Все права на текст принадлежат автору: Лука Ди Фульвио, Ной Бойд, Найджел Маккрери, Дж П Делейни, Вэл Макдермид.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ЧУЧЕЛЬНИКЛука Ди Фульвио
Ной Бойд
Найджел Маккрери
Дж П Делейни
Вэл Макдермид

Лука Ди ФУЛЬВИО, Ной БОЙД, Найджел МАККЕРИ, Дж. П. ДЕЛЕЙНИ, Вэл МАКДЕРМИД ЧУЧЕЛЬНИК (антология)


ЧУЧЕЛЬНИК (роман)

Ранним воскресным утром Чучельник выходит на свою обычную еженедельную охоту. Одержимый влечением к смерти, он испытывает ни с чем не сравнимое наслаждение, убивая зверей и птиц, из которых затем делает чучела.

Но в это утро на его пути оказываются люди, и он совершает тройное убийство, открывая при этом неведомую ему прежде сторону собственной натуры…

Поимка маньяка, собирающего кровавый пазл из частей тел своих жертв, становится для старшего инспектора полиции Джакомо Амальди личным крестовым походом. Поиски убийцы ведут в прошлое, к событиям 35-летней давности, когда в муниципальном сиротском приюте случился странный и страшный пожар, зловещие отблески которого до сих пор преследуют сознание Чучельника…

Глава 1

Дорога, которой он ходил каждое воскресенье уже много лет, была скользкой и ухабистой. Утренняя изморось покрыла и чудом уцелевшую посередине узкую полоску травы, и две небольшие тропки с осыпающимися краями. Мошка вскарабкалась на стебелек, вытянувшийся повыше других, в надежде, что утреннее солнце высушит ее прежде, чем она успеет расправить крылья. При появлении человека одни живые твари делали неуклюжие попытки обратиться в бегство, другие просто сжимались в комочек. Но тяжелые непромокаемые ботинки слепо впечатывали в землю или в грязь тех, кто совершил неосторожный прыжок.

Мир только начинал просыпаться, и человек, пользуясь всеобщим полусонным дурманом, захватывал врасплох воробьев, кроликов, ежей и прочих мелких тварей.

В то утро он даже взял с собой ружье. Официально сезон охоты открылся десять дней назад. Несмотря на то, что человек стремился сохранить своих жертв неповрежденными, соблазн выпустить пулю-другую был слишком велик. Вид крови действовал на него возбуждающе, укрепляюще. Прерванный полет птицы, напряженный миг тишины после отдачи ружья, падение животного, разом лишившегося своей резвости, несколько метров пробега по инерции кролика или, если повезет, лисицы, эхом отдающийся крик, в котором боль мешается с удивлением, — все это повергало его в нездоровое блаженство. Он прикрывал глаза, ожидая глухого удара о землю или всплеска воды, раздувал ноздри, чтобы втянуть запах насильственной смерти, и думал: «Ну вот, свершилось».

Увлечение таксидермией пришло к нему уже в зрелые годы, но он тут же признал его краеугольным камнем своего существования, не проявившейся до сих пор отличительной чертой своей натуры. Два этапа его ремесла — охота на зверя и последующее изготовление чучела — приводили в гармоничное сочетание садистские наклонности и страсть к искуплению вины.

Он шел, опустив голову, а силки и капканы, которые он нес за спиной в мешке, создавали звенящее музыкальное сопровождение его шагам, призванное ударять в барабанные перепонки его жертв запоздалым предупреждением. Смысл его становился ясен жертве, лишь когда она погружалась во тьму небытия. Четкий и ясный облик охотника отпечатывался на сетчатке и пропадал вместе с гаснущим светом в глазах. Ни одна из этих тварей не могла подать сигнал себе подобным: человек не давал им времени на это. Он убивал их молниеносно. Прежде, в самом начале своей эпопеи, он просто ловил зверушек и расправлялся с ними дома, но отсрочка убийства не приносила ему такого удовлетворения. Стиснуть в кулаке соловья, прилипшего к ветке, которую предварительно смазал клеем, ощутить дрожащее тепло маленького тельца и одним быстрым движением свернуть тонкую шейку, почувствовать, как мгновенно деревенеют лапки, вытягиваются и безвольно опадают крылышки, становясь еще более беззащитными, чем при жизни, — что может сравниться с этим наслаждением? В начальный миг трупного окоченения очередной жертвы все существо охотника пронизывал мощный поток любви. Он будто становился единым целым с этой тварью, с тем, кто она есть, вернее, кем была. Он ласкал их, давал им имена, разговаривал с ними. Быть может, потому он так преуспел в изготовлении чучел: он тем самым воздавал им должное, общался с ними, любил их. Видел свое лицо в их серых, помутневших глазах, делился с ними сокровенными мыслями. И мир таким образом подлаживался под его видение и восприятие. Беседы со смертью примиряли его с жизнью.

А сознание вины было томным и чувственным.

В тот день, после получаса ходьбы под аккомпанемент собственных шагов и скрежета ржавого железа, что он тащил на себе, как бесценное сокровище, охотник заприметил можжевеловый куст, как нельзя лучше подходящий для засады. Он срезал путь по лугу, подошел к колючему растению, осмотрел его, выбирая наиболее удобные ветки, и сбросил на землю свои железяки. Затем ружье. Из серого военного рюкзака вытащил прозрачную, герметично закрытую банку. Внутри переливалась густая клейкая жидкость янтарного цвета, с неохотой повинуясь закону всемирного тяготения, подобно нарочитой медлительности его мыслей. Он поставил банку на ясеневый пень, поросший грибами, и вновь начал рыться в рюкзаке. Из бокового кармана извлек обернутую пленкой плоскую, заскорузлую кисть. Ее он тоже положил на пень, после чего закрыл рюкзак. Вновь осмотрел ветки можжевельника, попробовал их на прочность; сквозь колючки заглянул вглубь куста, проверяя, нет ли там гнезд, и уселся на землю.

Ткань брюк мгновенно пропиталась влагой. Вдоволь надышавшись утренней свежестью, он приступил к охоте. Как только он поднялся на ноги, выражение его лица изменилось, глаза сверкнули азартом.

— Вот сейчас… — сказал он вслух.

Тело сотрясала дрожь возбуждения, фантазия разыгралась в предвкушении жертвенного изобилия, рот наполнился слюной, чувственное наслаждение было сродни боли.

Он стряхнул кисть, открыл банку и начал аккуратно обмазывать выбранные ветки, стараясь, чтобы клей ложился ровным слоем. Закончив, переключился на пень, который на несколько минут ослепительно засверкал. Затем клей начал подсыхать и стал обманчиво матовым. Несмотря на то, что в изготовлении клеев он достиг большого мастерства, научился делать клей практически без запаха, охотник все же выудил из кармана зеленой куртки горсть пузырьков с маслами и эссенциями. Прочел надписи на каждом, выбрал два, остальные опустил в карман, отвинтил пробочки и обрызгал ветки маслом шиповника, а пень — мускусной эссенцией. Он не был уверен, что в том есть большая необходимость, но эти действия были частью ритуального обряда и не меньшим стимулом, чем сама охота.

Из другого мешка, поярче, похожего на хозяйственную сумку, он вытащил заржавленную жестяную коробочку с дождевыми червями. Двух червей приклеил хвостиками к пню — так, чтобы они извивались и легче было их заметить; остальных распределил по веткам можжевелового куста. Потом закрыл крышку и почистил поверхность указательным пальцем. Потерев указательный палец о большой, почувствовал их липкость. Вытер пальцы о пиджак, понюхал: никакого запаха. Вновь убрал коробочку в мешок и достал оттуда ломоть черствого хлеба. Раскрошил и посыпал землю вокруг. Наконец с довольным видом огляделся, подхватил рюкзак с капканами для зайцев и мышей-полевок и закинул его за спину вместе с цветным мешком и ружьем, после чего направился к густому кустарнику метрах в пятнадцати от своей ловушки. Отличный наблюдательный пункт. Там он замаскируется.

Для охоты, конечно, было бы продуктивнее усеять весь лес такими ловушками, но тогда он не сможет наблюдать панику пойманного зверька. А ведь главное наслаждение в присутствии, в этой мысли: «Вот оно. Сейчас все случится. И я здесь». Вот почему он предпочитал вернуться домой со скудной добычей и заняться ею самолично, соблюдая очередность, дабы увидеть и запомнить, как они себя вели, как реагировали, как пытались бежать, какой страх отражался в их глазах при его приближении. Как истинный драматург, он создавал общий сюжет, который потом расширялся с каждой мизансценой. Некоторые жертвы (чаще это были пичужки) умирали от разрыва сердца.

Этих он не жаловал, поскольку они лишали его наслаждения и власти над их жизнью и смертью.

Выйдя на опушку леса, он обернулся. Расстояние вычислено идеально. Острым ножом он проредил густоту ветвей и полукругом разложил их на земле меж двух высоких прямоствольных тополей. Аккуратно поставил на землю мешки, а ружье прислонил к гладкому стволу дерева. Затем проверил, чтобы солнце не попадало на металлические части: отблески могли испугать или насторожить добычу. Стянул куртку и сложил ее в несколько раз, чтобы помягче было сидеть, уселся и стал ждать.

Капля клея попала ему на правую брючину. Отломив веточку, охотник стал постукивать себя по ноге. Попадая на клей, кора слегка прилипала к штанине, но он тут же отрывал ее. Ткань брюк тянулась за веткой, затем с едва слышным треском отлеплялась и вновь опадала на колено. Свои манипуляции он повторял до тех пор, пока клей не высох и не перестал его развлекать. Тогда он помассировал это место левым мизинцем. Тем, что осталось от левого мизинца. С тех пор, как ампутировали две фаланги, ему приходилось постоянно массировать обрубок, который часто и неприятно затекал, особенно от холода и влажности. Наконец человек протер глаза и с любопытством выглянул наружу сквозь листву.

Это место он хорошо знал с детства. Шорох за спиной оторвал его от нахлынувших воспоминаний. Он обернулся.

Поджарая охотничья собака, сделав стойку и раздувая ноздри, тянула к нему свою морду. Когда-то ему посчастливилось взять пса. Он назвал его Гомером, поскольку стеклянные глаза не удались, помутнели. Но одной собаки вполне достаточно для его коллекции: это слишком громоздкое животное. Он резко взмахнул рукой, и пес, залаяв, развернулся и умчался прочь. Спустя какое-то время вдали послышались шаги хозяина. Видимо, тот направлялся к реке по берегу канала. В тех местах водилось много зайцев, иной раз попадались и фазаны, привольно разгуливавшие среди корней в поисках сочных червячков. Извилистые корни, разрастаясь, загребали в свои прожорливые пасти гладкую речную гальку, образуя насыпи и небольшие плотины, бывшие в детстве его владениями. Он любил пересыпать камушки из ладони в ладонь, бросать их по воде, и они много раз подпрыгивали, прежде чем пойти ко дну, или метать остроконечные, смертельные снаряды в серых и зеленых ящериц, убивая их наповал. Он, единственный зритель, аплодировал жукам-оленям, ведущим жестокие бои в брачный сезон, когда те, грозно размахивая разветвленными усами, стремительно, со страшным треском таранили друг друга. В тщетной надежде, что к его одинокой маленькой тени рано или поздно присоединится другая, он склонялся над потерпевшим поражение, которого тут же облепляли муравьи и обгладывали подчистую, до белого скелета. Он подбирал эти останки, выкладывал на подоконнике своей комнаты или на столешнице и давал им имена, довольствуясь этой безмолвной компанией.

Мощное колебание воздуха снова притянуло его взгляд к ловушке. Белая цапля — великолепный экземпляр — покружила немного в воздухе и опустилась на землю. Птица плавно поводила длинной изогнутой шеей. В это время года цапли показывались редко, так как охотники, разочарованные долгим бесплодным днем, частенько довольствовались и этой несъедобной добычей. Вот цапли и не рисковали покидать свои гнезда на верхушках тополей и лишь к вечеру слетали вниз за лягушкой или червячком.

А эта цапля, видно, здорово проголодалась, поскольку начала шарить по земле длинным желтым клювом, подхватывая хлебные крошки. Чуть погодя она заметила на пне двух дождевых червей. Темные тонкие лапы, осторожно переступая, приближались к трухлявому пню. Птица еще раз огляделась и ухватила первого червяка. Тот удлинился едва ли не вдвое, с одной стороны растянутый птичьим клювом, с другой — удерживаемый прочным клеем. Когда цапля выпустила его, червяк скрутился, как пружина. Во взгляде птицы отразилось недоумение. Она сомкнула клюв на втором червячке, сперва потянула осторожно, поминутно оглядываясь, потом настойчивей. Червяк разорвался. Цапля застыла в неподвижности со свешивающимся из клюва на сторону обрывком; круглые глаза смотрели все настороженней. Сглотнув полчервяка, птица набросилась на вторую половину, но клей держал ее крепко. И тогда цапля раскинула крылья.

Человек внимательно рассматривал длинные и прямые маховые перья: их легко сохранить в целости, но они слишком тяжелы, чтобы удержать положение, задуманное чучельником.

Птица вспорхнула вверх и обрушилась на пень, видимо решив, что с лету подхватить добычу будет удобнее. Но едва приземлилась, клей намертво сковал ей лапы. Цапля испуганно задергалась, замахала крыльями.

— Вперед, — приказал себе охотник и, выскочив из укрытия, бросился к добыче, понимая, что медлить нельзя.

Объятая ужасом птица, удерживая равновесие на крыльях, отрывала от пня то одну, то другую ногу и тут же снова увязала в клее. Тонкая шея раздувалась от страшного, раздирающего горло клекота.

Меньше метра отделяло чучельника от добычи, когда невероятным усилием могучих крыльев цапля оторвалась от пня и взмыла в воздух. Через мгновение она уже скрылась в густой кроне.

Человек поглядел на обрывок червя и с яростью вдавил его в трухлявый пень сапогом. Контуры каблука отпечатались в клее.

Метр. Один метр. Он видел, как от страха раздувается зад цапли, ощущал в воздухе запах ее экскрементов. А теперь от всего этого остались лишь половина червяка и серо-белое пятно помета на земле. Охотничий азарт уступил место слепой ярости. Он попытался взять себя в руки, восстановить дыхание. Рухнув ничком в еще влажную от росы траву, раскинул руки. Мшисто-грибной дух наполнил его легкие. Он окунул пальцы в траву, чувствуя, как мокрые песчинки забиваются под ногти. Так он лежал до тех пор, пока не успокоился. Наконец поднялся на ноги и пошел в свое укрытие. Взял куртку, вытащил из жестяной коробочки еще одного червяка и прилепил его к пню. Отпечатки ног цапли и его каблука постепенно затягивались. Он пощупал пальцем клей — еще липкий. Второй червяк был почти неподвижен. Охотник пошевелил его пальцем, и тот снова начал извиваться. Человека пробрала дрожь. Свитер был весь мокрый. Вернувшись в укрытие, он натянул куртку, но она тоже промокла, и ему пришлось терпеть ледяную дрожь.

Ждать он умел. Ни разу еще не возвращался домой без добычи. И в это утро кто-нибудь да испустит дух у него в руках.

Но гнев после недавнего происшествия еще не до конца унялся. И в укрытии разгорелся с новой силой. От него свело судорогой ноги. Он стал молотить по ним кулаками. Потом рывком вскочил. Надо подвигаться. Свое снаряжение он оставил в кустах и вышел на тропинку. Но, сделав несколько шагов, решил вернуться за ружьем. Дымное солнце лениво рассеивало свет по отсыревшему за ночь ландшафту.

Он дошел до берега канала, питавшего рисовые поля и гидроэлектростанцию, и оглядел бетонные плотины. На потрескавшейся обвязке стояла и нюхала воздух крыса. Он прицелился в нее, готовясь спустить курок. Мишень доступная, но ведь свалится в воду. Он снова закинул ружье за спину. Крыса, лишь теперь заметив опасность, порскнула по обвязке, потеряла равновесие и бухнулась в канал. Немного проплыла, высунув нос из воды и оставляя за собой две небольшие параллельные волны на мутной глади канала. Охотник метнул в крысу камень, и та ушла под воду.

Сапоги снова зашуршали по гальке. Тропа вдали расширялась, сворачивала направо к небольшому озерцу, вернее, лужице, окруженной камышом. Только теперь он заметил в грязи следы шин. Должно быть, очередной ленивый охотник. Возле этой лужи он нередко видел припаркованные машины. Дальше уже не проедешь: заросшая травой тропинка истончалась и ныряла в воду. Ускорив шаг, он через некоторое время утвердился в своей догадке: на лужайке стояла синяя малолитражка с заржавленными крыльями и живописно помятой дверцей. Он с любопытством осмотрел ее. Что-то не то было в этой машине. Ни на ковриках, ни на педалях, ни на старой, усеянной шерстью тряпке сзади, предназначенной, разумеется, для собаки, грязи не было. К тому же — что самое странное — на заднее сиденье брошена женская сумка. Приложив к глазам руки наподобие лошадиных шор, он заглянул внутрь сквозь бликующее стекло. Сумка черная, узорчатой кожи с латунной застежкой и короткой ручкой. С такой сумкой можно выйти в город, не боясь запачкать, и помещаются туда в лучшем случае косметика и кошелек. А за городом она едва ли может пригодиться. И потом, женщины не любят охоту. Женщину здесь редко встретишь, особенно в такой час. Хотя сиденье отодвинуто слишком далеко от руля. Если это не великанша, за рулем сидел мужчина. Молодой, судя по стереомагнитоле, неосмотрительно оставленной в гнезде, и множеству дисков, в беспорядке впихнутых в открытый «бардачок». К тому же родной рычаг переключения владелец поменял на шикарный, как на спортивных машинах. Присмотревшись хорошенько, охотник заметил в углу на заднем сиденье открытый бархатный футляр с прорезью для кольца внутри. Крышку футляра ему было трудно разглядеть, но по нескольким золоченым буквам он понял, что футляр — из ювелирной лавки ближнего городка. Рядом с футляром белела визитная карточка и грубо вырезанное из картона красное сердечко. На нем ручкой написана дата — нынешнее воскресенье. Он обошел малолитражку кругом, сменив пункт наблюдения. В отделении на дверце углядел пачку презервативов. Через приоткрытое окошко понюхал воздух в салоне. Пахло табаком и женскими духами. Табак, скорее всего, сигарный, что подтвердила пепельница, в которой не было окурков, а пепел был более плотный, чем от сигарет. Духи он опознать не смог — сладковатый, фруктовый аромат, с легкой примесью ванили и туберозы. Впрочем, запах духов явно задавлен запахом никотина. Тут его внимание привлек какой-то проблеск возле ручника. В позолоченном рифленом цилиндрике отражался луч солнца — губная помада.

И в эту помаду, вернее, в то, что она ему навеяла, человек погрузился целиком. Ему представились женские губы, алые, блестящие, четко очерченные косметическим средством. Он вообразил, как другие губы прижимаются к ним. От этого прикосновения помада размазывается, выходит из берегов, тает, растворяясь в мужской слюне… Да, это мужчина, но он ему не интересен… а с ним женщина… со страстной поволокой в глазах… подбородок вымазан неестественной алой краской. Мужчина высвобождается из объятий и проводит пальцем по ее губам. Власть. Презрение. Влечение. Размазанная помада вокруг рта. Глаза женщины полузакрыты, как у слегка наклоненной куклы. Искривленный рот кажется кровавой раной.

Человек резко выпрямился. Стиснул челюсти. Прищуренные глаза наполнились слезами, послышался тихий скрежет зубов.

— Нет, — прошептал он. — Нет.

И со всей силы двинул ногой по вмятине на дверце. Грохот нестерпимо ударил по ушам, и охотник бросился бежать. Укрылся в камышах, окружавших озерцо. Рука судорожно сжала ружье. Прерывистое женское дыханье терзало ему барабанные перепонки. Он уронил ружье, зажал уши ладонями, хотя и понимал, что это бессмысленно: развратное дыханье исходило из самых грязных глубин нутра.

Но, к его удивлению, всхлипы стихли.

И тут же включился разум. Все чувства охотника обострились. Насторожившись, он свел шумы к минимуму. И стал вслушиваться. Дыхание вновь зашелестело, порой перемежаясь пронзительными стонами, без предупреждения выплеснутыми в воздух и тут же стихающими до приглушенного вздоха. Напрягши слух, он различил другой стон, почти что вой, глухой, вязкий. Съежившись в своем укрытии, он попытался определить направление звуков. Кажется, они доносились справа. Надо повернуться. Он медленно и осторожно повернулся и раздвинул камыши. За ними обнаружились доски — мостик, переброшенный через лужицу. Еще дальше он, вытянув шею, увидел, что доски упираются в два крепких столба, уходящих в воду. В воздухе болтались полусгнившие веревки. Такого сооружения он раньше не видел. Взгляд задержался на каком-то ярком пятне. Край одеяла или пледа. Ничего больше не видно. Да, скорее плед с шотландским клетчатым рисунком. Зеленый. Вот из-под него и доносятся стоны. Чтобы картина стала полной, ему надо выдвинуться вперед и переместиться вправо. Он поднял ружье и, стараясь не наделать шума, подхлестываемый неудержимым любопытством, стал прокладывать себе путь сквозь заросли. Мохнатые соцветия покачивались в такт его продвижению. С каждым шагом азарт и решимость нарастали.

Неосмотрительная парочка, подумал он. Не прекратили своего похабного занятия, даже когда он ударил по дверце машины. Берег вдруг резко оборвался, и охотник шмякнулся лицом в тину. Кряхтя поднялся, весь перемазанный и порядком струхнувший.

Любовники, ошалев, глядели на него.

Охотник, верно, бросился бы бежать, если б на той стороне помоста из камышей не выглянуло еще одно лицо с седыми, редкими волосенками, прилипшими ко лбу. Правой рукой зритель вцепился в молнию брюк. В этом жалком старике охотник увидел свое отражение. И услышал голос из прошлого, властный, пугающий.

Сжимая ружье, он прошел по стоячей воде, не спеша поднялся на мостик и очутился в нескольких метрах от парочки.

Парень при его приближении вскочил, брюки сползли до колен, рубашка и свитер задрались до подмышек. Взору незваного гостя предстала белая беззащитная плоть. Женщина, вся голая, прижалась к любовнику, прикрывая лобок.

Подойдя совсем близко, охотник открыл огонь.

Пуля, просвистев в воздухе, раскрыла розой грудь женщины и вонзилась в живот парню. Выстрел отбросил его далеко назад. Женщина визжала, обеими руками прижимая к себе отстреленный кусок мяса.

Охотник прошел мимо, даже не взглянув на нее.

Окаменев от ужаса, старик осознал, что ружье нацелено в него. Когда он догадался бежать, было уже поздно. Пуля опрокинула его наземь, ударив в бедро. Не успел он подняться, как охотник вытащил два новых патрона из кармана куртки и перезарядил ружье.

Женщина все вопила и пыталась приставить на место грудь, вертясь из стороны в сторону, как перед зеркалом.

Охотник настиг старика, из последних сил пытавшегося отползти, и ногой перевернул его. Высохшая, пергаментная рука все еще впивалась в ткань брюк вокруг молнии. Охотник приставил к ней ствол и спустил курок. От отдачи сам чуть не потерял равновесие. Старик вздернул культю и затих. Струя крови ударила ему в лицо, залив глаза. Молнии больше не было; на ее месте образовался бурлящий кратер.

Вторая пуля попала ему прямо в сердце.

Тогда охотник повернулся к женщине, которая продолжала вопить.

Шаткий помост был залит кровью. Охотник положил ружье, вытащил нож, вырезал из шотландского пледа полосу и заткнул ею рану. Затем приподнял грудь, большую, мягкую, пристроил лоскут изуродованной плоти на место, отрезал еще одну полоску и, обмотав грудь, завязал узлом на спине. Она была даже не женщина, а совсем девчонка, от силы лет восемнадцать. Пухлые губы. Подбородок вымазан помадой. Кровь выплескивалась из груди в заданном сердцем ритме, змеилась по животу и терялась средь лобковых зарослей, таких же белокурых, как волосы на голове. Он прижал ее к себе, и она мало-помалу затихла. Вокруг воцарилась странная тишина.

Совсем успокоив девчонку, он раскроил ей череп прикладом ружья.

На обратном пути, отчищая грязь и кровь, он забыл о своем снаряжении, а не то увидел бы великолепного махаона, по недомыслию опустившегося на ясеневый пень, намазанный клеем. Собака, остановившись неподалеку, с любопытством разглядывала трепещущие желтые с прожилками крылья. При каждом хлопке открывались ярко-красные глазки. Собака склоняла голову то на одну, то на другую сторону и подвывала. Потом поскребла по пню лапой, приглашая махаона поиграть.

Со стороны рисовых полей донесся свист хозяина.

Собака чуть помедлила и бросилась бежать, забыв о бабочке, которой все же удалось вспорхнуть в воздух.

Во второй раз за этот день его ловушка не сработала.

Глава 2

Без четверти шесть запыхтела кофеварка. Джакомо Амальди убавил огонь — пусть темная, тягучая жидкость медленно поднимается по металлической трубочке, наполняя кухню благословенным ароматом. Кофейное бормотанье стихло. Амальди выключил газ и налил себе кофе в большую чашку. Подсластил, плеснул молока. Потом раздвинул на окне выцветшие, посеревшие занавески. Первый глоток сделал с закрытыми глазами. В горле разлилась приятная теплота. Тогда он открыл глаза неопределенного цвета — что-то между золотисто-желтым и темным, бархатисто-чайным. Разрез глаз удлиненный, как будто с прищуром. Глаза слишком чувствительные к свету, зато хорошо видящие во тьме. Кошачьи глаза.

Город за окном был еще не виден, но в воздухе уже ощущалась капризная нервозность понедельника. Редкие прохожие, то и дело поглядывая на часы, поднимались по белой лестнице меж двух садиков. Подходили к конной статуе, оглядывались кругом, на миг разворачивали свернутую в трубку газету, пробегали глазами по заголовкам и, фыркнув, двигались дальше. Но улица пока была неподвижна. Скоро ее огласят автомобильные гудки, вибрация моторов, людская ругань.

Знакомый грохот мусоровоза что-то запаздывал. Ну да, первый день бастуют мусорщики. Муниципальные служащие объявили войну мэру и асессорам.

Джакомо Амальди не вникал в суть конфликта. Столь же мало его интересовал новый дом в престижном районе, за который ему еще выплачивать и выплачивать; хорошо хоть, налоги скостили как госслужащему. Квартиру он выбрал и купил по инерции, а может — как ему стало ясно, когда он обустроился, — чтобы выполнить обещание. Давнее и уже бессмысленное. Дом был хорош: высокие потолки, широкие окна, из которых, несмотря на ремонт, сильно сквозило, толстые стены, отгородившие его от соседей и внешнего шума, массивные дубовые двери, косяки с инкрустацией. Квартира слишком велика для одного. Спальня, столовая, просторная кухня, гостиная, кабинет, две ванные. В одну, которая была гораздо лучше оборудована, чем в том доме, где он вырос, Джакомо зашел всего один раз — когда осматривал квартиру перед покупкой.

Собственно, выбрал он ее из-за обилия света. Поскольку много лет назад, когда был совсем еще молод, он пообещал кое-кому много света.

Переезд занял у него несколько месяцев. Он как будто с мясом отрывал себя от убогой однокомнатной квартиры, где холил свое одиночество без малого пятнадцать лет. Но в конце концов знакомая дизайнер по интерьерам — тридцатилетняя дама с огненно-рыжими волосами и мощной грудью — вызвалась привести квартиру в пристойный вид. Сказала, что денег не возьмет. В гостиной еще шел ремонт, когда они очутились в одной постели. Начался один из множества кратких, неохотных романов — без страстей, без всплесков. Амальди стягивал брюки и зарывался в ее рот, в ее плоть меж потных от летней жары ягодиц, в ее объемные груди и в свое прошлое. Женщины его чувствовали — это было всегда — и не требовали того, чего он был не способен им дать. Потом роман закончился так же, как и начался, — без обид, без сожалений. А вместе с ним закончился и ремонт. Стены были окрашены в нежно-апельсиновый цвет, что независимо от времени суток создавало в квартире иллюзию заката. Два раскладных дивана были задрапированы тканью мягкого зеленого цвета, приглашавшего к отдыху. Из старой двери сеновала был вырезан низкий столик, на пол настелили безупречный ламинат, сверху положили китайский ковер, который, как заверила дизайнер, был выгодным приобретением и еще более выгодным капиталовложением. Стены скрылись под картинами, гравюрами и полками, сплошь уставленными книгами по искусству, романами и безделушками, но не дешевыми стекляшками, а подлинным антиквариатом. Среди них была статуэтка негра в ливрее, который с улыбкой протягивал руку, куда во время оно добрые сограждане клали монетки, и, если нажать на невидимый рычажок, лакей сжимал кулак и, не переставая улыбаться, прятал подаяние в карман, якобы для несчастных черных рабов. Антикварными было и помятое медное переговорное устройство, принадлежавшее бог весть какой трансатлантической компании, и рыбьи скелеты, и странные хоботные животные, напоминавшие увеличенных поросят святого Антония, и немыслимые водные растения — предки то ли анемонов, то ли каракатиц, и две вырезанные из дерева конские головы, прежде украшавшие какую-то экзотическую колонну, и древние аптечные склянки, и прочая ерундистика, которую Амальди не удостаивал и взглядом. В остальном же квартира была пуста. Конец романа поставил точку под украшением интерьера. Правда, в спальне имелись кровать, тумбочка, на которую Амальди поставил будильник, и кресло, куда сваливал одежду. В кабинете был гардероб, где кучей громоздились майки, носки, мятые костюмы и ботинки. В столовой — ничего, если не считать двух так и не распечатанных, покрытых пылью коробок; на кухне два стула и стол, за которым хозяин ел и работал. В гостиной с потолка свисала стильная люстра из кованого железа и стекла, а по углам располагалась высокотехнологичная подсветка; в прочих помещениях голыми лампочками освещались начерно оштукатуренные стены: маляры так и не дождались, когда хозяин остановится на каком-либо цвете. Амальди редко выходил в гостиную, а уж на удобные диваны и вовсе не садился. Двустворчатая дверь с панелями матового стекла почти все время оставалась закрытой.

Единственное, что Амальди сделал по собственной инициативе, так это повесил на кухне страшенные выцветшие занавески в мелкий цветочек. После смерти родителей он с этими нейлоновыми занавесками не расставался — все-таки единственное воспоминание о детстве. Он хорошо помнил, как отец однажды вернулся домой и повесил эти занавески в их с матерью спальне — чтоб соседи не подсматривали. А еще ему в память запал отцовский фокус: отец поднес волосатую руку к краю занавески, и густые черные волосы вдруг встали дыбом, из них едва искры не посыпались. Вот такое синтетическое чудо.

— Прислушайся, — сказал ему отец, — от них треск идет, как из плохо настроенного радио.

Вспомнив об этом, Амальди ласково коснулся занавески рукой.

Затем допил свой кофе, быстро принял душ, оделся и вышел. Кивнул привратнице и спустился по гранитным ступеням на круглую площадь с фонтаном. Мазнул взглядом по зданию муниципального театра и свернул направо. Длинный портик еще не был забит машинами, на что Амальди и рассчитывал. Он чуть замедлил шаг, проходя мимо старинного бара, куда захаживал еще король, а потом и президенты, и дошел до развалин оперного театра, разбомбленного в войну — у городских властей так руки и не дошли его отреставрировать. Затем прошагал по улице мимо отеля, где обычно останавливались актеры и музыканты, и вышел на бульвар, плавно спускавшийся к морю. Слева от него по склизким, оббитым ступенькам можно спуститься в старые, нищие кварталы. Амальди скривил губы в подобии улыбки. Единственная неизбывная черта старого города — это лень, сказал он себе. Как знамя. Кошки, собаки, мужчины, женщины вечно чем-нибудь заняты, но делают все, как во сне. Равно как и волны в гавани, пенные, зажатые бетонными причалами, вроде и бурлят, но как-то неохотно. Амальди сам вырос в бедном доме близ гавани. Запах гниющей рыбы из мусорных ящиков смешивался с вонью кошачьей мочи, нефтяной гари, бензина. Вся эта адская смесь тем не менее не могла побить запаха моря. Отец, возвращаясь домой к вечеру, приносил в дом и запах, и вонь. Они прилипали к его бесформенной робе, забивались в пропитанные потом морщины, в складки кожи, под мощные лопатки.

Патрульная машина коротко посигналила Амальди.

— Вас подбросить? — спросил один из двоих молоденьких полицейских.

Амальди отрицательно махнул рукой.

— Мы с дежурства, спать, — сообщил второй.

Опустив голову, Амальди пошел дальше по городу, как будто унося с собой все, что знал о нем, все испытанные чувства, и ничем не желая поделиться с ближним.

Тридцать семь лет. Старший инспектор полиции, и наверняка пойдет дальше. Чиновники не раз пытались встать с ним на дружескую ногу, предвкушая пользу такой дружбы, но он был непреклонен, никому не доверялся и умел обходить подводные камни бюрократии и политики. Со всеми поддерживал ровные, душевные отношения, не давая им стать задушевными.

Он поглядел на часы: половина седьмого. Еще десять минут, и он преодолеет отрезок пути до участка и до казенного стола, положенного старшему инспектору. Он часто тщетно клялся себе избавиться от устоявшихся привычек, ибо они мешают его миссии. Когда что-то входит в привычку, правда жизни становится все более размытой и ты погружаешься в непролазную трясину. Но мечтать о том, чтобы обойти эту трясину, наивно, поскольку она всюду — на полу и на тротуаре, дома и на службе. И даже в море. В тридцать семь лет он вдруг почувствовал страшную усталость. Ноги подкашивались, будто он долго, выбиваясь из сил, бежал за чем-то, что рядом, у него под рукой, а не ухватишь. Как запах моря в гавани, словно бы сохранившийся лишь для создания у бедняков из старого города иллюзии прибрежной жизни, хотя все вокруг мерзость, трясина, от которой будто невзначай пахнёт соленой волной, и ты еще острее ощутишь горечь утраты. Устав бежать, он впервые оглянулся и понял, что попал в незнакомые места, заблудился и не может вернуться к прежней жизни. Есть лишь одна надежда. Его миссия. Неопределимая, как запах моря.

Он вырос на грязной улице старого города, пристанище воров и проституток, грузчиков и добрых домохозяек, там, где добро и зло, справедливость и обман сожительствовали в убогих стенах, бесстрастно созерцающих противоречивую натуру своих обитателей и с одинаковым равнодушием защищающих одних от дождя и ветра, других от кредиторов и полиции. В этом нищем и сером мирке, который солнце обогревало разве что в полдень, когда, стоя в зените, умудрялось пробиться сквозь нагромождение ветхих строений, Амальди с первого взгляда влюбился в белокурую девочку, такую чистую, такую сияющую… А повзрослев, она обрела еще более властную красоту: безупречный овал лица без всякой косметики, темная родинка за правым ухом, синие глаза в обрамлении черных ресниц и единственная легко определимая черта, донельзя возбуждавшая его, — тонкая талия, совсем непригодная для деторождения, зато позволявшая ей двигаться с такой невыразимой грацией в толпе дородных матрон, которые, встречаясь одна с другой на припортовых улочках, бочком протискивали друг мимо друга свои могучие бедра. А еще грудь — главное из ее достоинств. Большая, но не слишком, упругая, но не каменная, мягкая, но не рыхлая, высокая, но не вздернутая кверху, будто на нитке подвешена. Грудь, опровергавшая закон всемирного тяготения радостным подскоком — по любой причине: и от приятного известия, и при виде аппетитного блюда. Еще в детстве Амальди решил убежать с нею в светлый дом, завоевать право вырваться на просторные, обдуваемые свежим ветром, обсаженные деревьями улицы. Только ради нее дал он себе такое обещание.

Вот здесь на тротуаре трещина, которую он хорошо знает; после нее через несколько метров ему сворачивать направо, пересекать бульвар и подниматься вверх по короткой тупиковой улочке. Там его гнездо, его контора, его окно в мир. Логичней было бы пойти по правой стороне, чтобы два раза не переходить дорогу. Он чувствовал, как улица, словно глубокий ров, слишком уж решительно отделяла его от воображаемой границы старого города, и потому предпочитал держаться левой стороны, чтобы пройти по этой границе. По сути, граница не определялась резкой переменой архитектурного обличья, а исходила скорее из людского отношения к ней. Он подметил, что люди, выходя из старого города, лишь поставив ногу на тротуар, на миг останавливались, порой даже одним движением ладони отряхивали одежду или обшлага брюк и с преувеличенным шумом переводили дыхание, как после долгого апноэ.[1] И так было с жителями старого и нового города, с богатыми и бедными — со всеми.

Амальди нажал кнопку домофона. Сонный полицейский в приемной окинул рассеянным взглядом лицо старшего инспектора на экране, подсвеченное зеленоватым светом автоматически загорающейся лампочки, открыл внешний замок, дождался, когда он защелкнется, и отворил бронированную дверь. Амальди не глядя поднял руку и прошел мимо. Дежурный не потрудился ответить: какой смысл здороваться с тем, кто тебя не видит?

Под стон никогда не смазываемых дверей лифта инспектор оглядел себя в зеркале. Изрезанный морщинами лоб, белесые брови, почти сросшиеся у переносицы, тонкие, но вечно раздутые ноздри, впалые щеки под выдающимися скулами, уголки рта опущены вниз. Попробовал улыбнуться, чтобы немного разгладить морщины, и показался себе похожим на марионетку со стеклянными глазами. И отвернулся от своего отражения. Он слишком хорошо знал эту маску, эту жесткую гримасу; такая же была у него и в детстве, когда он, засунув руки в карманы, шастал по закоулкам старого города. Эта застывшая на лице мрачная решимость означает, что парень не завянет, пробьется в жизни, как говорили грузчики в порту, когда он приносил отцу обед. Так оно и вышло, ему еще есть куда расти.

Звякнул колокольчик: шестой этаж. Лифт с легким толчком остановился, раздвинулись двери, и Амальди вступил в спертую от табачного дыма атмосферу ночного дежурства. В мусорной корзине слева от лифта сразу же заметил торчащий уголок журнала. Засунув руку в прорезь, вытащил его. Порнография, конечно. Раскрыв журнал наугад, увидел молодую женщину с целлюлитными бедрами и остроконечными грудями, в одном кухонном переднике. Она лукаво прихватила зубами огурец, принимая письмо от почтальона. На следующей странице этот же огурец торчал у нее из промежности, а почтальон со спущенными штанами жадно уплетал блюдо макарон, в то время как женщина присосалась к его вздыбленному члену. Далее на развороте красовались две фотографии: на первой еще один мужчина, по всей вероятности муж, глядел, как почтальон поливает спермой волосы жены, а та трет себе грудь пропитанным эротическими ароматами огурцом; а на второй почтальон засадил вновь воскресший член в зад мужу, а довольная жена приканчивает макароны, недоеденные ее случайным любовником.

— Просвещаешься?

Амальди не вздрогнул, как сделал бы всякий на его месте, и не почувствовал себя пристыженным, как всякий интеллигентный человек, застигнутый за постыдным занятием; ему и в голову не пришло спрятать журнал за спину.

— Привет, Никола, — спокойно отозвался он. — Не хочешь салат себе сделать? — И показал сотруднику фото с огурцом.

Тот хохотнул.

Этого сорокадевятилетнего помощника Амальди звали Никола Фрезе. Низенький, коренастый, он очень не любил разговаривать, стоя рядом с такими высокими типами, как его начальник. Если поблизости не оказывалось стула, он всегда находил предлог закруглить разговор и ретироваться. Потому его редко видели на официальных церемониях, когда все начальство выстраивалось в ряд перед репортерами.

— Дела у меня, — бросил он и устремился по коридору. — Если понадоблюсь — я в архиве. Неужели, кроме нас двоих, никто здесь не работает?

Амальди наблюдал, как он удаляется, с достоинством выпятив грудь и едва ли не на пуантах. Странно было видеть, как этот плотный коротышка шествует балетным шагом. Впрочем, нелепого впечатления он не производил. Инспектор немного повертел в руках журнал и опустил его обратно в корзину.

Его кабинет был открыт, но спертый запах не выветрился. Он закрыл дверь и распахнул одну створку окна. Холодный и влажный воздух стал смешиваться с дымом. Постепенно вонь порта и выхлопных газов брала верх над никотином. «Слабое утешение», — сказал он себе. Но для него это дело привычное — утешиться чем придется и жить дальше.

На видном месте посреди стола, в окружении писем (скорее всего, жители уже начали писать бесполезные жалобы на забастовку мусорщиков) он увидел факс с наклейкой и надписью красным маркером «СРОЧНО».

Первая строка, набранная жирным шрифтом, гласила «ПРОСЬБА ОКАЗАТЬ СОДЕЙСТВИЕ». Микроскопические буковки второй строки содержали наименование просителя. Факс поступил из ближнего провинциального городка, находившегося вне его юрисдикции.

Рядом с факсом на желтом листке его почерком было написано имя недавно обратившейся к нему девушки. Девушка с большими грудями, длинными стройными ногами и нежными руками, которые дрожали, когда она подписывала свое заявление. Серые глаза пронизывали его насквозь, не затрагивая душу. Что-то в этих глазах вызвало в нем желание открыться и впустить ее сострадание внутрь. Но лишь на миг. Потом он вновь стал самим собой.

— В окрестностях обнаружены три трупа, — начал он читать вслух, поднеся к глазам факс. — Двое мужчин убиты из огнестрельного оружия… и женщина… — Тут Амальди понизил голос. — Грудь… — у него перехватило дыхание, — … изуродована и… — Он отложил листок и прикрыл глаза.

Знакомое чувство, нечто среднее между страхом и возбуждением. Он продолжил читать, уже про себя. В рапорте приводилось краткое описание места тройного убийства, происшедшего накануне, в воскресенье, тип оружия и примерное время смерти. Трупы опознаны: жених и невеста из близлежащей деревни и похотливый старик, не раз привлекавшийся за непристойные действия. В конце рапорта приписка дипломатичным слогом ответственного комиссара: он просил содействия всех соседних округов в радиусе пятидесяти километров. Простая формальность, и не более того. На первом этапе расследования обычно стучатся во все двери. Амальди быстро подсчитал в уме. Сейчас по меньшей мере десять начальников в окрестных округах прочли послание и отправили его в корзину для бумаг. Скорее всего, тот, кто проводит расследование, ничего другого и не ждет.

Амальди машинально отряхнул отворот пиджака. Потом сложил бумагу и оставил ее на столе. Не выбросил. После чего снял трубку внутреннего телефона и набрал номер. Подождал. Никакого отклика. И лишь тогда вспомнил, что Фрезе в архиве. Снова набрал номер. Дождался ответа и сказал в трубку:

— Зайди ко мне.

Несколько секунд спустя послышался торопливый стук костяшек в дверь, и в кабинет вошел Фрезе. Он не стал ждать приглашения садиться, а сразу плюхнулся в вертящееся кресло перед столом.

— Читал? — спросил инспектор, показывая ему факс.

— Да, — кивнул Фрезе. — Ты ведь знаешь, какой зануда и педант этот Яфиско. Ксерокопию мне сделал. Но я свою копию уже спровадил в мусор… Кстати, нам бы надо на какое-то время придумать эвфемизмы для слов «мусор» и «помойка».

— Не говори, — вздохнул Амальди. — Вот, полюбуйся. — И он указал на кипу протестующих писем.

Фрезе хмыкнул.

— Что, весело тебе?

— Ретивые граждане призывают на помощь кавалерию?

— Ну да. И это только начало.

— Нам эта забастовка боком выйдет.

— Будем надеяться, что нет.

— Будем, — скептически отозвался помощник, — а она все равно выйдет боком.

— Давай не будем суетиться, пока не вышла.

— И впрямь. Так зачем звал?

Фрезе вскочил, сгреб со стола пачку писем и засунул в корзину, придавив сверху ногой.

— Что думаешь про факс? — спросил Амальди.

— Ничего не думаю. Вернее, думаю, что не наша это забота. У нас своих по горло. И ради бога, забудь ты свой… — Он запнулся и побагровел (завестись ему ничего не стоило).

— …пунктик? — закончил за него Амальди.

— Пошел ты, Джакомо! Я все понимаю, но нельзя же…

— Все, хватит. Больше ни слова. — Амальди не заводился никогда, он неизменно оставался холоден как лед, но не любил, когда ему что-то повторяли дважды.

Фрезе снова уселся.

Инспектор молчал. Фрезе не был его другом. Разговоры их исчерпывались работой, они никогда не проводили вместе вечера и никогда не обсуждали личную жизнь. Но личная жизнь Фрезе была ему хорошо известна. Он носил эту жизнь на груди, ею провонял весь участок. Вонь скорее душевного, нежели телесного свойства, вонь от неряшливого, сидячего образа жизни, внутренняя вонь, которую не вытравить постоянными кутежами, поскольку они тоже стали частью этого застоя. Запахи пота, грязи, жира и дыма, которые наслаиваются друг на друга и по отдельности неразличимы, но вместе обволакивают и пачкают все твое существо.

— Послушай, — начал Фрезе, меняя тему, — ты ведь местный. Помнишь пожар в сиротском приюте?

— В каком приюте?

Амальди прищурился. Ему трудно было сосредоточиться, отвлечься от скопища мыслей, нахлынувших на него прямо с утра. Он понимал, что подумали люди, нашедшие женщину, о которой сообщалось в факсе. Он все помнил. Тело, как мешок…

— В каком приюте? — встряхнулся он.

— В муниципальном приюте, в том, что сгорел много лет назад… Да неужто не помнишь? Приют-то у нас один.

— Ну да, — кивнул Амальди. — Муниципальный приют. Тот, что сгорел.

— Тот самый.

— Да, помню.

Если Фрезе ему не друг, кого можно считать его другом? Где его друзья? Объясняя Фрезе, что никак не может помнить пожар, потому что тогда только родился, хотя слышал про него, поскольку много лет у всех на устах были обугленные трупы сирот, монахиня, что как из пушки вылетела из окна третьего этажа и, уже мертвая, корчилась на тротуаре в языках пламени, словно святая или ведьма на костре, — втолковывая все это Фрезе, Амальди продолжал думать о своих друзьях. Старых, из порта, которых навещал время от времени. Сослуживцы отца, грузчики, что и без грузов уж давно еле ноги волочат. Но и тех нельзя назвать его друзьями. Он уходил от них в таком же угнетенном состоянии, как и перед приходом.

— …Ну, это поверхностное впечатление, — продолжал Фрезе. — Я завел об этом речь просто так, думаю, вдруг ты помнишь некоторые любопытные подробности.

— Нет.

— Ладно… Если что всплывет, я дам тебе знать, идет?

— Идет.

— Но чтобы положить страховой договор под сукно, мне нужна твоя подпись.

— Какой страховой договор?

— Джакомо, о чем ты думаешь? — изумился Фрезе.

— Ни о чем. Какой страховой договор?

Фрезе несколько секунд сверлил его глазами, пытаясь проникнуть за ледяную оболочку. Да, у него миссия. За глаза его даже прозвали Крестоносцем. Но в этой глыбе льда движений души не разглядишь. Никто не знал, что на уме у блестящего инспектора Амальди, и никто не решался подойти к нему поближе. Поговаривали, что именно эта холодность — причина всех его успехов. Но Фрезе был уверен, что рано или поздно лед треснет.

— Прогорела страховая компания, содержавшая приют, — начал объяснять он. — Уже эта, новая. Документация о банкротстве в двух экземплярах приложена к делу о приюте. И поскольку при пожаре были жертвы, дело передали нам, а не в муниципалитет. Но было это лет тридцать пять назад. Я понятно излагаю?

Амальди кивнул.

— Вот мне и нужна твоя подпись, поскольку дело…

— Какое дело?

— Ну, не дело, не цепляйся к словам. Страховой договор, я хотел сказать. Его передали тебе.

— Зачем?

— Откуда мне знать? Кому-то надо было его передать? Бюрократия. Вот он и попал к тебе, а не к кому-либо иному.

— Ладно. Что дальше?

— Все. Тебе надо подписать, чтоб сдать его в архив.

— А ты тут при чем? Почему мне архивариус не принес его на подпись?

— Он приходил, но не застал тебя на месте и стал мне плешь проедать. Но если хочешь сам с ним пообщаться — пожалуйста. Ты знаешь, где у нас архив.

— Никола, хватит антраша передо мной выделывать. Я должен просто подписать или что-нибудь еще?

— Не знаю, есть ли там что еще… — Фрезе не любил сразу переходить к сути дела.

Ему все театр, подумал Амальди, всю пьесу должен прочесть, пока не дойдет до финала. Пространные рассуждения, не связанные меж собой фразы, которые как бы внезапно обрывают логическую нить и призваны нагнетать напряжение. Загадки, экивоки, больше напоминающие финансовые выкладки, нежели разговор двух нормальных людей. Амальди не любил лирических отступлений, он привык сразу переходить к фактам и разделываться с ними как можно быстрее, дабы не увязнуть в словесной трясине, и все же невольно восхищался стилем Фрезе. Была в нем этакая плутовская оригинальность, порой фальшивая, но весьма своеобычная. А неординарные личности импонировали Амальди. Ведь именно благодаря своему уму и неординарности — качествам, которые он больше всего ценил в ближнем, — удалось ему выбраться из гетто старого города. Благодаря этим качествам он пробил себе дорогу, хотя и шишек на этом пути ему досталось больше, чем многим коллегам и подчиненным.

— Ну так что?

Фрезе дернул себя за пук черных наэлектризованных волос, торчавший из одной ноздри.

— Обрезаешь, обрезаешь, а они еще больше кустятся.

Амальди беспомощно тряхнул головой.

— А если выдрать? Не пробовал?

— Нет. Не пробовал.

— Попробуй, потом расскажешь. Ну так что?

— Ну так вот, вроде бы документов не хватает. На папке список без расшифровки: номер один, номер два и так далее… Но первого, к примеру, нет. Однако не написано, что в нем — показания, акт о закрытии дела или свидетельство о смерти… Понятно? Документы под номерами один, восемь, шестнадцать, семнадцать и восемнадцать в папке отсутствуют. Пяти документов не хватает.

— И все? — нетерпеливо перебил Амальди.

— Говорю же — не знаю, все или нет. Если что всплывет, я тебе доложу.

— Что должно всплыть?

— А я знаю? — Фрезе широко развел руками, открыв под мышками застарелые пятна пота. — Я только подумал: не дело это, когда не хватает документов. Вот и все.

— Документов тридцатипятилетней давности?

Наступила тишина. Обоим больше нечего было сказать. Да и к тому, что было сказано, Амальди не больно прислушивался.

— И то, — изрек Фрезе.

— И то, — подхватил Амальди, с легкой завистью подумав о подчиненном, чье шутовство на грани мошенничества нередко срывает бурные аплодисменты всей труппы. Мелкие услуги, сделки, поблажки торговцам, предпринимателям, стукачам. В общем, ничего противозаконного. Однако благодаря всему этому Фрезе каждый вечер приглашен на очередную пирушку, всюду встречен улыбками, и даже по рации ему анекдоты рассказывают. Чего с ним, Амальди, не случается никогда.

Фрезе опять начал подниматься.

— Ах да, забыл!

— Что?

— Ты знаешь Айяччио?

— Кого?

— Айяччио. Нашего агента.

— Из новых, что ли?

— Да нет, из старых.

— Не знаю. В лицо, может быть… А что?

— В больнице лежит. Рак. Притом неоперабельный, и это в пятьдесят два-то года. — Он уставился на Амальди, как будто начальник был в состоянии дальше развивать эту тему, но, видя, что тот молчит, продолжил: — Надо бы комиссару его навестить, но ему недосуг, и он меня попросил перепоручить эту скорбную миссию тебе.

— Мне? — Амальди не утерпел и вскочил на ноги.

— Да, да, тебе… Визит милосердия… печальный долг… Надо бедняге дать понять, что мы все одна семья… Утешить его как-то. Я передал, а ты поступай как знаешь, — заключил Фрезе и в мгновение ока выскользнул за дверь.

Оставшись один, Амальди подошел к окну. Холодно. Не пойдет он навещать умирающего, которого в глаза не видел. Как можно ему такое поручить? Он рассеянно обвел взглядом внешний мир. Магазины уже подняли жалюзи, покупатели так и снуют туда-сюда. Перед главным входом маячит полицейский фургон, рядом современная караульная будка с пуленепробиваемыми стеклами. Возле нее стоят и болтают двое полицейских в бронежилетах, как положено по уставу. За домами напротив ничего не видно, но он знает, что там порт. Сердце города. Он повернулся к столу и снова взял в руки желтый листок, на котором написано имя девушки с большой грудью. На бланке заявления на неизвестных злоумышленников есть и ее адрес. Он отлично знал этот переулок в старом городе, и ему не составило труда вообразить ветхую, изъеденную мышами и сыростью калитку, которую она каждое утро изо всех сил толкает обеими руками, преодолевая сопротивление ржавых пружин. Этими нервными и тонкими ручками, которые так дрожали, когда она подписывала заявление, что его так и подмывало взять их в свои, унять дрожь, согреть.

Он хотел было скомкать и выбросить листок в корзину, но удержался, сам не понимая почему. Вместо этого положил его в ящик, на самое дно, под груду бумаг — полежит да и забудется. И листок, и девушка.

И принялся за работу. За свою миссию. Снял трубку и набрал номер другого участка. Чтобы разобрать его, пришлось поднести к самым глазам смазанный факс.

Что-то в этом тройном убийстве касается его лично. И той причины, по которой он пошел служить в полицию.

Глава 3

Внушительная светлая постройка, отделанная квадратными гранитными плитами, с широкими окнами, похожими скорее на больничные, чем на университетские, выросла перед ним, как это бывало каждый вторник. И лишь тогда профессору Авильдсену удалось выбросить из головы мрачные мысли по поводу забастовки мусорщиков, одолевавшие его всю дорогу от виллы до городского центра. Темно-зеленые контейнеры в кузовах машин были переполнены, напоминая вывихнутые, не закрывающиеся челюсти. Нестерпимо видеть город, брошенный на произвол судьбы, на бесстыдное зарастание отбросами. «Что-то дико непристойное есть в этих язвах», — сверлила мозг навязчивая мысль, и, додумав ее до конца, он опять возвращался к ней, не в силах найти выход из лабиринта.

Но, поднимаясь по лестнице к группкам студентов, которые, сгрудившись на площадке, курили, обменивались телефонами, как будто перед расставанием навеки, профессор немного оживился.

Он шел по хитросплетению пропыленных коридоров, слушая неясный гомон своего курса; шум становился все отчетливее по мере приближения к двустворчатой, исчерканной посланиями двери красного дерева, и профессор уже предвкушал момент, когда створки захлопнутся, как врата его царства, и оставят внешний мир снаружи. Что ему теперь до забастовки мусорщиков? Аудитория освобождала его не только от мусорных куч, но и от самого себя. Прежде чем преодолеть последнюю пядь, отделявшую его от блаженства, он глубоко вдохнул и открыл в улыбке белоснежные зубы. И затем вступил в святая святых. Толпа студентов понемногу угомонилась и стала рассаживаться.

Курносый толстяк со свинячьими глазками и зубами грызуна затаил дыхание. Несколько минут назад, когда в аудитории еще никого не было, он начертал на некогда черной, а со временем выцветшей доске вереницу похабных слов. Они не были обращены к профессору. Его жертва сидела в первом ряду. Толстяк заметил смущение, с которым жертва бросила на него мимолетный взгляд. И, представляя себе ее мысли, почувствовал, как вмиг натянулась ткань трусов внизу живота.

Студенты лукаво глядели на профессора, пока тот со своим кожаным кейсом взбирался на кафедру на фоне той похабной словесной вереницы. Веселый шумок пронесся по рядам амфитеатра. Профессор обернулся, подобрал с пола обломок мела и четким, разборчивым, почти детским почерком вывел на доске четыре еще более хлестких слова — по два на каждую створку доски. Потом отступил на шаг, как бы обозревая общую картину, и, удовлетворенно кивнув, обернулся к студентам с торжествующей улыбкой. Мел будто ненароком выскользнул у него из рук, но подошва безжалостно, с противным скрипом раздавила его, и улыбка потухла, канула в небытие вместе с погибшим мелом.

— Ну что, — вымолвил он ледяным голосом, в котором не было ни грана спокойствия, — я выдержал экзамен? Умею я изъясняться на вашем языке?

После минутного замешательства первые ряды начали подхихикивать, за ними потянулись остальные, чьи смешки напоминали чиханье с натугой заводящегося мотора. «Так оно и есть, — подумал профессор Авильдсен, — мотор. Единый не отлаженный механизм. Туманная область».

Лишь одна девушка в первом ряду даже не улыбнулась.

— А теперь нам предстоит выяснить, — продолжал профессор, — способны ли вы усвоить мой язык.

Первая лекция курса антропологии. Пробный шар, призванный установить, настроено ли их сознание на предмет, который он преподает. Не на него самого, конечно. Он всегда держит нужную дистанцию. Никакой доверительности. Выделить кого-то одного из стада, признать его отличным от других, запомнить его биографические данные — нет, он никому не позволит задержаться в своей памяти. Все, чему он учит, что пророчит, должно вывести их из туманной области и оставить. А дальше пусть каждый идет своим путем. Один.

Несмотря на полную погруженность в свои мысли, он подметил близорукий взгляд девушки в первом ряду. Он ее знает. У профессора Авильдсена отменная память на лица. Ей только-только стукнуло двадцать; пепельные волосы, распущенные по худеньким плечам, высокая, стройная, длинные ноги-ходули, быть может, чересчур длинные, недаром она то и дело закидывает одну на другую, закручивает их спиралью, что противоречит тезису о жестком строении костей. Руки тоже длинные, но не такие беспокойные. Они лежат на пластиковой столешнице, и лишь изредка одна невзначай, словно лаская, касается другой, скользит по прямой линии пальца, пробует на ощупь мягкие бугорки на ладони, как будто эти руки принадлежат разным людям, как будто одна — ее, девушки, а вторая — ее любовника. Профессор Авильдсен на мгновение задержал на ней взгляд, отметил мягкий изгиб спины, скользнул по груди, прикрытой свободной, чересчур свободной курткой. И вспомнил. Он видел ее в больнице, в сестринском халате, больше месяца назад.

Затем обвел взглядом переполненную аудиторию. Пора начинать.

Девушка в свою очередь ощутила горячий прилив крови к щекам, когда встретилась глазами с профессором, который ради нее на несколько секунд задержал лекцию. Неужели понял, что похабные слова на доске обращены к ней? И потому бросил вызов амфитеатру? Хотел показать ей, как надо бороться? Этот блестящий, настойчивый взгляд вывел ее из прострации, вернул к действительности. Она нажала клавишу диктофона, и пленка начала крутиться, впитывая голос антрополога. Она нацепила очки на прямой носик и еще больше сощурилась. Многие студентки были тайно влюблены в профессора Авильдсена, в его зеленые, блестящие глаза, похожие на двух скарабеев, в его яркие, всегда чуть приоткрытые, по-детски пухлые губы, в точеный орлиный нос, в редкую темно-рыжую бородку, составлявшую контраст с каштановыми волосами. Девиц можно понять. Ее тоже завораживал этот одухотворенный человек, бесспорно выделяющийся из толпы. Словно стоящий на пьедестале. Такой неприступный, такой непохожий на других университетских профессоров. Но она, в отличие от сокурсниц, понимала, что ее завораживает личность, а не человек.

Она еще раз смерила досадливым взглядом толстяка, сидевшего неподалеку, который продолжал коситься на нее, думая, что она этого не замечает. Ей вспомнились пять писем и десяток мерзких телефонных звонков, полученных в последнее время. Те же гнусные слова, что и на доске. Потому-то она и поняла, что они обращены к ней. В ярости и отчаянии она пошла и написала заявление в полицию. Заявление на анонима, хотя она с самого начала догадывалась, что это он, мерзкий толстяк, не сводящий с нее сальных свинячьих глазок и при этом облизывающий свои крысиные зубы. От этих взглядов хотелось отмыться — не так, как на улице, когда кто-нибудь свистит ей вслед и отпускает забористые замечания. Возможно, потому что те замечания и тот свист невидимы, безличны. Они скорее обращены к типу внешности, чем к конкретному человеку. К женщинам вообще, а не к ней лично. То, что они относятся к ней, а не к другой девчонке, — чистая случайность. А на письмах написаны ее имя и фамилия, ее адрес, номер дома по ее улице, и, прежде чем говорить гадости в трубку, он узнал номер телефона — ее, а не кого-либо другого, — это избирательная, нацеленная травля. Преднамеренная. Этот маньяк не всех женщин вообще удостоил своим вниманием, а именно ее. И от этого Джудитта Черутти ощущает в душе бессильную ярость и какую-то скверну. Она плотнее запахнула куртку, пряча под ней большую, рано развившуюся грудь, на которую пялятся все кому не лень и из-за которой она себя ненавидит.

— Болезнь, — вещал тем временем профессор, — есть средоточие антропологии. Моей антропологии. Антропологии, которую вам придется, поднатужившись, усвоить. Великая, благородная Болезнь, которую иногда мы будем называть Страхом. Страх и Болезнь — синонимы в вашем новом словаре. Как, собственно говоря, и Неведомое. Неведомое — это наша Судьба. Судьба и Неведомое — вот еще два антропологических синонима. Болезнь… Страх… Неведомое… Судьба… Попробуйте разделить их. Не получится. Единственная наша ясная цель — это Смерть. Все остальное суть Болезнь, Страх, Судьба, Неведомое. Синонимы. А Смерть — их антоним. Смерть — это конец сознания. Конец Болезни. Конечная остановка агонии, которую мы упорно называем Жизнью. Если вы постигнете эту истину, антропология развернется перед вами, как красная ковровая дорожка, по которой вы пройдете, не боясь оступиться и сделать ложный шаг. По этой дорожке мы с вами пойдем, ни на миг не сворачивая с нее. Почему?.. Да потому, что поймем вслед за Гёте, что все видимое является только аллегорией, она одна имеет ценность и смысл для человека. Разве не это мы все ищем? И дикари, и технари?! Ценность и смысл.

Профессор Авильдсен все более воодушевлялся, заражая своим пылом застывшую в напряженной тишине аудиторию, а Джудитта никак не могла избавиться от гнетущего чувства. Теперь уже не только из-за косых взглядов похабника, но из-за слов профессора. Вернее, из-за того, что крылось за ними. Его видение мира. Выходит, в осознании жизни коренится врожденная болезнь, о которой толкует профессор. А может быть, не только в этом дело? Может быть, ее тревожит нечто скрытое в душе самого профессора Авильдсена? Что-то исходит из его нутра и разливается в воздухе. Резкий щелчок диктофона оторвал ее от смутных мыслей. Она вытащила кассету и перевернула ее. Потом снова нажала клавишу записи. Письма и звонки без достаточного основания ввели в действие защитный механизм. Джудитта устыдилась своих мыслей о профессоре Авильдсене и сосредоточилась на лекции. Экзамен по антропологии станет ее цветком в петлице, она очень надеется получить высший балл. Этот курс знаменит не только странными теориями профессора, но и количеством студентов, которых он заваливает на каждой сессии. Снисхождения от профессора Авильдсена не жди. Он весьма оригинально трактует предмет, и бедные студенты после многочисленных пересдач готовы Бога молить за низший балл, только б не исключили. Но Джудитта себе этого не позволит. Чтобы пробить дорогу в жизни, она должна быть первой во всем.

— Болезнь столь же глубоко укоренилась в человеческом существе, сколь и Смерть, — развивал свою мысль профессор. — Это сигнал трубы перед последней битвой… Или, если вам не нравятся громкие метафоры, звонок в дверь. Смерть стоит за дверью лишь до тех пор, пока держатся замки, засовы и петли. Следовательно, изучая человека, мы изучаем Смерть. Мне надо от вас, чтобы вы окунулись в этот темный омут. Когда вы поймете, что выбраться из него невозможно, только тогда сможете поучаствовать в великом пиршестве всех народов.

Профессор Авильдсен спустился с кафедры и пошел по центральному проходу. Поднялся по ступенькам, глядя прямо перед собой в стену, заляпанную грязными ладонями студентов. Те поворачивали головы ему вслед, ставили локти на столешницы, роняли книги, бормотали извинения. Счет шел на секунды. Двадцать семь ступенек. Ступенька в секунду. Он чувствовал свою власть. Когда дошел до площадки, вытянул руки, уперся ладонями в стену и театрально свесил голову набок.

— Подобно тому, как материальный мир есть лишь сцена, и на ней разворачивается игра первобытных образов, которые становятся аллегориями, — вновь заговорил он голосом чревовещателя, повернувшись к аудитории спиной, — точно так же и физическое тело — сцена, где играют образы сознания.

Тут он обернулся.

— Физическая болезнь — это лишь внешнее проявление насильственного, ожесточенного воспевания «Я» в противовес «Оно». Способ помнить не о Смерти… а о своей смерти. После меня метаморфозы продолжаются, жизнь Творенья продолжается… но жизнь Творенья, а не моя жизнь! На этом основаны многие антропологические теории, которые я опровергаю. Они берут некую область и проповедуют: архетипы, тема предков… Нет! Знаете, где гнездится воображаемая и обожествляемая социальная природа человека? В Болезни. Болезнь — это клей. Он объединяет нас, превращает в общность, чтобы мой страх стал твоим страхом и его страхом. Но это обман. Страх остается моим, болезнь остается моей, и я продолжаю воспевать, навлекать, изгонять ее. Больной… — Дальше он говорил, скандируя каждое слово, спускаясь вниз по ступенькам к щиту своей кафедры. — Больной не есть невинная жертва несовершенства природы… он проводник, агент самой Болезни.

Авильдсен нацелил палец в блондинистого парня в третьем ряду.

— Вот чего я хочу от тебя… — палец переместился на другого, — и от тебя… — на девушку, — и от тебя, — и еще на десятерых, — и от тебя, от тебя, от тебя…

Он опять подошел к студентам, схватил одну девицу за руку, рывком поднял ее. От неожиданности девица истерично захохотала. Профессор дождался, когда смех жертвы утихнет, и провозгласил, глядя на нее в упор:

— Вот чего я хочу от тебя. — И резко развернул ее к амфитеатру.

В глазах студентов была та же странная жестокость, что и у профессора. Девушка уже не имела сил сопротивляться.

— Вот чего я хочу от тебя, — повторил он, не сводя с нее глаз. — Выйди из стада. В тебе живут святой и убийца, болван и мудрец. Будь единственной. Сожги свою деревню и живи одна.

Как только он ослабил хватку, бледная студентка мешком рухнула на скамью.

— Зачем вам знать обычаи племени тораджа, что на острове Сулавеси, индейцев оттава, малагасийцев сакалава, народа турик с берегов реки Барам на Борнео? Зачем вам это знать, — тут голос его стал страдальческим, — если вы по-прежнему живете в деревне и заражаете своей болезнью всех? К чему механически заучивать бессмысленную информацию? Наша работа сродни работе вселенского психоаналитика, пользующего миллионы и миллионы пациентов, великое множество в прошлом и единицы в настоящем, кое-кто из них жив, но большинство уже мертвы. Психоаналитика, чья цель не спасти своих пациентов, но исцелить самого себя посредством их болезней.

Профессор вернулся на кафедру, взял свой кожаный кейс и открыл на обозрение студентам.

— Он пуст, — сказал Авильдсен и в подтверждение своих слов потряс его, словно вытряхивая пустоту. — Пуст. То же самое вы получите от меня, если не сумеете вникнуть.

Последнее утверждение вызвало в аудитории растерянный ропот. Профессор Авильдсен взглянул на часы. Прошло сорок две минуты.

— Больше ничего не имею вам сообщить.

Он закрыл кейс, пригладил волосы и, молча пройдя по залу, распахнул створки красного дерева. Перед ним простирались темные коридоры. В тот день он не мог, как обычно, сразу вернуться домой. Нынче ректор пригласил его дать одну из множества бесплатных консультаций, за которыми то и дело обращался в частном порядке, как коллекционер. Маски, ритуальная и бытовая утварь, одежда, рисунки аборигенов. Хлам без всякой ценности, без истории, без смысла, и притом приобретенный на средства университета, как подозревал Авильдсен.

— Профессор, — послышался сзади робкий девичий голос.

Погруженный в свои мысли, он его не расслышал.

Джудитта остановилась, глядя, как фигура профессора скрывается в полумраке коридора. Она хотела попросить у него список дополнительной литературы. Но он так и не обернулся. Она не стала его догонять и вернулась в аудиторию. Собрала книги, листы для заметок, ручки, карандаши, резинку, маркер. Потом заметила, что кассета на диктофоне все еще крутится. Она точно помнила, что выключила его.

— Ну? Как тебе лекция? Тоже станешь на Авильдсена слюни пускать? — небрежно спросил толстяк, проходя мимо.

Джудитта испепелила его взглядом и отвернулась.

Толстяк ухмыльнулся, достал из кармана тужурки сверток пропахшей луком пергаментной бумаги, развернул и принялся с упоением поедать принесенный из дома бутерброд. Покончив с завтраком, он облизнул губы и выпустил изо рта струйку слюны в предчувствии прыжка в пустоту. Отер слюну и, выходя, намеренно задел локтем грудь поравнявшейся с ним брюнетки. Затем сунул руку в карман брюк и, ощупывая свое хозяйство, направился в туалет.

На улице солнце, еще не поднявшееся выше шпиля, прорвало громаду черных, набухших ненастьем туч и ударило прямо в глаза Джудитте, когда она вышла из дверей университета. Щурясь, она оглянулась — слава богу, толстяк не потащился за ней, — затем достала из рюкзака в яркую полоску пакет молока, алюминиевое блюдечко и бутылочку с соской. Быстро свернула за угол, перегнулась через невысокий парапет, огораживавший вечно замусоренный банками из-под пива и окурками газон, и, улыбаясь, за шкирку вытащила оттуда крошечного рыжего котенка. Поглаживая и прижимая его к себе, уселась на парапет, наполнила бутылочку молоком и поднесла резиновую соску к розовым губкам котенка. Тот поморщился, чихнул, приоткрыл ротик, обнажив белоснежные остренькие зубки, и тут же присосался к заменителю матери, блаженно прикрыв гноящиеся глазки. Джудитта легонько почесывала котенка пальцем между маленькими ушками и улыбалась студентам, остановившимся полюбоваться на эту сцену.

Она постоянно заботилась о животных и о людях. Это был ее дар. Потому три раза в неделю она добровольно дежурила в городской больнице, помогала сестрам делать несложную работу и развлекала больных, в основном стариков. Ее это нисколько не обременяло, и делала она это отнюдь не из чувства долга. Больные не внушали ей ни смущения, ни отвращения, и она часто говорила себе, что, возможно, потому этим и занимается.

Котенок, утолив первый голод, начал сосать размереннее и мурлыкать. Тут Джудитта услышала шорох за спиной; откуда-то вынырнула тощая, облезлая черно-рыжая кошка и стала тереться об ее ноги. Девушка вылила оставшееся молоко в блюдечко и поставила его перед матерью, которая, благодарно облизнувшись, принялась лакать, лишь изредка поглядывая на детеныша.

Спустя несколько минут профессор Авильдсен, закончив беседу с ректором и отсоветовав ему покупать очередной, явно фальшивый фетиш, вышел на улицу. Если ритуал прибытия в университет требовал непременного подъема по центральной лестнице, то на обратном пути профессор предпочитал, выйдя за стеклянную дверь, тут же сворачивать направо, стряхивая всю свою харизму, дабы остаться незамеченным. Льстивые улыбки и беспредметные разговоры студентов, искавших его милостей, претили ему.

— До свиданья, профессор Авильдсен.

Услышав свое имя, он раздраженно обернулся.

— Да, до свиданья, — пробормотал он, неопределенно кивнув в сторону Джудитты.

Но тут вдруг заметил вымазанного молоком котенка, который шаловливо поигрывал коричневатой соской, прижатой к груди студентки. Профессор Авильдсен почувствовал приступ тошноты и бегом припустил по лестнице. Перебежав дорогу, он привалился к своей машине и тяжело перевел дыхание.

Джудитта провожала его взглядом. Котенок заворочался, пытаясь высвободиться из рук. Девушка положила его в норку за парапетом, погладила мать, не удостоившую ее вниманием, закинула на плечо рюкзак и встала.

Профессор Авильдсен все стоял возле машины и пытался унять дурноту. Но невольно глаза его остановились на девушке, которая спускалась по лестнице. Под расстегнутой курткой, на каждой ступеньке медленно и плавно вздымалась и опускалась налитая грудь. Профессор глубоко вдохнул — один, два, три раза. Голова кружилась, его мутило, ноздри заполнил тошнотворный запах. Он согнулся пополам. Потом, прерывисто дыша и ничего не видя от слез, застилавших глаза, он открыл дверцу машины и включил зажигание.

Джудитта уже спустилась по лестнице и глянула через дорогу. Какой-то человек, ухватившись за крышу машины, то и дело сгибался и выпрямлялся, снова исчезал и опять выныривал. Его шатало из стороны в сторону. Девушка узнала профессора Авильдсена. Повинуясь своему милосердному призванию, Джудитта бросилась через дорогу. Но не успела: он уже отъехал. Среди мусора, который нынче никто и не думал убирать, на тротуаре расползалось желтоватое пенное пятно.

— Свежая блевотина, — прокомментировал за ее спиной толстяк и громко заржал.

Глава 4

У полицейского Аугусто Айяччио пересохло во рту. Он протянул руку к тумбочке и, взяв стакан с водой, сделал несколько глотков. На минуту стало легче, потом сухость появилась снова. Он протер уголки губ большим и указательным пальцами и вновь вытянулся на постели. Жесткие простыни напомнили детство, и ему стало не по себе. Воспоминания о детстве никогда не доставляли ему удовольствия.

Больничные стены были выкрашены зеленоватой краской примерно на высоту двух метров, дальше шла побелка. На уровне спинок двух стульев для посетителей к стене была прилеплена прозрачная пленка. Окно справа выходило на городскую улицу, что тянулась до самого порта, и на ней уже скопились горы мешков с мусором, которые никто не вывозил. Красноватые отблески рассвета, разбудившие его, становились все ярче в прорезях жалюзи, выкрашенных, как и стены, в зеленый цвет. Слева от кровати высилась капельница с физраствором, рядом тумбочка, верхний ящик которой был пуст, а в нижнем лежали утка и тапочки. За ними была дверь в длинный коридор, по которому то и дело сновали, цокая каблучками, сестры и шаркали шлепанцами больные.

— Ангиография, особенно боковые снимки, показала сглаженность формы каротидного синуса, то есть внутричерепной части сонной артерии, а также деформацию канала зрительного нерва, — объяснял ему замглавврача, словно повторяя заученный урок.

Войдя в комнату, доктор обмахивался какой-то папкой (Айяччио понял, что это его история болезни). В этом помахивании ему почудился укор, как будто сведения, содержавшиеся в истории болезни, были достойны порицания. Таким же укоризненным тоном доктор спросил полицейского, правда ли, что у него не имеется ни одного родственника, и, получив утвердительный ответ, развел руками, сокрушенно вздохнул, придвинул к кровати стол и после паузы, сопровождавшейся неодобрительным покачиванием головы, объявил:

— Видите ли, вы ставите нас в крайне сложное положение. Как правило, больному мы сообщаем лишь то, что предписано врачебным уставом, а родственникам говорим уже все как есть, ибо решение в данном случае за ними. Надеюсь, вы поймете нас правильно…

Далее последовала длинная, вымученная речь, полная оборотов типа «видите ли», «при всем желании», «положение воистину серьезное», «как ни горько» и сводившаяся к тому, что кого-то они должны поставить в известность, а поскольку в целом мире о нем позаботиться некому, придется ему самому выслушать правду без оговорок. Это вопрос нравственно-этический, но иного решения он не имеет. Тут врач поднялся, вновь обретя жизненный тонус и как бы великодушно прощая больному то, что тот вынудил персонал больницы иметь дело с полутрупом. Вновь приставил стул к стене и стоя вытащил из папки медицинское заключение.

— Синьор… — (быстрый взгляд на обложку) — Айяччио… у вас опухоль теменно-височной доли, точнее говоря, глиобластома. Весьма обширная… и запущенная. Нейрохирургическое вмешательство исключено, поскольку полностью удалить опухоль не представляется возможным.

Айяччио внимательно слушал, кивал, пытался внятно отвечать на вопросы, хотя весь этот разговор казался ему бредом. А тем временем туман, который стоял в голове уже две недели, с тех пор как на ежегодной, обязательной для всех агентов диспансеризации ему поставили диагноз, начинал рассеиваться. В памяти всплыло растерянное лицо военврача, что осматривал его первым. Он то и дело облизывал губы, словно пытаясь вытянуть из воздуха слова, которые не шли с языка. Потом повторные осмотры, анализы, консилиумы и, наконец, госпитализация. Айяччио все это время как будто был без сознания. Окружающие предметы и лица были размыты, бесцветны. Жизнь приостановилась. И вдруг, в то время как замглавврача сыпал терминами «внутривенно», «глюкоза», «сульфат магния», «рентгенотерапия», до Айяччио дошло, что речь идет о нем самом. Он вытянул шею, пытаясь приблизить ухо к груди и уловить страх в учащенном биении сердца. Но все было спокойно. Даже дыхание.

Теперь он один. Сквозь жалюзи пробивается яркий свет, рисуя глубокие солнечные борозды на стене. Айяччио уперся в нее пустым, потухшим взглядом.

— За что? — спросил он вслух.

Этот вопрос, заданный с той же самой интонацией, он слышал всякий раз, когда сообщал матери о гибели сына, жене о гибели мужа. Тот же трагический, всегда одинаковый тон. Отчаяние, которое иначе выразить невозможно.

Веки отяжелели и просили покоя, но усталость казалась ему чем-то потусторонним. Он закрыл глаза и вознамерился поспать. Сон всегда служил ему отличным лекарством. Но с недавних пор сон вместо умиротворенного убежища стал ареной громогласной и утомляющей борьбы. Когда-то мысли не останавливались у него в мозгу поговорить, а были безмолвными прохожими, не оставлявшими после себя даже эха и забытыми в миг их зарождения. А теперь все образы его прошлой, настоящей и, как ни странно, даже будущей жизни маячили в зеркале сознания, любуясь собой, вертясь перед ним, как девчонка, примеряющая новое платье. Странное, неподвластное ему ощущение упорядоченности всего окружающего казалось обоснованным, заманчивым и даже лестным. Мир стал другим, туман рассеивался.

— За что?

Не слишком успешная карьера Айяччио (в пятьдесят два года, на пороге пенсии, он все еще был рядовым полицейским) объяснялась тем, что был он небольшого ума, сам это хорошо понимал и повторял не раз, притом не с упрямой жестокостью тюремщика, а с жалобной непосредственностью хронического неудачника. Он стерпелся с этим фактом, оставившим где-то на дне души затаенную обиду юности, когда еще на что-то надеялся. Почти тридцать лет он прожил в меблированной комнате на третьем этаже ветхого дома, выходившего окнами на гавань. Айяччио состарился вместе с этой комнатой и мелочной вдовой-домовладелицей. За столько лет соседства они ни разу не поужинали вместе. В духовке Айяччио, приходя с дежурства, находил две тарелки (а то и одну) с убогой, едва теплой едой, алюминиевые вилку и нож, ложку, если на ужин был суп, а на столе полстакана кисловатого красного вина. Все это он нес к себе в комнату, медленно ступая, чтоб не зажигать тусклую лампочку в коридоре. В комнате он редко открывал окно, не желая впускать уличный шум. Жизнь он прожил, почти не замечая ее, прошел по ней на цыпочках, словно это была не его жизнь, но и не чужая, а нечто, от чего нельзя устраниться, но что можно воспринять с ленивой отчужденностью. Если от стены отклеивался кусок обоев, он, не слишком торопясь, примерно в течение недели, снова прилеплял его клеем, будучи уверен, что это временно, что со дня на день обои отойдут где-нибудь в другом месте и надо будет снова приклеивать их — не потому, что это нужно лично ему, а потому, что просто надо, это на его месте сделал бы всякий. И так — заплата на заплате — провел он последние тридцать лет.

— За что? — снова спросил он и откинул душившее его одеяло.

Айяччио не был бродягой и скитальцем, напротив, с виду он был завзятый домосед, но все его существо было словно с корнем вырвано из земли, из жизни. Ни город, ни улица, ни бар, ни его комната фактически ему не принадлежали, и никто не мог бы сказать, что в каком-то определенном месте у него есть хоть что-то свое. Этот мир — не его мир, и сам он не от мира сего. Он жил на обочине и довольствовался отбросами. Но этого никогда не ощущал, разве что сейчас.

Дверь с едва заметным колебанием воздуха отворилась и затворилась.

Айяччио повернул голову, в облике вошедшего ему почудилось что-то знакомое, утешительное. Он слабо улыбнулся. Человек молча подошел к постели и уставился на него холодным, испытующим взглядом.

— Болит? — спросил он наконец, нацелив указательный палец ему в висок.

Айяччио неохотно кивнул.

— Я профессор Чивита, — сказал тот, натянув на лицо приветливую мину. — Главврач и заведующий отделением.

Айяччио как следует присмотрелся к нему. Вот бы все врачи были так одеты — без всяких халатов, просто в пиджаках. У профессора Чивиты был вид обыкновенного посетителя, быть может, даже друга. Айяччио снова уловил в облике что-то знакомое и улыбнулся.

Потом профессор Чивита заговорил, все так же вполголоса, но постепенно одушевляясь, подкрепляя жестами образы и понятия, представшие перед Айяччио как живые. Врач воспользовался весьма интересной, по его словам, метафорой: сравнил человеческое тело с государством. С этой точки зрения, объяснил он, можно утверждать, что как государство требует от каждой частицы, то есть человека, определенного поведения во имя сохранения целого, так и человек желает, чтобы все органы способствовали сохранению его жизни. А органы в свою очередь повелевают клеткам исполнять свой долг. В этой иерархии всякий индивид есть противоречие между его личной жизнью и подчинением интересам высшего порядка. Всякая сложная структура, как человек, так и государство, заботится о том, чтобы все части его разделяли общую идею и служили ей. Если непригодность некоторых еще можно терпеть, то допустить революцию — непозволительная роскошь. Бунтующие клетки не просто отказываются сотрудничать, но и подрывают деятельность всех элементов, с которыми соприкасаются. И эта революция не имеет иной цели, кроме как истощить плодородие всей почвы. Это фанатики, террористы, которые после многолетнего сотрудничества вдруг возомнили о себе неизвестно что и утратили гражданское самосознание. В какой-то момент они начали следовать своим личным целям, не заботясь об общих. Сравнение с революцией более чем уместно и со стратегической точки зрения, поскольку клетки могут множиться двумя путями: инфильтрацией с пренебрежением всех морфологических границ и установлением собственных опорных пунктов, называемых метастазами. Единственный выход у государства — подавить мятеж в самом зародыше… Последовала пауза, и Айяччио показалось, что профессор взял ее, чтобы улыбнуться.

— Однако в вашем случае мы, увы, безнадежно опоздали.

Судя по всему, он о чем-то напряженно думал. Затем поглядел на Айяччио в упор. Ощущение родства уступило место непонятной неловкости.

— Вы должны быть готовы к тому… что находитесь в завершающей… конечной… стадии заболевания. Такого рода опухоли вызывают изменения интеллекта и эпилептические припадки. Вам предстоит пережить немало неприятных обонятельных и вкусовых ощущений, а также зрительных и слуховых галлюцинаций. Возможны также серьезные расстройства сознания, чувство нереальности, наваждения, тревожащие картины прошлого, сны наяву. Все это может быть очень болезненно… — Профессор опять выдержал паузу, с тем чтобы пациент как следует прочувствовал слово «болезненно». — Случаются и более странные вещи… Был у меня пациент, которого я лечил на дому… У себя дома, где прожил более сорока лет, он забивался в угол гостиной и плакал, как ребенок. От страха. В полном смысле слова, как ребенок. И знаете почему? — (Улыбка.) — Забыл дорогу в спальню… в свою собственную спальню… Вы понимаете, что вам грозит?

— Понимаю.

— Это хорошо. Это очень хорошо, — произнес он после долгой, гнетущей паузы.

И, не добавив больше ни слова, направился к двери, открыл ее, выглянул в коридор, посмотрев сперва налево, потом направо, и вышел так же бесшумно, как появился.

Айяччио повернулся спиной к двери. Он вновь остался один.

— Тебе надо поспать, — с трудом выговорил он вслух.

Но заранее знал, что не уснет. Напротив, он бодр, все реакции обострились, как будто в предчувствии опасности. Он сел, взял с тумбочки стакан с водой, отпил глоток, опять поставил. Увидел на тумбочке очки и переложил их в ящик. Пальцы наткнулись на листок бумаги с его именем и фамилией, написанными много раз. Когда он мог это написать? Две первые «А» имени и фамилии были написаны со строчной буквы. Временами нажим пера становился таким сильным, что прорывал лист.

Какая-то страшная сила шевельнулась в голове, как будто черепные кости готовы были надломиться и выпустить наружу опухоль, заполонившую мозг, вместе с самим мозгом.

Глава 5

Молодая докторша подошла к антикварному столику вишневого дерева, открыла ящик, достала капельницу, установила ее и без церемоний ввела иглу в сизую раздутую вену старухи. Проверила, регулярно ли капает жидкость, и, довольная своей работой, обернулась к хозяину дома.

— Ну вот, обед подан, — шутливо заявила она, откинув прядь волос, что постоянно падала на ее миндалевидные глаза. — Со стола сами уберете?

— Да, конечно.

— Когда вытащите иголку, помассируйте немного вену. Так лучше усваивается, поверьте моему опыту.

— Да, конечно.

Затем она достала из сумочки стопку бланков и протянула хозяину.

— Распишитесь, пожалуйста.

Тот поставил закорючку на больничном бланке и вернул докторше стопку.

— Я провожу вас, — сказал он и двинулся к массивной дубовой двери.

Докторша последовала за ним, но без обычной резвости, а наблюдая сзади за хозяином и как будто оттягивая неприятный, но неизбежный разговор.

Комната с примыкающей ванной, еще одна спальня, гостиная и кухня на втором этаже трехэтажной виллы XVII века хорошо протоплены; все окна выходят на юг, на залив. В остальном доме, начиная с веранды за литыми чугунными перилами у входа, царили сырость и холод. Ставни вечно закрыты, свет едва просачивается сквозь них. Все комнаты третьего и первого этажа заперты на ключ. Внешний вид виллы ничем не обнаруживает внутреннего упадка. Сорок лет назад изначальная отделка помещений сильно пострадала от помещавшегося здесь сиротского приюта. Ремонт, произведенный на стесненные средства, поставил под угрозу несущие стены. Теперь, когда приюта уже не было, в комнатах там и сям поставили крепежные штанги. Эти темные стальные столбы как бы разбили все пространство на воображаемые уровни, вынудив обитателей блуждать по странным лабиринтам, чтобы пройти из одного помещения в смежное.

Запах формалина, кислоты, гниющей плоти забивался в щели и отравлял воздух.

Докторша, выходя, сморщила нос, но два-три раза пришлось все-таки вдохнуть вонь. При этом она бросила многозначительный взгляд на хозяина виллы. Тот не отреагировал, разве что ускорил шаг и распахнул дверь, которая в былые времена запиралась только на ночь. Свет ворвался внутрь, отчего заиграли, заискрились светлые прожилки на желтом, очень ценном мраморе пола. Оба синхронно прикрыли глаза ладонями. Четыре ступени, спускавшиеся от входной двери, были с обеих сторон вмурованы в стену. На первой ступеньке хозяин остановился закрыть дверь и подумал о своей ошибке.

— Послушайте, — заговорила докторша, — не хочу обнадеживать вас перспективой улучшения, но не кажется ли вам, что лучше было бы поместить ее в специально оборудованную клинику? Дело в том…

— Мне было интересно выслушать ваше мнение, доктор, — перебил ее мужчина.

— Дело в том… — продолжила она, не дав себя сбить, хотя и несколько опешив, — что это не только мое мнение. Я разговаривала с главврачом и психологом… Вашей матери, безусловно, требуется специализированный уход.

— Я подумаю. Спасибо.

— Погодите, не закрывайте.

Женщина вновь взбежала по ступенькам, явно вознамерившись высказать ему свое мнение до конца.

Мужчина заметил, что в уголке ее губ размазалась помада.

— Кстати, подвернулся счастливый случай. Через несколько дней у нас освобождается палата с телевизором, телефоном, кондиционером…

— Меня это не интересует.

— Но послушайте, я говорю со слов главного врача, а он сказал, что в подобных обстоятельствах необходима решимость. Вы уж меня простите, но ваш дом… вернее, даже вилла… не совсем подходящее место для больного в таком состоянии, в котором находится ваша матушка. Санитарный инспектор — если кто-то вдруг вздумал бы доложить ему, — возможно, счел бы своим долгом госпитализировать ее насильственным путем, учитывая аварийное состояние… Прошу меня простить.

У докторши была привычка возбужденно облизывать языком правый уголок рта, и мужчина понял, почему помада там смазалась.

— Подумайте о матери, — примирительным тоном продолжила врач. — Даже если вы наймете ей постоянную сиделку, могут возникнуть ситуации, когда самая квалифицированная сиделка не справится… К тому же психическое состояние больной — основной фактор выздоровления… Не упустите случая. Палата превосходная, уверяю вас. А вы сможете навещать матушку, когда захотите, в любое время… Что скажете?

Человек, не моргнув глазом, проглотил угрозу насчет санинспектора. Лишь сердце слегка сжалось, но снаружи этого не разглядишь. Месяц назад, когда он внезапно остался один в доме (мать с припадком увезли в больницу), он сперва почувствовал радость свободы. Но ощущение неминуемой угрозы, смешанное с вонью чучел, мгновенно распространилось по всем комнатам. Он слышал эту угрозу темной ночью, свернувшись на кровати калачиком, как ребенок. Слышал, как она входит к нему в спальню, забирается под одеяло, проникает между ног и уютно располагается в его беззащитном чреве. Ощущение опасности было приятным, таким приятным, что он, забывая о последствиях, вытягивал руку, чтобы приласкать ее, а она в ответ кусала его за палец. В конце концов он не выдержал, примчался в больницу, оформил бумагу о выписке под свою ответственность и забрал мать домой. И в первую же ночь серые глаза матери, не доставшиеся ему в наследство, глаза, в которых все видели один только ледяной холод, а на самом деле они были просто благородно непроницаемы, — ночь напролет эти неподвижные глаза бдительно охраняли его, не подпуская к нему страх и связанное с ним наслаждение.

— И когда надо решить? — спросить он.

— Палата освобождается в субботу. Мы можем положить синьору в воскресенье утром, — ответила докторша. — Я рада, что вы все-таки задумались. Поверьте, это для ее же блага.

— Да, конечно.

— А мы с вами увидимся сегодня вечером.

— До свиданья.

— До свиданья.

— Не забудьте помассировать вену. Всего хорошего. — Порывшись в кармане, докторша со звоном вытащила связку ключей.

Машину она оставила на усыпанной гравием площадке за воротами; когда-то эту площадку обступали низкие заросли лавра. Теперь растения, предоставленные сами себе, в беспорядке устремились к небу, словно состязаясь, кто быстрее, и утратили изначальную грацию, взращенную опытным садовником.

Человек закрыл дверь, и в холле вновь воцарился полумрак. Сквозь маленькое оконце без ставен он провожал взглядом докторшу, скрытый искусной вязью чугунной решетки. Женщина, перед тем как отъехать, поглядела в зеркало заднего обзора, увидела размазанную помаду и вытерла ее бумажной салфеткой. Затем достала из сумки блестящий золоченый цилиндрик и, открыв его, поправила макияж. И только потом тронула с места машину. Человек почувствовал дрожь во всем теле.

Он поднялся по лестнице в то крыло виллы, которое они с матерью еще со времен сиротского приюта облюбовали для жилья. Предки с потускневших полотен словно подмигивали ему. Узорная ковровая дорожка некрасиво морщилась на ступеньках. Перила уже не были сверкающими; гуммилак во многих местах вытерся или вздулся, образовав пузыри, которые, как фурункулы, разрывались от первого прикосновения.

Мать ожидала его на привычном месте, с введенной в вену капельницей, неподвижно застывшая в кресле с атласной обивкой — оно всегда было у нее любимым. Но она не станет ждать вечно, если верить докторше. Она вернется в белоснежную больничную палату, где ее будут окружать заботливые и опытные — не в пример ему — сестры и врачи. Глаза старухи будут по давней привычке клеймить его за никчемность, за неприспособленность, которую он и сам в себе ощущал. Сверля, они напомнили сыну о его слабости, а слабость возрадовалась, потому что никто ее больше не мог скрыть.

Он вошел в комнату. В полутьме мать казалась моложе. Такой, какой он помнил ее с детства. Сухощавое, скуластое лицо, подтянутая, почти мальчишеская фигура, но ничто в этом облике не заставляло предположить, что женщина задержалась в детстве дольше положенного срока. Ему показалось, что зрачки матери чуть шевельнулись, когда он покашливанием дал о себе знать. И все. Она сидела неподвижно, как кукла. Он оперся сзади на спинку кресла, обняв атлас и вишневое дерево, как будто обнимая ее. Никогда не было меж ними такой близости. Она считала прикосновения вульгарными, поскольку они напоминали ей о муже. Кресло чуть-чуть отклонилось назад. Веки старухи сомкнулись, и редкие ресницы, на которые сын никогда не забывал накладывать тушь, затрепетали. Он выпустил кресло из объятий, опять поставив его на четыре ножки. Глаза матери открылись, хотя и не без труда. Ну точно, кукла!

Тогда сын взял стул и маленькую подставку для письма и подвинул их вплотную к матери. На подставку положил кипу листов и книг и начал заниматься под стеклянным, бесстрастным взглядом старухи.

— Мама, — произнес он, оторвав глаза от книг, — тебе лучше вернуться в больницу.

И вновь едва уловимое, но грозное движение глаз. Казалось, от него завибрировал воздух, потому что выдержать взгляд матери он не смог. Глаза его перебегали от резиновой трубочки с иглой, введенной в лиловую вену, к подвешенному над креслом флакону. Туда-сюда. Туда-сюда.

Неясные черты матери уменьшались, не теряя своего грозного вида в воображении сына, где она, наоборот, разрослась до размеров гипсовой куклы, которую хорошо помнили оба, хотя у той были пухлые пальцы, белокурые кудряшки, обрамлявшие плоское, невыразительное лицо, бархатное платье, из-под которого выглядывала тонкая полоска кружев. Некогда эта гипсовая кукла занимала кресло матери, как будто сберегая ей место, пока та хлопотала об устройстве сиротского приюта. А потом, вечером, после ужина кукла сидела на коленях усталой женщины, словно была единственной ее радостью в жизни. Жестокая кукла бдительно сторожила его, когда он делал уроки или стоял наказанный в углу за какой-нибудь проступок или за то, что подглядывал в окно за сиротами, мечтая поиграть с ними… «Так тебе и надо, — говорила кукла своими стеклянными голубыми глазами. — Мама любит гипсовых кукол, а ты из плоти и крови». У мамы было много дел и не хватало времени присматривать за ним. «Я вижу тебя ее глазами. Остерегайся шалить, она мне все расскажет», — говорила мать и сажала куклу на его стол. Та сидела, широко расставив ноги, так что видны были ее кружевные трусики; а стоило ее наклонить, стеклянные глаза томно закрывались. Но он так боялся куклы, что долгое время даже не решался коснуться ее, хотя ему очень хотелось выбросить ее в окно, шмякнуть об пол, истоптать ногами в мелкую пыль. Но стоило этой мысли зародиться у него в голове, он тут же шарахался от нее: а вдруг кукла узнает, вдруг вычислит его мысли и тут же доложит матери о его дурных наклонностях. Он изо всех сил гнал эти мысли из головы, чтоб, не дай бог, мать совсем его не разлюбила. Это грешные мысли, нельзя так думать. И веки гипсовой куклы, воровки чужих мыслей, утвердительно смыкались — хлоп, хлоп, хлоп!

«Она тебе все докладывала», — подумал он и по старой привычке потер обрубок левого мизинца, хотя сейчас тот не предупреждал его противным, назойливым покалыванием, к которому он притерпелся за долгие годы. В душе он знал, что кукла доносила на него. Куклы, они такие.

— Я тебя оставлю ненадолго, — сказал он старухе, поднимаясь.

Он не мог больше выносить ее взгляда, застывшего, устремленного на него, где бы он ни находился. Он боялся, что теперь она еще лучше читает его мысли, став неподвижной, как кукла, такой же суровой и такой же беспомощной, так же нелепо раскидывающей ноги, когда он укладывает ее в кровать, и так же показывающей трусы, и веки у нее так же смыкаются, и кожа холодная и скользкая, как гипс, и соски, отвердевшие от старости, топорщат ночную рубашку, и его глаза точно так же прикованы к ним, как сорок лет назад.

— Я скоро вернусь, — сказал он.

Флакон капельницы наполовину опустел.

— Я скоро.

Слегка пошатываясь от непреодолимой слабости, он вышел из комнаты в холодный коридор. Дортуар был на третьем этаже. Теперь, когда сиротский приют прекратил свое существование, все ржавые кровати занимали по одному, по два чучела животных, которым человек дал имена и с которыми проводил много времени, стараясь, чтобы мать не заметила. Животные говорили с ним на языке сирот, у каждого в прошлом была трогательная история, и все без исключения целый день ждали, когда же он придет поиграть с ними. За старыми часами с маятником был тайник для ключа. Человек достал его и поднялся по лестнице. Чучела ждали его, чтобы утешить — так, как никто и никогда в жизни.

В те дни они рассказали ему новую историю, указали новый путь. Свет. Тонкую красную полоску. Они его не осуждали, не считали пакостником. Если идти на ту красную полоску, ему откроется удивительная картина. Картина спасения.

Ощущая в душе искреннюю признательность, он отпер дверь.

Глава 6

Отключив пейджер, старший инспектор Джакомо Амальди свернул в один из темных городских закоулков. Ему нужно было побыть одному. Подумать.

— Я устал, — сказал он в то утро помощнику Фрезе и сам удивился, до чего же это верно.

Под ногами мокро, скользко, полно мусора. Но забастовка мусорщиков ни при чем. В старом городе всегда грязь. Чтоб не упасть в нее, он держался за стены домов, и под его руками крошилась, отваливаясь, штукатурка — «тальк бедняков», как ее величают в гавани. Средь бела дня здесь царит мрак, и в этом мраке он остановился перед дверью, выкрашенной в зеленый цвет, с латунным кольцом, висящим косо и уныло, будто оно хотело упасть, да раздумало. Он прижался лбом к этой двери, ища нечто утерянное, утраченное и боясь этой вдруг нахлынувшей усталости, что ложилась тенью на его миссию. Изнутри послышались шаги, и дверь отворилась. Амальди застыл, словно увидев перед собой призрак.

— Меня ищешь, дорогой? — спросила проститутка, которой на вид было никак не меньше пятидесяти.

Выходивший от нее клиент виновато склонил голову, пробормотал что-то в знак приветствия и ретировался.

— Нет, я… — начал было Амальди.

— Робеешь? — подмигнула женщина. — Заходи, заходи, кофейку выпьем и еще кой-чего.

Инспектор вошел в дом, еще более темный, чем переулок.

— Ты уж потерпи, мой сладкий, — продолжала женщина, запахивая нейлоновый халат. — Я пока кофе не выпью — не человек. Не возражаешь?

— Нет, — сказал Амальди.

— Ну и умница. Вон туда проходи. — Она указала ему на крохотную комнату без окон.

Амальди уселся в кресло, обитое потертым зеленым бархатом. Вытер о подлокотник руку, вымазанную штукатуркой. Комната скорей напоминала нужник, узкий и тесный; здесь, помимо кресла, поместился еще только один стул. В полумраке пахло мужским нетерпением. Под ногами, на вздыбившемся тут и там линолеуме валялся растрепанный журнал. Он не стал за ним нагибаться. Только глубоко вдохнул этот запах, отдававший латексом презервативов и стимулирующим кремом. Запах любви… Проститутку он видит впервые, а дом знакомый. И запах тот же самый, он сразу его почувствовал, как вошел. За двадцать лет не выветрился.

— Вот и я, — объявила с порога проститутка.

Амальди поднялся.

— Извините. Это недоразумение.

— То есть? — Женщина вмиг приняла боевую стойку.

— Просто я знал одного человека, который здесь жил много лет назад.

— Шлюху?

Женщина распахнула халат и профессиональным жестом предъявила посетителю красный лифчик с отделанными кружевом дырками вокруг сосков. Потом улыбнулась, зачерпнула ложечку кофе, поднесла ко рту и с шумом втянула в себя. Потом этой же ложкой указала себе между ног. Трусы на ней тоже были красные, с удобным разрезом в нужном месте.

— Я хотел только посмотреть дом, — сказал Амальди.

— Импотент? — перешла в наступление проститутка.

— Я пойду. Извините. Что вам со мной время терять?

— Педик, что ль? — заорала вслед хозяйка.

Амальди не ответил и лишь ускорил шаг, чтобы побыстрее отстраниться от вдруг нахлынувшей боли. Но чем острей была боль, тем сильнее он себя чувствовал. Перед ним снова открывался путь. Он думал, что утратил его навсегда. И тут он пустился бегом, точно так же, как несколько месяцев назад, когда в мозгу назойливо зазвенел вопрос, на который ему не хотелось отвечать, но теперь он, кажется, сможет ответить. Он еще раз воскресил так и не захороненное тело. Вот зачем он приходил в старый город. Чтоб открыть то, что ему уже было известно. Уж конечно, не для того, чтобы удовлетворить похоть со старой шлюхой. Неизгладимая боль двадцатилетней давности вселила в него уверенность. Нет, он ничего не забудет. Он поклялся себе, что не забудет. И пусть сослуживцы величают его Крестоносцем. Да, он не такой, как они. Он пришел в полицию не зарабатывать на жизнь. Это его миссия.

На демаркационной линии между старым городом и кварталами, пригодными для жизни, он остановился, не заметив, что стоит прямо на выходе из магазина. Оттуда вышли двое, налетев на него. Он не обратил внимания. Услышал их извинения, но не ответил, а снова тронулся в путь.

— Чего они добиваются? — проговорил один из них. — Это же шантаж в чистом виде.

— Мне наплевать, чего они добиваются. Главное — прекратили бы эту сволочную забастовку, — отвечал второй и со злобой поддал ногой мешок мусора.

Амальди оглянулся. Слов уже не было слышно, он только видел, как они возмущенно жестикулируют. Мешок вылетел на середину улицы и был раздавлен колесами автомобиля. Водитель тоже принялся яростно жестикулировать, один в своей кабине.

Инспектор шел, опустив голову, словно таранил клубившийся перед ним воздух. Ум его напряженно работал. Подняв глаза, он увидел новый квартал. Большие дома, лишенные прошлого, запахов, сожалений и злобы. По изначальному замыслу все дома должны были строиться из белого туфа. Но спустя несколько десятилетий оказалось, что белый камень весьма непрактичен, и его стали постепенно заменять серым — не темно-серым, в котором есть индивидуальность, а светлым, словно бы выцветшим или даже бесцветным; серым, который пропускает свет, не отражая его, апатичным, безвольным, бездушным серым. Таким же представлялся весь мир старшему инспектору Джакомо Амальди. Да и люди тоже. Не живые и не мертвые. Копошатся чего-то, ни во что не вкладывая душу. Город-фикция, без горячего биения сердца. Живет, отсчитывая дни по инерции. Все варятся в собственном соку. Размеренно и бездумно.

Вон там, метрах в трехстах от него здание больницы. В одной из ее палат умирает от рака полицейский. Утешить, дать ему почувствовать, что он член единой большой семьи, показать, что начальство принимает его трагедию близко к сердцу, — это надлежало сделать Джакомо Амальди, хотя он того полицейского в глаза не видел. И даже имени его не помнит.

Больница выделялась в гуще прочих зданий. Внушительная, аляповатая, все из того же белого, потрескавшегося пористого камня, с широким навесом над входом. Поверх навеса огромные буквы, ночью загорающиеся неоновым светом. Амальди развернулся и усталой походкой двинулся в противоположную сторону. Не для того он пошел служить в полицию, чтоб утешать неизлечимо больных. Его дело — выслеживать и ловить убийц-маньяков. Такова его миссия. Все эти двадцать лет ничем иным он не занимался, хотя поневоле и делал вид, что карманники и угонщики интересуют его не меньше. Его мишенью были убийцы женщин. Потому-то он и спрятал в ящик письменного стола факс, где сообщалось о «Бойне на рисовых полях», как уже успели окрестить тройное убийство газетчики. Он почуял маньяка и был почти уверен, что не ошибся.

Местная полиция решила, что это сведение счетов, что у кого-то был зуб на вуайера, который имел судимости и вращался в далеко не респектабельных кругах. За что и поплатился. По другим предположениям, девицу с женихом накрыл ревнивый бывший жених и прикончил в приступе бешенства. Но Амальди не сомневался, что обе версии никуда не годятся. Нельзя было полностью исключить преднамеренность и то, что убийца был знаком с жертвами, но ни сведение счетов, ни ревность тут ни при чем. Он не видел места преступления, но, получив от тамошнего следователя подробный протокол осмотра (под тем предлогом, что надо сопоставить его с вымышленным случаем), удостоверился в своих догадках. В пользу преднамеренности говорило оружие. Калибр патронов был крупнее обычного. Охотник отстреливал дичь не для поживы, а напоказ. Убитая из такого ружья дичь вроде зайца или птицы превратилась бы в бесформенное кровавое месиво. Иными словами, никакой он не охотник. Чутье подсказывало Амальди, что данный случай — нечто вроде генеральной репетиции. Этому человеку нравится и хочется убивать. Первым выстрелом он отстрелил девушке грудь и убил парня. Сразу, наповал. В воде нашли гильзу. Ясно, что парень вовсе не интересовал убийцу, стало быть, ревность как мотив отпадает. Потом он нацелился на старика. Старик получил три раны. Судя по всему, смертельная — в сердце — была последней. Тут Амальди был согласен с выводами экспертизы. Первый выстрел угодил старику в бедро. Кровавый след свидетельствовал о том, что он пытался спастись и растянулся на траве, когда его ранили. Но убили его не как свидетеля убийства парня, иначе убийца выстрелил бы сразу в сердце — и все. А он помедлил, видимо, привлеченный чем-то; думая об этом, перезарядил ружье и только потом выстрелил еще два раза. То, что выстрелил он в пах (и с близкого расстояния, согласно баллистической экспертизе), свидетельствовало о холодной и рассчитанной ярости. О намерении ликвидировать эту часть стариковского тела. Возможно, она показалась ему непристойной. Версия о сведении счетов основывалась именно на этой подробности и на первый взгляд выглядела убедительно. К тому же у старика была отстрелена кисть. По убеждению местной полиции, кисть он потерял при попытке инстинктивно защитить пах в момент выстрела. Амальди все взвесил и пришел к выводу, что дело обстояло несколько иначе. Убийца, бесспорно, садист. Но какова бы ни была динамика убийства, версия сведения счетов пока держится. Видимо, старик привлек внимание убийцы, и всю свою ярость он направил на него. По какой причине — старший инспектор пока не мог себе представить.

Амальди вновь пытался утром завязать об этом разговор с Фрезе. Но заместитель был принципиальным противником подобных интерлюдий. Каждый должен заниматься своим делом — вот его философия. Инспектору даже показалось, что помощник отмахнулся от этой темы в тревоге за него, Амальди. Хотя они и не друзья, но Фрезе знает его лучше, чем кто бы то ни было. Никому другому Амальди бы такого не спустил. Ведь это не навязчивая идея, а его призвание. Миссия, обет, натура. Хотя он, будучи дипломированным психологом, определил бы подобное поведение не иначе как навязчивую идею и порекомендовал бы временно отстранить такого человека от работы. И это наверняка было бы ошибкой. Что можно понять из досье или из нескольких встреч? По официальным данным, такие поступки входят в категорию неадекватного поведения, но адекватность — понятие абстрактное, эфемерный результат оценки статистических данных. Человека можно оценивать только вне сравнения с другими, в его неповторимой индивидуальности, ставшей продуктом пережитого опыта, ведь сочетаний бесчисленное множество. Да, он знает: это опасные рассуждения. Их можно распространить и на маньяков, за которыми он охотится. Но различие очевидно: он никогда намеренно не причинял зла ближнему. Если не считать того парня, который подкарауливал женщин в подъездах и насиловал. Амальди прострелил ему колено, когда тот напал на седьмую жертву. Колено, а не череп, как ему хотелось. Парень остался калекой. С тех пор Амальди никогда не носил при себе оружия. Но едва ли многим пришлось пережить то, что пережил он. Увидеть, как твоя женщина превратилась в мешок с мусором.

Он с усилием выбрался из трясины этих мыслей и зашагал в контору. Даже пейджер не забыл включить. Он возвращался к «Бойне на рисовых полях». Видимо, убийцу подхлестнуло что-то связанное со стариком. Он почувствовал настоятельную необходимость уничтожить его. Эта необходимость порой коренится в прошлом, но не всегда. Возможно, он религиозный фанатик. Мотивов может быть множество, но только не сведение счетов. Амальди убедился в этом, обдумывая то, что произошло дальше. Убийца вернулся к раненной в грудь женщине. Ее кровь не тянулась дальше помоста, значит, девица осталась на месте. Не пыталась убежать. Почему? Потеряла сознание? Маловероятно, судя по обнаруженному в крови содержанию адреналина. А может быть, окаменела от страха при виде раны. Так или иначе, она позволила убийце подойти совсем близко. Знала его? Не исключено. Не пыталась убежать, потому что знала. Амальди подозревал, что это не так, но на первых порах ничего нельзя сбрасывать со счетов. Да и вообще, не в этом дело. Его внимание было приковано не к самой бойне. Каждый день убивают десятки человек. Но этот маньяк (мысленно Амальди уже не называл его иначе) перевязал ей рану. Причем аккуратно, сперва очистил и приложил тампон. Эксперты нашли обрывок одеяла, запачканный кровью и ошметками соска. Убийца приставил его на место отстреленной груди и сделал это прежде, чем проломить ей череп тяжелым, тупым предметом. Отчего не застрелил ее, как тех двоих? Ведь это намного удобнее. Кончились патроны? Едва ли. Не успевал? Тоже маловероятно — убийца располагал временем. Время для этого человека и для всего мира остановилось, пока он не приставил грудь на место. Из этого Амальди и заключил, что он невменяем. Иными словами, он — случайно или намеренно — проявил свой характер. Большинство людей убеждены, что безумие проявляется в самой жестокости, но гораздо чаще происходит обратное. Приступ бешенства, доводящий до убийства, может с легкостью случиться у любого. Психика человека не способна до бесконечности сдерживать его животные инстинкты и сопротивляться природной агрессивности. Каждый может совершить убийство. И даже устроить бойню. В сущности, тот же самый порыв побуждает человека выброситься из окна. А вот стремление навести порядок — это уже знак, от которого у всякого полицейского волосы должны вставать дыбом. Убийца приставил на место грудь женщины. Тут начинается обратный отсчет. И прорастают ростки болезни. Организм заражен, и нет противоядия, способного купировать болезнь. Человек складывает детальки, забывая о трупах, и будет этим заниматься на протяжении многих лет. Он запомнит лишь это действие, милосердное по своей сути, запомнит то, как восстановил женскую грудь. И как знать, куда это приведет его в дальнейшем.

— А он точно еще будет? — услышал он женский голос, когда, по обыкновению опустив голову, проходил через бронированную дверь комиссариата. — У меня скоро лекция в университете… Ах, здравствуйте, инспектор.

Амальди повернул голову и сощурился в полутьму приемной. Девушку он узнал сразу, еще до того, как она вышла в холодный неоновый круг из темного угла, призванного обескураживать зануд и жалобщиков. И тут же вспомнил имя, несколько дней назад написанное на желтом листке. Джудитта протянула ему руку как раз в тот момент, когда инспектор мысленно обозревал все оставленные убийцей улики на теле жертвы. Пальцевые отпечатки, перемазанные темно-красной липкой кровью. И у Амальди не хватило духу подать ей руку. С неудовольствием он отметил, что улыбка сползла с лица девушки. Но в этот момент он не посмел прикоснуться к ней, как будто его прикосновение могло осквернить ее. Разве можно после таких мыслей прикоснуться к кому бы то ни было?!

Джудитта ждала его уже час с лишним, несмотря на неоднократные попытки дежурного отговорить ее. Ждала, ерзала на неудобном стуле, пытаясь спрятать под него длинные ноги, хотя дежурный все равно то и дело косился на них. Долгое ожидание утомило и взбесило ее, вместо того чтоб успокоить. Она стискивала руки, пыталась читать сперва книгу, потом журнал, чтобы убить время, но там, куда ее усадили, было слишком темно. Наконец, порывшись в рюкзаке в поисках неизвестно чего, она наткнулась на шероховатую поверхность диктофона и слишком резко выдернула руки, чем на миг отвлекла полицейского за стеклом от созерцания ее ног. Джудитта натянуто улыбнулась ему и снова почувствовала себя нечистой, что еще больше ее взбесило.

Вчера она пришла домой, села за стол и включила диктофон, чтобы еще раз прослушать лекцию и сделать для себя заметки. Но в конце, когда она, помнится, выключила запись, пленка вдруг опять зашуршала. И мерзкий шепот стал повторять непристойности, которые, если верить ему, скоро станут явью. Джудитта окаменела, у нее не было сил даже выключить эту пакость. И она дослушала все до конца, пока кассета сама не остановилась. Противный голос до сих пор отдавался у нее в ушах, не оборвался, даже когда она легла спать, свернувшись калачиком на своем старом диване-кровати, который она могла разложить только после того, как отец закончит смотреть телевизор. Сон уже начал подкрадываться к ней под выкрики пьяниц в закоулках старого города, как вдруг Джудитта вспомнила про инспектора полиции, которому несколько дней назад отнесла заявление на неизвестных подонков и который ее успокоил, хотя и не пообещал ничего определенного. Ее поразило выражение его лица. Суровое, решительное. Даже, пожалуй, угрюмое, если присмотреться. Несмотря на кое-где пробивающуюся седину, Джудитта подметила в нем что-то детское. Молчаливый, серьезный ребенок, на которого всегда можно положиться. Почему-то у Джудитты возникло ощущение, что ему хочется взять ее руки в свои. Она не стала бы противиться. Ему она доверилась бы без стеснения и без страха почувствовать себя оскверненной.

— Я недавно подала вам заявление насчет домогательств, — сказала она.

А он, хотя и не подал ей руки, тут же отозвался:

— Я вас помню, Джудитта Черутти. — Амальди постарался дружески ей улыбнуться. — Вы извините, задумался. Что я могу для вас сделать?

Джудитту согрело это «я», такое личное, такое неофициальное. Она внимательно вгляделась в его лицо и нашла его привлекательным. Решительный подбородок, светлые брови, прямой, резко очерченный нос, такие же резкие скулы, обтянутые загорелой кожей.

Светлые глаза неопределенного цвета в окружении темных глазниц, наполовину прикрытые веками, придавали ему вид усталого, избитого боксера, и взгляд их был задумчиво-отстраненный. Джудитта почувствовала, что краснеет. Да, бесспорно, привлекательная внешность. Она продолжала мысленно оценивать его, даже когда он любезным жестом указал ей дорогу к лифту, но при этом старательно избегал как-нибудь ненароком прикоснуться к ней. Движения у него были мягкие, кошачьи. Высокая мускулистая фигура вызывала ощущение, что он способен именно по-кошачьи втиснуться в узкое пространство, если надо будет, к примеру, уйти от погони или преследовать преступника. Все движения его были мягки, почти ленивы, но чувствовалось, что под этой внешней вялостью скрываются стальные мышцы, жилы и сухожилия, способные мгновенно натянуться как струна для преодоления препятствия или для удара. Он двигался совсем бесшумно, даже кожаные ботинки не скрипели. Как будто скользил по поверхности, ничем не выказывая своей власти. Притворялся рассеянным, будучи все время начеку.

Джудитта взглянула на его руку — проверить наличие обручального кольца — и на миг даже остановилась, загипнотизированная тонкой, нервной, но отнюдь не женственной рукой, полной силы, но не внушающей тревоги. Она искала в этой руке каких-либо указаний на личную жизнь инспектора Джакомо Амальди и совсем забыла о том, что ненавидит лифты, особенно такие современные, тесные и удушливые, как этот.

— Проходите, пожалуйста. — Амальди указал ей на вертящееся кресло перед письменным столом. Усадив ее, сам зашел за стол и тоже уселся.

Краска так и не сошла с лица девушки. Стеснительная, должно быть. И красивая. Амальди она нравилась. Его почему-то сразу потянуло к ней, что случалось редко. Но сейчас, оказавшись с ней лицом к лицу в холодной тесноте своего кабинета, он подумал, что это, верно, от усталости. «И вовсе она тебе не нравится, — сказал он себе, — просто захотелось расслабиться хоть на миг, отдохнуть от нескончаемой гонки за твоей болью, за твоими обещаниями. Эта девушка — отвлекающий маневр, придуманный тобою, чтобы остановиться».

— Рассказывайте все сначала, — официальным тоном проговорил он.

Рассказывая, Джудитта отметила в нем и то, что ей не понравилось. Он уже не был защитником, каким показался ей во время первой случайной встречи. И куда-то вдруг исчезла вся любезность, которую он оказывал ей по дороге в кабинет. Он как-то сразу охладел. Быстро свернув свой рассказ, она встала.

— Простите, что беспокою вас по таким мелочам…

Амальди вскочил.

— Сядьте, пожалуйста.

Джудитта снова села и опять нашла его, прежнего. Разглядела за ледком в глазах что-то теплое, детское, трогательное. Она поставила локти на стол и чуть подалась вперед, сократив разделявшее их расстояние.

Амальди придвинул стул поближе к столу и тоже как бы ненароком оперся локтями о стол. Теперь и они сами, и руки их были совсем близко друг от друга, всего в нескольких сантиметрах.

— А это не могло случиться где-то в другом месте? — спросил инспектор.

— Нет. На фоне слышны голоса студентов. Они обсуждают лекцию.

— Ну да…

Джудитта считала себя неплохим психологом. Вот и сейчас она инстинктивно почувствовала, что инспектор Амальди не из тех, кто может не заметить голосов на заднем плане. Полицейские просто притворяются рассеянными, чтобы подхлестнуть память свидетеля. И все же ей хотелось верить, что они говорят об этом маньяке, чтобы еще немного побыть вместе. Ей не хочется уходить, а ему — отпускать ее.

— Значит, кто-то из студентов мог видеть, как он записывал свое послание.

— Да. — Джудитта с сожалением отметила, что, если они быстро разыщут подонка, все на этом и закончится. — Мог… Но после лекции всегда такая суматоха.

— И все же есть смысл попробовать.

«Какие у нее свежие, пухлые губы», — думал Амальди. Они красиво смотрелись в улыбке. И зубы крупные, белые, ему такие всегда нравились. На верхней губе чуть заметные морщинки, с годами они станут глубже. Он представил себе, каковы они на вкус. В его воображении Джудитта смеялась, щурила еще больше свои серые близорукие глаза такой необычной, удлиненной формы; из-за век кажется, что они печальные, но это не так. Ему вдруг почудилось, что она придвинула руки чуть ближе, и он резко выпрямился.

Как раз в этот момент в дверь постучали, и Фрезе, не дожидаясь разрешения войти, просунул голову в кабинет и обронил:

— А-а, явился.

Джудитта тоже выпрямилась в вертящемся кресле.

— Помешал? — Фрезе смерил девушку оценивающим взглядом.

— Нет, — сказала она.

— Нет, — сказал Амальди, поднимаясь.

— Ох, извините. — Джудитта смутилась, сообразив, что отвечать на этот вопрос положено инспектору, а уж никак не ей.

Она встала. Фрезе доходил ей до плеча, поэтому проворно шагнул назад.

— Ладно, — сказал ей Амальди, — я расследую это дело и сообщу вам.

— Я оставлю вам домашний телефон… если нужно.

— Он должен быть в вашем заявлении. А впрочем, напишите.

— У вас есть ручка?

Фрезе протянул ей ручку, не сводя глаз с Амальди. Инспектор избегал встречаться с ним взглядом.

— На чем записать?

Амальди пододвинул ей все тот же блок желтой бумаги. Джудитта, написав номер, не подала руки ни ему, ни Фрезе.

— До свиданья, — произнесла она, обращаясь к обоим, и ушла.

— Подожди меня, — бросил Амальди помощнику и, черкнув что-то на другом желтом листочке, быстро вышел из кабинета.

На площадке перед лифтом он ее не нашел. Но, услышав шаги на лестнице, перегнулся через перила и увидел длинные ноги.

— Синьорина Черутти!

В лестничном пролете показалась ее голова. Прямые волосы струились вниз, в пустоту. Амальди спустился к ней.

— Если что, вы можете мне звонить. Вот это прямой, в кабинет, это пейджер… а это личный, то есть домашний. Пейджер я иногда отключаю, так что…

— Спасибо, — сказала девушка, и Амальди показалось, что она легонько погладила листок.

— До свиданья.

— До свиданья.

Амальди протянул ей руку.

Джудитта пожала ее и благодарно улыбнулась. Она почему-то подумала, что этот жест стоил ему невероятных усилий.

«Какая нежная, теплая рука», — подумал Амальди и, круто повернувшись, стал подниматься по лестнице.

А Джудитта пошла вниз, улыбаясь.

— С каких это пор старший инспектор занимается такой ерундой? — спросил Фрезе, как только Амальди переступил порог кабинета. — Хотя такую грудь ерундой не назовешь.

— У тебя что-то срочное? — перебил его начальник.

Фрезе тряхнул головой, развел руками и с блаженным стоном плюхнулся в вертящееся кресло.

— Какое блаженство! Еще чувствуется тепло этой попки!

Амальди обдал его ледяным взглядом.

— Ну?

— Я нашел один из недостающих документов по сиротскому приюту. И знаешь где? В личном деле Аугусто Айяччио.

— Кого? — рассеянно переспросил Амальди, до сих пор не в силах опомниться от своего поступка.

Дать домашний телефон незнакомой девице, возможно, истеричке, которая теперь изведет его рассказами о новых подвигах онаниста.

— Айяччио. Того беднягу, что умирает от рака… Кстати, ты его навестил?

— Да, — соврал Амальди.

Глава 7

— Не приходил? — спросил Фрезе у Айяччио. — Ты точно помнишь?

— Да.

— А вчера?

— Нет.

Фрезе почесал в затылке, потом заученным движением отряхнул пиджак и почистил ногти.

— У тебя перхоть есть?

— Чего нет, того нет.

— Черт! Прости, Айяччио, — буркнул Фрезе.

— Да ничего.

— Нет, правда, прости, я дурак. — Он с досадой ударил себя кулаком по толстой ляжке и поднялся с больничного стула.

— Говорю вам, ничего.

— Давай на «ты».

— Ладно.

Фрезе отошел к окну и попытался сменить тему:

— Неплохой отсюда вид.

— Да уж. Особенно хорошо видно, как растет гора мусора.

— Море, Айяччио, отсюда видно море.

— Это не море, а портовая помойка.

— Так ведь вода не из канализации. Мусор море приносит.

— Вы замечали, как заманчиво выглядит жареная курица в витрине? Золотистая корочка, лоснящаяся от жира, запах розмарина, вокруг хрустящая картошка… Замечали?

— На «ты», Айяччио.

— А наутро она в мешке для мусора. Хрящи, выцветшая кожа, кости с налипшим на них мясом… тошнотворный запах… Вы бы ни за что на свете до нее не дотронулись, верно? Как по-вашему, это одна и та же курица?

— На «ты», черт тебя возьми!

Айяччио повернулся спиной к окну, выходящему в мир, которого он никогда не понимал, для которого с рожденья был чужим. В палате воцарилась тишина. Фрезе пришел спросить его, как мог недостающий документ из папки сиротского приюта оказаться в его досье. Но на разъяснения не очень надеялся. Хотя странно, как тот документ попал в личное дело сироты. Единственного сироты в полицейском управлении, насколько ему известно. Сироты, который вырос именно в этом приюте и уцелел на том самом пожаре. Но откуда это может быть известно Айяччио? Фрезе видел перед собой еще сильную спину человека, в пятьдесят два года приговоренного к смерти. Айяччио всего на три года старше него. «Бывает», — сказал себе Фрезе, как только узнал о его несчастье. Но смотреть этому человеку в глаза — дело иное. Быть может, он вовсе и не насчет документа пришел, а просто посмотреть в глаза смерти, которой так боялся. Да, это совсем другое дело. А сам Айяччио уже не тот, каким он его помнил. Не тот, каким предстает в личном деле. Не тот Айяччио, которого он часто встречал в коридорах полицейского участка, уже не тот вялый, ко всему равнодушный агент с припухшими глазами, с которым они иногда вместе обедали.

— Я устал, — сказал Айяччио. — Устал и озяб.

— Накройся одеялом. Тебе помочь?

Не дожидаясь ответа, Фрезе подошел к кровати и хорошенько укрыл его. И заметил в вороте пижамы лиловое пятно, растекшееся по всей шее. Как язык. Ожог, давний, страшный ожог.

Айяччио закрыл глаза. Он думал о случившемся утром. Вытянувшись на постели, он приходил в себя, выныривая из кошмарного водоворота, куда его погрузили ударные дозы принятых лекарств. Казалось, язык у него стал толще и неповоротливей. Во рту было горько. Сильно болели мышцы шеи. Сколько он проспал? Кряхтя, он приподнялся и сел на постели. Развел руки в стороны, несколько раз сжал и разжал кулаки. Дыхание сбилось, он растерянно водил глазами, как пассажир скорого поезда, глядя в окошко. «Ну вот, — подумал он, — смотрю на себя со стороны». Но кто он такой и где находится — этого понять не мог. Голова как будто раздулась, мысли множились, увеличивая объем мозга, так что кости с трудом удерживали его в черепной коробке. Он понял, что это болезнь, и все встало на свои места: Айяччио осознал, что болен раком и что в этой больничной палате ему суждено умереть.

Он открыл глаза. Увидел, что Фрезе неотрывно смотрит на него, и слезы сами собой, без спросу покатились из глаз. Они оставляли бороздки на щеках и обжигали губы солью. Вдруг в ноздри ему ударил запах ладана, и он стал прислушиваться — не читают ли рядом молитвы, может, из церкви пришли благословлять больницу?

В палату вошла медсестра. С ее приходом запах усилился и воздух стал дымным.

— Как дела, синьор Айяччио? — спросила белокурая сестра, остановившись на пороге и улыбнувшись Фрезе.

— Почему так пахнет ладаном? — поинтересовался Айяччио.

Сестра принюхалась; в глазах ее мелькнула тревожная мысль, и она тут же перевела их на Фрезе. Всего один мимолетный взгляд, но Айяччио заметил его. Ладан рассеялся. Воздух снова был чист и прозрачен. Фрезе и сестра смотрели на него заботливо и сочувственно. «Обонятельные галлюцинации, — вспомнил Айяччио. — Господи Боже мой!»

Впервые его болезнь дала себя знать.

— Я пошутил, — сказал он белокурой хорошенькой медсестре в халатике, плотно обтягивающем грудь.

Та улыбнулась.

— Все нормально.

Несколько секунд она изучала его, прячась за сочувственной улыбкой, потом кинула взгляд на Фрезе и вышла за дверь.

— Я пошутил, — шепотом повторил Айяччио.

И внутренне сжался от стыда и боли.

В восемнадцать лет Айяччио первый раз почуял запах ладана, а в двадцать — последний. С тех пор он ни разу не был в церкви. Даже забыл, что на свете есть и церкви, и ладан. Если б хоть он умел молиться! Но он потому и ушел из семинарии, что не был ни дураком, ни святым, чтобы посвятить себя Богу. Все это было ему недоступно.

Теперь перед ним проплывало его прошлое в свете нового озарения, нового источника энергии — той самой болезни, что медленно разрушает его. И Айяччио обозревал это прошлое без боли и тревоги, а с грустной отстраненностью. Мысли, как не связанные друг с другом лучи, осеняли его и пропадали во мраке будущего. Ненужные мысли, которые за всю жизнь ни разу не приходили ему в голову. Скоро от него ничего не останется, и они будут жить сами по себе.

— Мне пора, — сказал Фрезе, взглянув на часы и отставляя стул на место, к стене. — Береги себя. Я еще зайду.

Айяччио кивнул и проводил его глазами до двери. Она открылась и закрылась. Он снова один. Но взгляд по-прежнему прикован к двери. В полутьме палаты ему почудилась какая-то маленькая черная точка. Он никак не мог ее разглядеть получше. Поискал очки в ящике тумбочки. Понял, что это муха. До нее было метра четыре. Немыслимо, что на таком расстоянии он узрел муху, однако она была там. Муха передними лапками терла большие глаза. Потом прозрачные крылышки затрепетали. Айяччио рывком сел. Кое-как дотащился до двери и распахнул ее. Муха, жужжа, вылетела.

— И вправду муха, — удивленно проговорил он. — Муха сидела на стене в четырех метрах от меня.

Он привалился к двери, пытаясь обрести равновесие. Снова просчитал расстояние. Четыре неверных шага до постели. Не удовлетворившись этим, сделал четыре шага назад, к двери. Запах ладана вновь защекотал ему ноздри; его замутило. Он повернулся к кровати, не глядя ни на что в отдельности. Ноздри его расширялись, впитывая воображаемый запах, и тут он заметил, что наволочка на подушке вся сморщилась, на ней проступали холмы и впадины, и на некоторые даже ложилась тень мусорной кучи за окном. Абсурд. У него никогда не было такого острого зрения, даже в детстве. Айяччио протер глаза и ущипнул себя за щеку. Может быть, это сон? Нет. Еще четыре шага, и он забрался под одеяло. Среди волн ладана он чуял опасность. Неведомую опасность, которая, по-видимому, исходила от него самого.

Пристраивая голову на подушку, он кожей головы, под волосяным покровом ощущал складки наволочки. Жесткие складки, по крайней мере, так ему казалось. Он на миг смежил веки и увидел их: всего девять. Три из них были сами в мелких морщинках. Белый цвет застил зрение, но ему тем не менее удавалось различить все оттенки серого по краям подушки, а также отражающийся на ней зеленоватый оттенок стены. Если продолжить наблюдение, вероятно, он рассмотрит основу и уток хлопковой ткани.

Он открыл глаза и стал испуганно озираться. Сердце бешено билось, и нечем было дышать. Он зашарил по тумбочке в поисках воды. Что с ним? Может, его чем-то опоили? Рука наткнулась на гладкую стеклянную поверхность, и стакан начал падать. Но падал он до странного медленно; вероятно, поэтому Айяччио успел повернуться на другой бок и подхватить стакан в нескольких сантиметрах от пола. Железной хваткой. Вода выплеснулась на мраморный пол и рассыпалась на множество мелких брызг, окативших его лицо. Айяччио не переменил неудобной позы, пока не заболела спина. Тогда он поднялся, выпил то, что оставалось в стакане, и поставил его обратно на тумбочку. Грохот стекла по белому пластику эхом раскатился в палате. Он услышал, как стены впитывают вибрацию, выталкивая ее в коридор.

На него снова нахлынул страх, силы вдруг покинули тело, ему показалось, что он теряет сознание. Он вытянулся на постели и стал глядеть в потолок, остерегаясь сосредоточить на чем-либо внимание. Хватит с него этих откровений.

— Помогите, — прошептал Айяччио.

Постепенно скованность во всем теле отступила. Может, все-таки удастся заснуть? Ему почудилось, что снова открылась дверь, но он не придал этому значения. В голове что-то пульсировало, унося его далеко отсюда. Сознание затуманилось, хотя еще несколько минут назад все чувства были обострены до предела. Во рту ощущался странный привкус. Привкус воды. Сладковатый, неестественный. Краем уха он услышал какой-то шорох. К сонму теней добавилась еще одна. Он попробовал открыть глаза, но веки были тяжелые, словно приклеенные. Темнота, в которую он погрузился, стала плотной, почти осязаемой. И он плыл в этой темноте. Нет, не плыл, а просто покачивался, отдавшись на волю течения, медленного и плавного, без единой волны. Потом вдруг взорвались краски. Яркие, слепящие полосы. Они проходили рядом, не затрагивая его. Он ощутил холод, как будто был голый. Слабость. И голос, который виделся ему в темноте красными звуковыми волнами, начал говорить — сначала тихо, потом резко и отрывисто, потом снова тихо. Он был такой далекий, что Айяччио не смог разобрать ни одного слова. Лишь знакомое жужжанье, как будто это был голос его мыслей. Второе «я», говорившее с ним, но не способное к общению. Холод усиливался. Но мышцы на него не реагировали. Он даже не дрожал. Вдруг ему показалось, что по телу ползают муравьи. Нет, не муравьи, а животные покрупнее. То тяжелые, то почти невесомые. Все они оставляли после себя холодный и влажный след. И запах их дико раздражал ноздри. Быть может, улитки. Быстрые улитки. А голос все не унимался.

Через час в палату вошла сестра и увидела, что он лежит на кровати, одеяло на полу, пижамная куртка расстегнута.

На восковой груди было выведено:

«аУгуСТо аЙяЧчИо»

Больной был без сознания, но рука его крепко сжимала красный фломастер.

Глава 8

Человек в седьмой раз пронесся по проспекту параллельно воскресному людскому потоку, ползущему под портиками. Дело было к вечеру. Свет все больше тускнел, вычерчивая длинные тонкие тени, в которых уже проглядывали сиреневые тона близящегося вечера.

Скоро стемнеет. Это ему на руку, так как у него назначена встреча. Согласно плану.

Утром он перевез мать в светлую палату городской больницы. Понаблюдал за беготней врачей и сестер, нанюхался прилипчивого запаха лекарств и хлорки, подметил в глазах больных страдание и страх перед смертью, что раздражало его донельзя. Но сразу уйти он не мог: нельзя привлекать к себе внимание неадекватным поведением. Сознание грандиозности своего замысла побуждало его остерегаться. Перед ним, как мечтала мать, открывается блестящее будущее. Многолетнее одиночество будет вознаграждено. Правда, цена той награде — его анонимность. Он должен научиться быть невидимкой. Случайным прохожим. Несмотря на свою исключительность. Поэтому, усевшись в уголке палаты, он до конца отыграл свою роль: расспрашивал врачей, терпел их апломб и профессиональную снисходительность. И даже в какой-то мере был им за это благодарен, поскольку они неосознанно позволяли ему почувствовать себя мелким, незначительным, бестолковым. В этом и состоит величие его замысла: весь мир должен служить его цели. Всего час спустя он был в полной боевой готовности. По больничным коридорам и отделениям передвигался уверенно, как будто следуя мысленной карте, и при этом никто его не замечал, никто не удостаивал взглядом. Он скользил вдоль стен, как тень. Спустился на первый этаж, вошел в операционную, порывшись в шкафчиках, быстро нашел то, что ему нужно. Скальпель, пилу, жирные хирургические карандаши, кривую иглу. Все это он сложил в холщовую сумку вместе с рыболовными крючками, мотком пеньковой веревки, катушкой нейлоновой лески и зеленой бархатной тесьмой. Сумку он спрятал под пальто из тяжелого колючего сукна, не слишком элегантное, но вполне добротное. В кармане пальто нащупал плотный картонный конверт, где хранились три засушенных листика.

Он чувствовал себя непобедимым за своей новой маской человека из толпы. Шел к выходу спокойно, как обычный посетитель, чуть сгорбив плечи, как будто унося на них боль за родственника или друга. Дойдя до двери, оглянулся, привлеченный убожеством вестибюля, и стал изучать его, словно видел впервые. С обеих сторон два небольших зала ожидания. Кресла и диваны обиты коричневатым кожзаменителем, на каждом подлокотнике большая пуговица, под которую забран дерматин. Черные столики из матового пластика. На столешницах кипы старых растрепанных журналов. От двух остались только обложки. В зале справа чудом сохранился ковер с загнутыми кверху углами. Он подошел и опустился в кресло. Под пальто негромко звякнули хирургические инструменты.

Прямо перед ним размещалась внушительная стойка темно-зеленого мрамора с черными и желтыми прожилками. Из-за нее выглядывала сестра. Человек пригляделся к ней. На вид лет пятьдесят; редкие сальные волосы цвета соломы с отросшими черными корнями, перехваченные бледно-голубой резинкой под цвет, вернее, под бесцветность пустых глаз. Пальцы заученным жестом теребят ручку; длинные, заостренные ногти покрыты серебристым лаком. Отвечая на телефонный звонок, она то и дело бросает взгляд на свои ногти. Наверняка где-нибудь в укромном месте у нее хранится набор пилочек, щипчиков, бутылочек с лаками и ацетоном. Человек полной грудью вдохнул человеческий запах этой обители слез. Все, от чего он до сих пор отказывался, все, что мать ему строго-настрого запрещала, в это утро стало его второй натурой. Он закрыл глаза и притворился, что задремал. А сам сосредоточился на том, чтобы слышать шумы, вдыхать больничные запахи, вникать в обрывки разговоров, большая часть которых посвящена забастовке мусорщиков. Когда он вновь открыл глаза, то образ постороннего человека уже был доведен до совершенства.

Тогда он встал и ушел.

Из багажника машины он вытащил бесформенный сверток сантиметров тридцати в диаметре и чуть меньше метра длиной. Оберточная бумага противно заскрипела, когда он сунул этот сверток себе под мышку. Затем пешком отправился в город.

Чудесное превращение состоялось, теперь он стал невидимым и наслаждался вновь обретенной свободой. Теперь никто не укажет на него пальцем, никто не заклеймит позором, и он может свободно перемещаться в людской реке, которая не впадает в море. Теперь можно. В ожидании сумерек, которые его замысел озарит ярким светом. Никому из людского потока и в ум не придет, что разворачивается вокруг него, никто не видит болезнь так, как видит ее он: выпущенной на городские улицы, притаившейся среди холмов мусора, танцующей на развалинах оперного театра, блуждающей в темных закоулках. Никто ее не замечает, потому что болезнь хитра, она умеет прятаться от людского глаза на самом виду, шагая с ними плечом к плечу, как полноправный член общества. И делая свое дело — заражая ближнего, распространяясь, не думая про добро и зло, ведь и в том, и в другом случае цель у нее одна — помочь ему свершить свою судьбу.

Отныне жизнь его — не что иное, как карандаш в руке художника. Она пряма и проста, как больничный коридор. Остается пройти ее до конца. Это лишь вопрос времени. Причем время, которое он рассчитывает из чисто практических соображений, скорее относится не к нему, а к другим. К тем или к той, кому оно выносит приговор. А для него оно течет медленно и в то же время быстро, поскольку шаг наступающих сумерек неумолим. Медленно — потому что решение принято, а значит, замысел, считай, осуществился, по крайней мере, осуществился в главном: в принятии решения. В понимании величия своих целей. И потому спешить ему некуда. А быстро — потому что какой-то уголок его сознания сопротивляется принятому решению, и это сопротивление приближает его к моменту истины, к действию, как таковому. Быстрота и медлительность уживаются в мозгу, подчиняясь ощущению собственной неподвижности, как будто не он идет по улице, а город скользит у него под ногами.

И, скользя, город и судьба подвели к нему антикварный магазин.

Он увидел ее впервые тридцать два года назад, когда она была юной продавщицей, но уже пользовалась доверием благородных семейств города, а он был мальчишкой двенадцати лет. Мать принимала ее на первом этаже виллы. Он слышал, как они мило беседовали, но в интонациях обеих женщин уловил подспудное напряжение. Это разожгло его любопытство, и он стал подслушивать. Антикварша хищным взглядом оценивала драгоценности, ходила по комнатам, рассматривала предметы обстановки. Хозяйка дома решила негласно избавиться от своих сокровищ. А он следил за ними, спрятавшись в тени. Они попадались ему на глаза лишь временами, поскольку он боялся себя обнаружить, но шаги их доносились отчетливо. Нервные, отрывистые — матери и томные, нарочито ленивые — антикварши. Когда осмотр закончился, обе снова заперлись в комнате на первом этаже, подальше от вездесущих ушей монахинь. Продавщица назвала цену каждого предмета, даже не заглядывая в список, составленный хозяйкой дома. Он из ниши на лестничной площадке между первым и вторым этажом, прячась за чугунной решеткой, увенчанной бронзовым купидоном, видел, как потемнело лицо матери и глаза превратились в щелочки. Она ничего не сказала антикварше, торговаться не стала. Когда мальчишка вырос, он понял, что жалкие гроши, предложенные матери антикваршей, были ценой за негласность. Все печати, все фамильные гербы следовало вытравить. Все следы сделки будут уничтожены, и никто ничего не узнает, заверила антикварша. Плата за молчание. Распрощавшись, обе женщины преобразились. Мать была в бешенстве. А молодая антикварша расточала улыбки направо и налево, довольная выгодной сделкой. У нее были платиновые волосы с двумя вульгарными завлекалочками и пышным начесом на макушке, похожим на ком сахарной ваты. Поднявшись, она одернула узкую юбку цвета морской волны, едва доходившую до колен, послюнила указательный палец, потерла его о большой и наклонилась, чтобы зафиксировать поехавшую петлю на чулке. Когда она наклонилась, в квадратном вырезе розовой кофточки без рукавов показалась бледная мягкая грудь. Затем женщина натянула короткий жакетик того же цвета, что и юбка, открыла маленькую жесткую сумочку, вокруг ручки которой был завязан шарфик, вытащила чековую книжку и выписала чек на сумму, причитающуюся хозяйке дома. Не сдержав приступа эйфории, она шагнула к синьоре Каскарино с явным намерением поцеловать ее в щеку, но мать проворно отступила и указала антикварше на выход. У той был рыхлый, обвисший зад, несмотря на молодость. Видя, как он колышется под тканью обтягивающей юбки, мальчик почувствовал колотье в левом мизинце. От недавно наложенных швов кровь застаивалась, и распухший желтоватый обрубок болезненно пульсировал. Но распространение инфекции удалось остановить.

Спустя тридцать два года человек-невидимка вошел в антикварную лавку. Улицы постепенно пустели. Магазины закрывались. Люди торопились домой, ужинать. Он спрятался за буфетом XIX века, вдыхая запах воска, и бесшумно опустил на пол мешок. Минут десять стоял неподвижно, едва дыша. Биение сердца глухо отдавалось в голове, но было ровным, ритмично отсчитывало медленно уходящие, неумолимые секунды.

В тот день он в последний раз понаблюдал, как она передвигается за стеклом витрины, среди нагромождения пыльной мебели. Не замечая окутывающих его выхлопных газов и дыма окраинных фабрик, он зачарованно смотрел на округлые руки с мясистыми пальцами. Тридцать два года назад эти пальцы пожимали худую руку его матери и выписывали чек на имя синьоры Каскарино. Теперь на этих сосисках красовались старинные золотые перстни, доставшиеся ей неизвестно от какой нуждающейся семьи. Теперь ей пятьдесят два года, а волосы все такие же платиновые, как тогда, с теми же завитками, и кожа такая же светлая, почти прозрачная, и те же глупые, стеклянные глаза. Она была одна и деловито суетилась в тесноте своей лавки. Видимо, близкая старость тревожит ее, поскольку она то и дело глядится в зеркало то гардероба, то трюмо. С годами такие женщины, как правило, позволяют себе толстеть, должно быть, им кажется, что от этого натягивается кожа и морщины не так заметны. А зад обвис еще больше.

Он долго выслеживал ее, сам не зная зачем. Пока наконец не постиг роль этой женщины в своем грандиозном замысле. Со дня его поездки за город прошла неделя. Неделя озарений. Неделя, давшая ему понять, что нет ничего случайного в его судьбе. Каждое событие логически связано с предыдущим и последующим, и эта цепь подводит его к свершению того, что ему предначертано не месяц и не день назад, а с рождения. И все его существо, его плоть и кровь призваны вывести его к этой цели, на этот единственно верный путь. Лишь пройдя его до конца, он вынырнет из темного, зловонного колодца, чтобы стать еще чище, еще сильнее, чтобы утвердиться в собственном одиночестве.

Он услышал, как антикварша опускает жалюзи на окнах лавки, как, пыхтя, возится с засовами, и представил себе грудь, выглядывающую в вырезе блузки, как тогда. Он дождался, когда она погасит свет, и вышел из своего укрытия.

То ли женщина увидела в полутьме лицо покупателя, который много лет назад приобрел у нее одну очень ценную вещь, то ли нет. Но когда он подошел к ней почти вплотную, она не могла не заметить странного блеска в его глазах. И тут же поняла, что будет дальше, попятилась, выставила навстречу убийце пухлые руки с накрашенными ногтями. Попыталась было убежать, да некуда и где взять силы? Человек тут же настиг ее. Он тоже не бежал, хотя и знал, что при необходимости смог бы. Он схватил ее и развернул к себе. Несколько секунд они потоптались на месте, крепко обнявшись, как в неуклюжем танце: он прижимал ее к себе, она пыталась его оттолкнуть. Они наступали друг другу на ноги, пока наконец ее ноги не оторвались от пола вместе с телом, которое тяжело плюхнулось на какую-то старинную тумбу.

— Сидеть! — приказал он разинутому в немом крике рту и сведенным в спазме ужаса мышцам.

После чего спокойно снял со стены алебарду XVII века с заржавленным топором в форме лилии.

Глава 9

— Вопрос, который нам необходимо прояснить во время наших лекций, — вещал профессор Авильдсен, не обращаясь ни к кому в отдельности, а к аудитории в целом, как всегда переполненной, — состоит в безусловной аналогии запаха святости и зловония распада.

Джудитта Черутти уже включила диктофон. С первого ряда она углядела раздутый кейс профессора Авильдсена. Сегодня он уже не был пуст, как на прошлой лекции. Он наклонился и щелкнул замком, но ничего не достал. Как будто решил проветрить содержимое, мелькнула у Джудитты мысль. Во время этой паузы Джудитта инстинктивно покосилась на толстяка. Тот сидел на обычном месте и смотрел на нее исподлобья. И Джудитта приняла решение. Она не позволит себя запугивать. Старший инспектор Джакомо Амальди вселил в нее уверенность. Полиция примет меры. А если не примет, она примет их сама. Терпеть больше не станет. Нечего этому противному толстяку отравлять ей жизнь. Она была уверена, что это он ее донимает, но ей посоветовали не упоминать об этом в заявлении, поскольку клевета карается по закону. Чтобы указать на кого-либо пальцем, нужны конкретные доказательства. Но это, конечно, он. В его свинячьих глазках, толстом языке, который непрестанно облизывал кроличьи передние зубы, Джудитта ловила садистское удовлетворение. Ему хочется, чтобы она знала и боялась его. Но хватит с нее. Пора дать ему понять, что хватит. И она послала ему взгляд, полный отвращения и презрения.

— Путь, на который мы с вами вступаем, вся неведомая область между святостью и греховностью, — продолжал профессор Авильдсен жреческим голосом, — иначе говоря, все присущее Добру и Злу в абсолюте, приведет нас к открытию души. Нет, вы не откроете христианскую, буддистскую или магометанскую душу. Душу, о которой говорю я, можно объять, убить, любить, выпить, съесть, вырвать с корнем или посадить, украсть и подарить. Это душа народов, всех народов, это их жизнь.

Его жизнь словно заключалась в этой аудитории, поневоле наполненной слушателями, которые не представляли для него ни малейшего интереса. Ему претили слащавые откровения коллег на заседаниях кафедры, когда те вспоминали имена лучших студентов спустя долгие годы. Порой эти лучшие становились их аспирантами и ассистентами, или, во всяком случае, преподаватели бдительно следили за их карьерой. Профессор Авильдсен не чувствовал привязанности ни к одному из своих студентов, он сознательно забывал, вернее, заставлял себя не запоминать ни имен, ни лиц, ни биографий. Он был сосредоточен только на себе, на своей высокой одухотворенности, на способности гипнотизировать стадо молодых людей. Их эмоции, их восхищение нужны были ему постольку, поскольку являлись питательной средой его души. Он жадно впитывал их, не вдаваясь в подробности чужой жизни. Они были не более чем отражением его чистой науки, его ума, его гордости самим собой.

— У нас на Западе принято определять три средоточия духа, которые соответствуют троим посвященным или философам — называйте, как хотите, — которые революционными методами преобразовали земной путь человека. Сердце, или Христос, — это любовь. Голова, или Маркс, — это разум. Гениталии, или Фрейд, — это наша чувственная связь с прошлым… Прошлое, которое психологи помещают в наших родителей. — Тут в голосе его послышалась едва заметная нотка досады. — Но весь этот удивительный путь призван раскрыть нам то, для чего предыдущим поколениям понадобились века, то, что существует независимо от нашего понимания. Народы Земли несут это в себе как дар или проклятие с начала времен. Эту тройную истину они обожествляют, обставляя теми или иными ритуалами.

Джудитта пристально смотрела на профессора. Чем-то притягивал и одновременно отталкивал ее этот одухотворенный человек, с такой непринужденностью державший в ладони сокровенную душу всех народов. Как будто он хозяин их жизни, тогда как инспектор Амальди — всего лишь охранник. При мысли о нем Джудитта невольно улыбнулась.

— Начнем с головы. Почему с головы? Потому что сердце для нас, людей Запада, — слишком далекое воспоминание. Наша цивилизация много веков намеренно старалась похоронить его и вытравить эту память. С другой стороны, гениталии — сравнительно недавнее наше приобретение, и пока мы склонны путать их с сердцем, по которому естественным образом тоскуем. Из этой тоски и происходит культ секса как некоего суррогата.

Джудитта не считала себя сексуально озабоченной, как многие ее сверстницы; лишь иногда ее охватывала растерянность, и она прятала свой страх под напускной дерзостью. Ту же двойственность она ощущала, с одной стороны, в нежелании вмешиваться в чужую жизнь, а с другой — в призвании помогать людям. Конечно, она не в силах облегчить их боль, но благодаря своему дару она чувствовала чужие беды как собственные. К ней можно было с успехом применить характеристику, данную Антони Бёрджессом Шекспиру. Когда она впервые попалась ей, Джудитта сразу узнала в ней себя и записала в дневник, в органайзер, в компьютер. Определение гласило: «Он подмечает мелочи жизни и умеет читать по лицам, как близорукий, которому свойственно не смотреть, а всматриваться». Вот и ее умение видеть было необычным — порой преувеличенным, порой атрофированным. Она привыкла к близким контактам, как будто на все смотрела сквозь увеличительное стекло; а то, что было вдали, расплывалось в тумане — и контуры, и краски, и формы. Джудитта умела оценивать только детали, общая картина была ей недоступна. Стоило предмету или человеку перейти некую воображаемую грань ее близорукости, как объект мгновенно обретал жизнь, под оболочкой проступала сущность. И тогда девушку охватывал невиданный энтузиазм, и она уже не могла противиться соблазну дойти до конца, раскрыть мир во всей его полноте. Жизнь ее была подчинена законам дедукции, а не индукции. Она то и дело добавляла к мозаике очередной кусочек, до недавних пор скрытый от нее, и так, постепенно накапливая личный опыт, составляла общее представление о мире. Такой подход развил в ней два качества: фантазию, восполнявшую ограниченность поля зрения, и интуицию, научившую не поддаваться на обман формы, внешнего вида. Всматриваясь, она научилась чувствовать.

И потому, хотя была очарована профессором Авильдсеном, как прочие студентки, Джудитта чувствовала, что надо избегать близких контактов с ним.

— Поэтому анализ сердца и гениталий мы пока отложим и займемся головой — великим святотатством, родиной науки и прогресса, самым уютным гнездом нашей полубожественной природы.

Профессор Авильдсен опять скрылся за кафедрой, чтобы извлечь из кейса цилиндрик сантиметров примерно тридцати в длину и ширину. Керамический белый цилиндрик по форме напоминал перевернутый ночной горшок, но Джудитте он почему-то показался бабой на чайник, возможно, из-за торчавшей сверху оцинкованной ручки. А может, из-за подставки, более широкой, чем основание цилиндра, к которой были приделаны две защелки.

Студенты заинтересованно вытягивали шеи, но профессор и не думал открывать странный сосуд и показывать его содержимое.

— Но голова… — Авильдсен видел перед собой десятки голов разных форм с глазами, обращенными только на него, — голова является также контейнером души… Вспомним Декарта, который помещал ее в центр мозга, в хорошо защищенный и недоступный гипофиз… Или Платона, согласно которому сферическая форма головы сопоставима с мирозданием. Это микрокосм. Если можно так выразиться, начало всех начал, явленный нам дух. Или вспомним маори, для которых голова вождя была столь священна, что если даже сам он касался ее пальцами, то обязан был тут же поднести их к носу, дабы вдохнуть запах святости, впитанный пальцами, и таким образом вернуть его по принадлежности.

Очень медленно профессор Авильдсен поднял руку, запустил ее в волосы, взъерошил их, а затем поднес пальцы к носу и глубоко вдохнул. Безотказно действующая пантомима, видимо, не раз испытанная за годы преподавания. Студенты засмеялись. Многие стали повторять его жесты, и зал наполнился свистом воздуха, втянутого в ноздри от освященных перстов. Никто уже не смотрел на керамический цилиндр. Когда оживление немного утихло, профессор вновь заговорил:

— А когда умирает алаке, вождь абеокутов в Западной Африке, самый уважаемый человек в деревне отрезает ему голову и на блюде подносит ее новому вождю.

Двумя быстрыми движениями профессор отстегнул защелки и приподнял цилиндр. Какая-то девчонка издала придушенный смешок. Ребята перестали нюхать подушечки пальцев. На блюде стояла красная квадратная подставка с мумифицированной головой. Очень маленькой, высохшей, табачного цвета, с длинными редкими волосами, почти безгубым ртом, оскаленными в ухмылке зубами и двумя выпуклыми шарами черных, невероятно выразительных глаз.

— Голова становится фетишем, — продолжал профессор, наслаждаясь вторым театральным эффектом, составившим разительный контраст первому и выразившимся в напряженной тишине зала. — Личный фетиш нового повелителя, который тем не менее обязан воздать почести старому, жить по его указке, выстраивать свое существование по образу его головы.

Взяв блюдо с опасно балансирующей головой и держа его на вытянутых руках на уровне груди, Авильдсен благоговейно, как жрец, свесил свою голову и пошел по залу. Девушки оборачивались ему вслед, парни напускали на себя небрежный вид, но старались поскорее отвести глаза от мумифицированной головы.

Когда он проходил мимо нее, Джудитта поймала взгляд профессора, и ей показалось, что глаза его светятся затаенным торжеством. Человек и голова оставляли за собой шлейф запахов плесени и ароматического масла, — более точно Джудитта определить не смогла.

Завершив шествие, профессор вернулся на кафедру и возложил на столешницу фетиш. При этом волосы мумии лишь еле заметно взметнулись, не иначе, были сделаны из пакли. Затем он поставил на место цилиндр и мучительно медленно защелкнул замки. Голова скрылась из вида, но Авильдсен чувствовал, что она не перестала внушать аудитории страх. Оставь он ее открытой до конца лекции, глаза студентов привыкли бы к морщинистой, потрескавшейся коже, к пакляным волосам, к тяжелым, будто сделанным из папье-маше векам. А прикрытая, она материализовалась в их сознании, приобретя фантастические черты, каковых в действительности не имела. Теперь она виделась каждому во всем своем устрашающем величии, каждый создал для себя мысленный образ, затрагивавший самые слабые струны сознания.

— Однако вследствие смерти близкого человека или какого-либо стихийного бедствия даже простые члены общины могут стать табуированными. Они не имеют права дотрагиваться до собственной головы, им запрещено даже подносить ко рту пальцы с пищей, и они вынуждены, подобно собакам, опускаться на колени, нагибаясь к миске с едой, которую выносят им за околицу. Отчего? Мои коллеги дают немало объяснений этому факту, и на различных научных симпозиумах каждый ожесточенно отстаивает свою точку зрения. Но истина… истина, которую вы должны усвоить, состоит в том, что первобытный человек обладает абсолютной мудростью. Мыслям, зафиксированным в той или иной форме, в деревню хода нет. Взбаламученным мыслям человека поставлена преграда. Призраки? Идеи? Не важно, как их называть. Но это мысли, идущие из головы к рукам, а от рук с пищей распространяющиеся по всему телу. Отравляющие его. Дикарь, как нам угодно его величать, несравненно честнее нас. Он знает, что на некоторые мысли налагается табу… — Авильдсен обвел взглядом слушателей и добавил страдальческим голосом: — Что их нельзя впускать в голову.

Джудитта слушала очень внимательно. Не только ловила каждое слово, но и вникала в то, что за ними, что внутри их. Профессор Авильдсен теперь как будто говорил с кем-то одним, кого он хорошо знает. Она обернулась, ища того, к кому обращался лектор, но лица студентов показались ей какими-то безнадежно однообразными.

— Но тогда почему эти табу касаются и вождя? Почему он тоже не может дотрагиваться до головы? Почему не может есть сам, а его непременно должны кормить? В чем смысл такой унификации? Никто не может подняться выше своей головы. Почему? Почему у повелителя та же участь, что и у всех? Почему та же изоляция, та же отчужденность касается и божка? Разница между повелителем и подданными, разница между святым и грешником, разница между калекой и здоровым, сильным человеком, разница между вождем и простым соплеменником сводится к одному и тому же практикуемому обряду. Почему? Святость и грех… Один появляется на свет от самого света. Потому он вождь. Другой темен и живет в сумраке. Почему? — Он уперся взглядом в одного студента. — Почему? — В другого студента и возвысил голос. — Почему? — Еще в одного и выкрикнул на высокой драматической ноте: — Почему? — Потом вдруг рухнул на стул в первый раз за всю лекцию, оперся руками о стол кафедры и спрятал лицо в ладонях.

Все молчали. Девушек пробирала дрожь.

— Человек появился на земле много миллионов лет назад, — заговорил профессор Авильдсен, не меняя позы. Глубокий голос упал почти до шепота, словно рассказывая страшную сказку. — Как? Каким образом он появился? В чем его отличие от животного? Разумеется, не в том, что он ходит на двух ногах… не в том, что сделал копье… не в том, что добыл огонь… не в том, что расписал стены пещеры, в которой жил. А в чем же? — Он медленно поднял голову и сомкнул руки под подбородком в молитвенном жесте. — Я знаю, в чем. И вы знаете. — Голос стал тягучим, гипнотическим. — Вы испытывали то же чувство, что и ваш прародитель, что и примат, вынужденный покинуть царство животных. Помните? — В голосе слышались подспудные вибрации. — Помните темную ночь без единого шороха, долгую ночь, что застигла вас без сна в постели, посреди невообразимого одиночества, скованных страхом? Помните Голоса? — Пауза, глаза, глядящие в никуда. — Голоса. — Еще одна долгая пауза. — В тот миг, в той темноте вы были вынуждены осознать свое отличие от животных. От того ночного шепота. — Он очень долго молчал. Зрачки настойчиво сверлили вызванный им самим сумрак. — Обезьяна… ваша праматерь… миллионы лет назад была беззащитным детенышем… таким, как вы. Она лежала на подстилке — не такой, как ваша постель, но эта разница несущественна. Тьма вокруг нее вдруг наполнилась Голосами, монотонными, навязчивыми, одинаковыми. Голосами, что повествуют о течении Времени. Все наше прошлое без этих Голосов было бы лишь утешительным, но бесцветным наброском, лишенным четких линий и перспективы. Оно было таким же, как у ваших родителей-обезьян, которым доступно лишь примитивное, эмпирическое знание. Огонь жжется, больше не суну в него лапу. Но детеныш обезьяны в темной ночи открыл Время, а Время явило детенышу кошмар: Завтра. И детеныш вышел из своей стаи, так как понял, что всякое завтра приходит после всякого сегодня и несет с собой те же самые тревожные Голоса. Завтра еще не пришло, но мы уже узнаем его по страшному предчувствию. Время измеримо, но не ведомо нам. Голоса открыли детенышу многое, но не всё. Неуправляемое знание. Неуправляемое знание становится мясом. Мясо и мысли о нем. Жизнь превращается для детеныша в ненавистный, неудержимый поток, он помнит его истоки, представляет его устье, но не может управлять течением. Детеныш хотел лишь осуществить свои желания. Но призраки греха и наслажденья, пустоглазые призраки, не умерщвленные, поскольку не рождались в стае обезьян до той ночи, призраки, противостоящие природе, инстинкту, до той поры безобидно клубились в темноте и безмолвно глядели им в лица, не выходя на свет, эфемерные и усталые — не от какой-либо деятельности, а от вечной несбыточной надежды на существование, в тот самый миг, когда детеныш осознал себя человеком… проявились… и вырвали его из стаи. Он родился. В результате аберрации. В результате Болезни. От Голосов, шепчущих в ночи родился Повелитель Обезьян.

По залу пронесся озадаченный шумок.

— Он не такой, как все. И когда он заразил всю стаю, когда каждая особь уподобилась ему, подхватила его болезнь, вот тогда и появилась деревня. Но Голоса не насытились. Они открыли детенышу другой ужас. На сей раз днем. И тогда на свет от самого света появился Повелитель Людей.

Профессор взял в руки книгу. Полистал ее и нашел нужный ему отрывок.

— Один из основных постулатов дзен-буддизма гласит: «Свет и тень противоречат друг другу, но зависят друг от друга, как движения правой ноги зависят от движения левой». Потому что так было угодно Голосам, звучащим в голове человеческого детеныша. Потому что повелевает не Бог, а подчиняется не божок.

Профессор Авильдсен захлопнул книгу, положил ее в кейс, левой рукой приподнял на несколько сантиметров белый керамический цилиндр, только чтобы еще раз привлечь внимание студентов к его содержимому. Потом приник ухом к цилиндру, напряженно послушал и произнес:

— Потому что есть только Голоса.

Аудиторию будто передернуло.

— Лекция окончена. В следующий раз мы поговорим о таких народах, как виндеси, или племенах, обитающих близ устья Ванигелы в Новой Гвинее, о толалаки с острова Сулавеси, об аборигенах бонток-игорот с филиппинского острова Лусон, аборигенах Борнео и островов Тимор и Пелелиу. — Он уперся указательным пальцем в темя и прочертил на нем круг, водя против часовой стрелки. — Об охотниках за головами.

Потом положил в кейс цилиндр и быстро исчез за двойными дверями аудитории.

Джудитта, как все остальные студенты, впитывала речь профессора в гипнотическом трансе. Когда он вышел, у нее возникло ощущение, будто она очнулась от страшного, колдовского сна. Какое-то время все сидели, словно оболваненные, потом послышались первые слова, смешки, все как будто радовались тому, что они до сих пор здесь, в этой жизни. Джудитта собрала вещи и вышла на воздух. В руках у нее опять были соска и мисочка. Она услышала мяуканье и подняла глаза. Котенок сидел на руках у толстяка, который, осклабившись, показывал ей свои длинные крысиные зубы.

— Не трогай его, — сказала Джудитта.

Толстяк, продолжая ухмыляться, протянул ей котенка и умудрился тыльной стороной ладони придавить ее грудь. Не помня себя от бешенства, она изо всех сил ударила его ногой в голень. Толстяк завопил и потерял равновесие. Испуганный котенок вонзил коготки в руку Джудитты. Студенты оглядывались на них.

— Сука, — прошипел толстяк и захромал вниз по лестнице.

Джудитта уселась на парапет, поглаживая котенка, который нервно вертел тонким хвостиком. Ей хотелось плакать, но она сдержалась, глотая слезы и чувствуя во рту соленый привкус. Потом открыла записную книжку и пальцем провела по имени Амальди, чьи телефоны переписала красивым почерком на отдельной странице, посвященной только ему.

Она чувствовала себя глупой девчонкой.

Глава 10

Когда старший инспектор Джакомо Амальди с черного хода вошел в лавку, запах там стоял невыносимый. Помощник протянул ему бумажную салфетку, пропитанную одеколоном. Но Амальди помотал головой. Ведь запах — неотъемлемый атрибут места преступления. Воск, плесень, старинное дерево, пыль, машинное масло для смазывания шарниров и ржавых дверных петель. Кровь. Он заметил краем глаза, как Фрезе схватил за локоть молодого врача-криминалиста, который порывался подойти к нему. Не знал, должно быть, что он ни с кем не говорит, пока не составит первое, самое существенное представление.

Помещение было длинным и узким, загроможденным мебелью без всякого порядка и системы. Похоже скорее на лавку старьевщика, чем на антикварный магазин. Кое-что показалось ему красивым и ценным, кое-что — просто старым хламом. Его внимание привлекла коллекция оружия разных эпох на деревянном стенде. Он подошел поближе. Оружие все в пыли. Двустволка, ручной гранатомет, палица, арбалет. Только с алебарды стерта пыль. Ручка темного дерева блестела, а топорик, хоть и заржавленный, но чистый. На продажу оружия, даже старинного, нужно разрешение. Пусть помощники это проверят. В лавке огромное количество зеркал. Отшлифованных, потрескавшихся, затуманенных от времени. Амальди увидел свое всегдашнее отражение — серьезное, решительное. Лампы дневного света делали морщины резче и подчеркивали синяки под глазами. Волосы казались светлее.

Перед входом в лавку сердце забилось учащенно, и, как всегда, появилось желание повернуться и убежать. Всегда одно и то же. Как-то раз он ужинал с актрисой местного театра. До постели дело так и не дошло: актриса своей непрерывной болтовней о себе лишила его всякого любопытства. Но ужин остался в памяти, потому что актриса поведала ему, что всякий раз перед выходом на сцену она испытывает один и тот же страх: забыть текст роли. Но потом переступает грань между реальностью и вымыслом, чувствует на лице слепящий свет рампы и забывает о своих страхах. То же самое происходило с Амальди, когда он выступал из-за кулис повседневности на сцену преступления, ограниченную лентами полицейского ограждения в красную и белую полоску. Он становился холоднее льда, забывал, что у него есть сердце, и блестяще играл свою роль. Это два разных мира. И правила одного в другом неприемлемы.

Он промерял шагами всю лавку. Дойдя до опущенной занавески, остановился, приставил палец к переносице, уперся взглядом в пол, ощущая внутри полнейшую пустоту, и вошел. Вдохнул исходящий оттуда запах крови. И только потом посмотрел.

Женщина улыбалась, глядя широко раскрытыми глазами, устремленными в никуда. Она сидела на антикварном письменном столе, столешница которого была обтянута потертой кожей. Ноги безвольно свисают вниз, не доставая сантиметров сорока до пола. Чулки цвета парного мяса аккуратными валиками спущены до лодыжек. Коричневое шерстяное платье взрезано от горловины до живота, глубокая рана заткнута тряпками для вытирания пыли. На полу кровавая лужица, натекшая со стола, но уже подернутая тонкой, матовой, морщинистой пленкой. Амальди сразу заметил след ботинка, но не обернулся к Фрезе. Он еще не закончил осмотр. На коленях у женщины оба рукава шерстяного платья. Не грубо оторванные в пылу схватки, а выпоротые терпеливо, стежок за стежком. И это еще не все. Далеко не все. Руки убитой блестят и пахнут чем-то похожим на гуммилак. В суставы локтей и запястий вставлены хорошо смазанные стальные шарниры.

А сами руки деревянные, светлого дерева с еле заметными прожилками.

Женщина протягивала эти руки к Амальди, как будто хотела его обнять. В этом положении их удерживали две длинные нейлоновые лески, примотанные к завитушке старинного буфета, что громоздился напротив стола. Ничего подобного Амальди в жизни не видел.

Когда он обернулся, Фрезе стоял наготове у него за спиной. Они старались не смотреть в глаза друг другу, боясь поймать в них выражение ужаса. Оба разом заговорили, чтобы обуздать его, причем старались, чтобы тон был как можно отстраненнее.

— Знаешь, почему она улыбается? — спросил Фрезе, указывая на труп карманным фонариком. — Рыболовные крючки. Два рыболовных крючка в уголках губ, с нейлоновой леской, завязанной бантиком на затылке. Простенько и со вкусом.

Амальди заметил металлические крючки в уголках растянутых губ.

— А глаза так широко раскрыты, потому что он приклеил веки замазкой. Должно быть, быстросохнущая, потом экспертиза покажет.

Амальди снова опустил глаза в пол, к следу в кровавой лужице. Потом покосился на Фрезе, но тот помотал головой.

— Новичок. Не пойму, отчего на такие случаи нам не выделяют команду из одних профессионалов. Ты бы потолковал об этом с комиссаром… К счастью, мы успели все отснять до того, как этот болван наступил в лужу. Я услал его домой, пока он новых бед не натворил.

Амальди молча кивнул.

— И вот еще что, — добавил Фрезе, показывая на зеленую бархатную ленточку шириной в пять сантиметров на шее женщины. Ручкой он приподнял край ворота, открыв какой-то знак, нарисованный коричневым жирным карандашом. — Он очертил правильный круг… по всей шее, видишь? — Чтобы начальнику было лучше видно, Фрезе подался вперед, но не удержал равновесия, и ручка оставила чернильный след на шее женщины. — Черт возьми!

Все еще оттягивая ворот, он послюнил палец свободной руки и вытер свою закорючку. Кожа от трения не покраснела, как было бы у живой.

— Команда из одних профессионалов? — заметил Амальди.

— Да ладно, — ничуть не смутился Фрезе, вытирая палец о куртку. — Ничего такого страшного.

— Ну да. Все под контролем.

— Не рассказывай никому, а?

— Нем, как могила. Хотя если эксперты найдут у нее на шее образец твоей слюны, вменить убийство больше будет некому.

— Спасибо.

— Не за что.

— И потом, обрати внимание… — сказал Фрезе и слегка потянул за две нейлоновые нити, тянувшиеся к буфету. Руки покойницы задергались. К деревянным конечностям были прибиты два лоскута светлой тяжелой материи. — Мастерская портняжная работа, — прокомментировал он, приподняв платье на плече.

Ткань пришита к коже толстой темной ниткой. Никто из двоих не обмолвился о настоящих руках женщины.

— Пойдем отсюда, — сказал Амальди и повернулся спиной к антикварше, которая все улыбалась ему, раскрыв объятия. — Хватит с меня.

Группа экспертов, которая должна была снимать отпечатки, собирать и оформлять вещдоки, а также люди с пылесосами, похожие на обычных уборщиков, дожидались у входа. Все молчали. Полицейские упорно смотрели в пол. Молодой медик был бледен и напуган. Увидев в дверях Амальди, он подошел к нему с поднятым кверху пальцем.

— После, — грубо бросил Амальди и прошел мимо.

Врач постоял еще немного, держа палец, как древко без знамени, затем, хотя и находился на улице, поднес к носу надушенную салфетку. Потянувшиеся в лавку полицейские бесцеремонно толкали его с двух сторон.

— Ты на машине? — спросил Фрезе.

— Нет.

— Что, пешком пришел?

— Да, пешком.

— А моя вон там, — доложил Фрезе и двинулся к ней.

Амальди бросил взгляд на толпу, собравшуюся у входа в тупик. Полицейский в форме, стоя у ограждения, натянутого между домами, с трудом сдерживал их натиск. Амальди поднял глаза кверху: из всех окон таращились любопытные.

— Какое зрелище! — сказал Фрезе и открыл дверцу машины.

Амальди зашел справа и уселся. Тупик оканчивался невысоким забором — не более метра. Если выглянуть за него, уровнем пониже тянулась улица, поэтому тупик казался недостроенным мостом, который собирались перебросить на балкон здания напротив.

— Люди уже не утруждают себя сносить вниз мусор, — услышал он свой голос.

В зеркало заднего вида он поглядел, как помощник вытаскивает мешок с мусором из багажника.

— Бросают из окон — и все дела! — прокричал в ответ Фрезе, глядя на людей в окнах. — Кому на голову упадет, тому и упадет. — Побагровев от ярости, он шваркнул мешок на землю, и оттуда послышался перезвон банок и бутылок.

— С городским мусором разобраться не можете, — откликнулся голос из толпы. — Где уж вам убийцу поймать!

— Вы и есть мусор в этом городе! — завопил Фрезе и погрозил толпе кулаком.

Амальди отворил дверцу со стороны водителя.

— Хватит базарить, поехали, — сухо бросил он.

Разъяренный Фрезе забрался в машину и включил зажигание. Он стал выезжать задним ходом, погудев полицейскому у ограждения. Тот приподнял ленту и сделал толпе знак расступиться. Но люди не сдвинулись ни на миллиметр. Полицейский расталкивал их, но они переходили на другую сторону тупика и занимали прежние позиции, отвоевывая каждый сантиметр.

— Ты видал? Это же стадо! — буркнул Фрезе. — Раньше меня сюда сбежались. А рожи-то какие довольные. Наконец что-то случилось в их жизни. Хоть и дерьмище — им все в радость! Первый прискакал и позвал мамашу, тетку, друзей, родню… Вот они все. Видал, сколько их тут? Семьдесят, восемьдесят баранов — а как же, всем охота поглядеть на труп. Прочь с дороги! — заорал он в окошко, прибавляя газу.

Толпа со всхлипами и проклятиями вжалась в стену. Колеса прошли почти впритирку к телам. Серый день вдруг осветила фотовспышка.

— Поехали к морю? — предложил Фрезе.

Амальди молча кивнул.

Покинув исторический центр, они без единого слова покатили по безликим кварталам. Как только дома стали редеть и дорога пошла на подъем, Фрезе открыл окно и во всю полноту легких глотнул холодного воздуха. Амальди поежился.

— Холодно?

Амальди не ответил.

— Куда поедем, выбирай.

Под ними плескалось пенное море в обрамлении серых скал с редкими, гнущимися под ветром деревьями и сельскими домиками на крутых склонах.

Амальди смотрел прямо перед собой, забыв о времени и погрузившись в свои мысли. Ему вспомнилось, с каким трудом он проворачивал педали, продвигаясь по этой дороге с девушкой, которая с серьезной решимостью смотрела вперед и время от времени вытирала ему платком вспотевший лоб. Скоро она подставит морскому воздуху и его ласкам свою щедрую грудь и упругие ягодицы, уставшие от жесткой рамы велосипеда.

— Остановимся здесь, — сказал Фрезе, притормаживая.

— Нет, подальше. Еще два-три витка — и увидишь тропинку, что сворачивает влево. Там растет огромная сосна. По крайней мере, росла лет двадцать назад.

Трепетные чувства, которым не суждено вырасти и состариться.

— Так я подвеску разобью, — проворчал Фрезе, накручивая руль при объезде рытвин и камней.

— Тут недалеко. Видишь вон ту площадку?

Машина, в последний раз подпрыгнув, остановилась. Море выглядело угрюмым и взбаламученным. Когда Фрезе выключил двигатель, оба услышали свист ветра.

— Где ты витаешь? — спросил Фрезе.

Амальди обернулся к своему спутнику и одарил его невеселой улыбкой. В тот далекий день в этих местах сияло солнце и было тепло.

— Когда ты думаешь о женщине, — проговорил Фрезе, развернув газету, — тебе что первое приходит в голову — грудь или то, что промеж ног?

— Чего?

— Нет, ничего. Здесь в газете тест напечатан. — Он швырнул газету на заднее сиденье. — Если верить этим умникам, такие типы, как я, думают прежде о грудях, потому что они — я то есть — великовозрастные недоумки с комплексом маменькиных сынков.

— Нет у меня комплекса маменькина сынка, — рассеянно отозвался Амальди.

— Значит, ты тоже о грудях думаешь?

— Да.

— Вот и я говорю: все эти тесты — чушь собачья, — заключил Фрезе и вышел из машины.

Амальди машинально последовал его примеру. Оба остановились на краю утеса. Фрезе приподнялся на цыпочках и отодвинулся подальше от шефа. Слишком уж он высокий. Коротышка совершил два оборота вокруг собственной оси, потом указал пальцем на средневековую постройку.

— Это что, вилла Каскарино?

— Да, — ответил Амальди, не оборачиваясь.

В тот день они с девушкой расстелили на земле утащенное из дома одеяло и улеглись на нем. Сперва им не хватало смелости даже поцеловаться. Лежали, как чужие. Потом она робко погладила его по щеке и потянулась к нему всем телом.

— Странно, правда? — проговорил Фрезе, вытянув обе руки по направлению к вилле.

— Да, — сказал Амальди.

— Ты понял, о чем я?

— Да.

— Странно, правда же? Вся папка… там ведь много детишек погибло, и монахини… а материалы дела разбросаны по всему архиву. Найдем ли, нет — неизвестно. Из документа, который я нашел, ничего не поймешь. Карты какие-то, планы… А на обороте подпись архитектора и дата, за три месяца до пожара. Притом это не просто план реставрации, они решили все внутренние перегородки ломать. На одном листе написано «Трапезная». Какого черта делать трапезную в частном доме?

— Во всех богадельнях есть трапезные.

— Ну да, и я так подумал. А Дортуар Один и Дортуар Два — тоже бывают в богадельнях? Представь, что престарелые спят в одной комнате и пугают друг друга своим храпом?

— Ты когда-нибудь бывал в богадельне? Для бедного люда?

— Нет, постой. Ведь эта вилла — исторический памятник… Положим, ты хозяин такой виллы и хочешь на ней заработать… Всем известно, что синьора Каскарино вконец разорилась, прежде чем устроить на вилле приют… Так вот, если хочешь заработать, то предоставишь помещение богатым старикам, а не нищим и не сиротам. Потому вместо Дортуара Один и Дортуара Два ты устроишь там много отдельных комнат… Если, конечно…

— Что?

— Если, конечно, заранее не знаешь, что муниципальный приют сгорит и мэр отвалит тебе кучу денег на восстановление. По сути, это выгодно обеим сторонам.

Амальди медленно повернулся лицом к вилле Каскарино. Розовая постройка, поражавшая изяществом архитектурных форм, четко выделялась на фоне свинцово-серого неба. Амальди поддал камешек мыском ботинка.

— Нет у тебя ничего конкретного.

— Сам знаю. — Фрезе помолчал. — Но, как говорится, дыма без огня не бывает. — Он втянул в себя воздух и продолжил, понизив голос: — Инспектор, который в свое время вел расследование, теперь стал нашим мэром. — Еще одна пауза. — А мэр у нас — человек глубоко порядочный… Во всяком случае, я всегда считал его таким.

Амальди не знал, что сказать. Без сомнения, Фрезе с самого начала знал имя инспектора, проводившего следственные действия. Знал, но молчал до тех пор, пока не нащупал нить. Теперь они оба его знают.

— Пока не будет железных доказательств, — возразил он помощнику, — я тебя прикрывать не стану, учти.

— Хорошо, — кивнул Фрезе.

Значит, можно действовать.

Амальди снова погрузился в воспоминания. Смотрел на залив, вдыхал запах моря. Потом взгляд его устремился вверх по склону. Метров двести низкой растительности и скал, исхлестанных волнами, а на полпути между кромкой воды и вершиной проходит железная дорога. Колоссальное сооружение. Пути искусно проложены человеком по узенькой полоске земли.

В тот день они стали бросать с утеса камешки, ну точно как дети. Собственно, в шестнадцать лет они и были еще дети.

— Что ж, вернемся к настоящему, — вдруг сказал он.

— К настоящему? — переспросил Фрезе, скорее обращаясь к себе (уж он-то своего начальника знал лучше, чем кто бы то ни было). — Судя по всему, ты не выбросил из головы «Бойню на рисовых полях».

— Ну и что? — раздраженно спросил Амальди.

— Ничего. Слово «настоящее» в твоих устах звучит как-то странно.

— При чем тут «Бойня на рисовых полях»?

— Я знаю, почему ты ей занимаешься. Не веришь в ревность, месть и прочую хрень. Прочел про несчастную девчонку и решил, что с ней поработал маньяк.

— А если и так? — Амальди уже справился со своим раздражением.

— А если так, то это не имеет никакого отношения к настоящему. Если так, то это не какой-то отвлеченный маньяк, а все тот же, верно?

Амальди и бровью не повел.

— Это прошлое, а не настоящее, — нахохлился Фрезе. — Все мы знаем твою историю.

Инспектор вдруг очнулся от долгой, вынужденной спячки, но не позволил этому ощущению отразиться на лице.

— Нет. Ничего вы не знаете.

Он повернулся спиной к Фрезе, размеренным шагом дошел до машины и уселся на капот. Медленно поднял руку и поманил к себе помощника.

— Иди сюда.

Он держал спину прямо, как будто никакой груз не давил ему на плечи, черты лица были неестественно расслабленны, а взгляд устремлен куда-то за горизонт. Когда Фрезе подошел и сел рядом, Амальди заговорил спокойно и ровно, даже, пожалуй, добродушно. Ритм его речи, отметил про себя Фрезе, соответствует нормальной беседе — ни акцентов, ни взлетов и падений, ни пулеметного стрекота, ни пауз. Речь текла, как широкая река без подводных камней и воронок, ряби и пенных барашков, контрастируя с дикой жестокостью, о которой он рассказывал, бесчувственная к страстям, которые должна была будить. Амальди словно излагал чужую повесть, с тем равнодушием, какое испытываешь к постороннему. Как магнитофонная запись, снова подумал Фрезе. И сам инспектор — не более чем магнитофон, механическое устройство. Неподвижная поза, глаза ни разу не обратились к собеседнику, руки не шелохнутся, безжизненно покоятся на коленях, дыхание свободное и размеренное. Фрезе был совершенно уверен, что сердце шефа в эту минуту тоже бьется ритмично, как метроном.

Окончив рассказ, Амальди умолк с той же непринужденностью, с какой начал свой рассказ.

— Ну вот и все, — сказал он, впервые поглядев на Фрезе, и даже улыбнулся, хотя глаза были по-прежнему пусты. Потом снова перевел взгляд за горизонт.

Фрезе промолчал. Оба застыли в неподвижности. Холодный ветер кружил пыль и гнул редкие травинки. Вскоре и он утих, и воцарилась тишина. Такая неестественная тишина, что Фрезе, глядя на море внизу, даже представить не мог шума волн, разбивавшихся о скалы. Как будто весь мир вдруг разом онемел.

И эту безмятежную тишину внезапно разорвал неудержимый стон, от которого даже машина завибрировала. Фрезе не обернулся к Амальди. Через несколько вздохов стон повторился. Скорее даже не стон, а рвотный позыв. На сей раз Фрезе не утерпел и покосился на шефа. Смотреть на него было страшно. Фрезе еще никогда не видел у начальника столь дикого, отталкивающего лица. Оно было похоже на корчащуюся в языках пламени маску. Амальди снова содрогнулся, как будто от внутреннего землетрясения. Толчки следовали один за другим с ужасающей регулярностью родовых схваток. Между ними Амальди тяжело и натужно дышал. Фрезе не знал, что делать. Он только смотрел на инспектора краешком глаза и видел, как мучительно тот борется с этим приступом и терпит поражение.

Наконец Амальди обмяк, плотина была прорвана, стены пошатнулись, фундамент провис. Из горла, разомкнув конвульсивно сжатые губы, вырвался клекот. Амальди прижал ко рту ладони в тщетной попытке удержать крик, задавить его. Но крик выплеснулся сперва из глаз, потом из нутра, потом из самих рук, поставивших ему преграду. Он кричал на выдохе и на вдохе. Хриплый, леденящий кровь, бесконечный крик. Хотя и едва озвученный, как будто кричать можно шепотом.

И Фрезе понял, что Амальди в слезах ищет спасенья.

Только на закате они сели в машину и включили печку.

— Как ее звали? — спросил Амальди вновь обретенным голосом.

— Вивиана Юстич, пятидесяти пяти лет, незамужняя, хозяйка дома, имела лицензию на торговлю антиквариатом, пользовалась доверием благородных семейств, поскольку умела хранить тайны. Торговля шла у нее неплохо.

Амальди слушал и кивал. Глаза у него были красные, а на подбородке застыли белые разводы слюны.

— Спасибо, — сказал он.

Глава 11

В ту ночь, сунув под мышку папку с делом, старший инспектор Джакомо Амальди вернулся в антикварную лавку, один. Всякий детектив знает, что преступление надо раскрывать по горячим следам, и первые часы очень много значат для поимки преступника. А он в эти часы рассказывал Фрезе давнюю историю о призраке, который не находит покоя. Он до сих пор еще никому ее не рассказывал. Даже психологам на курсах усовершенствования в Академии. Та история и подвигла его пойти служить в полицию и окончить психологический факультет. Тема диплома «Аберрантное поведение и убийства на сексуальной почве. Анализ личностных отклонений по материалам следственных действий». Но никому ни слова с тех самых пор. И вдруг его захлестнул поток чувств, приведший к беззастенчивой истерике. Горячие слезы на ледяных щеках в мертвенном свете заката. Только теперь, по прошествии часов, он понял, что наконец-то произнес надгробную речь, которую с непонятным эгоизмом носил в себе столько лет. Быть может, он лишь теперь похоронил истерзанное тело и позволил упокоиться душе. Но сейчас не время думать о себе, не время спрашивать, станет ли этот жест освобождением или превратит его самого в неприкаянного призрака. Не время подводить итоги, взвешивать прошлую жизнь и проводить параллели с будущим. Эти размышления придется отложить на потом.

Сейчас он должен всего себя посвятить Вивиане Юстич. Так велит долг.

Усевшись на низкий сундук, он раскрыл тоненькую папку, которая с каждым днем будет становиться все толще, и включил фонарик. Человека, что последним видел антикваршу в живых, они пока не нашли. Это, верно, был покупатель. Или просто кто-то заглянул в лавку во время воскресной прогулки, принялся рыться в старом хламе и наверняка забыл бы лицо антикварши, если б не увидел его наутро, когда за завтраком или в офисе раскрыл газету. Увидев фотографию, он, вероятно, примет этот случай близко к сердцу, почувствует свою сопричастность смерти. Быть может, это заденет его, станет для него темой рассказов в кругу друзей. И уж конечно, он явится в полицию. В этом сомнений нет.

Весть, приведшую к обнаружению трупа, сообщил им некто Жоакин Бока, иностранец, имевший несколько приводов не слишком серьезного свойства — за проституцию и трансвестизм. Сексуальные отклонения, зависть к женщинам, особенно преуспевающим, порой доводят до насилия и даже до убийства. Но Жоакин Бока был простой потаскун, отнюдь не маньяк. Скорее всего, детство он провел в нищете и часто подвергался насилию, но тем не менее психопатом не стал. Амальди допрашивал его, и тот хнычущим голосом сообщил все, что знал по этому делу.

В воскресенье вечером Жоакин позвонил в домофон жертвы. У них было назначено романтическое свидание. По его словам, антикварша подобрала его на улице, подкормила и сделала своим любовником. Жоакин Бока не был педерастом по призванию: он любил женщин, но зарабатывал, продавая себя мужчинам. В тот день он встречался с клиентом, чтоб немного подработать, а вечером, когда жертва не ответила на его звонок, решил, что она его выследила. Он пошел и напился с горя в баре, куда захаживали в основном гомосексуалисты. Несколько свидетелей подтвердили, что видели его там. В понедельник утром он отсыпался, отходил от перепоя, однако несколько раз позвонил антикварше, но никто ему не ответил. После обеда, посыпав главу пеплом, отправился в лавку. Опущенные жалюзи его насторожили: работа у его благодетельницы всегда была на первом месте. Если ей надо было уехать на оценку товара, она оставляла вместо себя подругу. Подруга на допросе заявила, что с пятницы не имела от Вивианы Юстич никаких известий. Жоакин Бока дождался вечера и вновь пошел на квартиру антикварши. Долго звонил в домофон, но так и не получил ответа. Тогда он в первый раз позвонил в полицию заявить об исчезновении антикварши, но не назвал себя. Звонок зарегистрировали, но никаких мер не воспоследовало. В полиции не торопятся действовать по анонимным звонкам. Утром во вторник лавка была все еще закрыта. Судьбе было угодно, чтобы заявление Жоакина принял агент, знакомый с Вивианой Юстич, иначе ее труп не был бы обнаружен еще бог знает сколько дней. Полицейский немного расширил свой обычный обход и заглянул в переулок с обратной стороны лавки. Увидев торчащий в замке сломанный ключ и красную надпись на двери, он тут же вызвал опергруппу. С помощью слесаря они вошли в помещение и застали там тихий ужас. Несколько соседей обратили внимание на красную надпись, но подумали, что это дело рук малолетних вандалов. Рассматривая фото двери с увеличенной надписью, Амальди неодобрительно качал головой: люди не видят того, чего видеть не хотят.

«viSitA intEriOra teRRae reCtificanDO iNvEnies OcCuLtUm lapIdEm», — гласила странная надпись.

Первоначальный вариант перевода был таков: «Спустись во чрево земное и, поискав, найдешь оккультный камень».

Над надписью был нарисован стилизованный ангел, державший в правой руке лук, а в левой — направленную вверх стрелу. Над острием стрелы был нарисован кружочек. В начале и в конце фразы обнаружились отпечатки довольно маленьких рук — левой и правой. Когда полицейский обнаружил надпись и отпечатки, они показались ему почти черными, но эксперты сразу установили, что чернилами послужила кровь. Чтобы подтвердить соответствие крови жертвы, нужна была более длительная экспертиза, но на этот счет ни у кого не возникало сомнений. Едва ли убийца (в том, что надпись оставлена убийцей, тоже никто не сомневался) стал бы добывать другую кровь, когда у него под рукой ее было целое море. Вдобавок полиции совершенно ясно, что убийство носит преднамеренный характер. Случайность и аффект полностью исключаются.

Соседи не видели, чтобы кто-либо входил или выходил из лавки.

Больше всего заинтриговало Амальди то, что убийца пошел на такой огромный риск. Написать фразу, нарисовать ангела и оставить отпечатки ладоней — дело не одной минуты. Но, должно быть, он все заранее просчитал и предусмотрел. Надпись была частью кошмарного обрядового зрелища в лавке. Только если в лавке он был один, то в переулке его запросто могли увидеть. Даже если он делал свое дело под покровом ночи (как оно, скорее всего, и было), все равно это большой риск. Из первых анализов явствовало, что он писал и рисовал так, чтобы не оставить отпечатков. Но каким образом? Макал пальцы в лужицу, образовавшуюся у ног Вивианы Юстич, и возвращался в лавку всякий раз, как у него кончались чернила? Или сразу набрал крови в какую-нибудь посудину? Амальди содрогнулся, подумав об импровизированной чернильнице. Отпечатки ладоней свидетельствовали в пользу самой дикой версии. Он уже распорядился собрать все отпечатки в лавке и в квартире антикварши. Возможно ли, чтобы убийца, который писал и рисовал в перчатках, оставил подобную подпись? Нет, едва ли. И возможно ли, чтобы у него были такие маленькие женские руки, хотя все остальное подразумевало, что орудовал мужчина? Тоже вряд ли. Логичнее всего предположить, что он начертал свое послание руками убитой, перепачканными в ее собственной крови. Убийца ампутировал их и унес с собой как трофей, заменив подходящими по размеру конечностями деревянной куклы.

Амальди вышел в переулок и оглядел дверь. Слесарь сработал довольно чисто, но в замке и на стене тем не менее остались следы его инструментов. Амальди представил себе, каково это — рисовать отрубленными конечностями и оставлять их отпечатки. Еще одна опасная операция: любой, заметив ее, поднял бы тревогу. Однако в ту ночь в доме напротив не нашлось ни одного человека, которого бы мучила бессонница и он курил, стоя у окна, выходящего в переулок. Убийца вознагражден за свою дерзость. Волею судеб он стал невидимкой. О том, куда он дел руки, Амальди пока не думал, но подчиненным поручил на всякий случай пошарить в окрестностях. Работа, прямо скажем, трудоемкая. Правда, ее облегчает то, что муниципальные служащие не перейдут им дорогу: забастовка мусорщиков продолжается. Амальди попросил комиссара связаться с муниципалитетом и заручиться помощью хотя бы в этом вопросе. Но профсоюзы были тверды: ни один мешок не будет вывезен до окончания забастовки. Борьба за рабочее дело важнее отрубленных рук убитой. Что ж, если убийца бросил руки в мусорный контейнер, они сами их найдут.

Но чутье ему подсказывало, что он не избавился от рук. Сколько времени потрачено, чтобы заполучить их, не для того с таким старанием отпиливал их убийца, чтобы потом выбросить. Патологоанатом утверждает, что кожу он надрезал скальпелем, предварительно проведя жирным карандашом линию отреза. Он добрался до плечевого сустава, перерезал сухожилия и аккуратно вывинтил руки, так что даже царапин на кости не осталось. Затем не менее аккуратно пришил на их место искусственные конечности, хотя они были негнущиеся и тяжелые. Проверил прочность стежков. Он же не мог знать, когда обнаружат труп, и не мог допустить, чтобы время свело на нет все его старания. И о рукавах платья позаботился. Талантливый хирург, искусный портной. Профессиональный мясник.

Амальди вернулся в лавку. Убийца хотел расчленить жертву? Всю, целиком? Ему не хватило времени? Маловероятно. От антикварши ему нужны были только руки. Для чего — поди знай. Он был знаком с нею? Как и когда он проник в лавку? Через черный ход, когда хозяйка опустила жалюзи? Скорее всего, так. Он был с ней знаком, постучал в дверь, и она его впустила. А может, поджидал в засаде и, когда она вышла, втолкнул обратно в лавку. Следов борьбы они не обнаружили, но убийца вполне мог их уничтожить. Орудие убийства — алебарда. Амальди предполагал, что убийца отчистил ее, не чтобы замести следы, а из любви к порядку. По всему выходит, что убили ее там, где был найден труп. Но как же он добился полной ее неподвижности? Следов веревок на трупе нет, на черепе никаких повреждений, кроме небольшого синяка. От такого удара едва ли можно потерять сознание.

Амальди покружил по магазину без видимой цели, просто пытаясь составить себе представление о характере Вивианы Юстич. Антикварша была незаурядной личностью. Много лет назад ей каким-то образом удалось снискать доверие знатных семейств города, и те, желая по той или иной причине избавиться от фамильной ценности, обращались именно к ней. Антикварша тщательно удаляла все печати и гербы, а также документацию о совершенной сделке. В ее амбарных книгах не было никаких записей ни о поступлении, ни о сбыте. По сути дела, сделки эти следовало считать незаконными. Но для привлечения ее к ответственности не было никаких оснований. Она никогда в жизни не была замужем. Для удовлетворения плотских потребностей содержала молодого трансвестита. Потребности, видимо, были весьма специфического толка. Причем не обязательно извращенного. Не исключено, что ее возбуждало сознание собственной власти, признательность облагодетельствованного ею существа. Чего еще было ждать от парня этой пятидесятипятилетней уродливой толстухе?

Амальди заглянул под стол, на котором она сидела. Кровь испарилась, оставив на полу темное пятно. Столешница обтянута кожей, по бокам две тумбы, в каждой по три ящика. Он пошарил под правым нижним. Дерево шероховатое. Занозил палец, выдернул занозу и пососал ранку. Потом точно так же пошарил под левой тумбой. И, едва просунув руку вглубь, тут же нащупал их. Они зашуршали от его прикосновения. Тогда Амальди поднялся, отодвинул письменный стол от стены, чуть наклонил его и посветил фонариком на дно тумбы. К дну несколькими канцелярскими кнопками были пришпилены три высохших листка.

Амальди подошел к телефону, и на шестом звонке Фрезе взял трубку.

— Спишь?

— Со мной это иногда бывает.

На фоне его голоса Амальди расслышал сонный женский.

— Извини.

— Да ничего.

— Я кое-что нашел. Но один тут не справлюсь.

— Ты где?

— В антикварном магазине.

— Сейчас пришлю кого-нибудь.

— Хорошо.

— Что, паршиво сработали?

— Не то слово.

— Чудненько.

Через двадцать минут прибыла та же группа, которая обыскивала магазин. Двое новичков, которым Фрезе явно намылил шею, вошли сутулясь и затравленно озираясь. Самого Фрезе с ними не было. Остался в тепле досыпать со своей женщиной. Амальди не произнес ни слова. Он только провел агентов к столу и показал им свою находку. Они сначала сфотографировали дно письменного стола, потом осторожно разложили кнопки и листки в пронумерованные мешочки.

— Обыщите все заново, — ледяным тоном выразил Амальди свое неодобрение, перед тем как выйти.

Дома на автоответчике было два сообщения. Первое безмолвное. Второе было оставлено несколько минут спустя.

— Инспектор Амальди, это Джудитта Черутти, — огласил пустую квартиру искаженный голос девушки. — Я только хотела… поблагодарить вас. Ничего не случилось, не беспокойтесь. Я только хотела… вы были очень любезны, и я хочу сказать спасибо. Больше не было ни писем, ни звонков, но главным образом меня порадовал сам разговор с вами. Я чувствую себя намного спокойнее. Вот и все. Надеюсь, я вас не потревожила. Это Джудитта Черутти, или я уже представилась?

Амальди страшно устал. Может, он и похоронил своего призрака, но еще не был готов к повседневным играм. Он еще не знал, кто он теперь и кем хочет стать. Не знал, что ждет его впереди — новая жизнь или тьма. Ничто. Он устал. Поэтому просто принял горячий душ и, протерев запотевшее зеркало, посмотрел на себя. Но ничего не увидел. Ничего, кроме распаренного тела. Перед тем как лечь в постель, еще раз прослушал запись сообщений. Первое послание безмолвное. Потом голос девушки:

— Инспектор Амальди, это Джудитта Черутти. Я только хотела… поблагодарить вас. Ничего не случилось, не беспокойтесь. Я только хотела… вы были очень любезны, и я хочу сказать спасибо. Больше не было ни писем, ни звонков, но главным образом меня порадовал сам разговор с вами. Я чувствую себя намного спокойнее. Вот и все. Надеюсь, я вас не потревожила. Это Джудитта Черутти, или я уже представилась?

Амальди перемотал пленку и прослушал первое, безмолвное послание Джудитты. Потом выключил автоответчик. И медленно в полной тишине провалился в сон.

Глава 12

Человек вновь очутился на краю пропасти, разделявшей старый и новый город. Этот неизменный маршрут он совершал каждую среду, оканчивая его в глубине улицы, которую можно было считать основной артерией, ведущей в старый город. Не широкая, но и не узкая, не осклизлая, начиналась она вполне невинно, на той же площади, что и главный городской проспект. Спускалась довольно плавно меж добротных магазинов, до блеска начищенных баров, красочных газетных киосков. Потом упиралась в площадку, забитую до отказа машинами. И здесь того, кто вознамерился ехать дальше, ожидал полный контраст с идеальной респектабельностью улицы. Архитектурный облик радикально менялся, и многие невольно оборачивались назад, словно не веря, что попали в совершенно иную действительность. От площадки отходили три переулка, пропитанных неистребимым запахом плесени и гниения старого города. Как на детском рисунке, ни один из переулков не выдерживал прямизны линий и лишь по идее служил продолжением улицы. Вне всяких законов логики три переулка продвигались вперед с невероятными изломами. Происшедшую метаморфозу подкрепляли и здешние лавки: витрины, не то чтобы грязные, не то чтобы пустые, выглядели как-то неопрятно и всем своим видом внушали потребителям мысль о режиме разумной экономии; выставленные в них товары казались вылинявшими. По-видимому, их форма и цвет изначально не отличались от товаров на Корсо, но в здешнем запустении поневоле приобрели убогий и неряшливый вид.

Человек направился по одному из трех переулков. Он тут же замедлил шаг и глубоко вдохнул, как будто хотел полной мерой прочувствовать погружение. Старые рыбаки уверяют, что до сих пор чуют запах моря. А детям и невдомек, что оно еще существует. Больше всего человека возбуждал вид валявшихся под ногами презервативов, насыщавших атмосферу химической и человеческой вонью. В очередной раз углядев на земле презерватив, он давил его каблуком и с наслаждением вслушивался в звук, напоминавший шипение слюны меж стиснутых зубов.

Он дошел до бара, куда наведывался каждую среду в один и тот же послеобеденный час. Хозяин, едва завидев его, расставил складной стул перед столиком, покрытым выцветшей клеенкой в красно-белую клетку, вытер ее мокрой тряпкой и, пока человек усаживался, вернулся к стойке, чтоб налить ему стакан молока. Поставив стакан перед посетителем, он мгновенно ретировался.

А посетитель уперся взглядом в здание на углу двух переулков, метрах в двадцати от него. Никаких секретов для обозревателя оно не таило, он даже мысленным взором мог воссоздать его во всех подробностях, что часто и делал. Розовые обои в красную полоску; на стенах две потемневшие от сырости гравюры; красный фонарь, свисающий с низкого потолка; тумбочка светлого дерева справа от двуспальной кровати с засаленным изголовьем (зимой эту кровать накрывают стеганым одеялом из цветастого атласа), под кроватью навалены журналы — частью светские, частью порнографические.

В ассортименте этой лавки было лишь одно наименование, да и то с годами поистрепалось. Продавщицу и одновременно товар звали Кларой, ей уже перевалило за пятьдесят.

Человек увидел ее впервые несколько лет назад. Попалась ему как-то в журнале статья о проституции. Большинство профессионалок, согласно той статье, выбрали это ремесло скорее по психологическим, нежели по экономическим соображениям. В детстве женщины такого рода, утверждали двое ученых, проводивших изыскания, подверглись действительному либо мнимому сексуальному насилию в лоне семьи. В результате множества интервью выявилось общее навязчивое стремление взять в свои руки инициативу во взрослой половой жизни. Психика проституток — будь то совсем молодые или уже зрелые профессионалки — характеризуется смешением сексуальных пристрастий с пережитым в детстве позором. Наслаждение и стыд неразрывно сплетены в их повседневной жизни, и в результате наблюдается любопытное сочетание нежности и грубости, растерянности и дерзкой бесшабашности. Самое древнее ремесло на свете позволяет успешно примирить воспоминания о страшном унижении и ощущение власти над окружающими, которого им так не хватало в детстве.

Этот научный анализ привел человека в восторг. Ему была так близка эта насущная необходимость достичь гармонии между болью и наслаждением, эта противоречивая тяга к страсти и самоуничижению, как будто лишь в бесчисленных повтореньях этой схемы он мог реализовать и утвердить свою целостность. С тех пор у него вошло в привычку углубляться в закоулки старого города и наблюдать, а порой «интервьюировать» проституток, выясняя, вправду ли они пережили в детстве упомянутое насилие. Он внушал себе, что относится к ним почти с любовью, если душе его доступно такое чувство.

Но это было давно, когда он еще блуждал во тьме, когда его еще не посетило озарение. Теперь же, когда он наконец нашел свой путь, свою судьбу, когда сделал первый шаг и утвердился в мысли, что способен довести до конца великий замысел, для которого пришел в этот мир, проститутки перестали его интересовать. Он уже мог смотреть на них без внутренней дрожи, от которой на лбу выступал холодный пот и которая потом несколько дней заставляла его вспоминать эту сладкую пытку. Теперь они — ничто. Он уравнял их с прочими существами низшего порядка и даже начал ненавидеть за наглость, за беспардонное стремление стать с ним на одну ногу.

Но Клара выделялась из толпы этих женщин. Такая же шлюха, как все, и все же иная. За ней он признавал право сыграть роль в его замысле. Второстепенную роль. Роль посланницы, проходную, но все же роль. В ней он с первого взгляда почувствовал некую тонкость, отличавшую ее от товарок. Она была не столь вульгарна, и даже в том, как она закидывала ногу на ногу, ему чудилась какая-то целомудренная стыдливость. Она словно стеснялась выставлять напоказ свой истрепанный, грошовый товар. Принимая клиента, Клара, в отличие от прочих, смотрела на него ласково и сострадательно, никогда не совала нос туда, куда не следовало, никогда не осуждала явных пороков; в ее глазах ни разу не мелькнуло презрение, напротив, она была готова понять, принять, приласкать очередную болящую душу. Настоящая шлюха, думал он, знает, что нужно мужчинам, которые, поколение за поколением, стремятся почувствовать себя мужчинами и утолить голод без душевного надрыва. Они ходят именно к ней, потому что перед ней не страшно обнажить все свои язвы: горб, раздвоенный пенис, когтистые копыта, козью шерсть на груди и на спине, выкаченные змеиные глаза и хвост крючком. Им хотелось ранить, убить, унизить и в то же время почувствовать себя в блаженном покое и безопасности. Им нужна была не столько женская плоть, сколько сосуд, колодец, куда можно пролить крокодиловы слезы, способные отравить любой водоем, замутить самую хрустальную воду.

Он же пришел сюда по иной причине. И совсем по иной причине отдает дать уважения Кларе. Для него она не плоть и не колодец. Скорее уж, река. Ни о чем не ведающая река, избранница его светлой участи, призванная перенести драгоценную и опасную сущность, искать которую ему уже не нужно.

Эта сущность держит в кулаке страшную тайну человека.

— Вы довольны? — спросил за спиной хозяин бара.

Человек оторвал взгляд от витрины, в которой предлагала себя Клара.

— Да, спасибо.

— Слыхали про забастовку мусорщиков? — Хозяин стоял у его столика, перекинув через руку серое и влажное посудное полотенце.

— Да, что-то слышал.

— И что говорят?

— Полагаю, говорят, что это свинство.

— И то. Всякий, у кого есть голова на плечах, должен считать это свинством, верно ведь?

— Да. Иначе, как свинством, и не назовешь.

— Свинство, самое точное слово.

— Да, свинство.

— Свинство. Но, с другой стороны, не все ли свинство в этом мире?

— Да. Пожалуй, вы правы.

— Так можно ли к общему свинству добавлять еще большее свинство?

— Куда уж больше.

— Некуда, — вздохнул тот. — А что делать?

— Да.

— Полностью с вами согласен, — тряхнул головой хозяин и огляделся. — С вашего разрешения, пойду. Дела.

— Извольте.

Хозяин повернулся на каблуках и направился к кассе.

— Достойный господин, — поделился он своим мнением с прыщавым юнцом, стоявшим за стойкой. — Сразу видно — из культурных.

Прыщавый рассеянно кивнул.

Со сладкой дрожью, холодившей позвоночник, человек вернулся к созерцанию Клары. Хозяин не узнал его. Маска случайного прохожего действовала отлично. Ничтожный человечишка не разглядел нового света, изливавшегося из его души. Именно этот свет научил его говорить на их языке, на грубом языке толпы. Он вновь ощутил себя непобедимым и улыбнулся Кларе. При желании он и ее мог бы взять, как антикваршу. Никто его не видел. Даже когда он писал на двери уведомление. Новый свет охранял его, делая невидимкой. Никто не обратил на него внимания, когда он шел домой со своим окровавленным трофеем. Да, если б он только захотел, он мог бы взять и Клару. Но уведомление было обращено не ей. Клара — лишь ни о чем не ведающее подспорье в его замысле. Ей он сохранит жизнь в благодарность за то, что она сделала.

Это случилось четыре года назад, в сумерках, незадолго до аварии, парализовавшей мать. Смакуя молоко, чистое, чувственное молоко, содержавшее в себе всю необходимую информацию плюс питание и секс, человек наблюдал за Кларой. Смотрел, как она принимает клиентов, как с томной грацией подходит к окну и опускает жалюзи, мысленно фиксировал и хронометрировал наслаждение, которое проститутка расточает всем, не делая различий. Но в тот вечер он впервые подметил на лице Клары гримасу страха. Вся уверенность и властность ее профессии улетучилась при появлении клиента, которого он прежде не видел. Вернее, сразу не узнал. Но кожей почувствовал в нем что-то знакомое, то, что мы всегда чувствуем при виде человека, с первого взгляда внушающего нам восхищение или отвращение. Но потом, перед тем как опустились жалюзи, луч фонаря осветил знакомое лицо. Прошло много лет, он как будто явился из другой жизни, но на миг их взгляды встретились, и человека словно отбросило в прошлое: он увидел мальчишку, показывающего на него пальцем. И тут же узнал, вспомнил имя и фамилию того сироты, что уцелел при пожаре с единственной целью истязать его, почувствовал, как глаза налились слезами жгучей, не растраченной за много лет ярости. Когда враг его ушел, человек увидел Клару в углу комнаты, в туго запахнутом атласном халатике, со скрещенными на груди руками, утратившими твердость ногами, заострившимся носом и раздутыми ноздрями, хватающими воздух. Он понял, что Клара тоже была жертвой сироты. Сидя в баре, физически недостижимый для врага, человек тем не менее подумал, что теперь ему нет спасенья: враг явился из прошлого, чтобы опять преследовать и мучить его. Потому что они с Кларой — его жертвы.

— Простите, — опять послышался за спиной голос хозяина, ворвавшийся в его мысли и заставивший его вздрогнуть. — Мне пора закрывать.

— Что? Ах да, конечно… пора закрывать…

— Уж извините.

— Да, пожалуйста. — Он поднялся, бросил на столик купюру и тяжело заковылял к выходу.

— А как же молоко? — донесся ему вслед голос хозяина.

Но человек его не услышал. Ставя ноги одну перед другой, он шел вверх по крутому и ухабистому, как речное русло, переулку. Одолев подъем, оглянулся. Свет в окне Клары медленно тускнел. Все встало на свои места. Улица расстилалась перед ним ровной полосой, дома низко кланялись ему, небо темнело, перед тем как вспыхнуть новыми огнями.

По дороге в больницу он вновь перемалывал в уме ту старую историю. Никто не заметил, как он вошел в палату матери, сел у кровати, на которой неподвижная старуха сверлила потолок стеклянными глазами, ампутированным мизинцем погладил краешек простыни. Обрубок свело судорогой — не сильной, а приятно болезненной.

«Я не трону тебя, мама, не бойся», — мысленно произнес он совсем детским голосом.

Потом взял лист бумаги и стал с какой-то одержимостью выводить на нем имя сироты, которое не стерлось в памяти за тридцать два года. Он написал его столько раз, что на листке совсем не осталось белого пространства.

— Добрый вечер, — послышался за спиной женский голос.

Человек обернулся.

— Видите, насколько тут лучше вашей маме? — с улыбкой проговорила молодая докторша.

Человек еще не видел ее в халате. К ним домой она всегда являлась без халата. В белом она показалась ему более миловидной. Пока, наклонившись над старухой, она сосредоточенно слушала пациентку, он успел внимательно ее рассмотреть. Сильные точеные ноги. Кожа даже под чулками не производит впечатления нежной. Наверняка волосатая. А у волосатых женщин кожа всегда грубее.

Докторша поднялась, повесила на шею фонендоскоп, уперлась рукой в бок и выпятила грудь. Устала. Это он прочитал по глазам.

— Целый день на ногах? — спросил он.

— Что? — не поняла женщина.

— Представляю, как болят у вас ноги в конце дня.

— Да. Тромбофлебит у врачей — такая же профессиональная болезнь, как у официантов, — ответила она со смешком.

— Сочувствую вам.

— Хм… спасибо… — смутилась докторша.

— Вам надо лечь и поднять ноги кверху, чтобы восстановить кровообращение.

— Знаю… Я так и делаю.

— Дома?

— Да. Вечером.

— Хорошо. О ногах надо заботиться.

Докторша не нашлась что ответить.

— Тем более о таких красивых, — добавил он.

Женщина почувствовала, как кровь бросилась ей в лицо, и нервно облизнула уголок рта.

Человек заметил, что губы у нее не накрашены.

Она снова улыбнулась, на сей раз немного застенчиво, склонив голову, и чуть слышно сказала:

— Спасибо.

Она признавала, что он красив, хотя в его обществе всегда чувствовала себя неуютно. Впрочем, в последнее время он как-то изменился. Стал не таким надменным, более душевным. Даже ноги ее заметил.

— Вам кто-нибудь подкладывает подушку под колени?

— Что?

— Кто приподнимает вам ноги и кладет их на мягкую подушку вечером, у вас дома?

Женщина опять вспыхнула. Взгляд его сделался таким настойчивым, чуть ли не лихорадочным. Он хочет знать, свободна ли она? Можно ли за ней поухаживать?

— Никто… — с бьющимся сердцем ответила она.

— Жаль.

Глава 13

Джудитта увидела, как мать, шаркая ногами, прошла на кухню с дымящейся тарелкой супа. Потом услышала, как та поставила ее в духовку.

— Отец не придет ужинать, — сказала женщина с легкой обидой. — Для разнообразия.

— Мама, у него это вроде отпуска, — попыталась разрядить обстановку Джудитта, поглаживая в убогой гостиной спинку кресла, в котором всегда сидел отец.

С тех пор как мусорщики объявили забастовку, сотрудник городской службы поддержания чистоты перестал приходить домой к ужину. Все вечера просиживал в баре или в остерии с друзьями.

— Не обидишься, солнышко? — спросил он в первый раз у дочери, а не у жены.

И Джудитта благословила его.

— Хотя бы предупреждал не в последнюю минуту, — продолжала ворчать мать из кухни, пропахшей запахом дешевой, купленной в порту рыбы.

Пол в кухне покрыт вытертым линолеумом в коричневых ромбах, по стенам в беспорядке тянутся почерневшие провода. Темная кухня освещена тусклым светом, сочащимся из-за матового стекла двери. За этой дверью как будто нависла над пустотой двора ванная с унитазом без крышки, хромированной сушкой для полотенец, заржавленной луковицей душа и пластмассовым биде, задвинутым за ненадобностью под раковину. Холодная, продуваемая сквозняками ванная не гарантирует сохранности интимных тайн.

— Честно говоря, неприятно, когда на тебя смотрят, как на прислугу, — снова завела свою нуду мать, когда Джудитта появилась на кухне по дороге в ванную. — Звонит в семь часов, когда все уже готово… Смотри не нарвись на такого, ведь все мужчины…

Окончания фразы Джудитта уже не слышала. Вода с шумом обрушилась на нее, залив обшарпанный пол. Впрочем, эти речи она слышала сто раз. Отец далеко не идеальный муж, Джудитта и сама это понимала. И глухое ворчанье матери, ее постоянные предупреждения, ее неверие в будущее и отвращение к жизни были ей понятны. Но отец он любящий, внимательный, во всем ее поддерживает, гордится ею. Всегда расспрашивает ее о делах, всем интересуется. Увидит, как она склонилась над книгами, обязательно с гордостью улыбнется и скажет: «Вот как мне повезло. С такой дочерью мне бояться нечего». Потом погладит ее по голове и добавит: «Будь счастлива, Джудитта. А если вдруг что — сразу ко мне». Отец — ее надежная гавань, за ним она как за каменной стеной. Еще в лицее, стоило кому-нибудь из учителей пожаловаться на Джудитту, отец, человек без особого образования и культуры, тут же закатывал рукава и разбивал все обвинения в пух и прах. По ночам она иногда видела, как он, сидя на диване, тайком берет ее учебники и восхищенно вертит их в своих заскорузлых руках. Как же ему хочется, чтобы она стала ученой женщиной. И ведь ни разу ни словом не обмолвился о своих жертвах, о том, с каким трудом он копит деньги на ее образование. Джудитта закрыла кран и натянула халат.

— …Прежде всего смотри, чтоб рукам воли не давали. Они думают, что все женщины стелиться перед ними готовы. Твой отец поначалу тоже так думал. Но я стояла насмерть. Пока не женился, ничего ему не обломилось. А мне и подавно. Вот ведь жизнь какая. Весь день строчишь на машинке, а толку чуть… Но я хоть замужем. Знала б ты, скольких несчастных девчонок я перевидала, которые скатились на самое дно, оттого что позволяли мужчинам руки распускать…

Гул фена не дал матери закончить очередную тираду. Высушив волосы, Джудитта прошла в родительскую спальню, достала из шкафа простенькое платьице, тронула тушью ресницы, чуть подкрасила губы светлой помадой. Когда вернулась в гостиную, мать сидела перед телевизором. В толстых стеклах очков отражалось происходившее на экране. Близорукостью Джудитта пошла в мать. Отец настоял, чтобы она показалась окулисту, и тот прописал ей контактные линзы, чтоб не ходить постоянно в очках. Мать, по обыкновению, принялась ворчать, что она не понимает, как это можно вставить стекло в глаз, но по тому, с каким ожесточением мать терла натруженную очками переносицу, Джудитта поняла: злится, что отец о ней никогда так не заботился. Трудно быть дочкой их обоих.

— Ты купила, что я велела? — окликнула Джудитту мать, не отрываясь от телевизора.

— Я сейчас иду, мама.

— Но ужин готов.

— Это недолго. Только до галантереи и обратно. Но если хочешь есть, начинай без меня.

— Вечно одна, и ужинаю, и обедаю. Ты стала такая же, как твой отец.

Джудитта, еле сдерживая раздражение, направилась к двери, но устыдилась, вернулась обратно и поцеловала мать в макушку.

Та не отреагировала.

На улице двое ребятишек бегали между горами мусора. В старом городе эти горы — привычное зрелище, забастовка мусорщиков не внесла в картину ничего нового. Джудитта машинально сунула руку в карман — проверить список, составленный матерью, и зашагала по направлению к порту. Иголки, нитки, тесьма, флизелин, плечики. Как хорошо, что отец дал ей возможность учиться, уж она не подведет ни его, ни себя. Ни за что не станет портнихой-надомницей с вечно распухшими, исколотыми пальцами и слабеющими от шитья глазами.

Возле галантереи, где у матери был открытый счет, который она оплачивала в конце месяца, был бар, откуда несло прокисшим вином. Внутри слышались хриплые голоса грузчиков, которые, даже окончательно надорвав спину, доживали свой век близ порта. Вдруг в дверях бара Джудитта заметила знакомую, не вписывающуюся в этот пейзаж фигуру.

— Инспектор! — радостно окликнула она.

Джакомо Амальди неохотно обернулся, но, увидев ее, заулыбался.

— Джудитта…

— Что вас занесло в наши края?

— Пришел друзей проведать. — И, отвечая на ее удивленный взгляд, пояснил: — Я родился и вырос в двух шагах отсюда.

Он обвел рукой весь старый город, это нищее гетто, густонаселенный крольчатник с его дымными остериями, развешанным на веревках бельем, запахом рыбы и плесени и облупившимися, в желтых потеках сырости фасадами домов.

— Скучаете по родным местам? — не поверила Джудитта.

— Вы тоже будете скучать, когда выберетесь отсюда.

— Нет, вряд ли.

— И правильно. Главное — не упустить время. — Он обернулся к старику, держащему в огромных лапищах стакан вина и уставившемуся на него пустыми глазами, которые прятались в глубоких морщинах лба и щек. — А то докатишься вот до чего. Надо скорей выбираться отсюда, чтоб не застрять навечно. Был тут один старый грузчик и вдруг однажды выиграл кучу денег в лотерею. Все твердил, что купит себе хороший дом в пригороде и заживет достойной жизнью. Но так и просидел в этом баре, угощая всех подряд.

— А потом?

— Умер от цирроза печени. Столько было денег, а он даже на хорошее вино не тратился — глушил эту дрянь.

— Грустно.

— Как все в старом городе, Джудитта. Потому вам надо скорей выбираться отсюда.

— Я пытаюсь.

— Хорошо… А сюда зачем?

— Мама поручила купить кое-что.

— Тогда не буду вас задерживать. — Амальди насупился и засунул руки в карманы.

Джудитте тоже стало неловко. Опустив голову, она чертила на земле восьмерки мыском туфли, но не уходила. Амальди молчал.

— Тогда до свиданья, — наконец выдавила из себя девушка и, натянуто улыбнувшись ему, направилась в галантерею.

— До свиданья, — пробормотал Амальди.

Он стоял и смотрел ей вслед. Потом подошел поближе к витрине галантереи. Джудитта разговаривала с продавщицей. Гладкие волосы блестели в лампах дневного света, тонкие руки изящно взлетали. Амальди потянуло войти внутрь и еще немного послушать ее голос. Но он сдержался и хотел уже уходить, как вдруг Джудитта увидела его сквозь стекло витрины и послала ему удивленную, счастливую улыбку.

— Вам не нужна ленточка для волос? — со смехом сказала она, подойдя к открытой двери.

— Какой цвет посоветуете?

— Голубой, конечно. Для мальчика же.

Продавщица окликнула ее из глубины лавки, но Джудитта не двинулась с места.

— Составите мне компанию за ужином? — спросил Амальди, чувствуя, как сердце ухнуло куда-то в пропасть.

— Когда?

— Сейчас.

Джудитта снова улыбнулась.

— Да. — И вернулась в магазин.

Амальди увидел, как она позвонила кому-то, оставила какую-то бумажку продавщице и вышла.

— А покупки? — спросил он.

— Завтра утром. Время терпит. Мама все вечера посвящает наркотику.

— Какому?

— Телевизору.

Амальди засмеялся. Они медленно двинулись по улице бок о бок, но не касаясь друг друга. Обменивались пустыми, любезными, неловкими фразами. Потом пошли молча. Миновали первую тратторию, вторую, с двух сторон обогнули пьяного и снова улыбнулись друг другу.

— У нас был стол на металлических ножках, — неожиданно громко заговорил Амальди. — Когда я болел и к нам приходил доктор, мать доставала из буфета облупленный поднос и подавала ему чай с двумя рогаликами. Почему-то в доме у нас круглый год были салфетки с нарисованными веточками омелы, красными ягодами и надписью «С Рождеством».

Джудитта весело рассмеялась.

Впервые в жизни с каким-то отчаянным облегчением Амальди признался себе, что всей душой ненавидит старый город, и подхватил смех Джудитты. Потом взял ее за руку и спросил:

— Где будем ужинать?

— Там, где можно перейти на «ты», — выпалила Джудитта.

Амальди огляделся. Откуда-то из глубины переулка доносились возбужденные голоса и звон посуды.

— Тогда нам нужен кабак, — кивнул Амальди и потянул Джудитту на этот шум.

Они уселись в углу за столик, накрытый бумажной скатертью. Старый тощий официант с глубоко запавшими, слезящимися глазами начал неторопливо сервировать стол. То и дело из кухни слышался крик: «Амедео!» Старик безутешно разводил руками и так тихо бормотал «иду», что едва ли сам себя слышал. Закончив сервировку, он удалился с той же медлительностью и через несколько минут принес им корочки меню. Амальди и Джудитта заказали без промедления и, когда официант снова уполз, в унисон расхохотались.

— Я прослушал твое сообщение, — сказал Амальди. — Прости, что не перезвонил.

— У тебя же сейчас запарка… Я читала в газете.

— Да.

Официант вернулся, с достоинством поставил перед ними две пустые тарелки и опять ушел.

— Я читала, что ты занимаешься этим ужасом.

— Да.

— Зачем?

— Затем, что это моя работа.

— Нет… Зачем они это делают?

— Зачем? В священном писании… — Он осекся, постучал солонкой по ладони, взял короткую паузу, чтобы выиграть время. Всю мысль сразу не сформулируешь, можно выдать лишь обрывок, дистиллят своей неотвязной боли. И после перерыва заговорил уже другим голосом: — В священном писании по криминальной психологии говорится, что основная проблема этих личностей состоит в отсутствии человеческих привязанностей. Как будто душа их чем-то обделена. Как будто их зрение и рассудок способны видеть лишь одну сторону человеческой природы. Но эту сторону они видят под микроскопом, в мельчайших подробностях. А другая сторона, которая им неведома, на которой они не способны сосредоточиться, но смутно ощущают, что она есть, превращается для них в нечто грозное, устрашающее. И эту темную сторону они ненавидят, перенося свою ненависть на ее обладателей.

Дальше он, помрачнев, продолжил уже мысленно. Этот тип людей совершает разрушительные набеги и привыкает любить насилие, потому что одна лишь жестокость способна вызвать в их душе чувство, похожее на любовь.

— Но ответа на вопрос «зачем» нет. Либо есть, но он недоступен нашему пониманию.

— Не надо было мне заводить об этом речь, — смущенно пробормотала Джудитта, видя, как резко изменилось его настроение.

— Ничего. Спасибо, что не спросила, приходилось ли мне убивать.

— Я бы наверняка спросила, если б ты меня не опередил, — улыбнулась Джудитта.

Амальди ответил ей отстраненным взглядом, как будто не услышал последних слов. Он думал о том, что не готов и, наверное, никогда не будет готов к этим светским разговорам. Не надо было приглашать ее на ужин. Только станет питать напрасные иллюзии. Ему же нечего ей предложить. Он незаметно дотянулся до пейджера и нажал на звонок. Потом состроил досадливую гримасу, поднялся и пошел к телефону. И через минуту вернулся в надетой на лицо маске сожаления.

Официант уже принес им еду.

— Прости, Джудитта. Вызывают на службу. Такая у нас жизнь. Ужин придется перенести. Пойдем, я провожу тебя до дому.

Они шли быстро, намного быстрей, чем сюда. Возле дома Амальди сухо и торопливо простился. Девушка изо всех сил скрывала свое огорчение, но Амальди живо представил себе, как она поднимается к себе в квартиру, как на Голгофу, и, может быть, даже плачет. Представил себе ее сразу подурневшее лицо и вспомнил мать. Когда врач после осмотра спрашивал, можно ли зайти в ванную, ее лицо тоже дурнело. От унижения. И сам он ненавидел доктора за то, что перед его приходом мать вынуждена причесываться, наводить красоту, доставать из буфета чашку и чистую салфетку, за то, что никогда в жизни ей не доведется отремонтировать кухню и ванную и вытравить оттуда запахи помойки и уборной. А заодно он ненавидел и отца, который вынудил мать жить в этом доме. Он замечал, что косметика уже не помогает матери стать красивее, что лицо ее расплывается и черты тускнеют, что одежда снашивается, чайные чашки бьются, а вместе с ними и жизнь разбивается на тысячу осколков. Если б можно было заказать гигантский вал грязи и похоронить под ним весь старый город вместе с его обитателями, он бы это сделал. И сейчас его сжигала та застарелая ненависть.

Он поднял глаза к окнам третьего этажа. Увидел, как в них зажегся свет. Видимо, это комната Джудитты. «Но Джудитта не такая, как моя мать», — мысленно заключил он. И не в том причина его ненависти. И не доктор тому виной, он-то просто хотел руки помыть, а такие безнадежно похожие друг на друга ванные, как у них, видел каждый день. И не в нищете уборных дело, и не в запахе помойки. А в нем самом. В детективе средней руки, который бежит от всех и вся так, что перехватывает дыхание и ноги не держат. В нем, трусливом звере, который давно забыл, почему и от кого бежит.

Он бы и сейчас бросился бежать без оглядки, да испугался, что Джудитта, выглянув в окно, услышит, как старый город смеется над ним.

Глава 14

— Короче, на встрече с мэром, где ты, кстати, должен был выступить… Между нами говоря, квестор живьем бы тебя сжег при первом удобном случае, — разглагольствовал Фрезе.

— А это зачем у меня на столе? — перебил его Амальди, размахивая папкой неопределенно-розового цвета, захватанной по краям пальцами, с надписью в центре печатными буквами:

«АУГУСТО АЙЯЧЧИО»

— Я же говорил, что комиссар поручил Айяччио тебе. Надо подписать ордер на покрытие больничных расходов. Он там, внутри. Первая страница.

Амальди открыл папку и поставил подпись на странице.

— Если хочешь, можешь посмотреть анкету. Хотя смотреть особо нечего. Все равно что чистый лист. Бедняга. Хороший, в общем-то, парень. Ничего героического не совершил, но и гнусностей за ним не водилось. Не бездельник, исполнительный, хотя…

Хотя, подумал Амальди, и пользы от него никакой, ни рыба ни мясо. Настолько пустой человек, что непонятно, зачем родился на свет. Ему такие встречались на каждом шагу — вроде все при них, но словно не человек, а набросок, эскиз человека, сделанный карандашом, без цвета и формы.

— Хотя… Да нет, он славный малый, — заключил Фрезе, видимо решив не углублять эту тему.

Пока Амальди пробегал глазами личное дело агента, его помощник вытащил из внутреннего кармана куртки конверт с надписью «А. Айяччио» и положил на стол.

— Словом, совещание ни к чему не пришло, как оно всегда и бывает на встрече с профсоюзниками, — снова начал прерванный отчет Фрезе. — Все несли какую-то галиматью, лишь бы показать, что у нас полное единство взглядов, как вдруг кто-то… Кто?.. Не помню… Но этот кто-то громко назвал одну фамилию. А поскольку мне эта фамилия недавно попадалась, я ее тут же вспомнил… Посмотри сам в графе «отчество». Там есть адрес приюта, а также имя, то самое, которое я услышал на совещании, имя того дворника, что нашел Айяччио в куче мусора, когда было ему от роду несколько часов. Я обернулся и понял, что это не может быть тот дворник, ведь ему тогда было лет пятьдесят… но все же подошел и спросил, не родня ли он тому дворнику. Выяснилось, что этот профсоюзник — его сын. Скотина, доложу тебе, первостатейная, тот профсоюзник, уж этот рук мусором не запачкает, а про отца говорит с этаким презрением, как будто папаша и сам — мешок с мусором… Но это ладно, я рассказываю ему про Айяччио, про его беду, говорю, хотел бы, дескать, с папашей потолковать… не затем, чтоб выведать у него что-нибудь — что он может мне рассказать?.. А так, сам не знаю зачем — прямо-таки привратница, а не полицейский… В общем, спросил у него, где искать его отца. А этот засранец профсоюзник мне и говорит, что папаша помер в прошлом году в такой богадельне, куда бы я, честно говоря, собаку не отдал, хотя поглядеть на него, мог бы и раскошелиться на что получше. Тем более — с помощью профсоюза… Может, он в золоте и не купается, но все же… Ты как думаешь? Отец ведь все-таки…

Амальди отложил папку и стал разглядывать фотокопию надписи, обнаруженной на двери антикварной лавки. Наверняка в этих прописных и строчных буквах кроется ответ. Не случайно все это. Убийца ничего случайно не делает.

А Фрезе все не унимался:

— И еще я узнал подробности, которые в деле не отражены. Профсоюзник Айяччио в глаза не видел и не знает, каков он из себя. Но по его словам, отец в последние дни только о нем и говорил, знаешь, как у старых маразматиков бывает? Зациклятся на чем-нибудь и все разговоры к этому сводят… Я сколько раз таких встречал. А ты?.. Говоришь ему про хлеб с колбасой, а он тебе в ответ: «Кстати, помнится мне…» — и расскажет такое, что к хлебу с колбасой никаким боком не приложишь. А ты стоишь, дурак дураком, и думаешь: при чем же тут хлеб с колбасой? Да ни при чем, конечно…

«viSitA intEriOra teRRae rectificanDO iNvEnies OcCuLtUm lapIdEm»

S, A, E, O, R, R, D, O, N, E, О, C, L, U, I, E

Шестнадцать прописных и сорок строчных.

— Так о чем бишь я?.. Ах да. В личном деле нет подлинной истории Аугусто Айяччио, если можно так ее назвать. А история очень грустная и трогательная. Ей-богу. Очень грустная и трогательная история. Такую не всякий день услышишь… Это письмо отец написал неблагодарному скоту, а тот передал его мне. И вот, читая письмо…

Амальди поднял глаза от фотокопии.

— Да, я его читал, — подтвердил Фрезе. — В общем-то, понятно, почему этот гад так злобствует на папашу — ревнует. Старик больше думал про Айяччио, чем про него, родного сына. Один твой кровный сын, а другой найденыш, которого ты больше никогда не видал, но со временем создал себе идеальный образ и к тому же изводишься от чувства вины… Надо бы отнести его Айяччио, — заключил Фрезе с такой интонацией, как будто на этом намерен поставить точку.

«Так, теперь будет апофеоз», — подумал Амальди.

— Ну и что там за история? — спросил он вслух, в надежде, что помощник закруглится побыстрее.

Его нисколько не интересовала «грустная и трогательная» история, но, как ни странно, болтовня Фрезе помогала ему думать. Быть может, с прописных начинаются слова, которые надо сложить из строчных?

— История Айяччио? — переспросил Фрезе, изогнув бровь. — Подлинная история Айяччио? Ну так слушай. Где его нашел дворник? Известно где — в мусоре. А точнее? В коробке из-под обуви. Метет он, значит, двор на рассвете и вдруг слышит детский плач. Представь себе такую сцену. Остановился дворник и думает: «Не будь я с пьяных глаз, поклялся бы, что это ребенок плачет». Пожимает плечами, берется снова за метлу, за вилы, начинает разгребать кучу дерьма, что перед ним… И опять слышит плач. «Ей-богу, ребенок орет!» — думает дворник. Оглядывается — женщин с колясками пока не видать. А ребенок плачет. «Что за напасть?» — наверняка сказал дворник, а может, и чего покруче завернул. И вдруг видит коробку из-под обуви, а на коробке надпись «Магазин А. Айяччио. Шикарная обувь». Вот и снес он ту коробку монашкам, а те назвали найденыша Аугусто — так они расшифровали инициал — Айяччио, потому что имя это ему, считай, жизнь спасло. Ну разве не трогательно?

— Да уж. — (И здесь расшифровывать пришлось.)

И вдруг Амальди, как ужаленный, вскочил и распахнул окно, как будто из кабинета выкачали весь кислород. В мозгу снова зашевелилось неотступное желание сбежать, скрыться, вырвать с корнем все трогательные истории, которыми с такой жадностью питается мир, словно людям жизни нет без этой вязкой трясины сильных чувств, словно чувствами можно играть без всякого риска.

— Поганая твоя история, а не трогательная! — рявкнул он на помощника. — Что в ней трогательного? Назвать брошенного матерью ребенка именем преуспевающего дельца — это садизм и больше ничего! Помни, мол, что матери у тебя нет, что вместо матери у тебя коробка из-под обуви! А письмо? Что он пишет в письме?

— Усыновить его хотел.

— Не смей отдавать письмо Айяччио. — Амальди обернулся к помощнику, наставив на него палец, как пистолет. — Не смей! Он умирает от рака, не хватало ему в конце жизни второй раз остаться сиротой. Оставьте вы его в покое, и ты, и комиссар… — Он опять повернулся к Фрезе спиной и добавил почти шепотом: — Дайте человеку умереть спокойно.

— Ты навестил его? — спросил Фрезе после паузы.

— Нет.

— Почему?

— Я не знаю, что ему говорить. Ведь он, в общем…

— Посредственность?

Амальди по-прежнему глядел в окно, стоя к нему спиной.

— Я и сам боюсь посредственности, — тихо сказал Фрезе. — Посредственность, она хуже рака, верно?

— Да.

— Хорошо тем говорить, кто не болен. Мы ведь с тобой не больны.

— Нет. Мы не больны.

— Тебе надо его навестить.

— Вот возьмем убийцу, тогда…

— Еще возьмем ли. И будет ли жив Айяччио.

Амальди, не отрываясь, глядел в окно. На улице стоял оглушительный грохот. Когда он обернулся, Фрезе уже ушел. А на столе больше не было ни письма, ни личного дела агента Айяччио. Была только фотокопия фразы, которую оставил им убийца. «Спустись во чрево земное и, поискав, найдешь оккультный камень». Амальди казалось, что послание обращено к нему лично. Быть может, он воспользовался трагедией, чтобы возвыситься? Белокурая девушка, которой он пообещал дом, наполненный светом, умерла, чтобы он мог занять свое нынешнее положение и в тридцать семь лет стать одиноким и неприкасаемым? Она смеялась, любила, подверглась насилию и истекла кровью, только чтобы он теперь стал хозяином жизни? Какое право он имел воспользоваться ею даже не как знаменем в крестовом походе, а как щитом?

Он уселся за стол и нарезал шестнадцать бумажек. На каждой написал по одной прописной букве послания и начал составлять их вместе. КЛОН… РОК… УРОН…

Захотелось позвонить Джудитте и все рассказать ей. Но с чего начать?

РЕЗОН ДОМА… Чепуха. ОКО.

Наконец он поднялся, засунул фотокопию и бумажки в карман куртки и вышел. Надо с кем-нибудь поговорить.

Только очутившись перед больницей, он осознал, что говорить будет с агентом Аугусто Айяччио. «Нелепость», — сказал он себе и, постучав, вошел в палату 423.

Перед ним у окна стоял согбенный старик с узловатыми руками и мозолистыми, искривленными, словно от тяжелого бремени, ногами. Айяччио был так похож на его отца, что Амальди даже показалось, будто он учуял отцовский запах. Это ощущение ноздрям внушили глаза, а глазам — память. На него повеяло по́том прошлого от этого старика, потому что в пятьдесят два года Айяччио стал стариком и провонял по́том, точь-в-точь как его отец. Как видно, у Айяччио и у его отца вместо крови по жилам тек пот, и были они из одной породы вечно усталых людей.

— Смотрите, — тусклым голосом произнес одетый в пижаму агент и пригласил посетителя стать с ним рядом.

Амальди подошел и заставил себя посмотреть туда, куда указывал Айяччио, за окно.

Под беспорядочно сваленной грудой мешков с мусором пряталось что-то зловещее и таинственное, что-то погребенное под почерневшими овощами, забродившими фруктами, обглоданными костями. Агент Айяччио из окна больничной палаты каждый день наблюдал рост этой горы, изучал ее, смотрел, как сначала стыдливо и воровато, а теперь уже с вызовом и какой-то залихватской дерзостью швыряли люди в эту кучу свои отбросы.

— Смрад идет сюда, и ничем его не вытравить, — сказал он, словно продолжая начатый разговор. — Не иначе, весь город заболел со мной вместе. Это ужасно, у меня обострились все чувства.

Он обернулся к Амальди и дыхнул ему прямо в лицо. Потом сделал несколько неверных шагов, ухватился за спинку кровати и стал укладываться. Босые ноги шаркнули по шершавым плиткам пола.

— Устал, — продолжал Айяччио, говоря с самим собой. — Устал и мерзну все время. — Он забрался под одеяло и закрыл глаза.

Амальди стоял и смотрел на него. «Я тоже», — хотелось ему сказать.

Но вдруг Айяччио вздрогнул, очнулся и уставился на посетителя:

— Вы кто?

Амальди взял у стены один из двух стульев и перенес его поближе к кровати. Потом положил свою руку на руку больного поверх одеяла и ответил:

— Старший инспектор Джакомо Амальди. — И замолчал, не зная, что говорить дальше.

— Мне страшно, — сказал Айяччио. Глаза его блестели от боли и озноба. Он смотрел сквозь потолок куда-то в небо, а может, и выше, сквозь темные тучи, за которыми играют молнии, готовые в любую минуту вырваться, поразить его огненной стрелой, завладеть его разлагающимся телом. — Страшно мне.

Амальди чуть сильнее сжал его руку и окончательно понял, что говорить ему нечего. Можно только слушать.

— Вы чувствуете запах ладана? — испытующе спросил Айяччио.

— Нет. — Амальди понюхал воздух.

— Нет?

— Нет.

— Ну и ладно. Я просто хотел удостовериться… Да… хотел удостовериться… Знаете, сестра…

Он не закончил фразы, голос оборвался. А с ним оборвалась и абсурдная надежда. Под воротом пижамы виднелось лиловое, лоснящееся пятно ожога, про которое упоминал Фрезе. Оно было похоже на язык.

Когда Айяччио снова заговорил, взгляд его устремился еще дальше, так далеко, что Амальди даже не мог вникнуть в смысл его слов, точно они вместе со взглядом уносились куда-то в заоблачные выси.

— Вчера навестила меня вдова, хозяйка дома… то есть комнаты. У меня не дом, а комната, прямо напротив девятого причала. Принесла мне пирожных, спрашивала, как тут со мной обращаются, хорошо ли кормят, рассказывала, чем ее кормили здесь, когда аппендицит вырезали… Несоленый бульон и жидкие кашки… Сказала, что я ей вроде сына, и хотя мы ни разу за все годы за одним столом не сидели, она все равно почитала меня как родного… — Он еле заметно улыбнулся. — Потом спросила, не могу ли я заплатить ей сейчас, а то я уже за неделю задолжал, она понимает мои заботы, но у нее и своих по горло, потому и пришла сюда, в больницу… И еще… она спросила: «Что с комнатой думаете делать? Вернетесь еще или, может, ваши вещи в чемодан сложить? Я сложу, только скажите, мне не трудно… Если не думаете возвращаться, так, может, я сразу комнату и сдам?» Так она мне сказала. Меня, который ей вроде сына, попросила комнату освободить.

Потом Айяччио снова будто очнулся и посмотрел Амальди прямо в глаза. Выпростал руку из-под одеяла и потянулся к его руке. Амальди подумал, что когда-то эта рука была сильной, а теперь стала вялой и шершавой. Теперь она безвольно покоится в его пальцах, и он должен ее удержать.

— Мне нужна твоя помощь, Айяччио, — сказал он вдруг.

Больной просиял. Приподнявшись, сел на постели. И даже бледность будто пропала.

— Я всему научусь, я умею и люблю учиться, — взволнованно заговорил он. — Меня все интересует, и я учусь этому легко и быстро. Знаете, что у меня? Глиобластома. Вам известно, что опухоль — по-латыни tumor — означает еще и «гордость»… а рак — по-латыни cancer — происходит от греческого Καρκι̃νος. Вам пригодится эта наука?

— Да.

— Я много читаю. И все понимаю… Таково преимущество моей болезни.

— Преимущество?

— Я сказал «преимущество»?

— Да.

— Неужели преимущество?

— Да.

— «Преимущество» — плохое слово. Но точное. — Глаза больного подернулись слезами. — Да, преимущество моей болезни. Именно так. Вы меня понимаете или считаете за сумасшедшего?

— Понимаю.

— А мне кажется, я сумасшедший. Галлюцинации, личностные мутации… Профессор Чивита мне все подробно объяснил. Я могу даже забыть, где утка, и обмочиться, пока ищу ее по всей палате… — В голосе послышалась злоба: — Он мне все рассказывает, до мельчайших подробностей. И как будто веселится, описывая мою медленную смерть. — Айяччио запрокинул голову и втянул воздух в ноздри. — Ладан. Подумать только, я хотел стать священником. Сперва священником, потом полицейским… бессмыслица. По-вашему, не бессмыслица? Нет, бессмыслица. Нет никакого смысла в том, что мой мозг способен теперь постичь вещи, которые мне за пятьдесят лет и в голову не приходили. Какой смысл в том, что я чувствую запах ладана?..

Амальди посетило странное, но очень сильное чувство. Страшное и вместе с тем приятное. Точно так же, должно быть, страшно и приятно было этому никчемному человеку открывать глубины ума. Он еще крепче стиснул руку Айяччио.

— Помоги мне разгадать загадку, — сказал Амальди. Улыбка у Айяччио была совсем детская.

Но тут в дверь постучали, и вошел человек в белом халате, на вид лет шестидесяти, маленький, коренастый, совершенно лысый, с неприятно равнодушным выражением лица. Следом за ним вошли трое молодых врачей.

— Я главврач, профессор Чивита, — объявил он с порога. — Простите, что до сих пор не осмотрел вас, но я был на симпозиуме и только сегодня вернулся.

Амальди почувствовал, как мгновенно напрягся Айяччио. Глаза его затуманились, а рот открылся, словно в беззвучном крике. Влажные губы с засохшей в уголках слюной казались совсем бескровными. Он лихорадочно затряс головой.

— Это не он… Нет, это не он… Не он… — Обеими руками Айяччио вцепился в грудь Амальди и встряхнул его.

Профессор Чивита, нимало не обескураженный, обратил к Амальди формально-сочувственную улыбку и, сделав знак ассистенту, закатал больному рукав.

— Я не сумасшедший, — лепетал Айяччио.

— Спокойно, — сказал профессор Чивита и без колебаний всадил в мышцу пациента шприц. — Сейчас вам станет лучше.

Айяччио, вцепившийся в пиджак Амальди, даже не шелохнулся.

— Я не сумасшедший, — повторил он, потом наконец ослабил хватку и откинулся на подушки, словно из него выкачали весь воздух.

— Ну что, полегчало? — поинтересовался профессор Чивита.

Возведенные к потолку глаза Айяччио остекленели.

Глава 15

— Здравствуйте, доктор, — сказал человек, выходя из темной зоны мусорных мешков.

Молодая женщина, обвешанная покупками, без энтузиазма обернулась на голос. Но, узнав человека в свете фонаря, она вздрогнула и разулыбалась. Потом сообразила, что не следует выказывать чрезмерную радость оттого, что увидела его в этот темный и одинокий вечер, похожий на все ее вечера. Человек мягкими шагами преодолел разделявшее их пространство. Словно скользил, а не шел. Горящие глаза вонзились в нее, не выпуская. Его будто сжигал внутренний огонь.

— Какими судьбами? — произнесла докторша, машинально облизнув уголок рта.

— Убиваю время, — печально ответил он. — Не хочется возвращаться в огромный холодный дом, особенно теперь, когда там пусто.

Женщина сочувственно покивала.

— А вы? — спросил человек.

— Я здесь живу. — Она кивнула на здание, перед которым они стояли.

— В самом деле?

— Да.

— Какое совпадение.

— Что?

Человек ответил не сразу.

— Пройди я здесь чуть раньше или чуть позже, и не встретил бы вас.

Докторша опустила глаза.

— Вы верите в судьбу или в случай? — продолжал он. — Я заметил, что все люди делятся на две группы. Одни бесцельно плывут по течению, как обломки, положившись на случай, натыкаясь на камни. Другие следуют определенному замыслу и знают цену каждому событию. Их никогда не разобьет о скалы, потому что они плывут заданным курсом и не покоряются судьбе так слепо, как первые. Вы из их числа?

Женщина спросила себя, всегда ли у него был такой гипнотический голос.

— Я верю в судьбу, — ответила она.

Человек улыбнулся.

— Не странно ли, что два почти незнакомых человека вдруг открывают друг другу душу на тротуаре, в дождливый и печальный вечер? — Голос его становился все теплее и как будто обволакивал ее. — Вы ничего не знаете обо мне, я — о вас, и тем не менее мы готовы поведать друг другу самые сокровенные тайны… Такое нечасто случается, верно?

— Да, — прошептала она.

— Да, — серьезно подтвердил он. — Вы последуете моему совету?

Женщина вопросительно посмотрела на него.

— Позаботитесь нынче о своих ногах?

Она залилась румянцем, как тогда, в палате.

— Впрочем, я вас задерживаю, — сказал он, вмиг разрушив колдовское очарование. — Сумки, верно, тяжелые. Прошу меня простить. Был очень рад повидать вас.

— Я тоже. — Докторша набрала полную грудь воздуха и вдруг почувствовала себя глупой и неуклюжей, как школьница. — Но едва ли это случайность.

Ей показалось, что он как-то напрягся. Скрипнул объемистый бумажный пакет, который он держал под мышкой. Лицо окаменело.

— Судьба, — поспешно добавила она.

Он сразу обмяк.

— Судьба… да. Хотите я помогу вам донести все это до квартиры? — И он протянул к ней левую руку.

Только теперь докторша заметила, что на его мизинце не хватает двух фаланг; от пальца остался один обрубок, желтый и мозолистый. Поднимаясь в лифте, оба молчали. На пятом этаже столкнулись с жильцом, выводившим прогуливать собаку.

— Добрый вечер, — поздоровался тот, а его пес приветливо завилял хвостом.

Женщина ответила, а человек наклонился погладить собаку, хотя обе руки у него были заняты сумками. Он не сказал ни слова, пока не убедился, что сосед уже не может услышать его голос.

— Вот здесь я живу, — смущенно сообщила докторша перед дверью в квартиру.

— Ждете кого-нибудь?

Она помотала головой.

— Я бы мог приготовить вам ужин и подложить подушку под ноги.

У женщины сильно забилось сердце. Уже давно мужчины не бывали у нее дома. Она медлила с ответом.

— Вы правы, — помолчав, сказал он. — Извините, я поставил вас в неловкое положение… Глупая бестактность… Прошу вас, не думайте, что я неверно истолковал вашу профессиональную любезность.

— Нет… — Голос у нее вышел какой-то неприятный, скрежещущий. — Нет, я бы тоже не возражала… если вас устроит разогретый ужин… и не смутит мой бедлам.

Человек улыбнулся.

— Проходите, — сказала докторша и повернулась к нему спиной, скорее ощущая, чем слыша сзади мягкие, кошачьи шаги. — Это вы меня извините за ребячество. Просто я…

— Ни слова больше, — перебил ее человек, опуская пакеты на пол. — Слова ни к чему. — И положил ей руку на плечо.

Докторша обернулась в полной уверенности, что сейчас он ее поцелует.

— Я помогу вам снять пальто, — сказал он вместо этого.

— Выпьете чего-нибудь? Садитесь. И подождите меня минутку, я только умоюсь.

Глаза настойчиво, с дерзкой чувственностью ощупали ее всю. «Он имеет власть надо мной», — подумала женщина. Было приятно подчиняться этой власти.

Она прошла в ванную, вымыла руки, ополоснула лицо. Когда овладела собой, осмелилась взглянуть в зеркало. Осунувшееся лицо, жидкие волосы показались ей почти красивыми. Она улыбнулась своему отражению и зарделась от своего невинного кокетства. Выйдя из ванной, увидела, что он по-прежнему стоит посреди гостиной.

Стоит и робко осматривается. Взгляд тотчас выхватил старое, бесформенное кресло перед телевизором. Зато белоснежный диван выглядел вполне добротно. Когда вышла женщина, он взял ее за руку, свежую и приятно влажную, подвел к креслу и, не говоря ни слова, усадил в него. Пододвинул к креслу низкий журнальный столик, положил на него подушку с дивана, опустился на колени перед женщиной и, прежде чем снять с нее туфли, предупредил:

— Прошу вас, не сопротивляйтесь. — Затем осторожно положил ее ноги на подушку, вдохнул запах ее чулок. — Кухня там?

Женщина слабо кивнула. И столь же слабой была ее попытка подняться. Но она покорилась твердой руке, прижавшей к подушке ее ноги. Ее внимание снова привлек обрубок мизинца. От его прикосновения по телу прошла дрожь. Как врач, она знала, что этот обрубок почти атрофировался. Тяпни его за мизинец — он ничего не почувствует. Но изуродованная фаланга, ставшая неодушевленным предметом, способна доставлять наслаждение, ничего не ощущая.

— Повар из меня неважный. Надеюсь, вы не слишком требовательны, — произнес он вставая.

— Нет, — уронила она, поглощенная своими мыслями об этой нелепой ситуации, о собственной податливости, о подспудном томлении, которое вызывает в ней присутствие мужчины, внезапно ворвавшегося в ее жизнь. Ей отчаянно захотелось отдаться этому потоку, быть втянутой в этот омут. Пусть ее убаюкивают звон посуды и журчанье воды, отдаленно, словно сквозь вату, доносящиеся с кухни. Женщина закрыла глаза.

А человек тем временем вытащил продукты, нашел в шкафчике тарелки и вилки, поставил разогревать приготовленные макароны. Из сумки, стоящей рядом с его здоровенным пакетом, достал две свечки и белый конвертик, который тут же спрятал в карман брюк. Время от времени он бросал взгляд на женщину, что сидела вполоборота к нему, положив на столик свои сильные ноги. Тело неподвижно, расслабленно. Он ни разу не окликнул ее. У тишины был свой отчетливый голос, который теперь работал вместе с ним и на него. В этой напряженной тишине внутренний голос человека возвестил следующий шаг лучезарного замысла, воспел его. Пока он хлопотал вокруг плиты, перед ним разворачивалась вся его жизнь. Он раскладывал по полочкам беспорядочные обломки прошлого, когда еще верил в случай, а не в судьбу. Когда был одиноким страдальцем. Вспомнилось детство, его комната, единственный свой угол в огромном доме, раскуроченном архитекторами и рабочими для превращения в сиротский приют. Он сидел в этой комнате, когда снаружи послышался жалобный скрип гравия во дворе. Подойдя к окну, он приложил к холодному стеклу ладонь, потом лоб, нос, губы и прижался к нему всем телом в надежде, что холод стекла проникнет внутрь и заморозит, выстудит всю его муку. Если бы тот холод мог дать ему легкую смерть, чтобы глаза его не видели того, что видели. Вереница сирот показалась ему нашествием заразной саранчи. Минувшей ночью грусть составила ему компанию, но при виде сирот она рассеялась, уступив место жгучей, беспричинной ненависти. Потом он вспомнил материну куклу, кружева под юбкой, мягкие сборки бархата под негнущейся гипсовой грудью. Суровая, но беззащитная, как мать после постигшего ее несчастья. И вспомнил день четырехлетней давности, когда он начал выслеживать сироту из прошлого. Сироту, которого сдала ему Клара-избранница, Клара-проститутка.

— Спасибо, — громко сказал он своей судьбе.

— Что?

— Ш-ш-ш…

Человек выглянул из кухни проверить, как там женщина. Она сидела неподвижно. Два дня он выслеживал и изучал эту женщину, расшифровывая ее обыденную, одинокую жизнь. На кухонном столе он зажег две свечи и тщательно накрыл стол, следя за тем, чтобы ножи лежали за вилками и чтобы ни один прибор не нарушал безупречного квадрата, в который был вписан круг тарелки. На тарелки выложил порции макарон, вытер все пятнышки, аккуратными треугольничками сложил бумажные салфетки и, когда, оглядев стол, остался доволен, вытащил из кармана конвертик. Белый порошок без запаха он подмешал в порцию хозяйки, проверил идеальное расположение тарелки и, глубоко вздохнув, торжественно объявил:

— Ужин на столе!

Войдя в гостиную, он подал женщине руку, помогая ей подняться.

Свет в кухне был погашен. Стол и вся обстановка слегка колебались в пламени свечей.

Женщина сжала его руку.

— Я нашел их в ящике и зажег без спросу. Тень часто позволяет нам увидеть то, чего не видно на свету.

— Не помню, чтобы у меня были свечи.

— Случается. Садитесь.

Он налил ей вина и сел напротив.

— Со мной никогда не случалось… Вы, верно, считаете меня… — начала было женщина, блестя глазами. — Не знаю, как сказать… — И смущенно засмеялась.

Человек знаком велел ей замолчать, протянул через стол руку и задержал в нескольких миллиметрах от ее щеки. Плавным движением очертил овал ее лица, плеча, руки, не касаясь их. И только добравшись до кисти, мягко, одними подушечками обвел тыльную сторону ладони и контуры пальцев.

— К чему слова? — повторил он шепотом. — Разве мы еще не все сказали друг другу?

Потом поднялся, переставил свой стул рядом со стулом хозяйки, намотал на вилку макароны и поднес к ненакрашенным губам.

— Позвольте мне…

Женщина открыла рот, не отрывая от него глаз. Сжала губы и, торопливо прожевав, проглотила, после того как он деликатно вытащил вилку.

— Почему? — спросила она.

— Потому что вы позаботились о моей матери.

— Только поэтому?

— И еще потому, что мне нужны ваши ноги.

Женщина больше ничего не сказала, пока он не скормил ей всю тарелку. Закончив, достал платок и вытер ей рот с такой нежностью, какой женщина не знала в своей жизни. Его лицо было совсем близко. Покорно подставляя губы мужским пальцам, она ощущала на щеке его теплое дыхание. Он уронил платок. Ее глаза были полузакрыты.

— Как кукла, — шепнул он ей на ухо.

Женщина снова открыла глаза и попросила:

— Поцелуйте меня.

— Нет, — улыбнулся он с огромной нежностью. — Уже нет времени.

В полусне женщина увидела, как он встал, поднял с пола свои вещи, следя за ней взглядом, полным любви и заботы. Ощущая внутри странную, томящую тяжесть, она смотрела, как он достает из сумки инструменты и неторопливо раскладывает их на столешнице. Узнала среди них скальпель и хирургическую пилу. Страшный спазм в желудке насквозь пронзил ее тело. Она выпрямилась на стуле, пытаясь вздохнуть, но легкие не расширялись. Они горели, и вся она горела в огне ужаса. Человек начал разворачивать пакет. Нет, в его взгляде не было любви, только забота. Боль внезапно прекратилась, как будто под наркозом. Парализованная, она не могла даже моргнуть. Кислород в легких был на исходе. Человек закончил разворачивать пакет, и ей предстали две деревянные ноги, соединенные металлическим штифтом. На коленях и щиколотках шарниры. Деревянные ступни безжизненно свисают вниз; поверх них нарисованы красные балетные туфли.

Больше женщина ничего не видела. Она погрузилась в черное безмолвие. Навечно.

Человек помассировал обрубок мизинца. Многие считают его анемичным, возможно, из-за внешнего вида. Но это не так. Напротив, это самый чувствительный из его органов. Незаживающий шрам обеспечивает его душе прямой контакт со всем миром. В желтой и мозолистой уцелевшей фаланге сконцентрирована вся боль его существования.

Он провел мизинцем по искаженному лицу лечащего врача его матери, обрубок спустился к шее, затем еще ниже, к ложбинке меж грудей, не касаясь их, пробежался по животу и, наконец, зацепил край юбки и приподнял его для первого осмотра.

Глава 16

ЗАКОН… КУРАРЕ… НЕОН. Джакомо Амальди резко выпрямился на стуле. Он все пытался придать какой-то смысл мешанине прописных букв из послания убийцы.

ОРАКУЛ, ЗАРОК, ЗЛАК, ЛУНА, КЛАДЕЗЬ, ОКЛАД, АРЛЕКИН, НАРОД, ДУРАК, ЛАК, ОКЕАН, КЛИН. И даже составлял какие-то бессмысленные фразы. КОД РОКА. ЗЛОДЕЙ УНИКУМ. КРЕН ЛУКА. КРИК РОДА.

— Муть какая, — пробурчал он. — А ты чего накомбинировал?

Фрезе поднял от стола красное, вспотевшее от натуги лицо.

— РАД, КАК ЗАД, — прочел он.

— И все?

— Нет. — Помощник поднес к глазам лист бумаги. — ЗАД — КЛАД или РОЗУ В ЗАД. А вот мой шедевр, правда, кое-какие буквы пришлось добавить или повторить. ЭТО НЕ ЗАД, А УЛЕТ.

— Едва ли преступник имел это в виду. Зато комбинация интересна для анализа твоей личности.

— Думаешь?

— Вне всяких сомнений. Навязчивая мономания.

— Из-за пристрастия к слову «зад»?

— Именно.

— Не скажи, есть еще вариант: НЕ УКРАДИ РУКИ.

— Превосходно.

— Все это глупости, Джакомо. Скорей всего, он просто воду мутит. Или написал наобум.

— Не наобум. Он ничего не делает наобум. И листочки к столу пришпилены не наобум. Не знаю, зачем он их прикрепил, но и листочки, и прописные, и строчные буквы входят в какой-то его план. Возможно, этот план имеет смысл только для него, но в нем нет ничего случайного. И воду мутить он не думает. Он нас не боится. Он осуществляет свои планы спокойно, не поддаваясь панике, в мельчайших деталях. Он не импровизатор.

Фрезе тряхнул головой, поднимаясь. Заправил выбившуюся рубаху в брюки.

— Нам только этого сирокко не хватало, — изрек он.

Амальди непонимающе глянул на него.

— Сирокко — теплый ветер, — объяснил Фрезе. — Чувствуешь, как воняют отбросы на улице?

— А-а… да.

— По прогнозам, такая погода продержится несколько дней. Одна надежда, что синоптики ошиблись. В этой вони жить невозможно.

— По правде говоря, я ее и не заметил, — отозвался Амальди. — Это вонь старого города. Там ею пропахли все улицы, вся гавань, все дома. Все мы выросли с этой вонью, все, кто родились в старом городе… И привыкли не замечать ее.

— Вам везет, — заметил Фрезе.

— Да, везенье то еще.

— Ходят слухи, что городские власти хотят кому-то отдать подряд на вывоз мусора, пока кризис не кончится.

— Меня вызывал мэр. Спрашивал, что я думаю об этом нарушении конституционных норм.

— Хрен с ней, с конституцией! — огрызнулся Фрезе. — Ты что ему ответил?

— А ты бы что ответил?

Фрезе нахмурился.

— Беспорядков, конечно, не избежать.

— То-то и оно. Уж лучше вонь, чем городская смута.

— Значит, мешки с мусором будут постепенно выживать нас из города, — пробормотал Фрезе.

— Кажется, мэр остался мною недоволен.

Фрезе тем временем представлял себе ночи сидячих забастовок, костры на площадях, кошмарные дни, заполненные разгоном толп и охраной штрейкбрехеров.

— Ты все еще возишься с пожаром в сиротском приюте? — поинтересовался Амальди.

— Да, а что?

— Я, когда был в муниципалитете, — начал Амальди ничего не выражающим тоном, уставясь в запотелое окно, — подкинул мэру тему приюта.

Фрезе насторожился.

— Спросил его про пожар.

— А он?

— Покачал головой и сказал: «Неприятное дело, даже трагическое, если мне память не изменяет». И тут же свернул аудиенцию.

— Если память не изменяет?!

— Да, и ни словом не обмолвился о том, что именно он вел расследование. Странно, тебе не кажется?

— Я всегда считал его честным человеком, — сказал Фрезе, а про себя добавил: «Не отступайся, Никола, копай».

— Я тоже.

— Но кто из нас без греха, верно?

— И от ошибок никто не застрахован.

— Пойду в архив, — решил Фрезе. — Потрясу еще Пескьеру.

— Кого?

— Старшего архивариуса.

Амальди кивнул.

— Мне сегодня звонил Айяччио, — тоже как бы невзначай заметил Фрезе. — Это правда, что ты просил его помочь?

— Я не знал, о чем с ним говорить. Вот и подумал: если его занять чем-нибудь, может, это немного отвлечет его от того, что с ним творится.

— Хороший ты человек все-таки, — констатировал Фрезе.

— Только не надо ему давать оперативную информацию. А то он порой бывает не в себе. Сестра мне рассказала, что как-то в бессознательном состоянии он вывел свой автограф маркером на голой груди. Но он клянется, что не сам это написал. Еще он слышит голоса, чувствует запах ладана. Когда я был у него, в палату зашел главврач, так Айяччио вдруг начал вопить, что это не он, что Чивита — кажется, так его зовут — совсем другой человек… Жаль беднягу.

— Я тоже подметил кое-какие странности. В историю с убийством его лучше не посвящать. Попрошу-ка я его вспомнить все про сиротский приют. Если буду нужен, я в архиве. — И Фрезе вышел из кабинета.

Оставшись один, Амальди перечитал записку, которую нашел утром на столе. Ему звонила Джудитта. Но не домой. На автоответчике никаких сообщений не было. Скоро она бросит эту затею. Чем скорей, тем лучше для нее. Глухое раздражение заставило его вскочить на ноги. Нельзя же всех переселить из старого города. Не его это дело. Он ни у кого ничего не просил. На что она, собственно, претендует? Что он поселит ее у себя? Вытащит с той помойки только потому, что она хороша собой? Только потому, что они раза два пофлиртовали друг с другом? Он скомкал записку и с яростью швырнул ее в мусорную корзину.

Надо сосредоточиться на убийце. Он знал антикваршу?.. Почему выбрал именно ее? Какая может быть связь между этими людьми? Бывшие любовники? Она ему изменила? На этот счет никаких данных, никаких следов сексуального насилия, под ногтями жертвы ничего не обнаружено. Тупик. Орудие преступления — алебарда; смертельная рана в живот. Удар нанесен с огромной силой — такой, что лезвие топорика врубилось в позвоночник, пройдя всю брюшную полость. Такой удар мог нанести только мужчина. Удаление конечностей произведено скальпелем. Швы сделаны не простыми швейными нитками, а толстой, крученой льняной нитью, и узлы завязаны хирургическим способом. В каком-то заключении патологоанатома ему попалась эта нить: такой пользуются чучельники. Он что, чучельник? Надо проверить. Не так уж много их осталось. Если он не любитель. А если любитель?.. Тогда надо опросить поставщиков. Но ведут ли они учет? Следы могли остаться, только если он потребовал счет. Довольно трудно вообразить серийного убийцу, который представляет в налоговую счета за орудия своих ритуальных убийств. А если он заказывает доставку наложенным платежом? Тогда тоже можно выяснить имена. Попробовать стоит, но Амальди особо не надеялся. Его противник следует совсем иной логике.

На основе знаний, полученных в университете, он определил убийцу как типичного шизофреника с пережитой историей насилия. Но все это теории, болтовня. Банальность. По той же логике, узкая длинная лавка могла представиться ему символом женской матки. В психологии для всего есть своя символика. И совпадений не бывает. Амальди хорошо помнил, что им внушали с первой же лекции. Психолог не приемлет случайностей, не интересуется совпадениями, поскольку любому совпадению есть логическое объяснение. «Даже если феномен, как таковой, смысла не имеет, его могут наделить смыслом те, кто наблюдают, делают выводы, изучают причины и следствия». Это часто повторял профессор, и в данном случае он бы наверняка заключил: «Таким образом, для нас помещение лавки должно символизировать матку». А от матки неизбежен переход к матери. Любимой, ненавидимой, почти наверняка желанной. А вдобавок — к матери-убийце либо потенциальной убийце. Потому что убивать учатся с колыбели. Он убил антикваршу, чтобы убить мать. Вне всяких сомнений, именно такова логика психолога-криминалиста, а он, Амальди, и есть психолог-криминалист. Убив мать, маньяк символически убил самого себя. Коль скоро он убийца и никем иным себя не мыслит. А где он это сделал? В лавке, которая, кстати говоря, похожа на матку, где находится он, еще не рожденный. Каждый психопат имеет четкое представление о добре и зле, совершенно непостижимое, нелогичное с точки зрения так называемых нормальных людей. Подсознательно больной жаждет оздоровления и пытается преодолеть болезнь самыми радикальными способами. Если отвлечься от этих способов, его поведение можно даже назвать героическим. Для полиции и наблюдателей главное действующее лицо — больной, а для него, больного, — сама болезнь. Противостояние болезни, как правило, имеет человеконенавистническую природу, больной ведет с нею непримиримый диалог, слышит ее голос, чувствует ее характер, наделяет одушевленными чертами, как сожителя, бросает ей вызов, провоцирует ее, стремится утвердить свое господство над нею. Больной и болезнь, так сказать, вырывают друг у друга руль и в итоге не справляются с управлением, теряют самоконтроль. А что такое в данном случае самоконтроль, как не отчаянная попытка самоутверждения? У кого больше прав на существование, у меня или у болезни? Порой это вызывает жалость окружающих. Как в случае с Айяччио. Но Айяччио, обретя провидение вместе с болезнью, все же не убивал антикваршу, не ампутировал ей руки, не втыкал в губы рыболовные крючки, не приклеивал веки и не писал посланий на латыни кровью своей жертвы.

Убийца — человек образованный и немолодой, это очевидно. Чтобы так обставить убийство, нужен определенный культурный багаж, который накапливается с течением времени. Но все это опять-таки болтовня, думал Амальди, болтовня, которая может привести к разгадке, но не иначе, как постфактум. Подобно тому как искусствовед может часами объяснять художнику, что именно тот хотел изобразить, но никакой искусствовед не способен представить себе еще не написанную картину, не говоря уж о том, чтобы написать ее.

Одно можно сказать с полной определенностью: психопат, прежде чем дойти до такого, должен прослушать не один семинар по теории и практике извращения. Вот единственно надежная отправная точка. Красная линия. Амальди решил поискать другие, менее изощренные преступления, имеющие нечто общее с убийством Вивианы Юстич. Скажем, убийства животных. Почти все маньяки тренируются на животных. Хотя вскрыть эти случаи еще труднее.

Телефонный звонок вернул Амальди к действительности.

— Вас спрашивает синьорина Черутти, — отчеканил голос в трубке.

— Меня нет.

— Она говорит, что дело крайне важное.

Да, видимо, она так легко не отступится.

— Соедините! — рявкнул он.

Ничего, он заставит ее отступиться.

— Джакомо…

— Синьорина Черутти, у меня очень много работы. Так что, прошу вас…

Молчание в трубке. Вот и хорошо. Значит, дошло.

— Синьорина Черутти?

Прерывистое дыхание. Сдавленный всхлип.

— Он… он мне…

— Кто — он? — ледяным тоном спросил Амальди.

— …прислал посылку.

— Кто прислал вам посылку?

За отчаянными всхлипами он с трудом разбирал слова.

— А в посылке…

Опять рыдания. Нет, она плачет не из-за него.

— …в посылке…

— Что в посылке, Джудитта? — смягчился Амальди.

— Котенок.

— Какой котенок?

— Двухмесячный… За что он его?.. Котенок-то чем ему помешал?

— Ты где, Джудитта?

— Дома.

— Ты не одна?

— Одна.

— Жди меня.

— Хорошо.

— Не бойся, я скоро.

Амальди схватил куртку и выбежал из кабинета. В коридоре столкнулся с Фрезе.

— Я не ошибся, посмотри… — взволнованно начал тот.

— Сейчас не могу, — отрывисто бросил Амальди, не останавливаясь.

Фрезе пошел за ним к лифту.

— Что стряслось?

— Убили котенка.

— Что?

— Потом.

Двери лифта еще не раздвинулись до конца, но Амальди уже вскочил в кабину.

— Как будет время — посмотри. — Фрезе протянул ему какие-то листки. — Это копии, не страшно, если потеряешь. Я не ошибся, — повторил он.

Амальди взял листки и не глядя сунул в карман. Как только он ступил за порог, на него налетел сирокко. Инспектор ногой отшвырнул валяющийся у ворот мешок с мусором, потом перешел улицу и вступил в старый город с единственной мыслью в голове: «Не хочу, чтобы Джудитта плакала одна».

Глава 17

Двое полицейских, что взяли его прямо в университете, на всем пути в комиссариат не потрудились ничего объяснить. Не вполне законные методы, но так распорядился старший инспектор Амальди: подозреваемый должен быть доставлен в комиссариат в состоянии паники, а ничто так не пугает, как молчание в машине, мчащейся по городским улицам с включенной сиреной. Прибыв на место, полицейские, потрясая пистолетами, выдернули его с заднего сиденья, почти волоком притащили на третий этаж и втолкнули в какую-то пустую комнату. Стол посреди нее был привинчен ножками к полу, равно как и два стула. Один из его конвоиров указал ему на стул и спрятал в кобуру пистолет.

— Я… мне… мне надо… надо в туалет, — залепетал толстяк, обливаясь потом.

— Имя и фамилия.

— Макс Пескьера.

— Макс? — брезгливо сморщился полицейский и переглянулся с напарником.

— Так только педерастов зовут, — прокомментировал второй.

— Массимо, — поправился толстяк.

— Ты голубой?

— Нет.

— Вздумал нам яйца крутить?

— Смотри у меня, педрила!

— Да нет… я…

— Так как тебя звать — Массимо или Макс?

— Массимо.

— А почему сказал «Макс»? Пошутить решил?

— Нет. Мне в туалет надо.

— Массимо, а фамилия как?

— Массимо Пескьера.

— Пескьера? А не врешь? Может, и фамилия не Пескьера, как имя не Макс?

— Нет, фамилия — Пескьера… Массимо Пескьера… Мне надо…

— Ты эти шутки брось, жирная свинья!

— Ему бы на диету сесть, а он нам яйца крутит.

— Я не кручу вам яйца.

— Яйца? Он сказал — яйца?

— Он еще будет про наши яйца рассуждать, пидор хренов!

— Вытри морду, Макс, когда с полицией разговариваешь.

— Можно мне…

— Так как тебя звать?

— Массимо Пескьера! — Толстяк ткнулся лицом в стол и заплакал.

Полицейский грубо встряхнул его.

— Сиди как следует!

Жирные щеки толстяка были залиты слезами, свинячьи глазки покраснели и еще больше заплыли.

— Пожалуйста, отпустите меня в туалет! — Рукавом тужурки он утер слюну на подбородке.

Полицейские, больше не взглянув на него, вышли из комнаты. В коридоре их ожидал Фрезе.

— Спекся, — доложил ему первый.

— Еще малость помаринуем, — сказал Фрезе. — Сейчас Амальди подойдет.

— Ему в туалет надо.

— Потерпит.

— А если обделается?

— Ну и чего? — напустился на него Фрезе. — Ты что, так уважаешь труд уборщиц?

— Нет, но…

— Ступай к нему. Сколько раз говорил: задержанных оставлять нельзя! Если учинит над собой что, ты отвечать будешь.

Полицейский поспешно вернулся в кабинет.

— Как его зовут? — спросил Фрезе у второго.

— Массимо Пескьера.

— Пескьера?.. Как нашего, что ли?

— Кого?

— Архивариуса, болван! Ступай спроси у него, не родственник ли. — И, глядя вслед полицейскому, неуверенно двинувшемуся по коридору, заорал: — Смотри не заблудись!

Затем, приподнявшись на цыпочках, Фрезе глянул в застекленное окошко на двери. Парню на вид лет двадцать, может, чуть больше. Жирный, коротко стриженный, свинячьи глазки, зубы, как у грызуна. Нет, на маньяка явно не тянет. Просто озабоченный. Уродцу в таком возрасте жить несладко, это Фрезе по опыту знал. Правда, сам он в молодости никого не донимал похабными телефонными звонками. У него хватало ума оттягиваться с проститутками. И уж тем более не убивал беззащитных животных, чтобы произвести впечатление на девушку.

— Нашел способ, ублюдок! — буркнул Фрезе себе под нос.

Он принялся расхаживать по коридору, заложив руки за спину и опустив голову. Еще больше его раздражало поведение Амальди, который ни с того ни с сего начал заниматься такой мелочью, когда на них висит опасный маньяк. Разве что у него личный интерес к этой девице. За все годы, что Фрезе знал его, такого с шефом еще не случалось. В тот раз, когда он видел их вместе, что-то мелькнуло в его глазах, и от Фрезе это не укрылось. Любой другой может так смотреть на женщину без всяких последствий, но только не Амальди. Красивая была бы пара, подумал Фрезе и улыбнулся с легкой грустью: уж ему-то нечего и мечтать о такой красотке, если, конечно, она не продается посреди улицы. Но те, что продаются, не в счет. Амальди и в голову не приходит, какой он счастливчик. Такая девушка запросто могла бы вытащить его из глубокого и темного омута, в котором он пребывает уже немало лет. А Фрезе первый порадовался бы за него.

— Что, мой племянник? — окликнул его усталый голос.

Фрезе обернулся на приближавшегося к нему архивариуса. Тучный, переваливается, как пингвин, свинячьи глазки и два желтых зуба в прорези не закрывающегося рта. Наследственные черты очевидны.

— Не знаю. Иди посмотри. — И Фрезе указал ему на окошко для наблюдений на двери.

— Дерьмо собачье! — проворчал архивариус и тут же спохватился, слегка порозовев: — Виноват. Он, Липучка… Чего натворил? За что его взяли?

Фрезе рассказал ему про телефонные звонки, письма и мертвого котенка в картонной коробке с приложенной анонимной запиской.

— Так это он, Липучка?

— Есть такое подозрение. Почему ты его зовешь Липучкой?

— Сестры моей сынок. Она вдова, живет на пенсию от мужа и подрабатывает кое-где. У меня своей семьи нет, и я ей помогаю, по мере возможности… Где вдове взять средств, чтоб выучить парня сперва в лицее, потом в университете… Он, вообще-то, парень способный, но денег нужна пропасть. У сестры никого нет, кроме него, а у меня — никого, кроме них, так что…

— Липучка, — напомнил Фрезе.

— Да, Липучка. Мы его так прозвали, потому что он с детства лип к каждому, кто ему ласковое слово скажет.

— Хочешь, сперва ты с ним поговори? — предложил Фрезе.

— Спасибо, — сказал архивариус и распахнул дверь.

Фрезе кивнул охраннику, чтоб вышел. Перед тем как закрыть дверь, увидел, как юный толстяк вскочил со стула, обливаясь слезами.

— Дядя!

Архивариус нацелил в него палец и завопил:

— Сядь на место! Убью паршивца!

Фрезе захлопнул дверь и подглядывать не стал.

В этот момент из лифта вышел Амальди. Глаза его были обведены темными кругами усталости.

Накануне, подходя к двери Джудитты, он с неохотой признался себе, что эта девушка задела его за живое. Прежде за ним такого не водилось, чтоб он срывался с места, терял над собой контроль, приказывал задерживать подозреваемого без достаточных оснований. А тут, перед ее дверью, остановился на секунду — перевести дух. Собственные чувства пугали его. Страшно даже подумать, что его цель, его миссия вдруг отойдут на второй план перед этим неведомым. Потом он позвонил в домофон, услышал страдальческий голос Джудитты, и все опасения рассеялись. Когда он в последний раз проявлял заботу о живом человеке?.. Щелкнул замок домофона. Едва Амальди вошел в подъезд, на него тут же накатила липкая вонь его детства. Он машинально вытянул руку, чтобы смахнуть паутину, как всегда делал мальчишкой. Джудитта ждала его на лестничной площадке и, когда он подошел, опять разразилась слезами. Он неловко обнял ее, из последних сил сдерживая бушевавшие в груди чувства. Потом они вошли в квартиру. Пока он добирался, домой успела вернуться мать, рано поблекшая женщина, изможденная не столько работой, сколько разочарованием в жизни. В ее облике он не нашел никакого сходства с Джудиттой. Видимо, сходства не было и в ее молодости, когда она еще питала какие-то надежды. В ее присутствии Амальди обрел уверенность, которую постоянно терял наедине с Джудиттой. Он торопливо осмотрел картонную коробку, где покоился спаленный котенок. От вида обугленного тельца с треснувшим черепом и несколькими косточками, нелепо торчавшими из бесформенной массы, его замутило. Он отвернулся и стал читать похабную анонимную записку. Писал ее, безусловно, не маньяк. Опыт и чутье подсказывали Амальди, что впереди намного более ужасающие зрелища. А этому эпизоду он не придал бы значения, если б не Джудитта. И от такой мысли ему опять стало не по себе. Мать, шаркая по полу шлепанцами, поставила перед ними две чашки кофе и, пожурив дочь за поведение и внешний вид, удалилась на кухню.

— Не бери в голову, — сказал ей Амальди, за что был одарен благодарным взглядом.

Вскоре пришел отец Джудитты, уже извещенный о происшедшем. Красивый мужчина с горделивой осанкой и мягкими, деликатными манерами. Он шагнул к дочери, обнял ее, стал шептать ей в волосы что-то утешительное и не выпустил из объятий, пока та сама не высвободилась. А гостя он, вероятно, и не удостоил бы вниманием, если б Джудитта не представила их друг другу. Роста ее отец был такого же, как Амальди, худощавый, резковатый, но без излишней нервозности. Светлые глаза и волосы как будто компенсировали недостаток солнца в квартире. Одет он был бедно, и от него явственно пахло вином, и тем не менее держался с достоинством. Именно он накрыл крышкой картонную коробку, поставленную на обеденный стол. Ни мать, ни Амальди не проявили такой заботы о чувствах девушки, а он спокойно взял коробку и, не привлекая к себе внимания, вынес в другую комнату. Амальди не мог не оценить этот жест. Он вскоре распрощался, сказав, что коробку заберет с собой как вещественное доказательство, и заверив Джудитту, что положит конец этой истории. Отец нагнал его у двери и, протянув на прощанье руку, поблагодарил за дочь. В глазах ни тени ревности, аффектации, угодливости. Видимо, считал в порядке вещей, что глава отдела особо тяжких преступлений готов отставить все дела, лишь бы обеспечить душевный покой его сокровища.

— Синьор, — сказал он, понизив голос, — я слышал, вы обращались в муниципалитет насчет помощи… в поисках… рук той бедняжки и получили отказ. Мне очень жаль.

Больше он ничего не добавил, не склонил головы, не предложил добровольную помощь, не стал сетовать на несправедливость судьбы. Просто выразил сожаление. Амальди понял, что это вполне искренне и никак не связано с Джудиттой. Он поблагодарил его за сочувствие, и на обратном пути перед глазами у него стояло испуганное, страдальческое лицо девушки, которой улыбка была гораздо больше к лицу. В зажатой под мышкой картонной коробке при каждом его шаге глухо перекатывались скорбные останки.

В то утро он взял коробку с собой на службу, пообещав себе, что заставит садиста сожрать ее вместе с содержимым.

— Это племянник Пескьеры, архивариуса, — сообщил ему Фрезе. — Он сейчас там, с ним.

Амальди тряхнул головой и поставил коробку на пол. Фрезе внимательно посмотрел на нее.

— Ты проглядел мои фотокопии? — спросил помощник.

— Какие фотокопии? Ох ты… — Амальди засунул руку в карман и вытащил измятые листочки. — Нет, забыл. Что это?

— Разделы А, В и С документа о пожаре в сиротском приюте, обозначенного в описи под номером один. Так что у нас теперь есть первый и семнадцатый. Протокол первого допроса архитектора, который перестраивал виллу. Синьора Каскарино заказала ему перестроить виллу под приют за четыре месяца до пожара. Месяц у него ушел на составление проекта, потом начались работы. По словам архитектора, женщина очень торопилась. После пожара он явился и дал показания, запротоколированные под номером Один А. — Фрезе помахал листочком перед носом у Амальди. — Далее следует Один В — опрос синьоры Каскарино, которая все отрицает. Она якобы заказывала не приют, а пансион. Суровая женщина, как я понял, читая между строк. В конце она добавила, что архитектор добивался ее милостей и, получив отказ, из мести пытается ее опорочить… Каково?

— Пансион — это похоже на правду.

— Да, и я подумал. Но тогда к чему приплетать сюда месть воздыхателя?

— Может, так оно и было.

— Все может быть. Но послушай вот что… — Он взял другой листок и приготовился читать. — Значит, так: «Этот человечишка…» Хорошее начало, а? «Этот человечишка полагает, что мое вдовство и моя стесненность в средствах дают ему право претендовать на меня. Я бы раздавила его, как червя, когда бы не торопилась закончить ремонтные работы». Видал, какое высокомерие?

— Она знатная дама.

— Но мы все же не в Средние века живем. Ей мало добиться своего, ей надо втоптать человека в грязь, «раздавить его, как червя».

— Что дальше?

— Один С. Перекрестный допрос архитектора. Не стану всего читать, но досталось ему крепко. А ее допрашивали в белых перчатках. В конце концов бедняга не выдержал — сказал, что, возможно, ошибся, возможно, синьора Каскарино действительно имела в виду пансион, а не приют… Словом, пошел на попятный. Но категорически отрицал, что когда-либо строил ей куры.

— Ты пристрастен, Никола. Я лично ничего странного во всем этом не нахожу.

— Не скажи, тут очень много странного. Вначале я нахожу один из документов в личном досье Айяччио, нашего агента, который, кстати сказать, воспитывался в сиротском приюте, пережил пожар и вместе с другими уцелевшими переселился на виллу Каскарино. Совпадение? Дело Айяччио завели, когда он поступил к нам, то есть десять лет спустя после пожара. Как мог туда попасть этот документ? Его подшили позже. Но когда? Дело обновляется по мере продвижения по службе. Я его достал, чтобы посмотреть, что у Айяччио со страховкой, и вдруг нахожу там проект реконструкции. Но ведь его мог взять кто угодно, стало быть, резонно предположить, что документ подшили в папку недавно. Далее: документ номер один, о котором я тебе толкую, был в деле Фарбхани. Помнишь ее? Индианка, что пришила топором мужа и сына, а сама отравилась газом и взорвала полдома. Дело сдано в архив два года назад. Вопрос: как мог туда попасть документ тридцатипятилетней давности? Ответ: кто-то подложил его туда.

— Зачем?

— То-то и оно. Главная странность именно в этом. Допустим, кому-то не надо, чтобы в деле о приюте был протокол допроса архитектора. Тогда почему просто не уничтожить бумагу? Зачем помещать ее в случайную папку? Он же должен понимать, что рано или поздно какой-нибудь болван вроде меня наткнется на нее и станет копать. Почему же он ограничился тем, что припрятал документы? Как будто, положившись на судьбу, хотел, чтобы его поймали.

Дверь комнаты для допросов открылась. Архивариус Пескьера вышел с опущенной головой, сосредоточенно потирая кисть. А через дверь Амальди и Фрезе увидели толстяка; тот по-прежнему сидел на стуле, прикладывал к носу окровавленный платок и плакал.

— Все признает, — удрученно заговорил его дядя. — Это он звонил и записки посылал… Говорит, влюбился, а она даже не глядит на него.

— Знаешь, сколько девушек на меня даже не глядят? — поинтересовался Фрезе. — Однако…

— Да, да, конечно. — Архивариус так и не поднял головы. — Но ведь он мой племянник, я его с пеленок нянчил. Единственный сын моей сестры. — Маленькие глазки затуманились слезами, чересчур длинные зубы вонзились в нижнюю губу.

— А котенок? — ничего не выражающим тоном спросил Амальди.

Пескьера затряс головой и скривил рот в слабом подобии улыбки.

— Не настоящий это котенок… Она после занятий всегда котенка молоком кормит. Вот он взял плюшевого кота — детскую свою игрушку, внутрь вставил череп, кости, кусочки мяса от кролика, что мать готовила в воскресенье, облил бензином и поджег. Липучка не садист… дурак просто. Настоящего котенка он забрал к себе домой, кормит его, ухаживает. Только шерстки немного состриг, чтоб обгорелый был на настоящего похож. — Он наконец поднял голову и с мольбой взглянул на Амальди. — Что ему будет?

Амальди немного подумал и уже другими глазами поглядел на картонную коробку у своих ног.

— Девушка в своем заявлении имен не называла, хотя и подозревает, что это твой племянник… как выяснилось, не без оснований. Если ей сообщить, что котенок жив, может, она смягчится и заберет заявление. И тогда… — Он взглянул на Фрезе. — Ты как думаешь?

— А телефонные звонки, травля?..

— Если мать узнает, ее удар хватит, — горестно сообщил архивариус. — Я ему пригрозил, что убью, если такое повторится.

— А что Липучка? — поинтересовался Фрезе.

— Поверил. Я до сих пор его ни разу пальцем не тронул. А рука у меня тяжелая.

Фрезе повернулся к Амальди.

— Я вот что думаю насчет сиротского приюта… У Пескьеры полно работы. Ему помощник не помешает. В архиве пыли, как в шахте. Вот и пускай поглотает ее в наказание. Будет у дядьки на глазах, тот ему мозги прочистит. Как по-твоему?

У архивариуса даже лицо просветлело.

— Но смотри, чтобы твой племянник работал на совесть. А то, не дай бог, дойдет до комиссара, тогда всем нам несдобровать.

— Спасибо, инспектор. Я его пошлю к девушке домой с букетом — прощенья просить.

— Не надо никаких букетов, — сказал Фрезе, и Амальди согласно кивнул. — Лучше ты с ним пойди в форме и заранее предупреди ее.

— Да, конечно, — закивал Пескьера.

— И вот еще что: сводил бы ты его в бордель. Все лучше, чем ничего, — посоветовал Фрезе и заглянул в комнату. — Липучка, проваливай, пока цел.

Все так же прижимая к носу платок, толстяк потащился за дядюшкой по коридору. Амальди и Фрезе поглядели им вслед и заметили, что у парня мокрые штаны и за ним шлейфом тянется крепкий запах мочи.

— Он просился в туалет? — спросил Амальди у охранника.

— Да, но…

— Вот как ты труд уборщиц уважаешь? — не дал ему договорить Фрезе. — Бери ведро, тряпку и сам отмывай там все. И коробку заодно выброси. Идем отсюда.

Он потянул Амальди за руку, но, не успев дойти до лифта, они услышали, как охранник с грохотом ударил ботинком в стену.

— Любишь ты над нижними чинами измываться, — заметил Амальди, догадавшись, как было дело.

— Ничего, им полезно. Пускай ушами не хлопают, а то какой-нибудь скот быстро всадит им нож под ребра.

— Тебе бы комиссаром быть, — искренне восхитился Амальди.

— Да пошел ты! — сердито отозвался Фрезе.

Глава 18

Засунув руки в карманы, старший инспектор Джакомо Амальди быстро шел по улице и поглядывал по сторонам. Положение с мусором в городе становилось необратимым, но пока его чудовищный смысл не доходил до муниципальных властей. Из различных участков поступали тревожные сигналы. Один знакомый, встретив его в квестуре, поведал, что по районам стихийно формируются отряды, которые, вооружившись рогатками, обрезами и камнями, ведут беспощадную охоту на бродячих котов, собак и крыс. Причем устраивают настоящие побоища, а потом выставляют трупы на всеобщее обозрение как трофеи. Амальди спросил его, не собираются ли мэрия или полицейское управление что-либо предпринять, но знакомый покачал головой и состроил мину, понятную каждому полицейскому: она означала, что чиновники и политики только тогда решатся сделать первый шаг, когда будет слишком поздно. Хаос уже охватил все административные звенья, никто не желал брать на себя ответственность, и только чудо могло теперь утихомирить страсти. Накануне Амальди прочел интервью одного психолога, который оправдывал истребление животных, считая его вполне нормальной реакцией цивилизованных граждан. Мало того — выдвигал концепцию, показавшуюся Амальди бредовой: якобы в ненависти к существам, пользующимся ситуацией, которая людям доставляет один дискомфорт, ничего противоестественного нет. Методичное, организованное истребление бродячих тварей психолог возводил в ранг некоего катарсиса.

С момента объявления забастовки минуло шестнадцать дней. Амальди, приближаясь к месту своего назначения, подсчитал, что в жилых кварталах, где дома по большей части пятиэтажные и ниже, предназначенные для обитания не более двух десятков семей, из каждого дома вынесено в среднем триста двадцать мешков мусора. Если учесть, что домов на одной улице от пятидесяти до ста, рассуждал он про себя, то на каждой улице скопилось от шестнадцати до тридцати двух тысяч мешков. А десятиэтажный дом с его шестьюдесятью семьями за это время изрыгнул примерно тысячу мешков — стало быть, на одну улицу приходится от пятидесяти до ста тысяч мешков. Подсчеты отвлекали и успокаивали нервы. Так он и дошел до университета.

Общее же количество мусорных мешков в городе подсчитать совершенно невозможно.

Когда под колесами проехавшей машины хрустнул и рассыпался по асфальту очередной мешок, Амальди пришел к неутешительному выводу о конечности пространства. Или люди, или мусор, заключил он. И положение внезапно утратило большую часть своего драматизма.

Подойдя к университетской лестнице, он огляделся и сразу выделил его в толпе студентов. Не столько даже по возрасту, столько по строгому облику, добротному пальто, кожаному кейсу в левой руке и нетерпеливо-брезгливой гримасе на лице. Прежде чем поприветствовать его, Амальди быстро взглянул на часы.

— Добрый день, профессор Авильдсен. По-моему, я не опоздал?

Вместо ответа профессор протянул ему руку в кожаной перчатке. Амальди он не понравился уже по телефону, когда они договаривались о встрече. Тот крайне сухим тоном объявил, что чрезвычайно занят и может уделить ему лишь минуту-другую на ступенях перед входом, по окончании лекции. Амальди не стал спрашивать, почему они не могут увидеться в закрытом помещении. Очевидно, профессор счел, что на улице беседу легче провести в ускоренном темпе.

— Спасибо, что согласились уделить мне время.

Эту фразу он постарался произнести как можно любезнее, ибо знал: в своей области профессор — общепризнанное светило, что ему и нужно.

Ответом на любезность была мимолетная, формальная улыбка.

— Давайте сразу к делу, — произнес Авильдсен, почти не разжимая губ.

— Слушаюсь. — Амальди извлек из кармана фотокопию надписи, оставленной убийцей на двери антикварной лавки.

Он не стал уточнять, что слова были написаны кровью — газеты уже осветили кошмарное происшествие во всех подробностях, но никто из экспертов не знал происхождения фразы. Кто-то высказал предположение, что это библейский стих, поскольку маньякам не чужды наваждения религиозного толка.

Профессор Авильдсен взял фотокопию в руки и долго рассматривал, еле заметно покачивая головой.

— Это ВИТРИОЛ, «купорос» по-латыни, — наконец изрек он.

— Как, простите?

— Начальные буквы слов составляют аббревиатуру ВИТРИОЛ, и ученые условились для краткости называть фразу так. Это знаменитая формула алхимиков, в которую вместилась вся их доктрина. Данный вариант принадлежит Курту Селигмену, однако он не самый достоверный. Лично я предпочитаю классическую версию: «Visita interiora terrae rectificando invenies… operae lapidem», а не «occultum lapidem». То есть «камень Творенья», а не «оккультный камень». Правда, звучит несколько мелодраматично, но инициалы, если вы изволили заметить, те же самые. Вам объяснить, что это значит?

— Да, будьте так добры.

— Это их девиз, возвещающий пришествие метаморфоз, возвращение к самому естеству человека. Я понятно выразился?

— Честно говоря, нет.

— Вы знаете, кто такие алхимики?

— Более или менее. Впрочем, дальше превращения свинца в золото я не пошел.

— А дальше в конечном счете и некуда. Этот девиз является синтезом операций на самых разных уровнях превращений… как металлов, так и человеческого существа. В последнем случае символика несколько глубже. Алхимик преобразует самого себя, отталкиваясь от своих предрассудков, от своего невежества. Для этого необходимо глубокое познание своей сущности вплоть до открытия в себе имманентной, преобразующей, божественной силы. Каков бы ни был текст, символика остается все той же. В наиболее совершенной версии «rectificando» переводится как «дистиллируя». Но результат от этого не меняется.

Двое студентов, проходя мимо, почтительно поздоровались. Профессор Авильдсен сделал вид, что не заметил их.

— А рисунок вы можете как-то прокомментировать?

— У алхимиков это символ купороса. Надеюсь, это все? Я, кажется, упомянул, что очень спешу.

— И последнее, профессор. Но только я прошу вас этого не обнародовать. Пока мы держим это в секрете.

Авильдсен не выказал ни малейшей заинтересованности, он продолжал мерить Амальди все тем же ледяным взглядом.

— Ближе к делу, пожалуйста.

— Да-да. — Амальди не засуетился и не утратил спокойствия. — Мы обнаружили три засушенных листа на месте… — он сделал неопределенный жест, как будто затруднялся в формулировке, — на месте…

— …преступления. Что дальше?

— Я хотел спросить, не наводят ли они вас на какую-либо мысль.

— Листья?

— Да, сухие листья.

— Синьор… прошу прощенья, запамятовал фамилию.

— Амальди. Инспектор Амальди.

— Синьор Амальди, за листьями стоит богатейшая символика. Что вам сказать? На Дальнем Востоке листья — аллегория счастья и процветания. Это могло бы вас устроить? Листья присутствуют во всех весенних обрядах. Русский леший, английский Зеленый Джек, Троицын Увалень из швейцарского города Фрикталь… Однако все это праздничные символы.

— И ничего другого вам в голову не приходит?

— Вот так, навскидку — нет.

— Профессор, зверски убита женщина…

— Только, пожалуйста, без проповедей, — перебил его Авильдсен. — Расследование — ваше бремя, а не мое. Этот номер у вас не пройдет.

Амальди изо всех сил сдерживал душившую его ярость.

— И все же, профессор, я вас очень прошу…

— На некоторых островах Ост-Индии бытует поверье, что, ударив больного по лицу листьями определенных растений, можно вылечить эпилепсию. Листья потом выбрасывают. Шаманы и сами эпилептики верят, что болезнь переходит в листья. Однако это целительная практика. Аборигены острова Ниас охотятся на кабанов, выкапывая ямы и соответствующим образом их маскируя. Когда охотники вытаскивают жертву из ямы, ей протирают спину девятью листиками, опавшими с ближних деревьев, надеясь, что в эту же ловушку попадутся еще девять диких свиней. Это гомеопатический принцип: как листья падают с дерева, так и свиньи падают в яму. Сколько у вас листьев?

— Три.

— Трижды три — девять, больше никаких ассоциаций я не усматриваю. — Профессор взглянул на Амальди с иронической усмешкой. — Разве что ваш охотник удовлетворится… тремя свиньями.

— И последнее…

— По-моему, последнее уже было.

— Вы, должно быть, заметили, что во фразе… в ВИТРИОЛ… несколько прописных букв. Что это может значить?

— Анаграмма?

— По-видимому. Но мы не можем ее разгадать.

— Я вам сочувствую. — И профессор, не прощаясь, удалился.

Амальди смотрел, как он подходит к своей машине. Группка студентов бросилась расчищать для него улицу от мусорных мешков: смеясь, они раскидывали их ногами в разные стороны. И только тут Амальди сообразил, что профессор так и не вернул ему фотокопию, а попросту уронил ее на землю. Амальди поднял ее и стал искать глазами Джудитту. Она сидела на парапете, окаймлявшем лестницу, и, по обыкновению, кормила кота.

— Хорош, верно? — сказала ему Джудитта, когда он подошел.

— Кот?

— Профессор Авильдсен, — рассмеялась она.

— Приятно слышать твой смех, — сказал Амальди, избегая давать оценку профессору. Внутри у него до сих пор все вибрировало от гнева.

— Это мать того котенка, — сообщила Джудитта, поглаживая кошку между ушей. — Кстати, я ходила его навестить и познакомилась с дядей и мамой… Макса. Он немножко обкорнал малыша, но ничего, шерстка отрастет… На него жалко смотреть… На Макса, а не на котенка. Но я даже не смогла заставить себя назвать его по имени. Нехорошо, конечно, но он мне все равно противен.

— Естественно.

— Котенку у них будет хорошо… Мать Макса очень милая женщина… такая одинокая. Рыжик составит ей компанию. Макс тоже, в общем-то, одинок.

— Это не оправдание.

— Да, конечно. — Джудитта взяла его за руку. — Спасибо, Джакомо.

Амальди напрягся и вдруг почувствовал, что ярость улетучилась.

— Можно проводить тебя домой?

— Я в больницу. Сегодня у меня дежурство.

Джудитта встала, и руки их разомкнулись. Кошка томно потянулась, глядя на них. По дороге разговор вертелся вокруг мусорной забастовки; когда тема была исчерпана, оба замолчали. Несмотря на городской шум, Амальди явственно ощущал окутавший их кокон тишины, скорее даже не кокон, не вату, а стеклянный колокол. И в этой благословенной тишине он протянул руку и с нежностью коснулся руки Джудитты. Потом сжал посильнее. Девушка ответила пожатием и тоже не сказала ни слова. Так они и продолжали путь. Когда за домами показались внушительные контуры больницы, и он, и она перенеслись куда-то очень далеко от города, а все их чувства, мысли, слова угнездились в сплетении пальцев, ни на секунду не прекративших безмолвный диалог.

Амальди перешел улицу и потянул Джудитту по крутому осклизлому спуску в старый город. Они свернули за угол и оказались в темном закоулке, под двумя почти соприкасающимися балконами. Амальди остановился. Джудитта опустила глаза, глубоко вздохнула и, словно погружаясь в омут, медленно подставила ему губы. Он стал разглаживать мелкие морщинки на ее верхней губе, как делал уже не раз в воображении. Джудитта улыбнулась сквозь туман в глазах, потом закрыла их и привстала на цыпочки. Рука Амальди скользнула по ее волосам, погладила ухо, обхватила затылок. Он привлек ее к себе и поцеловал долгим поцелуем, забыв свою вечную настороженность, полностью отдавшись влажному, причмокивающему знакомству губ и языков, точно так же, как перед этим — соприкосновению пальцев. Наконец они оторвались друг от друга, но еще долго не открывали глаз, как будто ощупью двигаясь в поглотившей их кромешной тьме. Близость полуоткрытых губ, прерывистое дыхание, напоминающее гортанный клекот, у Амальди и едва слышное, шелестящее у Джудитты… Наконец оба отдышались и открыли глаза. Смущенно улыбнулись друг другу, пока еще не в силах постичь этой внезапно обретенной близости. Второй поцелуй был нежнее, словно хрупкий мостик, перекинутый меж двух миров. И на сей раз оба избавились от скованности и робости. Даже улыбки были им уже не нужны, они просто смотрели в глаза друг другу — изучающе, как первооткрыватели, распахнувшие закрытые для большинства двери. И руки слепо блуждали по телам и лицам, исследуя мельчайшие складки и извивы, нарушая, казалось бы, неприступные границы. Пальцы вновь сплетались и расплетались; в какой-то момент Джудитта ощупала ладонью свое лицо, словно удивляясь тому, как изменилось оно от его прикосновений. Амальди же ощущал во рту ее дыхание, как свое, оно проникало вглубь, и от него, дрожа, подгибались колени. Поцелуи следовали один за другим, томные, неторопливые, заряженные желанием; он покрывал ими ее глаза, губы, щеки и в то же время успевал подставлять лицо ее поцелуям.

Потом Джудитта взяла его за руку и решительно провела ею по своему телу, преодолевая сопротивление ткани; потом чуть выгнула спину, чтобы впечатать свою мягкую и упругую грудь в ладонь Амальди. От этой быстрой ласки все его тело болезненно содрогнулось. Он с силой прижал ее к себе и услышал, как воздух с шумом вырывается из ее легких.

— А как же больница? — прошептал он ей в ухо.

— Завтра, — выдохнула она и снова принялась целовать его.

Но Амальди вдруг высвободился из объятий, опустил голову и поддал ногой какой-то камень. Потом жестко схватил ее лицо в ладони, и в глазах его метнулось что-то темное, дикое.

— Но ты… еще не все знаешь.

Сердце Джудитты ухнуло куда-то вниз, в ноги.

— Ты женат?

— Да.

Она похолодела.

— На покойнице.

Амальди сел на ступеньку из сырого серого камня, сжал голову руками, взлохматил волосы. Несколько мгновений спустя он поднял глаза на Джудитту и раскрыл ей объятия. Но его движение было таким замедленным и натужным, словно на плечи ему разом взвалили все мешки с кофе, которые перетаскал в порту его отец, и вдобавок весь груз прожитых лет. Джудитта шагнула к нему. Потянув за руку, он усадил ее к себе на колени. Потом зарылся лицом в ее волосы и начал рассказывать свою историю:

— Помнишь, в той забегаловке ты спросила «зачем», а я подумал, что ты спрашиваешь, зачем я пошел служить в полицию?

Джудитта молча кивнула. Амальди не видел ее, только почувствовал медленный наклон головы.

— Тогда я тебе ответил, что у меня такая работа. Но не только в этом дело. Я уже второй раз за неделю рассказываю эту историю, а прежде никому ее не рассказывал. Это очень страшная история, Джудитта, и лучше бы тебе ее не знать.

Джудитта высвободила одну руку и обхватила его за шею.

И Амальди начал говорить. Уже не так бесстрастно и монотонно, как рассказывал Фрезе. Слезы полились из глаз еще до первого слова, без всхлипов и конвульсий, а с легкостью, как из кровоточащей раны. Амальди и не думал их сдерживать. Он рассказывал о светловолосой девушке с большой грудью, о девушке, которую любил и которую обещал поселить в доме, наполненном светом, подальше от старого города. Он рассказывал об их планах, о ее матери, что занималась проституцией, об их первой и единственной близости на скале над морем, когда они были двумя неопытными, неуклюжими подростками. Рассказал про тот день, когда он бродил по закоулкам старого города, мечтая о любви и о слиянии тел — и то и другое он открыл для себя одновременно. Рассказал о темной улочке, забитой мешками с мусором, куда заглянул, привлеченный скоплением народа.

— Сначала я увидел старуху. Мы стояли с ней плечом к плечу, и я слышал, как она бормочет молитву. Я много раз слышал, как эту молитву читают старухи в старом городе, греясь в случайно проникшем туда лучике солнца. Голос этой старухи напоминал ритмичные и монотонные голоса женщин, слышанные в детстве, и плеск волн в гавани, и скрежет тачек, которые толкают перед собой снующие по пристани грузчики… Все эти звуки… И еще в этих звуках был ужас и дикое отчаяние… и смирение, которое я ненавижу больше всего на свете… Помню, как плакал какой-то полицейский — здоровенный, толстый детина стоял и тихо плакал… Потом все звуки заглушил вопль женщины. Она расталкивала толпу, а люди хватали ее за руки и уговаривали не смотреть. Но полицейский не вмешался, он стоял там, как будто совсем без сил, и ронял слезы… И тогда я протиснулся сквозь толпу, хотя и понимал, что этого делать не надо… Да, по прошествии стольких лет могу точно сказать: я заранее знал… что там увижу… что там увижу.

Амальди зажмурился и увидел толпу, обступившую черное нагромождение мусорных мешков.

— …Как мешок. Тело было как мешок, Джудитта… Ее превратили в мешок с мусором… и бросили там, в переулке… словно мусор… убийца свалил ее, словно она мусор… отбросы… а не человек… Это была уже не она… Светлые волосы были ее… но это была не она, Джудитта… И никогда уже не станет ею… это тело, как мешок…

Он не стал рассказывать о черном слое запекшейся крови, похожем на поблескивающий пластик, о глазах, устремленных в никуда, в свинцовое, удушливое небо старого города. Не рассказал он и о том, как убийца взрезал ей то место, где несколько дней назад ее девственность была нарушена сверстником на утесе, прикрытом утащенным из дома одеялом, после того как они умчались из дома на велосипеде.

— Ей было всего шестнадцать… И неизвестно, кто убил ее, кто бросил там, в переулке, среди мешков с мусором…

Амальди подозревал, что это был кто-то из клиентов ее матери, которая с того дня перестала заниматься проституцией, поскольку в этом уже не было необходимости.

— Вот почему я выбрал эту работу… Я занимаюсь убийствами… потому что не могу забыть, не могу смириться.

Амальди поднял голову, повернул к себе лицо Джудитты, приблизил его к своим покрасневшим глазам.

— Я должен был тебе сказать… ты должна это знать, Джудитта. Я такой… и вряд ли когда-нибудь стану другим. Я обречен ловить того, кто… Я обречен копаться в мусоре… Я должен был тебе это сказать… потому что не знаю, смогу ли когда-нибудь похоронить ее… и сделать счастливой тебя…

Джудитта вытерла ему слезы, пригладила волосы, расправила ворот рубашки.

В этот момент из подъезда за их спиной вышла старуха, вся в черном, в толстых чулках и стоптанных башмаках, и вскрикнула, едва не налетев на них.

— Хоть бы скамейку себе нашли, бесстыдники! — заорала она, едва оправившись от испуга и воинственно размахивая хозяйственной сумкой.

Бормоча извинения, Амальди и Джудитта торопливо встали и заспешили прочь. Девушка так и не выпустила его руку. Какое-то время они шли молча, потом она вдруг спросила:

— Когда ты смотришь на меня, то думаешь о ней?

Амальди замедлил шаг.

— Нет.

— Покажи мне тот переулок.

Поймав удивленный взгляд Амальди, она добавила:

— Я не боюсь.

Глава 19

Наутро Джудитта вышла из дома и увидела в почтовом ящике конверт с ее именем, но без фамилии. Она помедлила, прежде чем вытащить его: сразу вспомнились похабные послания. Но потом она разглядела на конверте штамп комиссариата и поняла, что письмо от Джакомо Амальди. Прижав его к груди, она стала вскрывать конверт. Но передумала, взглянула на часы и быстро пошла по направлению к больнице — отрабатывать за вчерашний прогул. Письмо она прочтет потом, надо уметь сдерживать свое любопытство. Как в любовной игре, она продлит пытку, отчего наслаждение станет еще острее.

Пока выбиралась из темных переулков на просторный бульвар, где издали видно здание больницы, Джудитта вспоминала вчерашний день. Свое волнение, объятия, удивительный вкус его губ, горячащее кровь прикосновение его рук. Но больше всего думала она об убитой девушке. О том переулке, которым ходила десятки раз, не подозревая, что именно он стал сценой ужасающей трагедии. Переулок вдруг сделался опасным, как призрак зла, который пробудился к жизни, оттого что его история была поведана новым зрителям. Такие истории неподвластны давности лет, они остаются в настоящем, они живут, хотя речь в них идет о мертвых. Неожиданно для себя Джудитта подумала, что Амальди не достался бы ей, если б ту девушку не убили. В той другой, параллельной истории Амальди был счастливо женат и не стал бы менять ход событий в ее жизни. И вероятно, толстяк безнаказанно продолжал бы изводить ее своими приставаниями, пока бы ему самому это не наскучило. В той потусторонней истории Амальди не обнимал и не целовал бы ее. Но и в этой истории Джудитта постоянно чувствовала рядом с Амальди присутствие светловолосой девушки. Она жива. И никогда не умрет. Джудитта вдруг подумала, что так и не знает, как ее звали. Амальди ни разу не назвал ее по имени. Если б назвал, подумала Джудитта, жертва стала бы реальной и ушла бы в прошлое. И может быть, тогда Амальди смирился бы с этим.

А до тех пор Джудитте придется жить бок о бок со скорбным призраком. К такому выводу пришла она, переступив порог больницы и направляясь к помещению, где переодевались сестры. Ничего, она не жалуется, ради Амальди она готова на все. Потому что в такого человека может запросто влюбиться, если уже не влюбилась, отметила она с улыбкой.

— Мы нынче в хорошем настроении, — заметила пожилая монахиня, столкнувшись с нею в коридоре первого этажа.

— Добрый день, матушка, — сияя, ответила Джудитта и погладила в кармане еще не вскрытое письмо от Амальди. — Мне, как всегда, палаты обходить или есть что-нибудь срочное?

Монахиня остановилась и немного подумала.

— Спроси у старшей сестры, она совсем с ног сбилась. Докторша Дерузико не вышла нынче на работу. Но если будет время, загляни к синьоре Лете, в сто сорок четвертую. Господь судил ей тяжкую ночь. Кишечник… С утра не в себе… Синьора Лете, конечно, а не Господь. — Монашка стыдливо хихикнула своей остроте и поковыляла дальше на старческих ногах.

Старшая сестра, однако, не поддержала пожелания монахини. Приступ ипохондрии из-за ночного расстройства желудка может подождать. Первым делом надо вынести утки и помочь больным с гигиеническими процедурами.

— Наши святоши все думают, будто они в монастыре, где до здорового тела никому нет дела, — ворчала сестра. — Мы в больнице лечим телесные, а не душевные недуги. И никак им это в голову не вобьешь.

Джудитта улыбнулась. Этот извечный спор, видно, так никогда и не разрешится, хотя монашки — прекрасные сестры и больница не может себе позволить отказаться от их бескорыстных услуг. Старшей сестре это известно лучше, чем кому бы то ни было. Но, как она поведала однажды Джудитте, в полемике соль жизни.

— Будешь обходить палаты, сделай милость, собери у больных мусор в один мешок и снеси к мусоросборнику. Мы должны быть особенно внимательны к гигиене во время этой забастовки. Свой мусор мы сжигаем сами, но нельзя терять бдительность. Знаешь, где мусоросборник?

— Да, я один раз там была.

— Хорошо. А теперь давай, трудись, вольнонаемная, — добавила сестра с оттенком пренебрежения. — Между прочим, вольнонаемные находятся на перепутье между монашками и сестрами. Так что смотри, в какую сторону тебя понесет. В монастыре тебе твои прекрасные волосы живо обстригут и заставят отказаться от кучи прочих удовольствий… Намек поняла?

— Да, — рассеянно ответила Джудитта и, все еще ощущая на губах вкус поцелуев Амальди, поднесла руку к губам.

— Ну нет! — простонала старшая сестра. — Влюбленная волонтерка еще хуже монашки!

— Кто хуже монашки? — переспросила старая монахиня, появляясь на пороге.

— Никто, матушка, — отрезала старшая сестра и воздела руки к небу. — Хуже монашки никого нет!

— Когда Господь, Спаситель наш, попросит замолвить за тебя словечко, я запечатаю себе уста, и пускай Он отправит тебя в свой личный мусоросжигатель, — со смехом отпарировала монахиня, подняв кверху узловатый палец.

Джудитта, зная, что этой перепалке не будет конца, направилась к двери.

— Вот достойный образец христианского смирения, — уже за порогом услышала она реплику сестры.

— Господь милостив к невестам своим. Я прочту розарий раз-другой, Он меня и простит, а тебя, будь уверена, голубушка, отправит в геенну огненную.

Джудитта к этим пререканиям давно привыкла, а сегодня ей тем более было не до них, но она знала, что они прекрасно поднимают настроение больным. Приступив к делам, она за два часа убрала три палаты и покатила по коридору скрипучую тележку с огромным мусорным мешком. Спустилась в полуподвал, куда, кроме персонала, никто не заглядывал, поэтому все здесь так разительно отличалось от прочих больничных помещений. Темные стены, низкие потолки, по стенам тянутся трубы и провода, покрытые многолетним слоем пыли. В коридорах навалены поломанные, заржавленные шкафчики и табуретки. Освещение скудное: неоновые трубки частично перегорели, частично мигают. Джудитта то и дело переходила из слабо освещенной зоны в зону тьмы, чувствуя не то чтобы страх, а какой-то неуют. Она была здесь только один раз, да и то не одна, а с сестрой, и с трудом вспомнила, где нужно свернуть направо. Свернув, расслышала глухое гуденье мусоросжигательной печи, — выходит, не ошиблась. Рокот становился громче и уже перекрывал скрип тележки. Дойдя до железной двери, она распахнула ее, и в лицо ударила горячая влажная волна. Печь находилась в просторном помещении, где пахло затхлостью и керосином.

— Есть тут кто-нибудь? — робко позвала Джудитта.

Ответа не последовало. Только грозный гул печи в полутьме, прорезаемой огненными сполохами.

— Кто живой есть? — повторила она, уже погромче. Потом стащила с тележки мешок и спустилась по трем ступенькам к еще одной двери, за которой находилась уже сама печь. Она волочила тяжелый мешок и чувствовала, что жар становится все нестерпимее. Перед чугунной дверцей печи она помедлила, потом потрогала ручку — не жжется ли.

— Стой! — раздался сзади надтреснутый голос.

Джудитта вздрогнула и обернулась. Откуда-то из темноты вынырнул человек, показавшийся ей великаном. Он приближался, застегивая молнию на штанах.

— Вот он, вот он я! Отлить ходил, сестричка.

Подойдя, он без видимых усилий подхватил здоровенный мешок, покрутил его в воздухе, ловко завязал узлом и отбросил на гору других мешков, ожидавших своей очереди.

— Новенькая, что ль? — сказал верзила, отирая пот со лба. — Сперва прокоптись хорошенько, потом уж дверцу отворяй. Или не знаешь, что, когда зверюга кушает, к нему лучше не соваться, а то вся кожа враз сойдет. А кому отвечать? Мне отвечать, уволят без выходного пособия. — Он поглядел на грудь Джудитты, туго обтянутую больничным халатом. — Вон сколько мясца спалить могла. — И хрипло засмеялся.

Джудитта скрестила руки на груди и повернулась уходить, но лапища человека тяжело легла ей на плечо.

— Ты прости меня, сестричка. Сразу видно, что новенькая. Другие-то никогда не прочь со мной пошутить.

— Отпустите меня, — пронзительно выкрикнула Джудитта.

— А иная и не только на словах…

Джудитта вырвалась и бросилась к двери. Сзади опять послышался хриплый смех.

— Да шучу, красавица. Я пошутить люблю. Целый день один в этой норе торчишь, так и со скуки помереть недолго.

Не помня себя, Джудитта взлетела по трем ступенькам и бросилась бежать по коридору. Но внезапно погас свет. Не сбавляя скорости, девушка больно ударилась о валявшуюся в коридоре старую тумбочку, и тишину разорвал оглушительный скрежет металла. Что-то острое кольнуло под ребра сквозь ткань халата. А издали аккомпанементом ее боли все звучал хриплый, надрывный смех. Джудитта стала продвигаться ощупью. Через секунду неоновые трубки, помигав, снова засветились.

— Доброго дня тебе, сестричка! — крикнул вслед омерзительный голос.

Джудитта остановилась перевести дух только в холле первого этажа. Сердце билось, как бешеное, и в горле пересохло. Она полезла в карман за платком и нащупала письмо Амальди. Она так до сих пор и не удосужилась его прочесть. Стиснув конверт в пальцах, сказала себе, что настало время сделать перерыв. Огляделась и увидела, что навстречу, опустив голову, идет старшая сестра. Если они встретятся, та наверняка придумает ей какое-нибудь срочное задание. И Джудитта юркнула в подвернувшуюся кстати дверь туалета. Лучше всего, пожалуй, прочесть письмо в 112-й палате, где лежит та парализованная синьора. Открывая дверь, девушка почувствовала легкий укол совести.

В палате полутьма, шторы опущены. На тумбочке горит маленький ночник. К кровати придвинут стул.

— Здравствуйте, синьора Каскарино, — сказала Джудитта, не ожидая ни ответа, ни даже кивка.

Она подошла к кровати, поправила одеяло, коснулась рукой гладкого лба. В ледяных глазах старухи ничего не отразилось. На подставке с другой стороны кровати висел флакон капельницы, от которого отходила трубка с иглой, вставленной в лиловую вену. Джудитта внимательно вгляделась в каменное лицо больной, не внушавшее ни симпатии, ни сострадания. Над жесткой линией верхней губы укреплен запотевший пластиковый респиратор. Мембранный компрессор аппарата искусственного дыхания ритмично вздувается и опадает.

— Как себя чувствуете сегодня? — спросила Джудитта. — Давайте я немного посижу с вами.

Она уселась на стул возле кровати, чуть повернула к себе ночник и достала из кармана письмо Амальди. Прежде чем углубиться в чтение, опять взглянула в лицо старухи. Потом развернула листок.

«Джудитта, сначала я хотел попросить тебя дать мне время, но это было бы обманом. Я не хочу давать тебе напрасных надежд и не хочу тебя связывать»

Джудитте показалось, что сердце вмиг перестало биться и вся кровь оледенела в жилах. Руки ее слегка дрожали, когда она перечитывала начало письма, которое с утра носила в кармане, думая, что оно любовное.

«Джудитта, сначала я хотел попросить тебя дать мне время, но это было бы обманом. Я не хочу давать тебе напрасных надежд и не хочу тебя связывать. Я хотел попросить дать мне время, но не могу этого сделать, потому что твое время и мое время отсчитано не одинаковыми секундами и минутами. Твое время вводит тебя в юность, мое — приближает меня к старости. Да, Джудитта, я чувствую себя стариком, которого состарило жестокое наваждение. Вся моя жизнь уместилась в один миг, и я слишком часто проживаю его снова и снова, чтобы мне удалось быстро его забыть. Возможно, я когда-нибудь забуду его, и это случится во многом благодаря тебе. Но все равно мое время не смыкается с твоим. Ты не задумывалась о том, как странно и противоречиво люди переживают отмеренное им время? Молодые, у которых все впереди, вечно торопятся, бегут, старики или рано состарившиеся вроде меня растрачивают по капле, не в силах насладиться оставшимися им мгновениями. Некоторые называют это мудростью жизни, но на самом деле это усталость и скука. Я знаю, ты бы согласилась ждать со всей щедростью юности. Но кто знает, сколько это продлится? Имею ли я право заставлять тебя растрачивать свою жизнь, как в старости, когда ждешь неизвестно чего, когда больше нечего ждать? Я устал, у меня нет сил, Джудитта. Не жди меня. На тот первый, ранний ужас наслоилось много всего, и я не знаю, сколько еще это продлится. Я одинокий упрямец, а мой призрак еще упрямее меня. Ты видела его в переулке? Слышала его стоны? Да, он жив, тот призрак. Он только начал собираться на покой. На это ушло двадцать лет. А сколько еще времени ему потребуется, чтобы осуществить свое решение? Отпусти меня, Джудитта. Поверь, я не забуду тебя, и если когда-нибудь вернусь к жизни, это будет твоя заслуга. Но отпусти. Не ищи больше встреч, и я не буду их искать. Дж.»

Джудитта держала перед глазами листок, пока буквы не начали расплываться. В ушах настойчиво звучал голос Амальди: «Не ищи больше встреч, и я не буду их искать». Она долго сидела неподвижно, слезы капали на листок, смывая слова. Рядом так же неподвижно полулежала старуха. Казалось, единственным одушевленным существом в палате был аппарат искусственного дыхания. Внутри у Джудитты что-то оборвалось, как будто острым лезвием прошлись по внутренностям. Время тоже застыло в неподвижности; в палату никто не входил. Время, которого не отпустил ей Амальди, словно она не хозяйка своей жизни, словно не вправе сама решать, как ей жить. В гневе, мгновенно вытеснившем боль, она скомкала письмо и бросила его на пол.

И тут расслышала какой-то шорох за спиной.

Из тени в самом углу палаты, возле двери, выступил силуэт и сделал шаг по направлению к девушке.

— Вы? — вскочила Джудитта, узнав его.

— Синьорина, — произнес он своим особенным мягким голосом, в котором слышался лязг металла, и в знак приветствия коснулся ее руки на уровне локтя.

Когда он убирал руку, Джудитта вдруг заметила, что левый мизинец у него ампутирован. Глядя на желтый обрубок, она испытала одновременно сострадание и отвращение. Увечье как бы снимало с этого человека ореол и делало его более человечным.

— Я еще на лекции подумал, что вы и есть та сестра, которая добровольно ухаживает за моей матушкой, — улыбнулся профессор Авильдсен.

— Вы сын этой несчастной синьоры? — удивилась Джудитта и сделала быстрое, неловкое движение, пытаясь утереть слезы.

— Да… увы. — В голосе прозвучало что-то фальшивое, двусмысленное.

— Но у вас разные фамилии.

— Мать вычеркнула из памяти все, что напоминало ей о ненавистном и… постылом муже. Простым росчерком нотариусова пера. Формально я тоже не Авильдсен. Я именуюсь так разве что… по привычке.

— Простите, я не знала…

— Даже не зная… вы тем не менее отдаете больным душу. Это делает вам честь.

— Спасибо.

— Нет, не благодарите. Древнекитайский мыслитель Ян Чжу учит: «Кто творит добро не ради славы, так или иначе удостоится ее. Сама по себе слава не ищет награды, однако со славою непременно придет и награда. Награда сама по себе чужда борения, но в конечном итоге борьбы не избежать. Посему, благородные души, остерегайтесь творить добро». — Он впился в нее взглядом. — А вы… готовы бороться?

Джудитту обжег этот пристальный взгляд. Она поежилась под халатом.

Из кармана пиджака профессор Авильдсен вдруг вытащил шелковый платок и левой рукой утер ей слезы. Вместе с мягким прикосновением шелковой ткани Джудитта ощутила, как мозолистый обрубок царапнул ей щеку.

— Вы плакали, — констатировал он.

Джудитта смутилась.

— Неприятное ощущение. Мне тоже случается плакать от боли. Это повелось еще с детства. — Профессор Авильдсен перевел глаза на мать, по-прежнему неподвижно возлежавшую на кровати. — А вот она… никогда. Ни разу в жизни она не плакала. Сильная женщина. Очень сильная.

Джудитта отодвинулась, и рука профессора с шелковым платком застыла в воздухе. Помедлив, он протянул ей платок.

— Высморкайтесь.

Внутренне сжавшись от боли и от его голоса, она поднесла к носу платок.

— Оставьте его себе.

— Спасибо…

Профессор наклонился и поднял с полу скомканное письмо Амальди.

— Я выброшу его… Ни к чему вам больше страдать.

Джудитта хотела возразить, забрать письмо, чтобы потом перечитать его еще раз, но не смогла произнести ни слова.

— Вы интересуетесь антропологией?

— Очень.

— Я рад. Надеюсь, на предстоящей сессии вы будете на высоте положения. Вы ведь у нас отличница.

— Откуда вы знаете?

— Я слежу за вами… Джудитта. — Он слабо улыбнулся ей и тут же вышел, оставив ее в темном лабиринте боли.

А рядом в том же ритме раздувался и сжимался компрессор аппарата искусственного дыхания, чем-то похожий на охрипшую гармошку.

Глава 20

Стол, над которым склонился профессор Авильдсен, был залит темной липкой кровью. Запах в лаборатории стоял непереносимый. Наглухо закрытые окна удерживали его внутри, а влажность усиливала. Сосредоточенно работая, профессор с болезненной тоской вспоминал прошлую жизнь, в который раз бередя открытую рану своего появления на свет. Затерявшись в хитросплетении воспоминаний и чувств, он сам не заметил, как заплакал. Черные слезы неизбывной вины бороздили щеки и терялись в рыжеватой бородке. Он всегда знал, а теперь лишний раз убедился, в чем заключается его самая страшная слабость. Но лишь теперь, обретя свой славный замысел, обретя настоящее, которое служило оправданием темному прошлому и пророчило лучезарное будущее, у него хватало сил взглянуть в глаза судьбе. ...



Все права на текст принадлежат автору: Лука Ди Фульвио, Ной Бойд, Найджел Маккрери, Дж П Делейни, Вэл Макдермид.
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
ЧУЧЕЛЬНИКЛука Ди Фульвио
Ной Бойд
Найджел Маккрери
Дж П Делейни
Вэл Макдермид