Все права на текст принадлежат автору: Джон Бушнелл.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Эпидемия безбрачия среди русских крестьянок. Спасовки в XVIII–XIX векахДжон Бушнелл

Джон Бушнелл Эпидемия безбрачия среди русских крестьянок. Спасовки в XVIII–XIX веках

© John Bushnell, 2020,

© Л. Пуцелло-Бушелл, перевод с английского, 2020,

© ООО «Новое литературное обозрение», 2020

* * *

Введение. Смятение в архиве

Данное исследование, посвященное русским крестьянкам, не желавшим вступать в брак, появилось в результате двух совершенно неожиданных находок, сделанных одновременно и потянувших за собой клубок вопросов, на которые у меня не было ответов. Находки эти обнаружились в ряде исповедных ведомостей — в списках состава семей прихожан, которые приходили (или не приходили) на ежегодную исповедь, как это требовалось от всех членов Русской православной церкви. Это были ведомости из прихода села Купля — кучки деревень возле небольшого городка Гороховец в восточной части Владимирской губернии. Одна из находок демографического характера: в некоторых из этих деревень в конце XVIII столетия весьма значительная часть взрослых женщин всю жизнь оставались в девках. В русских деревнях XVIII и XIX вв. нередко можно было обнаружить одну или двух взрослых незамужних женщин, но с той же вероятностью даже в очень большой деревне все до одной взрослые женщины могли оказаться замужем. Среди российских историков и этнографов бытует единодушное мнение, что вступление в брак для русских крестьян было практически неизбежно. В приходе с. Купля дело обстояло явно не так: на 1795 г. в деревне Случково 44 % женщин старше 25 лет были не замужем. Даже эта цифра сильно преуменьшает сопротивление случковских женщин браку: ревизские сказки показывают, что из всех женщин, родившихся в этой деревне и достигших возраста 25 лет в период между 1763 и 1795 гг., целых 70 % остались незамужними. Случковские же мужчины почти все были женатыми, но подавляющее большинство их жен были родом из других деревень. Дальнейшее исследование показало, что, хотя случковские женщины отказывались от брака в процентном соотношении чаще, чем женщины в других деревнях данного района, в этой части Гороховецкого уезда в конце XVIII в. среди уроженок этих деревень процент воздержавшихся от брака колеблется от 20 до 40 %. Ничто из прочитанного мной о крестьянском браке или крестьянской культуре в России не предвосхищало и не объясняло обнаруженной ситуации в приходе с. Купля.

Из тех же исповедных ведомостей я узнал, какие именно женщины чурались замужества, — они были членами старообрядческого Спасова согласия. Это удивило меня по двум причинам. Во-первых, у спасовцев брак не запрещался, наоборот, они имели нелестную славу в старообрядческих кругах именно из-за того, что венчались в православных церквях. Во-вторых, мне никогда раньше не попадались исповедные ведомости, где священник указывал бы, к какому согласию принадлежат старообрядцы из его прихода. Во многих исповедных ведомостях старообрядцы (или, как называли их православные, «раскольники») обозначаются только по их общей принадлежности к расколу: священники указывают эту принадлежность как причину, почему те или иные прихожане не являются на исповедь. В приходе с. Купля священники начали обозначать старообрядческие согласия еще до 1830 г. и продолжали как минимум до 1850 г. Это не входило в их обязанности, однако пример первого священника, называвшего согласия, оказался заразителен для его преемников. Возможно, исповедные ведомости с. Купля не уникальны в этом отношении, хотя нельзя сказать наверняка. То, что я заказал тома исповедных ведомостей именно с. Купля, а не другого прихода Гороховецкого уезда, было чистым везением. Этот шанс — один к нескольким тысячам, если не больше: спасовцев даже в те времена было заведомо трудно опознать, поскольку они маскировались под православных. Они крестились в церкви, венчались в церкви и перед венчанием исповедовались и причащались в церкви. Приходские священники обычно включали их в списки православных. В приходе с. Купля, однако, спасовцы раскрыли местному священнику свое вероисповедание.

То, что не выходившие замуж женщины-староверки д. Случково были из Спасова согласия, скорее усложнило, чем разрешило загадку. Спасовцы заодно со многими россиянами отвергли текстуальные и обрядовые нововведения патриарха Никона (поставлен в патриархи в 1650 г., оставил первосвятительскую кафедру в 1658 г., извержен из патриаршества в 1666 г.), официально утвержденные поместным Московским собором в 1667 г. Эти реформы вызвали смятение в Русской православной церкви. Противники сочли все реформы ересью, Никонианскую православную церковь еретической и заключили, что грядет конец света, а Антихрист, должно быть, уже шествует по миру. К несчастью для антиреформистов, хотя на раннем этапе священники и монахи были среди главных заводил протеста, в их рядах не оказалось ни одного епископа. Поскольку лишь епископы могли совершать хиротонию, после смерти последнего священника, рукоположенного до патриаршества Никона, мир — по логике самых радикальных и последовательных староверов — останется без священства, то есть некому будет совершать большинство таинств. Исключение составляли крещение и исповедь, которые по старым правилам православной церкви в экстренных случаях — например, в отсутствие священника — могли совершаться мирянами. Эти, как их называли, беспоповцы категорически отрицали брак, так как не было не впавших в ересь попов, чтобы брак освятить. Более прагматичные среди староверов принимали к себе беглых попов, которые отреклись от никонианской ереси и очистились через таинство миропомазания. Эти прагматики известны под именем «поповцы», и в этой истории они не играют почти никакой роли.

Спасовцы проявили себя как отдельное беспоповское согласие в конце XVII в. и в некоторых отношениях оказались более радикальны, чем другие согласия: они настаивали, что без попов не могут совершаться никакие таинства (даже крещение и исповедь), что Бог лишил мир Своей благодати и что христиане уже ничего не могут сделать для своего спасения. По меньшей мере до 1730 г. брак они однозначно запрещали. К концу XVIII в., однако, они решительно пересмотрели свою брачную доктрину и постановили, что члены согласия могут заключать браки в православных церквях и что православные священники могут также крестить их детей. Поскольку православная церковь требовала, чтобы молодые перед венчанием исповедовались и причащались, брачующиеся спасовцы совершали также и эти таинства[1]. При этом спасовцы по-прежнему отказывались признавать православное венчание, крещение, исповедь и причастие действительными таинствами, но, очевидно, они не считали — в отличие от большинства других старообрядцев, — что, принимая эти лжетаинства от священников-еретиков (то есть православных попов), они подвергают опасности свои бессмертные души. Поскольку любого, кто принимает православные таинства, священники считали православным, они ничтоже сумняшеся записывали в исповедных ведомостях спасовцев, не объявивших себя таковыми, как православных.

Существует очень мало источников, располагающих сведениями о спасовцах XVIII в., и ни в одном из них (и ни в одном из источников XIX в.) не объясняется, почему спасовцы решили венчаться в православных церквях. Я выдвигаю предположение по этому поводу в главе 5. В целом спасовцы в этом вопросе не сильно отличались от большинства других беспоповских согласий, которые также в течение XVIII–XIX вв. постепенно примирились с браком, так как жесткий запрет на заключение брака не позволил бы им сохранить многочисленный контингент приверженцев из мирян. Беспоповские согласия, продолжавшие запрещать брак, теряли своих членов в пользу брачующихся согласий, и в XVIII–XIX вв. в согласиях часто происходили расколы в результате разногласий по вопросу о браке. Другими словами, приемлемость брака у спасовцев в XVIII в. соответствовала более широкой тенденции среди беспоповцев. Однако только они потворствовали привлечению православных священников к совершению брачной церемонии.

Еще более озадачивает то, что в то же самое время, когда спасовцы сочли приемлемым брак, совершаемый православными священниками, все больше крестьянок-спасовок стали отказываться от замужества, и это касается не только прихода с. Купля. Доктрина пошла навстречу браку, на практике же женщины бежали от него. Между тем мало кто из современников спасовцев в XIX в. вообще заметил, что большое число женщин Спасова согласия избегали замужества. Мной был обнаружен лишь один такой источник: некий наблюдательный чиновник отметил, что в одной губернии в среде спасовцев было необычайно много незамужних женщин. Но это замечание не сопровождалось никаким объяснением. В главе 5 я предлагаю свое, кажущееся мне вероятным толкование предпочтения спасовских женщин оставаться в девках: они отвергали брак от отчаяния, что живут в мире, к которому Господь Бог совершенно безразличен. Аргументы в пользу этого решающего довода в лучшем случае косвенные и контекстуальные. Я должен с сожалением признать, что не могу пока представить окончательного ответа на некоторые вопросы из тех, что посыпались со страниц исповедных ведомостей с. Купля.

Даже при отсутствии объяснения отношения спасовцев к браку и если мое предположение ошибочно, демографические и социальные последствия резко повысившегося уровня воздержания от брака очевидны. Так, например, спасовские дворы оставили вполне отчетливый след в демографических источниках. Возникло новое явление, которое можно назвать «двор-женонакопитель»: незамужние сестры и дочери главы дома, его жена и жены его сыновей, порой незамужние внучки главы, иногда другие родственницы, влившиеся в женонакопитель после распада их собственного двора. Многие крестьянские хозяйства в России разорялись вследствие различных демографических злоключений, но спасовские дворы просто напрашивались на разорение. При этом каждый разорившийся двор увеличивал демографическое бремя других дворов, где находили прибежище его уцелевшие домочадцы. Отношение спасовцев к браку привело к возникновению дворов и общин, чья структура шла вразрез с традиционными стратегиями выживания русского крестьянства.

Брачные обычаи спасовцев создавали также проблемы для остальной части крестьянской общины. При широком распространении противления браку среди крестьянок, принадлежавших к Спасову согласию, и притом что практически 100 % крестьян-спасовцев женились, где эти мужчины находили жен? За исключением самых крупных русских деревень многие и даже большинство крестьян находили невест в других деревнях, на расстоянии порядка 10 километров от собственной деревни. Именно таков был радиус поиска у мужчин прихода с. Купля в 1760-х гг., как раз когда спасовские женщины начали активно покидать рынок невест. К концу XVIII в. они расширили радиус поиска до 15 километров, а в отдельных случаях и значительно дальше и зачастую были вынуждены покупать невест из крепостных, что весьма редко случалось до того (сами крестьяне Случково не были крепостными). Поскольку во многих деревнях вблизи прихода с. Купля находилось большое количество спасовских дворов (они выделялись своей характерной структурой), можно сделать вывод, что большие расстояния, которые приходилось покрывать в поисках невест, и затраты на выкуп крепостных невест — это беды, которые спасовцы сами навлекли на свою голову. Можно лишь удивляться успеху спасовцев в обеспечении себя невестами.

Однако последствия спасовской брачной головоломки не ограничивались нарушениями местного паритета между мужчинами и женщинами, желающими вступить в брак. Бок о бок со спасовцами жили неспасовцы, для которых было совершенно естественно, что все крестьяне — мужчины и женщины — брачатся. Крестьяне признавали, конечно, исключения — например, отдельным женщинам серьезные физические или умственные недостатки не позволяли выполнять положенную жене работу по дому; некоторые женщины (и православные, и староверки) не выходили замуж, поскольку они чувствовали призвание свыше. Большинство же неспасовцев принимали за должное, что, за редким исключением, все крестьяне брачились. Они предполагали также и даже настаивали на том, что все молодые крестьянки должны быть готовы вступить в брак. Русские крестьяне понимали — и это отражается в некоторых их челобитных, — что всеобщий брак означает многосторонний обмен дочерьми между всеми местными дворами. Если же ощутимое количество молодых женщин не вступает в брак, то в данной местности образуется нехватка невест и юношам, возможно, будет трудно добывать себе жен. Те дворы, которые стремились оженить своих сыновей, а дочерей замуж не отдавали, вызывали возмущение у соседей. И поскольку столь многие из их дочерей не выходили замуж, спасовцы в большой степени зависели от готовности крестьян с другими религиозными убеждениями поставлять невест для их сыновей. Есть косвенные данные о том, что некоторые деревни, обменивавшиеся дочерями с д. Случково в 1760-х гг., к 1780-м стали отказываться выдавать дочерей замуж в это село. Есть немало прямых свидетельств возмущения в крепостных имениях, порожденного отказом женщин от брака: крепостные жаловались своим владельцам, что из-за отказа женщин выходить замуж их сыновья не могут найти себе жен. Они просили своих хозяев, чтобы те заставили отцов отдать дочерей замуж. Эти свидетельства у меня представлены в главе 2. Крепостные помещики во второй половине XVIII в. первыми — не считая самих крестьян — узнали о широко распространившемся противлении браку, потому что им донесли об этом их крепостные, и я привожу доводы в пользу тезиса о том, что тенденция вмешиваться в брачные дела своих крепостных была спровоцирована именно жалобами крепостных мужиков на баб, отказывавшихся выходить замуж.

Я также выдвигаю тезис о том, что в Спасовом согласии решение выходить или не выходить замуж фактически принимали сами женщины. В приходе с. Купля в первой половине XIX столетия все или почти все женщины, родившиеся в семьях спасовцев, избежали уз брака, но так было не во всех общинах Спасова согласия. Да и в самом приходе с. Купля до конца XVIII в. ситуация была иной. Демографические источники показывают, что в некоторых общинах Спасова согласия были семьи, где некоторые дочери выходили замуж, а другие нет. Если бы речь шла не о русских крестьянах, то сам собой напрашивался бы вывод, что дочери, вероятно, сами принимали решение относительно замужества. Однако в данном случае мы имеем дело с твердо устоявшимся стереотипом: в России в крестьянских семьях родители принимали все брачные решения за своих сыновей и дочерей. В отношении XVIII в. вышеуказанный стереотип имеет твердую основу, так же как в некоторых, но не во всех областях России первой половины XIX в. Когда некоторые девочки выходили замуж в минимальном для брака возрасте — в 12 (начало XVIII в.) или 13 лет (конец века) — и когда большинство из них уже были замужем к 15–16 годам, а большинство мальчиков — к 16–17 годам, у детей было мало возможности повлиять на выбор брачного партнера. По мере повышения брачного возраста и, соответственно, большего количества лет, которые дети проводили до брака, играя в ухаживания, а затем женихаясь всерьез, стереотип этот терял свою силу или по крайней мере становился не столь очевиден.

Говоря о с. Купля, мы в действительности не знаем, каков был средний возраст брака в XVIII в.: даже в конце этого столетия очень немногие священники во Владимирской епархии отмечали возраст при венчании. В любом случае из с. Купля не сохранилось метрических книг (в отличие от исповедных ведомостей) XVIII в. Мы знаем только, что в некоторых семьях некоторые из дочерей выходили замуж, а другие — нет. Решали ли отцы и матери из Спасова согласия, какой дочери выходить замуж, а какой нет? Мне кажется гораздо более вероятным, что в религиозной общине, где по какой бы то ни было причине наблюдалось растущее сопротивление замужеству, родители, возможно, не приветствовали вступление дочерей в брак, но — как свидетельствуют ревизские сказки — все-таки позволяли им или же просто не могли воспрепятствовать браку некоторых дочерей. Другими словами, в явном противоречии с крестьянской традицией молодые женщины Спасова согласия, похоже, пользовались свободой выбора, то есть сами принимали решение, выходить или не выходить замуж. Если это основное право выбора оставалось за ними, то наверняка у них были значительные возможности выбора жениха. Именно этот вывод я попытаюсь обосновать на конкретных примерах прихода с. Купля (главы 3 и 4), с. Баки на юго-востоке Костромской губернии (глава 6) и с. Стексово на юге Нижегородской губернии (глава 7).

Крестьянки, которые предпочитали не выходить замуж, являлись разрушительной силой для крестьянского общества во многих отношениях. Когда большое число крестьянок отказались выходить замуж, практически ни одна грань крестьянского уклада жизни не оставалась непотревоженной. Когда молодые женщины из Спасовых общин уже в третьей четверти XVIII в. приобрели право решать, выходить им замуж или нет и даже за кого выходить, они нанесли удар по традиционному крестьянскому укладу. Но это была лишь одна часть более широкого — хотя необязательно сознательного — покушения на основы основ традиционного крестьянского общества. Распад общей культурной матрицы должен был, в свою очередь, облегчить возможность или даже создать необходимость для того, чтобы молодые женщины брали на себя принятие брачных решений.

Я не утверждаю, что только женщины Спасова согласия избегали замужества. В приходе с. Купля, например, в первой половине XIX в. к отказу от брака женщин Спасова согласия присоединились женщины из беспоповского поморского согласия, хотя руководители поморского согласия относились к браку с одобрением. В других местах, где священники вешали ярлык раскольника на всех староверов, трудно иногда определить, к какому согласию принадлежали браконенавистницы. Тем не менее именно Спасово согласие, похоже, служило основным очагом женского противления браку и рассадником этой «заразы» для других. Насколько значительным было это явление для русского крестьянства, зависит от численности спасовцев.

Когда Министерство внутренних дел выпустило статистический анализ старообрядческого населения на 1858 г., про спасовцев анонимный автор мог сказать лишь то, что «большинство Спасова согласия, весьма многочисленнаго на Волге» невозможно отличить от православных, поскольку так же, как и некоторые другие раскольничьи секты, они «исправно бывают у исповеди и причастия»[2]. Посчитать количество спасовцев не представлялось возможным, ибо по внешнему религиозному поведению они, как правило, были неотличимы от православных.

Оценить численность старообрядцев всяких толков было достаточно трудно. Министерство, однако, усердно старалось вывести более или менее вероятную цифру. Начиная с 1844 г. его сотрудники отправлялись в губернии, где старообрядцы были особо многочисленны, и выявляли число раскольников на основе данных, представляемых священниками в ежегодных исповедных ведомостях: к официально записанным и открыто принадлежавшим к расколу они причисляли и тех, кто по отчетам не исповедовался «по склонности к расколу»; тех, кто не был на ежегодной исповеди по нерачению (по определению священников); тех, кто исповедовался, но не причащался; и часть тех, кто представлял какую-то уважительную причину неявки на исповедь (например, отлучка из прихода во время Великого поста)[3]. Хотя не существовало никакой очевидной причины относить к старообрядцам всех крестьян, не желавших причащаться или якобы забывших прийти на исповедь, министерские чиновники, посоветовавшись с попами и другими лицами, хорошо знавшими старообрядческий мир, пришли к выводу, что так сделать правильно. Анализ ежегодных исповедных ведомостей, например, показал, что «забывчивые» забывали исповедоваться из года в год. Результаты этих официальных исследований поразительны: в Ярославской губернии, к примеру, оказалось в 37 раз больше старообрядцев, чем было указано в официальных отчетах: в 1859 г. — 278 417, а не 7454. Это был вопиющий случай; министерство пришло к выводу, что старообрядцев примерно в 10 раз больше, чем их официально зарегистрировано: 875 382, то есть около 8 миллионов на 1859 г., что соответствует почти одной шестой всего номинально православного (то есть в основном русского) населения[4].

В 1868 г. Павел Мельников, в течение многих лет будучи чиновником Министерства внутренних дел, занимавшийся изучением (и преследованием) старообрядцев в Нижегородской губернии (а позже под псевдонимом Андрей Печерский писавший романы о старообрядцах этой губернии), опубликовал статью «Счисление раскольников». В ней он рассуждает о ряде причин, по которым местные чиновники и попы намеренно занижают данные о количестве старообрядцев: в основном это вариации на темы взяточничества, вымогательства и боязни подать неприятные сведения. Затем он делает пересчет министерской статистики и выводит общее число раскольников — 8 584 494. К этой цифре он добавляет еще 110 тысяч, посчитав различные небольшие тайные секты, которые обычно не причислялись к раскольникам (хлысты, скопцы и др.), и предположительные 700 тысяч спасовцев, которые «исполняют требы в православных церквях, то есть крестят детей, приобщаются (особенно перед свадьбой), венчаются. Все они записываются в духовных росписях бытчиками у исповеди и св. причастия»[5]. Всего на 1859 г. Мельников насчитал 9 миллионов 300 тысяч старообрядцев. А учитывая ежегодное приращение народонаселения России — согласно тогдашним оценкам — в 1,3 %, общая цифра к 1868 г. достигла 10 295 000 (Мельников не стал возиться со сложными процентами).

Мельников не объясняет, каким образом у него получилось 700 тысяч спасовцев. Однако он отмечает, что число старообрядцев в Нижегородской губернии, указываемое министерством, — 172 500 (как министерский специалист по старообрядцам в данной губернии он отвечал за подачу этой статистики и описывал ее как «полученную мной») — ниже цифры, позднее представленной преосвященным Иеремиею, епископом Нижегородским, — 283 323, — и выдвигает предположение, что именно спасовцы, чью численность в своей губернии он теперь оценивает в 60 000, вероятно, и составили основную разницу[6]. Годы, проведенные в беседах со старообрядцами и попами, должны были дать ему определенное представление о численности спасовцев. Судя по всему, он экстраполировал сведения, полученные о Нижегородской губернии, на Россию в целом. Сергей Зенковский, анализируя данные Мельникова на 1859 г., в свою очередь подсчитал, что в начале ХХ в. спасовцев должно было быть 1,5–2 миллиона — цифра, скорее всего, основанная на предположении, что число спасовцев росло примерно такими же темпами, что и православное население Российской империи[7].

Мельников почти наверняка недооценил общее количество как в целом старообрядцев, так и спасовцев. Начнем с того, что кроме староверов, притворявшихся православными (включая большинство спасовцев), были еще, если можно так сказать, «полуверы» — мужчины и женщины, которые ходили на исповедь и к причастию, не принадлежали ни к какому определенному согласию, но полагали себя старообрядцами и — в старости или чувствуя приближение смерти — покидали официальную церковь, чтобы прибиться к какому-нибудь старообрядческому толку. Были и такие, что свободно сочетали православные и старообрядческие обычаи, и те, что говорили попам, что они православной веры, но предпочитали старые книги и старые обряды. В данном рассуждении, однако, мы можем принять за исходную точку предварительный подсчет Мельниковым количества практикующих (в том числе тайно) староверов. В пограничных случаях православного и старовера различить невозможно. Даже если бы нам удалось с уверенностью определить количество притворявшихся православными, но твердо уверенных в своей подлинной принадлежности к старой вере, все равно оставались бы неучтенными еще миллионы с изменчивой или неопределенной религиозной принадлежностью.

Что же касается количества спасовцев, мы должны опираться в качестве экспертной оценки на цифру 60 тысяч, приблизительно выведенную Мельниковым в 1850-х гг. по Нижегородской губернии. Солидный том его отчета от 1854 г. Министерству внутренних дел о раскольниках в данной губернии свидетельствует о глубокой осведомленности как в истории местных старообрядцев (взятой с их слов), так и в губернских и епархиальных документах, касающихся этой истории, в географии распространения различных согласий по губернии, в роли, которую старообрядцы играли в экономике губернии, в их обычаях и убеждениях, даже в различиях между иконами, которым разные согласия отдавали предпочтения[8]. Он представил также значительную информацию о губернских спасовцах. Тем не менее, как бы усердно он ни трудился, стремясь установить истинную численность старообрядцев и спасовцев в губернии, он почти наверняка допустил здесь просчет.

Мельников подсчитал, что в крепостном селе Стексово (подробнее о нем в главе 7) среди официально заявленных в начале 1850-х гг. православных прихожан 60 % в действительности являлись староверами. Далее он прикинул, что в группе из 16 приходов, в которую входило Стексово, 50 % населения принадлежало к одному или другому старообрядческому согласию[9]. Результат его подсчета в с. Стексово оказался гораздо выше, чем можно было высчитать с помощью методологии Министерства внутренних дел: в 1826 г., например, из 1164 стексовских прихожан от 7 лет и старше 218 человек (18,7 %) не исповедовались потому, что были заявлены староверами или склонными к старой вере, или забывчивыми, или отсутствующими; все остальные «были у Исповеди и Святого причастия»[10]. Однако пространность обсуждений проблемы староверов в вотчинной переписке и частота епархиальных расследований (как показано в главе 7) убедительно говорят в пользу подсчета Мельникова, что 60 % являлись староверами. И все же исповедная ведомость из этого прихода (несколько по-другому составленная, нежели в 1826 г.) от 1861 г. преподносит сюрприз: в этом году во время Великого поста на исповедь явились лишь 28 из 723 приходских крестьян, остальные же 695 (96 %) не исповедовались и были записаны либо как признанные староверы, либо как неисповедовавшиеся «по склонности к расколу»[11]. Вряд ли можно сомневаться, что это неслучайно: 1861-й — год освобождения крепостных. В Нижегородской губернии попы читали своим прихожанам-крестьянам «Манифест об отмене крепостного права» с 12 по 20 марта, во время Великого поста, как раз тогда, когда крестьяне должны были исповедоваться[12]. В контексте вызванных манифестом чрезвычайно преувеличенных надежд крепостные с. Стексово вообразили, должно быть, что царь-батюшка освободил их не только от крепостной зависимости, но и от необходимости притворяться православными. Епархиальные документы не оставляют сомнений, что большинство старообрядцев в с. Стексово — иными словами, большинство крепостных крестьян с. Стексово — были спасовцами. Возможно, именно потому, что спасовцев так трудно было опознать, Мельников и его местные осведомители и недооценили их количество на 36 % (или, если посчитать по-другому, старообрядцев в с. Стексово было на 60 % больше, чем Мельников предполагал). Один-единственный документированный случай значительного занижения численности именно там, где старообрядцы были в основном из Спасова согласия, имеет неопределенный доказательный вес[13]. И все-таки он по крайней мере дает основания предположить, что число спасовцев в Нижегородской губернии в 1850-х гг. было, вероятно, ближе к 100 тысяч, чем к 60 тысяч.

Хотя оценка Мельниковым численности спасовцев в 700 тысяч по империи в целом основывается на том, что ему было известно о спасовцах в других губерниях, похоже, он неверно представлял себе географическое распространение многочисленных популяций спасовцев. Он утверждал, что наиболее многочисленны спасовцы в приволжских губерниях — от Нижнего Новгорода на юг до Астрахани, а также в Пензенской, Тамбовской и Воронежской губерниях[14]. Ему, по-видимому, не были известны значительные скопления спасовцев в Гороховецком уезде и, по всей вероятности, на востоке Владимирской губернии в целом. Несколько больше удивляет то, что Мельников, похоже, не знал о наличии — и это впоследствии станет очевидно — большого количества спасовцев также и в Костромской и Ярославской губерниях, где их было, возможно, больше, чем в любой другой из названных им губерниях, кроме Нижегородской. Учитывая, что даже весьма добросовестный Мельников значительно недооценил количество спасовцев в губернии, которую он инспектировал, подсчеты в других губерниях тоже, вероятно, были занижены и он либо не принял в расчет, либо сильно преуменьшил количество спасовцев во Владимирской, Ярославской и Костромской губерниях, мне кажется справедливым предположение, что в середине XIX в. количество спасовцев достигало как минимум миллиона, возможно, даже полутора миллиона человек, а в первом десятилетии ХХ в. — от 2,5 до 3 миллионов. Эти цифры подчеркивают значение отношения спасовцев к браку. Поскольку спасовцы в большинстве своем населяли губернии вдоль Волги — от Ярославля вниз до Астрахани, они составляли особенно существенную часть населения в этих районах. А так как они не были равномерно распределены по этим губерниям, их влияние в местном масштабе могло быть колоссальным — колоссально разрушительным, как в примере с приходом с. Купля и его окрестностями.

Большая часть из вышесказанного стала мне известна только после моего неожиданного знакомства с исповедными ведомостями с. Купля. Я приехал во Владимир в поисках первоисточников для совершенно другой книги, которую я в тот момент писал, — об истории крестьянского брака в России. Я нашел очень полезную информацию о брачном возрасте в XVIII в. в Рязанской губернии, и мне нужны были сопоставимые данные о брачном возрасте в регионе с другими экологическими параметрами. Подобных сведений во Владимирской губернии не оказалось. То, что я обнаружил взамен, описано выше.

Мне не сразу стали понятны причины брачного поведения спасовцев прихода с. Купля, отличавшегося от практически всего, что я знал о крестьянском браке в России, и поэтому я не начал тут же на месте писать данную книгу. Мне пришлось еще не один раз вернуться во владимирский архив прежде, чем у меня создалось более или менее адекватное представление о сопротивлении замужеству среди спасовских женщин в приходе с. Купля. И тем не менее то первое прочтение исповедных ведомостей начало мало-помалу выкристаллизовываться в переоценку отрывочных сведений, которые уже мне попадались, о сопротивлении браку среди крестьянок старообрядческих толков. К примеру, подворная опись 1845 г. из одного из имений Сергея Михайловича Голицына, с. Стексово, показывает, что 17,6 % среди женщин 25 лет и старше из села и 14,1 % по всему имению (куда входили части еще пяти сел и деревень) всю жизнь оставались старыми девами. Из документов имения становится понятно, что эти противницы брака были из старообрядцев того или другого толка и что Сергей Голицын и его приказчики многие годы безуспешно пытались заставить своих крепостных девок выходить замуж. Я выступил на конференции с докладом о сопротивлении браку в Стексово, в котором выдвинул предположение, что здесь существовала какая-то связь со старой верой. Но даже в контексте старообрядчества Стексово выглядело аномальным; большинство крестьян-старообрядцев все-таки вступали в брак. Купля навела меня на след спасовцев, а в епархиальных документах из Центрального архива Нижегородской области обнаружились доказательства присутствия спасовцев в Стексово. От прихода с. Стексово сохранилось очень мало исповедных ведомостей, и ни в одной из сохранившихся, естественно, старообрядцы не подразделялись на согласия. Мне удалось, однако, составить комплект ревизских сказок с середины XVIII до середины XIX в. Демографическая история имения с. Стексово походила на демографическую историю прихода с. Купля, хотя женское сопротивление браку в Стексово не достигало таких чрезвычайных размеров, как вокруг с. Купля.

На самом деле подворная опись 1845 г. из Стексово не была моим единственным источником до того, как я обнаружил приход с. Купля. Еще в самом начале моих изысканий я сталкивался с признаками сопротивления браку в среде старообрядцев в виде жалоб крепостных мужиков на крепостных баб, не желавших выходить замуж. Я даже написал о них в статье о том, как Владимир Орлов распоряжался брачными делами крепостных в своих имениях. Но тогда я пришел к выводу, что «документы не дают оснований предполагать, что было очень много» крепостных баб, отказывавшихся выходить замуж[15]. Этот вывод касался всех многочисленных поместий Орлова и, в большей или меньшей степени, справедливо отражал полученные из этих документов сведения. Если бы я тогда обратил внимание на географию жалоб крепостных по поводу браконенавистниц, обработал бы эту информацию и изучил соответствующую демографическую документацию, хранящуюся в областных архивах, я мог бы прийти к другому выводу или, по крайней мере, отметить некую географическую закономерность. К тому времени, как я проштудировал документы из сел Купля и Стексово, у меня сложилось совсем другое понимание неколичественных сведений о крепостных бабах-старообрядках, противившихся браку, которые, как стало понятно, были не просто старообрядками, а вероятнее всего — спасовками или, по крайней мере, частью широкой волны женского сопротивления браку среди крестьян-беспоповцев в районах к северу от Москвы и вдоль реки Волги.

Когда я стал рассказывать историкам, как в России, так и за ее пределами, о том, что я обнаружил — весьма высокий уровень отказа от брака среди Спасовых женщин как минимум с середины XVIII до середины XIX в., — это вызвало определенный интерес, но и вполне понятный скептицизм. То, что я им рассказал, никак не увязывалось с тем, что всем известно и во что я сам верил до того, как наткнулся на исповедные ведомости прихода с. Купля, а именно: утверждение, что за редким исключением все русские крестьяне вступали в брак. Меня спрашивали, уверен ли я, что правильно истолковал документы. Один коллега, согласившись с приведенными фактами, утверждал, что Купля наверняка явление аномальное, обусловленное, должно быть, некими местными обстоятельствами. Другие предполагали, что натолкнулся я, скорее всего, не на избыток незамужних баб, а на нехватку женихов в результате, по-видимому, местных излишеств с рекрутчиной: столько мужиков забрили в солдаты, что оставшихся не хватало для всех девушек на выданье. Я мог легко опровергнуть все эти возражения, но заданные вопросы, несомненно, помогли мне сформулировать мои доводы.

Этот изначальный скептицизм побудил меня принять два решения. Во-первых, я сделал вывод, что для придания моим аргументам неопровержимой силы требуется еще больше доказательств. Положась на удачу, я просмотрел в Британском музее документы из имения с. Баки Костромской губернии. Публикации Эдгара Мелтона, касающиеся баковского имения князей Ливенов, дают основания предположить там ощутимое присутствие старообрядцев, и я уже нашел сведения о значительном женском сопротивлении браку в других частях Костромской губернии[16]. Хранившийся среди ливенских бумаг экземпляр баковской ревизской сказки от 1795 г. действительно показал значительное женское противление замужеству. Я отправился в Кострому искать дополнительных сведений с некоторым трепетом, поскольку в 1982 г. примерно треть документов местного архива была уничтожена пожаром. Хотя из с. Баки не сохранилось (не обязательно по вине пожара) ни одной исповедной ведомости, несколько ревизских сказок все-таки уцелело (в том числе один экземпляр со сплошь опаленными по краям страницами). И оказалось, что каждый том ревизских сказок Костромской губернии, который мне довелось открыть, содержал сказки деревень, в которых множество женщин всю жизнь оставались незамужними.

Второй моей реакцией на скептицизм, с которым я столкнулся, а также на массу накопившегося у меня фактического материала было решение, что для убедительности материал должен быть представлен развернуто, а не в общих словах. Многое здесь действительно требует объяснения. История сопротивления браку среди спасовцев не укладывается в одну главу истории крестьянского брака в России, она требует и заслуживает отдельной книги.

Я добираюсь до истории сопротивления спасовских женщин браку несколько окольным путем — только к главе 3. В главе 2 я говорю о том, как дворяне-крепостники столкнулись с сопротивлением браку во второй половине XVIII в., потому что данные, извлеченные из личных фондов дворян, позволяют обрисовать географическое распространение сопротивления браку. К тому же то, как господа реагировали на донесения своих крепостных мужиков, само по себе является частью нашего рассказа: брачные порядки спасовцев вызывали весьма жесткую реакцию со стороны многих помещиков, которые считали, что женское сопротивление браку угрожает их собственным интересам. Многие дворяне стремились выдать замуж крепостных баб, всех до одной, и часто за мужиков из своего, а не чужого поместья. Брачные порядки спасовцев, таким образом, становились частью истории крепостного права. Этот аргумент, однако, идет вразрез с широко распространенным убеждением, что дворяне стремились контролировать браки своих крепостных практически с самого начала крепостного права в XVII в. или что по крайней мере с начала XVIII столетия установление определенного порядка женитьбы крепостных считалось одной из основ хорошего хозяйствования. В главе 1 я показываю, что помещики XVII в. практически никогда не пытались устанавливать свой порядок или вмешиваться в браки крепостных и что в первой половине XVIII в. большинство дворян по-прежнему позволяли своим крепостным жениться по их собственному усмотрению. Это рассуждение, надо признаться, никак не связано с сопротивлением браку среди спасовцев, но оно является необходимым дополнением к главе 2, а также дает представление о брачных обычаях русских крестьян, от которых спасовцы так радикально отклонились.

Исследование практически заканчивается на ревизских сказках от 1850 и 1858 гг. — последних подворных переписях населения. В принципе, перепись 1897 г. проводилась приблизительно таким же образом, но от нее сохранились — за малым исключением — лишь сводные сказки, а не местные — подворные — описи. Аналогичным образом исповедные ведомости в начале 1860-х гг. встречаются уже редко, а затем и вовсе сходят на нет: разрешение советского архивного начальства в 1920-х гг. уничтожать исповедные ведомости, составленные после 1865 г., было, похоже, повсеместно воспринято как приказ[17]. Я не нашел сопоставимых документов, созданных позднее начала 1860-х в тех местах, которые меня особенно интересовали. Есть основания полагать, что после 1850-х гг. женское сопротивление браку среди спасовцев ослабело, возможно в значительной степени. Об этом я буду говорить в главе 5 (о Спасовом согласии) и в заключительной части.


Карта 1. Расположение исследованных в монографии селений

Глава 1. Моральная экономика брачного рынка крепостных в России, 1580–1750: браки крепостных не регламентированы

Во второй половине XVIII столетия браки крепостных в России были нераздельно связаны с моральной экономикой. Например, в 1706 г. Петр I пожаловал своего фельдмаршала Бориса Шереметева (1652–1719) дворцовым владением с центром в Вощажниково в Ростовском уезде, приблизительно в 200 километрах на север от Москвы. Будучи дворцовыми крестьянами, жители этого села платили подати, которые шли на содержание царя, его родни и правительства. В числе дополнительных сборов было выводное — 10 или 25 копеек — в случаях, когда дочери выходили замуж за мужиков, не подчинявшихся дворцовому управлению, — например, за владельческих или монастырских крестьян[18]. Как правило, платить приходилось семье жениха. Шереметев продолжал взимать выводное, по-видимому, примерно в том же размере, что и дворцовая администрация. В январе 1712 г. он, возможно впервые, послал в Вощажниково инструкцию вотчинному приказчику; в ней не было указаний относительно выводных денег или каких-либо других аспектов браков крепостных[19]. Вероятно, где-то в конце 1717 г. он объявил, однако, что отныне выводное будет в размере 5 рублей. Крестьяне взроптали — как против этой наценки, так и против увеличения оброка и других сборов. По поводу выводного, в частности, они утверждали, что соседские крестьяне отказываются столько платить, а у них самих нет таких денег, «и тех девок у нас сирот твоих за тем большим выводом умножилось не малое число и между собою в вотчине не изверстатса»[20]. Крестьяне просили установить выводное на том же уровне, как у местных вотчинников. 4 мая 1718 г. Шереметев ответил, что купил вотчину кровью своей, что жалован он был ею, чтобы пользоваться по собственному усмотрению, и крепостным его должно делать, что им велят, и чтобы челобитных больше не подавали. Тем не менее он согласился уменьшить размер выводного до обычного местного уровня, каким бы он там ни был[21].

Шереметев, конечно, как и любой другой дворянин на его месте, не до конца поверил в слова крепостных, но признал, что был неправ, устанавливая исключительно высокий — по тем временам — сбор за выход замуж не в своей вотчине (в ту эпоху в Вощажниковском районе цена в 5 рублей, вероятно, в два, а то и более раза превышала рыночную стоимость бракоспособной крепостной девки), и что он в действительности не знал, каким в этом районе мог бы быть приемлемый размер выводного. Его немедленная и полная капитуляция в этом деле говорит о том, что Шереметев понял, что переступил некую нравственную черту. Его сыновья Петр и Сергей последовали его примеру. В 1733 г. они взимали 15 копеек за выход замуж не в своей вотчине, что на тот момент являлось примерно средним по Ростовскому уезду сбором[22]. До 1772 г. Петр иногда брал за вывод рубль, но чаще позволял женщинам из Вощажниково выходить замуж на сторону без выводного[23].

Успешный протест крепостных свидетельствует о том, что в вопросе о браке Шереметев и его крепостные придерживались единой позиции: владелец не должен ставить финансовых препон на пути своих крепостных женщин к замужеству. Как показывает Е. П. Томсон в «Моральной экономике низших слоев английского населения в XVIII в.», подобным же единогласием между беднотой и местной политической и социальной элитой в Великобритании XVIII в. относительно того, что высокие цены на хлеб не должны лишать трудящиеся массы доступа к пропитанию, объяснялось то, что в годы продовольственного дефицита рабочему люду часто удавалось добиться от фермеров, мельников и пекарей снижения цен на зерно, муку и хлеб до привычного уровня[24]. Вощажниковский инцидент не является единственным основанием моего утверждения, что примерно до середины XVIII в. браки крепостных крестьян имели твердые корни в моральной экономике. В начале XVIII в. поразительно схожие конфликты по поводу выводных денег возникали и в других местах и разрешались точно таким же образом, и я вернусь к этому в конце данной главы.

Я хочу, однако, с самого начала обозначить следующее: браки крепостных подчинялись принципам моральной экономики, которые продолжали действовать где-то до 1760-х гг., когда значительная часть дворянства отказалась от единой позиции по этому вопросу. Из XVII в. до нас дошли лишь намеки на ту же моральную экономику, что проявилась в капитуляции фельдмаршала Шереметева, но намеки достаточно прозрачные. Я собираюсь показать, что в период с 1580-х гг., когда российское правительство начало запрещать свободное передвижение крестьян, по 1750-е гг. помещики редко вмешивались или пытались контролировать браки своих крепостных. При этом в течение XVII и первой половины XVIII в. масштабы деспотизма и вмешательства в жизнь крепостных со стороны их владельцев последовательно росли, так почему они не попытались, по крайней мере, извлечь прибыль из браков своих крепостных? Почему они пренебрегали очевидной возможностью превратить номинальное выводное в некий вид продажи, как это собирался, по-видимому, сделать граф Шереметев в 1717 г.? Если бы дворян XVII в. попросили объясниться по этому поводу, они, скорее всего, сказали бы, что следуют традиции. Вряд ли многие из них когда-либо задумывались над браками крепостных. Они просто позволяли им действовать сообразно местным обычаям. Сами же крестьяне формулировали свое понимание моральной экономики брака, лишь когда обычаи нарушались. Я привожу здесь концепцию моральной экономики, чтобы подчеркнуть, что долгое время русские помещики признавали право крепостных на заключение браков по собственному усмотрению и тот вред, который мог быть нанесен попытками регламентировать браки крепостных или нажиться на них.

«Экономика» в данном случае не метафора. Брак у русских крестьян в XVIII в. — так же как и до и после — был сопряжен с рядом экономических операций. Семья жениха платила выкуп за невесту. Семьи жениха и невесты сговаривались, сколько во время свадебных торжеств будет потрачено на еду, водку и подарки. Нужно было купить у архиерея венечное знамя и заплатить священнику за совершение обряда венчания. Вплоть до начала первой половины XVIII в. вступление в брак в большинстве случаев предполагало небольшое денежное или съестное подношение тому, кто управлял деревней — помещику ли, его приказчику, посельскому старцу в монастырских деревнях либо местному чиновнику, заведовавшему черносошными крестьянами. Дополнительный взнос, уплачиваемый в случаях, когда невеста переходила из одной юрисдикции в другую, обычно составлял лишь малую часть свадебных расходов. Крепостные Шереметева оспаривали не выводные деньги как таковые, а только внезапное — возможно, 20-кратное — увеличение с 25 копеек до 5 рублей. Как и британский рабочий люд XVIII в., они просили лишь о снижении таксы до привычного им уровня.

МОБИЛЬНОСТЬ КРЕПОСТНЫХ ЖЕНЩИН ПРИ ВЫХОДЕ ЗАМУЖ
Если оставить в стороне набор правил, установленных православной церковью, до второй половины XVIII в. браки крепостных в России облагались сборами, но практически совсем не регламентировались. По общепринятому толкованию с окончательным установлением крепостного права в 1649 г. крестьяне, жившие в дворянских имениях, крепостные, потеряли право сдвигаться с них на другие места. На самом же деле право перехода потеряли только крепостные мужики, в то время как женщины могли переселяться при выходе замуж. Согласно статье 19 в главе 11 Соборного уложения от 1649 г., «а будет» вотчинник или помещик «или чьи приказчики или старосты крестьянских дочерей или вдов учнут отпускати итти замуж за чьих людей или за крестьян», женщинам этим давались отпускные за подписью их владельцев или духовных отцов. Эти документы нужно было хранить на случай возникновения спора о том, кто является действительным владельцем женщины. Согласованное выводное должно было быть уплачено, и сумма его записывалась в отпускной документ[25]. Эта статья не только обеспечивала женщинам мобильность, коей мужчины были лишены, но и шла, в принципе, вразрез с рядом положений Уложения, направленных на предотвращение убыли населения из жалованных поместий, — как, например, запрет отпускать на волю крепостных (мужского пола) из этих поместий[26]. В Уложении 1649 г. свобода передвижения женщин посредством замужества принималась как данность и давалось добро на этот установленный порядок.

Конечно, крепостное право не возникло, а было лишь закреплено законом в 1649 г. Начиная с 1582 г. цари издавали указы о «заповедных летах», когда крестьяне — сначала временно, а с 1603 г. уже постоянно — теряли право сдвигаться с дворянского имения, в котором они жили. В течение всех этих лет женщины выходили замуж наперекор границам собственности. Их переход облагался налогом — владельцы взимали выводное, но неважно, заповедный был год или нет, — женщины все равно уходили.

Выводное как таковое существовало еще до крепостного права: этот сбор взимался великими и более мелкими князьями, начиная по крайней мере с середины XV в., и иногда упоминается в тарханных грамотах, освобождавших жителей имений от различных повинностей. Самая ранняя из сохранившихся тарханных грамот, где упоминается выводное, об освобождении от этого и других сборов, выданная князем Ярославским Юрием Васильевичем Новинскому монастырю, относится к 1464 г.; это выводное было в ходу, по-видимому, в течение некоторого времени до того[27]. Как и следовало ожидать, большинство сохранившихся тарханов были выданы монастырям и другим церковным владениям, но в некоторых случаях такие грамоты выдавались собственникам-мирянам. В 1487 г., например, Иван III освободил половину села Глядящего (и обширные земли? и озера вокруг) в Муромском уезде от этой и других мелких повинностей, когда передавал его в наследственное владение Ивашке Глядящему[28].

Хотя в грамотах об этом обычно не упоминалось, получатели ее в большинстве случаев, по-видимому, продолжали взимать выводное, но уже в свою пользу. Когда в 1564 г. Иван IV пожаловал митрополиту Афанасию Ржевскую десятину, он непосредственно передал Афанасию право взимать вывод[29]. В 1590 г., передавая патриаршие угодья Новинскому монастырю, патриарх Иов оговорил, что вывод, который ранее уплачивался патриарху, будет отныне платиться игумену монастыря[30]. Поскольку великий князь, по всей вероятности, дал патриарху (или до него митрополиту) и землю, и тарханную грамоту, право взимать вывод передалось Новинскому монастырю через вторые руки. В целом, когда в XV в. царь начал давать землю за службу, владельцу имения отходило право «собирать зерно и доход» — в том числе, видимо, выводные деньги как часть «мелкого дохода», иногда указывавшегося в тексте пожалования, — которое раньше принадлежало царю, его местному правителю или бывшему владельцу конфискованного имения[31]. К XVII в. владельцы и вотчин, и жалованных поместий, а также владельцы церковных земель собирали то, что к тому времени стало частной пошлиной на вывод невест. В крупных имениях вывод обычно шел в доход приказчику.

Материалы, свидетельствующие о том, что даже во время заповедных лет женщины выходили замуж в чужие владения, вполне надежны, хотя их не так много, в то время как не осталось ни малейших свидетельств того, что женщинам не давали выйти замуж за рубеж, хотя такое наверняка иногда случалось. В 1591 г. Иосифо-Волоколамский монастырь дал наказ одному из своих приказчиков брать по 6 копеек (по контрасту с 4 копейками, взимавшимися до того) в случае, когда отец выдавал дочь замуж в чужое имение[32]. В 1607 г. патриарх Гермоген обязал крестьян, принадлежавших Благовещенскому монастырю, платить своему старцу 10 копеек, когда невесту отдавали за пределы монастырских владений[33]. В 1619 г. царь Михаил Федорович дал патриарху Филарету подтвердительную грамоту на Ржевскую десятину, которая изначально была пожалована митрополиту Московскому в 1564 г., с четко прописанной передачей митрополиту, а ныне патриарху права собирать — среди прочих — выводную пошлину[34]. В 1620 и 1621 гг. он наделил той же привилегией другие патриаршие владения[35]. Приблизительно в 1620 г. царь Михаил издал указ, согласно которому те, кто жил в ямских слободах и на окружающей территории, обязаны были платить царю 3 копейки, если отдавали дочь замуж в другую юрисдикцию. В 1620–1630-х гг. архиепископ Рязанский и Покровский девичий монастырь устанавливали выводные деньги в своих владениях в размере 10–20 копеек[36].

Информация, подтверждающая, что собственники-миряне в первой половине XVII в. отпускали крепостных женщин для вступления в брак, скудна, но в 1631 г. Воин Карсаков приказал старосте на своем Вышеславском поместье в Суздальском уезде взимать выводное, когда женщины выходили замуж в чужие владения[37]. В 1643 г. приказчик имения, принадлежавшего вдове Феодосии Волынской, в районе, позже ставшем частью Вологодской губернии, взял выводное в размере 2 рублей с женщины, которая затем оказалась уже замужем, и распорядился, чтобы местный священник совершил обряд венчания. Приказчик, знамо дело, потребовал непомерную сумму 2 рубля за пособление незаконному браку[38]. В любом случае обильный материал по второй половине XVII в. не оставляет сомнений. Cкудность информации о том, как помещики обходились с браками крепостных в первой половине этого века, объясняется малым количеством какой бы то ни было частной переписки того времени, дошедшей до нас. Обычай отпускать женщин из имений был настолько широко принят в начале XVII в., что в 1607 г. в указе о заповедных летах, в течение которых переход крестьян (мужского пола) из одного имения в другое запрещался, царь Василий Шуйский заявил, что свобода передвижения в брачных целях распространяется даже на холопов: если хозяин не обеспечил девке замужество до 18 лет или мужику женитьбу до 20 лет, то государев служащий должен был выдать им отпускные грамоты — так, чтобы они могли самостоятельно искать себе супругов[39].

Формулировка статьи 19 главы 11 в Уложении 1649 г. «а будет» помещик или вотчинник из поместья своего крестьянских дочерей отпускать идти замуж предполагает, что отпуск оставался на усмотрение владельца. Василий Семевский высказал мнение, что официальное требование к владельцам выдавать отпускную грамоту должно было вызывать у них нежелание это делать и, таким образом препятствовать выходу женщин замуж в чужие поместья[40]. Мне, однако, встретился только один документ, подтверждающий, что, возможно, некоторые из владельцев все-таки упорствовали в нежелании отпускать крепостных женщин: где-то во второй половине XVII в. Воскресенский монастырь в Череповце запретил вдовам и девкам в его поместьях в Белозерском уезде выходить замуж за тех, кто не проживает в деревне, принадлежащей монастырю[41]. Алексей Новосельский утверждает, что Андрей Безобразов (1621–1690; был казнен за то, что прибег к помощи колдунов, дабы расположить к себе молодого Петра I) энергично вмешивался в браки своих крепостных и тем самым мостил дорогу к полному контролю над браками со стороны помещиков в XVIII в.[42] Как и Семевский, Новосельский принимает это за аксиому, неверно истолковывая фактическую информацию. Один из приказчиков Безобразова действительно докладывал, что какие-то крепостные женщины вышли замуж в чужое владение, не испросив, как положено, разрешения у Безобразова, но в переписке не содержится никаких сведений о том, что Безобразов когда-либо отказывал в разрешении (он, возможно, всего лишь хотел проследить, чтобы были выданы необходимые отпускные грамоты), зато достаточно доказательств того, что его крепостные девки выходили замуж на сторону безвозбранно. Безобразов на самом деле отзывался на жалобы крепостных о том, что они так бедны и никто не принимает сватовства их сыновей, отдавая распоряжение приказчикам найти несчастным юношам невест и прибегая при необходимости к нажиму (что иногда не приносило результата). С позиции жениха, по крайней мере, Безобразов оказывал таким образом матримониальную услугу[43].

Все остальные данные свидетельствуют в пользу того, что практически повсеместно владельцы позволяли своим крепостным женщинам выходить замуж через границы поместий. Монастыри Свято-Пафнутьев Боровский, Спасо-Прилутский, Кирилло-Белозерский, Свято-Троицкая Сергиева лавра и Нижегородская епархия, например, во второй половине XVII в. позволяли браки с переходом в чужие имения[44]. Тысячи отпускных грамот, сохранившихся со второй половины XVII в., делают очевидным, что границы владений не были границами матримониального рынка. И хотя Уложение 1649 г., судя по всему, касалось только выхода замуж крепостных девок за крепостных мужиков (холопов) — в каковом случае их свобода была мимолетной и обрывалась, как только они шли под венец, попадая таким образом обратно в крепостную зависимость, — на самом деле крепостные крестьянки иногда выходили замуж за некрепостных крестьян или за мещан, приобретая после свадьбы правовой статус мужа.

Подавляющее большинство уцелевших отпускных документов XVII в. не отвечают требованию Уложения 1649 г. об указании размера выводного. В некоторых выводное вообще не упоминается, что может означать, что, когда девушка покидала поместье, денег за это действительно не брали; в некоторых отпускных грамотах прямо указывается, что девушку отпустили безвыводно[45]. В некоторых сказано, что выводное было взято «по договору», в других, что «по указу [хозяина]», а в некоторых, что выводное «уплачено все сполна». По указанным в отпускных бумагах пошлинам получается, что в середине века уровень выводных был низким, медленно поднимался к началу 1680-х, затем, в конце 1680-х и 1690-х, вырос на порядок или больше, но не во всех владениях.

В середине XVII в. выводные были в основном по 10–20 копеек. Управляющие дворцовыми владениями начиная с 1647 г. взимали за вывод невесты по 10 копеек[46]. В 1650-х гг. в отпускных грамотах, представлявшихся в Суздальский Рождественский собор девушками из дворянских, монастырских, патриарших и дворцовых имений, вписаны пошлины в пределах от 12,5 до 20 копеек; крепостной, написавший отпускную собственной дочери, взял с крепостного из Суздальской епархии 25 копеек[47]. Примерно в то же самое время Борис Морозов — самая влиятельная фигура при дворе царя Алексея — взимал выводное в размере 13 копеек или столько, сколько брали в соседних имениях, если его собственным крепостным приходилось платить больше[48]. В 1650-х более мелкие дворяне, монастыри и Успенский собор в Кремле взыскивали по 7–25 копеек за отпуск крепостных невест в замужество[49]. В 1658 г. архимандрит Печерского монастыря в Нижнем Новгороде распорядился собирать по 10 копеек за девицу, по 20 за вдову или столько, сколько взимали соседи, если монастырским крепостным женихам приходилось платить им больше[50].

С 1660-х по конец 1680-х гг. выводные увеличились совсем ненамного. В 1660-х государственный служащий взыскал 25 копеек (по его расчетам, по-видимому, это соответствовало обычной местной таксе) за вывод девушки из конфискованного поместья в Казанском уезде, в то же время два помещика из Белозерского уезда взимали по 1–2 рубля соответственно (это были крайние случаи)[51]. В 1670–1690-х гг. монастыри в Переславль-Залесском, Суздале и Владимире выдавали и получали отпускные грамоты с проставленными выводными в 13–40 копеек[52].

В конце 1680-х и в 1690-х гг. ряд владельцев повысили таксу довольно сильно и, по всей видимости, внезапно. В 1681 г., например, Саввино-Сторожевский монастырь дал распоряжение приписному Спасо-Зарецкому монастырю взимать выводные, равные выводным в соседних имениях, так что мы можем считать, что в том году монахи Спасо-Зарецкого монастыря следовали в своих владениях обычаям края[53]. Затем, в 1689 г., Саввино-Сторожевский монастырь распорядился, чтобы его приписной Пурдышевский монастырь брал за женщин, выходящих замуж в чужие деревни, вывод в размере 2 рублей 20 копеек, что безусловно означает, что Саввино-Сторожевский монастырь установил у себя такую же таксу[54]. В 1691 г. Иван Семенов из Ржевского уезда взял 5 рублей выводного за вдову, вышедшую замуж за крепостного, приписанного к Иосифо-Волоколамскому монастырю; вдова забрала с собой трех незамужних дочерей, и Семенов должен был получить по 3 рубля за каждую, когда они в свою очередь пойдут под венец[55]. С другой стороны, Нижегородская епархия в 1690-х собирала всего по 15 копеек с женщин, выходивших замуж за пределы епархиальных имений[56]. Отдельные выводные доходили до 2 рублей в 1690 г. в Кашинском уезде, 5 рублей в 1690 г. в Старицком уезде, 6 рублей в 1693 г. в окрестностях Москвы, 30 копеек в 1695 г. в Суздальском уезде, 2 рублей в 1696 г. в Курмишском уезде[57]. Монастыри чаще всего взимали от 20 до 50 копеек[58]. Нет оснований считать, что большинство владельцев брали больше 2 рублей, когда крепостные женщины уходили из их имений в замужество, поскольку (как я поясняю дальше) 2 рубля были исключением даже в начале XVIII в. Тем не менее мы можем сказать, что в 1690-х гг. некоторые владельцы крепостных начинали рассматривать выводные деньги не как взимаемую на общепринятых основаниях относительно мелкую пошлину, а как продажу собственности.

Этот новый подход к выводным складывался одновременно с возникновением рынка купли-продажи крепостных. За некоторыми исключениями, возможно, купля-продажа отдельных крепостных (то есть отдельно от земли) началась только во второй половине XVII в. и совершалась на первых порах околичными путями: бывшему владельцу платились деньги за беглых крепостных, живущих теперь в имении нового хозяина, или же крепостного отдавали в заклад под невозвращавшийся долг. Лишь с 1675 г. стало возможно записывать купчие на отдельных крепостных (без земли). И только в 1688 г. вышел указ «учинить» в Поместном приказе специальные Записные книги крепостей на крестьян. Именно с этого момента продажи всякого рода стали, похоже, стремительно расширяться. Единственным доступным нам статистическим показателем, по всей видимости, может считаться число «околичных продаж», зарегистрированных в Новгороде: 4 в 1667–1676 гг., 7 в 1677–1686 гг., 124 в 1687–1699 гг.[59] Установить, какой могла быть общепринятая ставка за крепостную девку брачного возраста, не представляется возможным, поскольку большинство крепостных продавались семейными группами. Однако во время одной из сделок 1689 г. девушку в брачном возрасте продали за 10 рублей. Это была внушительная сумма, гораздо выше 2–4 рублей, которые платились за незамужнюю крепостную в 1730–1740-х гг. Почти все известные нам цены за группы крепостных в конце XVII в. были выше цен за подобные группы в первой половине XVIII в.[60] Возможно, это типично для становления рынка новых товаров, в данном случае крепостных без земли — сначала цены высокие, а затем, по мере расширения объемов продаж, продавцы и покупатели выходят на цену, обеспечивающую равновесие спроса и предложения. Резкий скачок в размере выводного в 1690-х гг. был почти несомненно отражением высоких цен, назначавшихся за крепостных без земли, когда они впервые стали появляться на рынке в более или менее значительном количестве.

Шаблон «отпускной бумажки» — имя-фамилия женщины и ее мужа, сумма выводного (если указана), владелец отпускающий и владелец принимающий невесту — не раскрывает нам человеческой драмы, которая наверняка в некоторых случаях предшествовала ее написанию, но иногда дает кое-какие намеки. Отпускное письмо от 1691 г., оформившее согласие ржевского помещика отпустить вдову по уплате 5 рублей с оговоркой, что он в будущем получит по 3 рубля за каждую из трех ее дочерей, когда они будут выходить замуж, говорит нам не только о скачке в размере выводного в 1690-х. Чем это вдова и дочери так привлекли крепостного крестьянина Волоколамского монастыря, что он готов был заплатить подобную цену, и откуда у него взялись деньги? А как насчет крепостного крестьянина-отца, который сам оформил отпускное письмо дочери и забрал себе плату? Надул ли он таким образом своего владельца, и не могло ли это быть обычным делом в местностях, где крепостные жили в маленьких деревнях вдали от глаз хозяина? Мошенничество приказчиков должно было быть весьма распространено, как показывает эпизод с крепостными Андрея Безобразова. 9 марта 1670 г. приказчик с. Ивашково Владимирской губернии отписал Безобразову, что, мол, собрал по 50 копеек выводного за каждую из трех девок, отпущенных в замужество. 13 марта крепостные того же села послали челобитную с нижайшей просьбой избавить их от многих лишений, жалуясь, что приказчик на самом деле взыскал по 60 копеек за каждую отпущенную девушку, а трех других отпустил, поимев по 2 рубля с четвертью с каждой, доложив при этом Безобразову, что не получил с них никаких выводных, так как они, мол, поменяны были на привозных невест. Еще ивашковские плакались, что приходится платить по 1 рублю 20 копеек и более за вывод девок из соседних деревень, а в следующем предложении просили снизить гужевые повинности[61]. Крепостные явно пытались выжать какую-нибудь выгоду для себя из разницы в местных ставках за вывод невест и доноса о приказчиковых злоупотреблениях.

Челобитные, поданные Безобразову (по случайному совпадению в марте 1670 г.) из деревни Суздальской губернии, свидетельствуют о том, что крестьянская община могла чинить препятствия браку с не меньшим, по крайней мере, успехом, чем какой-нибудь помещик того времени. Артем Семенов жалуется, что соседи отказываются отдавать своих дочерей замуж за его сына Фролку, потому что, по их мнению, Артем с женой до смерти забили Фролкину первую женку. Артем клянется, что это враки. Безобразов получает отдельное сообщение от местных крепостных крестьян, что Фролка жену свою колотил. Фролка в своей челобитной плачется, что ни одна семья в деревне не хочет выдать дочь за него и из соседних деревень не отдают: требуют выкупа в 5 рублей, а то и более, а ему платить не по силам. Это была, по-видимому, учтивая форма отказа жениху[62].

Если очевидно, что пятирублевый выкуп являлся непреодолимым препятствием для брака в округе Фролкиной деревни, то с какого уровня выводное становилось серьезной помехой для ищущего себе невесту крестьянина? Типичный заработок крестьянского труда вне деревни в среднем равнялся 3 копейкам в день, каменщикам платили около 8 копеек за день. Сложить обычного типа печку могло обойтись крестьянину примерно в 1 рубль 70 копеек; ведро водки, выставлявшееся семьей жениха на свадьбу, стоило 55 копеек[63]. В конце XVII в. выводное в размере 50 копеек могло, вероятно, позволить себе большинство крестьянских дворов. Два или более рублей за вывод отнимали, наверное, надежду у многих потенциальных женихов, но сохранившиеся отпускные бумаги, где указан размер платы такого порядка, свидетельствуют о том, что были крестьяне, способные столько заплатить. Обычные выводные в начале XVIII в. зачастую были ниже 50 копеек, но поднимались и до 1, а в некоторых районах до 2 рублей[64]. Обычное для XVII в. выводное не могло помешать большинству крепостных подыскать себе невесту или не крепостным жениться на крепостной.

Так или иначе, кладка, которую отец жениха должен был выложить отцу невесты, влияла на выбор жен, скорее всего, больше, чем выводное. Сведения о том, сколько крестьяне XVII в. запрашивали друг с друга за выдачу дочерей замуж, достались нам единственно от группы владений, принадлежавших солотчинскому монастырю в Рязанском уезде, и относятся к концу 1680-х и 1690-м гг. В тот период отцы женихов из Солотчинских поместий платили кладку в 3–4 рубля; в одном случае отец потребовал за свою дочь 6 рублей, в другом — снизил плату до двух, потому, вероятно, что зять не забирал дочку, а шел жить в их двор[65]. Стремление самих крестьян получить солидную цену за дочерей действительно являлось, как жаловались Солотчинские крепостные в челобитных архимандриту, камнем преткновения в приобретении невесты[66]. В то время как до 1696 г. выводное Солотчинские крепостные платили сравнительно скромное — 25 копеек. В ноябре 1696 г. монастырь попытался поднять ставку, по крайней мере в одном из владений, до 3 рублей. Крепостные воспротивились, и ставка была понижена до 2 рублей или же «по рассмотрению» старца, отвечавшего за деревню. Когда в 1708 г. девушка вышла замуж в другую деревню, монастырь взыскал всего лишь 1 рубль выводного[67]. То есть монастырь в 1696 г. сделал попытку собирать за вывод столько же, сколько крестьяне брали за своих дочерей. Как и Шереметев, монахи в результате пошли на попятную.

Необходимо признать, что дворяне XVII в. позволяли крепостным женщинам уходить в замужество потому, что им была ясна двусторонняя природа движения невест: их девки покидают имение, но их мужики приводят к ним своих невест, и так будет продолжаться при условии, что соседские помещики следуют тому же обычаю. Крестьяне сами понимали, что брак предполагает многосторонний обмен дочерьми, как солотчинские крепостные толковали это в челобитных архимандриту. 12 из 18 отцов, просивших его содействия в приобретении жен для сыновей в свадебный сезон с сентября 1693 по февраль 1694 г., напомнили ему, что они отдали своих дочерей по его указу и ожидали, соответственно, компенсации такого же рода. Типичной была челобитная Васьки Климентева от 1694 г. В октябре мне приказали выдать дочь за сына Леонтия Подшивалова, мой сын Тимошка достиг совершеннолетия, моя жена немощна, у Захара Афанасева есть дочь брачного возраста, пожалуйста, прикажи ему выдать ее, чтобы мой дом не погиб, писал он[68]. То, что в представлении крестьян могло быть обменом между дворами в одном и том же имении, дворяне XVII в. понимали, по всей видимости, как обмен среди многих имений.

ПОНЯТИЯ КРЕПОСТНЫХ О МОРАЛЬНОЙ ЭКОНОМИКЕ БРАКА ОДЕРЖИВАЮТ ВЕРХ, 1700–1750-Е
В течение XVIII столетия дворяне вводили в управление поместьями все больше детально прописанных правил. Существует некий историографический консенсус, что, мол, с начала этого века помещики насильно вмешивались в браки своих крепостных и, в частности, запрещали крепостным крестьянкам выходить замуж на сторону, а также принуждали всех своих крепостных жениться, причем в раннем возрасте[69]. Материалы по первой половине XVIII в. показывают, однако, что в отношении браков крепостных большинство дворян сохраняли нейтралитет. Дошедшие до нас инструкции о вотчинном управлении — явно случайная выборка из общего числа — составлены в основном знатными вельможами того времени и, вероятно, отражают образ мышления этого класса. До 1750 г. они уделяли мало внимания бракам крепостных. Сохранилось немного источников со сведениями о более мелких вотчинниках, составлявших значительное большинство дворянства. По всей вероятности, мало кто из них давал себе труд разрабатывать свод правил управления, но представление об их подходе к делу можно получить из других источников.

Действительно, как минимум у двух вельмож наказы приказчикам содержали правило, запрещавшее девицам и вдовам выходить замуж за пределами своего имения. В 1718 г. фаворит Петра I Дмитрий Алексеевич Шепелев (1681–1759) послал инструкции в свое сельцо Глинки Михайловского уезда и — с небольшими отличиями — в свои вотчины в Угличском, Луховском и Ряжском уездах (все они, по всей видимости, были недавно получены женой Шепелева от жены Петра I Екатерины в качестве приданого), требовавшие не пускать женщин замуж за пределы вотчины и, когда крепостные вступали в брак, взимать по 50 копеек с жениха и невесты[70]. Князь Алексей Михайлович Черкасский (1680–1742) составил инструкции по управлению своего села Маркова около Москвы в январе 1719 г., возможно в предвидении назначения в мае на должность губернатора Сибири. Он также запретил вневотчинные браки и в придачу наложил запрет на браки с пришлыми работниками[71]. Ни Шепелев, ни Черкасский не объясняют причины этих запретов, но мы можем предположить, что они считали выход женщины замуж на сторону потерей собственности. В 1742 г. Василий Татищев (1686–1750; в то время губернатор Астрахани, более известный как историк и фальсификатор исторических источников) в своих неопубликованных записках рекомендовал не позволять девицам и вдовам уходить из вотчины в замужество, потому что, унося с собой приданое, они обедняют имение[72].

Артемий Волынский (1689–1740; казненный по обвинению в заговоре против императрицы Анны), напротив, не запрещал своим крепостным крестьянкам выходить замуж на сторону, но был, возможно, первым, кто установил требование, чтобы крепостные женились к определенному возрасту. В 1724 г. — возможно, в связи с назначением в 1723 г. казанским губернатором — он составил длинный список инструкций своему дворецкому Ивану Немчинову. Помимо прочего, он приказал Немчинову принять меры к тому, чтобы мужики к 20 годам женились, так как Волынский полагал, что они тянут с женитьбой, дабы избежать причисления к тяглу. Он приказал также, чтобы они тягло тянули с 20 лет, даже если не женаты; женитьба к 20 годам не была жестким требованием. В то же время Волынский распорядился об оказании вспомоществования бедным сиротам для выхода замуж: если денег было немного, им полагалось выдавать по 1–2 рубля, если денег было больше — по 5 рублей, но получить это пособие они могли, только если выходили замуж в своей вотчине, а не на сторону. Девок безродных было приказано приставлять к работе на барском дворе и, как «приспеют», выдавать замуж за своих крестьян. А если у себя не будет женихов, то выдавать их замуж в чужие деревни, но при этом жених должен уплатить вывод (сумма не оговаривалась)[73].

Шепелев, Черкасский и Волынский не были, конечно, единственными вотчинниками, которые в первой половине XVIII в. делали попытки контролировать, где и в каком возрасте вступают в брак их крепостные[74]. Среди сохранившихся списков вотчинных правил было, однако, больше таких — составленных, между прочим, не менее именитыми дворянами (Строгановыми, Шереметевыми, Салтыковыми, Головкиными, Патриархатом, Кирилло-Белозерским монастырем), — где требования не заходили дальше взимания выводных или приказа, чтобы у женщин, приходящих в имение в замужество, и у крепостных крестьянок, уходящих из имения[75]. Бутурлины давали приказчикам, управлявшим их палехской вотчиной (позднее ставшей частью Владимирской губернии), указания лишь самого общего порядка. Время от времени они издавали краткие инструкции, касавшиеся брака: женщины могли выходить замуж на сторону при условии уплаты вывода, невест можно было брать со стороны, только если у них были отпускные грамоты[76]. Михаил Головкин, бывший вице-канцлером во время регентства Анны Леопольдовны, составил в 1740 г. «Контракт» с крестьянами своего Кимринского поместья (в Кашинском уезде позднее ставшей Тверской губернии). После того как в 1741 г. Головкин был арестован и сослан в Сибирь, а его поместья конфискованы только что возведенной на престол императрицей Елизаветой, данный документ попал в документацию Палаты государственного имущества. Головкин позволял крестьянкам уходить из поместья в замужество безвыводно и не проявлял интереса к тому, в каком возрасте его крепостные вступали в брак. Единственная его инструкция относительно брака была о том, чтобы каждый жених в вотчине уплатил 45 копеек[77].

Духовные владельцы придерживались столь же широких взглядов. Архиепископ Питирим Нижегородский в инструкциях 1726 г. управителям владений, доходы от которых шли на содержание его епархии, сделал жест в сторону ограничения свободы передвижения женщин, но в действительности не ограничил ее. Когда к вотчинной девке сватаются и мужик со своей вотчины, и чужой, писал Питирим, она должна выйти за своего. Женщины, не имевшие местных женихов, могли выходить за чужих при условии уплаты вывода. Любой уважающий себя крестьянин сумел бы воспользоваться столь вместительной лазейкой, и трудно поверить, что Питирим этого не понимал[78]. В 1720-х гг. Троице-Гледенский монастырь в Великом Устюге отдал распоряжение своим вотчинным приказчикам следить за тем, чтобы у невест, приводимых в монастырские владения из чужих имений, были отпускные грамоты, а те, кто выходил замуж в чужие деревни, платили такие же выводные, какие взимали помещики в данной округе[79].

Упоминания в инструкциях брака большинством вотчинников в первой половине XVIII в. ограничивалось наказом приказчикам брать вывод с женщин, уходящих из их владений замуж в другое, и проверять, в порядке ли отпускные бумажки (реже — собирать небольшую мзду, когда свадьба празднуется у себя). То есть большинство дворян считали само собой разумеющимся, что крепостные женщины находили мужей за пределами вотчин, в которых жили. Они не чинили помех традиционному обычаю крестьян устраивать браки через границы вотчин и не уделяли внимания возрасту, в котором их крепостные вступали в брак.

Когда им вообще приходило в голову принуждать своих крестьян к браку, вотчинники в середине XVIII в., судя по всему, налегали на мужиков и умножение тягол, как это делал Артемий Волынский в 1724 г. Александр Жуков, родившийся около 1700 г. в бедной провинциальной семье (биографу не удалось установить дату его смерти), начал военную службу рядовым, но в 1730-х гг. стал адъютантом генерала Александра Румянцева, а в 1744-м (вероятно, с подачи Румянцева) воеводой Пензенской провинции. На этом посту в 1752 г. он был арестован за зверства и мздоимство. Когда Жуков женился, у него не было собственности, но жена принесла в приданое два небольших имения, и для них Жуков в 1743 г. составил управленческие «пункты». С помощью неправедно нажитого богатства он в 1751 г. прикупил еще одно имение. Для всех трех своих владений он дословно повторил пункт в наказе от 1743 г. селу Троицкому Елецкого уезда под заголовком «О умножении тяголь». Наказ, в частности, гласил: «…а у которого крестьянина есть дети сыновья или племянника или внучат годные к женидбе таких принуждат чтоб женили и жени накладывать на мужа з женою по полутяглу а будет кто в мысле женить не станет для того чтоб не прибавили тягло то ни на что не взирая на таковых накладевать пополу тягло…»[80] Как и Артемию Волынскому, Жукову вроде бы хотелось сделать брак принудительным, но он готов был удовлетвориться обложением трудовой повинностью неженатых молодых людей. Мы не знаем, каким из двух указаний руководствовались его приказчики. Другие помещики, хотя тоже связывали наложение денежных и натуральных повинностей с браком, полагали, что все их крестьяне женятся по своей воле. Тимофей Текутьев, гвардейский офицер, также не имевший собственности, пока жена не принесла ему в приданое маленькое имение, в период между 1754 и 1757 гг. сочинил необычайно подробный свод хозяйственных правил — рукопись на 69 листах (138 страницах, если считать обе стороны листа), в котором брак затрагивается лишь один раз и тоже, как у Жукова, в связи с крепостными сборами: «от 18 покуда женитца, по три рубли» брать[81]. Здесь нет и намека на то, что мужчин следует принуждать к женитьбе.

Если наказы управляющим, которые владельцы рассылали по своим разбросанным имениям, считать показательными, то они свидетельствуют лишь о ходе их мыслей и о том, что только у незначительного меньшинства было намерение регламентировать браки крепостных, но не о том, что на самом деле происходило в их или других крепостных селах. С другой стороны, крепостные книги контор, в которых должны были регистрироваться, чтобы иметь законную силу, все имущественные сделки (включая отпускные грамоты), показывают, что в первой половине XVIII в. для крепостных женщин было в порядке вещей выходить замуж за пределами родного имения (по крайней мере, так было в районах к северу от р. Оки), а также что выводные были довольно скромными[82].

В 1725 г. в Серпуховском уезде в расчете на 73 женщин, получивших вольную для выхода замуж, с учетом 16 случаев, в которых выводные вообще не взимались, средний размер вывода получается всего 1,43 рубля, а если считать только 57 случаев, где вывод платился, то 1,82 рубля. В период с мая по декабрь 1739 г. (сведения с января по апрель отсутствуют) 18 женщин уезда получили вольную для выхода замуж, заплатив за вывод в среднем по 1,42 рубля. В 1741 г. средний сбор по 22 вольным равнялся 1,73 рубля, в 1744 г. — 2,03 рубля в расчете на 30 выводов. К 1760-м гг. размер среднего сбора поднялся до примерно 2,5 рубля[83]. Сбор за вывод увеличивался с 1720-х по 1760-е гг., но очень медленно.

В одной большой части Ярославской губернии в первой половине XVIII в. большинство владельцев крепостных душ не требовали никакой платы за вывод, когда их крестьянки выходили замуж в чужие имения. В четырех отпускных бумажках, поступивших в юсуповские имения Романовского уезда в начале XVIII в., выводные не отмечены, еще в одной указан сбор в размере 1,2 рубля[84]. В семейном архиве Щербатовых находится папка с 35 отпускными грамотами за 1719–1762 гг., довольно равномерно распределенными по годам[85]. Одна из них — копия отпускной грамоты для крепостной девки Щербатовых, отпущенной в замужество в другую вотчину, остальные попали в папку, потому что их принесли с собой крепостные женщины из других вотчин, вышедшие замуж во владения Щербатовых в смежных уездах — Ярославском, Ростовском и Романовском. Из первых восьми, датированных годами от 1719 до 1735, только в одной, от 1730 г., обозначен вывод: 1 рубль. Во многих других указана плата — 9 или 10 копеек за написание и регистрацию документа в уездных крепостных конторах. Это дает нам основание считать, что в XVIII в., по крайней мере когда в отпускных бумажках вывод не указывался, это происходило не по недосмотру, а потому, что вывод не взимался. Начиная с 1736 г. в некоторых из отпускных документов отмечается, что женщины были отпущены «без вывода» — эта пометка проставлена в 4 из 17 грамот от 1736–1750 гг. Между тем за те же самые годы в 8 отпускных не показано никаких сборов, кроме как за оформление и регистрацию самих документов. Лишь в 5 из 17 отмечен вывод: четыре раза по рублю и в одном случае два рубля. В другой отпускной бумаге — не из архива Щербатовых, а выданной в 1739 г. женщине, которая вышла замуж в имение, близкое к нескольким щербатовским деревням, — зарегистрирован вывод в 1 рубль[86].

Другими словами, вплоть до 1750 г., если с щербатовских женихов, приводивших в свои села и деревни невест со стороны, требовали вывод, то им почти никогда не приходилось платить больше 1 рубля. В большинстве случаев они и вовсе не платили выводных. Это происходило не потому, что они шли по протоптанной дорожке в одни и те же несколько мест, где невест отдавали задаром: большинство отдавших невест сел и деревень встречаются в щербатовской папке единожды, а среди владельцев упоминаются и вельможи, типа Салтыковых, Шереметевых и Голицыных, и дворяне, о которых вряд ли кто слышал за пределами их уездов. Надо полагать, что дворяне этого региона, где преобладали совсем мелкие вотчины, отдавали себе отчет в том, что крепостным мужикам каждого из них придется находить себе жен за пределами их собственных поместий и что в долгосрочном плане обмен будет взаимовыгодным[87].

Отпускные письма из Ростовского уезда, в котором частично располагались владения Щербатовых, подтверждают, что документы щербатовского архива достоверно фиксировали местные порядки. В 1733 г. из 83 крестьянок, зарегистрированных в уездных крепостных книгах как получившие вольную для замужества, за 38 не брали вывода. В первой половине 1750 г. вывод не платился за 31 из 68 вышедших замуж на сторону женщин. В 1751 г. 46 из 97 обошлись без уплаты вывода; в 1771 и 1772 гг. большинство женщин, отпущенных из вотчин замуж, — 32 из 57 и 41 из 81 соответственно — тоже ушли без вывода. Когда выводные взимались, они были минимальны: в среднем 23 копейки в 1733-м, 94 копейки в 1750-м, 75 копеек в 1751 г. В 1771 и 1772 гг. с мужчин, забиравших женщин из имений, ранее принадлежавших монастырям или другим духовным учреждениям, взимали по 10–11 рублей (в то время как до секуляризации церковных вотчин в начале 1770-х они часто не платили ничего). В те годы дворяне-землевладельцы взимали в среднем 3,13 и 3,88 рубля[88]. Это являлось отражением повсеместного увеличения платы за вывод и приближения ее к рыночной цене бракоспособной крепостной.

В первой половине XVIII в., однако, выводные в Ростовском уезде никак не соотносились с рыночной ценой бракоспособных крестьянок. В 1733 г., когда 38 женщин получили вольную для замужества бесплатно, а с остальных 45 в среднем было взыскано весьма скромно, по 23 копейки, 12 бракоспособных крепостных женщин уезда были проданы по средней цене в 5,09 рубля. Если исключить двух крестьянок, проданных за 15 и 10 рублей, как, предположительно, особые случаи, мы получим среднюю цену в более точном приближении — 3,44 рубля[89]. Вокруг Ростова только в 1770-х гг. размер выводных начал сближаться с рыночной ценой крепостных девок.

Ростовский уезд, конечно, располагался в нижней части шкалы выводных, но с ним соседствовали и другие уезды. В Пошехонском уезде (в то время Новгородской, но позже Ярославской губернии) в период между 1709 и 1715 гг. средний вывод был меньше рубля, в 1749 г. он был немного выше рубля[90]. В коллекции из 33 отпускных грамот, собранных в 1720–1750-х гг. монастырями Переславль-Залесского уезда, на полпути между Москвой и Ростовом, восемь документов не дают информации о выводных; в 13 отмечено, что вывода не взималось; в восьми проставлена сумма в 1 рубль и в одном — 3,50 рубля. В трех сказано, что вывод уплачен, но сумма не уточняется[91]. В наборе из восьми отпускных грамот, принесенных в имение Шуваловых во Владимирском округе между 1735 и 1754 гг., семь показывали вывод в 1 рубль, а одна — 2 рубля[92].

В других местах, даже в смежных с Ярославской губернией, вывод не всегда был на столь низком уровне. Папка с 38 отпускными бумажками, принесенными в имения Глебовых-Стрешневых в Новоторжокском уезде, к западу от Ярославского уезда, показывает, что разброс цен мог быть весьма широким даже внутри одного уезда. В пяти вольных грамотах, датированных 1708–1718 гг., записаны выводные в среднем на сумму 2,40 рубля, в 21 от 1720-х гг. — 2,93 рубля, 11 из периода 1730–1750 гг. — в среднем 1,31 рубля. Здесь, в отличие от близлежащих Ярославского и Ростовского уездов, отмена вывода не была распространена. Более того, средняя сумма вывода в 1720-х была самой высокой из всех, которые мне удалось отыскать за первую половину XVIII в. С другой стороны, 11 вольных от 1730–1750 гг., хотя они и не являются удовлетворительной выборкой, почти несомненно подтверждают, что размер вывода действительно уменьшился в 1730–1740-х гг., возможно где-то на 50 %. Вотчины, из которых прибыли эти женщины, принадлежали Долгоруковым, Ладыжинским, Бутурлиным и Мусиным-Пушкиным, а также многим менее значительным дворянским родам[93].

В Рязанском уезде, большая часть которого располагалась к югу от р. Оки, выводные в 1720–1730-х гг. были также сравнительно высокими, а потом снизились. В 1726–1727 гг. средняя сумма вывода из 27 уплаченных в уезде составила 2,07 рубля. Самый низкий из них был 50 копеек, самый высокий — 4 рубля[94]. В 1737 г. в уезде были зарегистрированы 93 отпускные грамоты в связи с выходом замуж, и средняя сумма вывода равна 2,17 рубля; в 1738 г. средняя сумма сократилась до 2,02 рубля (92 вольные), в 1739 г. — до 1,67 рубля (36 вольных), но в 1754 г. поднялась до 2,42 рубля (90 вольных)[95]. Размеры сбора здесь колебались, как и в Новоторжокском уезде.

В Рязанском уезде, как и в других местах, бракоспособных крепостных женщин редко продавали по отдельности, поэтому трудно сравнивать размер вывода с покупной ценой. В моей выборке за 1738 г. в Рязанском уезде была зарегистрирована только одна такая продажа и еще четыре в 1739 г. Цены были: два раза по 3 рубля и три раза по 2. Десять дворовых девок были проданы в те годы в среднем по 4,3 рубля[96]. Некоторые, наверное, обладали умениями, повышавшими их цену, но в первой половине XVIII в. дворовые девки иногда стоили больше, а иногда меньше крепостных крестьянок. Логично сделать вывод, что в Рязанском уезде средняя стоимость вывода была ближе к рыночной цене бракоспособной женщины, чем в Ростовском, но тем не менее составляла только около половины местной цены крепостной.

По Нижегородской губернии есть папка с отпускными документами 24 женщин, вышедших замуж в юсуповскую вотчину Безводное, в 25 километрах на восток от Нижнего Новгорода, в 1732–1754 гг. В 14 случаях владельцы женщин назначили вывод в 1–1,5 рубля, в пяти случаях — в 2 рубля, еще в пяти — 3–4 рубля. После 1750 г. шкала явно поползла вверх: за вывод четырех женщин, вышедших в эти годы замуж в с. Безводное, владельцы взяли по 2–4 рубля. Опять же, значение имеет не только относительно низкий средний уровень выводных, но и то, что владельцы — среди них были Голицыны, Волконские, Мусины-Пушкины, Лунины, Шереметевы и Апраксины, а также Нижегородская епархия — отпустили девушек замуж[97]. В первой половине XVIII в. так поступало подавляющее большинство именитых дворянских семей.

Выводные, взятые мной из нотариальных записей и отпускных грамот и показывающие явную тенденцию к росту, требуют поправки на денежную инфляцию. В период с 1701 по 1730 г. средние цены на зерно и промышленные товары удвоились. Цены 1730-х и 1750-х гг. были почти одинаковыми, хотя в промежуточные годы они сначала немного поднялись, а потом немного опустились[98]. Иначе говоря, размер вывода, который в 1720-х составлял 1 или 2 рубля, идя в ногу с инфляцией, должен был вырасти до 1,5–3 рублей. В некоторых уездах так и произошло, в некоторых нет, то есть в реальном выражении брать невесту со стороны стало обходиться дешевле. На фоне самой разнообразной динамики цен в разных уездах надежнее всего заключить, что в общем-то с начала по середину XVIII в. размер выводных с учетом инфляции не изменился или чуть снизился. ...



Все права на текст принадлежат автору: Джон Бушнелл.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Эпидемия безбрачия среди русских крестьянок. Спасовки в XVIII–XIX векахДжон Бушнелл