Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Встречи и воспоминания: из литературного и военного мира. Тени прошлого

Иван Николаевич Захарьин Встречи и воспоминания: из литературного и военного мира. Тени прошлого

© Болотина Д. И., вступ. ст., 2020

© ООО «Ретроспектива», 2020

© ООО «Издательство «Кучково поле», 2020

Образ истории: немного о соотношении науки и ретроспективной публицистики

Люди, внимательные к прошлому, живут несколько жизней.

Анастасия Ширинская-Манштейн
Во вступительном слове к одному из своих очерков литератор, драматург и публицист И. Н. Захарьин отмечал, что многие эпизоды недавней (относительно времени, в которое жил он сам) истории «появляются в нашей литературе “со слов очевидцев” – в рассказах, не проверенные, лишенные строгой исторической последовательности и не чуждые иногда вымыслов и превратного толкования фактов и явлений… недомолвок и многих неточностей». Связывая это обстоятельство отчасти с отсутствием открытого доступа исследователей в архивы, он вместе с тем полагал, что едва ли «русской литературе был брошен когда-либо упрек за ее посильное желание ознакомить публику, насколько это возможно, с событиями нашей новейшей истории». При этом нельзя пройти мимо сопоставления и даже чуть ли не смешения И. Н. Захарьиным истории и «русской литературы». Что стоит за этой формулировкой? Писательская небрежность, «красное словцо» (не вполне удачное) или же попытка обозначить некий специфический жанр исторической публицистики, в котором работал Захарьин, и, вероятно, не он один?

Несомненно, максимально сближая понятия истории и литературы, И. Н. Захарьин делает это не случайно. Скорее, это попытка вычленить смысловой пласт историко-культурных данных, не полностью верифицируемых и не всегда обладающих достаточной (с точки зрения профессионального ученого-гуманитария) степенью достоверности, но способных, тем не менее, сформировать у читателя-неспециалиста достаточно адекватное представление о том или ином событии, или историческом периоде. В данную схему хорошо укладывается и определение, данное Захарьиным так называемым «рассказам очевидцев»: – и на «сведениях» из этого «хранилища» автор сосредоточивает свои усилия как исторического публициста. Причем в ряде случаев он выступает просто как «очевидец» – то есть как собственно мемуарист, а в иных – как собиратель, редактор, транслятор данных, изложенных ему другими «очевидцами», то есть в большей степени как писатель, литератор-документалист. По заявлению самого И. Н. Захарьина, подобный жанр «рассказов очевидцев» – своего рода уступка современным ему обстоятельствам, при которых отсутствует достаточное количество и качество строго исторических данных:

«Несомненно, конечно, что настанет со временем б льшая возможность описания этих событий, – и тогда эпос «рассказов» померкнет перед действительностью фактов: публика ознакомится с названными событиями в более строгой исторической форме изложения – менее иллюминованной и более правдивой». Однако внимательное знакомство с творчеством этого автора скорее убеждает нас в том, что избранный им стиль «рассказов очевидцев» представляет собой явление, существующее параллельно и обособлено «строгой» исторической науке. Скорее, это особый поджанр, имеющий свою специфическую нишу, который можно было бы назвать ретроспективной публицистикой или художественно-документальной повестью и условно поместить между жанрами мемуаров и исторической беллетристики. В этом нас убеждает и тот факт, что «исторические произведения», составленные И. Н. Захарьиным на основании архивных данных и личных воспоминаний, критики оценивали как весьма интересные, но не всегда точно следующие историческим данным.

Однако не профанирует ли такой подход «большую историю»? Есть ли у произведений жанра «рассказы очевидцев» свои собственные цели, задачи, значение и смысл? Попробуем разобраться, а для этого обратимся для начала к биографии и особенностям творческого пути самого автора.

О писателе, драматурге, очеркисте, поэте и переводчике Иване Николаевиче Захарьине известно не так уж много, и основная часть сведений о нем, довольно разрозненных, почерпнута из его же сочинений. Он родился в 1839 году (по другим сведениям, в 1837) в Тамбове, в дворянской семье, учился в Тамбовской гимназии (о чем он упоминает, в частности, в рассказе «Памятная ночь под Рождество»). Затем, в 1859 году, начал военную службу прапорщиком в 16-м стрелковом батальоне, о чем повествует в статьях «Лермонтов и Белинский в Чембаре» и отчасти «Поездка к Шамилю в Калугу в 1860 году». Однако служба в глухой провинции, в номерном батальоне, где не было даже небольшой библиотеки при штабе, не могла удовлетворить интеллектуальных и духовных запросов неглупого, пытливого и энергичного молодого человека, и спустя 2–3 года он принял решение продолжить образование, причем не в рамках военной карьеры, (поступив, например, в Академию Генерального штаба), а на гражданском поприще – в университете.

Выйдя в отставку в начале 1860-х годов, И. Н. Захарьин некоторое время действительно был вольнослушателем Московского университета, однако обстоятельства заставили его вновь поступить на службу – на сей раз гражданскую. Этот период его жизни весьма примечателен, так как проходил в губерниях бывшей Речи Посполитой, после Польского восстания 1863 года. Сначала Захарьин занял должность мирового посредника в Могилевской губернии, затем, в конце 1870-х годов, – мирового судьи в губернии Подольской. С этим периодом жизни литератора связаны его статьи «Эпизоды из времени восстания 1863 года», «Воспоминания о Белоруссии 1864–1870 гг. (Из записок мирового посредника)», отчасти «Среди архивов Южнорусского края», а также книга «Жизнь, служба и приключения мирового судьи». С 1885 по 1896 годах И. Н. Захарьин управлял отделениями Крестьянского банка в Вильне, Ковно, затем в Оренбурге и Ставрополе.

В 1896 году Иван Николаевич окончательно вышел в отставку с чином статского советника и полностью посвятил себя литературе, хотя вступил на это поприще гораздо раньше, в 1861 году, размещая корреспонденции в газетах «Московские ведомости», «День», «Голос» – изданиях, преимущественно, консервативно-охранительного или умеренно-оппозиционного толка. В 1870–1873 годах И. Н. Захарьин был членом редакции «Биржевых ведомостей» (в период, когда эта газета имела умеренно-либеральное направление), одновременно в течение в 1870-х годов – фактическим редактором демократического сатирического журнала «Будильник» и литературно-художественного, в достаточной мере аполитичного «Живописного обозрения».

Множество стихотворений, рассказов, пьес, исторических статей и воспоминаний И. Н. Захарьина в разные годы появлялось на страницах «Исторического вестника», «Русской старины», «Вестника Европы» и др. Ряд этих произведений был впоследствии собран в книгах: «Люди темные» (1889), «Грезы и песни» (сборник стихов, 1-е издание 1883 г., за 13 лет выдержало четыре издания), «Тени прошлого. Рассказы о былых делах» (1885), «Молодая пора» (1891), «Для спектаклей» (1897), «Хива» (1898), «Жизнь, служба и приключения мирового судьи» (1900), «Граф В. А. Перовский и его зимний поход в Хиву» (1901), «Кавказ и его герои» (1901), «Для народа» (1897), «Встречи и воспоминания» (1903).

Кроме того, в 1898–1904 годах И. Н. Захарьин занимался разбором архива фрейлины графини А. А. Толстой, некоторые материалы из которого были в 1904 году опубликованы в «Вестнике Европы».

Скончался И. Н. Захарьин в 1906 году в Кисловодске.

Сравнительно скудные сведения об этом авторе, тем не менее, рисуют перед нами портрет человека, более полувека отдавшего литературному поприщу. По своим политическим пристрастиям Захарьин принадлежал скорее к умеренной либеральной оппозиции, хотя порой склонялся к консервативно-охранительным взглядам, но не входил непосредственно в тот или иной лагерь, что, в сущности, естественно и объяснимо для человека, так или иначе связывающего свою творческую деятельность с исторической наукой. Именно позиционирование себя как историка, попытка разобраться в истоках, смысле и последствиях тех или иных событий, вызывала в литераторе нежелание полностью принимать узкий общественно-политический взгляд какой-либо партии и следовать ему. Тут уместно вспомнить слова одного из русских историков, старшего современника И. Н. Захарьина, М. П. Погодина: «Кто же более сверху смотрит, как не историк. Только именно историк и может смотреть на события сверху, потому что он знает прошедшее и по этому прошедшему может предсказать и будущее…»

Соотношение недавнего прошлого и настоящего с проекцией будущего, несомненно, глубоко занимало Захарьина. В своей историко-литературной деятельности он стремился к конкретному анализу фактов, тщательно изучал ситуации, с которыми сталкивался в общественной жизни. Как современник Великих реформ Александра II, состоявший к тому же в 1860–1870-х годах на государственной службе в ведомствах, реализовывавших элементы реформ на местах, он имел возможность видеть как положительные, так и отрицательные их стороны, причем непосредственно в живом процессе преобразований, охвативших Россию. Так, например, наряду с благотворностью самой идеи отмены крепостного права И. Н. Захарьин непосредственно наблюдал и восприятие реформы крестьянами (зачастую выражавшееся в бунтах по поводу «утаивания барами подлинной воли», якобы заключавшейся в безвозмездной передаче всей земли народу), и проблемы, связанные с расчетом выкупных платежей (неизбежно приводившие к тяжбам между крестьянами и землевладельцами), и многие элементы непоследовательности, которые заключал в себе план реформы и которые становились очевидными только при конкретной реализации преобразований на местах, и многих других. А в отношении серии очерков «Воспоминания о Белоруссии» критики справедливо отмечали, что автор, убежденный приверженец русификации западнорусского края, «приводит, однако, факты, которые раскрывают весь вред этого направления». В последнем случае, правда, следует говорить не столько о действительном «вреде» русификации бывших польских воеводств, а о тех опасностях общественно-политического взрыва, которые мог вызвать этот процесс, неправильно поведенный, и многочисленных нюансах, которые он порождал. Но, в любом случае, замечание указывает на амбивалентность проблемы, поставленной И. Н. Захарьиным, и различные трудности на пути ее решения.

Все это, однако, как будто не приближает нас к решению проблемы, заявленной в начале статьи – о соотношении исторической науки и «рассказов очевидцев», которые мы обозначили как ретроспективную публицистику или документальную беллетристику. Не профанирует ли данный подход к историческому материалу саму историю, не размывает ли границы между наукой и вымыслом?

Едва ли. У этих направлений действительно разные ниши: серьезные исторические исследования, как правило, обладают специализированным направлением: они интересны только для узкого круга профессионалов. Участь почтенная, но, увы, оставляющая за бортом огромную потенциальную аудиторию, в просторечии именуемую «широким кругом лиц, интересующих историей и культурой». Именно этой опасности стремились избежать те толстые журналы, в которых преимущественно сотрудничал И. Н. Захарьин – в первую очередь, «Исторический вестник», издатели которого, в первую очередь, С. Шубинский, изначально ставили себе цель сделать издание привлекательным для широкого читателя, а не только обслуживающим интересы избранной аудитории. Для этого в журнале активно публиковались воспоминания, исторические романы и повести. Сходным образом действовал М. И. Семевский, типичный редактор-собиратель, тщательно и умело всюду отыскивавший для своей «Русской старины» интересные материалы и придававший им, при необходимости, хорошую литературную обработку. При этом издатель «Русской старины» считал особенно назидательными недавно происшедшие события, уроки и ошибки недавнего прошлого и полагал, что ранее освещение тех или иных эпизодов или фактов чьей-либо биографии предоставляет немало возможностей для защиты и восстановления исторической правды. Поэтому дискуссионные проблемы прошлого, затронутые И. Н. Захарьиным и изложенные живым художественным слогом, находили отклик у редакторов названных изданий и охотно принимались ими к публикации. Лишенные академической строгости, они формируют в сознании широкого читателя определенный смысловой историко-культурный фон – даже несмотря на неточности и допущения, порой присущие им. Повествование о прошлом составляет почву или ткань, образ истории, необходимый для всякого мало-мальски образованного человека для того, чтобы не стать ему «Иваном, не помнящим родства». Без такого образа или фона восприятие каких-либо конкретных эпизодов, событий или явлений прошлого просто невозможно – им просто негде будет задержаться в сознании и памяти человека. И задача его формирования в России, по крайней мере, со времен Карамзина оказалась в руках не только и не столько академических историков, сколько историографов-литераторов, создающих определенное историко-культурное поле для мышления.

Д. И. Болотина

Встречи и воспоминания: из литературного и военного мира

Моей дорогой дочери Н. И. Захарьиной посвящается эта книга

Предисловие автора

В настоящую книгу вошли мои статьи, печатавшиеся с 1898 года в журналах «Исторический вестник», «Русская старина» и «Вестник Европы». Статьи эти составлены по моим запискам и, отчасти, по воспоминаниям. В статьях о Шамиле и графе Л. Н. Толстом я передаю, между прочим, и те впечатления, чисто личные, которые я вынес из встречи с этими двумя замечательными людьми минувшего века. Лишь одна статья – «Виновники польского восстания в 1863 году» – выходит из рубрики «встреч и воспоминаний», но она в то же время служит как бы предисловием для последующей статьи – «Эпизоды из эпохи восстания» того же года.

Статьи мои того же повествовательно-исторического характера, печатавшиеся в журналах ранее, изданы А. С. Сувориным отдельной книгой («Тени прошлого»).

Автор

Белинский и Лермонтов в Чембаре (Из моих записок и воспоминаний)

I

Чем был знаменит Чембар. – Рассказы о жизни в Чембаре императора Николая Павловича. – Бывший стряпчий Львов и представление государю уездных властей. – 16-й стрелковый батальон и офицерская жизнь того времени. – Беспечальное житие помещиков. – Дом Шумских. – Рассказы о Лермонтове. – Поездка в Тарханы на могилу поэта. – Старый слуга Лермонтова. – Барский дом Арсеньевых. – Фамильная часовня

Чембар, небольшой уездный город Пензенской губернии, куда занесла меня судьба в начале 1859 года, представлял из себя в то время для каждого мало-мальски интеллигентного русского человека большой интерес: в 12-ти верстах[1] от города, в селе Тарханах, спал «холодным сном могилы» гениальный поэт Лермонтов, скончавшийся всего 18 лет назад, и много людей, знавших и помнивших его, были еще живы, а в уезде проживал даже его родственник и очень близкий ему человек, отставной полковник Павел Петрович Шангирей. В самом же Чембаре жил с своею многочисленною семьей родной брат умершего лишь 11 лет назад знаменитого критика В. Г. Белинского – Константин Григорьевич Белинский, с которым я вскоре и познакомился лично. В Чембаре я встретил очень многих обывателей из интеллигентов, которые хорошо помнили и юного лейб-гусара Лермонтова, приезжавшего в имение своей бабки Арсеньевой (в Тарханы) и знаменитого критика Виссариона Григорьевича Белинского, сына чембарского уездного лекаря Белинского.

Наконец, Чембар был замечателен еще и тем, что в этом городе – сравнительно недавно – лежал несколько недель больной император Николай Павлович. Поздно вечером, под самым Чембаром, была опрокинута и сломана его карета, он вывихнул себе при падении ключицу и должен был пролежать несколько недель в Чембаре, где оказал ему первую помощь уездный лекарь Енохин (сменивший Белинского), впоследствии лейб-медик. Об этом интересном событии стоит сказать несколько слов. Я приведу здесь рассказ очевидца, стряпчего Львова. Этот чиновник был в 1859 году уже в отставке и жил в собственном доме, в Чембаре же. Вот что я тогда узнал от него и записал.

Как-то летом, уже под вечер, прискакал в Чембар с ближайшей почтовой станции Калдус (по дороге на Пензу, откуда ехал государь) верховой и сообщил, что он ехал с царем в качестве форейтора, что в овраге, при спуске под гору карета упала и поломалась, что это случилось верстах в десяти от города, и царь идет пешком, так как, во-первых, экипаж его сломан, а, во-вторых, он от боли в плече не может ехать… Хотя государя уже ожидали, но известие о приключившемся с ним несчастье всполошило всех и каждого. Прежде всего решили осветить путь, по которому шел царь в город; собрали все смоляные бочки по городу и живо стали расставлять их и зажигать по дороге… Когда государь вошел наконец в Чембар, то его встретил караул из местных инвалидных солдат под командою престарелого поручика Грачева (из выслужившихся нижних чинов Павловского гвардейского полка[2]), жившего в Чембаре более уже десяти лет. Едва царь поравнялся с караулом, и Грачев скомандовал: «На плечо! Слушай – на краул!», как Николай Павлович, взглянув на офицера, проговорил:

– Здравствуй, Грачев!..

Все присутствовавшие при этой сцене были поражены той необычайной памятью на лица, какую обнаружил государь, узнав по прошествии десяти лет бывшего фельдфебеля Павловского полка…

Затем царь стал лечиться в Чембаре, а для чиновников, по рассказу Львова, наступили черные дни: все они были в большом страхе и ожидали, что вот-вот стрясется над ними беда – узнает как-нибудь царь про их грешки и потащит их, рабов Божьих, на цугундер…

– Дорога из моего дома в уездный суд, – рассказывал Львов, – лежала как раз мимо того дома, где проживал государь, и я ранее всегда, конечно, ходил этим путем; но когда поселился там император, я стал ходить в уездный суд кругом, через площадь, так как и мне и другим чиновникам страшно было проходить под окнами государевой квартиры…

Но эта предосторожность не избавила все-таки чембарских чиновников от представления государю. Как только его здоровье стало поправляться, он выразил желание проживавшему все время в Чембаре Пензенскому губернатору увидеть местных уездных чиновников; губернатор оповестил их и назначил день для представления. Вот тут-то и начался между чембарскими чиновниками настоящий переполох: надо было подновлять и пригонять мундиры, запасаться новыми шпагами, треуголками, темляками… Наконец настал день представления, – и вот как рассказывал об этом событии стряпчий Львов:

– Дом, где жил Николай Павлович, был небольшой, деревянный[3], одноэтажный, и в нем была всего одна большая комната – зала, где мы и собрались все, ни живы ни мертвы, как говорится… Губернатор научил нас, как отвечать на приветствие государя и как себя держать, предупредив также, чтобы не было никаких просьб с нашей стороны. Ну, стоим мы, трясемся, шепчем: «Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его…» Мне как занимающему видную должность уездного стряпчего пришлось стоять в первом ряду вместе с городничим, уездным судьею и исправником. Вдруг какой-то придворный распахнул двери из соседней комнаты, – и Николай Павлович вышел к нам в сопровождении губернатора и губернского предводителя дворянства.

– Здравствуйте, господа! – громко проговорил император.

Мы низко поклонились и ответили вполголоса:

– Здравия желаем Вашему Императорскому Величеству!..

Государь пристально осмотрел всех нас, улыбнулся и сказал, обращаясь к предводителю: «Я их знаю…» А затем прибавил несколько слов по-французски.

Мы все удивились, откуда и как мог знать нас император… Что он узнал начальника инвалидной команды Грачева, – это мы еще могли объяснить необычайной его памятью; но как он мог знать, например, меня, когда я делал почти каждый день две версты лишних, обходя его квартиру, чтобы только как-нибудь, грешным делом, не попасться ему на глаза?..

Затем государь подошел к городничему, заслуженному майору, увешанному орденами и медалями, на деревянном костыле, заменявшем ему раненую ногу, и спросил его, в каком сражении он был ранен. От него подошел к старейшему из нас по годам, уездному судье, имевшему медаль 1812 года и за взятие Парижа, и спросил, в каком полку он служил.

Вся аудиенция продолжалась не более пятнадцати минут. Государь, по-видимому, был в очень хорошем расположении духа, хотя рука его все еще была на перевязке. Наконец, он кивнул нам головой, мы еще раз низко поклонились и стали потихоньку сходить с крыльца. Когда мы все вышли уже за ворота, то судья, понимавший по-французски, остановил нас и разъяснил загадку, почему именно государь сказал, что «знает» нас. Оказалось, что он припомнил, что видел всех нас на сцене в театре во время представление комедии Гоголя «Ревизор»…

* * *
В Чембар я приехал в январе 1859 года совсем юным прапорщиком 16-го стрелкового батальона[4], расположенного в этом городе[5].

Жизнь офицеров того времени, то есть 40 лет назад, и их времяпрепровождение не имеют, конечно, ничего схожего с жизнью теперешних обществ офицеров, у которых есть и военные собрания, и библиотеки, и потребительные общества, и офицерские суды. Тогда, увы! – ничего этого не было, и жизнь наша в зимнее время была праздная, у нас не было тогда даже библиотеки, и один лишь командир батальона полковник Э. К. Фитингоф получал «Русский инвалид» и «Военный сборник», которые иногда и попадали в офицерские руки. Никаких других газет никто из офицеров не получал и не читал, – и все политические новости узнавались поэтому очень поздно. Телеграфа проведено еще не было, и экстренные распоряжения посылались эстафетами, то есть пакет отправлялся от станции до станции с ямщиком на двухколесной тележке, запряженной в одну лошадь…

Очень редко можно было увидеть в квартире офицера какую-нибудь газету, кроме «Русского инвалида»; из книг доставались и читались одни романы. Только впоследствии, два года спустя, было положено основание батальонной библиотеке. Между тем, в смысле светских удовольствий офицерская жизнь того времени не оставляла желать ничего лучшего. Пензенская губерния была, как известно, дворянскою губернией, Чембарский уезд изобиловал помещиками, и у некоторых из них сохранились еще собственные оркестры, набранные из крепостных музыкантов.

Так как в самом Чембаре помещался, собственно, один лишь батальонный штаб, а все четыре роты расположены были по уезду, то мы скоро перезнакомились со всеми помещиками и были приглашаемы на все их балы и торжественные семейные празднества. Наше офицерское общество не пожелало, конечно, оставаться у них в долгу, – и летом 1859 года в лагере под Чембаром в небольшой березовой роще мы устроили «вокзал»[6], где каждое воскресенье были танцевальные вечера, на которые приезжали соседние помещики с своими семействами.

Чембарским уездным предводителем дворянства был тогда Михаил Николаевич Владыкин, который впоследствии, разорившись, поступил на сцену московского Малого театра артистом на вторые роли с жалованьем что-то 600 рублей в год; он написал потом несколько пьес, из коих «Омут», «Весельчаки» и «Пожившие мужья» имели успех.

Две трети офицеров нашего батальона были помещичьи сынки, со средствами, державшие при себе не только крепостных слуг, но и собственных лошадей и своры борзых и гончих. Жалованье же наше было в то время очень незначительное: так, например, я по чину прапорщика получал всего 98 рублей «в треть», то есть за 4 месяца.

Ho не все, однако, из нас вели праздную жизнь веселящихся офицеров; уже и в то время начинались «новые веяния» и порывы к самообразованию; несколько офицеров, окончивших курс кадетских корпусов, составили отдельный кружок и стали приготовляться в военную и инженерную академии; несколько офицеров из гимназий стали подумывать об университете, а трое перевелись в гвардию и таким образом составили себе «карьеру» без всяких особых трудов и хлопот. Вследствие сорокалетней давности я позволю себе назвать здесь моих бывших товарищей и упомянуть, кстати, о их дальнейшей, столь различной судьбе, поскольку она стала известна мне впоследствии. К числу «академиков», как их называли в батальоне, принадлежали поручики Семичев, Воробьев, Ушаков и штабс-капитан Озерский; из них П. Н. Семичев умер от оспы, уже поступив в Инженерную академию; Я. А. Ушаков, находясь в той же академии, был приговорен в 1862 году к смертной казни через расстреляние за распространение между петербургскими фабричными рабочими прокламаций, призывавших к бунту (смертная казнь была потом заменена каторгой). Только двое, Озерский и Воробьев, окончили академический курс благополучно, и один из них давно уже генералом. Поручик Янович, я и прапорщик Л. Корольков стали заниматься с высланными в Чембар студентами и приготовлялись в университет; но Корольков впоследствии, в Москве уже, застрелился, а В. Я. Яновичу помешали поступить в университет семейные обстоятельства (неожиданная женитьба)… Из офицеров, перешедших в гвардию, мне известна судьба поручика Ларионова, ныне бригадного генерала[7], и прапорщика Р. фон Гартмана, перешедшего в начале 1860 года в Семеновский полк и ставшего затем камер-юнкером и директором крупных акционерных предприятий в Петербурге.

Вот какая различная судьба выпала на долю маленьких офицерских кружков 16-го стрелкового батальона, на которые разбилось тогда наше общество… Но житейская волна была все еще сильнее нас, и тогда, в 1859 году, мы еще только подумывали о «новой жизни»; в общем же плыли пока по течению, и наша пустая жизнь была полна праздности и таких иногда удовольствий, о которых теперь вспоминается с некоторым конфузом… Единственное дело, которому мы, молодые офицеры, отдавались тогда с истинною охотою и даже увлечением, это было обучение солдат грамоте. У меня, например, в селе Свищевке, где квартировала 2-я рота, в которой я состоял, была школа с 40 учениками, из коих самому младшему было 25 лет.

* * *
В Чембаре, на базарной площади, в небольшом деревянном флигеле жило семейство Шумских, состоявшее из старичка-чиновника, занимавшего должность соляного пристава (тогда продажею соли заведовала казна)[8], его жены и свояченицы, старой девы. Это были в высшей степени добрые, милые и радушные люди. Сам Шумский, по происхождению поляк, был сослан в Чембар в 1831 году[9];

в Польше он был учителем гимназии, окончив курс в Виленском университете. Живя в Чембаре в качестве ссыльного, он влюбился в дочь небогатого помещика, женился на ней и мало-помалу так обрусел, что остался в Чембаре навсегда, получил место соляного пристава, купил домик и дожил таким образом до старости, так как во время моего знакомства с ним ему было уже 60 лет.

Это был в то время самый гостеприимный и милый дом во всем Чембаре. У Шумского не было детей, и весь излишек своих доходов он употреблял на выписку книг, и таким образом составил себе довольно большую и очень разностороннюю библиотеку, преимущественно русских и французских книг; польских книг было немного, так как г-жа Шумская по-польски совсем не знала. Дом Шумских был единственным местом, где можно было достать книги для чтения.

Но не одно только радушие хозяев и их ценная библиотека привлекали нас, молодых офицеров, в их дом. Главною приманкою служило то, что в этом самом доме, – как сейчас помню, деревянный, низенький, одноэтажный, в пять окон на улицу, – восемнадцать лет назад много раз коротал время М. Ю. Лермонтов, часто приезжавший в Чембар из села Тархан, где он живал и гащивал у владелицы этого села, своей родной бабки Арсеньевой. В этом же доме бывал не раз и В. Г. Белинский. Так как семья Шумских резко выделялась по своей интеллигентности из всего остального чиновничества Чембара, то очень естественно, что Лермонтов и Белинский бывали в их доме охотнее и чаще, чем в других домах бедного уездного городка. В их маленькой и уютной гостиной были еще целы те стулья и кресла, на которых сидели эти знаменитые гости, а за скромными «ужинами» были в употреблении еще те самые ножи и вилки, которые они держали не раз в своих руках.

В доме Шумских было написано Лермонтовым в альбом г-же Подладчиковой и известное двустишие, начинавшееся словами «Три грации»…[10]

Самое знакомство Шумских с поэтом началось в церкви.

– Стоим мы с сестрой у всенощной, – рассказывала милая и почтенная старушка г-жа Шумская, – и видим, что у правого клироса стоит молодой офицер в блестящей гусарской форме и то и дело поглядывает на нас, и именно на меня. Я была тогда дама молодая, и мне, конечно, было приятно такое внимание. Когда мы выходили из церкви, и народ прижал нас на паперти, этот офицер неожиданно появился вблизи нас и, слегка расталкивая напиравших богомольцев, вывел нас из церкви, проводил до ограды и очень любезно с нами раскланялся. Мы не знали, кто он такой, но к нам подошел в это время кто-то из знакомых и объяснил, что фамилия гусара Лермонтов, что это внук и наследник г-жи Арсеньевой, богатой помещицы из села Тархан, что он гостит у бабушки и очень часто приезжает развлекаться в Чембар. В то время его литературная слава была совсем еще невелика; его «Герой нашего времени» появился и дошел до Чембара позже, а в это время мы зачитывались романами Марлинского[11].

Когда я пришла и сказала мужу, что нам оказал любезность в церкви внучек помещицы Е. А. Арсеньевой, то мой супруг попенял мне, почему я не пригласила этого Лермонтова посетить нас. На другой день мы отправились к обедне в ту же церковь и увидели опять у правого клироса этого офицера. Он все время обедни, как и накануне, поглядывал в нашу сторону, но только уже не на меня, а на сестру… Мы поняли, что он школьничает, и не стали обращать на него внимания. Однако после обедни он опять подошел к нам, раскланялся и назвал в первый раз свою фамилию. Затем, уже выйдя из церкви, он начал с нами разговаривать, и я пригласила его зайти в дом и познакомиться с мужем. Он принял приглашение, зашел к нам и просидел у нас более часу, беседуя с мужем и рассматривая его библиотеку. С того времени он, когда приезжал в Чембар, всегда заходил к нам, не раз запросто обедал и брал книги для чтения. Первое его стихотворение, которое дошло к нам в Чембар, было запрещенное, и мы его списали у одного петербургского студента, приезжавшего на вакацию; это были известные стихи «На смерть Пушкина», за которые Михаила Юрьевича в первый раз и сослали на Кавказ. Затем дошел до нас его роман «Герой нашего времени», и мы увидели, что это не то, что Марлинский, и зачитывались этим романом.

Когда Лермонтова простили за его стихи и вернули с Кавказа, то он прогостил у бабушки в Тарханах месяца два и в это время бывал у нас уже как старый знакомый и прославившийся поэт. В нашем обществе он был веселым и остроумным собеседником, и я никогда не замечала, чтобы он был раздражительным или придирчивым к кому-нибудь. Он был иногда только очень грустным и, видимо, скучал и тосковал по Петербургу. В нем была еще одна особенность: он всегда за кем-нибудь ухаживал… В последний раз он был в Чембаре за год до своей смерти, и когда потом мы узнали, что он убит, горько поплакали о нем.

Несколько месяцев спустя после его смерти, именно в марте 1842 года, прах Лермонтова привезли в Чембар в свинцовом гробу, и много народу выходило встречать и провожать гроб. Везли его на лошадях, шагом; гроб был покрыт черным бархатом с серебряными позументами и установлен был на особые, нарочно устроенные в Пятигорске длинные дроги, которые сопровождал с Кавказа крепостной человек Арсеньевой, бывший дядька поэта, и затем его слуга, находившийся при нем в Пятигорске в то время, когда его убили. Из Чембара прах Лермонтова провезли прямо в Тарханы, где и похоронили.

* * *
Вскоре же я попал и в Тарханы. Это было летом, в начале августа. Я как-то познакомился в Чембаре с молодым помещиком Кашинским, имение которого было вблизи Тархан, и мы решили ехать на могилу Лермонтова вместе.

Село Тарханы, если ехать большим сибирским трактом по дороге от Чембара до Пензы, будет на двенадцатой, кажется, версте от Чембара и видно с дороги в правой стороне. Когда мы приехали в Тарханы и вошли в господский дом, то он оказался пустым, то есть в нем никто в то время не жил; но порядок и чистота в доме были образцовые, и он был полон мебели, той же, какая была восемнадцать лет назад, когда в этом доме жил Лермонтов. Нас встретил тот самый дворовый человек, Ермолай Козлов, бывший с Лермонтовым на Кавказе, и, узнав о цели нашего посещения, стал водить нас по дому и рассказывать о прошлом. Затем он повел нас наверх, в мезонин, в те именно комнаты, в которых всегда жил, находясь в Тарханах, Лермонтов. Там, как и в доме же все сохранилось в том виде и порядке, какие были во времена гениального жильца этих комнат. В запертом красного дерева со стеклами шкафе стояли на полках даже книги, принадлежавшие поэту. Особенное наше внимание обратил на себя небольшой портрет Лермонтова в красном лейб-гусарском мундире, писанный масляными красками. Портрет этот, висевший над небольшим письменным столом, был писан самим Лермонтовым[12], с зеркала. Это объяснил нам старый слуга поэта; да, наконец, под самым портретом стоял год (1837-й) и инициалы Лермонтова[13]. Очень интересно бы в настоящее время узнать и справиться, цел ли этот портрет, и где и у кого он находится.

Много-много уже лет спустя, именно в июле 1891 года, когда минуло целое пятидесятилетие со дня смерти поэта, я жил в Пятигорске[14] и посетил, между прочим, Э. А. Шангирей, из-за которой, по показанию почти всех современников катастрофы, и произошла роковая дуэль Лермонтова с Мартыновым; я спросил ее о вышеупомянутом портрете Лермонтова, и Эмилия Александровна подтвердила мне, что портрет этот действительно был писан самим Лермонтовым, и что она знала и слышала о существовании этого портрета, но где он и у кого находится, – не знает.

Осмотрев дом, мы отправились на могилу поэта. Она оказалась вблизи дома и в то же время неподалеку от сельской церкви, в большой каменной часовне, построенной в саду. Часовня была заперта висячим замком, ключ от которого находился у священника, жившего тут же, на селе. Старик, дядька Лермонтова, пошел за ключом, вскоре же принес его, и мы вошли в часовню. Там были похоронены, как оказалось, четверо: бабушка поэта, генеральша Е. А. Арсеньева (урожденная Столыпина), пережившая на несколько лет своего нежно любимого внука, ее дочь – мать поэта, и сам он. Четвертая могила принадлежала, если не ошибаюсь, кому-то из родственников Арсеньевой, умершему в детском возрасте. Я, по крайней мере, не обратил тогда внимание на эту могилу, не записал о ней ничего, а теперь забыл, кто именно четвертый похоронен в этой фамильной усыпальнице.

Могильный памятник Лермонтова был высечен из черного мрамора в виде небольшой четырехсторонней колонны, на одной стороне которой был приделан бронзовый вызолоченный лавровый венок, а на двух других было выгравировано время рождения поэта и смерти с обозначением, что он жил 26 лет и 10 месяцев. Серебряная лампада висела в часовне, а в стене на восток были вделаны несколько образов. Вот все, что было на могиле этого величайшего поэтического гения, умершего почти в юношеском возрасте и не достигшего даже полного расцвета своих творческих сил…

Когда мы вышли из часовни, оглянулись вокруг и увидели барский дом, сад, а внизу пруд, то нам невольно вспомнились следующие строки известного стихотворения Лермонтова, относящиеся, несомненно, к этой самой местности, где поэт, рано осиротевший, проводил свои детские годы:

…И вижу я себя ребенком; и кругом
Родные все места: высокий барский дом
И сад с разрушенной теплицей;
Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,
Вдали туманы над полями…
Святая, преданная любовь, которую питала к своему «дорогому Мише» его бабушка, сделала то, что прах его был похоронен на родной земле, рядом с близкими ему людьми, и даже осуществилось отчасти и заветное желание поэта, выраженное им в своем вдохновенном стихотворении-молитве «Выхожу один я на дорогу»: вблизи часовни, уже поднявшись над ее крышей, «темный дуб склонялся и шумел»…

– Старая барыня, – объяснял нам верный слуга поэта, – как только похоронили Михаила Юрьевича, тотчас же приказали вырыть из лесу и посадить вблизи часовни несколько молодых дубков, из которых принялся только один, а остальные пропали…

Умирая несколько лет спустя после своего гениального внука, бабушка завещала похоронить себя с ним рядом и оставить комнаты поэта в мезонине в том самом виде, в каком они были при его жизни и которые она охраняла от перемен, пока жила сама. В 1859 году, когда судьба дала мне возможность посетить Тарханы, завет старушки Арсеньевой свято исполнялся еще. Что же произошло там теперь, по прошествии 44-х лет, этого я не знаю.

II

П. П. Шангирей. – Распространение известности критика Белинского. – Его брат Константин Григорьевич. – Журнал «Колокол» и Пензенский губернатор Панчулидзев. – Ограбление откупщика Ненюкова. – Сенаторская ревизия Сафонова. – Биографические сведения о семье Белинских. – Смерть Виссариона Григорьевича Белинского

В октябре того же 1859 года мне довелось познакомиться с родственником Лермонтова, отставным полковником Павлом Петровичем Шангиреем, и даже провести в его доме «по делам службы» почти сутки. Это случилось следующим образом.

Однажды в конце октября, во время самой ужаснейшей погоды, я получаю «приказ» от командира батальона отправиться немедленно в качестве депутата с военной стороны в уезд, «на мертвое тело»… Оказалось, что стрелок 1-й роты, возвращаясь из батальонного лазарета, из Чембара, в свою роту поздно вечером провалился в какой-то маленькой речонке сквозь лед, весь обмок и обледенел, а затем сбился ночью с дороги, не имел сил добраться до жилья и замерз в поле, на земле Шангирея. Мне предлагалось в приказе войти в соглашение с местным становым приставом Гиацинтовым и отправиться на место для присутствования при поднятии «тела». Вскоре я нашел Гиацинтова и на другой же день по получении приказа сидел со становым в его тарантасе, и мы тащились по ужаснейшей проселочной дороге, изрытой колеями и рытвинами, превратившимися от мороза в твердый камень; морозы стояли уже порядочные, а снегу все еще не было на полях. Разбитые по всем суставам, продрогшие и измученные, вечером дотащились мы до деревни, принадлежащей Шангирею, и становой приказал ямщику ехать на господский двор.

Еще дорогою становой рассказал мне, что Шангирей приходится Лермонтову родственником, и что у него есть вещи и письма поэта. Так как я в то время, будучи юным прапорщиком, благоговел перед гением этого поэта еще более, чем благоговею теперь, то понятно, что был очень обрадован рассказами моего спутника и, забывая все мучение дороги, с нетерпением желал увидать Шангирея.

Помещик встретил нас очень радушно. Это был отставной кавказец, лет за 60, но еще очень бодрый и крепкий человек; он был выше среднего роста и плотно сложенный, с коротко остриженной, словно выбритой головою, одетый по старой привычке в бешмет и черкеску.

Когда окончились все церемонии первого знакомства и разговоры на ту несчастную тему, из-за которой мы, собственно, и приехали, полковник стал внимательно расспрашивать меня о современном вооружении солдат и затем спросил, правда ли, что в наш стрелковый батальон присланы какие-то новые «винтовки», стреляющие будто бы на версту расстояния.

Я удовлетворил его любопытство и объяснил ему, что нашими стрелками только что получены из Тулы шестилинейные винтовки, стреляющие пулями Минье на 1200 шагов прицельных[15], что эти винтовки заменили бывшие в стрелковых батальонах тяжеловесные люттихские штуцера[16], заряжавшиеся при помощи особого молотка, загонявшего в ствол пулю, и имевшие вместо штыка тяжелый и неуклюжий нож-тесак. Старый воин так и засиял от радости, когда я рассказал ему о свойствах и качествах нового (тогдашнего) вооружения, считавшегося в то время последним словом военной техники.

– А в мое-то время, на Кавказе, – говорил он, вздыхая и покачивая головою, – было такое жалкое вооружение, что просто стыдно и вспомнить! Наши гладкоствольные ружья стреляли своими круглыми пулями едва только на 200–300 шагов, а у черкесов и тогда уже были винтовки, стрелявшие вдвое дальше[17]. И знаете ли, что эти канальи, татары[18], проделывали? – выедет, бывало, перед нашим отрядом на какой-нибудь ровной поляне их джигит, прицелится в роту, стоящую сомкнутым строем, шагов этак на 500, и выстрелит… глядь, солдатик и повалился со стоном наземь… А он, бестия, поворачивает к нам круп лошади, расстегивается, где следует, наклоняет голову к луке седла, обнажает нам цель и стоит несколько секунд, не шевелясь, пока не выстрелят по нем, – и, конечно, напрасно, потому что пули не долетают до него. Увидят это казаки, рассердятся и поскачут за ним; ну, тогда уже шутки плохие…

Когда эти военные разговоры были окончены, я исподволь перевел речь на Лермонтова и сказал Шангирею, что знаю наизусть почти все стихотворения поэта, по крайней мере, все мелкие, то есть лучшие его пьесы…

– А знаете его «Валерик»? – спросил полковник.

– Как же не знать, – отвечал я, – ведь это одно из немногих его батальных стихотворений.

– А вот я вам его сейчас покажу, – проговорил Шангирей и вышел из столовой, где мы сидели за самоваром, в кабинет. Через несколько минут он вернулся и показал мне небольшую тетрадь очень толстой бумаги, где было написано все названное стихотворение, но с большими помарками, вставками и выносками. В то же время он сообщил мне, что у него имеются несколько картин, писанных масляными красками самим поэтом, и хранятся письма Лермонтова с Кавказа к нему же, Шангирею, который, оказалось, был родственником поэта по Аркадию Столыпину, своему двоюродному брату.

Как глубоко я скорблю теперь, спустя 40 лет, что тогда, в тот осенний бурный вечер, когда сидел за чайным столом в уютном деревянном одноэтажном доме Павла Петровича Шангирея, не попросил у него позволение снять копии с писем Лермонтова или хотя бы переписать того же самого «Валерика»… Кто знает, где эти письма теперь и у кого, и были ли они когда-нибудь в руках людей, специально знакомящихся с каждою строкою, вышедшею из-под пера Лермонтова? Или, может быть, совсем погибли эти письма, и от них не осталось не только копий, но и следов… И – кто знает – может и самое стихотворение «Валерик» имело в рукописи, принадлежащей Шангирею, какие-нибудь новые варианты или даже новые строфы…

С беззаботностью молодости я отнесся тогда к тому драгоценнейшему сокровищу, которое держал в своих руках!.. Я был бесконечно счастлив, что вижу подлинную рукопись Лермонтова, и совсем уже не думал о письмах его, картинах и вещах, которые были тоже у Шангирея.

И не думал я обо всем этом, главным образом, потому, что никак в то время не воображал и не предвидел, что мне придется впоследствии жить и существовать литературным трудом и что много-много лет спустя мне доведется вспоминать мою вечернюю беседу с покойным П. П. Шангиреем, внесенную лишь вкратце по возвращении в Чембар в мой дневник…

А в тот памятный вечер, едва только стенные часы пробили десять, как хозяин поднялся из-за стола и, извиняясь, пожелал нам покойной ночи, заявив при этом, что он всегда привык ложиться в это время спать.

На другой день мы поднялись рано, и, когда вышли в столовую к утреннему чаю, хозяин уже поджидал нас. Через полчаса мы поблагодарили хозяина за гостеприимство и распростились с ним. Затем мне никогда более не довелось видеться с ним, так как, исполнив возложенное на меня поручение, я уже не вернулся в имение Шангирея и проехал прямо в Чембар. В следующем же 1860 году наш батальон был переведен на кантонир-квартиры[19] в соседнюю Саратовскую губернию, в раскольничий город Кузнецк.

* * *
В доме тех же Шумских, летом же 1859 года я узнал, что в Чембаре проживает родной брат знаменитого критика Белинского, Константин Григорьевич Белинский. В это время литературная слава и известность Белинского стала уже проникать всюду, главным образом, благодаря журналам, преимущественно «Современнику», издаваемому Панаевым и Некрасовым. Эти журналы очень часто стали рекламировать недостаточно оцененного при жизни писателя, цитировали его мнение и статьи и, наконец, сообщили, что известный в Москве меценат-купец Солдатенков предполагает издать полное собрание сочинений покойного критика, скончавшегося, как известно, при несколько исключительных обстоятельствах… В то время, то есть в 1859 году, прошло уже четыре года со времени вступления на престол императора Александра II, и всякая опала с покойного Белинского была, по-видимому, снята. Революционное же движение на западе Европы 1848 года, к которому был ни за что ни про что припутан этот писатель (в силу своего известного «Письма к Гоголю»), не только улеглось, но было вытеснено и заслонено у нас, в России, другим событием, несравненно более крупным и важным, – только что окончившейся Крымскою войной. И поэтому с имени Белинского спал как бы сам собою тот запрет, который тяготел на нем с рокового 1848 года, бывшего в то же время по странному стечению обстоятельств и годом смерти знаменитого критика. Тем не менее в то время, о котором идет речь, имя покойного Белинского произносилось в провинции все еще с некоторою опаской, как и имя А. И. Герцена, издававшего уже в Лондоне свой «Колокол».

Отправившись на розыски, я нашел Константина Григорьевича проживающим в одной из глухих улиц Чембара, в деревянном флигеле, состоящем всего из трех маленьких комнат. При нем жила его многочисленная семья – жена и дети; кругом была бедность и нищета… Как известно, он, овдовев уже после смерти брата, женился во второй раз и имел теперь 8 человек детей.

Меня встретил человек невысокого роста, широкоплечий, лет 50-ти с лишком, с густыми темными волосами на голове, очень бедно одетый, давно не брившийся… Это и был отставной титулярный советник К. Г. Белинский, родной брат умершего писателя. Я назвал себя, объяснил цель своего посещение и узнал следующее.

Константин Григорьевич служил самым скромным и мирным чиновником в местной думе (по-тогдашнему ратуше) секретарем. Год назад приехал в Чембар на обычную ревизию Пензенский губернатор Панчулидзев. На другой день его приезда ему представлялись по обыкновению все уездные власти, и в том числе несчастный Константин Григорьевич. И вот, едва только губернатор подошел по очереди к Белинскому, и этот последний проговорил: «Титулярный советник Белинский», – как губернатор громко ответил: «А, знаю! Пьяный советник Белинский», – и, быстро отвернувшись от него, подошел к другому, стоявшему рядом чиновнику…

Несчастный Белинский, имевший восемь детей, из коих один только старший сын содержал сам себя, был поражен, как громом. Наконец, и такое публичное, ничем не вызванное и незаслуженное оскорбление!..

Во время последовавшей затем ревизии губернаторский чиновник в думе рвал и метал, что называется, и, в конце концов, секретарь должен был подать в отставку, в которую вскоре и был уволен с пенсией в 16 рублей с копейками в месяц.

По отъезде Панчулидзева из Чембара в Пензу несчастный Белинский долго и тщетно старался узнать причину такой необычайной немилости к своей маленькой особе со стороны такой крупной, как губернатор, и, наконец, после долгих хлопот и выпытываний узнал от уездного предводителя дворянства, М. Н. Владыкина, следующее. Губернатор Панчулидзев висел уже, как говорится, на волоске: против него собиралась в Петербурге серьезная гроза, которая и разразилась над ним во следующем 1859 году, когда в Пензенскую губернию был послан на ревизию с чрезвычайными полномочиями сенатор Сафонов, удаливший от должностей в губернии массу чиновников с преданием суду. Конечным же результатом ревизии было увольнение от должности и самого губернатора.

Весь этот сыр-бор загорелся из-за статьи «Дневной грабеж в Пензе», напечатанной Герценом в «Колоколе» в 1858 году. В этой статье (которую я читал впоследствии) рассказывалась следующая достоверная история, происшедшая в кабинете Пензенского губернатора Панчулидзева в конце декабря 1857 года.

Пришел к нему в кабинет откупщик Ненюков, державший на откупе кабаки Пензенской губернии, и принес обычную мзду за истекший год в размере трех тысяч рублей вместо пяти, которые тот же губернатор получал обыкновенно ранее; откупщик ссылался на «плохой год», на бывший в конце августа страшный пожар в Пензе, опустошивший более половины города и прочее, но Панчулидзев ничего знать не хотел и требовал прежние пять тысяч. Наконец, Ненюков заявил: «Воля ваша, ваше превосходительство, что хотите, со мной делайте! А я более дать не в силах», – и с этими словами откупщик достал из бокового кармана сюртука бумажник, вынул оттуда пачку ассигнаций и стал отсчитывать. Когда он отсчитал три тысячи, положив их губернатору на стол, а остальные деньги стал укладывать обратно в бумажник, то Панчулидзев мгновенно выхватил у Ненюкова из рук бумажник, опорожнил его и в пустом уже виде вложил обратно в боковой карман сюртука откупщику, совершенно ошалевшему от неожиданности и ужаса такого грабежа. Затем губернатор повернул Ненюкова к выходной двери кабинета и вытолкнул в приемную, пригрозив ему, что если только он осмелится кому-нибудь «открыть рот» об этом происшествии в кабинете, то он, губернатор, ушлет его туда, куда Макар и телят не гонял…

Откупщик Ненюков, действительно, «рта не открыл», когда вышел ограбленный из губернаторского кабинета. Но от Панчулидзева он прямо направился к правителю его канцелярии статскому советнику Мешкову и объявил ему, что его «часть» отнята сию минуту губернатором, с которого он, откупщик, обыкновенно начинал раздачу питейной дани; от Мешкова Ненюков направился к управляющему казенной палатой с тем же приятным известием, затем поехал к полицмейстеру полковнику Петрово, к трем советникам губернского правления, и так далее, – словом, ко всем тем чинам и лицам, считая в том числе частных приставов города и квартальных, которые получали всегда от откупщиков в конце года свои обычные «наградные»…

Скандал в чиновничьем мире Пензы вышел небывалый. Все чиновники, не получившие дани, ругали на чем свет стоит губернатора, вполне уверенные, что Ненюков не осмелился бы измыслить такую историю, если бы она не произошла в действительности. Когда Панчулидзев узнал, наконец, что Ненюков все еще со списком в руках продолжает разъезжать по городу и оповещать чиновников, – имя же им легион, – что он не может уплатить им на этот раз их «наградных», то приказал арестовать «клеветника» при полицейской кутузке. Тогда жена Ненюкова выехала потихоньку в ту же ночь из Пензы и поскакала в Петербург спасать и выручать мужа из беды неминучей…

В те времена, как известно, не было не только телеграфа, но и железных дорог; первый телеграф через Пензенскую губернию прошел лишь в следующем 1859 году; все важные и экстренные распоряжение и донесение пересылались эстафетами, то есть при помощи лошадей. Так же точно, вероятно, двигалось и «дело» пензенского откупщика, купца 2-й гильдии Ненюкова. Однако, как ни тихо шло это дело, но дошло оно каким-то путем до Лондона и попало, конечно, в редакцию «Колокола», в руки А. И. Герцена. А затем, в мае 1858 года, появилась и самая статья «Дневной грабеж»…

«Колокол» в то время был очень распространен: его беспрепятственно получали в нескольких экземплярах в каждом губернском городе и во многих даже уездных городах. Мы, офицеры 16-го стрелкового батальона, получали этот экземпляр от М. Н. Владыкина, выписывавшего два экземпляра. Теперь прошу читателя представить себе, какое впечатление произвела тогда в Пензенской губернии статья Герцена, написанная вдобавок en toutes lettres[20].

И этому самому губернатору Панчулидзеву, отлично, конечно, ознакомившемуся с статьей «Колокола», уже висевшему на волоске и ожидавшему грозы, вдруг докладывают, во время приезда в Чембар, что в числе имеющих представиться чиновников находится брат знаменитого литератора Белинского… И вот, не будучи в силах отомстить далекому Герцену, Панчулидзев сорвал гнев на несчастном титулярном советнике Белинском[21].

– И уж добро бы я действительно пил, – говорил мне добродушный Константин Григорьевич, – тогда, по крайней мере, не было бы уже так больно и обидно! А то ведь нет: пил, как и все перед обедом, перед ужином, в гостях, где придется, – и пьяным меня никто не видел…

После первого нашего свидания Константин Григорьевич зашел ко мне, и мы потом стали видеться часто. Разговоры наши большею частью, конечно, вращались около его покойного брата, Виссариона Григорьевича. Вот что я узнал в то время и записал в свою памятную книжку.

Отец Белинских был, как известно, полковой врач, стоявший с полком в Свеаборге, где и родился тогда его старший сын Виссарион. Родиной его было село Белынь Чембарского же уезда, где отец Григория Никифоровича Белинского был диаконом. От этого и самая фамилия врача была вначале не Белинский, а Белынский, по имени села, а потом уже как-то в полковой канцелярии, в формулярном списке, его стали писать Белинским. Отца их все-таки тянуло на родину в Чембар, – и как только открылась в этом городе вакансия уездного и городового врача, то Белинский-отец тотчас же и перепросился на службу в свой родной город, куда вскоре и переехал со всею семьею, состоявшею тогда из жены и сына. Мальчик поступил вскорости в местное уездное трехклассное училище, в котором и окончил курс; он оказался замечательно способным учеником и получил при окончании курса награду – книгу Евангелие в изящном переплете. (Книга была подписана, между прочим, И. И. Лажечниковым, известным романистом, бывшим в то время директором училищ Пензенской губернии). Затем отец отвез старшего сына в Пензу и определил его в губернскую гимназию, прямо во 2-й класс, в августе 1825 года. Там он, однако, не окончил курса[22]; но затем, попав в Москву, Белинский благодаря своим блестящим способностям поступил в Московский университет казеннокоштным студентом, так как в те времена при этом университете (в старом здании, в одном из флигелей, выходящих на Большую Никитскую улицу) было устроено общежитие или конвикт – для бедных, собственно, студентов. Через два года по поступлении в университет студента Виссариона Белинского постигла, как известно, неудача: он был исключен из университета «по неспособности», как было официально ему объявлено и как значилось потом и в журнале совета и в аттестации, выданной ему из университета: «способностей слабых и нерадив…» Самую главную и решающую роль в этом прискорбном событии играл, по словам брата, профессор истории, известный М. П. Погодин, почему-то особенно невзлюбивший В. Белинского. «Неспособность» исключаемого студента была припутана тут ни к селу, ни к городу, как говорится; главным же – юридическим – поводом к исключению послужило его болезненное состояние.

Дальнейшая затем судьба этого даровитейшего писателя всем известна: это был тяжкий, непокладный, чисто каторжный труд журналиста-критика – сначала в Москве, в «Телескопе» Надеждина, а затем в Петербурге, в «Отечественных записках» Краевского и позднее в «Современнике». Один раз только – и то недолго – отдохнул покойный писатель от своей каторжной жизни – это во время поездки за границу, откуда он имел неосторожность написать свое известное порицающее «Письмо к Гоголю», благодаря которому, собственно, и были нарушены самые последние часы его жизни – как это изображено на известной картине художника Наумова[23].

III

Различная судьба братьев Белинских. – Их переписка. – Время студенчества старшего брата. – Его приезды в Чембар. – Белинский в роли святочного странника. – Захват писем Белинского князем Енгалычевым. – Клич М. И. Семевского. – Марья Васильевна Белинская. – Маска покойного Белинского. – Отсылка его сочинений брату. – Хлопоты о пособии

Какая различная судьба выпала на долю этих двух братьев Белинских! Один так и не пошел далее уездного училища и остался несчастным титулярным советником, отставным чиновником, уволенным от службы по распоряжению губернатора-взяточника с грошовою пенсией и умершим в том же самом Чембаре в бедности и неизвестности. Другой брат попал в старейший и лучший университет России, стал знаменитым журналистом и критиком, которого читала вся грамотная Россия, сочинения которого, изданные в свет, имели потом громадный и вполне заслуженный успех, и которому, наконец, по истечении 50 лет со дня смерти предполагается к постановке памятник для увековечения его славного имени в потомстве!..

Но уже и тогда, 50 с лишком лет назад, когда еще были живы оба брата, нежно в детстве любившие друг друга, эта значительная разница в их жизненных путях сильно смущала одного из них, именно младшего брата, Константина, который, по его словам, не раз принимался горько сетовать на замечаемое им охлаждение к себе и своей семье со стороны старшего брата, писателя, приписывая это охлаждение влиянию жены брата, Марьи Васильевны; и, вероятно, эти сетование и вызвали, наконец, то письмо Виссариона Григорьевича к брату, в котором встречаются, например, следующие строки:

«Напрасно ты думаешь, что я сердит на тебя: ей-богу, и не думал сердиться. Причина моего молчание – беспрерывные хлопоты, заботы, труды, беспокойства и пр. Судьба занесла меня в Питер – что делать! Мой удел носиться туда и сюда по волнам жизни и не знать никогда пристани, у которой ты так счастливо приукрылся и пригрелся. Всякому свой путь в жизни – и надо идти, а не жаловаться. Что со мною было и как – этого не перескажешь и во ста письмах; да, по разности наших дорог в жизни, это и не совсем было бы для тебя понятно. Бог даст, увидимся – потолкуем; а пока позволь мне тебя уверить, что я искренно к тебе расположен, от всего сердца желаю тебе всякого счастья – и всегда с радостью с тобою увижусь, если Бог приведет. Что за дело, что я редко пишу! Будто любовь в переписке, а не в душе? Итак обнимаю и целую тебя по-братски… Если будет у тебя еще сын или дочь – бери меня в кумовья; я уж пришлю славный гостинец»… И так далее. Письмо это писано Белинским брату во время самого блестящего периода его литературной деятельности и помечено 9 апреля 1840 года. Тут же, в конце письма, выставлен и адрес – в следующей приписке: «Если будешь писать ко мне, то пиши так: в Петербург, Виссариону Григорьевичу Белинскому, в контору редакции «Отечественных записок»[24].

При всяком удобном случае, как видят читатели, старший брат выказывал свою нежность и внимание к младшему. По рассказам Константина Григорьевича, писатель, живя в Москве, всегда разыскивал «земляков», чембарских торговцев, приезжавших в столицу по своим делам, и, пользуясь «оказией», постоянно высылал брату какие-нибудь гостинцы. Между прочим, однажды в 1832 году он прислал ему с неким Сукалкиным довольно толстую тетрадку стихов различных авторов, которые ему, по-видимому, более нравились и произведения которых он вписывал в эту тетрадку. Там встречаются стихотворения Пушкина, Веневитинова, Полежаева, Языкова, Одоевского, Тепловой и многих других. Между прочим, там имелись стихотворения и чисто патриотические, вроде, например, известных «Стансов» Пушкина «В надежде славы и добра…» Тетрадь эту Константин Григорьевич подарил мне вместе с несколькими письмами своего покойного брата, – и я впоследствии отрывал от этой тетрадки маленькие куски и дарил их тем моим знакомым, которые желали иметь у себя автограф знаменитого критика. В 1883 году тетрадь эта поступила в собрание автографов П. Я. Дашкова.

Виссарион Григорьевич Белинский за время свой жизни в Москве – сначала студентом, а затем журналистом, – два раза приезжал в Чембар к брату и замужней сестре и проводил у них по нескольку недель. Так, однажды по рассказу его брата и семейства Шумских он, будучи студентом, провел в Чембаре Святки и не особенно, кажется, скучал за это время. Так как он и ранее, будучи еще в пензенской гимназии, очень любил «наряжаться» на Святки и при этом импровизировать согласно принятой им на себя роли, – то и на этот раз, соединившись в компанию с учителями местного училища и с некоторыми друзьями своего детства, он «нарядился» странником и в таком виде посетил многих своих давних знакомых, из коих его никто не признал; между прочим, он посетил в тот вечер и дом Шумских. При этом все удивлялись интересному рассказу странника-старца о жизни в Москве и о том, как он ехал сюда в Чембар с обозом товара, купленного в Москве для своей лавки одним местным купцом. Только на другой день узнали, что странником был одет доктора сын – студент Белинский…

* * *
В сентябре 1860 года 16-й стрелковый батальон ушел из Чембара на стоянку в Саратовскую губернию, и я распростился с Константином Григорьевичем. За время нашего знакомства я видел у него несколько пачек писем его знаменитого брата и почти все их перечитал. Затем я не был в Чембаре два года, – и когда попал туда проездом осенью 1862 года и посетил Константина Григорьевича, то узнал от него, что все письма его брата, которые только у него оставались, у него выпросил для снятия с них копий князь Енгалычев, чембарский уездный предводитель дворянства, сменивший М. Н. Владыкина, что письма эти князь Енгалычев выпросил «на одну неделю», а между тем прошло уже более года, а он этих писем не возвращает и даже не отвечает на письма Константина Григорьевича.

Я, конечно, ничем не мог помочь бедному Константину Григорьевичу в этом деле и, пробыв в Чембаре несколько дней, уехал в Москву, искренно лишь пожалев о том, что два года тому назад сам не переписал этих писем. Но, к счастью, им не суждено было погибнуть так, например, как погибли, несомненно, письма Лермонтова к Шангирею.

После 1862 года прошло много лет… Я жил в 70-х годах в Москве и занимался литературным трудом. Вдруг читаю однажды в «Русской старине» воззвание М. И. Семевского к лицам, могущим что-либо доставить ему, Михаилу Ивановичу, о критике Белинском или даже указать – где и у кого могут находиться письма этого литератора, к кому-либо им писанные. В том же приглашении покойный редактор «Русской старины» объяснял и причины своей любознательности: что в названном журнале будет напечатан обширный труд о жизни и сочинениях Белинского. Тотчас же по прочтении этого приглашения я написал М. И. Семевскому о судьбе писем покойного Белинского к его брату и указал ему, где и у кого они должны были находиться. По счастью, князь Енгалычев был в то время жив (очень может быть, что он здравствует и поныне) и, получив нарочитое письмо из «Русской старины», тотчас же выслал Михаилу Ивановичу все письма Белинского во всей их неприкосновенности, – и, таким образом, большая часть писем покойного писателя к его брату в Чембар не погибла для истории русской литературы и появилась на свет Божий – в «Русской старине». Куда затем девались подлинники этих писем и где и у кого они в настоящее время находятся – этого я не знаю[25].

Перед отъездом моим в 1862 году из Чембара покойный Константин Григорьевич убедительно просил меня побывать в Москве у вдовы писателя, Марьи Васильевны Белинской, и попросить ее о высылке в Чембар ему, Константину Григорьевичу, полного собрания сочинений его брата, которое тогда уже вышло, изданное в Москве же г-ном Солдатенковым в 12-ти томах.

По приезде в Москву я, как только устроился и получил от попечителя H. В. Исакова разрешение посещать университетские лекции, тотчас же, в первое воскресенье, в конце октября того же 1862 года отправился по данному мне Константином Григорьевичем адресу в Александринский институт[26], находившийся на одной из окраин Москвы; в этом институте супруга покойного писателя, Марья Васильевна Белинская, служила кастеляншей.

Долго меня водили по разным коридорам и комнатам, пока, наконец, привели в маленькую, всего в три комнаты квартирку, занимаемую кастеляншей. Меня встретила дама среднего роста, лет за 40, с худым и очень энергичным лицом, сохранившим следы прежней красивости. Я назвал себя, объяснил цель моего визита и передал ей поклон от ее beau frère’a[27]. Она, по-видимому, была очень довольна этим вниманием к ней со стороны мужниной родни – и стала подробно расспрашивать о семье Константина Григорьевича и о нем самом, изъявляя полную готовность выслать ему сочинение его брата. Во время нашего разговора в комнату (служившую и гостиною и кабинетом) вошла молодая девушка, выше среднего роста, с довольно полным, но бледным лицом, очень красивым и умным, которое отличалось правильностью очертаний и своим строгим профилем, напоминавшим, судя по портретам ее покойного отца.

– Это моя дочь, Ольга Виссарионовна, – проговорила хозяйка, указывая на вошедшую[28].

Затем она подвела меня к висевшей на стене в футляре из стекла гипсовой маске покойного писателя, снятой с него тотчас же после смерти: лицо Белинского поражало своею худобою и тем страдальческим выражением, которое наложили на него, очевидно, предсмертные мучения…

Вскоре я получил от покойной Марьи Васильевны письмо, в котором она извещала меня, что сочинение ее мужа высланы уже в Чембар по назначению, о чем она и просила сообщить Константину Григорьевичу. Затем в следующем году, то есть в 1863, мне довелось посетить Марью Васильевну еще раз по следующему поводу.

Константин Григорьевич написал мне из Чембара письмо, в котором убедительно просил похлопотать в литературном фонде (тогда, кажется, только что основанном) о пособии для него и его семьи. Я, не зная тогда, где этот фонд находится и к кому надо обращаться, послал его письмо к Марье Васильевне, которая и пригласила меня быть у нее по этому делу. При свидании она сообщила, что никогда лично не была знакома с родными мужа и даже никого из них не видела, и что поэтому находит для себя не вполне удобным обращаться в фонд с названным ходатайством…

Спустя несколько дней после свидания с Марьей Васильевной я прочел в одной из петербургских газет чью-то небольшую статейку о Белинском, где, между прочим, было сказано, что покойный критик – уроженец западных губерний и польского происхождения[29]. Я решил опровергнуть эту небылицу: написал маленькую заметку и понес в редакцию «Московских ведомостей», бывших тогда в руках Каткова и Леонтьева. Я застал в редакции какого-то господина в золотых очках, высокого роста, довольно пожилого и гладко выбритого, который, прочтя мою заметку, сказал, что она будет напечатана.

– Я не заметил этого вранья, – сказал мне этот господин, – иначе, я и сам бы опроверг эти выдумки о Белинском, которого я знавал лично, когда он жил и писал в Москве.

Я полюбопытствовал спросить его фамилию, и оказалось, что предо мною был очень известный в то время в Москве литератор-фельетонист Пановский, представлявший из себя довольно крупную величину в тогдашних «Московских ведомостях». Я воспользовался случаем и объяснил мое недоумение по поводу письма ко мне Константина Григорьевича… Пановский был так любезен, что согласился принять все хлопоты на себя. Я сообщил ему адрес несчастного Константина Григорьевича – и мы расстались.

На другой день в «Московских ведомостях» была действительно напечатана моя заметка, а спустя некоторое время я получил от Константина Григорьевича из Чембара письмо, в котором он извещал меня, что ему из Петербурга выслано пособие. Но от кого было, собственно, это пособие и в каком размере – он не пояснял, да меня это не могло особенно и интересовать. В том же своем письме Константин Григорьевич извещал меня, что его старший сын (мелкий чиновник, служивший в Пензе) принял вызов Тобольского губернатора и собирается ехать на службу в Сибирь… Это было последнее письмо, полученное мною от Константина Григорьевича Белинского, – и с тех пор я ничего не знаю ни о самом Чембаре, ни о дальнейшей судьбе родственников покойного писателя В. Г. Белинского.

С.-Петербург.

28 января 1898 года

Поездка к Шамилю в Калугу в 1860 году[30] (Из записок и воспоминаний)

I

Жизнь в глухом селе Пензенской губернии. – Солдатская школа грамоты. – Вызов в батальонный штаб. – Беседа с адъютантом и представление полковнику Фитингофу. – Назначение в командировку в Калугу. – Село Поимы и его «дурная слава». – Разбои на больших дорогах. – Мои попутчицы

В конце декабря 1859 года я проживал в селе Свищовке, Чембарского уезда Пензенской губернии, где заведовал школою грамоты нижних чинов 2-й роты 16-го стрелкового батальона, в котором состоял тогда офицером. Учеников у меня было около 40 человек, и самому младшему из них было не менее 25 лет. В то время, как известно, не существовало еще всеобщей воинской повинности, и в военную службу могли быть принимаемы «рекруты» даже и 30-летнего возраста. И вот, с такими-то «учениками» я возился уже более трех месяцев, начав их обучение с половины сентября, то есть тотчас же, как только была закончена наша лагерная стоянка под Чембаром.

Ученики у меня были молодцы по части понимания грамоты и, начав с азов, они через три месяца порядочно уже разбирали гражданскую печать, а некоторые приступили даже к писанию палочек и букв. Только несколько человек из малороссов да два татарина приводили меня в совершенное отчаяние своею непонятливостью и выговором… Никаких в то время «систем» у нас, к сожалению, не было; мы лишь знали, что в гвардейских войсках при обучении грамоте нижних чинов была принята система Золотова, но к нам в стрелковые батальоны, в самую глушь Пензенской губернии, эти новшества еще не дошли в то время.

Говоря правду, я порядочно-таки скучал в ту зиму; единственным развлечением служили поездки к окрестным помещикам, у которых и приходилось коротать вечера и праздничные дни. Поэтому легко будет понятна моя радость, когда однажды вестовой из села Полян, где находился наш «ротный двор», доставил мне казенный пакет, в котором заключалось «предписание» командира батальона, полковника Эмилия Карловича Фитингофа следующего содержания: «С получением сего предписываю вам явиться немедленно по делам службы в город Чембар…»

Офицерские сборы были, конечно, недолгие, и на другой же день я был уже в Чембаре, отстоящем от Свищовки всего в 25 верстах. Первым делом, конечно, я отправился к батальонному адъютанту, чтобы узнать, в чем дело и ради чего меня вызвали. Адъютант, поручик H. А. Добрынин, сказал мне:

– Полковник предложит вам поездку в Пензу – отвезти в дивизионный штаб годовой отчет[31]. С этим отчетом должен бы ехать я, но Эмилий Карлович не хочет меня отпустить от себя, а потому и вызвал вас. Предупреждаю вас, что, не зная нашей канцелярской тарабарщины, вы не справитесь с этим делом, – и советую ответить прямо, что командировка в Пензу не по вашим силам… Тогда Эмилий Карлович предложит вам, вероятно, другую – в Калугу, за приемкой огнестрельных снарядов для батальона на будущий год.

Я чрезвычайно был обрадован последним сообщением Добрынина, так как, во-первых, это была еще первая моя командировка на службе, а во-вторых, поездка в Калугу лежала через Тамбов, где жили все мои родные и где у нас был свой дом, а по дороге, в Кирсановском уезде – имение.

На другое утро, облачившись в полную форму, я отправился к полковнику, одному из самых милых, добрых и честных командиров, каких я знал потом в жизни. Когда я вошел в зал, где в уголку стояло наше батальонное знамя, то увидел к крайнему своему удивлению и конфузу следующую картину: у стены, около рояля, прячась за него, стоял командир – совсем «без галстука», как говорится: волосы его были растрепаны, сам он был в ночных туфлях и в коротеньком сером пальто, а против него, на другом конце зала стояли два сына – мальчики 10 и 12 лет – и их бонна; все это было вооружено подушками различной величины, которые в виде навесных бомб и летали по комнате… Сражение было в самом разгаре, так как на меня, стоявшего в дверях, обратили внимание лишь тогда, как одна из подушек, брошенных бонной, была ловко отпарирована полковником и полетела в мою сторону: бонна, заметив меня, вскрикнула «ах!» и убежала из комнаты…

Полковник – худенький, маленького роста, лет 45, всегда веселый, добродушный и жизнерадостный немец, совершенно обрусевший за время своей 25-летней службы на Кавказе, – повернул ко мне смеющееся лицо и положил на рояль подушку, приготовленную было к метанию.

– А, явились уже! Заходите в кабинет, я сейчас приду, – проговорил он и исчез из зала, сопровождаемый веселыми криками и смехом детей.

Через несколько минут он вошел в кабинет (успев исправить свой костюм и шевелюру). Я ему представился…

– Предстоят две командировки, – сказал полковник. – Не хотите ли проехаться в Пензу с годовым отчетом?

Я отвечал так, как был научен Добрыниным и как в действительности и было: что я совершенно несведущ по части канцелярской и хозяйственных отчетов. Полковник подумал несколько секунд и отвечал:

– В таком случае поезжайте в Калугу – за приемом пороха и свинца. Кстати, Шамиля увидите.

Я поблагодарил и сказал, что по дороге увижу, прежде всего, своих родных, живущих в Тамбове.

– И прекрасно! – заключил Эмилий Карлович. – Сегодня получите предписание, подорожную и деньги; а унтер-офицера себе в помощь возьмите такого, которого вы хорошо знаете.

Я поблагодарил еще раз и откланялся. На другой день я обедал у полковника, и этот старый кавказец читал мне совершенно уже серьезно и наставительным тоном целую инструкцию, как я должен был ехать из Калуги в Чембар с военным транспортом пороха и какие должен был принимать предосторожности, чтобы не взлететь, грешным делом, на воздух…

В сумерки того же дня я уже усаживался в почтовые сани-«обшевни», запряженные тройкою лошадей, а рядом со мною, закутанный в казенный тулуп, сел унтер-офицер 1-й роты Савельев, которого я выбрал себе в помощь.

* * *
Первая почтовая станция от Чембара была в 17-ти верстах и называлась Поимы. Это было большое село в несколько тысяч душ, с двумя церквами и расположено было на большом сибирском тракте, идущем с Чембара на Кирсанов. Все село состояло из старообрядцев, крепостных крестьян графа Шереметева, и о жителях этого села была очень худая слава. Даже и в то время, то есть в конце уже 50-х годов, крестьяне села Поимы «пошаливали», как о них говорили: то есть, говоря яснее, занимались при случае грабежами и убийствами, – по крайней мере, те дворы, которые были расположены с обеих сторон большой дороги, проходящей через все село.

Дело в том, что почти все дворы этой главной улицы села были постоялые, проезд же по большому сибирскому тракту был в те времена очень большой: все проезжие купцы и помещики, направлявшиеся из внутренних губерний на Пензу, Казань, Пермь и за Урал должны были проезжать через Поимы; а так как большинство путешественников ездило тогда «на долгих» или «на передаточных», то им, волей-неволей, и приходилось останавливаться в Поимах – или затем, чтобы «кормить» лошадей или же для ночлега. И вот, если неосторожный путник, какой-нибудь «недогадливый купец», проезжающий издалека и никем не предупрежденный о дурной славе Поим, решался, уговариваемый своим ямщиком, заночевать в этом селе, то уже далее ему не суждено было ехать: его ночью же и убивали – преимущественно посредством удушения, чтоб не было крови, а затем убитого таким образом проезжающего относили в овин и в ту же ночь этот овин горел, как бы от неосторожного обращения с огнем во время сушки снопов… И такой уже был в селе порядок: у кого ночью горел овин, к тому на другой день собирались все влиятельные мужики-домохозяева, так называемые мироеды, и погорелец задавал им пир горой. Кости же сгоревшей жертвы прибирались обыкновенно куда-нибудь подальше от села, закапывались в оврагах, в лесах, и все исчезало бесследно, и несчастный становился для своей семьи и в официальных списках своей родины «без вести пропавшим»…

В Поимах квартировала наша 3-я рота, командир которой поручик В. Я. Янович только за несколько недель перед тем женился, и мне еще довелось быть его шафером. Я поэтому прямо остановился у него, а Савельеву приказал ехать на почтовую станцию, переменить лошадей и тотчас же заезжать за мной, чтобы ехать далее. Но едва только мы уселись за самовар, как в квартиру Яновича вошла дама, закутанная по дорожному, и стала убедительно просить меня ехать вместе, так как она и ее спутницы боялись отправляться одни ночью: страшились и людей, то есть ночных нападений и волков… Молодая хозяйка, жена Яновича, пригласила вошедшую раздеться и войти в комнаты, и я узнал, что фамилия дамы Мосолова, что она ехала «по обещанию» в Воронеж, к угоднику Митрофанию[32] так же, как и две другие ее спутницы – помещицы пензенской же губернии; ехали они в зимнем прекрасном возке и как и я на почтовых; приехали в Поимы немного ранее меня и очень обрадовались, узнав от моего унтер-офицера, что я еду с ними по пути. Я охотно согласился ехать с ними вместе, и спустя час мы выехали из Поим и на другой день к обеду добрались до Кирсанова, а на третий день были в Тамбове, где я и остановился на целую неделю – погостить у родных.

Вот какой страх внушали в те времена наши большие дороги проезжающим!..

II

Турнир между Тамбовским губернатором Данзасом и корпусным генералом Липранди. – Ограбленные бриллианты. – Приезд в Тамбов министра М. Н. Муравьева. – Заступничество Липранди за ограбленного. – Увольнение генерала Липранди. – Епископ Макарий и актер Милославский. – Дорога до Калуги. – Встреча Нового года на почтовой станции под Зарайском. – Подводные камни на пути

В Тамбове я застал в самом разгаре страшную войну, которая там велась открыто между Тамбовским губернатором К. К. Данзасом[33], с одной стороны, и командиром 6-го армейского корпуса генералом Липранди – с другой. Война шла на жизнь и на смерть, с переменным счастьем… а началась она, как и всегда водится, из-за пустяков каких-то – из-за права первенства на бале дворянского собрания: сначала поссорились между собою жены, за них вступились мужья – и пошла писать губерния.

Совсем уже в открытую борьбу противники вступили между собою во время приезда в Тамбов по делам служебным бывшего в то время министра государственных имуществ М. Н. Муравьева (впоследствии Виленского генерал-губернатора и графа). Недели за три до приезда Муравьева в Тамбове, в гостинице Пивато был ограблен остановившийся там торговец бриллиантами, какой-то еврей, австрийский подданный, и ограблен, по его показанию, на очень крупную сумму: более чем на 30 тысяч рублей чистыми деньгами и камнями. Ограбление совершилось ночью: во время сна в запертый номер вошли неизвестные грабители, пригрозили ножом проснувшемуся и закричавшему о помощи купцу, закутали ему и обвязали одеялом голову, обобрали все, что было можно, и ушли, заперев номер по-прежнему на ключ, который, очевидно, был заранее изготовлен. На крик несчастного проснулась вся гостиница, сбежались люди, но грабителей и след простыл. Так как весь грабеж был совершен ночью и впотьмах, то потерпевший не мог объяснить приметы преступников и их лица, но он представил прямо в руки полицмейстера, полковника Колобова одну чрезвычайно важную улику – форменную пуговицу с гербом Тамбовской губернии (улей и три пчелы), которая, по-видимому, принадлежала мундиру полицейского офицера. Пуговица эта была найдена на другой день утром в номере ограбленного купца вблизи его постели, и, по его словам и заверениям, могла принадлежать тому именно грабителю, который долго боролся с ним, закутывая и увязывая ему голову.

Поиски и следствие не привели ни к чему: все бриллианты и деньги купца канули как в воду. Между тем, по городу стали распространяться различные слухи и толки – народная молва прямо винила полицию в этом деле, и почему-то было припутано и имя полицмейстера… Местные власти стали, наконец, обвинять ограбленного купца в клевете и распространении ложных слухов, а затем, в одно прекрасное утро, взяли его и заарестовали при полицейской кутузке, может быть именно из боязни, чтобы он не сунулся к министру Муравьеву, которого ждали со дня на день.

Генерал Липранди, бывший уже на ножах с губернатором, отлично, конечно, знал всю эту историю, и вот случилось следующее необычайное происшествие: когда корпусный генерал проезжал по Дворянской улице, где помещалась городская полиция, канцелярия полицмейстера и кутузка, на запятки его кареты быстро вскочил несчастный еврей и подъехал вместе с ним к квартире Муравьева. Тут уже Липранди открыто принял его под свое покровительство: спустя всего несколько минут после того, как он вошел к министру, дежурный чиновник вышел на крыльцо и пригласил так счастливо ускользнувшего из полицейской кутузки еврея к министру же, в его приемный зал… Что там говорилось и делалось – это, конечно, осталось для публики неизвестно; но только купец получил в тот же день свои документы и поспешил, подобру-поздорову, уехать из Тамбова, а полицмейстер и губернатор получили потом из Петербурга по этому делу большие неприятности.

Вскоре, однако, турнир между Данзасом и Липранди был закончен и совершенно неожиданно полною победою губернатора: генерал-лейтенант Липранди был отчислен от командования 6-м корпусом и назначен членом военного совета, а на его место назначался заслуженный артиллерийский генерал Стахович (ходивший с серебряным обручем на голове, рассеченной сабельным ударом).

* * *
В Тамбове в это время были две личности, диаметрально противоположные по своему общественному положению и профессиям, но, тем не менее, пользовавшиеся одинаково шумным успехом среди высшего губернского общества и преимущественно у дам: это были епископ Макарий и актер Милославский. Первый из них был совсем еще молодым человеком, имевшим с небольшим 30 лет, с темными волосами, высокий, стройный, красивый, обладавший замечательною способностью импровизации, которая всего рельефнее проявлялась в его проповедях: он говорил их увлекательно, без всяких тетрадок и без аналоя, с одним лишь архиерейским посохом в правой руке; публика так и рвалась к алтарю и амвону, чтобы не проронить ни одного слова церковного витии; многие приезжали и приходили к обедне лишь ко времени проповеди. Впоследствии преосвященный Макарий был архиепископом в Харькове и Вильне, а затем назначен был на митрополичью кафедру Москвы, где и скончался весною 1882 года.

Знаменитый актер Милославский пожинал, в свою очередь, лавры в тамбовском театре, незадолго до того выстроенном на Дворянской улице. По происхождению Милославский был барон Фридебург, с прекрасным воспитанием и крупным сценическим дарованием. Я видел его в пьесе «Испанский дворянин» в роли Сезара де Базана и хорошо помню его изящную и увлекательную игру и те шумные овации, которыми его приветствовали.

Расстояние от Чембара до Калуги было тысячу слишком верст; мне по правилам полагалось ехать по 50 верст в сутки, а всего три недели, между тем я легко ехал почтовыми лошадьми по 150 верст в день и имел, следовательно, в своем распоряжении целых две недели лишних, поэтому и прогостил в Тамбове и повеселился все первые дни Рождества, а затем уже двинулся в дальнейший путь, останавливаясь лишь для ночлега и обеда.

Приехав под самый Новый год на одну из почтовых станций под Зарайском, я застал там несколько помещичьих семейств, ожидающих лошадей уже целые сутки, так как станция эта была маленькая, а разгон и проезд по случаю Святок большой. И мне тоже, несмотря на то, что я ехал «по казенной надобности», смотритель объявил, что ранее как через двенадцать часов он не может дать лошадей, и, таким образом, я застрял на этой станции, да еще под Новый год.

Но тогда были совсем иные общественные отношения, нравы и времена! Благодаря молодости, живо удавалось сходиться с людьми, да наконец – и это самое главное – все застрявшие на этой станции оказались помещиками – двое калужскими, а остальные местные, рязанские, жившие недалеко от Зарайска. Между ними была семья отставного ротмистра Телегина, возвращавшаяся из Москвы и состоявшая из десяти душ: они ехали в трех возках с горничными и лакеями и забирали по три тройки. Семья Телегиных состояла преимущественно из молодежи: ехал моряк, офицер, старший сын Телегина, и двое статских, младших его братьев, затем мать, тетушка и несколько барышень.

Так как я приехал на станцию уже перед вечером, то, войдя в зал и узнав, что лошадей ранее утра получить невозможно, приказал было Савельеву «расстараться» самовар, а сам начал снимать с себя дорожную шубу. Но в это время ко мне подошел высокого роста седой и очень почтенный на вид господин и заявил мне, что «это никак невозможно, чтобы я сидел за отдельным самоваром, когда он у них уже стоит и кипит на столе»… Это и оказался глава всего путешествующего семейства, довольно богатый помещик Телегин. Я с удовольствием принял его приглашение, и не прошло часа, как уже перезнакомился со всеми, застрявшими на станции, и моряк-офицер рассказывал нам о своих плаваниях в морях далеких стран, а затем барышни стали петь хором народные русские песни, и вечер прошел совершенно незаметно. Когда стрелка станционных часов приблизилась к 12-ти, и часы, собираясь бить, страшно зашипели, вошел человек Телегиных с подносом, стаканами (бокалов не оказалось на станции) и несколькими бутылками шампанского.

– Точно чувствовал я, – говорил г-н Телегин, – не послал вино транспортом, а приказал прямо поставить ящик на возок и привязать, – вот теперь и пригодилось.

Мы все чокались между собою, поздравляли друг друга и желали всего хорошего.

Когда пришла ночь, то решено было разделить всю станцию на две части: в малой комнате лечь дамам, а в большой – мужчинам; а так как в обеих этим комнатах было всего лишь два дивана, то прислуга натащила нам целые вороха сена и устроила постели на полу. Затем смотрителю было объявлено, чтобы никаких новых проезжих во время ночи в наши комнаты не пускал, а приглашал бы их располагаться на своей половине, – за что ему и была обещана приличная мзда.

Наутро мы поднялись рано, но лошади оказывалось еще не были для нас готовы, так как с вечера поднялась небольшая метель, и лошади, возившие проезжающих на соседнюю станцию, только что к утру вернулись и не были еще вполне выкормлены. Решено было напиться чаю и идти в церковь, а когда мы вернулись от обедни, на столе был готов завтрак, а лошадей нам уже запрягали.

Выехали мы все вместе. Меня пригласили сесть в один из возков, – и я потом уже не в силах был отказаться от радушного приглашение господ Телегиных заехать к ним, – и из Зарайска поехал не на Тулу, как бы следовало, а взял в сторону и попал в имение моих радушных попутчиков, у которых и провел конец Святок, едва выбравшись 7-го числа[34] в дальнейшую дорогу, – к великому конфузу и смущению Савельева, который полагал уже, что мы едва ли доберемся до Калуги с этими подводными камнями, повстречавшимися в Тамбове и в Зарайском уезде на нашем пути «по казенной надобности»…

III

Представление полковнику Еропкину. – Знакомство с штабс-капитаном Руновским. – Случайная встреча с братом. – Товарищи офицеры Шаров и Орлов. – Представление Шамилю и его внешность. – Переводчик Грамов. – Неприятный инцидент во время аудиенции

По приезде в Калугу я облекся в полную парадную форму и отправился представиться прежде всего к полковнику Еропкину, «командиру батальона внутренней стражи», изображавшему собою в Калуге и коменданта, и воинского начальника, которые в то время еще не были учреждены. Я имел к Еропкину рекомендательное письмо из Тамбова от его приятеля, дежурного штаб-офицера нашего шестого корпуса, подполковника Корицкого, – и, может быть, благодаря этому обстоятельству, встретил не только любезный, но и радушный прием: полковник познакомил меня с своей семьей и просил «бывать» у него в доме.

Когда я уже уходил от Еропкина, он сказал мне:

– Вы, конечно, знаете, что здесь Шамиль, и по распоряжению военного министра все приезжающие в Калугу офицеры, от прапорщика и до генерала включительно, обязаны являться и представляться ему. Поэтому сейчас же прямо от меня поезжайте и разыщите штабс-капитана А. И. Руновского, состоящего приставом при Шамиле, и он уже назначит вам день и час, когда вы должны будете явиться к этому знаменитому нашему пленнику.

Я так и поступил: разыскал Руновского, отрекомендовался ему и по его желанию оставил ему свой адрес.

– Я вам дам знать особой повесткою накануне, когда именно вы должны будете прибыть в дом, занимаемый Шамилем, – сказал мне на прощание Руновский.

Затем я отправился еще к другому военному начальству, заведовавшему артиллерийским парком и пороховыми складами, находящимися в нескольких верстах от Калуги, с которыми мне предстояло иметь дело.

В тот же день вечером, совершенно случайно в городском клубе я встретил своего двоюродного брата, судебного следователя А. В. Захарьина, приехавшего зачем-то в Калугу из своего Медынского уезда, где он служил. Он записал меня в члены клуба «на месяц», а затем познакомил с несколькими семейными домами в Калуге, в которой он жил и служил ранее чиновником особых поручений у губернатора В. А. Арцимовича (впоследствии сенатора).

В гостинице, в которой я остановился, проживало несколько офицеров от различных частей, командированных в Калугу, как и я же за приемкой огнестрельных снарядов для своих полков и батальонов.

Между ними было несколько человек, приехавших раньше и уже представлявшихся Шамилю. Мы, новички расспрашивали их обо всех подробностях, сопровождавших это удивительное представление пленнику, заклятому врагу России, который вел с нами войну более двадцати лет, и которому правительство к великой чести своей не попомнило зла и отнеслось, вообще, как к «царскому плененному».

В той же гостинице проживали два офицера, приехавшие в Калугу одновременно со мною, – и нам предстоял, следовательно, одновременный прием у Шамиля. Офицеры эти были: подпоручик Владимирского пехотного полка[35] (и 6-й дивизии) Шаров, прибывший из Пензы, где был штаб этого полка и прапорщик Орлов – Тарутинского полка[36], служивший раньше на Кавказе и имевший солдатский Георгиевский крест, полученный им в звании юнкера за взятие какого-то аула. Я называю этих офицеров потому, что с ними вместе мне довелось представляться Шамилю, и упомянутый Георгиевский крест прапорщика Орлова послужил поводом к довольно неприятному случаю.

На второй же день моего свидания с штабс-капитаном Руновским, вечером, вестовой принес мне повестку, приглашающую прибыть на другой день в 11 часов утра в дом Сухотина на Одигитриевской улице для представления Шамилю. Такие повестки получили и два вышеназванные офицера.

На другой день, одевшись в парадную форму, мы в назначенный час были уже на своем месте. Нас встретил А. И. Руновский и переводчик Грамов, одетые тоже в эполетах и черкесках, при оружии. Когда нас ввели в приемную, во втором этаже дома, то там оказалось еще несколько офицеров, приезжих в Калугу. Мы чинно разместились на стульях вокруг низенького дивана приемной, отделанной в европейском вкусе, и стали с нетерпением поглядывать на дверь, в которую должен был войти бывший грозный властитель Кавказа. Разговор между нами велся вполголоса. Руновский и еще какой-то чрезвычайно бледный, высокий и смуглый офицер лет 25-ти, без руки, тихо репетировали, так сказать, с нами роли представления, предупреждая, что Шамиль каждого из нас о чем-нибудь спросит, и мы должны отвечать коротко и ясно, не вдаваясь ни в какое многословие.

Наконец, мы услышали сильный скрип ступенек той небольшой деревянной лестницы, которая была вблизи входа в приемную… Мимо этой лестницы мы только что проходили, и нам было объяснено, что она ведет в верхний этаж дома, где помещается семья Шамиля, то есть его две жены и дети, и что он сам находится в данное время среди своей семьи. Мы поняли, что это спускается Шамиль, и встали с своих мест. Еще несколько секунд – и в дверях показалась высокая атлетическая фигура знаменитого имама Кавказа… На вид это был еще мощный и крепкий старик (Шамилю в то время было 65 лет), но лицо его было болезненное и измученное на этот раз, и он так тяжело дышал, словно только что поднялся по лестнице вверх, а не спустился с нее. Борода у него была большая, окладистая, лопатою и, вероятно, седая, но выкрашена персидскою хиной в темно-красный цвет; зеленые глаза под густыми насупленными бровями смотрели неприветливо и еще не утратили своего прежнего блеска; голова Шамиля была в простой горской папахе, вокруг которой была обмотана чалма из белой и зеленой кисеи; одет он был в нагольном коротеньком тулупе из белых овчинок, и тулуп этот был расстегнут, и под ним виднелся простой темного ситца бешмет; на ногах были мягкие сафьянные сапоги с мягкими же подошвами. Так просто было одеяние великого Шамиля, врага всяческой роскоши и излишеств!..

Шамиль остановился посреди комнаты и сказал нам «селям»… Мы все низко поклонились ему, – и затем штабс-капитан Руновский стал представлять нас, называя чин каждого офицера и фамилию. Шамиль протягивал руку, кивал головою и молча же переходил по очереди к следующему офицеру. Когда вся эта предварительная церемония была окончена, он сделал несколько шагов по направлению к дивану и грузно опустился на него, сказав что-то по-татарски.

– Имам приглашает вас, господа, садиться! – быстро проговорил переводчик Грамов.

Мы тихо опустились на свои стулья, – и только тут я заметил, что вместе с Шамилем в приемную вошли еще несколько татар в богатейших черкесских костюмах, с дорогим оружием за поясом и в высоких папахах. Все они чинно, неслышными шагами прошли к дивану, на котором сел Шамиль, и разместились стоя, вдоль стены, по правую и по левую сторону от своего повелителя. Все эти рослые красавцы мюриды, между которыми, как оказалось после, находились два сына имама и его зять, стояли не только безмолвно, но даже и не шевелясь, подобно статуям, с скрещенными на груди руками и глазами, опущенными долу… Этого требовал восточный этикет и высокое положение Шамиля, как светского владыки и в то же время высшего духовного лица.

Начался разговор, отрывочный, несвязный и малоинтересный. Шамиль, пристально глядя на офицера, предлагал какой-нибудь неважный вопрос, переводчик быстро повторял этот вопрос по-русски и затем передавал ответ по-татарски. Вопросы касались преимущественно самых ординарных вещей: «Где стоит ваш полк?» – «Какими особенностями отличается место стоянки?» – «Через какие города вы ехали?» – и т. п. Если Шамиль видел на офицере какой-нибудь орден с мечами, то спрашивал – за какое дело получен был этот орден? Ответы наши были, по большей части, удачные, так как Руновский предварил нас о характере вопросов.

Когда дошла очередь до меня, то я сказал, что приехал из Чембара, за 1000 верст, и что мне многие товарищи завидовали, что я еду в город, где увижу его, имама… Шамиль, когда Грамов перевел ему мой ответ, слегка качнул головою вперед и как-то странно и грустно улыбнулся…

– А чем отличается Чембар? – спросил он.

Я ответил, что в 12-ти верстах от этого города находится могила Лермонтова, знаменитого поэта, бывшего кавказского офицера. ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Встречи и воспоминания: из литературного и военного мира. Тени прошлого