий глаз. Он поежился.

– Где же он сейчас, ваш символ?

– Погулять вышел… Гуль-гуль, ням-ням, понимаете? Освежиться, закусить…

На лице доктора отразился легкий ужас. Базилевс злорадно отметил, что бледен стал лекарь, прежде розовый, яко пупс.

– Да вы не бойтесь, – милостиво выговорил потентат. – Ничего с ним не будет, с драконом. Во дворце предупреждены, никто его не тронет… Освежится и вернется.

Доктор шутку не оценил, насупился, сухо перешел к опросу, провел визуальный осмотр, постукал в грудь, заставил дышать – не дышать. Затем измерил давление, и, наконец, добрался до температуры.

Вот тут-то его и шарахнуло со всей дури. 25 и 1 – меньше только в морге. Судя по градуснику, пациент уже какое-то время был в глубокой коме. И оттуда, из комы, раздавал приказания, подписывал законы и отнюдь не торопился на кладбище, где ему самое, между нами сказать, и место.

Профессор еще мямлил что-то, пряча глаза, – прячь не прячь, от судьбы не уйдешь, – а базилевс уже обреченно жал кнопочку тайного вызова, уже мечтал поскорее закончить все дело и забыть, забыть навсегда… ну или хотя бы до ужина.

Вошел сам начальник охраны в ранге Хранителя – по долготе и силе звонка понял, что дело не рядовое, надо явиться лично. Базилевс гримасой отослал врача за дверь, подождал, пока статный Хранитель – золотая звезда на лысом погоне – подойдет поближе.

– Гиппократа наградить, – велел негромко, – и на отдых…

«На отдых» тут могло значить только одно – вечный покой. Идеже нет ни болезней, ни печалей, ни медосмотров. Потентат сказал это тихо, но решительно, не усомнишься.

Сказал – и тут же пожалел… А потом еще и пожалел, что пожалел. Надеялся, что теперь-то уж все станет легко и просто: раз-два, нет человека. Ведь если умирать, то для чего же еще, как не для простоты и легкости бытия? Так и он: мечтал о цельности, несокрушимости, надмирности – и чтоб ни людей, ни пустых сожалений. Мечтал, но пока не добился, что-то не вытанцовывалось. Мертвец еще не взял над ним полной власти, еще шевелилось в душе теплое, слабое, беззащитное… Маленькое, жалкое. Убьешь, говорило маленькое, обратно не воротишь.

Ну и что, отвечал он маленькому беззвучно, какая разница? Вот было, вот нет – всем по барабану.

Но себя убедить не мог, понимал, что есть, есть разница. Не между живым и мертвым разница, кто ее смотрит, а между тираном настоящим и им, базилевсом. Но чем же он хуже настоящего? Разве при нем не убивали людей? Убивали, еще как. Но он об этом как бы ничего не знал. Как бы не имел отношения. Приказов кровавых не раздавал. Не считал, что обязательно всех в асфальт закатать. Это все свита делала, ну на то она и свита, чтобы читать в сердце владыки. В душе только мигнуло что-то, а уж раз – человек и сгинул. А что до самого базилевса – то нет, не говорил, не приказывал, не виновен. И если бы подступил какой-нибудь термидор, брюмер или, не к ночи будь помянут, октябрь, и чернь с голым каком понесла бы все по кочкам, и хотели бы вздернуть вождя на виселицу – то не за что было бы им, не за что. Не виновен, понимаешь, он в крови того-сего праведника. И в крови говнюков тоже не виновен… Теперь вот настал наконец момент отличиться, перейти черту, встать вровень с другими тиранами, а то и превзойти, а он колебался, не решался, сам себя уговаривал: воскресишь – не воскресишь…

Хранитель еще постоял пару секунд, ожидая, не будет ли новых распоряжений. Ничего не дождался, кивнул, вышел вон. Базилевс горько подумал, что слишком много дал воли прислуге. Пора, подумал, давно пора покончить со всем этим дешевым либерализмом… Отчего так мало его трепещут, его, столпа государственности, на котором зиждется страна и даже мельчайший человечек в ней? Нет, теперь, когда он наконец умер, придется все-таки начать новую жизнь. Жестокую, сияющую, историческую. И кесарю в ней будет кесарево, а людишкам – людишково…

Начальник охраны, выйдя из кабинета в прихожую, легко, одним пальцем прихватил Хитрована в его пиджаке, повлек, как есть, белоснежного, с брильянтами-изумрудами за собой по пустым, мрачным коридорам, где с каждой стены затхло дышала то ли вечность, то ли простая плесень рода фузариум. На перекрестке вдруг встал, повернулся, посмотрел прямо в глаза.

– Ну так и что? – сказал.

Врач глядел на него с ужасом. Надо было отвечать – и отвечать правду, шутки кончились, это было ясно, как день.

– Он, кажется…

Охранник все глядел на него – вроде заботливо и в то же время без всякого выражения на твердом лице.

– Кажется, он… – повторил врач, не решаясь идти дальше.

Воплощенная невозмутимость дрогнула, охранник открыл рот, фикса блеснула в глаз самоварным золотом.

– Что?!

– Умирает? – как-то вопросительно сказал врач.

Охранник задумался, чего уж вовсе нельзя было от него ждать, – как если бы задумалась вдруг каменная стена. Потом кивнул головой.

– Умирает, – сказал согласно, – но не он.

– А кто? – чуть слышно спросил врач.

Но вопрос этот был уже лишним, неуместным был вопрос. Все и так сделалось ясно – без криков, шума и выстрелов в упор…

Они стояли и смотрели друг на друга – врач и Хранитель, спаситель и палач. Смотрели минуту, другую, третью.

Наконец врач не выдержал, в голосе дрогнула жалобная нота:

– Мне к пациенту надо ехать… Я свободен или?.. Мне можно идти?

Хранитель только плечами пожал:

– Почему нет, идите.

Врач оглянулся радостно, растерянно: а куда?

Хранитель молча взял его за руку, молча прошли несколько длинных коридоров, загибая все время влево, как бы стремясь не выйти, а войти в центр чего-то несказуемого. И в самом деле, спустя пару минут открылась перед ними стеклянная стена, а за нею сад камней, совершенно японский.

Серый, словно мраморный песок улиткой закручивался к центру, четыре бледных уродливых глыбы стояли по краям, и одна, самая уродливая, длинная, замысловатая, бурая, разлеглась посередине – там, куда следом за вращением Земли двигался и приходил взгляд. Заключенный в четыре стены, смотрелся сад в бледные небеса – хотел, но не мог в них отразиться. А может, наоборот все было – это небеса и вся Вселенная хотели отразиться в саде, но не могли, не могли…

Минуту, другую, третью стоял врач, глядя в сад. Забыв о Хранителе – да никакого Хранителя рядом уже давно не было, – он сделал невольный шаг вперед и прошел сквозь стеклянную стену, шагнул на песок. Он все смотрел и смотрел, не отрываясь, пока, наконец, глаза его не заслезились, и дрогнул, поплыл перед глазами холодный, пустой осенний воздух. И тогда он вдруг увидел, как самый крупный камень зашевелился, поднялся на короткие кривые ноги, обратился в дракона и не спеша двинулся прямо к нему. Изо рта его вынырнул тонкий раздвоенный язык, затрепетал стреноженной молнией…

Хранитель шел по коридорам, уперев глаза в пол и считая шаги, шел, стараясь не спешить, не прийти раньше времени. Вдруг впереди что-то случилось: Хранитель не мог идти дальше. В ярости он поднял пламенеющий взгляд и осекся – дорогу ему преградил невзрачный человек, внешности серой, мышастой, ускользающей от глаза; вокруг него стаей легких бабочек мерцала темнота.

Хранитель замер, почтительно склонил голову, не смел смотреть в лицо темноте.

– Как базилевс? – негромко спросил мышастый. – Что доктор сказал?

– Сказал, что мертв.

Мышастый с минуту стоял в задумчивости.

– Значит, кадавр уже в нем, – проговорил чуть слышно. Вздохнул и кивнул Хранителю: иди, мол, милый, нечего стоять столбом, дырку в земном шаре простоишь.

Хранитель, все еще не поднимая головы, пошел дальше очень прямо, стараясь ставить стопу тихо и ровно, как будто боялся, что ноги вдруг подломятся и он упадет, ткнется лбом в натертый, твердый, как смерть, паркет.

В себя пришел только перед самой дверью базилевса. Стоял, считал вдохи и выдохи, успокаивался. Наконец, когда сердце перестало биться в ушах, взялся за ручку, открыл тяжелую дверь, заглянул в кабинет.

Тут не было ни единой живой души, лишь трехметровый бурый ящер шумно отдувался в углу аквариума, только что пустого.

– Вопрос решим, – негромко сказал Хранитель, не глядя на ящера.

Ящер ничего не ответил. Он и вообще был неразговорчив, этот ящер Varanus komodoensis из семейства варанов (в длину достигает 3 метров, вес – до 166 килограммов, включая непереваренную пищу, образ жизни одиночный, пойкилотермный).

Хранитель еще постоял несколько секунд, вежливо посматривая на замаскированную дверь, – за ней, он знал, была комната отдыха базилевса. Но в кабинете так никто и не появился, и он вышел, бережно прикрыв за собой темные двустворчатые врата тяжелого мореного дуба.

Глава 2 Незваные гости

Грузин сидел в огромном черном кресле, впившись пальцами в подлокотники. Он врос в кресло, утонул в нем, почти растворился – так он думал скрыться от страданий, которые, словно псы преисподней, шли за ним по пятам, преследовали, гнали, рвали на части. Окна, двери – все было закрыто, задернуто, погружено в полутьму, благодатную, холодящую, но все равно жаркую, мучительную, трудную.

Бедная его, почти разломленная пыткой голова запрокинулась назад, глаза мученически уперлись в низкие багровые облака, плывущие по темному, в золотых разводах потолку. Облака пульсировали, вспыхивали, из них вырывались молнии, ударяли прямо в мозг, в правую сторону, живую еще, трепещущую, а левая была суха, мертва, недвижна…

Молнии били одна за другой, а он вздрагивал от чудовищной боли, корчился, как заяц, пойманный в капкан, и корчился с ним вышитый на спинке кресла желтоносый орел-могильник, раздирал могучие крылья, хотел сорваться, улететь прочь. О, если бы разогнать кровавые тучи, распылить, пролить дождем – сразу стало бы легче, спокойнее, он знал это, и никаких денег бы не пожалел. Но тучи были прокляты, на них не действовала ни твердая углекислота, ни йодистое серебро, ни свинец, и не было такого самолета, чтобы доставить к ним нужный реагент.

О смертное тело, изнывающее на эшафоте муки, о боль, способная сломить самую могучую волю, – будь оно все проклято! И будь проклята подлая болезнь гемикрания, от которой страдал еще прокуратор Понтийский Пилат, и многие за ним, а теперь вот, следом за великими, не пощадила злая хворь и его, Валерия Кантришвили.

Прокуратор лечился от болезни, поглаживая дога, и это ему очень помогало – пока на горизонте не появился, осиянный славой, великий лекарь Иисус Назорей. Кантришвили повезло меньше, ему не помогали ни собаки, ни кошки, ни иные звери и насекомые. С каждым новым приступом он все глубже спускался в преисподнюю, а древний доктор все не спешил воскреснуть и явиться на пороге его спальни.

Нет, он не сломился, конечно… не так сразу, во всяком случае. Он перепробовал все, от папазола до обертывания головы кожей молодого крокодила – вычитал в каком-то древнем папирусе этот вернейший способ, которым спасались от мигрени еще цари древнего Та-уи. Но то ли обманули предки фараонов, кинули подлянку, то ли крокодил был недостаточно молодой, а может, и то и другое сразу – кожа не действовала, нет, никак. Часами Валерий Витальевич сидел, обмотавшись зловонной жесткой шкурой, похожий в темноте на страшного выходца с того света, но все было втуне – только башка без толку прела, как утиные яйца в извести.

Но чего же было ждать, скажите, от рядового крокодила, если не спасали даже новейшие топирамат с габалентином!

Не помогало ничто и никто – ни обычные врачи, ни испытанные временем бабки, ни даже маги с экстрасенсами. Маги бешено вращали белками, бормотали о порче и сглазе, экстрасенсы вкрадчиво упоминали об астральных хвостах, которые хорошо бы обрубить… Все это приводило Кантришвили в бешеное раздражение: в разговорах о хвостах чудились ему неприличные намеки на то, что он не законный потомок гордого орла, а байстрюк, осел, рожденный от обезьяны, словно какой-нибудь Чарльз Дарвин. Однако он овладевал собой, соглашался на лечение, ибо лучше здоровой обезьяне, чем дохлому орлу. Порча снималась, хвосты иссекались в лапшу, но болезнь не пятилась, а только набирала силу, грызла, морила, мордовала.

Кто-то из многочисленных и бесполезных докторов рекомендовал ему прогулки на свежем воздухе. Грузин послушался, часами гулял по яблоневому саду, то хрупкому, заснеженному, в узорных ледяных порезах, то в сиренево-белом пушистом цветении, то отягощенному греховными глянцево-красными, как поцелуй, плодами. Гулял, шевелил широкими ноздрями, нюхал кислород, вдыхал полной грудью, до головокружения, до потери себя… Но всего-то и пользы из этого было, что зверский аппетит, а мигрень не делала назад и шагу, будто угнездилась в нем навсегда.

И тогда настал последний и решительный миг, ультима рацио любого лечения, шанс для великой панакеи двадцатого века – неразведенной мочи. Мочу, по верному рецепту, требовалось не только испускать, но и пить – о гемикрания, шени деда, о дочь обезьяны, на что пришлось пойти из-за тебя!

Моча бешено не нравилась бедному страдальцу, кисла в животе, отрыгивалась тухлым, но боль была сильнее отвращения. Каждый день он выпивал мочи довольно, чтобы свалить с ног роту спецназа, но болезнь была тут как тут, а приступы ее, раньше случайные, повторялись нагло, как икота.

Вызванный к телу академик медицины сыпал, гад, непонятными терминами, нараспев, как раввин, читал у одра лекции-молитвы, а затем, взявши немалый гонорар, выписал парацетамол и растворился во тьме, чтобы больше не появиться никогда – гамарджвебит, генацвале Кантришвили! Несчастный же Грузин оставался отнюдь не с победой, но один на один с дикой болью, длящейся по много часов, сутками.

В такие дни империя его – чудовищный колосс, взращенный кровью, воровством, подкупом и обманом, – дрожала на глиняных ногах. Во время приступов он был беспомощен, воля его и мысль каменели в параличе. К счастью, об этом знали немногие, и тайна хранилась свято. Если бы проведали о немощах Грузина, если б его наши враги взяли, то растерзали бы на кусочки вместе с империей и всеми деньгами, и тогда прощай, Валерий Витальевич, гза мшвидобиса! Однако все рты, могущие проболтаться, были замкнуты смертным страхом – Грузин не пощадил бы предателя, разорвал на мелкие части. Казнь к отступникам применялась одна, но страшная: в одном бурдюке смешивались ахашени, вазисубани, киндзмараули, мукузани, напареули, ркацители, телиани, хванчкара и цинандали – и при помощи трубочки чудовищный компот закачивался в задний проход приговоренного. Смерть была не так мучительна, как позорна – какой кавказец мог стерпеть, что столько вина тратится не по адресу, вер мицем танхмоба!

Грузин был великий мыслитель криминального дела, размах его был огромен, воля – несокрушима. Когда бы не подлая гемикрания, уже давно бы он стал повелителем мира. Но, как справедливо гласит старая пословица, у бодливой коровы Бог отнимет последние рога и даже хвоста не оставит в утешение.

Больше всего во всей истории его бесило, что гемикрания досталась ему безвинно, то есть по наследству от матери, простой крестьянки. Ему понятна была бы болезнь, которую он сам заслужил – неумеренными возлияниями, беспорядочным образом жизни, плохим отношением к женщине, еще чем-то столь же отвратительным. Но генетика, продажная девка империализма?! Он ревел, лежа в кровати, и, как бык, бил кулаками по подушке… Как странно и неправедно устроен мир: кому-то в наследство достаются лучшие человеческие черты – смелость, дерзость, сила, ум, богатство, а кому-то, как ему, Грузину, только болезни, да еще такие ужасные.

Последняя его надежда была на профессора Хитрована – тьфу, и подлая же фамилия, прости Господи! Хитрован этот бешеных стоил денег, потому что пользовал самого базилевса. Профессора сосватали ему добрые люди из окружения высочайшего. Обещали, что, если не он, так уж никто, ни даже сам господь Бог ему тогда не помощник в его горе.

Очень надеялся Кантришвили на профессора, а и на кого больше мог он надеяться? Но надежда эта рухнула, пошла прахом. Вчера профессор ходил к базилевсу, сегодня с утра должен был быть у него, Грузина. Но не пришел, не появился, на звонки не отвечал. А добрые люди из окружения сухо сказали, что профессор срочно улетел за границу на неопределенный срок.

Грузин понимал, что значат такие слова, и глупых вопросов – куда да когда вернется – задавать не стал. Просто упал в кресло и приготовился умирать от боли день, два – сколько понадобится, будь она неладна, эта чертова заграница и будь они прокляты, профессора, не умеющие держать слова. Если бы он, Грузин, что-то пообещал, он бы из гроба встал, чтобы выполнить обещание, – но таких людей совсем почти не осталось на свете, измельчал безвозвратно род человеческий.

Ко всему счастью, на вечер назначен был разговор с криминальным авторитетом, держателем воровского общака Сергеем Козюлиным, или, проще, Козюлей. И хотя сам Грузин не был ни законником, ни рецидивистом, но удачный бизнес в городе зависел от связей с преступным миром, который, в свою очередь, был тесно переплетен с прокуратурой, полицией и мэрией.

Воры настойчиво звали его в баню – попариться и перетереть важные вопросы. Но при одной мысли о влажной, жаркой, душной парилке с фальшивым сосновым запахом Грузину делалось дурно, хоть под кровать лезь.

Из-за болезни он уже дважды переносил встречу, вызвав недовольство воров, которые расценили это как плевок в татуированную их рожу.

– Грузин – большой человек, но закон – больше Грузина, – передали ему через гонца в устной форме. – Если Грузин не будет уважать закон, закон будет иметь Грузина.

Под законом, конечно, разумели не Уголовный Кодекс и конституцию, а воровские порядки, по которым, отбросив стыд, жила теперь вся страна.

Посланник воров, худой туберкулезный шнырь с линялыми длинными волосами во всю лысину, стоял перед ним вольно, смотрел нагло, дерзко. Кантришвили мог испепелить его в мгновение ока, но понимал, что все впустую: и с мертвого лица воровские глаза эти будут смотреть так же нагло и насмешливо.

Да, мог убить, растерзать шныря, распылить на атомы, но отпустил с миром, только бросил кратко:

– Передай – буду.

Получить черную метку от криминалитета – вот чего он хотел сейчас меньше всего. Помочь тут не могли даже земляки, грузинские воры. Если есть разговор, надо его разговаривать, иначе отправят на свидание с отцом всех воров Кобой.

Но выходить на терки в таком виде было немыслимо, все сразу бы догадались, что он болен, слаб, уязвим. И немыслимо было не выходить, потому что пошли бы слухи, а они страшнее пистолета, упертого в затылок, и даже страшнее правды. Вот потому Кантришвили сидел теперь на кресле, следил за молниями в мозгу и мечтал только об одном – умереть быстро и окончательно.

Но умереть он не успел.

В болезненной полутьме, слабо разжижаемой ночником, вдруг почуял он какое-то движение, а потом услышал и шорох. На миг в изможденном мозгу вспыхнула паническая мысль: прознали все-таки о его немощи враги, пришли, теперь заберут жизнь Грузина вместе с его империей, со всеми фирмами, банками, фальшивыми авизо и складами оружия.

Грузин собрал остаток сил и спросил, стараясь, чтобы голос звучал твердо:

– Кто здесь?!

Темнота пригнулась к полу в подобострастном поклоне, зашелестела чуть слышно, а Грузину все равно чудилось, что гремит, грохочет, бьет жестяными тарелками прямо над ухом.

– Простите, хозяин, – Грузин узнал голос телохранителя Аслана, выдохнул с облегчением, – простите, беспокою…

– Что стряслось? – Поняв, что врагов нет, что рядом только верный Аслан, Грузин воспрял, и даже боль, кажется, отступила на миг – может, от страха, а может, целебный яд адреналина спугнул ее, отогнал на несколько сантиметров, хотя не до конца: все еще ходила вокруг, дышала жаром в лицо, выцеливала, куда ударить когтистой черной лапой.

– К вам пришли, хозяин…

– Пришли? – Грузин от изумления даже приподнялся из страдальческого своего, полулежачего положения, глядел на охранника, не верил в такую наглость. Он тут мужественно сражается с болезнью, и нате, пришли к нему! Позвольте узнать, что это за пришельцы такие? Может быть, гуманоиды с неведомой планеты? Или какие-нибудь снежные человеки, а?

– Нет, хозяин, обычные лохи. – Аслан юмора не понимал, не за это оценит его история.

Лохи?! Прогнило что-то в датском королевстве, если любой и всякий лох может вот так взять да и прорваться к нему в самый разгар приступа священной гемикрании. Или нет, он путает что-то… Это эпилепсия священная, а гемикрания так, просто невыносимая.

– Я прогнать хотел, они не уходят, – извиняющимся тоном шелестел между тем Аслан, словно и не слышал мыслей Грузина, а ведь должен был, обязан, за то и держали.

– Не уходят? Убить не пробовал? – Кантришвили вдруг сделалось весело: боль рассосалась и обратно пока не шла.

– Без приказа хозяина не имею права, – кланялся Аслан.

– А Уголовный кодекс тебе уже не хозяин? – веселился Грузин.

Охранник понял, что первая опасность миновала, гроза если не разошлась окончательно, то отступила на время, безопасно погромыхивала вдали.

– Живьем прикажете выбросить или наказать за наглость? – Аслан осклабился, он любил, когда хозяин шутит, это было время богатых подарков и душевного спокойствия. В это время можно было жить удобно, не убивать и не умирать самому.

Грузин думал секунду над его словами, потом покачал головой. Выбросить никогда не поздно, но ведь зачем-то пришли к нему совсем незнакомые люди… Грузин, как всякий большой и опасный человек, очень верил в судьбу, фортуну, в то, что все неслучайно.

– Что им надо?

– Говорят, дело жизни и смерти, – потупился охранник.

– Чьей жизни?

– А? – не понял Аслан.

– Чьей, говорю, жизни, чьей смерти – моей?

– Не знаю, хозяин. Ничего не сказали, просят впустить для разговора. Я бы убил для начала, а там как скажете.

Грузин только головой покрутил. «Вот наглые!» – читал в его изумленном взгляде Аслан. Но голова не болела, а хорошее настроение не отпускало, и он махнул рукой.

– Давай, заводи!

Аслан, кланяясь, растворился в полутьме.

Грузин прислушался. Голова, правда, поутихла, но болезнь ходила совсем рядом, на мягких лапах, от присутствия ее жарко вздрагивал воздух у лица, опалял огненным дыханием. Он знал это дрожание, это слабое равновесие: случайный громкий звук, яркая вспышка – и боль вонзится в правое полушарие, уронит на колени, прижмет к полу, придавит когтистой лапой, захрипит в легких.

Он запоздало пожалел, что велел привести нахальных визитеров, надо было их выбросить на улицу – не дай бог, гемикрания вернется во время разговора. Хорош он будет, когда на полуслове вцепится руками в голову, завоет по-волчьи, покатится на пол… Кто спасет его тогда, его честь, его ужасную, как сама погибель, репутацию?

Вы скажете, что выть не обязательно, что любую боль можно стерпеть. Во-первых, видно сразу, что вам незнакомо слово «гемикрания». Во-вторых, Грузин был большим, сильным мужчиной, а такие очень плохо переносят боль, даже мельчайшую, таких даже в кабинет к стоматологу не загонишь, при том, что сами они, может, по колено в крови стоят…

Нет-нет, чужая боль нам безразлична, а своя – будем надеяться, не вернется так скоро. Да и, между нами говоря, не собирался он разговаривать с пришельцами слишком долго. Он бы и вообще не стал разговаривать, но был любопытен, как юная девушка, которая и себя желает показать, и других посмотреть, и узнать что-нибудь, чего никто еще не знает и о чем потом можно посекретничать с подругой. Вот таков был железный человек Валерий Кантришвили, которого посвященные знали под ником Грузин. Впрочем, любопытства своего он не стеснялся, любопытство и сделало его тем, кем он стал. Эта слабость – невинная, но очень человеческая – давала ему интерес к жизни, поднимала над теми, кто жил только жадностью, злобой или простой жестокостью…

Темнота зашелестела, дрогнула, и, откинувшись, как занавеска, впустила в комнату Аслана и за ним еще двоих – широкоплечего, твердо стоящего на ногах, с настороженным лицом, и среднего роста изящного блондина с взглядом рассеянным, почти растерянным. Впрочем, растерянность эта, Грузин увидел сразу, происходила не от страха. А вот широкоплечий боялся, или, точнее, остерегался. Он явно понимал, куда их привели, но вели их не насильно, пришли сами. Значит, повод имелся серьезный. И говорить нужно было, конечно, с широкоплечим.

– Кто такие, что надо? – сухо спросил Грузин.

Вообще-то, когда требовалось, он по части этикета и обаяния мог заткнуть за пояс королеву английскую Элизабет и принца ее Филиппа. Это только в России бизнесмен может быть удачливым, а выглядеть, как бирюк из леса. Настоящий же бизнесмен должен иметь необоримое обаяние, ум, образованность и, когда требуется, вести себя изысканно, иначе не видать ему в жизни счастья и первый же сержант полиции пристрелит его при попытке подломить ларек с колбасой – не говоря уже о коллегах-отморозках.

Но сейчас ситуация была явно неравная, к тому же мутная, а лучший способ рассеять туман – шок. Суровый прием сразу делает разговор конкретным.

– Генацвале, Валерий Витальевич, – сказал широкоплечий. – Я – Александр Коршун, вот это со мной – Максим Максимович Буш.

– Не генацвале, а гамарджоба, – строго поправил его Грузин. – Это если ты поздороваться хотел. А если хотел обратиться со словами «Дорогой Валерий Витальевич!», то все равно, здороваться надо. Так что будем считать, что ты сказал «гамарджоба», а я тебе ответил «гагимарджос» или даже еще лучше – «кетили икос тквени мобрдзанеба!». А теперь к делу – что вам от меня нужно? И имейте в виду, что слова я ценю на вес золота, так что по тридцать раз повторять не буду, это не в моих правилах, понятно или нет? Или мне вам инструкцию распечатать, как нужно обращаться к людям старше вас по возрасту и социальному положению, которые к тому же под плохое настроение и шлепнуть могут?

– Не надо инструкций, Валерий Витальевич, – отвечал Коршун. – Мы к вам за помощью.

Грузин кисло усмехнулся. Вот так всегда, человек думает бог весть что, навоображает себе чудес и небылиц, а дело оказывается совсем простое. Им, видите ли, нужна помощь! Ах, как это оригинально! Всем нужна помощь, ра ткма унда… Но какая помощь, скажите пожалуйста? Только шкурная, и больше ничего. За всю его жизнь ни одна собака не попросила совета бывалого человека, никому не нужна его мудрость, которой он сам так гордится, нет! Зато всем подавай денег, протекции, теплого местечка…

– Укацравад, мой юный друг, ничем не могу помочь, – посочувствовал Грузин. – Возьмите кредит в банке, это вам выйдет дешевле – даже под самый могучий процент.

– Нам не нужен кредит, – покачал головой Коршун. – Нам нужна защита.

Новое дело, защита им нужна, дзалиан сасиамовноа. С этими лохами никогда непонятно, что имеют в виду. Какая еще защита – в суде, или, может, крыша, или просто умирать не хотят? Выражайтесь яснее, биджо.

– Защита от конкретного человека, – уточнил Коршун. – Нас хотят убить.

– Да, это человек конкретный, – вынужден был согласиться Грузин. – Человек абстрактных взглядов на жизнь убивать не станет, разве что случайно. И как зовут этого нехорошего, хотя и конкретного человека?

– Красюк его зовут, Павел Анатольевич. Кличка Холера.

Грузин задумался. Холеру он знал хорошо, тот был фигурой не самой крупной, но весьма мерзопакостной. Никогда он с ним никаких дел не имел и впредь иметь не собирался. Как раз тот случай, когда не тронь говно – не завоняет. Тут можно было бы закончить разговор, но любопытство в очередной раз подвело Грузина. Чем два этих скромных вежливых лоха навлекли на себя гнев Красюка, интересно…

Кантришвили побарабанил пальцами по подлокотнику.

– Ну, и что вы ему сделали? За что убить хочет?

– Максим Максимович облил его вином.

– Каким вином? – не понял Грузин.

Коршун посмотрел на спутника.

– Кабернэ, – отвечал тот, пожав плечами. – А что, есть разница?

– Конечно, есть. Кабернэ на такую тварь жалко тратить. Надо было взять бутылку сангрии или какого-нибудь еще дерьма – и прямо по черепу, не открывая.

Буш задумался на секунду.

– Да, пожалуй, так лучше, – согласился он. – В следующий раз так и сделаю.

Он ясно представил себе, как Холера – разнеженный, полусонный – сидит на веранде, на теплом солнышке, подставив лицо и пиджак ласковым лучам ранней осени. А он, Буш, идет к нему от кухни прямо по дорожке, гравий похрустывает под его ногами, на подносе поддельным рубином сияет бутылка самого дешевого вина. И вот, подойдя совсем вплотную, Буш перехватывает эту бутылку за прохладное узкое горлышко, коротко замахивается и…

– Да, – повторил Буш, – в другой раз так и сделаю.

Грузин посмотрел на него с интересом: молодец парень, не боится. А ведь Красюк – садист конченый, попади ему в руки – распилит на мелкие кусочки.

Аслан понял его взгляд по-своему и хотел уже было уводить гостей, но Кантришвили остановил его легким движением руки.

– Как все вышло? – спросил он благожелательно.

– Случайно, – сказал Коршун.

– Я не тебя спрашиваю… – Грузин смотрел на Буша.

Тот пожал плечами.

– Холера этот ваш заказал бутылку вина, скандалил, бранился. Рука дрогнула.

– Ты что, официант?

– Да.

– Вообще-то он вра… – начал Коршун, но снова был остановлен нетерпеливым жестом.

– Ты – официант, это твой косяк, и приходишь ко мне, серьезному человеку, из-за бутылки вина? Ты знаешь, сколько у меня дел?

– Откуда же мне знать? – Буш, равнодушный к величию собеседника, говорил совершенно искренне. – Я вообще про вас первый раз сегодня услышал.

И этот ответ понравился Грузину. Он хороший парень, этот Буш, хотя и пыльным мешком по голове трахнутый. Плохо только, что боль опять начала закручивать свои вихри. Он почувствовал тошноту – верный признак начала мигрени. Ее прервали насильно, не дали выболеть, и теперь она возвращалась в два раза злее против прежнего. Но он решил держаться до последнего: мужчина он, в конце концов, или потомок Дарвина?

– В первый раз услышал, – терпеливо повторил Грузин, пытаясь заговорить, заболтать подбирающуюся боль. – Зачем же пришел тогда?

– Саша велел. – Буш кивнул на спутника. – Сказал, что Красюк от меня кусок отрежет, пожарит и съесть заставит.

Грузин хмыкнул.

– Ерунда… Жарить не будет, он дикий, сырым есть велит.

Некоторое время Кантришвили размышлял. Коршун зорко следил за его лицом, Буш рассеянно разглядывал золоченый, крытый тьмою потолок.

– Вы хорошие ребята, мне нравитесь, – наконец сказал Грузин. – Ты – гордый человек, не стерпел оскорбления, а ты, Коршун, настоящий друг, рискуя собой, его спасаешь. Все это я понимаю и приветствую. Но вписываться за вас не стану. Сегодня я вам помогу, а завтра здесь будет очередь, и всем срочно помоги. А у меня бизнес, а не благотворительность. Я вам не айболит какой-нибудь, нормальный мафиозо.

– Говорили, Грузин – благородный человек… – хитро начал было Коршун, но хозяин отмахнулся: не дави лестью, не люблю.

– Мое благородство для узкого круга, это капитал, им не разбрасываются. Кто ты мне – брат, сват, нужный человек? Мы раньше даже знакомы не были… Нет, парни, мне вас жалко, но выпутывайтесь сами.

– Я думал, вы все можете, никого не боитесь… – Коршун не отступал, не отчаивался, а может, просто и отступать было некуда. – Я думал, для вас Красюк – не соперник.

– Мне никто не соперник, но у нас свои законы, – высокомерно сказал Грузин. – Медведь не затем в лесу, чтоб у лисы мышей отжимать. Сами подставились, сами разруливайте. Попробуйте еще раз с Холерой потолковать, деньгами откупитесь…

– Нет денег, – сказал Коршун.

– Да ладно! – не поверил Грузин. – Что, пары тысяч баксов за костюм не найдется?

– Парой тысяч дело не обойдется. Максим Максимыч морду Холере начистил.

Грузин только присвистнул.

– Красюку – морду?! Ты японский камикадзе, что ли, или как тебя звать?

– Он первый начал, – сказал Буш и сунул руки в карманы – как мальчишка, честное слово.

Грузин снова смотрел на него с интересом, даже про болезнь, затаившуюся у кресла, забыл.

– Он начал, и ты ответил, да? Скажи, дзамико, кто ты такой, почему я раньше про тебя не слышал? Только не говори, что официантом родился, это подлые душонки, трусливые, за чаевые маму родную продадут. Кто ты, назовись?

– Я врач, – сказал Буш с вызовом. – Врач-гомеопат.

Грузин скислился, весь кураж у него пропал, распылился.

– Еще один врач, да? Ненавижу я вашего брата, все эти врачи, колдуны, экстрасенсы, только и знают, что мочой человека пичкать, хвосты ему резать, а сам – деньги давай, деньги, деньги!

– Он не такой врач… – начал было Коршун.

– Все вы такие, все одинаковые, толку от вас… – Хозяин вздохнул. – Ладно, нет времени с вами, у меня еще встреча серьезная. Аслан, проводи.

Аслан крепко взял гостей под локти, развернул, повел к двери. Еще шаг, другой – и дверной проем поглотил бы их, как могила глотает мертвых – глубоко, невозвратно. Но за секунду до этого Буш вдруг повернул голову к Грузину и сказал:

– Мигрень у вас с аурой?

– С аурой, – механически отвечал Грузин и тут же подскочил. – Что, какая мигрень? Кто раззвонил, замочу! Аслан, ты?

Охранник задрожал от обиды.

– Убей Аллах, хозяин, как можно!

– Тогда откуда? Кто стуканул?

Но Буш не отвечал на крики, словно и не слышал. Он отвел руку Аслана, вернулся к Грузину, смотрел ему в глаза.

– Чем лечитесь?

– Всем лечусь, – с горечью отвечал Грузин, махнув рукой на секретность: знают двое, знает и свинья. – Папазол, диклофенак, кофетамин, суматриптан, топирамат, амриптилин, метопролол, верапамил, ромашка девичья – девичья мне, мужчине! Крокодилом лечусь, мочой лечусь – какашками только не лечусь, все остальное было.

– Ну, так вы долго лечиться будете, – задумчиво заметил Буш. – Так можно до смерти долечиться…

– Вот этого не хочу!

– Никто не хочет. – Буш уже завладел большой рукою Грузина, внимательно разглядывал его ногти, ощупывал кожу, другой рукой запрокинул голову, осматривал нос, глаза, уши, попросил стиснуть зубы, оскалиться, кивал, хмыкал довольно. Потребовал стул, Аслан подставил, тот нагло, как дома, уселся напротив хозяина, стал расспрашивать, были ли контузии, ранения, ушибы, сильные удары по голове. Возмущенный Аслан пытался было возразить: кто посмеет ударить хозяина, особенно когда он, Аслан рядом, но хозяин только рукой замахал – уйди ради Христа! Недовольный Аслан отступил в тень, кляня наглого доктора, от которого он не ждал ничего хорошего, как, впрочем, и от всех докторов. Аллах великий, где это видано – поить живого человека мочой? И эти люди называют себя врачами!

Буш между тем продолжал нескромные расспросы. Нет ли аллергии, насморка, не легче ли на свежем воздухе, как боль реагирует на гнев и волнение, например? Нет ли колик в животе, крови из носа, тошноты, запоров, часто ли простужается, когда обычно болит – с утра или к вечеру? Какая именно боль – стреляющая, колющая, тупая, давящая, сверлящая, пульсирующая, нет ли вбитого в голову гвоздя?

Грузин послушно отвечал на все вопросы, сам удивляясь своей покорности.

Наконец Буш закончил, хлопнул по коленям, сказал, что выпишет брионию, что начать можно прямо завтра с малых разведений, результат появится очень быстро.

– Завтра? – разочарованно переспросил Грузин. – А сегодня нельзя? Очень важная встреча сегодня, доктор, надо быть в форме.

– Можно и сегодня, – согласился Буш, – только на голодный желудок.

– Очень голодный, – закивал Грузин, – с утра ничего не ел, такая боль.

Буш нацарапал на бумажке латинское название, отдал Грузину. Тот посмотрел на бумажку с каким-то священным ужасом: неизвестно почему, но он верил, верил этому странному доктору, вынырнувшему словно из-под земли. Кантришвили поднял глаза и увидел рядом с собой горящий взгляд Аслана. «Отравят, хозяин, – читалось в этом взгляде, – обязательно отравят!»

«Не отравят, – отвечал Грузин тоже взглядом. – А ты бери бумажку и дуй в аптеку!»

Аслан поклонился и исчез. Грузин кивком указал Коршуну на кресло напротив, тот уселся.

– Ну что ж, давайте знакомиться… – задумчиво проговорил Грузин. – Какая же, друзья мои, вкратце будет ваша биография?

Глава 3 И ад, и рай

Институт он тогда почти закончил. Оставалась малость и чуть-чуть – госы, защита, вялые аплодисменты, остро пахнущий кожей диплом, пьянка после выпуска, полуночные хмельные прогулки по реке на пароходике – волны режутся, вскипают под луной белыми бурунами…

А еще оставалась девушка из соседней группы, зеленоглазая, русоволосая, черты чуть неправильные, но очаровательная до дрожи. Вокруг пчелами жужжат мужики – а он так и ходил мимо пять лет, смотрел издали, не решался. Теперь вот набрался смелости, подошел, и она откликнулась, глядела только на него, говорила только с ним, и оказалось, все эти годы ждала, что подойдет, а он все нет. Где же он был столько времени, где он был, где – а сейчас у нее уже и муж, и ребенок…

Ее руки были горячие, а губы нежные, и поцелуй сорвался с них легко, словно бабочка, и вся она была хрупкая, почти невесомая, трепетала в объятиях… и у нее был уже муж и ребенок. Но это ведь совсем неважно – ведь правда?! – потому что мужа она не любит и с ним давно не живет, а любит только его, и всегда любила, только не знала об этом, не могла сказать.

Нет, конечно, муж, ребенок – это не важно.

Для нее не важно, а для тебя важно, важно. И не потому, что неохота на шею чужого ребенка, а просто на женщине, как на вазе – фарфоровой, белой, хрупкой, – сидят отпечатки пальцев того, кто ей владел, и она уже не станет твоей насовсем, какой-то частью всегда будет с тем, с ним, в его грязных лапах, даже если и сама не сознает…

Буш был пьян тогда, сильно пьян, и пытался как-то объяснить ей это все, а она, кажется, не поняла, отошла в сторону и больше на него не смотрела. А он почему-то все время корчился, как на раскаленной сковороде, и, не выдержав, ушел.

А она в тот же вечер упала с четвертого этажа, прямо из окна кафедры вирусологии, упала, как была, с горячими руками и нежными губами, зеленоглазая и русая, в легком белом ситцевом платье – упала на жесткий, холодный асфальт. Упала, лежала, не двигаясь, горько качала над нею веткой пурпурная юная сирень – никто не остановил, не помог, и не было никого рядом в тот страшный миг.

Но, на счастье, он напоил ее в этот вечер, очень сильно напоил, и Бог спас его: она перепутала этажи и упала не с четвертого, смертельного, а со второго, и только сломала ногу, которую ей тут же очень удачно прооперировал профессор Образцов, а больше о ней он никогда ничего не слышал.

Никогда. Ничего…

А может, все это ему привиделось и не было ее – ни губ ее, ни рук, ни белого платья на окровавленном асфальте, и никто никогда не глядел на него зелеными глазами? Или, может быть, это его не было, все было, а его еще не было, в этой пустой, красивой, тленной оболочке не успел еще появиться, вырасти человек… Только понял он это слишком поздно, когда уже не появишься из ниоткуда и не вернешь назад ни жизнь, ни слово, ни легкий, словно бабочка, поцелуй.

Но этого всего не было потом, а сначала еще требовалось закончить институт. Не бином Ньютона, опять же: госэкзамены и диплом – и свободен как ветер. Билеты можно вызубрить, а диплом… Диплом хорошо бы списать, настричь чужие тексты, щедро, до обморока, разбавить водой своего разлива, как гомеопаты разводят исходный материал – на тридцать, двести, тысячу. От лекарства потом остаются отдельные молекулы, атомы, а то и этого не остается – слабое воспоминание, число Авогадро, ухмылка натуры. Но воспоминания этого, жидкого, дрожащего, легкого, довольно, чтобы вылечить любую, самую страшную болезнь.

Первый, стихийный гомеопат Абу Али ибн Сина знал это все и лечил, говорят, этой разведенной водою саму смерть. С тех пор смерть никогда не болеет, не знает усталости и страшную жатву свою снимает днем и ночью, без перерыва, хотя к гомеопатам, по слухам, до сих пор относится с подозрением.

Смерть у нас считают то ли евреем, то ли арабом, что и лестно, и обидно сразу и тем, и этим. Смерть – это Азраил, говорят арабы. Нет, смерть – это арабы, утверждают евреи, и нечего валить с больной головы на ни в чем не повинных ангелов, простых знаменосцев мрака и света. На самом же деле смерть даже не христианка, она за вратами добра и зла, это хрустальная сила закона, ей подвластно все и вся. Ибо все, что однажды началось, должно однажды и кончиться. То же касается и всего, что начинается дважды, трижды, многажды – всякому началу есть свой конец и своя погибель, и арабо-еврейские скандалы ничего тут не изменят. Исключение составляет только бессмертный червь плательминт Гегенбаур, неуничтожимый, вечный, возвращающийся на круги своя, где огнь его не угасает, да, возможно, еще Господь Бог наш, творец неба и земли – если, конечно, не считает он бессмертие шарлатанством, недостойным мыслящего существа…

Хирургом он так и не стал, хотя учился на хирургии и диплом защитил по всем правилам выпускной науки. Иная страсть тогда охватила его сердце, горела вулканом, понуждала к подвигам.

На четвертом еще курсе, в институтской библиотеке, вскарабкавшись как-то на стремянку в поисках справочника по акушерству, наткнулся он на пухлую от старости книгу Кента «Лекции по гомеопатической Materia medica». Тяжелый том цвета обезвоженной мочи на миг застыл в руках, как бы решая, открыться дерзкому или остаться вещью в себе…

Тысяча страниц прочлись единым духом – и гомеопатия явилась ему во всем своем юном варварстве, мудрая и легковерная, как подросток в замке с привидениями. Similia similibus curantur, лечение подобного подобным – от этого веяло безумием, помрачением par excellence. Но что, скажите, кроме безумия, способно вернуть к жизни человека, когда Харон взял уже за перевоз свой проклятый обол?

Уже позже Максим, как и всякий неофит, поклонился «Органону» основателя Ганемана, а затем обратил взгляд к адептам и гениям – Герингу, Тайлеру, Фубистеру, Роялу, Паскеро, Шерингу… Одних было просто не достать, другие не были переведены на русский, пришлось приналечь на языки: зубрить, бубнить, заучивать. Но все в конце концов окупилось сторицей, и даже в пятьсот, тысячу раз – опять же как в гомеопатии.

Одну за другой Буш поглощал книги, ходил на полуподпольные курсы туземных умельцев и лекции заграничных гастролеров.

Но, однако, теория не живет всуе, истине потребна практика. Как ни надсаживайся в эмпиреях, а рано или поздно сойдешь на грешную землю, протянешь руку к пациенту: кто есть сей и кем он будет мне – другом исцеленным или хладным трупом?

Первую практику Буш открыл прямо на дому. Деньги брал небольшие, лекарства – маленькие белые крупинки, на взгляд одинаковые, – выдавал бесплатно, так что народ к нему повалил. Толокся в прихожей, жужжал, волновался: на всех ли хватит докторовой магии?

Почему магия – очень просто: кто-то пустил сплетню, что он колдун и чернокнижник. Гомеопатов у нас испокон веку мешают с травниками и ведунами, ну а где травники, там, понятное дело, и волшба, и оккультизм, и прочая нигромантия.

Смехотворные слухи эти сделали его популярным не только среди простонародья, но и среди инженеров. Инженеры получали не высшее, мировоззренческое, а «верхнее», техническое, образование и оттого верили во всякую чушь, только назови ее позаковыристее. Колдовство доктора нравилось и некоторым православным, которые не могли по памяти произнести Иисусову молитву, а допрошенные ради смеха: благословил ли их батюшка на лечение гомеопатией? – отвечали, что при батюшке стыдно такое слово вслух говорить…

Как бы там ни было, Буш продолжал лечить пациентов, не делая между ними различий. Несмотря на успехи, он еще не считал себя настоящим, зрелым врачом. Потому брал деньги, только закончив лечение или после явного улучшения. Благородная практика эта оказалась глупостью, не годной для наших дней. Исцелившись, больные первым делом забывали о спасителе и не желали с ним расплачиваться: говорили между собой, что за здоровье деньги брать – грех. И уж подавно грехом было за здоровье деньги отдавать.

Богословие это народное шло доктору в прямой убыток, но Буш был готов и к такому. И даже не очень расстраивался, считая, что главная награда врача – здоровый пациент, а деньги откуда-нибудь да появятся.

Однако жизнь устроена сложнее, чем пишут о ней в некрологах. Вот и над головой Буша в конце концов поднялся меч фатума и теперь обрушивался вниз, отражаясь холодной сталью в медленно текущей реке бытия.

Привлеченный успехами нашего доктора и жестяными кимвалами его славы, в окрестностях завелся еще один гомеопат. Это был тихий, тараканьей повадки мужчина, с лицом бледным, но с развесистыми усами, за которыми он ловко скрывал издержки внешности. Действовал тараканий вкрадчиво, но наверняка, к тому же лечил дорого, что вызывало невольное уважение. Лекарства больным он выдавал из общего мешка, но сперва заряжал их двумя электродами – для каждой болезни свой ампер.

Буш, узнав о таком лечении, не поверил ушам. Он собрал соседей-пациентов во дворе и устроил чистку мозгов: объяснял, что все они предались мошеннику и авантюристу.

День был ненастный, клены во дворе шумели, трепетали резными листьями, из соседнего двора приносило низкий медвежий рев мотоциклов, а Буш, продуваемый всеми ветрами, стоял на детской площадке и пытался перекричать вековой порядок вещей.

Народец, ожидавший, чем черт не шутит, бесплатного исцеления, а повезет, то и воскрешения мертвых, был обманут в лучших чувствах. Он безмолвствовал, жался, кряхтел, чесал в затылке, смотрел вбок и мимо, доходил своим умом, что все дело в зависти… Наконец бесфамильная бабушка Егоровна с первого этажа заговорила примирительно:

– Солидный он, Таракан-то. Всегда выслушает, пилюльку зарядит. Уважение к клиенту опять же, этого у него не отнимешь.

– Точно, – поддержал ее техник-смотритель Василий, с рожей рыжей и порепанной, как от шерхебеля. – Он лекарство электризует, а ты, Максимыч, – ничего. Тут, вишь как, теория, доктрина, тебе не понять… А он – научный подход, мы же глядим в оба, сами с усами, техникум кончали… Старое на слом. Последних методов хотим, а не как при царе Горохе лечили.

– Это надувательство, а не научный подход! – злился Буш. – Да и кто вас при царе лечил гомеопатией?

– Не надо передергивать! – солидно останавливал его инженер Колобов с завода имени Хруничева, в старые времена проверявший допуски и посадки у болтов к ракетам – тогда еще летающим, не дырявым. – Должна быть здоровая конкуренция, а народ сам разберется, куда ходить или, еще того не лучше, сидеть на месте.

Буш понял, что народ не переспоришь: народ не верит никому, и себе – в первую очередь. Значит, нужны реальные действия, фактическое разоблачение.

На следующий же день он двинул на прием к тараканьему шарлатану с самого утра. Идти было недалеко – две ступеньки из подъезда, потом направо, обойти гору песка, вываленную грузовиком прямо на тротуар, потом все время прямо и до угла, а там налево, вдоль соседнего дома и до третьего подъезда, где сиял граненым стаканом вход в офис тараканьего.

Однако поход этот судьбоносный оказался совсем коротким: у двери офиса Буша остановил и избил охранник. Избил прямо на глазах у пациентов из очереди – тех самых, которые раньше лечились у него, а теперь перебежали к конкуренту. Никто из них, ни один, не заступился за доктора, еще и подзуживали, оскорбления выкрикивали, кулаками над головой трясли.

Так вдруг узнал про себя доктор, что не только человек он был дурной, но и врач неправильный: одних лечил слишком долго, других, наоборот, быстро, без должного уважения. Кто-то из пациентов завидовал его деньгам, кто-то злился, что он мало берет за прием, брань сыпалась, как навоз из мешка…

Глумление прервал охранник. Он взял молодого доктора за шиворот и милосердно спустил с лестницы. Буш упал на грязный сухой асфальт, упал окровавленным ртом и некоторое время лежал так, даже пошевелиться не мог.

Здесь и нашел его друг Коршун, помог подняться, отвел домой. Там поставил его под душ, тот долго дрожал под горячими струями, согреваясь и отходя от обиды, прыгали посиневшие разбитые губы, глаза смотрели в пустоту, лилась, не чуя себя, вода…

Потом они пили чай, разговаривали, спорили – но так ни к чему и не пришли.

Буш не хотел больше лечить людей, нет, не хотел.

– Как лечить, зачем? – спрашивал он глухо. – Ведь они – враги всему, они даже своей пользы понять не желают…

– Люди разные, – мягко говорил Коршун, – сперва ошибутся, потом, может, и прозреют.

Буш глядел мрачно в запотевшее окно, там над бездонным котлованом парили черные, с серой проседью вороны, тяжко махали крыльями, искали места опуститься, сесть, не находили, с проклятиями улетали прочь. Улетали, чтобы не возвратиться: невермор, никогда – чертили их крылья в низком сизом небе.

– Если они сейчас такие, что будет, когда прозреют? – спрашивал Буш – не о воронах, конечно, о людях, трогал пальцами белую горячую кружку, пил чай, обжигался, не ждал ответа.

Из памяти, из черных провалов, где хранилось отвратительное, поднялась недавняя история. Немолодая уже соседка с четвертого этажа заболела: буйствовала, кричала, норовила растелешиться при людях, вываливала напоказ желтый язык. Буш распознал мозговую конгестию, прописал veratrum viride. Больная принимала препарат в низком разведении, ей полегчало, перешли уже на более высокое. Но тут явились родственники и запретили ей лечиться – не верили в полезные свойства гомеопатии…

– Ведь ей же стало лучше! Как вы могли?! – яростно кричал он на похоронах, а вокруг жмурились постные физиономии, с каждой секундой все более скучные.

Родственники уныло переминались с ноги на ногу возле неглубокой, начинающей застывать на ледяном ветру ямы, молчали, косясь на разверстый гроб с постылыми останками. А он все кричал, не мог остановиться, хотел разбудить в них вину, сострадание, жалость… Да можно ли разбудить то, чего не было, о чем только мимоходом по телевизору слышали? Все это придурь интеллигентская, человеку без надобности…

Неизвестно, чем бы дело закончилось, но к Бушу подошли двое крепеньких в чем-то спортивном, красно-синем, с лампасами, внушительно посоветовали не портить настроение безутешным наследникам. Он отплюнулся горько и ушел.

То был ему первый сигнал, предупреждение, острастка – отступись! Он не поверил сначала. Но прошло чуть-чуть, и правда открылась ему во всей наготе: за зло, по Христу, люди платят и добром, и злом, а вот за добро – только злом. Не такой он правды хотел, но другой, увы, пока ему не встретилось.

Тогда Буш решил отречься от гомеопатии, тянуть лямку простого хирурга. Однако родной его город Коска был невелик, в центральной больнице места заняты, а частным клиникам хирурги не требовались. То есть требовались, конечно, но не такие, как Буш. Нужны были другие: назначать бесконечные анализы, туманить мозги диагнозами и лечить пациента так, чтобы, с одной стороны, не умер, но и не выздоровел совсем. Чтобы к врачу ходил не переставая и не переставая платил за это деньги. На подобные хитрости Буш был не горазд, он привык лечить людей, а не давить из них выгоду, как из коровы кефир.

Разные потом он перепробовал работы – грузчика, продавца телефонов, частного извозчика, еще чего. Все было то слишком тяжело, то страшно, то совсем бессмысленно. В итоге неожиданно обнаружил он себя официантом в ресторане…

Это был не первый встреченный им ад, но ад этот располагался в десяти шагах от рая.

А рай был прохладный, тихий, благословенный. Здесь царил спокойный доверительный полумрак. Здесь не было ни плача, ни жара, ни вечной посмертной суеты, а раскаленные сковородки не оплевывали грешников кипящим маслом, оставляя на измученной коже неизлечимые розовые рубцы.

Усталый глаз здесь услаждали творения великих мастеров – но картины и скульптуры не лезли, как в музее, вперед, нагло оттирая локтями и отпихивая одна другую, а лишь неясно проступали сквозь счастливую полумглу. Музыка струилась вдоль рая чистой рекой, негромкая, прозрачная, изредка вспыхивала случайным восторгом, выходила из берегов, обнимала усталые плечи и снова, устыдясь, стекала хрустальной слезой в туманное русло.

Хрупкие праведницы с журавлиными шеями и нежным профилем сидели за невысокими узорными столиками, вдыхали пузыристый фимиам «Вдовы Клико» – настоящей, цельной, не оскверненной рукой бармена. Расположившиеся чуть поодаль святые и великомученики смущенно поглядывали на дев сквозь иззябшие бокалы, где плавилось золотом, благоухало бельгийское пиво, односолодовое, со вкусом цитруса, а рядом теснились трюфели и фуа-гра, черная икра, сделанная не из химии, как в простом чистилище, но из рыбы, и даже прямо из икры. Высокие помыслы и чистые устремления, радость и надежда, вера и любовь – все это отражалось на лицах, прекрасных, тонких и чуточку скорбных, как и положено мученикам, получившим свое, пусть и несколько запоздалое, воздаяние. Поистине, были они радостны и подобны древним богам, вкушающим нектар и амброзию…

Но тут же, совсем рядом, горели неугасимые костры с адскими котлами и сковородками. Здесь, словно на вулкане, корчились карпы с заживо содранной кожей, покорно вздыхали вызолоченные маслом твердые утки, изнемогали пупырчатые гуси со слабыми шеями, взятые в окружение союзным войском яблок, картофеля и медово-кислых лимонов, тускло щурили припухшие глаза поросюки-ампутанты с ногами, порубленными на рульки… А еще лежали теплыми курганами красно-полосатые креветки, как драгоценные камни, отсвечивали синим, зеленым, желтым крабы и омары, сладко вскрикивали под ножами огурцы, помидоры, редиски и иные мазохисты, так много грешившие на своем веку.

И праведников, и грешников споро обслуживали расторопные служители адских сфер. Грозные кухонные демоны, шустрые барные черти, суетливые анчутки, велиары и бесенята в халдейских белых рубашках и темно-кровавых, как и положено, жилетках носились между кухней и обеденным залом, и каждый тиранил и мучил остальных в силу своего статуса и мерзости характера. Среди грубой мужской нежити вдруг вспыхивали ведьмы-гадуницы с синими змеиными очами; плескали короткие черные юбки, слепили глаз загорелые бедра, опоясанные красным пламенем узких стрингов. Хохотнув призывно, ведьмы получали дежурный шлепок по чему дотянулась рука и, бормоча сальности, не остыв еще от адского жара, выносились с подносами прямо в зал – смущать святых и злить страстотерпиц.

В этой-то дикой суматохе среди прочей нечисти потерянно топтался усталый и смирный Буш – в подземной иерархии стоял он не выше рядового беса, заурядного официанта-стажера…

Здесь же, в аду, он встретился с Галиной, по-старому бы сказали метрдотелем, а сейчас – администратором ресторана, в бордовом пиджачном костюме – широкий белый воротник крыльями лежал на плечах. Оказалась она влюбчивой, страстной и ревнивой до умопомрачения.

– Не думай, – шептала она, отведя его в сторону, и глаза ее сверкали фиалковым огнем, – я все видела… Видела, как ты пялишься на эту тварь Валентину!

Он молчал, отвернувшись, – оправдываться было глупо, бессмысленно.

Она что-то говорила еще, дергала его, терзала, но он не отвечал, глядел то в сторону, то прямо сквозь нее. Наконец, видя, что он не отвечает, умолкла, опустила голову. Буш успел заметить, что в глазах ее что-то блеснуло, скользнуло на щеку, застыло. Галина сердито смахнула слезинку рукой, будто и не было, но он-то знал, что было, он-то видел…

– Ты меня не любишь, – прошептала она.

Он вздохнул, он не мог так больше.

– Да, не люблю, – ответил. – Не люблю, и оставь меня, пожалуйста, в покое.

Он повернулся, чтобы уйти, – совсем, навсегда. И тогда она ударила его по спине острым кулачком между лопаток, ударила больно – и совершенно безнадежно. Он застыл, судорожно поднял плечи, ожидая нового удара, а она сказала очень тихо, так тихо, что он не расслышал – угадал:

– У меня будет ребенок…

Секунду стоял неподвижно. Хотел спросить: «От меня?», но есть ведь пределы свинству, или как полагаете? Теперь он стоял молча, и мысли теснились в черепе, царапали изнутри жадными когтистыми лапами.

Как же страшно ему сделалось тогда, страшно и безнадежно…

Выходило, что он сделал Гале ребенка, а сейчас бросает ее, исчезает – и все потому, что не любит ее и никогда не любил. Или нет, и все наоборот на самом-то деле: это не он исчезает – исчезает она. А что такое мать-одиночка, брошенная мужчиной, брошенная любимым? Это тьма внешняя, где плач, и вой, и скрежет зубовный, – и в эту тьму бросил ее, он, Буш, бросил своими собственными руками.

Он обернулся к Галине. Она вздрогнула и сжалась, как беспризорный котенок, крылья-воротник на ней торчали по-воробьиному, перьями, вся она была маленькая и какая-то безнадежная. Она не глядела на него, но слезы лились у нее по щекам – бесконечно, неостановимо, и некому было их утереть, некому, кроме него.

Он вдруг ощутил, как жалко, невозможно жалко ему эту женщину, только что железную, сильную, страшную, грозу официантов и поваров, и такую, как оказалось, беззащитную на самом деле. Он захотел обнять ее, прижать к груди, погладить по головке, сказать ласковые слова.

И он обнял ее. Обнял, поцеловал в жалобные мокрые глаза. И снова обнял, прижал к себе и повел прочь – прочь от этого чавкающего ада, от вечного похабства кулинарных демонов, от беготни прислуживающих чертей, от чаевых и штрафов, из тьмы внешней – во тьму внутреннюю…

А потом – да, было то, что обычно бывает. Спустя короткое – или как посмотреть – время Галина призналась, что солгала ему, не была она беременной – ни тогда, ни позже.

– Зачем? – только и спросил он.

– Затем, что все так делают, – отвечала она. – Затем, что мужик рядом нужен.

Он ушел, конечно, после этого, не смог с ней жить. Но уйти от обмана было сложнее, чем от человека. Этот удар надломил его – сильнее, может быть, чем все остальные, вместе взятые. Еще один провал появился в его душе – там, где сиял раньше один незамутненный свет.

Глава 4 Наука жизни

Не прав, ах как не прав был Кантришвили насчет докторов, можно даже сказать – ошибался. Или, если уж быть совсем точным, то заблуждался. Не все доктора одинаковые, не все лечат мочой и калом, не все думают об одних деньгах. Максим Максимович Буш, хоть и молодой был, а врач отменный, настоящий, и болезнь вылечил, и денег не попросил за работу – только чтобы Красюк его не убивал. Но это Грузин как-нибудь сам бы догадался, без подсказок, – какое может быть лечение, если доктора грохнут?

А история его печальная – про то, как родился гомеопатом, людей спасал, а пациенты его предали – что ж, таких историй Грузин знал немало. И как женщина обманула – и не любимая, нет, а нелюбимая, что еще хуже, – и это он знал. И как с работой кидают, с зарплатой, как кидают с самой жизнью – все это знал Грузин, знал и не удивлялся.

Да и, между нами сказать, вся история человечества есть история предательства и поношения, тем более если человек великий – так чему же тут удивляться?

На следующий же день Холера-Красюк был вызван на разговор – прямо перед прищуренные, тяжелые очи Грузина. Холера оборзел, приехал с двумя телохранителями, как будто его в мэрию вызвали, а не ко всем известному Валерию Витальевичу Кантришвили, человеку незапятнанной чести и большого мужского достоинства. Телохранители у Холеры были огромные, из борцов-супертяжей набраны, топтались гигантскими ботинками в чистой, вылизанной прихожей, крохотными, как фига, головками утыкались в потолок, Аслан казался рядом с ними шестиклассником. Одеты были в униформу – синие пиджаки и коричневые брюки, взрослый азиатский слон легко бы поместился…

– Ай-яй-яй, – ласково качал головой Кантришвили, – не доверяешь ты мне, Холера-батоно, не уважаешь старого человека. Зачем охрану привел, кого боишься?

– Доверяй, но проверяй, – дерзил Холера-батоно, толстый затылок заплывал кровью от наглости. ...



Все права на текст принадлежат автору: Алексей Юрьевич Винокуров.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Темные вершиныАлексей Юрьевич Винокуров