Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Ночные туманы

Игорь Всеволожский НОЧНЫЕ ТУМАНЫ Сцены из жизни моряков

Интерес к морякам стал на долгие дни

Самым главным моим интересом;

Мне в огромном лесу человечьем они

Представляются мачтовым лесом.

Юхан Смуул
И вот я опять в Севастополе, в кругу друзей моряков, в кают-компании нового катера.

Сегодня празднуют годовщину соединения.

Командира соединения Сергея Ивановича Тучкова я знавал молодым офицером. Его в дни Великой Отечественной войны наградили Золотой Звездой Героя. Он выходил в торпедные атаки, топил врага, высаживал десанты.

Я, честно говоря, удивился, встретив Сергея Ивановича через восемнадцать лет после войны не в отставке.

Не меня одного Тучков удивил, удивил все начальство.

Попросил два года назад послать его переучиваться: прослужив всю жизнь на ТК[1], он решил изучить современные катера.

Учитывая боевые заслуги Сергея Ивановича, просьбу его уважили. Он изучил новые катера с такой же легкостью, как изучил бы их в двадцатилетнем возрасте.

И склероз обошел его стороной!

Давно знаю я и начальника штаба Василия Филатыча Филатова: он молодым матросом служил на катере Всеволода Гущина, о котором слагали легенды.

Молодым офицерам есть с кого брать пример. И я говорю им об этом, когда первое слово предоставляется старейшему. Я старше всех, даже старше Тучкова. Мне становится, черт возьми, грустно…

Командир катера Дмитрий Бессонов, Юрий Строганов, штурман, и их молодые товарищи слушают очень внимательно. Для них мой рассказ о временах исторических — как для меня «Севастопольские рассказы» Толстого. Я плавал на катере с Гущиным и с Филатовым, плавал с Сергеем Ивановичем и с другом его Васо Сухишвили. Молодым не мешает знать, какую жизнь они прожили и что пережил их адмирал, отец моряков.

Но рассказать о нем я могу слишком мало. В дни войны от докучливых корреспондентов и флотских писателей Сергей Иванович отмахивался: на беседы с ними у него не хватало времени.

Может быть, сейчас я смогу узнать о нем больше?

Я надолго остаюсь в Севастополе. Выхожу на катерах соединения в море, бываю в их базах.

В воскресенье прихожу на Большую Морскую к Сергею Ивановичу…

Книга первая Юность ваших отцов

Глава первая

Мы сидим у окна. Струйки дождя бегут по стеклу и стекают на улицу.

Девушки в форменных, василькового цвета халатах открывают магазин в доме напротив. У витрин толпятся вымокшие покупатели. Матросы строем проходят в матросский клуб на воскресный утренник. Женщины с кошелками торопятся с рынка к троллейбусу. Он разбрызгивает колесами воду и втягивает длинную очередь.

За стеной заплакал ребенок; на него зашикали, успокаивая. Сергей Иванович пустил к себе лейтенанта с женой, ютившихся в комнатке, продуваемой всеми ветрами.

Сергей Иванович перешагнул возраст, когда выходят на пенсию. Перешагнул, не оглядываясь на прожитое, не обремененный болезнями. Он не чувствует себя стариком и не торопится выйти в отставку. Он побывал во многих боях, о чем свидетельствуют рубцы и шрамы на голове и на теле, не раз смотрел в глаза смерти.

Мы принадлежим к старшему поколению. Многие герои войны для нас остаются Севами, Васями, Мишами, и мы их помним душевными, простыми ребятами. Одни из них погибли в бою, — таких было много, — некрологов о них не печатали. Их вспоминали товарищи с кружкой спирта в руке: «Будь море (или берег) им пухом!»

В послевоенные годы наши сверстники начали умирать от гнуснейших болезней, о которых мы и понятия не имели в войну: от саркомы, рака, инфаркта, инсульта.

Время от времени мы читали в траурной рамке на четвертой странице «Красной звезды»: «Память о нем останется в наших сердцах». С каждым из них мы побывали в боях, лечились в госпиталях и снова возвращались на свои корабли.

— Вот вы писали о Гущине в свое время, писали о нем хорошо, — говорит адмирал. — Он заслужил! А вы знали, что у Всеволода был сын?

— Да, он мне говорил.

— Но вы не знаете, что я разыскал его после войны в детском доме. И привез его в Севастополь. Вы помните, как мы жили тогда в Севастополе? Сплошные развалины — ни домов, ни улиц. Мы с женой поселились в крохотной комнатке. У нас уже был тогда Севка. Вадимка старше его. Он называл меня дядей Сережей. Я и не претендовал, чтобы он меня звал отцом: наверняка он запомнил своего отца — веселого, шумного, добродушного, похожего, как вы помните, на большого медведя… Стремительно быстро шли годы. Севастополь отстраивался, мы получили хорошую комнату, потом квартиру. Севка целыми днями пропадал у моря, ходил на шлюпках с матросами, завел друзей на морских трамваях, перечитал сотни книг о героях войны, о морских боях и походах. Он с радостью пошел в морское училище. Я хотел, чтобы и Вадимка стал моряком, как отец, но понял, что у него нет пристрастия к морю.

— Я не чувствую ни призвания, ни желания стать моряком, — заявил он.

— Кем же ты хочешь быть?

— Я? Поэтом.

— Но и моряки писали стихи. Неплохие, — возразил я. — Поэзия великолепная вещь, но основной профессией она быть не может. Не каждый же день на тебя будет нисходить вдохновение, а подгонять рифмы, не чувствуя зова сердца…

— Ах, дядя Сережа, вы меня извините, но что понимаете вы в поэзии? Простите, если я вас обидел.

Да, он обидел меня. Потому что стихи я люблю. Люблю Пушкина, люблю Лермонтова, люблю флотских поэтов и глубоко их уважаю… Они были не только поэтами, но и нашими боевыми товарищами…

На торжественных вечерах в школе Вадим читал собственные стихи, и его окрестили «вторым Маяковским».

Разумеется, до Маяковского ему было как до луны, но раз у человека призвание — не глушить же его! Вадим закончил литературный институт, стал печататься. О его стихах появились — рановато, по-моему, — восторженные рецензии. Вы, конечно, о поэте Гущине и понятия не имеете?

— Не имею.

— А Вадима Гущинского знаете?

— Этого знаю.

— Так это и есть наш Вадим. Он фамилию отца переделал. Я упрекнул его. Он отпарировал: «И Симонов из Кирилла стал Константином. Так благозвучнее». Благозвучнее… Неблагозвучна фамилия отца! Вы встречались с ним?

— Приходилось.

— И не заметили, как похож он на Гущина? Ведь он вылитый Всеволод! Снимите с него модный пиджак, наденьте китель — и вы скажете: «Гущин!»

— То-то я, бывало, задумывался: кого мне напоминает Гущинский? Но поскольку он мне антипатичен… Простите, может, вам неприятно?

— Нет, отчего же? То, что я расскажу, не расходится с вашим мнением. На днях Вадим был в нашем городе, проездом в Дом творчества в Ялту. Он позвонил мне по телефону, зашел. Представил жену — маленькую, ему по плечо, в нейлоновой шубке, в каком-то бесформенном колпаке. Когда она стянула колпак, мне захотелось одолжить ей расческу. Но растрепанные волосы — это как будто последний крик моды! Вадим подарил мне томик стихов, сказал, что такими тиражами и Пушкин не издавался в России. Она тоже достала из сумочки крохотный томик: «На память вам, Сергей Иванович». На обложке было напечатано: «Аннель Сумарокова. Весною и летом».

Я вспомнил, что и ее восхваляют. За чаем Вадим рассказывал: они путешествовали по Скандинавии, собираются ехать в Париж, где переводят их стихи. И как будто даже в Америку.

— Да, некоторым пришлось потесниться, — говорил он удовлетворенно. Те, кто отжил и выдохся, пусть уступают дорогу. Нас читают. Нас слушают. Стариков больше не принимает народ.

— А не думаешь ли ты, — спросил я, — что некоторые часто говорят от имени народа… не имея на то права?

Вот ты говоришь — старики. Кто, писатели? Они, как и все, пережили величайшие трудности и невзгоды. Многие из них воевали. И у нас они были на флоте. А ты? Где твой опыт? Детский сад, школа? Потом институт? Ты в армии не был, не знаешь ни воинской дружбы, ни законов морского товарищества. Тебе нечего сказать людям.

Он обиделся. Но я считаю, что хороша слава подвига воинского, слава труда, в том числе и литературного, а не скороспелая слава, пришедшая нежданно-негаданно за несколько наспех накропанных, якобы смелых стихов. Дурной хмель такой славы бросается в голову. И не думает сочинитель, что послезавтра, а может быть, завтра забудутся и стихи его, и славословия, возникшие по поводу их рождения…

Вадим упорно утверждал:

— Меня оценили повсюду. Даже в Соединенных Штатах печатают.

— Не знаю, порадовался бы твой отец, что тебя хвалят в Америке больше, чем на Родине…

— Отец жил в эпоху, когда люди ограниченно мыслили — как им было приказано и указано.

Я вспылил:

— И боролись за счастье ваше! Жизнь в борьбе с врагом отдавали! Не слишком ли дорогой ценой оно куплено?

Он плечами пожал. И спросил, не прислать ли билет на завтрашний вечер. Когда мне удобнее — в шесть или в восемь?

В шесть или в восемь… Как вам нравится? Однажды Валерий Тихонович, начальник политотдела, принес мне афишу. В ней черным по розовому было впечатано, что молодой московский артист, известный по кинофильмам, даст в пятницу два выступления, в субботу и в воскресенье — по три. Валерий Тихонович хотел пригласить его к нам и огорчался, что артист слишком занят. Я спросил:

— Могли бы вы себе представить, что Иван Михайлович Москвин или Василий Иванович Качалов объявят о трех выступлениях в день?

— Нет, — сказал Тихоныч, — не могу себе такого представить.

— Больно шустрый наш юный современник.

А Вадим? Два сеанса, в шесть и восемь! И за деньги, конечно… Мы с вами знали наших флотских поэтов: Алексея Лебедева — подводника, Сергея Алымова, который в Севастополе писал стихи, зовущие в бой, воспевал храбрецов всем пламенем сердца. Писал он в штольнях, под дежурной лампочкой или свечой, и стихи появлялись в газете, печатавшейся в подземелье. Он был нашим соратником, с автоматом в руках шел в разведку и на вылазку.

Он не заботился, чтобы его оценили «у них»; выступал «у нас» — на палубах кораблей, катеров, «щук», «малюток», в десантных батальонах. Матросы любили его и заказывали: «Пожалуйста, „Васю-Василечка“ прочтите».

На другой день я сидел в ложе у сцены. Зал был полон. В партере много матросских форменок, офицерских тужурок, нарядных девичьих платьиц. На большой пустой сцене стояла трибуна, подальше — покрытый шерстяной скатертью стол с пузатым графином. Обстановка будничная, невыразительная, я бы сказал, далекая от поэзии.

Из-за боковой кулисы гуськом вышли несколько человек и торопливо уселись в президиуме. И, будто спеша на поезд, вышел Вадим, нетерпеливо поднял руку, обрывая аплодисменты. Я знал и раньше, как он читает: нехорошо, однотонно, с завыванием в конце строк. Стихи тоже были знакомые, они печатались в столичных газетах. Бичевали они давно ушедшее время, причинившее всем нам неисчислимые горести. Нам. А ему? Его в те времена и на свете не было! Но все больше аплодисментов доставалось на его долю, и с галереи театра прорывались истерические вопли:

«Гущинский, еще!» Такими же воплями была встречена и Аннель Сумарокова, прочирикавшая что-то интимное, ахматовское. Я собрался было уйти, но на сцене снова появился Вадим:

— Я прочту вам поэму «Отжившие».

Зал притих. И в тишине, прерываемой чьим-то докучливым кашлем, он стал читать то, что привело меня в изумление. Словесное творчество — грозное оружие. Против кого обращено было оружие Вадима? Против нас с вами и сверстников наших. Именуя нас страусами, прятавшими головы под крыло, трусами, непротивленцами злу, он шельмовал и своего героя-отца. Я не верил ушам своим. И я видел, как насторожились моряки, сидевшие в зале. Когда он прочел заключительные слова: «Помереть вам пришла пора, а мне положить на вас камень», кто-то отчетливо сказал: «Хулиганство!»

И вдруг вскинулись в зале матросские руки: «Разрешите вопрос?» Я запомнил, что спрашивали:

— Вы сказали, что наши родители трусы. Мои родители погибли в ленинградской блокаде. Вы их тоже считаете трусами?

— Мой отец высаживался в десанте на Малую землю.

И он, по-вашему, трус?

— Мой отец до последнего дня осады был в Севастополе. И он тоже трус?

— Я отвечу всем сразу, — не смутился Вадим.

Тут поднялся Василий Филатыч:

— Я воевал матросом на торпедном катере. Командовал им ваш отец. Ведь ваша настоящая фамилия Гущин?

— Какое это имеет отношение к делу?

— Такое, что вы осмеливаетесь отца своего называть трусом. Сын называет трусом отца, которого чтит весь флот как героя. Чудовищно!

— Вам не удастся восстановить нас против старших товарищей! — с возмущением выкрикнул совсем молодой офицер.

Председатель заверещал колокольчиком.

— Разрешите мне? — с места попросил матрос.

— Время… — заикнулся было Вадим.

— Ничего, мы уложимся до второго сеанса. Я хочу ответить вам. Стихи не мои, я прочел их в газете:

…Это было не трусостью вовсе,
В убежденности храброй чисты,
Поднимались и Чкаловы в воздух,
И Стахановы шли сквозь пласты,
Не боялись мы строить в метели,
Уходить под снарядами в бой…
Моряки вставали один за другим — матросы, курсанты и офицеры, они читали стихи, посвященные своим отцам и их предшественникам, говорили об уважении к людям, которые смертью своей завоевали им жизнь…

Отчаянно звонил колокольчик. Но Вадим Гущинский получил все, что ему причиталось, сполна. И я не почувствовал к нему жалости. Уходя, я услышал: «Молодцы, моряки!»

— Он не зашел к вам? — спросил я адмирала.

— Нет. А на другой день в политуправление флота звонили из области. Раздраженно, обеспокоенно; предлагали проработать моряков, сорвавших вечер столичных поэтов.

…Вскоре все пришло в норму — в московских газетах гущинским был дан достойный отпор.

…Дождь за окном все еще лил, и море глухо шумело, и потоки темной воды расплывались под широкими колесами троллейбусов.

Глава вторая

Как обычно, когда Сергей Иванович сам не выходил в море, он встречал возвращавшиеся катера. Невидимые нити соединяли их с берегом, и Сергей Иванович знал о каждой пройденной миле. Знал о том, что молодые командиры дерзают, как дерзал когда-то и он, начиная службу на несовершенных еще катерах. В ту пору выходы в море были опасными — в нем полно было мин.

Ночью в море клубились туманы. И в тумане были его катера. Он ясно себе представлял выпестованного им Бессонова, стоявшего на мостике головного корабля в плаще с капюшоном.

Бессонов… Он пришел к Сергею Ивановичу таким молодым и таким влюбленным в море и в службу, что захотелось обнять его, словно сына. Из него предстояло вылепить офицера, настоящего офицера, достойного служить в части, овеянной славой.

«Слишком восторженный, — подумал тогда Сергей Иванович. — Но и восторженность может пойти на пользу».

— Великолепный катер, я вытяну из него все, что можно, и больше того, сказал Бессонов, ознакомившись с катером, на котором ему предстояло служить (катер был очень не нов и далеко не великолепен. Но Бессонов начал на нем творить чудеса).

«Люди? Отличные люди, а боцман — сущая прелесть, товарищ адмирал, отвечал он, когда Сергей Иванович интересовался его впечатлением о команде. — Еда? Превосходная. Живу как? Лучше не надо. Жена? Она всем довольна. Не жалуется», — отвечал он на заботливые расспросы, хотя и столовая тогда не была слишком хорошей (кок воровал и пока не попался) и жил Бессонов со своей юной женой неблагоустроенно.

Но жена была, видно, в него. Юношеская восторженность, безотчетная вера в людей постепенно превращались в глубокую уверенность, что нет людей безнадежно плохих, нет преград непреодолимых на пути моряка. И людей можно выправить, и преграды преодолеть, опираясь на коллектив.

С этой верой Бессонов не расставался все годы, и адмирал поддерживал в нем эту веру. Сергей Иванович одному из первых доверил Бессонову новый корабль — чудо техники. Теперь его катер легко разрезает туман, почти не снижая скорости. Приборы предостерегут, предупредят о возможной опасности. Они видят все, видят и цель. Туманы всегда были причинами кораблекрушений и бедствий. Теперь они исключены.

Катера возникли у входа в бухту в веерах белой пены, в оглушительном реве моторов. Не снижая хода, они развернулись и, как большие покорные птицы, сложившие крылья, замерли у причалов.

Сергей Иванович ответил на приветствие соскочившего на пирс комдива, выслушал рапорт, содержание которого.

Он заранее знал — моторы всё выдержали, люди выстояли, вступив в поединок со штормом.

— Молодцы, — молчаливо одобрил Сергей Иванович, видя перед собой обветренные и славные лица. Но вслух ничего не сказал. Дерзать должен каждый, кто хочет быть истинным моряком.

Сергей Иванович пошел по бетонной дорожке к штабу.

Вокруг были разбросаны неказистые постройки: казармы, клуб, столовые, матросская чайная, спортивный зал, мастерские. Среди редких и голых деревьев (еще осенью ветер сорвал с них все листья) красовалось одно, в розовопышном наряде: миндаль — первый вестник весны. Но шторм еще забегал в глубокую бухту, бил пенистой волной в берег, рассыпал плесень по прибрежным камням.

Ради катеров существовало здесь все остальное: огромный участок холмистого берега с несколькими глубокими бухтами — приютом для них, вернувшихся с моря; существовали подчиненные Сергею Ивановичу люди — люди, постоянно нуждавшиеся в его указаниях, помощи, советах, поддержке. Несмотря на то что громадное хозяйство в конце концов превратилось в отлично слаженный организм, где на важных постах были расставлены заслуживающие полного доверия моряки, и можно было не сомневаться, что корабли будут готовы к плаванию в срок, люди будут накормлены вкусно и в положенное по расписанию время, об отдыхе позаботятся деятели культуры, Сергей Иванович частенько заглядывал и в клуб, и в кубрики, и в матросскую чайную.

Навстречу строем прошли девушки в форме, повернув к нему лица, такие нежные, милые. Эти девушки жили обособленной стайкой, замкнутым и тесным мирком. Такие же девушки служили в морских частях в дни войны, и из них вырастали и меткие снайперы, и героини десантов, и те, кто вынесли на молодых крепких плечах по три, по четыре десятка раненых моряков. К этим девушкам он питал отцовское чувство, немного жалея их, оторванных от матерей и отцов. Очень старательные, трудолюбивые, подчас трогательные, они бывали и немного взбалмошными. Совсем недавно одна из них, Люся Антропова, похожая лицом на Кармен, неутешно рыдала у него в кабинете: «Товарищ адмирал, прикажите вы этому черту проклятому…» И когда Сергей Иванович, выяснив, кто же был «черт проклятый», спросил, как далеко у них зашло дело, Люся, подняв лицо все в слезах, обиженно пробормотала: «Неужели вы думаете, товарищ адмирал, что я себя до такой степени унизила? Люблю я его, проклятого дьявола, больше жизни своей, а он от меня стал шарахаться…»

И такие вопросы тоже приходилось решать Сергею Ивановичу.

Он зашел в штаб, давно знакомый, обжитый (существовавший еще до войны), выслушал рапорт дежурного, поднялся в свой кабинет. Часто он спал здесь на клеенчатом протертом диване. В окна врывались гул моря и ветер весны. Отсюда видны стоящие в бухте новые катера.

Сергей Иванович часто задавал себе вопрос: кого же он больше любит? Тех «старичков», на которых он проплавал большую часть своей жизни, или этих красавцев? И не мог ответить себе. Со «старичками» связаны все воспоминания молодости, а ракетные катера он любит ревнивой и тревожной любовью. На его долю выпало во время испытательных стрельб первым нажать кнопку пуска…

Даже у него, пережившего многое, дрогнуло колено в этот момент… За толстыми стеклами боевой рубки возникло пламя, забушевал огненный смерч, и радостный голос летчика, корректировавшего стрельбу, оповестил:

«Прямое попадание в цель!»

По корабельной трансляции об этом узнал экипаж.

Моряки кричали «ура».

Сейчас нажимают кнопку молодые ученики адмирала.

— Разрешите?

Вошел начальник штаба, славный старый соратник Филатыч, с загорелым широким матросским лицом. Один из тех, на которых можно вполне положиться.

— Садись, Филатыч, рассказывай…

Обсудили предстоящий выход катеров в море. Склонились над картой, расстеленной на столе, обитом пупырчатой черной клеенкой, и Сергею Ивановичу вспомнилось, как вот так же, в этом же кабинете у старого командира бригады он сидел над картой с Севой Гущиным в первые дни Великой Отечественной войны… И Сева, отчаянный Сева-сорвиголова, развивал на первый взгляд фантастические проекты…

Зашел начальник политотдела. С ним Сергей Иванович тоже за эти годы сработался, они с полуслова понимали друг друга.

— Я хочу во «Фрегате», — сказал Валерий Тихонович, — устроить встречу с летчиками, корректирующими стрельбы («Фрегатом» называлось кафе на территории части).

— Добро. Летчики — наши помощники и друзья. Что может быть радостнее услышать с неба доброжелательный голос?

— Потом думаю устроить литературную встречу.

И встречу с артистами театра Черноморского флота. Эх, клуба хорошего нет!

— Да уж. Как был бы я счастлив, если бы мог построить новый, а старый разломать на дрова! — вздохнул Сергей Иванович. — Подумать только, всю войну простоял, лишь одна стена обвалилась. Уцелел. А какие здания рушились!

Потом решали, кого назначить командиром катера (Бессонов уходил в академию).

— Претендует Пащенко, — сказал Филатов. — И он Имел бы право, если бы…

— Если бы он не был тем, что он есть, — возразил Валерий Тихонович.

— Нам незачем искать командира на других кораблях, — сказал Сергей Иванович.

— Вы считаете, товарищ адмирал, что Строганов справится?

— Убежден.

— А не слишком ли быстро он у нас продвигается? — осторожно спросил Валерий Тихонович. — Правда, я против него ничего не имею. Мнё~ нравится, что взамен демобилизованных с его корабля он предложил взять к себе двоих списанных за провинности.

— И вы знаете, что он сказал мне? Что он сам был трудновоспитуемым, а ведь вот «выпрямился», и эти двое не пропащие люди, хотя и наломали, по словам Пащенко, дров.

— Из Строганова получится командир корабля, — сказал Филатов. — Как о помощнике, штурмане, я о нем самого лучшего мнения…

— Ну, значит, решено, — заключил адмирал. — А для Пащенко это повод всерьез призадуматься.

Ох уж этот Пащенко! На днях адмирал сказал ему с укоризной:

— Опять по пустякам списываете людей с корабля…

Пащенко удивленно поднял брови:

— Вы сами говорите всегда, товарищ контр-адмирал, что людям несовершенным не место у нас…

— Неисправимым, да. Но таким, которые могут исправиться…

— Я убежден, — сказал Пащенко, — что их исправить нельзя.

Теперь за исправление оступившихся берется Строганов.

Узнав о назначении Строганова, Пащенко почтет себя уязвленным и обойденным. Ну что ж?

Сергей Иванович взглянул на часы:

— Пойдемте обедать, друзья.

Сергей Иванович входил в столовую скромно, без блеска, он как-то весь растворялся в массе своих офицеров.

И никому из хозяйственников и в голову не приходило поставить на стол адмирала не ту еду, которой удовлетворялись все остальные.

Послеобеденные часы адмирал посвятил новым катерам. Он гордился ими, знал каждого человека (матросы годились ему и во внуки). Он с сожалением отпускал Бессонова в академию, хотя и был рад, что его ученик, молодой офицер, поднимается на следующую ступень службы морю. Сколько ступенек Сергей Иванович сам пересчитал в своей жизни! Бывало, не только поднимался. И оступался. Но всегда с упорством шагал все выше и выше. Он увидел Строганова, который и не догадывался о близком своем назначении; ему нравилось умное, сосредоточенное лицо этого офицера. Строганов сумел завоевать уважение и любовь всего экипажа.

Сергей Иванович обошел весь корабль, и ему было приятно, что он обжит, и каюты и кубрики не кажутся больше временным, только на выход в море, — жильем..

В воскресенье я снова пошел на Большую Морскую с надеждой, что Сергей Иванович разговорится о прошлом.

Жена адмирала Ольга Захаровна поит нас чаем. Меня знакомят с курсантом Севой Тучковым. Сева похож на отца. Он пришел в увольнение.

— Я еще в детстве читал ваши книги, — говорит он мне. — Особенно понравилась книжка о Гущине. Прочитал я, как Гущин погиб, — разревелся… Да, отец! Мы всем классом нагрохали Вадиму такое письмо… Авось призадумается. Я подписал его первым.

Сева уходит.

Сергей Иванович усмехается:

— Я помню, как вы обо мне писать собирались. Я сердился на вас: персону нашли! Только теперь мне пришлось убедиться, что молодым, пожалуй, полезно знать биографии отцов.

Рассказ адмирала Тучкова
Я родился во Владикавказе. Мой отец был полковым капельмейстером. Одержимый музыкой, он в свободное время играл на трубе. Соседи прозвали его «чертовым трубачом» и ходили в полк жаловаться. Немногочисленные знакомые, которых он угощал своими концертами, перестали бывать в нашем доме. Отец вбил себе в голову, что если он неудачник, то сын его будет знаменитостью.

И обучал меня играть на трубе с упорством, достойным лучшего применения. Я возненавидел трубу. У меня не раз появлялось желание разломать ее на куски и спустить в уборную. А он командовал: «Дуэт из „Роберта-дьявола“!»

Какой радостью было, когда из Владикавказа отца перевели в большой город в Грузию, на родину матери. Занятия, думал я, надолго прекратятся!

Ямщик стегал кнутом лошадей и рассказывал:

— Вот в этом самом месте камень с горы упал. Фаэтон с людьми завалило, пять дён откапывали. Все мертвенькие.

Дико гикнув, он подстегнул лошадей, стараясь убраться от опасного места.

Высоко над головой, в горах, паслись козы. Они резвились, бодали друг друга, скользили с лужайки на камни, перепрыгивали через расщелины. В ущелье плавал густой, как студень, туман.

На скале чернел развалившийся замок. В пустые окна были видны белые облака. Мы проехали через узенький мостик над бездонным ущельем. Небольшое низкое здание из серого камня стояло на краю дороги. Одноногий солдат, стуча деревяшкой, сбежал с каменных ступенек.

— Самовар поставь, — приказал отец.

Одноногий засуетился, завернул за угол здания и исчез. Кругом — и слева и справа, и спереди и сзади — поднимались отвесные скалы, уходившие в небо. Белым ручейком вилась дорога.

— Идем, сынок, чай пить, — позвала мать.

Мы поднялись на несколько каменных ступенек и очутились в полутемной, почти пустой комнате, в которой пахло сыростью. Отец уже сидел на деревянном диване.

На столе валялись какие-то корки, объедки. Проковылял солдат и, стряхнув объедки и крошки на пол, стал стелить на стол грязную скатерть. Усы у солдата были редкие и топорщились, как у кота.

— Намедни у нас почту ограбили, — сказал одноногий весело. — Стрельба была — у-ух! Давно такой стрельбы не слыхали…

— Что же, и теперь ездить опасно? — равнодушно спросил отец.

— Ни, — ответил солдат, — теперь не опасно. Поручик — орел, везде постов понаставил — зверь не пройдет, птица не пролетит.

— А разбойников не поймали?

— Да они с понятием: почтаря и ямщика отпустили с богом, попугали лишь малость. А почту, оно действительно, отобрали. А насчет поймать — разве их поймаешь?

У них каждый камушек — дом, каждый кустик — квартера, сорок лет тут служу, не бывало еще, чтоб ловили…

— Иди за самоваром, дурак! — рассердился отец, и солдат ушел, стуча своей деревяшкой.

— Что ж это будет, мой друг? — спросила мать.

— Дай-ка лучше трубу, — сказал отец строго.

Мать принесла трубу, и он заиграл встречный марш.

* * *
Через два часа одноногий усадил нас в возок и прикрикнул:

— Тро-гай!

Свежие лошади побежали рысью. Отец сразу же задремал, стал похрапывать. Возок то подпрыгивал, то опускался куда-то в глубину, то покачивался. В окна были видны только скалистые стены. Спина ямщика сначала покрылась мокрыми пятнами, потом стала глянцевой от дождя. Я долго смотрел на блестящую мокрую спину, потом заснул.

Далеко позади остались и мрачный холодный Крестовый перевал, и стремительный спуск к селению Пассанаур, в котором в предвечернем сумраке светились окна.

Возница покрикивал на неторопливых лошадей. Повозка тряслась по каменистой дороге. Вдруг лошадиные копыта зацокали как-то особенно звонко.

В темноте я ничего не видел. Теплый ветерок донес обрывки музыки. В воздухе запахло мокрыми тополями.

В темноте появился светлый квадрат: кто-то открыл дверь. Высокий человек встал на пороге, отбрасывая длинную тень. Мы свернули направо, потом налево, из темноты выплыл тусклый уличный фонарь. Залаял басом невидимый пес, и повозку задергало: пес кидался лошадям под ноги. Возница хлестнул кнутом в темноту — раздался отчаянный визг, и все стихло. Глухой голос сказал:

— С приездом.

В темных окнах засветились огни.

Глава третья

На продолговатом плацу, с невысохшими лужами, окруженном приземистыми казармами, фельдфебель обучал солдат военным наукам.

— Серые порции! — кричал он. — Деревенщина! Никакого в вас нету понятия!

Из окон унылой казармы доносились трубные звуки.

Отец, как видно, знакомился с музыкантской командой.

Фельдфебель заставлял солдат бегать, колоть штыками воздух, плюхаться в грязь, подниматься. Поднимались они с грязными руками и лицами, но он не давал времени им обтереться.

Нет, я бы не хотел стать солдатом!

Ко мне подошли два мальчика. Один — вихрастый, курносый, веснушчатый, волосы у него отливали золотом, глаза были веселые и нахальные. Другой грузин, курчавый, нос с горбинкой; он был похож на орленка.

— Ты что здесь делаешь? — спросил вихрастый миролюбиво.

— Смотрю.

— Нашел чем любоваться. Откуда ты взялся?

— Приехал.

— А кто тебя звал?

— Подожди, дорогой, пусть расскажет все по порядку, — вмешался грузин. — У тебя отец кто?

— Капельмейстер.

— Капельдудкин? — воскликнул вихрастый так весело, будто я ему сообщил что-нибудь чрезвычайно смешное.

Мальчишка свистнул и весело протрубил марш: — Тра-тата, та-та… Так это твой отец надрывается? — кивнул вихрастый головой на казарму, из раскрытых окон которой продолжали вырываться трубные звуки. — Старый-то на днях дуба дал. Мы называли его волчьей мордой.

— За что?

— За то, что злющий был, дьявол!

— А тебя как зовут, дорогой? — спросил грузин.

— Сергеем.

— А я Васо Сухишвили. — Он протянул мне руку. — А он Сева Гущин, фельдшера сын.

— Разойдись! — заорал так сердито фельдфебель, что я вздрогнул.

— Ты что? Он не нам. Он солдатам, — успокоил Сева.

За казармами был огромный пустырь. Мои новые знакомые подвели меня к большому камню.

— У кого ножик есть? — спросил Васо.

Я протянул ему свой.

— Хороший ножик, — похвалил Васо. Он выковырял из патрона порох на камень, достал из кармана спички. — Ну, берегись!

Пламя вспыхнуло, словно фейерверк.

— Здорово! Теперь я! — сказал Сева. Наступила и моя очередь. Мне не хотелось показаться неловким. Я выковырял порох, зажег спичку — и вдруг в лицо и в глаза ударило чем-то горячим.

— Ой!

— А ну, покажи. Белый свет видишь? Значит, еще не ослеп, — успокоил Васо. — Больше пороха нет, вот твой ножик. А впрочем, давай сыграем с тобой в «кочи».

— Во что, во что?

— В «кочи».

Васо достал из кармана баранью косточку.

— Не играй с ним, Сережка, он мигом тебя обыграет, — предупредил Сева.

— Чепуха! Ставлю против твоего ножика десять пуговиц!

В одну минуту Васо выиграл у меня ножик и десяток отличных перышек.

— Ну, это с тебя за науку, — сказал Сева весело. — Никогда не играй с Васо.

Васо хозяйственно осмотрел ножик и перья и положил их в карман.

— Мне сам Георгий святой и тот проиграет.

…К обеду я поспел вовремя. Стол был накрыт, отец еще не возвратился, а мама напевала в соседней комнате песню: «Сулико, ты моя, Сулико…»

Я сбегал во двор, умылся, а мать все пела и пела.

Вдруг она смолкла, и в доме настала мертвая тишина.

Послышались тяжелые шаги. Возвращался отец.

— Обедать, Мария, — сказал он, входя.

Мать пробежала на кухню. Отец подошел к окну и стал смотреть на улицу.

— Садитесь, — сказала мать робким голосом. — Обед готов.

Мать налила суп в тарелки, и я стал есть. Отец сказал:

— В понедельник пойдешь в училище. Ты должен отлично учиться, иначе я сдеру с тебя шкуру. За каждую четверку я буду отпускать тебе вразумление, за каждую пятерку поощрение. Ешь.

Мать кивала мне головой: ешь, ешь.

Мне расхотелось и есть, и пить, но я ел и суп, и котлеты, и пил чай, чтобы, чего доброго, не рассердить отца.

Он неторопливо, маленькими глотками пил темный чай и подбирал ложечкой со стеклянного блюдечка золотистый мед. Отец смотрел мимо меня, куда-то в стену, жесткими глазами. Мать молчала. Она знала, что, если заговорит за столом со мной, отец нахмурится и спросит:

— Что ты сказала, Мария?

А если она попробует завести с ним разговор, он еще больше нахмурится:

— Не веди разговор при мальчишке.

Наконец отец допил чай. Он полез в карман и достал сложенную бумагу.

— Вот тебе расписание. Прочти и распишись.

Я схватил бумагу и прошмыгнул мимо отца. На листке четким почерком было написано:

Расписание дня

сына военного капельмейстера Сергея Тучкова.

6 часов. Вставать, умываться с мылом.

6 часов 30 минут. Играть на трубе перед завтраком.

6 часов 45 минут. Завтракать.

7 часов. Играть на трубе после завтрака.

По субботам в 7 часов 15 минут. Вразумление.

Я знал, что за «вразумление»! Отец снимал кожаный пояс и начинал экзекуцию. Он считал, что таким образом рассчитывается со мной за все грехи вперед. Это не мешало ему отпускать «вразумление» и в другие дни за отдельные, непредусмотренные проступки. Я читал дальше:

8 часов. Идти в училище, заниматься с усердием и прилежанием.

3 часа. Быть дома, готовиться к обеду. Вымыть руки с мылом и играть на трубе.

3 часа 30 минут. Обедать в семье. Громко не жевать.

4 часа. Играть на трубе.

5 часов — 6 часов. Заниматься прилежно повторением уроков.

6 час. 30 мин. Готовиться к ужину.

7 час. Играть на трубе.

7 час. 30 мин. Ужинать.

8 час. 30 мин. Повторить на сои уроки.

9 часов. Умыться с мылом, молиться богу.

9 час. 15 мин. Отход ко сну.

Отец и капельмейстер Иван Тучков.
Это было похоже на распорядок дня в музыкальной команде.

— Серге-ей! — услышал я громовой голос отца. — Трубу неси!

И мы сели с ним за дуэт из проклятого «Роберта Дьявола».

Глава четвертая

Во сне я видел: меня награждают огромной книгой за отличные успехи. Пришлось проснуться: отец тряс меня за плечо.

— Где твое расписание? — спросил он грозно, поднося мне к носу круглые, похожие на луковицу, часы. Они показывали половину седьмого.

«Проспал! — подумал я в ужасе. — По расписанию я должен вставать в шесть часов».

— Вставай, умывайся! — Отец спрятал часы. — Марш на двор! — скомандовал он.

Я схватил штаны.

— Голышом!

Я выбежал из комнаты голый.

— Мыло! — крикнул мне отец вслед, и я опрометью кинулся на кухню за мылом.

Во дворе, залитом ранним утренним солнцем, стояло ведро с водой.

— Намыливайся.

Я, окунув кусок мыла в ведро, помылил лицо, голову, плечи и грудь. Отец одной рукой поднял ведро и опрокинул его. Холодная как лед вода обожгла, словно огонь.

— Беги обтирайся.

Я побежал в дом, оставляя за собой мокрые следы.

Через несколько минут я, дрожа от холода, пил горячий чай, чтобы согреться.

Когда я пришел на училищный двор, меня сразу окружило множество ребят. Они рассматривали меня любопытными глазами.

Я уже испытал нечто подобное во Владикавказе. Теперь снова был новичком и приготовился к неожиданностям. Нигде не было видно ни Севы, ни Васо. Из толпы ребят вышел длинный-предлинный парень. Его сухие жилистые руки казались очень длинными, потому что на четверть высовывались из коротких рукавов серой рубахи.

Черный блестящий чуб свисал на глаза. Парень, не говоря ни слова, протянул руку к козырьку моей фуражки.

Он рванул козырек, картуз закрыл мне лицо до самого подбородка. Меня оглушил страшный удар по голове.

Я слышал, что кругом смеются, и тщетно пытался освободиться. Фуражка плотно укрепилась на голове. Вдруг кто-то схватил за козырек и стал тащить его кверху, чуть не содрав мне с лица всю кожу. Козырек затрещал. Я открыл глаза. Возле длинного парня стоял Васо, держа в руках истерзанную фуражку. Он бросил на землю фуражку и сжал кулаки.

— Зачем обижаешь Сергея?

— Он сопляк и трус.

— Выходи со мной драться! — крикнул Васо.

— С тобой? — презрительно спросил длинный, откидывая блестящий чуб. Он толкнул Васо, и тот, словно перышко, полетел в сторону. Васо вскочил красный и разъяренный и кинулся с кулаками на длинного. Тогда из толпы вышел Сева:

— Постой, Васо. Сергей сам справится с длинноногим.

Он стоял с высоко поднятой головой и смотрел снизу вверх на длинного. Он был на две головы его ниже.

— Ты не бойся, Сережка, — сказал он, улыбаясь. — Длинный только со слабыми храбрый. А ну, вызови его на борьбу. Увидим, кто победит. Расступитесь!

Ребята зашумели и расступились. Сева делал мне какие-то знаки, показывая на ноги длинного. Тут я увидел, что у длинного такие тонкие ноги, что, того и гляди, сломаются пополам. Я понял, что Сева советует хватать длинного за ноги. Если бы я захотел схватить длинного за шею, мне пришлось бы притащить табурет.

Длинный вышел вперед, как боевой петух. Он казался мне страшно сильным. И я удивлялся, что Сева благословил меня на драку с таким геркулесом.

— Ну, подойди, сопляк, — сказал длинный довольно добродушно. — Я сделаю из тебя цыпленка на вертеле.

— Ах ты, негодяй! Это я-то цыпленок, да еще на вертеле?

Он ударил меня по скуле — у меня из глаз посыпались искры, потом — под ложечку. Я широко раскрыл рот: не хватало воздуха.

— Довольно с тебя? — спросил длинный. — Или хочешь еще?

— Хочу.

Я знал законы школьных боев: если тебя победят и изобьют в первой схватке, значит, всегда будут считать слабосильным и трусом. Длинный наступил ногой на мою фуражку. «Пропала фуражка! Отец забьет меня, как собаку!» Я нацелился и изо всей силы ударил длинного головой в живот. Тот охнул и словно сломался. Тогда я нагнулся и схватил его за ноги. Мне показалось: я держу в руках скелет — такие тонкие у него были ноги. Я напряг все силы и поднял длинного. Он бил меня кулаками по спине. Ноги мои подкосились, и мы оба свалились на землю.

— Длинный, длинный, не сдавайся! — кричали ребята.

— Новичок, бей его, бей!

Длинный схватил меня за шею и пригнул голову к земле.

— Ешь землю, ешь! — злобно твердил он, толкая меня лицом в землю.

Я вырвался, снова кинулся на него и опрокинул. Он пытался подняться, но я прижимал его к земле, крепко вцепившись в его сухие острые плечи, затем я сел на него верхом. И он вдруг вытянул ноги, и на лице его появилась растерянность.

— Молодец, новичок! — закричали ребята.

Зазвонил звонок.

— Поднимайся, — сказал Сева. — Вот видишь, я говорил, что он только выглядит силачом.

Сева повернулся к ребятам:

— Его зовут Сережкой Бесстрашным, он славный и храбрый парень, и тот, кто нападет на него, будет иметь дело со мной.

— И со мной. — Васо встал рядом с Севой.

— И со мной, — вдруг выступил вперед совсем незнакомый мне толстяк, пытаясь состроить на своем пухлом лице выражение отчаянной решимости.

Я завоевывал новых товарищей.

Глава пятая

День начался в классе молитвой, которую скороговоркой читал дежурный:

— Преблагий господи, ниспошли нам благодать духа твоего святого, дарствующего и укрепляющего наши силы…

Большая черная доска была чисто вымыта, на подставке лежала влажная тряпка, рядом с ней — обгрызенный кусок мела.

В класс вошел мрачный, угрюмый человек в черном сюртуке, с журналом и книжками под мышкой.

Из рукавов высовывались грязные манжеты.

— Садитесь! — приказал он и, развернув журнал, углубился в чтение. Учитель читал журнал долго и с интересом, как занимательную книгу. Что он мог вычитать там, кроме наших фамилий?

Постукивая по столу красными пальцами с обкусанными ногтями, математик сказал:

— Тучков, к доске.

Он продиктовал задачу. Я писал мелом. Математик рассматривал меня с любопытством, наклонив голову набок.

— Пиши, пиши дальше, несчастный.

Я не мог понять, почему я несчастный. Несчастными я считал нищих, просивших милостыню на улицах, слепцов, хромых и безруких.

— Ну? Решил?

В голове у меня все смешалось: резервуары, ведра, количество воды.

— Ax ты, несчастный! Сын почтенного отца — и лентяй! Для лентяев у меня одна оценка.

Мне мигом представилось лицо отца, его широкий кожаный ремень с острой пряжкой, зазубренной по краям…

— Господин учитель! — крикнул я в отчаянии. — Задача, по-моему, неразрешимая и…

— Ноль! — крикнул учитель злорадно.

Если я принесу домой ноль, меня не спасут от страшной порки и мольбы матери. Если даже мать встанет перед отцом на колени и будет умолять его о прощении, отец все равно не простит, сдерет с меня шкуру.

Учитель занес над столом ручку с пером, словно меч.

С пера стекали чернила. Пальцы учителя были в чернильных пятнах. Вдруг он сказал:

— Дай сюда мел!

Я протянул ему обгрызенный кусочек.

«Что он задумал?»

— Я докажу тебе, — сказал учитель совершенно спокойно, — что задача разрешима. Садись на место.

Я поплелся к парте. Сева толкнул меня в бок, но я не обернулся. Жизнь моя навсегда погублена. К горлу подкатывали слезы. А что, если утопиться в реке? Или броситься под фаэтон? Лошадиные копыта растопчут меня насмерть. Меня принесут домой. Мать кинется на мой труп и станет обливаться слезами. А отец подойдет и скажет… Что он может сказать? Быть может, проронит слезу, пожалеет и подумает, что простил бы меня, если бы я был жив? Мне стало до слез себя жалко! Вдруг я услышал смешок. Потом другой, более явственный.

Учитель обернулся. Борода его была выпачкана мелом. Он перечеркнул несколько цифр, стер тряпкой и снова принялся выводить корявые, словно спотыкающиеся цифришки.

Сева снова толкнул меня в бок. В классе вдруг стало весело. Все улыбались и шушукались. Я понял: учитель не может решить задачу. Он подошел к столу, взъерошенный и лохматый. Взял задачник, послюнил выпачканный мелом палец и стал перелистывать страницы, отыскивая ответ на задачу.

— Гм… — сказал озадаченно, — не сходится.

— Не схо-дит-ся, — хором повторил класс.

Учитель подошел к столу, раскрыл журнал и зачеркнул ноль. Моя жизнь была спасена!

Начался урок русского языка.

Учитель Хорькевич производил безобидное впечатление, но Сева и Васо отрекомендовали его гнусным доносчиком.

— Сегодня, дети, — сказал Хорькевич ласково, — мы станем писать сочинение. Я выбрал для вас легкую и занимательную тему…

Он подошел к доске, крупным почерком вывел: «Как я провел дома воскресный день».

Сева заглянул мне через плечо.

— Ты будешь писать? — шепнул он.

— Буду.

— Счастливец! А я вчера целый день в «орлянку» играл.

Перо мое заскрипело так громко, что все стали оборачиваться. Но я ни на кого не обращал внимания. Я помнил только, что надо во что бы то ни стало закончить вовремя сочинение. Я вспотел, до того я трудился. Наконец я поставил точку и подождал, пока высохнут чернила.

Мое сочинение было написано мелким, бисерным почерком на двух страницах. Я встал и под удивленными взглядами ребят понес учителю тетрадь. Он взглянул на меня, взял тетрадку и тут же принялся читать. Я на цыпочках вернулся обратно. Сева посмотрел на меня с уважением.

В классе стало так тихо, что было слышно, как скрипят перья и бьется об оконное стекло осенняя муха.

— Тучков! — крикнул учитель и ударил линейкой по столу. — Тучков Сергей, встать!

Я вскочил.

— Всем встать! — приказал Хорькевич. Стуча партами, все поднялись. Хорькевич с тетрадкой в руке шел ко мне. Я почувствовал, что у меня отнимаются ноги.

— Учитесь писать, одры, учитесь писать, лентяи, ослы! — крикнул учитель. — Вот образцовое сочинение! — потряс он тетрадкой. — Я прочту вам его. Слушайте и запоминайте.

И он принялся читать нараспев:

— «Как я провел дома воскресный день.

Встав рано утром, я умываюсь с мылом, молюсь богу, играю на трубе перед завтраком. По окончании завтрака иду в церковь к обедне и, возвратясь, принимаюсь за повторение уроков. После повторения уроков играю с отцом на трубе и иду повидаться с товарищами. Возвращаюсь домой и готовлюсь к обеду. Перед обедом мою руки с мылом, молюсь. После обеда играю на трубе, потом отдыхаю до ужина. Перед ужином молюсь, ужинаю и умываюсь с мылом перед отходом ко сну. Засыпаю и вижу прекрасные сны. Мне снятся учителя мои и наставники».

— Вот! — воскликнул Хорькевич, — прекрасный русский язык, все знаки препинания на месте. Пятерку! Пятерку! — И он направился к кафедре.

Я увидел, что учитель тщательно выводит в журнале пятерку.

Во время перемены Сева сказал:

— Ну и скучно же ты провел воскресный день. Я бы с тоски сдох. А сны твои… Нашел что смотреть. Наставников! Трубач!

С тех пор класс прозвал меня трубачом.

Я обижался, но музыкальное образование принесло мне отличную оценку по пению.

Однажды, придя домой, я увидел на кухне солдата Сашку, который снабжал нас, мальчишек, патронами.

Его прислали колоть дрова. Сашка прихлебывал чай из блюдечка, откусывая крошечные кусочки сахару.

Перевернув стакан кверху дном, он аккуратно положил на донышко замусленный огрызок сахару. Потом встал, подтянул ремень на мундир, спросил мать:

— Разрешите идти, ваше благородие?

— Не называйте меня благородием, — улыбнулась мать. — Меня Марией зовут.

— Марией, — повторил солдат. — Мария. Маша, значит.

— Ма-ша, — нараспев произнесла мать, словно удивляясь этому новому для нее звучанию имени. Так никто никогда не называл ее дома. Она протянула Сашке руку.

Сашка оторопело вытер свою руку о штаны и неловко протянул матери.

— В первый раз в жизни вижу такую маленькую ручку. И вы приходитесь им, — солдат показал на меня, — мамашей?

— А разве не похоже?

— Ни в жизнь бы не поверил. Молоды больно.

Он заморгал глазами.

— У нас в Воронеже на вас похожая, такая же маленькая, щупленькая, что цветок… — сказал он одним духом. — Только умерла она… от чахотки. Сгубила мою жизнь, — тихо добавил солдат. — Так что разрешите дров наколоть, — деревянным голосом закончил Сашка, толкнул дверь и вышел во двор.

— Мама, мы с ним дружим, — сообщил я. — Он нам патроны дает. ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Ночные туманы