Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925

Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925

Предисловие

Ольга Бессарабова много лет вела дневник, на страницах которого представлена культурная среда начала и середины XX века. Ее дневники содержат уникальные свидетельства о Леониде и Данииле Андрееве, Павле Флоренском, Владимире Фаворском и др.

Здесь подробно описаны известные московские семьи: Добровых, где рос сын Леонида Андреева Даниил, Бориса Зайцева и Константина Бальмонта, Кудашевых, овдовевшей Татьяны Скрябиной.

Книга состоит из двух частей: материалов из архива Бессарабовых, в которые включены фрагменты писем и дневниковых записей Марины Цветаевой, и дневников Ольги Бессарабовой.



Цветаева и Бессарабов
С молодым красноармейцем Борисом Бессарабовым Марина Цветаева познакомилась в доме доктора Филиппа Александровича Доброва в русский Новый год (то есть в канун 14 января 1921 года). Об этой известной московской семье в своей мемуарной повести вспоминал старший сын писателя Леонида Андреева Вадим:

«Дом Добровых в Москве, — номер пятый по Малому Левшинскому переулку, около самой Пречистенки — это целая, уже давно ушедшая в прошлое эпоха русской интеллигентской семьи — полупровинциальной, полустоличной, с неизбежными "Русскими ведомостями", с бесконечными чаепитиями по вечерам, с такими же бесконечными политическими разговорами <…>»[1].

Видимо, Цветаева не раз бывала в этом дружелюбном доме в 1920–1921 годах. В эти же годы у Добровых жил Борис Бессарабов. В тот зимний день Борис, вернувшись со службы, застал в комнате Шурочки Добровой большую компанию. Среди гостей были Марина Цветаева, Владимир Маяковский, Лиля Брик, Татьяна Скрябина. Вечером Борис пошел провожать Татьяну Скрябину и Марину Цветаеву. Сначала они дошли до дома Скрябиных в Николопесковском переулке. Потом свернули в Борисоглебский, стояли, долго разговаривали — Цветаеву заинтересовало, кто такие большевики. На прощание она попросила Бориса помочь Татьяне Скрябиной справиться с метровыми кряжами дров, которые ей выделило советское правительство. Бессарабов согласился, он уже делал это для других знакомых. Стал приходить, колоть дрова, а вдова композитора играла ему на рояле, рассказывала о Скрябине.

Борис Бессарабов показался Цветаевой настоящим русским богатырем, а ему, как выяснилось, были хорошо знакомы стихи Цветаевой.

В Борисоглебском Бессарабов стал бывать почти ежедневно. Завязалась пылкая дружба: юноша просиживал у Марины днями и ночами, переписывал красивым почерком «Царь-девицу». Тогда же Цветаева начинает писать, как она выражалась, «в пару Царь-девице» поэму «Егорушка», прототипом которой стал Борис Бессарабов.

В конце февраля он уехал комиссаром с инспекцией на запад к польской границе, а потом, вернувшись в Москву, ушел из многонаселенного дома Добровых к Цветаевой в Борисоглебский переулок. В апреле 1921 года Бессарабов выполнил поручение Марины Цветаевой, которое считал для себя очень знаменательным, — лично передал Ахматовой письмо и иконку, о чем сначала написал сестре в письме, а спустя годы — в своих воспоминаниях.

В доме Бессарабовых Ахматова был а любимым поэтом, и Борис незамедлительно сообщает о каждом слове их кумира сестре Ольге. Заметим, что встреча поэта и красноармейца происходит на фоне только что закончившегося Кронштадтского мятежа, в подавлении которого участвовал младший брат Бориса Всеволод, едва там не погибший.

Через несколько месяцев Цветаева охладела к Бессарабову, а вслед за ним и к своей поэме «Егорушка», оттого, видимо, так и не окончила ее.

Летом после тяжело перенесенной малярии Бессарабов демобилизовался из армии. Не желая «второй раз вступать в партию», не прошел партийную «чистку» и, таким образом, выбыл из партии. Его смущало введение нэпа. Он вернулся в Воронеж, где занялся организацией художественных мастерских. Письма и вещи Бессарабова из дома Цветаевой забирала его сестра Ольга Александровна, которая к тому времени уже была в Москве.

Кем же был на самом деле герой цветаевской поэмы «Егорушка»?

Борис Александрович Бессарабов родился в Воронеже 2(14) декабря 1897 года. Его мать, Анна Петровна Косцова, происходившая из семьи рязанских старообрядцев купеческого звания, была домашней учительницей. Отец работал на железной дороге машинистом, в 1903 году умер от чахотки. В семье было пятеро детей — четыре брата и сестра.

Совсем немного Борис не доучился в Воронежской мужской гимназии. В 1918 году был председателем Союза учащихся в Объединенном совете старост, принял участие в создании Художественной школы. В июле 1918 года ездил в Москву и оказался очевидцем покушения на В.И. Ленина. В сентябре 1919 года Борис Бессарабов вступил добровольцем в Красную армию, где был назначен секретарем военкома 7-й железнодорожной роты. В конце 1919 года он заболел тифом и попал в Харьковский военный госпиталь. Вернувшись в строй после болезни, был назначен на должность секретаря военкома 4-й железнодорожной бригады Южного фронта и отправлен в Саратов, а затем отозван в Москву в штаб железнодорожных войск республики — VI отдел ЦУПВОСО (Центральное управление военных сообщений).

В январе 1921-го Бессарабов познакомился с Мариной Цветаевой, а в конце февраля выехал в качестве комиссара с инспекцией на запад к польской границе с начальником железнодорожных войск республики Скребневым. В первых числах апреля, после Кронштадтского мятежа, приехал в Петроград повидаться с братом Всеволодом. Вернувшись в Воронеж в августе 1921 года, принимал участие в создании Воронежских художественных мастерских. Сохранилась его переписка с художником С. Романовичем. В 1922 году женился на Наталье Рындиной (которая ушла от художника В. Рындина), но в 1935 году они расстались. Н.И. Бессарабова стала известна как главный художник Гжели. Ее работы хранятся почти во всех крупных музеях бывшего СССР.

Борис Александрович Бессарабов дружил с многими художниками — А. Дейнекой, Н. Чернышевым, Б. Иогансоном. С 1925 по 1941 год участвовал в организации многочисленных художественных выставок по всей стране. В 1940 году женился на Ирине Алексеевне Гофф, урожденной Мельгуновой, внучатой племяннице члена IV Государственной думы, воспитаннице Института благородных девиц. В 1941 году Борис Бессарабов был мобилизован в армию, в 1945-м демобилизовался. Жил отдельными художественными заказами. Не имея комнаты в Москве, он построил дачу в Хотькове, где жил до конца своих дней. С 1966 года начал писать отрывочные заметки о Марине Цветаевой, выстраивал план воспоминаний о разных известных людях, с которыми его сводила судьба. Сохранилась небольшая переписка Бориса Бессарабова с Ариадной Эфрон. Умер он в Москве в 1970 году, спустя несколько месяцев после смерти жены.


В середине 90-х годов в музее Марины Цветаевой оказались бумаги Бориса Александровича Бессарабова. Эти документы и ряд исследований стали основой Третьей международной Цветаевской конференции[2]. Архивных материалов, опубликованных в сборнике, было очень мало: набросок воспоминаний о Цветаевой, черновик письма Бориса Бессарабова к Ариадне Эфрон и его поздние (60-х годов) воспоминания о встрече с Анной Ахматовой в 1921 году[3]. И только спустя пять лет после первой публикации архивных материалов племянница Бориса Бессарабова Анна Степановна Веселовская передала в музей несколько десятков увесистых тетрадей — дневники своей матери, сестры Бориса, Ольги Александровны Бессарабовой.

Если раньше в научном обороте были отдельные документы из архива Бориса Бессарабова, то теперь в фондах Дома-музея М.И. Цветаевой появился объемный и разноплановый Бессарабовский архив, требующий изучения и публикации.



Дневники Ольги Бессарабовой
То, что оказалось под обложками тетрадей, превзошло все ожидания. Аккуратно сшитые, с вклеенными фотографиями и письмами, они начинаются с 1906-го и продолжаются до 1925 года. Во многих тетрадях, кроме записей автора, дневников, вложены или переписаны письма, открытки и фотографии героев повествования. Ольга описывает детство, дом, себя и своих маленьких братьев, жизнь в гимназии, частные уроки матери. Вначале записи носят узкосемейный характер, но с 1916 года их историческая ценность возрастает: появляются целые страницы с описаниями приезда и разговоров Леонида Андреева на даче Добровых в Бутове, жизни московских улиц во время Февральской, а затем Октябрьской революции, возникают известные исторические фигуры.

Провинциальная воронежская барышня Ольга Бессарабова, с 1915 года подолгу жившая в Москве, а после смерти матери переселившаяся в 1921 году из Воронежа в Сергиев Посад, старательно записывала впечатления, разговоры, суждения тех, с кем ей приходилось встречаться или рядом жить. Это были Леонид Андреев, Даниил Андреев, Майя Кудашева, Татьяна Скрябина и Ариадна Скрябина, Борис Зайцев, о. Павел Флоренский, семья художника Владимира Фаворского, а также Мансуровых, Олсуфьевых, Шаховских, Розановых и многих других…

Драгоценная страница тетради — копия ранее неизвестного письма Марины Цветаевой Борису Бессарабову от 31 января/14 февраля 1921 года. Оригинал его Борис долго и бережно хранил, но во время Великой Отечественной войны автограф пропал вместе с другими вещами из квартиры его друга. И только благодаря Ольге, ее аккуратности, нам стало известно содержание письма.

Но тетради с дневником 1921 года в архиве сначала не было. А именно в нем находилось все, что касалось пребывания Бориса Бессарабова в Борисоглебском переулке, в доме Марины Цветаевой. Правда, к другим тетрадям было приложено оглавление, где перечислялись все сюжеты, связанные с Цветаевой и Борисом. Дневник 1921 года надо было непременно найти. После переговоров и поисков Анна Степановна (дочь Ольги Бессарабовой) передала дневник в музей. Эта находка чрезвычайно обогатила цветаевскую биографию. Письма Бориса Бессарабова к сестре, вложенные в хронологическом порядке в объемную тетрадь, где он подробно рассказывает о своей жизни в Борисоглебском переулке, по-новому освещают жизнь Цветаевой в голодном 1921 году. Из этих документов видно, что Борис Бессарабов стал серьезной опорой в ее тяжелом быту. Будучи комиссаром инспекции железнодорожных войск, он совершал поездки с запада на юг по стране. У него был приличный по тем временам паек, которым он делился с Мариной и ее дочкой Алей; в дороге Бессарабов обменивал вещи на продукты, и делал он это не только для Цветаевой, но и для семьи Бориса Зайцева, художника Крымова и семьи Добровых. Борис оказал Марине Ивановне неоценимую услугу: помог выехать из голодного Крыма в Москву сестре Анастасии с сыном. Он сделал для них пропуск, а затем устроил Анастасию на работу в литературный кружок при ЦУПВОСО.

Московский круг общения Ольги Бессарабовой сложился благодаря старшей подруге и наставнице Варваре Григорьевне Малахиевой-Мирович, писательнице, поэтессе, театральному критику. У нее с Бессарабовыми было дальнее воронежское родство, через отчима Ольги и Бориса — Ивана Васильевича Соловкина. Но главное, она нежно полюбила Ольгу, когда та была еще маленькой девочкой, и с удовольствием открывала перед ней мир литературы, искусства, театра. Именно Варвара Григорьевна внушила Ольге Бессарабовой необходимость вести дневники, а так как их жизнь очень долго проходила рядом, то вся литературная и художественная среда стала для них общей. Варвара Григорьевна привела Ольгу и Бориса в дом своих друзей — Добровых, где рос сначала с бабушкой, а затем с тетей маленький сын Леонида Андреева — Даниил.

В.Г. Малахиева-Мирович родилась в Киеве в 1869 году и прожила долгую жизнь — до 1954 года. С самых юных лет Варвара Григорьевна (Вава — так называли ее дома) была близко связана с семьей философа Льва Шестова; он делал предложение ее старшей сестре Анастасии, но брак не состоялся. (Возможно, это потрясение вызвало у нее тяжелое психическое заболевание, свои дни Анастасия закончила в 1919 году в клинике для душевнобольных.)

Варвара Григорьевна в начале века работала в беллетристическом отделе журнала «Русская мысль», писала рецензии, очерки, обзоры. В декабре 1909 года она побывала в гостях у Льва Толстого и взяла у него большое интервью. Ее записки «В Ясной Поляне» опубликованы в № 1 журнала «Русская мысль» за 1911 год и в Сборнике воспоминаний о Л.Н. Толстом (М., 1911).

Она же помогла Льву Шестову встретиться с Львом Толстым. Еще в 1900 году Шестов послал писателю свою книгу «Добро в учении гр. Толстого и Ф. Ницше», и 2 марта 1910 года навестил Л.Н. Толстого в Ясной Поляне. Варвара Григорьева дружила с Е. Гуро, М. Пришвиным, А. Волынским, Е. Лундбергом. В киевских и петербургских газетах и журналах в начале XX века постоянно выходили ее театральные рецензии, критические статьи о живописи и литературе. Всю жизнь день заднем писала стихи, очень неровные, однако среди них есть те, что составили сборник «Монастырское»[4]. Среди работ Варвары Григорьевны — перевод с английского (совместно с М.В. Шиком) книги У. Джеймса «Многообразие религиозного опыта» (М., 1910), которую она преподнесла Л.Н. Толстому, когда была у него в Ясной Поляне. Ближайшей подругой В. Г. Малахиевой-Мирович и Льва Шестова многие годы была актриса МХАТа Надежда Бутова.

В 1916 году в Москве Варвара Григорьевна собирала философско-артистический кружок «Радость», куда входили дети ее друзей — Нина Бальмонт, Алла Тарасова, Ольга Ильинская (сестра Игоря Ильинского), Татьяна Березовская (дочь Льва Шестова), Олечка Бессарабова, сын Веры Зайцевой от первого брака Алексей Смирнов (был расстрелян в ноябре 1919 года) и многие другие.

В 1918–1919 годах, спасаясь от голода и Гражданской войны, Варвара Григорьевна, Татьяна Скрябина с тремя детьми и Лев Шестов с двумя девочками оказались в Киеве и поселились в большой квартире Даниила Балаховского (зятя Льва Шестова), уехавшего незадолго до этого за границу. Лев Шестов в это время выступал в Киеве с докладами, лекциями, читал курс истории, древней философии в Народном университете, работал над статьями, вошедшими в сборник «Власть ключей». Однако представители постоянно сменяющихся властей пытались выселить и даже арестовать всю компанию. Тогда возникла идея «Скрябинского общества», участниками которого стали называть себя все живущие в этой квартире. Реквизировать квартиру не решались ни красные, ни белые. Осенью 1919 года Лев Шестов с семьей уехал в Крым, а затем через Францию — в Швейцарию. Варвара Григорьевна с Татьяной Скрябиной, потерявшей в результате несчастного случая в Киеве любимого сына Юлиана, отправилась сначала в Ростов, а затем в Москву. Татьяна Скрябина с дочерьми поселилась на Арбате в доме своего покойного мужа, где вскоре умерла от тяжелой болезни. Здесь проходили их встречи с Мариной Цветаевой, их недолгая, но очень яркая дружба.

Все эти сюжеты из дневников и писем Ольги Бессарабовой делают их новым источником в историко-литературных исследованиях. Но не только документальная основа привлекает внимание к дневникам; перед нами проходит жизнь замечательной девушки начала XX века, воспитанной на лучших образцах мировой культуры, исполненной сочувствия и любви ко всем, с кем сводит ее судьба. В 1921 году летом она по собственному почину идет работать санитаркой в холерный барак, чтобы облегчить страдания своих земляков. А ведь незадолго до этого в феврале 1920 года в Воронеже умерла от тифа ее мать. На руках остался тяжелобольной отчим. В самые трагические моменты в Ольге Бессарабовой побеждало безграничное доверие к жизни, она сохраняла стойкую уверенность, что кроме смерти ничего страшного с ней случиться не может.

В 1921 году Варвара Григорьевна и Ольга Бессарабова поселились в Сергиевом Посаде в доме Голубцовых. Тогда там жили Флоренские, Мансуровы, Олсуфьевы, Челищевы, Истомины и др. Варвара Григорьевна преподавала в педагогическом техникуме, а Ольга там училась. Жизнь Ольги круто изменилась в 1927 году, когда она вышла замуж за историка, будущего академика Степана Борисовича Веселовского. Еще в 1917 году под его началом она работала в Московском земском архиве. В те дни Ольга ходила на работу по московским улицам, где видела сначала мартовские демонстрации счастливых и свободных граждан, а затем, в ноябрьские дни, когда город все больше погружался в хаос, на улицах появились совсем другие лица — неодухотворенные, мрачные, злые. Тогда она пришла к Веселовскому, в то время уже известному историку, с очень важным для нее вопросом: «Что же будет с Россией?» Ей надо было понять, как жить дальше, на что надеяться. Он ответил ей поразительно точным и абсолютно безнадежным прогнозом — его ответ Ольга записала в своем дневнике.

В 1927 году совершенно случайно они встретились на Театральной площади возле Большого театра. Степан Борисович предложил Ольге стать его женой, и она согласилась. С этого времени она полностью подчинила жизнь интересам семьи и делу своего мужа.

В.Г. Малахиева-Мирович, которая не умела в одиночку справляться с бытовыми сложностями, нашла пристанище в доме актрисы Аллы Тарасовой. В годы юности в Киеве ее связывала дружба с гимназической подругой Нилочкой Чеботаревой — Леониллой Николаевной, потом Варвара Григорьевна стала близким другом всей ее семьи. Аллу Тарасову она воспитала и привела в театр. Привязанность к семье Тарасовых была у нее столь велика, что, получив долгожданную комнатушку в коммуналке, она отдала ее их родственнице, а сама жила в квартире Аллы за занавеской на кухне. Но часто ей было нестерпимо оставаться в благополучном тарасовском доме, где она могла услышать в свой адрес какое-нибудь брезгливое слово. И тогда — в старом плаще, стоптанных ботинках — Варвара уходила бродить по Москве в поисках ночлега. Среди тех, кто любил ее и всегда старался накормить и обогреть, были Олечка Бессарабова и семья Добровых.


Семья Добровых, о которой подробно вспоминают Борис и Ольга Бессарабовы, была знаменита в московской литературной среде с конца XIX века. Род Велигорских, к которому принадлежали жена Ф.А. Доброва Елизавета Михайловна и ее сестры Екатерина и Александра, ведется по линии отца от древнего польского дворянского рода, а по линии матери, Ефросиньи Варфоломеевны (Бусеньки), — от Варфоломея Григорьевича Шевченко, троюродного брата Тараса Шевченко, чем он очень гордился.

У Ефросиньи Варфоломеевны было еще два сына — Петр и Павел, с ними юный Леонид Андреев вместе учился в орловской гимназии. Благодаря братьям он попал в дом Добровых, о котором писал редактору-издателю B.C. Миролюбову: «…не будь на свете этих Добровых, я был бы или на Хитровке, или на том свете — а уж в литературу не попал бы ни в коем случае»[5].

Леонид Андреев стал ухаживать за юной Шурочкой Велигорской. Венчались они 9 февраля 1902 года в церкви Николы Явленного на Арбате. Первым родился в декабре их сын Вадим. Он тоже очень любил дом Филиппа Александровича Доброва, о котором спустя годы писал в мемуарах: «…дядя Филипп по всему складу своего характера был типичнейшим русским интеллигентом, — с гостями, засиживавшимися за полночь, со спорами о революции, Боге и человечестве. Душевная, даже задушевная доброта и нежность соединялись здесь с почти пуританской строгостью и выдержанностью. Огромный кабинет с книжными шкафами и мягкими диванами, с большим, бехштейновским роялем — Филипп Александрович был превосходным пианистом — меньше всего напоминал кабинет доктора. Приемная, находившаяся рядом с кабинетом, после того как расходились больные, превращалась в самую обыкновенную комнату, где по вечерам я готовил уроки. В столовой, отделявшейся от кабинета толстыми суконными занавесками, на стене висел портрет отца, нарисованный им самим. На черном угольном фоне четкий, медальный профиль, голый твердый подбородок — Леонид Андреев того периода, когда он был известен как Джемс Линч, фельетонист московской газеты "Курьер". В доме было много мебели — огромные комоды, гигантские шкафы, этажерки. В комнате, где я жил вместе с Даней, весь угол был уставлен старинными образами — их не тронули после смерти бабушки Ефросиньи Варфоломеевны. В доме, особенно в непарадных комнатах, остался след ее незримого присутствия. Мне казалось, что я вижу ее фигуру — высокую, строгую, властную, медленно проходящую полутемным коридором, в длинном, волочащемся по полу платье»[6].

Филипп Александрович Добров — уроженец Тамбова, потомственный врач, всю жизнь прожил в Москве и работал в Первой Градской больнице. Его отца пациенты звали не «Добров», а «доктор Добрый». Да и Филипп Александрович полностью отвечал своей фамилии. Этот дом был пристанищем и в дни радости, и дни печали. В голодные годы они давали кров и пищу множеству людей. Для Даниила Андреева, после того как его, новорожденного, забрала к себе бабушка в добровский дом, где его стали растить и воспитывать как родного сына, Елизавета Михайловна Доброва стала «мамой Лилей», а Филипп Александрович — отцом. «Бусенька», к несчастью, умерла, заразившись от шестилетнего внука дифтеритом. Варвара Григорьевна Мирович, месяцами жившая под кровом добровского дома, оказала огромное влияние на подрастающего мальчика. В 1920 году юный поэт познакомился и подружился с Ариадной Скрябиной, которая тоже писала стихи и приходила в гостеприимный добровский дом. В 1923 году в этот дом вошел поэт, переводчик, троюродный брат А. Блока Александр Коваленский, ставший мужем двоюродной сестры Даниила Шурочки Добровой. Коваленский имел огромное влияние на Даниила и какое-то время был его наставником. В дневнике Ольги Бессарабовой перед нами откроются неизвестные страницы детства и взросления Даниила Андреева.

Во время Великой Отечественной войны старики Добровы умерли, Даниил ушел на фронт, а от квартиры, которую начали уплотнять еще в середине 20-х годов, осталось всего несколько комнат. Именно сюда Даниил привел после войны новую жену Аллу, которая была спутницей его друга художника Ивашова-Мусатова. Их роман начался еще до войны. Для Аллы была важна литературная слава ее избранника, начались домашние чтения очень «опасного» романа Даниила Андреева о судьбе интеллигенции в 1937 году «Странники ночи». Эти чтения не могли не обернуться катастрофой. Все слушатели романа, а также родственники Даниила Андреева были арестованы. Роковым образом были полностью сметены остатки добровского дома. Забрали супругов Добровых, Коваленских (Александр был закован в гипсовый корсет из-за туберкулеза позвоночника) и многих других.

К сожалению, в список читавших и слушавших его роман, составленный Даниилом Андреевым под давлением следователей МГБ, было внесено и имя престарелой Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович. Только чудом она избежала ареста. Анна Степановна Веселовская рассказывала, что должна была получить копию романа со дня надень, но не успела. Это ее и спасло. Сам же роман «Странники ночи» сгинул в недрах Лубянки. Единственный его экземпляр, спрятанный под половицей лестницы добровского дома, Даниил отдал следователям. В 1948 году Н.И. Гаген-Торн встретила в мордовском лагере Шурочку Доброву, в мемуарах она вспоминала свой разговор с солагерницей:

«— А кто эта, с косами? Москвичка…

— Доброва Александра Филипповна. По делу Даниила Андреева, знаете это дело?

— Ну кто в Темниках про него не слышал!

— Расскажите.

— Даниил Андреев, сын писателя Леонида Андреева, младший. Его мать, "дама Шура", как назвал ее Горький, умерла родами, и он остался у ее родных, у доктора Доброва. Не из тех ли она Добровых?

— Вероятно.

— Написал этот Даниил роман. За роман сели не только те, кто его читал или слушал, но даже сапожник, который чинил Даниилу ботинки, зубной врач, у которого он лечился, словом, около двухсот человек. Получили от 10 до 25 лет. Я про это слышала еще в тюрьме, а месяца два назад сюда прибыла с 13-го Алла, его жена, работает художницей в КВЧ <культурно-воспитательная часть>.

— По одному делу с Добровой? Как же их соединили?»[7]

А.Ф. Доброва-Коваленская не дожила до освобождения, умерла в лагере, ее муж Александр Викторович Коваленский добился разрешения привезти из Потьмы гроб с прахом жены. Урну с ее пеплом похоронили в Добровской могиле на Новодевичьем кладбище.

Сам Даниил Андреев, пройдя Владимирскую тюрьму, был освобожден в апреле 1957 года, будучи уже тяжело больным, умер в Москве 30 марта 1959 года. Вернувшись из лагеря, Александр Коваленский, абсолютно больной, жил на даче уже покойного академика Веселовского в Луцине. Его приютила Ольга Бессарабова.

Незадолго до этого умер С.Б. Веселовский. В конце жизни он был очень одинок. «Вокруг отца существовал какой-то вакуум, отсутствие друзей, коллег, среды, — вспоминает A.C. Веселовская. — Степан Борисович Веселовский скончался 23 января 1952 года в Москве и похоронен на Введенском (Немецком) кладбище. Эпитафией на его памятнике избраны слова из пушкинского "Бориса Годунова": "Закончен труд, завещанный от Бога"»[8]. Ольга Александровна все последующие годы была погружена в дневники своего мужа (затем она передала их его сыну Борису). Степан Борисович Веселовский вел дневник с перерывами в 1915–1923 годы. Последняя запись — в 1944 году.

После смерти Варвары Григорьевны Малахиевой-Мирович в 1954 году Ольга Бессарабова разбирала ее дневники. На некоторых страницах остались следы ее руки — вымаранные слова, абзацы, иногда целые страницы. Страх был связан как с гибелью всего добровского дома, так и с тем, что в 1947 году ее вызывали на Лубянку, где продержали пять часов, пытаясь выпытать сведения о близких друзьях. Особенно их интересовала личность и окружение художника Владимира Фаворского. Но Ольга Александровна уходила от любых ответов, которые могли кому-либо навредить. Через несколько дней ее сразил инфаркт, а вслед за этим в 1948 году инфаркт случился и у Веселовского. Ольга пережила своего мужа на шестнадцать лет и умерла в 1967 году.


Дневники Ольги Бессарабовой отличаются от традиционной по форме подневной записи одного лица; окончательный текст — результат соединения не только собственных заметок, но и чужих дневниковых записей, писем близких Ольге адресатов, документов, переписки между собой друзей и знакомых. По сохранившемуся разнородному материалу, вошедшему в дневники, очевидно, что Ольга Бессарабова хотела создать хронику своего времени. Известно, что в 30-е годы Ольга Александровна предпринимала попытку издать дневники, но безрезультатно.


При публикации перед составителем встала непростая проблема — отобрать наиболее интересные страницы дневника. В подготовке дневников принимали участие многие, кто делал это по велению сердца; новизна материала, литературное дарование и высота нравственных качеств Ольги Бессарабовой привлекли к работе большое количество людей. Выражаем благодарность за деятельное участие в подготовке книги Е. Гращенковой, О. Волковой, Дм. Громову, Т. Тепляковой, за техническую помощь — Г. Датновой, О. Мининой, за советы — Т. Поздняковой, В. Масловскому.

Особенную признательность выражаем дочери Ольги Бессарабовой A.C. Веселовской, а также И.М. Веселовскому, детям Н.Д. Шаховской и М.В. Шика — С.М. Шику, М.М. Шик(Старостенковой), Е.М. Шик, Дм. М. Шаховскому.

Н. Громова

Часть I МАРИНА ЦВЕТАЕВА — БОРИС БЕССАРАБОВ Хроника 1921 года в документах[9]

ВСТРЕЧА[10]

С Мариной Цветаевой я познакомился зимой 1920-21 гг. в начале января месяца в семье доктора Филиппа Александровича Доброва[11]. Семья доктора Филиппа Александровича Доброва занимала первый этаж и в подвале кухню и комнату в 2-этажном особняке в доме № 5 по Малому Левшинскому переулку. Квартира просторная, светлая, с высокими потолками, с 9 комнатами в 1-м этаже. Просторная передняя, красиво обставленная: круглый стол, мягкий диван и четыре мягких кресла, обтянутых декоративной тканью с розами, неяркого, блеклого цвета в розовой гамме, на круглом столе со скатертью ковровой ткани немного более яркой, чем мебель.

Из передней, направо, была приемная комната, красиво и строго обставленная. В этой комнате Ф.А. Добров принимал в определенные часы больных, которым, казалось, не было числа. Больные обычно предварительно записывались в доме или по телефону.

Я еще застал частную практику. Она была сильно ограничена против той, что была у Филиппа Александровича до революции. Он был очень популярен и уважаем как доктор, безошибочно ставивший определение болезней, и четко и быстро лечил. Он пользовался неограниченным доверием у очень широкого круга своих пациентов в своей округе Москвы — Пречистенки, Остоженки, Арбата, Поварской со всеми переулками.

Было очень трогательно, что в голодные 1918-22 годы, да и позже в гражданские и религиозные праздники, доктору Доброву неизвестные, любящие его благодарные пациенты передавали добротные продовольственные подарки. Как правило, безымянные… Окорока, колбасы разных сортов, сливочное и топленое масло, корейка и грудинка, балыки и сельди. И хорошие вина, и шампанское включительно. Вся семья так и не могла установить, кто же это делал с наилучшими пожеланиями. Откуда это… подносилось семье, так и не удалось выяснить. Делалось это молниеносно. Звонок. В открытую дверь просовывались корзины и букеты цветов или цветы в горшках. Эти подношения делались к пасхальным дням, к Рождеству и к Новому году, но были подношения и к 1-му Мая и к годовщине Октября.


Выше среднего роста, сутуловатый, с бородкой клином, пушистыми усами, как бы небрежно подстриженными, блондин. Характерный жест для Филиппа Александровича — поглаживание бородки книзу и реже — поглаживание усов. Голос низкий, приятный, баритональный. Густые брови и ресницы подчеркивали серо-голубые, глубоко сидящие глаза.

Филипп Александрович или принимал больных, или сидел за письменным столом — читал или писал. В его поездках на трамвае он был всегда с книгой. Он как-то сказал мне, когда мы с ним ехали в трамвае, что он, разъезжая по Москве к больным, изучил несколько европейских языков, и это дало ему возможность собрать много иностранной литературы, а главное, читать ее в оригиналах. Походка у Филиппа Александровича мешковатая и плавная, почти без подъема ступней от земли, но быстрая. Смех был заразительным и раскатистым, и смеялся он всегда громко, но как-то всегда в меру, не навязчиво и не надоедно. Он очень любил юмор, и смех был свойствен его природе. Мягкие красивые руки — музыкальны. За роялем он совершенно преображался. Филипп Александрович, помимо медицинского факультета Московского университета, окончил Московскую консерваторию по классу фортепиано. Он дружил с замечательным пианистом Игумновым, часто бывавшим у Филиппа Александровича, и они садились за рояль и играли иногда целыми вечерами в четыре руки. Когда они сидели за роялем, в доме была тишина и неполный свет. Филипп Александрович был одним из популярных врачей Москвы. Он был среднего роста, широкого и плотного сложения с перевесом к полноте. Лицо немного одутловатое, даже когда Филипп Александрович прихорашивался, то усы и бородка у него были в особом, можно сказать, художественном беспорядке.

Он приходил усталый после посещения многих больных, редко пропускал день или вечер, не проиграв ряда любимых произведений. У него был очень широкий круг знакомых среди музыкантов, писателей (и т. д.), например С.И. Щукин.


Жена доктора — Елизавета Михайловна (рожд. Велигорская)[12] — сестра жены писателя Леонида Андреева, Александры Михайловны[13], вела большую и тяжелую работу по хозяйству дома, жившего большой, открытой жизнью для широкого круга людей.

Александр и Александра — Саша[14] и Шурочка[15] Добровы — сын и дочь Добровых.

Шурочка, Александра Филипповна, блестяще кончила курс студии Художественного театра, но когда был ее дебют, выяснилось большое несчастье: она стала страдать боязнью сцены и навсегда покинула сцену, не начав работать в театре. В семье и в личной жизни Шурочки это обстоятельство обратилось в неизбывное и большое, и непоправимое горе.

Шурочка была очень экзотической внешности и не избегала косметики. Она была похожа на египтянку и это подчеркивала в своих туалетах. В годы Первой мировой войны ее портрет написал художник Федор Богородский[16](впоследствии академик) в манере «Бубнового валета»[17] (Ф. Богородский был камер-юнкером).

Шурочка, познакомившись с моей сестрой Олей[18], сильно к ней привязалась и болезненно переживала отъезды Ольги в Воронеж или по месту своей работы. Позднее к 1920 г. в семье появилась Эсфирь Пинес[19] — предельно бесцеремонная и в высшей степени нахальная.

Саша — Александр Филиппович — высокого роста, пропорционального сложения, очень красивый. Кончив гимназию, был студентом ВХУТЕМАСа[20]. Кончил архитектурный факультет.

Саша был ловеласом и избалованным широким кругом красивых молодых женщин — балерин, актрис. Некоторых его поклонниц я знал. Затем его послали на строительство города Магнитогорска.

Как член семьи в доме Добровых жил племянник Елизаветы Михайловны, сын ее сестры, Даниил Андреев[21], Даня, как мы его все звали. Он учился в школе и очень рано начал писать стихи. Он дружил с часто бывавшей у Добровых Ариадной Скрябиной[22], дочерью композитора. Они были одногодки, и Ариадна тоже писала неплохие стихи и рассказы. Мы взрослые порой слушали, устраивая читки их произведений.


У Добровых при мне бывали часто: писатель Борис Зайцев[23] и его жена Вера Алексеевна[24], другом дома была артистка Художественного театра Надежда Сергеевна Бутова[25], человек очень религиозный.

У Добровых за вечерним чаем, я познакомился с писателем Борисом Зайцевым и его женой Верой Алексеевной, женщиной весьма решительной и экспансивной, любившей юмор и часто употреблявшей не только острое словцо. Все говорили, что для другой женщины многое то, что она позволяла себе в обществе, не прошло бы без осуждения, а Вере Алексеевне многое было дозволено по ее удивительно живому и подвижному характеру. Она была полной противоположностью своему мужу. Он был человеком замкнутым, неразговорчивым и флегматичным. Он был немного ниже ее ростом, щуплого телосложения, с небольшой светлой бородкой и небольшими усами. Они жили в одном из переулков Арбата.


С семьей (Добровых) (я и сестра) знакомство произошло через нашу «тетку» Варвару Григорьевну Малахиеву (Мирович)[26] по линии нашего отчима[27]. Она занималась переводческой работой и писала бесконечное количество, множество стихотворений, кажется, никогда не печатавшихся.

К Добровым я пришел с письмом от Ольги, моей сестры, к которой вся семья Добровых относилась очень дружественно.

Вернулся домой из штаба ЦУПВОСО и попал к вечернему чаю. За столом Елизавета Михайловна сказала, что мне, видимо, будет интересно зайти к Шурочке. У нее сейчас гости: Владимир Маяковский[28], Лиля Брик, Марина Ивановна Цветаева[29] и Скрябина Татьяна Федоровна[30], вдова композитора Скрябина.

Я вошел в комнату Шурочки, очень уютную и благоустроенную. Обставленную с большим вкусом в изысканном восточном египетском стиле. Комната была большая (около 30 м), вся в коврах.

Комната Шурочки была второй по коридору от приемной Ф.А. Два больших окна выходили во двор и упирались в окна флигеля, отстоявшего от дома не более чем в 5–7 метрах. У флигеля с палисадником был небольшой цветник.

Я вошел в комнату Шурочки… по комнате двигаться было трудно — она была заполнена людьми, удобно разместившимися на коврах, которыми был застлан весь пол, и присутствовавшие опирались на расшитые подушки… Шурочка меня представила как брата своей лучшей подруги…

В комнате были: Владимир Маяковский… около него пристроилась Лиля Брик, с которой я его встречал на улицах Москвы, Марина Цветаева. Тут же была очень милая темноглазая маленькая Татьяна Федоровна Скрябина…

Марина Цветаева прочла свое стихотворение, посвященное В. Маяковскому[31]. Когда она его закончила, то Маяковский, приподнявшись с подушки и упершись одной рукой в ковер, другой стал как бы выталкивать гантели и проревел громогласно: «Поэты града Московского, к вам тщетно взываю я — не делайте под Маяковского, а делайте под себя!»

Затем он почтительно повернулся в сторону Марины Ц., сидевшей на тахте у левого окна, затянутого тяжелой красивой шторой, спадавшей почти до самого пола, и сказал: — а к вам Марина Ивановна — это не относится. За стихотворение — спасибо!

Затем М. похлопал себя по левому брючному карману и достал довольно большой пузырек с притертой пробкой. Постукал этот пузырек о ладонь и открыл пробку. В пузырьке был белый порошок. Затем он маленькой ложечкой достал на кончик этого белого содержимого и стал нюхать. — Так ведь это ж кокаин! — подумал я. Несколько человек, мне незнакомых, тоже понюхали из этого пузырька Маяковского и я вышел из комнаты вместе с Мариной Цветаевой и Т.Ф. Скрябиной, которых просила проводить Шурочка, на что я охотно согласился.

Сначала мы проводили Т.Ф., а затем пошел проводить М.Ц. и т. к. это было еще не очень поздно, то я принял ее приглашение и зашел к ней в дом.

Я еще толком не представлял, что, собственно говоря, представляет собой московская поэтесса Марина Цветаева, но, судя по тому, как встретил ее стихотворение Владимир Маяковский — правда, без энтузиазма, но доброжелательно, — я понял, что это серьезная поэтесса. В скором времени Марина Цветаева написала стихотворение «Большевик», которое посвятила мне[32].

Оно почти не носит отвлеченный характер и передает некоторые факты, с которыми пришлось большевику столкнуться в жизни.

Дело в том, что семье вдовы Скрябина Наркомпрос[33] устроил отпуск березовых дров, но они представляли собой метровые кряжи диаметром до 70–80 см[34] <???> Как топливо они были очень ценные, но лежали во дворе нетронутые. В семье Скрябиных некому было разделать эти березовые кряжи. Об этом мне сказала Т.Ф. и Марина, и я, конечно, согласился помочь. У соседей раздобыл клинья, колуны, кувалду, ножовку и быстро, но с трудом раскроил эти дары леса и Наркомпроса.

В стихотворении «Большевик» и нашло отражение это дело с дровами[35].


_____
В середине февраля 1921 г. меня включили в инспекцию жел<езно>дор<ожных> войск по IV отделу ЦУПВОСО при Р.В.С.Р.[36] для проверки и инструктажа по полит<ической> части ж<елезно>д<орожных> войск, дислоцированных на западе.

В дорогу я получил от Марины Цветаевой письмо, помеченное так: «31 русское января 1921 года»[37].


Марина Цветаева — Евгению Ланну[38]
18-го русск<ого> января 1921 г. <31 января н. сг.> [39]

18 л<ет>.[40] — Коммунист. — Без сапог. — Ненавидит евреев. — В последнюю минуту, когда белые подступали к Воронежу, записался в партию. — Недавно с Крымского фронта[41]. — Отпускал офицеров по глазам.

Сейчас живет в душной — полупоповской полуинтеллигентской[42] к<онтр>-р<еволюционной> семье (семействе!) рубит дрова, таскает воду, передвигает 50 пуд<овые> несгораемые шкафы, по воскресениям чистит Авгиевы конюшни (это он называет «воскресником»), с утра до вечера выслушивает громы и змеиный шип на сов<етскую> власть — слушает, опустив глаза (чудесные! З-хлетнего мальчика, к<отор>ый еще не совсем проснулся) — исполнив работу по своей «коммуне» (всё его терминология!) идет делать то же самое к кн. Ш-ским[43] — выслушивает то же — к Скрябиным — где не выслушивает, но ежедневно распиливает и колет дрова на 4 печки и плиту, — к Зайцевым и т. д. — до поздней ночи, не считая хлопот по выручению из трудных положений знакомых и знакомых-знакомых.

— Слывет дураком. — Богатырь. — Малиновый — во всю щеку — румянец — вся кровь взыграла! — вихрь неистовых — вся кровь завилась! — волос, большие блестящие как бусы черные глаза, <недописано>

Косая сажень в плечах, пара — до нельзя! — моей Царь-Девице[44].

Необычайная — чисто 18 летняя — серьезность всего существа. — Книги читает по пять раз, доискиваясь в них СМЫСЛА, о к<отор>ом легкомысленно забыл автор, чтит искусство, за стих Тютчева

«Нет, своего к тебе пристрастья
Я скрыть не в силах, мать-земля!»
в огонь и воду пойдет, любимое — для души — чтение: сказки и былины. Обожает елку, церков<ные> службы, ярмарки, радуется, что еще есть на Руси «хорошие попы, стойкие» (сам в Бога не верит!)

Себя искренно и огорченно считает скверным, мучается каждой чужой обидой, неустанно себя испытывает, — всё слишком легко! — нужно труднее! — а трудностей нет, — берет на себя все грехи сов<етской> власти, каждую смерть, каждую гибель, каждую неудачу совершенно чужого человека, помогает каждому с улицы, — вещей никаких — всё роздал и всё раскрали! — ходит в холщевой рубахе с оторванным воротом — из всех вещей любит только свою шинель, — в ней и спит, на ногах гэтры и полотняные туфли без подошв: — так скоро хожу, что не замечаю — с благоговением произносит слово «товарищ», и — главное! — детская беспомощная, тоскливая исступленная любовь к только что умершей матери.

Наша встреча. — Мы с Т<атьяной> Ф<едоровной> у одних ее друзей. Входит высокий красноармеец. Малиновый пожар румянца. Представляется и — в упор:

— «Я коммунист-большевик. Можно мне слушать Ваши стихи?» — «А Вы любите стихи? — Пожалуйста» — «Я читал Ваши стихи о Москве. Я Вас сразу полюбил за них. Я давно хотел Вас видеть, но мне здесь сказали, что Вы мне и руки не подадите.» —? — «П<отому> ч<то> я — коммунист.» — «О, я воспитанный человек! Кроме того, «(невинно) к<оммунис>т — ведь тоже человек?» — Пауза. — «А о каких стихах о Москве Вы говорите?» — «О тех, что в Вес<еннем> Сал<оне> Поэтов[45], - кремлевские бока.» Я: — «Гм…» — Пауза. — «А что Вы в них любите?» — «Москву».

Он: — «Как мне Вас звать? Здесь Вас все зовут Марина…» — Кто-то: «Когда с человеком мало знакомы, его зовут по имени и отчеству.» Я, с захолонувшим сердцем — насильно: — «Отчество — это самооборона, ограда от фамильярности. — Зовите меня как Вам удобнее — приятнее…»

Он: — Марина — это такое хорошее имя — настоящее — не надо отчества…

Пошел меня провожать. Расстались — Ланн, похвалите — у моего дома[46]. На следующий день у С<кря>биных читала ему Царь-Девицу. Слушал, развалясь у печки, как медведь. Провожал. — «Мне жалко Царевича, — зачем он всё спал?» — «А мачеху?» — «Нет, мачеха дурная женщина».

— У подъезда — Ланн, хвалите! — расстались.

На след<ующий> день (3-я встреча — всё на людях!) кончала ему у меня Царь-Девицу. Слушал, по выражению Али, как З-хлетний мальчик, к<отор>ый верит, п<отому> ч<то> НЯНЯ САМА ВИДЕЛА. На этот раз — Ланн, не хвалите! — тоже расстались у подъезда, — только часов в 8 утра.

Ночь шла так: чтение — разговор о Ц<арь>-Д<евице> — разговор о нем — долгий. — Моя бесконечная осторожность — настороженность — чтобы не задеть, не обидеть: полное умолчание о горестях этих годов — его ужас перед моей квартирой — мое веселье в ответ — его желание рубить — мой отказ в ответ — предложение устроить в Крым — мой восторг в ответ.

Его рассказ о крымском походе — как отпускал офицеров (ничего не знал обо мне т. е. о С<ереж>е!) — как защищал женщин — бесхитростный, смущенный и восторженный рассказ! — лучший друг погиб на белом фронте. — Часа в два, усталая от непрерывного захлебывания, ложусь. — Через 5 мин. сплю. Раскрываю глаза. — Темно. — Кто-то, чуть дотрагиваясь до плеча: — «М<арина> И<вановна>! Я пойду» — «Борис!» — Спите, спите! — Я, спросонья: — «Борис, у Вас есть невеста?» Была, но потеряна по моей вине. — Рассказ. — Балерина, хорошенькая, «очень женственная — очень образованная — очень глубокая… и такая — знаете — широ-о-окая!» — Слушаю и в темноте кусаю себе губы. — Знаю наперед. — И, конечно, знаю верно: у балерины, кроме мужа, еще муж, и еще (всё это чуть ли не благоговейным тоном), но Б<орис> ей нужен п<отому> ч<то> он ее не мучит. Служит ей 2 года (с 16-ти по 18 лет!) и в итоге видит, что ей нужны только его — ну… «некоторые материальные услуги…» Расстаются.

Потом — хождение по мукам: мальчик стал красавцем и к<оммуни>стом — поищите такого любовника! —

И вот — в вагоне — на фронте — здесь на службе — всё то же самое: только целоваться! А в это время умирает мать. —

Ланн! Я слушала и у меня сердце бешенствовало в груди от вое-торга и умиления. А он — не замечая, не понимая, вцепившись железными руками в железные свои кудри — тихо и глухо: — «Но я гордый, Мариночка, я никого не любил».

Курим. — Стесняется курить чужое. — «О, погодите, вот скоро я загоню шубу…»

Тогда Вы мне подарите сотню папирос 3-го сорта?

Вам-3-го сорта?! —

Глаза, несмотря на полнейшую темноту, загораются так, что мне — в самом мозгу — светло.

— «Почему нет? Здесь же всё — 3-го, кроме меня самой.»

_____
Часа 4, пятый. Кажется, опять сплю. — Робкий голос: — М<арина> И<вановна>, у Вас такие приятные волосы — легкие! — Да? — Пауза — и — смех! — Но какой! — Ради Бога, тише! Алю разбудите! — Что Вы так смеетесь? — «Я дурак!» — «Нет, Вы чудесный человек! Но — всё-таки?» — «Не могу сказать, М<арина> И<вановна>, слишком глупо!» — Я, невинно: — «Я знаю, Вам, наверное, хочется есть и Вы стесняетесь. Ради Бога — вот спички — там на столе хлеб, соль на полу у печки, — есть картофель.» И — уже увлекаясь: — «Ради Бога!» Он, серьезно: — «Это не то». Я, молниеносно: — «А! Тогда знаю! Только это безнадежно, — у нас всё замерзло. Вам придется прогуляться, — я не виновата, — советская Москва, дружочек!»

Он: — «Мне идти?» Я: — «Если Вам нужно». Он: — «Мне не нужно, м<ожет> б<ыть> Вам нужно?» Я, оскорбленно: — «Мне никогда не нужно.» Он: — «Что?» Я: — «Мне ничего не нужно — ни от кого — никогда.» — Пауза. — Он: «М<арина> И<вановна>, Вы меня простите, но я не совсем понял.» — «Я совсем не поняла.» — «Вы это о чем?» — «Я о том, что Вам что-то нужно — ну что́-то, ну, в одно местечко пойти — и что Вы не знаете, где это — и смеетесь.»

Он, серьезно: — «Нет, М<арина> И<вановна>, мне этого не нужно, я не потому смеялся.» — «А почему?» — «Сказать?» — Немедленно! «Ну, словом (опять хохот) — я дурак, но мне вдруг ужжжасно захотелось погладить Вас по голове». Я, серьезно: «Это совсем не глупо, это очень естественно, гладьте, пожалуйста!»

Ланн! — Если бы медведь гладил стрекозу, — не было бы нежнее. — Лежу, не двигаясь.

Гладит долго. Наконец — я: «А теперь против шерсти — снизу вверх, — нет, с затылка, — обожаю!» — Так? — Нет, немножко ниже — так — чудесно! — Говорим почти громко. — Он гладит, я говорю ему о своем делении мира на два класса: брюха — и духа.

Говорю долго, ибо гладит — долго.

_____
Часов пять, шестой.

Я: — «Б<орис>, Вы наверное замерзли, — если хотите — сядьте ко мне.» — Вам будет неудобно. — Нет, нет, мне жалко Вас, садитесь. Только сначала возьмите себе картошки. — М<арина> И<вановна>, я совсем не хочу есть. — Тогда идите. — М<арина> И<вановна>, мне очень хочется сесть рядом с Вами, Вы такая славная, хорошая, но я боюсь, что я Вас стесню. — Ничуть.

Садится на краюшек. Я — ГАЛАНТНО — отодвигаюсь, врастаю в стену. — Молчание. —

— «М<арина> И<вановна>, у Вас такие ясные глаза — как хрусталь — и такие веселые! Мне очень нравится Ваша внешность».

Я, ребячливо: — «А теперь пойте мне колыбельную песню» — и — заглатывая уголек: — «Знаете, какую? — Вечер был — сверкали звезды — на дворе мороз трещал… Знаете? — Из детской хрестоматии…» (О Ланн, Ланн!)

— Я не знаю. — Ну другую, — ну хоть Интернационал — только с другими словами — или — знаете, Б<орис>, поцелуйте меня в глаз! — В этот! — Тянусь. — Он, радостно и громко: — Можно?! — Целует, как пьет, — очень нежно. — Теперь в другой! — Целует. — Теперь в третий! — Смеется. — Смеюсь.

Так, постепенно, как — помните в балладе Goethe: Halb zog sie ihn, halb sank er hin…[47]

Целует легко-легко, сжимает так, что кости трещат. Я: — Б<орис>! Это меня ни к чему не обязывает? — «Что именно?» — «То, что Вы меня целуете?» — «М<арина> И<вановна>. Что Вы!!! — А меня?» — «Т. е.?» — М<арина> И<вановна>, Вы непохожи на др<угих> женщин.» Я, невинно: «Да?» — «М<арина> И<вановна>, я ведь всего этого не люблю.» — Я, в пафосе: «Б<орис>! А я — ненавижу!» — «Это совсем не то, — так грустно потом.» — Пауза. —

— «Б<орис>! Если бы Вам было 10 лет…» — Ну? — Я бы Вам сказала: — «Б<орис>, Вам неудобно и наверное завидно, что я лежу. Но Вам — 16 л.?» — Он: — «Уже 18 л.!» — «Да, 18! Ну, так вот.» — «Вы это к чему?» — «Не понимаете?» Он, в отчаянии: — «М<арина> И<вановна>. Я настоящий дурак!» — «Так я скажу: если бы Вы были ребенок — мальчик — я бы просто на просто взяла Вас к себе — под крыло — и мы бы лежали и веселились — невинно!» — М<арина> И<вановна>, поверьте, я так этого хочу! — «Но Вы — взрослый!» — «М<арина> И<вановна>, я только ростом такой большой, даю Вам честное слово партийного…» — «Верю, — но — Поймите, Б<орис> Вы мне милы и дороги, мне бы не хотелось терять Вас, а кто знает, я почти уверена, что гораздо меньше буду Вас — что Вы гораздо менее будете мне близки — потом. И еще, Б<орис>, — мне надо ехать, всё это так сложно…»

Он — внезапно как совсем взрослый человек — из глубины: — «М<арина> И<вановна>, я очень собранный.»

(Собранный — сбитый — кабинет М<агеров>ского — Ланн!..)

Протягиваю руки.

_____
Ланн, если Вы меня немножко помните, радуйтесь за меня! — Уж который вечер — юноша стоек — кости хрустят — губы легки — веселимся — болтаем вздор (совершенно не понимает шуток) — говорим о России — и всё как надо: ему и мне.

Иногда я, уставая от нежности:

— «Б<орис>! А может быть?» —

— «Нет, М<арина> И<вановна>! Мариночка! — Не надо! — Я так уважаю женщину — и в частности Вас — Вы квалифицированная женщина — я Вас крепко-крепко полюбил — Вы мне напоминаете мою мамочку — а главное — Вы скоро едете — и у Вас такая трудная жизнь — и Я хочу, чтобы Вы меня ХОРОШО помнили!»



Марина Цветаева — Евгению Ланну[48]
22-го русск<ого> января 1921 г. <2 февраля>

— По ночам переписываем с ним Царь-Девицу. Засыпаю — просыпаюсь — что-то изрекаю спросонья — вновь проваливаюсь в сон. Не дает мне быть собой: веселиться — отвлекаться — приходить в восторг.

— «Мариночка! Я здесь, чтобы делать дело — у меня и так уж совесть неспокойна — всё так медленно идет! — веселиться будете с другим!»

— Ланн! — 18 лет! — Я на 10 лет старше! — Наконец — взрослая — и другой смотрит в глаза!

Я знаю одно: что та́к меня никто — вот уже 10 лег! — не любил. — Не сравниваю — смешно! — поставьте рядом — рассмеетесь! — но тоже чувство невинности — почти детства! доверия — упокоения в чужой душе.

Меня, Ланн, очевидно могут любить только мальчики, безумно любившие мать и потерянные в мире, — это моя примета.


_____
Ланн! — Мне очень тяжело. — Такое глубокое молчание. — Ася в обоих письмах ничего о нем не знает — не видала год. Последние письма были к Максу, в начале осени.

— Этого я не люблю — смешно! — нет, очень люблю — просто и ласково, с благодарностью за молодость — бескорыстность — чистоту.

За то, что для него «товарищ» звучит как для С<ережи> — Царь, за то, что он, несмотря на «малиновую кровь» (благодаря ей!) погибнет. — Этот не будет прятаться.

— «И чтобы никто обо мне не жалел!» почти нагло.

— Ла́ннушка! (через мягкое L!) равнодушный собеседник моей души, умный и безумный Ланн! — Пожалейте меня за мою смутную жизнь!

Пишу Егорушку — страстно! — Потом где-то вдалеке — Самозванец — потом — совсем в облаках — Жанна д'Арк.

Живу этим, — даже не писаньем, — радугой в будущее! — Ланн, это мое первое письмо к Вам, жду тоже — первого.

Прощайте, мое привидение — видение — Ланн!


Аля — Евгению Ланну[49]
Москва, 22-го русск<ого>. января 1921 г. <2 февраля>

Милый Евгений Львович! У нас есть знакомый — Борис. Русский богатырь. Вечно заспанное лицо. Большие черные глаза, упорный лоб, румянец — русский, лицо — луна, медвежьего роста. Один раз я сказала про его башмаки: — «Посмотрела наверх — подумала, что большевик, посмотрела вниз, поняла, что человек.» Черты лица, несмотря на румянец, тонкие. Если бы его сделали маленьким, лет 4-ех—5-ти ничего странного бы не было. — Дитя. — Деятельно занялся нашими окказиями. — М<арина> прочла ему Царь-Девицу. Когда дело доходило до самой Ц<арь>Д<евицы>, он выдавался вперед, как будто бы там ему встречалось тысяча препятствий. Разгорался, как в тяжелой болезни, глаза горели как вымытый хрусталь. Волосы — лес. Безумно вдохновенен. Понимает всё. Говорит Г по-деревенски (смесь Г с X). Ходит в рубашке с женским вырезом. Панталоны — юбка. Туалета своего не стыдится. Смех короткий, прерывающийся как кашель. Иногда, когда задумывается, лицо каменной статуи, на к<отор>ую дунула Вечность. Глаза его тогда смотрят через всё. Он великан, стыдящийся своих мускул. Сейчас вечер. М<арина> пишет Егорушку. Лампа тускло горит и режет глаза. Б<орис> недавно ушел. Он переписывал Царь-Девицу под диктовку Марины. Наверное это письмо дойдет. Не решаюсь написать скоро, п<отому> ч<то> скорости помеха — сов<етское> передвижение. Наверху играют одним пальцем солдаты. Их печальный интирницьинал доносится скрипом до ушей. — Много писем послано Асе с надеждой на почту или на человека. — Где-то скребутся мыши, скрипят лестницы, растапливаются печки. — Мрачная тишина. —

_____
Милый Е<вгений> Л<ьвович>! Сейчас утро. Дописать вчера письмо не успела. Тихо шипит гаснущий огонь. Маринина папироса всё время поджигает волосы. (Дурная примета.) Вчера ночью Б<орис> переписывал Царь-Девицу под диктовку (сон!) Марины. Милый Б<орис>! Говорит чистой русской речью, сидя на диване, на к<отор>ом сидели когда-то Вы. Поклон Вашей жене. М<ожет> б<ыть> мы уедем и тогда пришлем Вам прощальное письмо под названием «Последний день Трущобы».

М<арина> сейчас говорит мне смешные куски из «Егорушки». — Е<вгений> Л<ьвович>! Если у Вас будет сын, то назовите его Егорушкой, в честь Марининой поэмы, а если дочь — то в честь Марининой жизни (Марининой лучшей поэмы) — Мариной. — Прабабушка Скрябиных, когда Б<орис> приходит с топором, вздыхает — «что рубит-то — хорошо, да уж лучше бы без топора как-нибудь… А то — всё думается — рассердится.» <…>


Марина Цветаева — Борису Бессарабову[50]
31-го русского января 1921 года. <31/12 февраля>

Борюшка!

Вот Вам занятие на дорогу: учитесь читать почерк так же как душу — тогда нам с Вами никогда не расстаться.

Борюшка, такого, как Вы у меня еще никогда не было.

— Помню Ваш первый приход — в упор: — Как мне Вас называть? — «Марина, какое хорошее имя, не надо отчества…».

— Умник и смелое существо.

— И мой ответ — и удивленный и одобряющий: — «Зовите как Вам удобней — как Вам приятней».

_____
Борис, мне легко с Вами. Наша последняя встреча — пробный камень. Если бы я могла отойти от Вас — то только сегодня — не знаю, в каком часу утра. Но я не смогла — не отойду — я помню Ваш голос и Ваши слова — Вашу тихую — потом — нежность. Над Вами и мной один закон: наши собственные человеческие недра.

Вы добры — и творчески добры: доброта как очарование, доброта — как сила. И поэтому — Борис — умоляю не будьте вьючным животным для Ш<аховс>ких и К (это — я — говорю!!!) — они этого не поймут, для них доброта — выгода и скупость, пошлите их <к> черту — в их родовые поместья — на том свете!

Человек, который может пользоваться Вами — дурак и подлец.

Дурак — ибо от Вас можно взять несравненно больше, чем силу Ваших рук, — то, что я беру: душа! —

Подлец — ибо из добровольного открытого дара делает Вам же невылазный долг.

Думайте о своей душе, Борис, не разменивайтесь на копейки добрых дел недобрым людям, единственное наше дело на земле-Душа.

Я знаю, что Вы широки: Вам ничего не жаль — на всех хватит (знаю, ибо я такая же! Но мне вчуже обидно: Вам, Боренька, цитирую Царь-Девицу — не ковры расшивать, а дубы корчевать.

_____
Встреча с Вами имеет для меня большое моральное значение: лишнее подтверждение главенства человеческого закона над всеми другими — людскими! — вера в человеческое бескорыстие, в любовь «Не во имя свое — мы одной породы, только я гибче Вашего и во мне больше горечи».

— Нужно же, чтобы первый человечий человек, которого я встретила после С<ергея> был к<оммуни>ст!

О Вашем к<оммуни>зме, Боренька, клянусь Богом — та же история, что с Ш<аховс>кими.

Вам дан величайший дар в руки, — живая душа! — а Вы отдаете ее в никуда, тысячам, которых Вы не знаете и отдаете не по вдохновению — выйдя на площадь — или — лбом вперед — в бой! — а по приказу, по повестке, катясь по наклонной дороге — по расшатанным рельсам — чужих слов и воль!

Я понимаю: идти мимо дому где пожар — и бросаться, я понимаю: идти мимо дому где нет пожара — и зажечь! — но сам — один — на свой страх и совесть — без обязательства завтра и послезавтра — и так до скончания дней — тушить и поджигать.

Борис, Вы творческий человек, Вы должны быть один.

Вы скажете: Вас любят, в Вас верят. Но кого? — Кому? — к<оммуни>сту или человеку в к<оммуни>сте? Ах, Борис, любовь и вера при Вас останутся.


Хочу от Вас самого большого: упорного труда не во имя свое (шкуры!) а во имя Его (Духа!). Чтоб он один был над Вами Царь и Бог.

— Хочу от Вас одиночества — роста в молчании — вечных снегов Духа!

Милый мой мальчик — (простите за прорывающееся материнство, — но так очаровательно 28-ми лет от роду иметь 24-летнего сына! и такого роста еще! — Горжусь!) — милый Борюшка! — вижу как Вы читаете мое письмо: Ваш ослепительный — отвесом — лоб с крупным бараньим завитком (классический большевистский вихор! — и вихрь!) — и недоуменно — напряженно — сжатые брови.

Вы ничего не понимаете — немножко злитесь — и ничего не слышите вокруг.

Не злитесь! — осилив мой почерк, Вы осилите весь Египет с его иероглифами.

_____
<Приписка для сестры Ольги Бессарабовой>: «Письмо Maрины не дописано и без подписи.

Это письмо очень хорошо проясняет основы наших отношений».


Марина Цветаева — Евгению Ланну[51]
Москва, 2 февр<аля> 1921 г. Сретение <15 февраля>

<…> А хотите слово — ко мне — Бориса? — Марина, ведь Вы — Москва… (Пауза.)… странноприимная!

(Из моих стихов: Москва! Какой огромный

               Странноприимный дом!..)

_____
— Ланн, поздравьте меня! Мальчик выходит из партии. — Без нажима — внимательно — человечески — о, как я знаю души! — защищая евреев (он — ненавидит!) — оправдывая nonchalamment[52] — декрет о вывезении наших народных ценностей за границу — шаг за шагом — капля за каплей — неустанным напряжением всей воли — ни один мускул не дрогнул! — играя! — играючи!!! — и вот — сегодня: бунтарский лоб, потупленные глаза, глухой голос: — М<арина>! а я выхожу…

Я, у печки, не подымая глаз: — «Б<орис>, подумайте: выйти — легко, вернуться — трудно. Количественно Вы много потеряете: любовь миллиардов…»


Сейчас поздний вечер. Жду его. — Хотите подробности? Однажды вечером я очень устала, легла на диван. Он сидел у письменного стола, переписывал. На́спех — кое-как — прикрываюсь тигром, уже сплю.

И вдруг — чьи-то руки, милая медвежья забота: сначала плэд, потом тигр, потом шинель, всё аккуратно, — (привык к окопной жизни!) там вытянет, здесь подоткнет.

И я, молниеносно: — Любит!

— Никто, никто, никто, кроме С<ережи>, сам по своей воле меня не укрывал, — за 10 л. никто! — Я всех укрывала.

А этот — после 3-хлетия фронта, митингов, гражданской, вселенской и звериной ярости — сам — никто не учил…

_____
Мне от него тепло, Ланн, мне с ним благородно, люблю его по хорошему — в ответ — благодаря и любуясь, — это настоящая Россия — Русь — крестьянский сын.

Ах, если бы та армия была: командный состав — Сережа, нижние чины-Борис!

Недавно он был — на парт<ийной> конф<еренции> — в селе Тушине (самозванческом.)

— Там, Маринушка, и земля такая — громкая!

— Некультурен. — Недавно при мне Игумнова, игравшего Шопена, спросил: — Это Вы свое играли? (На деревенское г — х)

И тот, сначала уязвленный: «У меня своего, вообще, нет, — Бог миловал!» — и, всмотревшись: — «Эх Вы, богатырь!» <…>

_____
Мне сегодня очень весело: от Егорушки[53] — Вашего письма — и оттого что Б<орис> придет.

Аля его нежнейшим образом любит, — как серафим медведя[54] например. Серафим крылат, но медведь сильнее.

Так она никого из моих друзей не любила. — Не ревнует (Вас ревновала бешено!) — встречает, ликуя: — Борюшка! Из этого заключая, что я его не слишком, а он меня очень — любит.

(Не окончено.

Не отправлено.)


Марина Цветаева — Евгению Ланну[55]
Москва, 9 русск<ого> февр<аля> 1921 г. <22 февраля>

<…> Ланн, я могу жить без вас! — Ланн, я чудесно — чудодейственно! — живу без Вас.

Знаете слово обо мне моего Бориса:

— «Марина, Вы ведь создаете героев!» — (без пафоса, между прочим, как вещь, самое собой разумеющуюся.)

На бумаге или между двух рук моих — мне всё равно — я живу, окруженная теми, кем должна быть.

Так, Ланн, Вы никогда не возьмете себя обратно.

_____
Видимся с Б<орисом> каждый день. Крутой вопрос: — «М<арина>! Мы гибнем. Должен ли я уходить из партии?»

— Вы, если я не ошибаюсь, вступили в нее, когда белые были в трех верстах от Воронежа?

— Да.

— П<отому> ч<то> все рвали партийные билеты?

— Да.

— Вы верите?

— Ни во что, кроме нашей гибели. — М<арина>! Скажите слово, и я завтра же выезжаю в Т<амбов>скую губ<ернию>. Но — мы гибнем, Марина!

— «Борис, я люблю, чтобы деревья росли прямо. — Растите в небо. Оно одно: для красных и для белых».

_____
Ланн, судите меня.

Но Ланн, говорю Вам, как перед Сережей, — я НЕ МОГЛА иначе. — Не мое дело подвигать солдата на измену — в ЧАС ГИБЕЛИ.

_____
Пишу Егорушку. В нем сущность Б<ориса>: НЕВИННОСТЬ БОГАТЫРСТВА. — Борение с темной кровью. Там у меня волки, змеи, вещие птицы, пещеры, облака, стада, — весь ХАОС довременной Руси! Дай мне Бог дописать эту вещь, — она меня душит!

_____
Мне хорошо с Б<орисом>. Он ласков, как старший и как младший. — И мне с ним ДОСТОЙНО. Мы с ним мало смеемся, это меня умиляет. — «Б<орис>, Вы не понимаете шуток!» — Я не хочу их понимать! — Скоро он приведет мне одного своего товарища — очень русского и очень высокого ростом. Приведет на явную любовь, знаем это оба и молчим. — Этот меня не обокрадет ни на щепотку радости! —

Аля его обожает: ей по сравнению с ним — тысячелетие. Если бы Вы видали их вместе! Благостный и усталый наклон ее головы и потерянный взгляд — и его малиновую кровь — рядом!

Да, еще одно слово ко мне Бориса:

— Я не хочу, чтобы Сергей — там — слишком нас проклинал! (Говорил о необходимости устроить мою внешнюю жизнь.) И еще — глубокой ночью, слышу сквозь сон:

— У меня две вещи на свете: Революция — и Марина.

(У С<ережи>: Россия — и Марина! — Точные слова.) — «И моим последним словом будет, конечно, Марина!» <…>


Марина Цветаева — Борису Бессарабову[56]
Москва, 15-го русск<ого> февраля 1921 г., вторник

— День отъезда —

Борюшка! — Сыночек мой!

Вы вернетесь! — Вы вернетесь потому что я не хочу без Вас, потому что скоро март — Весна — Москва — п<отому> ч<то> я ни с кем другим не хочу ходить в Нескучный сад, — Вы, я и Аля — п<отому> ч<то> в Н<ескучном> с<аду> есть аллея, откуда, виден, как солнце, купол Храма Спасителя, п<отому> ч<то> мне нужен Егорушка — и никто другой!

Б<орис> — Русский богатырь! — Да будет над Вами мое извечное московское благословение. Вы первый богатырь в моем странноприимном дому.

— Люблю Вас —

Тридцать встреч — почти что тридцать ночей! Никогда не забуду их: вечеров, ночей, утр, — сонной яви и бессонных снов — всё сон! — мы с Вами встретились не 1-го русск<ого> янв<аря> 1921 г., а просто в 1ый день Руси, когда все были как Вы и как я!

Б<орис>, мы — порода, мы — неистребимы, есть еще такие: где-н<и>б<удь> в сибирской тайге второй Борис, где-н<и>-б<удь> у Каспия широкого — вторая М<арина>.

И все иксы-игреки, Ицки и Лейбы — в пейсах или в островерхих шапках со звездами — не осилят нас, Русь: Б<ориса> — М<арину>!

Мое солнышко!

Целую Вашу руку, такую же как мою. Мне не страшно ни заноз ни мозолей, — я просто не замечаю их! — Лишь бы рука держала перо, лишь бы рука держала такую руку, как Ваша!

_____
Чуть вечереет. — Скоро Вы. — Скоро отъезд.

Заработают колёса. Вы будете улыбаться. И я улыбнусь — в ответ. Я не буду плакать. Я привыкла к разлуке. — Всё мое — при мне! И вся я-при Вас!

_____
Дружочек, забудьте все наши нелепые выдумки, мои дурные сны, Ваш на них ответ.

Всё это — ересь. — Я не Вам верна, а себе, — это вернее. И верная себе, верна Вам, — ибо не Вы, не я, — Дух, Б<орис>! — Наш богатырский дых!

_____
Никогда не забуду: темный бульвар, мой рассказ о Егории — скамейка — спящая Аля — раскинутые крылья шубы. (Где-то она?! Спаси ее Бог, равно как ее хозяина!)

Спасибо Вам, сыночек, за — когда-то — кусок мыла, за — когда-то — кусок хлеба, за — всегда! — любовь!

И за бумагу, Борюшка, и за тетрадочки, и за то, как их сшивали, и за то, как переписывали Ц<арь> Девицу, — и за то как будили и не будили меня!

Спасибо за скрипящие шаги у двери, за ежевечернее: Можно? — за мое радостное: Входите.

Я затоплена и растоплена Вашей лаской!

И за ночь с 17-е на 18-е февраля — спасибо, ибо тогда прозвучали слова, к<отор>ые — я до Вас — слышала на земле лишь однажды.

Вы — как молотом — выбили из моего железного сердца — искры!

_____
До свидания, крещеный волчек! Мой широкий православный крест над Вами и мое чернокнижное колдовство.

Помните меня! Когда тронется поезд — я буду улыбаться — зна́ю себя! — и Вы будете улыбаться — зна́ю Вас! — И вот: улыбка в улыбку — в последний раз — губы в губы!

И, соединяя все слова в одно: — Борис, спасибо!

               Марина.


Б. Бессарабов
Поездка с инспекцией[57]
1. Штаб желе<зно>дор<ожных> войск Республики (VI отд<ел> ЦУПВОСО) Культурно-инструкторский отдел — инспектор.

— Поездка моя с инспекцией на запад к польской границе — секретарем инспекции. Комиссар инспекции — тов. Савин. Негорелое. Польские шпионы в форме Красной Армии.

Митинг в жел<езно>дор<ожном> полку: — «Да что там много говорить! Надо короче!..» — «Кто за Ленина?! (лес рук) — «Кто за Троцкого?!.» ни одной руки). — «Ясно, товарищи!..» — Так поставил вопрос секретарь партячейки полка — красноармеец железнодорожных войск Республики по вопросу о роли профсоюзов.

На этом же митинге по текущим вопросам вел ответы комисcap полка венгерец (фамилии его не помню, но очень хороший товарищ).

Красноармеец: Тов<оварищ> комиссар, вот вы говорили, что с бабами надо вести себя аккуратно и не трогать девушек, но что бабы нужны для здоровья нам здоровым мужчинам-бойцам.

Как же быть нам, тов<арищ> комиссар? Ведь для встречи с женщиной я должен прослужить два-три года, чтобы заработать на одну встречу, да и того не хватит?.. А?..

Комиссар: «…Так, так… тут вот выступал тов<арищ> красноармеец насчет здоровья и бабы… Так я тебе отвечу, товарищ красноармеец: — Ты долшен быть мутр и найти себе Maруська — шену бесплатно!..» — общий взрыв смеха, добродушного, веселого. — «Вот так наш комиссар!» — раздались одобрительные голоса красноармейцев.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой[58]
26 марта. Москва — Воронеж Дорогая Олечка!

На этих днях вернулся от запада, куда мы ездили с инспекцией. Объезжали почти весь западный фронт. Были в нейтральной полосе с Польшей, Литвой, Эстонией. Видели представителей всех этих молодых «Царств».

Поездка была очень интересной. Очень рад твоим и Володиным письмам, но, к сожалению, я их получил за несколько часов до отъезда и не мог написать ответа при всем желании. Рад, что нашел от тебя весточки, когда вернулся в Москву.

Рад, что у Вас с Володюшкой[59] все обошлось благополучно, так как сезон был упущен из-за отсутствия соответствующих связей, а кое-как сбывать не хотелось.

С моим приездом в Воронеж — не клеилось, и я невинно вас обманывал, хотя все время это было почти реально.

Последняя версия о нашей поездке с инспекцией в Воронеж более вероятна, чем прошедшие. Она может осуществиться в течение этих двух-трех недель — не в начале, а в конце срока.

Ты спрашиваешь меня, дорогая Олечка, «не запутался ли я», «как живется у Добровых» и т. п. и «вскользь замечаешь об «улыбке Кана»[60] о твоем предположении — не влюбился ли я в кого!?»

Отвечу по порядку:

1. Никому — ничего! — все благополучно, чему я сам бесконечно рад.

2. У Добровых мне стало душно, особенно после скандала с Эсфирью и, наконец, мне надоело «быть без угла» в Москве и вникать в нужды бытовой жизни, чуждых мне в большинстве своем людей. От Добровых скоро ухожу, но об этом пока никому не слова.

3. Буду жить в квартире любимой, бесконечно хорошей Maрины Цветаевой и, главное, что меня больше всего радует в этой перемене, это — отдельная комната и полная свобода. Будет много времени, и женщина, которая меня понимает. По-настоящему у нас с ней хорошие отношения, и это ни в каком случае не нужно мыслить как «связь».

Мариночка мой любимый друг в моей жизни, и я рад, что у меня отношение к ней имеют прямую связь с мамочкой. Мариночка исключительный Человек и поэтесса. У Мариночки есть изумительная дочка — Алечка — 8-ми лет — тоже Поэтесса. Исключительный «ребенок-взрослый». В своем письме, которое она дала мне на дорогу — пишет: «Борис! Коммунизм и другой, нашизм, — это все ничто! — Есть только Русь и не Русь!» К Пасхе ждем сестру Марины — Асю. Тоже исключительная женщина с исключительным сыном 7 или 8 лет. Олечка! Они настоящие люди! Они мне помогли найти мой путь в Москве. Этим я обязан исключительно ей, дорогой Мариночке, и косвенно дому Добровых.

В первый же день моего приезда, я отправился к Люде[61]. Видел ее мужа — очень хорошее первой впечатление. Люду я позвал к Добровым. Косвенно узнал, что она им не понравилась, чему я очень и очень рад, так как настоящие люди «нашей породы» вряд ли могут им нравиться и главное они сами слишком дикое впечатление производят со своим до одури рассказом «о спиритизме», «каких-то духах»[62]. Еще и еще раз радуюсь своему уходу от них, и что им не нравятся такие люди, как наша Люда. Она очень обрадовалась, когда увидела меня именно таким. По-настоящему удивлялась легкомысленной оценке меня Виктором и Валей[63]. — Боже! Как они мне все противны, особенно «щебечущий» Виктор. Не на шутку он интеллигентный верхогляд с блинообразной физиономией, размазня, способная наступить на душу и даже не почувствовать это. Об этом поговорим подробно.

С Людой мы впервые так говорили в эту встречу. Она стала очень интересная!

Что-то она напишет обо мне. Олечка! Она тоже настоящий человек. Целую крепко. Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой[64]
12 часов ночи 28/29 марта 1921 (получ.) 4.4.21

<Сверху>: Сегодня 29-го марта получил предписание выехать в Питер для инспектирования Петроградской школы военно-железнодорожных специалистов[65].

Сроком — до 6-го апреля включительно. Могу быть в Петрограде и все выясню о Всеволоде, убит он или жив[66].


Дорогая сестра Олечка! Сегодня получил от тебя письмо от 23.3.1921, где ты пишешь о Всеволоде.

Боюсь говорить о своих предчувствиях в тревожные эти дни Кронштадта[67], когда я сам был на Западном фронте…

Странно, но у меня борются две радости: 1) что Всеволод очень готов был умереть героем, и 2) что он пал — героем!

В сторону лирические отступления! В среду, не позже четверга, на этой неделе еду сам в Питер и узнаю все сам. 95 % за то, что Всеволод жив, т. к. я получил от него открытку, написанную им… правда, — от 10-го марта, во время дежурства в штабе Отряда особого назначения. Не может быть, чтобы так скоро мог выяснить тов. Смирнов, что Всеволод убит, и опустить открытки на следующий день, после его похода на Кронштадт. Открытки те, наверное, были опущены случайно, может быть, даже им самим. Открытка от 10-го марта 1921 года опущена в Питере (видно по штемпелю) — 24 марта с/г. Весь этот материал крайне противоречив, и думаю, я убежден, что Всеволод… жив!

Олечка! Дорогая моя сестра! Я очень устал гореть как солома. Все уже отдано, что можно отдать. Хочется работать — учиться!

Недели через полторы-две приеду в Воронеж с комиссией Желвойск Республики для инспектирования Военно-железнодорожных, что на Петровском спуске против Петровского сквера (в б. Александровском женском учил<ище>.)

<Сверху>: Узнал точно — в первых числах мая, или приеду один вскоре после Питера, смотря по результатам.

Это предположение о поездке наиболее правдоподобно, чем все остальные.

О причинах моего месячного молчания писать в этом письме не хочу. Могу сказать только одно, что жизнь у меня была полной, и в результате я пришел к твердому решению заниматься живописью. Первым начну заниматься с художником Николаем Петровичем Крымовым[68].

Атмосфера для моей работы вне службы будет очень удобная.

Об этом подробно напишу после Питера с радостной вестью о Всеволоде.

Весь дом Добровых переполошился. Все думают, будто Всеволод жив. Одна Елизавета Михайловна несколько раз перекрестилась, что я заметил совершенно случайно, и <вычеркнуто> вздохнула: — «За что?!»

«За III Коммунистический Интернационал!» — твердо прочел я ответ Всеволода.

Филипп Александрович твердо уверен в том, что Всеволод жив:

— Если Всеволод умер, — он умер героем!

— Он был чистый светлый юноша….

— Он шел бескорыстно за идею…

— Честное гибнет в самый ужасный момент…

— Всеволоды с той и другой стороны отдают жизнь под Кронштадтом, а вожди — Ленин — отрекаются от Коммунизма — к свободе торговли — за что бились Кронштадтцы! —

Вот, дорогая Олечка, все в основных чертах, что говорилось по поводу полученного мной от тебя письма.

Валя верит, что Всеволод жив, и говорит, что когда она в своем письме читала Елизавете Михайловне о Всеволоде, то Ел<изавета > Мих<айловна> очень настороженно сказала:

— Валечка, а что-то Борис наш не похож эти дни сам на себя?!

Дорогая сестра Олечка! Этому причины другие… Я ни в чем, ни перед кем не запутался, но многое пришлось переживать за последние месяцы…

Об этом подробно будем говорить. Пока же знай, что не стоит себя тревожить мыслями о Всеволоде до моих достоверных вестей привезенных из Питера. Олечка, дорогая моя, нам ведь всем нужно сняться.

Целую крепко, Володю, папу и тебя. Твой Борис.


<Сверху>: В Питер еду 30 или 31 марта. Пробуду в поездке не больше недели, значит подробное известие могу написать тебе не раньше, чем 6–7-го апреля 1921 года. Получишь письмо не раньше 10–11 апреля. Крепко целую тебя дорогая моя сестра, Олечка, любящий тебя брат Борис.


Борис Бессарабов. Анна Андреевна Ахматова
1-я встреча[69]
4-го апреля 1921 г. я зашел в «Дом Искусств», что на Мойке, 54[70], и узнал в канцелярии адрес A.A. Ахматовой[71]. Под вечер я пошел передать ей письма от Марины и Алечки, но не застал ее дома и решил зайти позже.

Часов в 11 вечера я стоял около двери кв<артиры> Ахматовой и, убедившись доносившимися до меня разговорами, что она дома, я тихо постучал в дверь.

— Вы твердо убеждены, что это письмо мне? Заходите, пожалуйста… Это письмо от Марины Цветаевой из Москвы? Подождите здесь, а я пойду прочту. (Анна Андреевна вышла с письмом в соседнюю комнату, а я остался в первой и внимательно ее рассматривал.)

В левом углу ярко горел камин, и возле него у стола сидел глубокий сутуловатый старик и женщина в темно-серой кофточке и синей юбке. Камин золотил лицо. Она глубоко втягивала дым папиросы и оглядывала меня очень внимательно.

Через несколько минут вошла Анна Андреевна.

— Письмо довольно большое, и я решила его дочитать потом, а за иконки Вы поблагодарите Марину и Алечку и, если можно, то зайдите за ответом завтра. Вы приехали из Москвы и виделись с Мариной и Алечкой? Она большая теперь стала? Ты знаешь, Валя, мне привезли письма от Цветаевой — поэтессы, помнишь, которая прислала мне одиннадцать стихов, и от ее 8-летней дочери.

— Помню. А Вы приехали из Москвы? Ну что там делается? Вы давно оттуда? Вы, может быть, присядете? Вот Валя… Я Вас тоже не знаю… Вот это моя подруга Валерия Сергеевна Срезневская[72]!

Шилейка[73] привстал и подал мне руку, заглянув на меня одним глазом исподлобья.

Я опустился в глубокое кожаное кресло, правее от Шилейки. Вы коммунист? (С моим ответом Шилейка вышел в смежную комнату, медленно и молча. Анна Андреевна опустилась в его кресло и предложила мне стакан горячего кофе.) Валерия Сергеевна закуривала вторую папиросу — вслед.

— Я Вас долго разыскивал, Ан<на> Андр<еевна>, но решил во что бы то ни стало разыскать и выполнить поручение.

— А Вам долго пришлось искать? да как Вы меня нашли, ведь меня разыскать очень трудно, тем более моего этого адреса почти никто не знает? Это приятно, что Вы так внимательны, я рада полученным письмам и особенно иконкам.

— Мне Марина Ивановна говорила, что Вас найти трудно, и мне это тем приятнее было поручение. Она очень хотела, чтобы всё получили в сохранности, особенно ее беспокоила судьба иконок. Она Вас очень любит,

Ан<на> Андр<еевна>:

— Я очень рада… А вы знаете, Бор<ис> Ал<ександрович>, что мы с ней ни разу не виделись и знакомы за глаза. Это удивительно, но приятное знакомство. Я ее очень хотела бы видеть.

— Марина Ивановна мне об этом ни разу не говорила, и я был в полной уверенности, что Вы прекрасно знакомы, хотя и об этом она тоже ничего не говорила.

— А Вы, Бор<ис> Ал<ександрович>, с ней давно знакомы?

— С декабря прошлого года.

— А Вы сюда приехали зачем и надолго ли?

— Официально — инспектировать Шк<олу> воен<нно>-ж<елезно>д<орожных> спец<иалистов>, а неофициально увидеться с братом, раненным под Кронштадтом. Приехал я сюда на несколько дней, но, наверное, осенью приеду в Питер совсем, т. к. одна случайность меня очень обрадовала и, возможно, сделает из москвича — питерца.

— Вот как… москвичам или любящим Москву — Питер обычно не нравится… Какая же это случайность?

— Сам Питер меня заворожил и потом Российский Институт Истории Искусств[74]. Я попал туда сегодня днем и думал пробыть там не больше 10 м<инут>, и остался на целых 2 часа. Меня институт поразил своей тишиной, людьми и постановкой дела. Мне очень понравилась программа занятий по вопросу, который меня интересует, тем более, что изучение в этом институте поставлено на академический лад, что можно заключить по программам.

— Ах, как это приятно. Я очень люблю этот институт. Меня приглашали туда работать, и я немного там работала. Это лучшее учебное заведение по подбору людей, там очень приятно работать. Я рада, что Вас тянет такая работа, Бор<ис> Ал<ександрович>

— А как же Вы хотите совместить партию и институт, ведь это небо и земля!

— Погружение в институт для меня будет началом разрыва с партией — фактическое, т. к. внутренний разлад у меня теперь слишком велик, и я не вынесу его без фактической работы в области, которая мне дороже всего остального!

— Анна! А сколько времени, ведь пора идти, т. к. задержат наши коммунары. Вы знаете, что у нас военное положение? Можно ходить только до часу. Ну, до свидания, милая Анна!

Вал<ерия> Серг<еевна> и Ан<на> Андр<еевна> бережно целуются.

— Я Вас провожу, а патрулей я не боюсь, т. к. у меня «волчий билет» в кармане. До свидания, Ан<на> Андр<еевна>.

— Бор<ис> Александровичу завтра я Вас жду. Заходите, а я приготовлю письма Марине и Алечке. До завтра…

Анна Андреевна проводила нас по длинному коридору до выходной двери и, еще раз поцеловавшись с Валерией Сергеевной, она напомнила мне, что завтра вечером меня будет ждать.


* * *
Какая изумительная Анна Андреевна! Я счастлив, что ее увидел. Я очень люблю ее стихи, и они меня во многом воспитали.

— Вы не разочаровались в ней живой?

До головокружения очарован ее образом, ведь она изумительный человек. Она принадлежит к тем, кого раз увидишь, — забыть невозможно. Это бывает редко.

— Да, я Анну очень люблю, она очаровательный человек. Я ее знаю с детства, ведь мы с ней лучшие подруги — росли вместе.

Валерия Сергеевна — очаровательная женщина. Она была вправе говорить все. У нее был «страшный суд» над нами — юношеством.

— Где вы, русская молодежь? С кем вы? Чем вы заняты?.. Что вы смотрите на умирающую Россию? Ведь вы губите все то, что нами взращивалось жизнями. Сколько великих русских умов, вышедших в мировую науку и культуру, погибло и гибнет от ваших заблуждений. Почему наши русские дети гибнут с голоду, а сын Зиновьева и его жена не могут жить даже в особняке, потому что там сыро, а необходимо им — дворец, ведь сын и жена правителя! И кого же? Просто жида, нисколько не связанного с нашей культурой, которому наплевать на всех, Вас и нас. Ведь жиды всегда жидами останутся. А вот мы идем от Анны… Вы видели ее второго мужа? Ведь это знаменитый, известный всему культурному миру, и у нас, и за границей, ассиролог! А он загнан этими жидами в подполье, без куска хлеба сидит всегда и не может оправиться от туберкулеза, который получил от сырости. Чем он хуже жиденка Гришки Зиновьева, купающегося в молоке, харкающих кровью матерей и жен рабочих. Ведь они вас клянут! Ведь вы все преступники!

Я хочу от вас, русского юношества, трезвости и готовности исполнить свой Святой долг! Вы должны уйти из этой заразы жидовского цинизма!

Мы дошли, Бор<ис> Ал<ександрович>. Вы знаете что? Пойдемте-ка я Вас покажу своему мужу[75]. Мне очень хочется, чтобы Вы его посмотрели, а он — Вас и чтобы Вы посмотрели, как я живу, чтобы Вы не думали, что во мне говорит зависть к кипам, устроившим себе пир во время чумы.

— Вот, Вячеслав, я привела Бор<иса> Ал<ександровича> показать тебе. Он приехал из Москвы, и мы сейчас пришли от Ан<ны> Андр<еевны>. Он привез ей письма от Цветаевой-поэтессы — помнишь, что Анне написала 11 стихов.

Мы в это время мы долго жмем друг другу руки и в упор смотрим в глаза и в начале улыбки превратились в радостный смех, с которым мы прошли прямо в столовую пить чай и ужинать. И просидели до 4 ½ ч. утра. На сон мне Вал<ентина> Серг<еевна> сказала.

— Я глубоко верю, что вы кончите нашими баррикадами.


2-я встреча с Анной Ахматовой[76]
5 апреля 1921 г. Петроград

Мне было очень интересно, смогу ли я встретиться с Анной Андреевной не только как с поэтессой, но и как с человеком. Мне было интересно заглянуть в ее душу и ощутить ее во всю ширь.

Меня значительно смущало отсутствие во мне знаний литературы и поэзии, и очень пугало, если это послужит препятствием к нашей встрече. Меня успокаивало только одно, что во мне есть то, что многие не умеют отдать своему собеседнику — это свою душу и свое внимание к душе собеседника.

С этими мыслями я подошел к дверям кв<арти>ры Ан<ны> Андр<еевны>.

— Войдите! (Ан<на> Андр<еевна> лежит в неглубоком кожаном диване в левом углу комнаты слева от двери. В большой яркой шали, она приподнялась, облокотившись на левую руку и поздоровавшись со мной, опять прилегла на парчовую подушку.)

— Извините, Бор<ис> Ал<ександрович>, — я сегодня устала и решила прилечь отдохнуть. Хорошо, что Вы пришли. А я Вас ждала немного раньше.

(Комната была залита светом заходящего солнца, и желтые лучи его падали через большое окно прямо на Ан<ну> Андр<еевну> и глубокое кресло, стоявшее у столика перед диваном, в которое я тихо опустился.)

— Ан<на> Анд<реевна>, а я вчера был у Срезневских и познакомился с очаровательным Вяч<еславом> Вячесл<авовичем>. Знакомство наше было преинтереснейшим. Валер<ия>. Сергеевна решила, что меня нужно показать Вяч<еславу> Вяч<еславовичу>. Мы разговаривали до 4-х час<ов> утра, и я остался у них ночевать. Мне больше всего понравилось в конце нашего разговора заключение Валерии Сергеевны — она пришла к заключению, что я кончу «нашими» баррикадами.

— Как же это случилось? Валя мне даже не позвонила об этом. О чем же вы говорили и как все это произошло?

Я кратко передал наши разговоры и все, что было.

— Да! Валя всегда очень увлекается разговорами на эти темы. Ее интересуют все события, и она горячо и открыто спорит с профессорами-коммунистами о тех несуразицах, которые происходят с нашей страной.

— Я из разговора с Вал<ерией> Сер<геевной> вынес впечатление, что питерские женщины относятся к событиям и судьбе России очень серьезно и зрело, как настоящие Граждане. Это, по-видимому, характерно для Питера, единственного русского европейского города. В Москве или мне не приходилось встречаться с такими женщинами, или их просто нет. Москвитянки к событиям или равнодушны, или обывательски волнуются — правда, тоже за судьбы России, но это как-то несобранно, по-московски.

— Да! Вы, пожалуй, правы. Здесь в Питере просто больше гражданственности, чем в Москве. А что, Валя Вам говорила что-нибудь обо мне?

— Говорила, но очень мало и сдержанно, несмотря на мое большое желание на эту тему с ней поговорить. Мне было бы это очень приятно, тем более что я очень близко принимаю жизнь каждого культурного человека в этот бесчеловечный век. Ведь теперешние дни, как никогда, обнажили людей. Тяжесть жизни сдернула со всех маску и открыла настоящую сущность каждого. Все стали полулюди-полузвери, полунечто, а настоящих людей, настоящего человека очень трудно встретить.

— Д…а… Вы правы, Бор<ис> Ал<ександрович>, меня многое сначала очень сильно поражало в людях, сначала я не верила мифической метаморфозе, но убедилась в этом — в людях, которые мне были близки и дороги, которым я верила. Все настолько очерствели и измёнились, что становится очень грустно. А Вам Валя ничего не говорила про моего мальчика? Ведь у меня есть сын, 9 лет, и я его не видела вот уже четыре года… Он живет в Казанской губернии[77] в семье моего первого мужа — Гумилева. Вы его знаете? Я очень хотела бы видеть своего сына, но мне очень тяжело подумать о том, что он может меня даже не узнать. Ведь это может случиться? Это так тяжело… А Гумилев — удивительно черствый человек, он живет здесь в Петербурге и ни разу ко мне не зашел[78]. Я его как-то встретила, и мы очень сухо поздоровались, и он ни слова не произнес о нашем сыне.


Марина Цветаева — С.М. Волконскому[79]
Ночь со среды на четверг 31/13 на 1/14 марта-апреля 1921 г.

Дорогой С<ергей> М<ихайлович>, живу благодаря Вам изумительной жизнью. Последнее что́ я вижу, засыпая и первое что́ я вижу, просыпаясь — Ваша книга.

Знаете ли Вы, что и моя земная жизнь Вами перевернута? Все с кем раньше дружила — отпали. Вами кончено несколько дружб. (За полнейшей заполненностью и ненадобностью.) Человек, с которым встречалась ежедневно с 1-го января этого года — вот уже больше недели, как я его не вижу[80]. — Чужой. — Не нужно. — Отрывает (от Вас). У меня есть друг: Ваша мысль.

_____
Вы сделали доброе дело: показали мне человека на высокий лад.

_____
<….> Суббота, — 9-тый — по новому — час. Только что отзвонили колокола. Сижу и внимательно слушаю свою боль. Суббота — и потому что в прошлый раз тоже была суббота, я невинно решила, что Вас жду.

Но слушаю не только боль, еще молодого к<расноармей>ца (к<оммуни>ста), с которым дружила до Вашей книги, в к<отор>ом видела и Сов<етскую> Р<оссию> и Св<ятую> Русь, а теперь вижу, что это просто зазнавшийся дворник, а прогнать не могу. Слушаю дурацкий хамский смех и возгласы, вроде: — «Эх, чорт! Что-то башка не варит!» — и чувствую себя оскорбленной до заледенения, а ничего поделать не могу.

О Боже мой, как страшна и велика власть человека над человеком! Постоянное воскрешение и положение во гроб! — Ничего не преувеличиваю, слушаю внимательно, знаю: если бы Вы сейчас вошли (к<оммуни>ст только что получил письмо от товарища и читает мне вслух: «Выставка птицеводства и мелкого животноводства…» Это товарищ его приглашает на Пасху.) <Фраза не окончена>


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой[81]
16 апреля 1921 г. Москва

Дорогие вы мои братья и сестра Олечка!

Сегодня решил всеми правдами и неправдами выбраться в Воронеж 20-го апреля; думаю, в этот день вы получите от меня эту весточку — «простынь». 21-го или 22-го буду уже с вами, т. к. поезд идет не больше 30 часов.

Жду той минуты, часа, дня, когда мы все четверо соберемся вместе, без дорогой, для нас всех, любимой мамочки. В годовщину ее смерти — я любил одного человека, и эта любовь была тем дорога, что она имела прямую связь любви с мамочкой.

Всевочка видел, между прочим, ее в Москве, слушал за Моек-вой-рекой, на Пятницкой улице, ее стихи. — Это живая Русь, а ведь я русский до дна моей души. Всевочка произвел на Марину очень хорошее впечатление, а «Пятницкая улица, что за Москвой-рекой» от него без ума[82]. Мне бы очень хотелось, чтобы мы все были, жили и росли вместе, но жизнь иначе устраивает нашу судьбу.

Хорошо бы хоть несколько дней побыть вместе, подвести итоги, вспомнить нашу неразлучную, во всех нас сущую Мамочку, и разъехаться опять до следующего свидания. Думаю, что эта встреча наша будет иметь громадное значение в нашей жизни. Я приеду к вам, дорогие мои, не «потерявшимся в волнах истории», руль своей жизни, своей души держу крепко. Он привел меня к крепким берегам и прямому руслу — учиться! Работать! Знать! Быть! Вот, вот, что так долго искалось и нашлось. Терять больше время нельзя ни в каком случае. Нужно добиться того, чтобы мы все через 4–5 лет встретились с высшим образованием, и тогда наша мамочка будет ближе всего с нами. Мы ее почувствуем, как никогда. Нас эта будущая встреча, с мамочкой в нас, благословит нас на нашу творческую жизнь, на наше бытие. Все мы постараемся закрепить ее на вечность среди и этого мира. Самое любимое наше достижение мы будем посвящать нашей неповторимой, изумительной мамочке. Всевочка пойдет в мир техники, и при упорном труде, при изучении всего необходимого по-настоящему — будет талантливым инженером-изобретателем.

Володюшка уже учится, работает по-настоящему и возродит нашу Русь в сельскохозяйственной жизни. Его ждет и сторожит история, ведь и она хитрая штука, любит упорную работу и глубокое изучение всех ее причуд и метаморфоз.

Борис — пойдет в Мир Искусства, при огромной любви к нему, будут открываться по пути к прекрасному, все драгоценные места, думы, книги и все, что живет по-настоящему и не умирает, — напишет историю Души — искусства — человека.

Олечка — уже может критиковать и любить все самое ценное, настоящее; имеет дело с лучшим в жизни нашей — с философией души. Ей помогут делать это — собой — братья, люди, жизнь и «Мамочка-Цель». Ведь только подумать! Через четыре года нам уже будет много, много лет! Всеве — 24; Володе — 26; Боре — 27; Оле — 28.

Я рад, искренно счастлив, что мы, еще не оформленные, не проявившие себя, имеем возможность встречаться с лучшими людьми в жизни и что мы среди них не «обухи» в воде, а корабли и плывем к «Мамочке-Цели», а она прекрасна!

Мы будем непременно делать, из года в год, в наш «слет» — итоги работы и достижений.

Всева — нам будет рассказывать о своей личной работе-учебе, о своих личных открытиях и о том, что делается в Мире техники во всем мире. Володя — нам будет рассказывать о состоянии своих достижений и что делается в этой области во Вселенной.

Борис нам будет рассказывать о вечности прекрасного, о достижениях своих в нем, и о том, что приходит и придет в вечность в настоящую и будущую эпохи.

Олечка нам будет рассказывать о думах человеческих, их росте, возрождении, умирании и воскресении; о своих достижениях в познании истины.

Вот интересно, что мы преподнесем через четыре года нашей дорогой «Мамочке-Цели».

Думаю, что мы будем сильными, счастливыми, увидя ее в нас, во весь ее рост, во всю ее могучую, — богатырскую ширь.


* * *
Дорогие братья Всевочка и Володюшка! Дорогая сестра, Олечка!

«Наш путь тяжел, наш путь далек,
А Небо, все чернеет…
Спешим, друзья, на Огонек!
Он путников-согреет!»
Найдите любимую молитву нашей любимой Мамочки — «Живые в помощи Вышнего!».

В один из наших вечеров — почитаем, перепишем и обменяемся, вместо карточек — подписями под молитвой — любимой Мамочки. В Москве я долго искал путь моей жизни и через исключительную встречу, исключительную любовь к Марине Цветаевой — я свой путь нашел, но не в Москве, а в Питере.

По возвращении из Воронежа или осенью я, наверное, буду там. Если поеду летом, то буду упорно работать в библиотеке, чтобы войти в него раньше формального поступления. Мой будущий институт с 4-х годичным курсом называется очень красиво, — по-родному… — «Российский Институт Истории Искусств».

В Питере был не напрасно! Познакомился с Анной Андреевной Ахматовой и ее вторым мужем профессором ассирологом — Шилейкой. У нее же познакомился с изумительной женщиной Валерией Сергеевной Срезневской, которую я пошел провожать от Ахматовой, и, когда довел до ее дома, то она сказала, что очень хочет показать меня своему мужу. Он был тоже превосходный человек. Вячеслав Вячеславович, между прочим, профессор Питерского Университета и старший врач Университетской клиники.

Был у тетки Веры Алексеевны Зайцевой (жена писателя Бориса Зайцева). Она старая генеральша — очень породистая[83] — и сказала, что будет очень и очень рада, если я у нее буду бывать.

Вот уже три места, где я смогу бывать в отдых от работ. — Очень этому рад.

Целую крепко Вас, дорогие мои. Скоро увидимся. Ваш брат — Борис.


Из воспоминаний Анастасии Цветаевой[84]
Май 1921

После моего расставанья с Мариной прошло три с половиной года. Когда наша письменная связь упрочилась, она прислала мне через ехавшего в мои края (друга и поклонника ее стихов, служившего в Красной армии) Б.А. Бессарабова письмо с вызовом меня в Москву на работу, машинописный сборник стихов 1917-1921 годов. «Юношеские стихи»[85], мне посвященные, переправленный на старую орфографию (красными чернилами ее рукой) — и пуд белой муки — продать — на дорогу… <…>

Май 1921 года. Путь, загражденный раньше Гражданской войной, был свободен, но ехать мне с восьмилетним сыном пришлось девять суток. Ехали в теплушке вместе с другими, кому посчастливилось достать пропуск. Но мой пропуск был дан прямо до Москвы, а по пути, в Мелитополе, как сообщили слухи, требовали добавочного. Нас могли высадить — и куда бы мы делись, сорвавшись с места и не доехав до своего? Миг был страшен. Зажав в руке бумагу с магическим, словом «Москва», я пригнулась за ворохом багажа, прижав к себе сына, фонарный луч, шаривший по головам, скользнул мимо нас, мы облегченно вздохнули: беда миновала. Москва — наша! <…>

21-22 мая (в Николин день?) мы подъехали к Москве.

Поезд остановился за Рогожской заставой. Как помню я этот час! Ливень и то, как в просвете меж его струй блеснула искра купола Храма Спасителя, и снова его заволокло, и как мы чудом, на отложенные для этого гроши, наняли ломовика, в Москву ехавшего, и, взгрузив на него наш жидкий багаж (все, что могли поднять наши четыре руки, — остальное из уцелевшего скарба было брошено у друзей), — мокрые до нитки, мы въехали в еле видимую за струями ливня Москву.

Может быть, вспомнилось бы детство и отрочество, въезды осенью из Тарусы на знакомые улицы с золочеными вывесками кренделей у булочных и трактиров Садовой, но ливень, обращавший улицы в реки, отбивал память.

<…>…Комната совсем темна (это идут те минуты, которые Пушкиным: «…заря сменить другую спешит, дав ночи — полчаса…»).

Лежим, глаза в ночь. Марина говорит, я слушаю:

<…>…Борис Бессарабов (он не застал тебя, жаль), — ну, ты его тут увидишь — юный, мужественный, а румянец — детский, или, как бывает у девушек, «кровь с молоком». Настоящая русская душа! Так ко мне привязался! Красноармеец. Как понимает стихи! Друг. Все сделает, что, увидит, нужно. Редкий человек».


Из воспоминаний Бориса Бессарабова
Инспекция в Закавказье. Лето 1921 года
Состав инспекции: начальник — начальник жел<езно>до-р<ожных> войск Республики — тов<арищ> Скребнев, комисcap инспекции — я, главный инженер — Соловьев. Инспекция размещалась в мягком салонном вагоне. В моем распоряжении было два купе — служебное и бытовое. Скребнев был с своей женой.

Маршрут инспекции:

Ст<анция> Лозовая[86]. Я был занят шифровкой срочного донесения в Москву. Вагон с инспекцией передвигали по путям. Задвинули в гущу мешочников. Стук в купе. Товарищ Скребнев: «Тов<арищ> комиссар, срочно Вам надо заняться с толпой, окружающей нашу инспекцию, если хотите, чтобы мы уцелели…» Быстро спрятал шифр и пошел к выходу. Открыл дверь. Необозримое море разъяренной толпы мешочников, мужчин, женщин с детьми, братишек-матросов и армейцев в разных формах. Со мной на пороге, лицом к лицу, встретился невероятных размеров великан — братишка-матрос с гранатами за поясом. Я дал ему знак, чтобы он вошел в вагон. Привел его в свое служебное купе. Объяснил ему, что мы — инспекция по очень важным делам, и что этот вагон — наш временный дом на колесах, и что я как комиссар отвечаю за жизнь каждого из членов инспекции. Заполнить народом вагона я не имею права — меня расстреляют. Я могу лишь уступить свое личное купе четырем человекам — двум матерям с грудными детьми.

Братишка-матрос пришел в восторг и со словами одобрения пошел к выходу. Появившись на пороге вагона, он сделал энергичный жест рукой. Толпа затихла. Я сказал ему, чтобы он посадил близ стоявших к вагону 2-х женщин с детьми. Он молча взял ребенка у ошеломленной женщины и передал мне в руки. — Где твое барахло?.. — Вот, вот и вот… — указывает рукой мать. Матрос быстро перевалил через свое плечо несколько мешков и всунул в вагон женщину. Рядом с этой женщиной была другая мать с ребенком и мешками. Матрос точно повторил свою операцию на глазах у замолкшей толпы. — «На этом, товарищи, баста!.. — прогорланил матрос. — Тут едет очень важная комиссия военных».

К моему удивлению, вся эта суета смирила исстрадавшуюся, доведенную до отчаяния разношерстную толпу людей. Они все, как я узнал от моих пассажирок, по 1,5–2 месяца не могут уехать из этого проклятого места.

Я тут же вызвал военного коменданта станции и приказал немедленно подать состав товарных вагонов и часть пассажирских, стоявших на путях станции для отправки людей. Строго приказал, чтобы в ближайшие дни все люди были отправлены со станции и чтобы все пути были свободны от мешочников.

Эти приказания я отдал при обступившей нас большой труппе матросов и армейцев. Матросу-великану я дал указание, чтобы он подобрал надежных ребят и проследил посадку людей без скандалов и драк.

Наш вагон был отправлен в назначенный срок — минута в минуту. Еще мы не уехали, а на третьем пути был уже сформирован состав из товарных и полуразбитых классных вагонов и шла посадка людей. За несколько минут до отхода поезда на Ростов, к которому был прицеплен наш вагон, ко мне в купе осторожно постучали. Вошли три матроса и доложили мне, что посадка произведена в полном порядке: сначала были посажены женщины с детьми и их имуществом, а затем сели братишки и армейцы — всего около 3.000 человек, в тесноте, да не в обиде! Остались люди на север, а южан посадили почти всех. Они мне сказали, что сами они сядут в следующий поезд — на север и что они проследят подачу вагонов и посадку в таком же порядке, как и в первом составе, на каждый вагон будут распределены надежные, хорошие ребята. Матросы пришли в невероятный восторг, когда узнали от посаженных женщин, что они приняли горячие ванны с душем и искупали своих детей. Матросы крепко-накрепко жали мне руку, прощаясь со мной.


Военный комендант, допустивший такой беспорядок на крупнейшей узловой станции, был мной сознательно поставлен под контроль матросов, обвешанных гранатами. В пути от наших спутниц до Ростова мы узнали, что матросы и армейцы собирались забросать гранатами наш вагон-салон с зеркальными чистыми стеклами, вызывающими ярость и раздражение измучившихся людей, застрявших на станции под открытым небом. Обо всем этом я доложил шифром в штаб VI-го отдела ЦУПВОСО в Москву.


* * *
Проснувшись рано утром, я вышел из своего служебного купе и, стоя у окна, любовался восходом солнца. Вскоре из купе вышла одна из наших пассажирок, оказавшаяся учительницей. От нее я узнал, что другая наша пассажирка — мать маленьких детей, оставленных дома на попечение бабушки. Муж у нее погиб на фронте и что она везет продукты, чтоб не погибнуть с голоду. Она домашняя хозяйка.


Поговорив о прекрасной заре, о ее муже — командире в Красной Армии, о трудных условиях жизни в годы заканчивающейся гражданской войны, казалось, что все вопросы исчерпаны. Моя собеседница много говорила о том, что они очень мне благодарны за благородный и человеческий поступок и что они не знают, как и чем меня отблагодарить. Она вдруг тихим грудным, низким голосом говорит мне: — «Вы меня не обидите, если подойдете ко мне как к женщине, и что она ни в коем случае не будет это рассматривать как нехороший поступок с моей стороны, а наоборот, ей как женщине и матери ребенка хочется меня отблагодарить большим женским чувством за мою помощь им. Я ответил ей, что об этом больше говорить не нужно, т. к. я не считаю возможным, относясь к ней с большим уважением, принять ее предложение, как женщины и матери, попавшей в большую беду, и что при других обстоятельствах я бы никогда не отклонил возможность близости с ней, т. к. она как женщина исключительно обаятельная.

Она долго и внимательно посмотрела мне в глаза своими большими очень красивыми серыми и умными глазами.

— Да, я Вас понимаю. Какой же Вы — хороший, товарищ комиссар. Я Вам очень благодарна за такое глубокое уважение ко мне — женщине и матери ребенка. Желаю Вам от всей души удачной и счастливой, счастливой жизни.

На этом мы распрощались и разошлись по своим купе.


* * *
За утренним завтраком жена Начжелвойск Скребнева, поздоровавшись со мной, вдруг неожиданно заплакала и тихо вспомнила свою дочь Галину, похороненную нами в Пензе осенью 1919 года:

— Вот, Борюшка, жили бы вы с Галинкой, как голубочки. Ведь я слышала весь ваш разговор с нашей пассажиркой-учительницей. Вы очень благородно и правильно поступили. Не каждый смог бы воздержаться от той возможности, которую она Вам, так ласково, предлагала. Ведь она очень интересная и молодая женщина.


* * *
Наши пассажиры сошли с поезда. Одна на предпоследней остановке до Ростова, а другая, учительница, сошла на станции Ростов<->н<а->Д<ону>.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой[87]
4 июня 1921. Москва

Дорогая Олечка!

С твоей первой весточкой из Воронежа после моего отъезда я встретился с большой радостью.

Сначала начал писать тебе в ответ деловое, но мне это показал ось тяжелым и так просто понятным: могу сказать одно, что в эти ближайшие 2–3 недели все, что необходимо Вам вышлю.

Для всего этого я предпринимаю целый ряд решительных мер, и как только будет результат, то может быть, я появлюсь, сам в Воронеже на день, два или же с надежной оказией вышлю.

Вчера был у Николая Петровича Крымова (художник, выставляется в «Мире Искусства») и говорил с ним о том, что я хочу работать, что это является для меня теперь вопросом жизни или смерти моей.

— Я тоже, Борис Александрович, пришел к такому же состоянию, ведь надоело же: за три года не написал ни одного этюда с натуры. Мне хочется слиться с полем, зеленой рощей и избой крестьянина-художника, который любезно мне предложил у него остановиться, в «Красном углу» даже сидеть, но со своим «хлебом и солью», которых у меня нет. Ехать думаю все равно, так как я не хочу уже зависеть от денег: должен был за 10 проданных вещей получить полтора миллиона, но все они там проворовались и опечатали не только кассы, но и мои картины.

— Николай Петрович, есть ли надежда на изменения к лучшему в ИЗО? (отдел Изобразительных искусств).

— Несомненно есть. Это все сделано оппозицией, футуристической шайке. Их долго хотели разоблачить, но они очень ловкие люди. Эта оппозиция со здоровыми планами, которые дадут возможность существовать всем талантливым художникам… Говорят, что инициатор всего этого нового начинания, очень энергичный человек, да и художник сносный, некто Китилис[88]. Заниматься же я Вам посоветую, Борис Александрович, с художником Синезубовым[89]. Он хороший рисовальщик и живописец. Вы ведь знаете его работы?

— Да! Видел на выставке в 1919 году и очень понравилось.

— Так вот он не только хороший портретист и мастер, он — душа-человек! Да, да, Борис Александрович, он исключительный человек, и с ним вам будет очень хорошо работать. Ведь он очень талантливый художник, хотя ему всего 26 лет.


Ридаль [90] сел за рояль и играет скрябиновские вещи. Сижу и пишу тебе дальше в кабинете Филиппа Александровича. Музыка… «Ноктюрн».


— Вы знакомы, Борис Александрович, с моей женой?

— Вот какой ты, Коля… мы только что с Борисом Александровичем разговаривали… встретились, и он меня проводил на Б. Левшинский, он шел к нам. Ты знаешь, Борис Александрович говорит, что я его напугала вопросом — почему он думает, что ему нужно заниматься и что выйдет ли из него художник, так как ведь сейчас все хотят заниматься искусством? А кто же еще хочет заниматься? Д. ведь такой флегматичный, у него ничего не вышло с театром и здесь ничего не получится.

— Катя[91]!Ты совсем не права… Ведь, я же 20 лет только начал учиться, а Сезанн начал писать сорока лет с лишним, после того как он бросил директорствовать в банке.


Ридаль — музыка, Скрябин. «Равель», соната 1 часть.


На Мусатова[92] махнули рукой и выгнали из училища Живописи, Ваяния и Зодчества.

Люди не чувствуют своего пути иногда очень долго, но потом сразу берутся и дают много хорошего. Возьми ты меня, когда я поступил в высшее техническое, а когда я учился в реальном, я и не думал о красках, а вышло иначе! Ты совсем не права…

С Синезубовым я буду говорить в ближайшие дни и позвоню Вам о результатах. Думаю, что все устроится, так как он сильно нуждается в хлебе, иногда по 3 суток ничего не ест, весь извелся бедняга.

— Борис Александрович, от Вас звонит телефон? — Да!

— Я Вас очень попрошу позвонить к Вульф по №… и спросить от моего имени, заказывать ли оба лекарства, за которые в аптеке просят 25 ООО рублей?


«Вешние воды» Рахманинова.


— Какой все это ужас… ведь у них нет таких денег….

— Хорошо! Я сейчас же позвоню, как вернусь домой.

— Я вам очень советую, Борис Александрович, заниматься летом, а с осени поступайте в мою мастерскую… поработаем вместе!


«Христос Воскресе» музыка Рахманинова, слова Мережковского.


— Как я счастлив, Николай Петрович. Я весь горю… да! Все остальное не мое… мне не нужно ничего, кроме красок…

— Мне, Коля, кажется, что у Бориса Александровича будет все удачно…


«Благословляю Вас, Леса» Чайковского.


— Да! У меня есть Вера…. Мне хочется попытать силы… Хочу работать, только скорее!..


«Мы сидели с тобой у заснувшей реки» музыка Чайковского.


— Да! Работайте. Работайте, Борис Александрович, ведь надоело уж ничего не делать…

— Да! Все мне надоело и партия и фронт…

— Конечно, это дело не Ваше, Борис Александрович. Я страшно в Вас разочаровалась, когда об этом услышала. Искусство человек променял, и на что же?!


«Для берегов отчизны дальной» музыка Бородина.


— Да! Это хорошо, Борис Александрович, что вы отходите от всего этого к искусству… Оно вам даст очень много… Я вас вполне понимаю. Вы вполне правильно говорите, что вся эта работа очень опустошает и выбивает из колеи. Вот я тоже моталась по мастерским, но это меня даже увлекло, а эти собрания, бесчисленные регистрации, комиссии… нет терпения! Вот уж три года!

— Я тоже за вас очень рада….


«Пророк» Римского-Корсакова, слова Пушкина.


— Я рад, буду работать упорно. Мне нужно школу, краски, люди, искусство. Все остальное выжжено….

— Да! Большое счастье, большая радость быть с людьми искусства… Я выросла и живу среди них и умру…


«Это было давно» музыка Кельберг.


— Большое вам спасибо за все. Я очень рад, что пришел к Вам, Николай Петрович и Екатерина Николаевна.

— Я тоже очень рад, Борис Александрович, что вы зашли. Заходите к нам.

— Он целый год собирался и… только теперь пришел… Приходите, Борис Александрович. Мы будем очень рады…

— По телефону я сейчас же позвоню. До свидания….


В ночь с 6 на 7.


Пусть не удивляет тебя, дорогая Олечка, это письмо, написанное под музыку. Я не подтасовывал, а просто сидел и писал, и когда Ридаль кончал играть, он говорил, что он играл и чья эта вещь.

Занятно то, что вышло в некоторых случаях странное совпадение по смыслу разговора-письма.

В тот же день мы с Арсением[93] пошли к артистке Воронежской оперы, к Школьским, и там она пела «Христос Воскресе» и другие вещи, совпавшие так же. Я окончательно обалдел и радовался. Арсений тоже был в хорошем настроении.


С этим письмом я посылаю тебе копию с письма Марины ко мне, но попавшее мне случайно, и она об этом не знает. В книге, которую мне дала читать Ася — свою вещь: «Королевские размышления», изданные в 1915 году[94], принадлежащей Марине, с надписью Асе.

В таких случаях, а он один в моей жизни, я не счел возможным не прочесть его. Мой фатализм — оправдание! Копию его я шлю для этого, чтобы ты окончательно убедилась в Марине и ее отношении ко мне с первых наших встреч.

Отдавать его подожду до отъезда и думаю, что она оставит его у меня.


Вот копия письма моего к Анне Андреевне Ахматовой.


Ночь с 6 на 7 июня 1921.

Москва Дорогая Анна Андреевна!

Вскоре после приезда из Питера в Москву, я отправился в командировку и вернулся только на этих днях.

Очень сержусь на обстоятельства, что они не дают возможности сделать целый ряд вещей, так необходимых теперь любимым людям.

В конце будущей недели, наверно, поедем с инспекцией в хорошие места: Украину, Крым, Кавказ и Закавказье и вернемся к первым числам августа. Думаю, что на этот раз обстоятельства сложатся весьма благоприятно, и я по приезде в Москву отправлюсь в Питер на несколько дней.

С большой радостью вспоминаю те часы, которые провел у Вас.

Вы такая: увидишь раз — не забудешь. Помню Ваши излучистые глаза — скорбь… Все Ваше лицо, изумительные руки. Помню Ваш грудной голос и очаровательные стихи…

Вы — сказка!

В Москве по дороге нашел Ваш «Подорожник»[95].

Я признаю и люблю «Исповедь»[96] во всех проявлениях. Она — основа Жизни, радость! Тем сильнее, чем больше и глубже исчерпывает настоящее… Ваши стихи — Исповедь!

За Ваши стихи особенно: «Когда о горькой гибели моей» и «На шее мелких четок ряд»[97] — Ваш! Ваше Имя — моей любимой мамочки…

Буду по-настоящему рад Вашей весточке, пишите о себе, мне можно… Просить я не умею, не могу, но буду очень благодарен, если Вы пришлете несколько своих стихов, которые Вы больше любите. Хорошо бы до отъезда… в путь!

Привет Валерии Сергеевне.

Адрес: Пречистенка, Малый Левшинский, дом 5, квартира 2.

               Ваш Бессарабов.

Олечка! Тебе шлю «Подорожник».


Дорогая Олечка! Я буду с тобой откровенным и буду тебе писать не только о моем донжуанстве, но и то, что меня волнует во всей жизни моей.

Я буду писать тебе о каждой интересной встрече и, если тебе не скучно, в разговорной форме. Буду присылать тебе копии писем любимых и интересных людей ко мне и свои к ним.

Олечка! Вот мои любимые женщины:

1) мамочка,

2) моя сестра Олечка,

3) Марина,

4) Анна Андреевна,

5) Вероника[98],

6) Верочка,

7) Олечка К-кова.

Самые дорогие из них — ты и Марина.

Очень благодарен тебе за строчки о Веронике. На этих днях напишу ей огромное послание о Москве, о Государственном Институте Ритмического воспитания[99], о книгах по ритмике, о себе.

Если она будет в Воронеже, то скажи ей, что я ее очень прошу написать мне. Теперь же, так как я могу уехать. Ей-то письмо до отъезда напишу и с дороги писать буду, а вот она, чувствую, оплошает и устроит так, что до августа месяца ничего не буду о ней знать.

На этих днях Елена Дмитриевна (сотрудница политчасти) ЦУПВОСО, подарила мне сборник посвященных мне стихов. Очень слабые. <…> Если захочешь, то прочти их Веронике и скажи, что как все это маскарадно и просто скверно написано. И несмотря на то, что она не отсылала мне писем и не давала этих стихов, я все это знал и видел — не скроешь. Отдав эти стихи мне, она совсем меня потеряла и не сможет взять ничего, даже простой ласки.

Извини меня, дорогая Олечка, за такое огромное послание. Это своего рода исповедь и, пожалуй, исчерпывающая за этот короткий промежуток времени.

Пиши побольше о себе, о Володюшке. Передай ему от меня горячий привет. Если он меня не понял и не воспринял, то дай ему прочесть или прочти сама эти письма, и я думаю, что он поймет меня и не будет, может быть, меня строго осуждать.

Олечка! Отослала ли ты письмо Коле[100], и если нет, то немедленно его пересылай на мое имя, а я уже пошлю его дальше.

Если приехала или приедет Леля Поляновская[101], то передай ей от меня привет и скажи, что я очень жалею, что не смогу увидеть ее.

Целую крепко тебя, дорогая сестра Олечка.

               Твой Борис.


Ариадна Эфрон — Эмилю Миндлин[102]
15 февраля 1966 г.

Милый Эмиль Львович, посылаю Вам несколько выписок (обещанных!) из своей детской тетради 1921 г. <…>

«Борис заболел малярией, и его забрала к себе Ася. А у ней в это время жил Э.Л. Миндлин. Мы поменялись. Ася получила Бориса, а мы Эм. Львовича. Он начал жить у нас. Он был страшно бестолков. Когда Марина просила его вымыть кастрюльку, то он просто вытирал ее наружную копоть. Скоро Борис вернулся в свое прежнее логово. Я помню одно большое событие из жизни Э.Л. Это его пиджак. Он как-то вздумал продать его на рынке за 200 или за 250 т. Часа через два он вернулся… но увы… с пиджаком. С тех пор он стал каждый день ходить на рынок и все убавлял и убавлял цену. По ночам Б. и Э.Л. разговаривали и мне мешали спать. Борис учился у Э.Л. писать стихи. И написал три стиха. Борис все время писал заявления, а Э.Л. переписывал Звезду Землю[103]. Он извел почти все наши чернила, а Борис Марину — чтениями и: "как лучше?". Я помню, как Борис устроил Э. Льв. службу на Разгуляе[104]. И Э.Л. ходил только в два места — на Разгуляй и к Львову-Рогачевскому[105]. И когда он принимал уходную осанку, то я всегда спрашивала утром: "Вы на Разгуляй?" или вечером: "Вы к Льв<ову>-Рог<ачевскому>?" Его любимое место было у печки. У него всегда все выкипало и подгорало. Главное его несчастье были брюки. Он каждую минуту их штопал; лоскутов не хватало. Из-за них он в гостях сидел в пальто, хоть бы там была жара».

«Еще немного о ночах, "которые даны в отдых". Как только Э.Л. пошевеливался в постели, бодрствующий Борис начинал задурять того стихами. Один стих был про бронировочный век, другой про красный октябрь. Э.Л. всегда ночью кричал и думал, что тонет. Это время обыкновенно выбирал Борис для чтения стихов. Миндлин, напуганный мнимой бурей, опровергал стихи. Утром он выслушивал их заново и должен был вежливо хвалить».

«Наши гости скоро уехали. Сперва уехал Борис на извозчике с чемоданом и непродающимся Репиным. После его отъезда мы пошли на рынок за грибами усладить отъезд Миндлина. Мы его хотели проводить. Скоро настал этот день. В четверг 5-го выйдя из дома. Э.Л. нес свою корзинку, я — полку. Мы проводили Миндлина до Лубянской площади. Подошли к углу, и Марина купила Мин<длину> два кармана яблок и отдала ему последние 20 тысяч. Мы поцеловались, и поцеловались еще раз и еще раз. Мы его перекрестили, и он пошел. Пошли и мы».

Вот Вам, милый Эмилий Львович, кусочки тех дней — на память (но не для печати!) Благодаря этим отрывкам Вам, верно, еще что-н<ибудь> вспомнится из тех баснословных времен!


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
6 июня. Москва

Дорогая Олечка!

Сегодня в ЦУПВОСО решалась судьба моего лета, и может сложиться дело так, что я могу поехать в командировку с инспекцией Жел<езнодорожных> Войск республики во главе с Начальником Жел<езнодорожных> Войск республики и мной, так как если я поеду, то с полномочиями Военкома Жел<езно-дорожных> Войск республики. Основной наш маршрут намечается через Украину, Крым, Кавказ и Закавказье. Обратно ехать будем через Воронеж. Командировка предполагается недели через полторы, две до начала августа.

В тот же день, когда это выяснится окончательно, я напишу тебе об этом письмо.

Этой командировки я очень хочу, так как она с большим избытком обеспечит мне зиму, и я смогу по-настоящему помочь и Вам.

Недавно у меня был разговор с Елизаветой Михайловной о моем житье у них, и мы пришли к заключению, что отношения у меня со всеми живущими в доме после эпопеи с Эсфирью и Шурочкой изменились и разлад не отходит, а наоборот углубляется.

Другой разговор через несколько дней был для меня мало понятным: Елизавета Михайловна вдруг сказала на отъезд Виктора, что она этому очень рада и не может себе представить, как это я уйду от них, «мой второй сынок»… Мне этого не хочется, и будет очень жаль.

Марина мне передала, что Татьяна Федоровна в «Шурочкином возмущении» рассказывала ей о том, что «нам всех приходится содержать». Никто ничем не помогает. Борис же поселил в доме сумасшедших коммунистов: Ридаля и Малоченко[106] (они у нас только спят в совершенно пустой комнате).

У Марины сейчас содом: приехала сестра Ася с сыном Андрюшей. Марине очень трудно, она превратилась в загнанного зайца, и у нее все время болит голова, так что она не может даже работать и делает, что попадается под руки. Марину я понимаю до мелочей и очень к ней внимателен, больше не через нее, а через реальности по отношению к Асе с устроениями на пайки и прочее. Марина это тоже чувствует и у нее проскальзывает внимание ко мне, но очень пассивно, так как она меня не совсем еще и не до конца понимает, и с головой увлечена сейчас кн. С. Волконским (теоретиком театра).

На днях был у Марины и сказал, что я от Добровых ухожу и мне нужна комната или угол. Это до Марины дошло. Она понимает, что лучшего «квартиранта» она себе не найдет, и очень тепло, но очень осторожно и символично подчеркивает, что у нее полная свобода от быта и для роста души. Нужна выдержка в таких вещах, и я думаю, что Вам, Борис, будет хорошо. Я даже и заботиться умею.

Вчера был долгий разговор с Асей. Я рассказывал ей о себе. Говорили о ней и о Марине и о коренных различиях в них. Ася несет крест — судьбу в других — себе, Марина в людях — для себя. Марине очень везет в людях, и ее по-настоящему любят. Начиная с Алечки и Сережи (ее мужа)… Асе не везет в людях и даже в отношении к ней сына: «Я знаю, что Андрюша никогда не бросится ко мне на шею поласкать меня, когда я плачу, а Алечка чутко ласкает Марину в малейшем ее волнении».

«Марина-Алечка». «Ася и Андрюша».

Ася с большой горечью рассказывает о том, что Марина ее совсем не понимает и не хочет этого, и слушает ее крайне рассеяно. «А я ради Марины бросила всех своих людей в Крыму, в этом мой крест… Мы с Мариной жить под одним кровом не можем»…

Вчера же Ася и Марина после моих рассказов о письме к тебе под музыку Ридаля, захотели слушать музыку, и мы решили пойти к приват-доценту Школьскому[107], слушать Ридаля, сольное пение сестры Школьского….

Зашли с Арсением к Цветаевым, но у Марины очень болит голова и она без аспирина не хочет идти и в случае, если он будет — пойдет. Я и Ридаль отправились «вне пространство», искать аспирин. Арсений говорил дорогой, что это все «безнадежное предприятие»… Зашли в первую попавшуюся советскую аптеку, где стояли аптечно-белые женщины, и на вопрос их, что мне нужно, и на ответ, что у них аспирина нет, я раза три сказал: «Поймите Вы меня, что мне очень нужен аспирин!» — после этого они полопотали на каком-то тарабарском язычке и одна из них отозвала меня в сторону и, приготовляя два порошка сказала: «Вот видите, у меня душа еще не очерствела»…

— Я очень и очень этому рад… удивительно хорошо…

— И я рада, Вы счастливы, что я сегодня дежурная. 

— Аспирин есть! Чудом достал!

— Чудная реплика этой женщины — «душа еще не очерствела». Правда, Ася?

— Да! Это замечательно….

У Школьских в начале оживление, а потом Марина замкнулась и твердо сказала, что им скоро нужно идти, а потому они хотят музыки. Болтовня Марину доканывает. Марина слушает музыку, иногда просыпается, оживляется и просит играть еще. Все просят Марину читать стихи… Марина читает только четыре стиха. Изумительно замкнуто, хорошо, напевает их. Школьские в восторге и очень звали заходить к ним. Особенно младшая сестра — Бор<иса> Александровичах Непременно заходите. Я буду очень счастлива.


Сегодня из ЦУПВОСО зашел к Марине и рассказал о предполагаемой поездке. Асе отдал суп из ЦУПВОСО-вской столовой по четырем карточкам необедающих. Марина позвала меня к себе, легла на диван и просит достать аспирину.

— У меня, Борис, страшная головная боль!

— Я Вас понимаю, по-настоящему, я все вижу. Аспирину постараюсь достать еще.

— Борис, прикройте дверь и накиньте крючок… Ах, Борис! У меня болит голова… у нас содом… Алечку я отправила с Зайцевыми на дачу на один месяц… Что дальше будет — я не знаю, но больше я так не могу… Ася не понимает, что она страшно болтает о совершенно мне не интересных вещах. Мы с ней никогда не могли жить вместе. Асе нужен свой круг людей, который ее будет слушать… Она пишет груды и сжигает… недавно сожгла свои записки за десять лет. Я совсем обалдела, Борис. Я Вам говорю все. Я не могу дальше так… Я понимаю, что, живя с людьми, превращаемся в должницу и отдать, отплатить нечем….

— Мариночка! Я Вас понимаю. Я хотел Вам сказать… Скажу: Я нужен Вам. Мне нужно расти в тишине — молчание. Вам нужна тишина-молчание. Это лучшее отношение людей — это абсолютное понимание друг друга. Нам жить вместе легче, чем <…>. В этом — все! Асю же мы устроим с пайками и комнатой, и все будет очень хорошо… Я понимаю Вас, Мариночка… Я Вам нужен!

— Милый Борюшка! Пришла Ася.

— Борис! Завтра к десяти часам утра нужно занести рукописи Зайцева к издателю <…>, возьмите это на себя. Зайдите к Скрябиным, они у них, вот записочка Татьяне Федоровне. Запишите адрес издательства…..

Из дома вышли с Мариной вместе, она к зубному врачу, я — домой.

               Борис.


Не иду, а лечу…. Лестница, Пречистенка, М. Левшинский — Дома…. Телефон — поручение выполнено!

М. Левшинский, еще переулок Кривоарбатский, Б. Николо-Песковский и наконец Борисоглебский переулок.

— Извините, что поздно зашел, но необходимо Вас предупредить, Анастасия Ивановна, что я за Вами зайду завтра в 11 ч<ас> 30 мин или 12 час., и мы пойдем в ЦУПВОСО в клуб и Вы с заведующим пойдете к председателю правления клуба и поговорите с ним о «литературной студии».

— Хорошо, Борис Александрович. А о чем с ним говорить?

— О том, что вся работа будет зависеть от состава людей, которые запишутся в эту студию. Она может быть или лабораторной учебной или более творческой — все от уровня.

— Да, это верно. Я была сегодня в Вольной Литературной Академии на беседе Бердяева о Достоевском. Они посвятили уже несколько вечеров. Это очень интересно. Я с большим удовольствием была там.


Олечка! Ридаль и Малоченко могут уехать сегодня. Собирались ехать во вторник, прохвосты….

Буду бесконечно жалеть о том, что я не смогу тебе с ними же отправить писем, которые бы тебе обрисовали в жизни те трудности, которые приходится испытывать в Новой моей Москве.

Об этом вслед за ними по почте и с оказиями.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
11 июня 1921

                         «Живые в Помощь Вышнего!»

          из молитвы, которую любила моя дорогая мамочка.

Дорогая Олечка!

Сегодня вырешился вопрос о моей поездке с инспекцией на Украину и Кавказ. Условия поездки великолепные: едем в салонном вагоне 1 класса. Каждому члену инспекции по отдельному купе для жилья, общая столовая и купе для совещаний инспекции. К сожалению, не имею возможности сообщить тебе всего нашего маршрута, но все же могу сказать, что мы побываем в Харькове, Ростове, Армавире, Баку, Тифлисе, Кутаиси, Кисловодске и прочее и прочее. На обратной дороге заедем в Воронеж, потом еще в два места и затем в Москву.

В Воронеж заедем в последних числах июля или первых числах августа, и все устроится великолепно. Призываю Вас, мои дорогие, к терпению, а я сделаю все, что будет в моих силах.

Скажи в шутку папе, что Борис говорит — папа, ведь умник у меня, когда-то говорил, мол, что летом можно ходить и босиком или в лаптях… Вот, Олечка, ирония и досадная и смешная.

Я этой поездке страшно рад, дорогая Олечка, она мне даст, наконец, устроить и себе Москву, которую мне хочется, и помочь Вам и любимому человеку.

Я окончательно решил перебраться от Добровых, и буду жить у Марины и иметь наконец-то отдельный угол, даже целую комнату. Я очень рад, что в этом доме я буду принят, как человек, что ты можешь смело заключить из письма Марины, правда, мне не отосланного, но которое ей «примечталось».

Марина немного опьянена перспективами благополучной зимы и, главное, тем, что Алечка будет сыта и в тепле.

В нашей новой коммуне обеспечен «лад», потому что я по-настоящему люблю Алечку, а с Мариной мы оба чудаки….

Дорогая Олечка! И ты сможешь приехать ко мне в Москву и отдохнуть от ежедневного стона и <…> Ивана Васильевича. Рад, что сможет побывать в Москве и Володюшка и увидеть настоящую Москву, начиная с Марины и Алечки и кончая куриными и кроличьими царствами.

Буцурад и Веронике, если она сможет приехать в Москву от своей ботаники и борьбы с вредителями и заглянуть в Государственный Институт Ритмического воспитания хотя одним глазком.

Постараюсь с дороги послать тебе несколько весточек.

Непременно возьму с собой бумаги и красок, и буду рисовать, и писать каждую свободную от дел и сна минуту, а их у меня будет много.

Ридаль уехал вот уж как неделю назад, а от тебя я не имею никаких весточек. Жаль, что и Вероника ничего не написала, так как из друзей-женщин в Воронеже мне наиболее дороги ты и Вероника.

Анне Андреевне то письмо, копию которого я прислал тебе, не отослал. Пошлю завтра немного измененное и, если успею, то перепишу его тебе дословно.

Мариночке можешь за это время написать, постарайся обо мне поменьше и лучше первое письмо пусть вызовет ее на ответ тебе, из которого ты многое увидишь или хорошего или плохого.

Будет жалко, если я не успею написать весточку Веронике и нашему Володюшке — они оба прекрасны, но не видят друг друга. Хорошо бы им встретиться в их житейском и разном пути.

Мне очень интересно, заходил ли к тебе кто-нибудь их моих маяков: Верочка, Олечка и прочие. Они все как-то тянулись к тебе, особенно Верочка.

Между прочим, Ридаль не приветствовал перспективу моего перехода из дома Добровых к Цветаевым — из огня, да… Это, конечно, все чепуха, так как я знаю себя хорошо и при цыганской душе не запутаюсь!

          Целую тебя крепко,

          дорогая Олечка,

               Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
15 июня 1921. ст. Скопин

Моей дорогой сестре Олечке посвящаю «Путевые заметки».

«Живые в Помощи Вышнего!..» из молитвы, которую любила дорогая наша мамочка.

Глава 1, из которой видны итоги моих отношений к любимым людям.


     Содержание:

1. Маруся Ростовцева[108],

2. Вероника,

3. Марина,

4. Елизавета Михайловна,

5. Сестра Олечка,

6. Братья Володюшка и Всевочка,

7. Люди и я.


Маруся Ростовцева.

Накануне моего отъезда я получил от дорогой сестры Олечки письмо, где она сообщает о смерти Вероникиной мамы от холеры и пишет о Веронике и ее вопросах, «трижды» о моем адресе.

Я понял значение моего письма к ней и о той роли, которую оно может иметь для нее.

Вечером пошел к Марусе Ростовцевой, чтобы взять точный адрес Мити Марченко[109] и подробно узнать о Веронике, и об отношениях, которые были у нее и у умершей ее мамы.

Маруся пришла домой следом за мной, когда я уже собирался уходить и неприветливо повидавшись со мной, она принялась разговаривать с каким-то человеком об устроении в санатории родной сестры Бориса Леонидовича Шингарева, которую привезла с собой из Воронежа.

После этого разговора она обратилась ко мне и спросила, зачем я пришел.

Говорили с ней о Мите Марченко, она в нем совершенно разочаровалась. Он стал очень скверный, просто карьерист, а не человек. Ей хочется потом узнать, какое впечатление произведет па меня Митя, так как я его хорошо раньше знал.

Говорили о Веронике. Она мне рассказал подробно о ней и об их отношениях с мамой, которая оказалась Марусиной тетей Сашей. Маруся очень удивилась, что мы с Вероникой виделись всего лишь три раза.

— А я думала, что Вы давно знаете друг друга.

Она нашла, что мне необходимо написать Веронике и что это может послужить к хорошему исходу из ее оцепенения, в которое она попала с момента, когда узнала о смерти своей мамы.

Маруся внимательно прислушивалась к тому, что я говорил, и у нее очень часто загорались глаза.

— Борис, а как я рада, что встретилась с Вами. Это так неожиданно для меня. Вы такой хороший. Да! Вы прекрасный, редкий человек!

Мне захотелось Марусе рассказать о Марине и Олечке и Добровых, так как я внутренне был сосредоточен всецело на Марине, и внешне связан с Добровыми.

— Борис! Раз Вы сами говорите, что у Марины Ивановны ничего нет и там ребенок, а у Добровых все есть, и сыр, и масло, и колбаса… Вы и не думайте иначе… Все оставьте у Марины Ивановны. Вы внутренне будете абсолютно правы!

Мне страшно была нужна в эти минуты дорогая сестра Олечка, но ее заменила Маруся, она самоотверженно пошла на эту роль и сумела то, что может сделать только чуткая женщина. Вопрос, внутренне для меня решенный, разрешился окончательно, и с другим человеком, который нашел все правильно.

Все материальные блага на полтора месяца командировки — паек, хлеб, сахар, мясо, я оставил на имя Марины. Оставил доверенности и на жалованье и на разницу, и на дрова и прочее и прочее. Это Мариночку очень устроит.

Маруся под конец разговора разгорелась совсем. Она хотела, чтобы я сидел «еще и еще», угощала горячим чаем, но мне предстояло еще увидеться с Николаем Петровичем Крымовым и писать Веронике письмо.

Мы очень трогательно распрощались и решили бывать друг у друга, когда я приеду в Москву. Маруся пожелала мне в дорогу всего лучшего и еще раз обрадовалась вслух, что меня встретила.

Маруся очень выросла и стала интересным и настоящим человеком.

Маруся первой встречей со мной стала мне дорогим человеком.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
12 августа 1921

Дорогая Олечка!

Как ужасно быть от дома в 15 м<инут> хоть бы и не заглянуть в него. Неужели ты будешь на службе?!

Мы продвигаемся в Москву сквозным поездом, который простоит на ст<анции> Воронеж не больше 40 минут и уходить от поезда я не имею права, т. к. отстать — это будет слишком большая история. Пиши вслед по новому адресу:

Поварская. Борисоглебский пер., д. 6, кв. 3, мне.

Что нового у нас дома, что со Всеволодом и его адрес, если он его переменил. Пиши о Веронике.

Я не знаю, живы ли вы?! Если ты дома, то сейчас же иди на станцию и спрашивай вагон № 613 с комиссией ЦУПВОСО, а там военкома Бессарабова.

Как приеду в Москву, то сейчас же отошлю тебе десятки посланий по всем вопросам.

Ну и рок же! Ведь мы должны были остановиться в Воронеже не меньше, чем на сутки, но экстренный вызов Москвы все испортил.

Целую Вас всех крепко, крепко.

Олечка, не задерживай весточек. Получила ли ты от меня письма из Ряжска, Харькова, Ростова? Получила ли письма Воронежские?

Целую. Обнимаю крепко. Твой Борис.

     12 августа 1921 года

     Воскресенье


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
14 августа 1921 г.

Москва

Дорогая Олечка! До Москвы добрались благополучно. Ехать было очень весело. Я очень жалел о том, что слишком церемонился со своими спецами и сразу не усадил всех своих ребят в свой вагон. Встреча в этом переезде от Воронежа до Москвы с Максимовым и Романовичем[110] как будто бы реально ставит вопрос с моим откомандированием и демобилизацией для работы по своей специальности. Они меня считают тем человеком, без которого их компания не жизненна и может погибнуть, ничего не сделать из заветных мыслей и мечтаний.

Через пять дней они возвратятся из Петрограда и примутся за мое откомандирование и проведение в жизнь того проекта, который был нами намечен в вагоне.

Решено ехать в Батум для организации там Художественных Государственных Мастерских. Если состоится наша поездка в Батум, то это, имей в виду, связано с хорошими материальными последствиями для каждого из нас, т. к. там можно хорошо заработать.

Подробное письмо об этом — по возвращении этой компании из Питера в Москву.

Все до конца обдумано, и все свои люди и родные будут хорошо обеспечены. С юга возможно будет присылать продукты. Если все это выйдет, то, значит, через 3 недели я сам буду в Воронеже. Эта неделя многое должна нам с тобой рассказать о нашем будущем.

О тебе: или Москва, или Батум, или Америка.

Обо мне: Художественные — или Москва, или Батум, или Воронеж.

1) О Москве — до встречи с Варварой Григорьевной. Она на днях приедет в Москву.

2) О Батуме — до выяснения дел коммуны.

3) Об Америке — до выяснения вопроса в американском или английском консульстве и в Наркоминделе.

О папе — до выяснения с тобой. Все это разрешится в 3–4 недели. Жди. С первой же оказией вышлю 100 ООО руб. на текущую жизнь.

Приехал в дом Марины. Очень хорошо встретились. Марина получила письмо от Сережи (своего мужа). Ей необходимо не позже, чем через месяц, выехать к нему. Хлопочем в Наркоминделе. Возможно, что Марина поедет со мной в Батум и, конечно, с Алечкой. Для дальнейшего следования необходимо… Этот месяц, вернее, его вторая половина и 1-ая половина сентября — исключительные по своему размаху — коренные перемены в жизни всех нас. Я очень рад за Марину. Ты и я дадим ей письмо к Коле, чтобы он ей немного помог до написания целого ряда книг, что ей даст много денег и славы.


14 августа 1921 г.


Радуюсь и за тебя, дорогая Олечка, что наконец-то ты сошла с «сундучка», и для меня в твоем прекрасном пути открылись широкие перспективы — вплоть до твоего отъезда к Коле хоть на полгода или месяца на три. Буду рад, если вы к нему поедете с Мариной — она знает языки.

Это письмо — летучее. Завтра и все эти дни большие весточки. Давай этот месяц доведем переписку до того, чтобы было ощущение разговора.

Татьяна Федоровна очень больна, и приходится опасаться за ее жизнь. Завтра зайду к ним и встречусь с Чабровым[111] и возьму письма от тебя и Александры Федоровны. Зоя умерла?!!!![112] Да… От Всевы два письма. Очень за него рад. Пишу ему прекрасную весточку. Целуй Володюшку — ему я тоже напишу весточку.

Скажи Веронике, что я жду от нее вестей — ведь она мне не написала ни одной строчки и даже слова… Ей тоже напишу.

Целую крепко тебя, дорогая моя сестра, Олечка. Володя и Всева — «к Маме-Цели». Я и ты — готовы тоже к ней. Собирайся же, сестра, к новой жизни.

               Твой Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
15 августа 1921 г. Москва

№ 2

Понедельник

Москва

Дорогая сестра Олечка!

Москва — Русь — самое прекрасное, а моя сестра Олечка всего прекраснее! Вот тебе мой короткий ответ на все письма твои, которые я сегодня получил еще из двух источников (Чабров и Сашенька).

Как прекрасно, что ты наконец-то сошла с своего сундучка. Я этому рад, как самому прекрасному, что может быть в моей жизни. Ты реально теперь со мной готова начать цыганскую жизнь. Я верю твоей решимости — ты у нас одна! Хочу сегодня тебе сказать вот что:

Возможно, что я дней через шесть, семь поеду в отпуск в Воронеж — в том случае, если Батум отпадет и, наверное, приеду, если он вырастет, через три недели и остановлюсь в Воронеже тоже не меньше, чем на неделю, и помогу тебе переехать в Москву или решим ехать вместе в Батум.

Если Батума не будет, то мой приезд через неделю или полторы (7-10 дней) обеспечен и мы, ликвидировав с тобой все ненужное в Воронеже и закупив продукты, отправимся в отдельной теплушке в Москву и заберем папу. Комнату я приготовлю или остановимся у одной моей приятельницы (не Марины — есть еще) и подыщем себе комнату через все мои связи и будем жить или все вместе, или, если папа будет очень мешать, устроим его в санаторий какой-нибудь.

А жить нам с тобой по разным комнатам не имеет никакого смысла.

Володю мы заберем проветриться на неделю и подкрепиться в денежном отношении, т. к. это будет возможно — сама догадывай. Я же всю свою наличность тоже пущу в оборот — золото и на эти деньги тоже купим в Воронеже или уездах — продовольствие. Денег у меня может быть с таким намерением приблизительно около 300–350.000 руб. И продав ряд ненужных нам для Москвы предметов — мы сможем обеспечить себя на несколько месяцев, считая, конечно, пайки и наши заработки.

Вот, дорогая сестра Олечка, самый реальный план о нашей жизни — а Батуме, без меня Москва, Америка, пока мифическая радость и желания.

Сейчас я рад этому плану больше, чем всем остальным — он реальнее и возможнее всех мечтаний. Я разыщу тебе прекрасную работу — для души и ни в коем случае для заработка (если совпадет — хорошо! а нет — и не нужно). А мы обернемся с тобой превосходно, да еще и другим будем помогать.

Писать тебе буду каждый день до выяснения с Батумом, давай быстро обсудим этот проект.

Олечка, милая, я чувствую, что я больше не могу без тебя, ведь вожусь же я все с чужими, забывая не только о вас, но и о самом себе, а я этого дальше так не хочу.

Прекрасные брат и сестра устроят у себя такой цветник людей, что энергия не только удвоится, она утысячерится, и я уверен — все будет — и хлеб, и крупа, и масло, ведь бывало же все это для чужих, правда прекрасных, но я хочу делать все для самой прекрасной — своей сестры — Олечки!

Ведь я расту не от Марины, не от коего десятка моих донжуанских похождений, а только от тебя, моя золотая, сказочная сестра. Ты мой прямой воспитатель и никто другой. Теперь — все для тебя!

Крепко целую, обнимаю бережно сказку — Олю.

               Твой Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
Вторник. Ночь. 16-го августа 1921 г. Москва

Дорогая сестра Олечка! Продолжаю письмо № 2. Если мы едем в Батум без тебя, я не еду. Мы там пробудем не больше года и через 6 мес<яцев> приедем в Москву и Питер с экскурсией. Если я еду в Батум, то в роли уполномоченного Наркомпроса, а ты будешь моим секретарем или заведующей библиотекой по изобразительным искусствам Батумских Художеств Свободн<ых> Госуд<арственных> Мастерских[113]. Оттуда, — будь уверена, мы с тобой сможем помочь и Володе, и Всеволоду, и папе как ниоткуда иначе. Береги ковры, береги шаль, береги золото, какое осталось. Все это вырастит само собой. Этот год в Батуме сделает из меня художника, из тебя самую прекрасную сказочную Олечку во всем мире, и такими мы через год, или позже, вернемся в Москву, и нам все — не будет страшно!..

Буду зарабатывать — много плакатами, в театрах, в журналах, в календарях в разные годовщины…

Я верю, что с тобой я вырасту огромным художником, побью рекорд! — ведь ни у кого нет такой прекрасной сестры!

Олечка! Правда, как реально теперь для нас и то и другое, и Москва, и Батум. Мы с тобой вместе мир завоюем, все лучшие люди будут с нами.

Это, Оля, не бред, а то, что у меня растет с каждым днем, с каждым твоим письмом. Жди же, Олечка, от меня ежедневно вестей. Не бойся ни за что на свете! — «Живые в помощи вышнего!..».

Целую, жму твою руку, лучшей из Женщин. Твой брат Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
Вторник. Ночь. 16-го августа 1921 г. Москва

(О Москве)

1) Марина счастлива от большого числа продуктов, которые я ей поменял на тряпки. Ждет эту неделю разрешения вопроса о себе: с Наркоминделом и Марусей Ростовцевой (через нее буду хлопотать).

2) о «Батумской коммуны»

3) и если мы едем в Батум и перебираемся с тобой через 2–3 недели в Москву, — моих проводов на юг — вот такая будет 1-я оказия для подкрепления «нашего с тобой Московского Дома». Ах, Олечка! Как прекрасно жить! Иметь такую прекрасную сестру! Пришла Марина. С вечера, посвященного воспоминаниям А. Блоку. Настроение у нее прекрасное. Марина — решимость! Марина — творчество! Рассказал Марине о том, что написал тебе, о наших планах и возможности нашего приезда из Воронежа в Москву — жить! Остановимся у Марины в большой комнате. О разговоре подробно завтра, сейчас ложусь спать. Поздно. О нашем вечере — вдруг с порожками — тоже напишу.

Целую крепко тебя, дорогая Олечка. Наша энергия и подъем скоро доедут до тебя самым реальным образом. Вижу и тебя, решившую делать большие расстояния, радующие людей и больше всего и всех твоего брата-рыцаря.

Крепко жму твою прекрасную руку — прекрасной из сестер. Твой брат Борис. Марина настойчиво укладывает спать. Ложусь. Олечка, уже рассвет.

               Твой Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
Вторник

16 августа 1921 года Москва

Все написанное в весточках № 2 и 3 о нашем будущем подтверждаю. Написал Всевочке весточку — ему она понравится. Имею очень мало времени. Доклады о поездке, ожидание из Питера коммуны и бивуачный быт моей жизни этот день укоротили намного. Пиши же, Олечка, не задерживай вестей. Отвечай скорее на мои твердые решения о совместной нашей жизни.

Оля, я только сейчас вспомнил, как прекрасно мы написали друг о друге — ведь это же дает полную гармонию, что наш дом «мой и твой» будет самый прекрасный.

Олечка, я мечтаю о нашей тихой встрече. Ведь ты по-настоящему уже внесешь в мой быт прекрасные книги, чего не может сделать ни один человек, даже Марина, хотя она человек от литературы.

Мы с тобой будем ходить на все интересные литературные вечера, будем их устраивать у себя.

Пиши же, дорогая, всех прекраснее, моя сестра Олечка. Целую. Жму твою руку прекрасней всех движений!

Твой брат Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
17 августа 1921 г. Москва

Дорогая Олечка!

Ты, наверное, уже ощущаешь мою бешеную энергию, несмотря на мое нездоровье (последствия малярии)[114].

Она у меня увеличивается с каждым днем от той определенности ближайших перспектив и в твоей, и в моей жизни.

Как хорошо, что так удачно все совпадает. Я наконец-то буду работать по живописи, а ты сошла с своего «сундучка».

Сегодня говорил с Военным Комиссаром, от которого многое зависит (все) в смысле моего откомандирования и демобилизации, и он, спросив меня — устраивает ли меня это — сказал, что недели через 1 ½ — 2 он мне поможет выбраться из армии. Вот тебе уже шаг к реализации наших планов не в мечтаниях, а наяву!

Теперь со дня на день жду Романовича и Максимова из Питера для выяснения вопроса с Батумом.

Сейчас написал письмо Келларенку[115]. Ты знаешь, он тоже необходимый человек в моей жизни, и главное то, что и я ему слишком нужен — он сбился с своей дороги и его только я смогу поставить на рельсы, т. к. у него нет второго меня, а с остальными он официален. Ведь только я могу ругательски ругать Володьку, и он не сердится — знает, что я созидаю.

Жду первой же оказии выслать тебе денег на текущую жизнь.

Жму твою руку — сестры и прекрасной из женщин.

Целую.

               Твой брат Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
Среда

17 августа 1921 г.

Москва

Дорогая Олечка!

Я — весь в будущим днях, а потому не пишу о сегодняшних в смысле моего быта. Могу сказать одно, что он бивуачен до крайней степени и, если бы не эти перспективы, то я ни на минуту бы не остался в таких условиях.

Марина своеобразно рассчитывает на мою энергию и любовь к ней «в вечных снегах Духа»[116] во всех отношениях. Где осуждение — там много неправды, поэтому я не осуждаю и мои, только потому, что это мои отношения. Я самоотверженно и легко шагаю через много нелепостей и чувствую себя прекрасно. Ведь у меня нет и здесь минорного тона, и я не теряю дали горизонта — себя и сестры и братьев, а на остальных мне наплевать. Пусть пользуются пока я с ними, а изменить себя я не смогу, да и не вправе. Скоро — ты.

               Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
17-го августа 1921 г.

г. Москва

Дорогая Олечка!

Т.к. жизнь я считаю только сказкой, где все бывает и смерть, и рождение, добро и зло, огонь и вода, — все это бывает в ней не только прекрасно, но и невыразимо и непостижимо в своих из-началах и концах.

Я не унываю, может быть, мы с тобой-то вместе и до них доберемся, а пока я, желая только утвердить наши общности духа, который начал и во мне и в тебе существовать по воле «Ордена высшей решимости».

Своим бытием мы все время искали, ищем и будем искать, но последнее с сегодняшних дней только вместе и никаких иначе, и для того чтобы убедить тебя самыми сокровенными мыслями, никого не осуждая или в целесообразности этого, я решил свою и твою жизнь в настоящем переложить в «Сказку живых» на «Заколдованном Сундучке»[117] и посвящаю ее Прекраснейшей из прекраснейших женщин — дорогой сестре «Дон-Бориса», — Волшебной Олечке.

В ней ты увидишь, как я сосредотачиваю все свое внимание теперь на тебе и себе и не по дням, а по часам отказываюсь

от «Радости других»,

    «Горя-людей»,

    «Тоски-других».

В ней ты увидишь всю «прелесть» «вечных снегов Духа» и «роста в молчании»[118].

Как мне давно нужно было это сделать, чтобы испытать все до конца.

Ведь путь прекраснейшего и великого — Воли и творчества — в пытливости! Вот она-то меня через мою творческую волю и привела только к «Прекраснейшей из прекраснейших» — сестре Олечке.

               Целую. Твой брат Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
Лето 1921 года 17 августа.

Заколдованный сундучок

           Сказка живых. В частях.

            Среда. Город Москва.

     Посвящается прекраснейшей из

Прекраснейших женщин дорогой сестре

     Дон Бориса, Волшебной Олечке.

Лежит донжуанище на «сомовском» диване, пропитанном насквозь копотью и серой пылью, в разрушенной из разрушенных комнат — наследие от создавшего хранилище для копий с произведений изящных искусств античного мира и прекрасных древностей глубокого Востока[119].

В этой комнате я провел 3 московско-советских зимы[120] с маленькой печкой «Крошкой» и маленькой дочкой Алечкой, великой хитрости и ума женщина, все побеждающая своим неотразимым, сказочно-баснословным духом-дыханием, которым она все ей ненужное беспощадно отбрасывает и все ей нужное собирает вокруг себя и это означает «вечные снега духа», «с ростом в молчании», так как иначе матерью данные уши для того, чтобы слышать оглохнут от зычного, деспотически-повелительного тона, а это тоже означает ни что иное, как воспитание тех, кто по ее же воле и настоятельной необходимости, вошел в ее жизнь. Это только для тех бывает от кого «дрогнуло железное сердце» Марины.

В этой комнате, на маленькой печке «крошке» варится из отрубей месиво в кастрюльке, которая не видала даже «советской чистоты» вот уже скоро, как четвертый год. Это горячее месиво перекладывается в такие же древние по виду кастрюльки, немного меньшего размера и похожие на прекрасных крабов из хранилища древностей глубокого Востока, созданное отошедшим отцом Марины же.

И вот из крабов подобных кастрюль, в «вечных снегах духа» и в «хвалебном молчании» кушают нектар немногим доступный «23 летний сын 28 летней матери» и 8-летняя дочь, не минующая слез лабиринта — сероглазая Ариадна. «Это могут, есть только люди искусства, и все очень хвалят», такое, как уважаемый людьми мира искусств поэт, прибежавший в Красную Московию из Красного Крыма 24-летний Эмиль[121], ничего не евший в двухнедельное свое путешествие, хотя и без княжеского титула и не 75 лет.

Насытившись метаморфозного кушанья, человек искусства — донжуанище, на ложе вечности, с расстегнутым поясом и всем, что мешает плодотворной деятельности «пищи для немногих», лежит и видит своими спокойными, но беспомощными глазами по своему крову той комнаты, где уже жила 3 зимы, дышащая Марина. И видит три больших, почерневших от копоти двери, маленькую печку «крошку», примостившуюся на полу около нарядного мраморного камина, тоже почерневшего от копоти и пыли. А вместо полок, где нашла бы себе место вся крабоподобная посуда, лежит на полу и служит иногда хранилищем не только случайно в нее залетевшей золы от печки, но и такого же серого пепла и пожелтевших окурков, от выкуренного фимиама.

Лежит донжуанище, пишет еще на том же диване и думает, мысли у него путаются от головной боли, и он никогда от роду ее не имевший, прогоняет ее разгорающейся энергией для небольшой «сказки живых», на «заколдованном сундучке» для прекраснейшей из прекраснейших женщин, дорогой сестры «Дон-Бориса», который только молчанием дождался великого размаха — прыжка с «заколдованного сундучка» волшебной Олечки.


Самое прекрасное и великое в яви — это воля и творчество! Только воля и творчество могут создать прекрасное и великое. Вот на какой путь привел «заколдованный сундучок» Дон Бориса и прекраснейшую из прекраснейших женщин — волшебную Олечку.

Путь прекраснейшего и великого — Воли и Творчества — в пытливости! Или в творческом искании!..


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
Четверг. 18-го августа 1921 г.

Москва Дорогая Олечка!

Сегодня, завтра или послезавтра жду новых друзей из Питера. Мне крайне интересно, смогли ли они заразить моим огнем остальных членов «Батумской Коммуны». В числе ее — Гоги, Наташа Табах, Танечка Семынина, Рындин[122] и др.

В Москве я не боюсь — будем действовать вместе, а Питер, что скажет, не знаю.

Я очень рад затишью этих нескольких дней — все взвесил, все передумал.

Преимущества остаются за Батумом — прекрасная природа Кавказа, Черное море, Батумский Пальмовый бульвар, катер «Чарох». Огромные комнаты с окнами во всю стену, т. к. там нет зимы, возможность поставить первоклассно экономическую сторону жизни — а от этого самое главное — полная возможность работать.

Завтра отправлю в наш коренной парк в г. Торжок чертежи ящика для красок и мольберта и скоро все это получу в готовом виде.

_____
Преимущества Москвы: Москва! Всева — к нам на Рождество из Питера, Володя — из Воронежа, и мы все вместе.

Люди, книги, музеи, галереи, выставки, театры, художественные мастерские — все, что попадет в наш горизонт, но суровая зима, рассеянность прямой задачи — работы по живописи из-за быта, м.б., из-за холода и т. д.

_____
Батум же, я с уверенностью могу сказать, — нам обеспечит, если будем живы и здоровы, весь будущий год Москвы настолько, что мы все будем заняты исключительно работой.

Сейчас иду в ЦУПВОСО — служить — досидеть до 4-х часов.

               Целую. Твой брат Борис.


Борис Бессарабов — Ольге Бессарабовой
23 августа. Москва

В ночь с 22 на 23 августа у меня был большой подъем энергии, которая временами за эту неделю совершенно исчезала, в связи с моим расстройством во всех смыслах, на почве малярии, которую я вывез с Кавказа.

23 августа день был спокойный, и его тишина особенно была приятна в комнате, в которую я перебрался на несколько дней для выздоровления и отдыха. Ее смело можно назвать «комнатой отдыха», так как весь дом и она расположены в прекрасном месте у Москвы-реки, что недалеко от церкви……и 6-го Ростовского переулка[123]. Хотя она со стороны реки и на 4 этаже — все же попасть в нее нетрудно с противоположной стороны — всего лишь 12 ступенек. Это оттого, что дом построен по крутому обрывистому берегу.

К вечеру я вышел прогуляться после трехдневного лежания и хотел опустить письма Олечке, но натолкнувшись на подпись: Без оплаты за заказные 1250 р., закрытые 250 р. и открытые 100 р. — письма не опускать, за неимением марок и этой неожиданной новости, я не исполнил намеченного.

Вернувшись, домой я застал гостей — Марину, Алечку и Эмиля Миндлина, они пришли в честь дня рождения Андрюши — сына Аси[124], которая героически взялась мне помочь в регулярном питании.

Пришла еще бывшая квартирантка той комнаты, где я остановился — крайне занятное существо. Провинциалочка маленького уездного города Орловской губернии, которая в разговоре со мной, говоря о том, что ей не приходилось сталкиваться с «внутренностью мужчин, а только с внешностью и что попадались красивые и задавали такие же вопросы после умных — любила ли я кого-нибудь». Жалкое и трогательное существо. Ничего из нее не выйдет — сапог и гроб…

Появилась в мою комнату и Марина с папиросой в руке и, по обыкновению, забыла спички. Я предложил ей часть своих и сказал, что я предполагал отсутствие сегодняшний вечер спичек у всех и потому купил коробку во время прогулки. Марина говоря, что эту заботу она принимает во имя ее, и я не успел оглянуться, как не оказалось всей коробки спичек и весь вечер прикуривал у нее, а под конец к ночи они подарили мне 9 спичек и ободранную коробку.

Был торжественный чай с пирогом с капустой и тремя тортами, состряпанными накануне вечером в кухне на квартире у Марины и достряпанными на примусе в нашем доме над Моек-вой-рекой, где и Ася с Андрюшей такие же временные гости, как и я, так как они здесь расположились на время отъезда квартирохозяев в Сибирь. За столом был разговор на злобу дня. По традиции в доме Цветаевых в день рождения, герою дозволяется все, что бы он ни придумал, этот разговор связан с вое-поминаниями Марины и Аси. Андрюша в этот день ничего особенного не делал и, против обыкновения, спрашивал разрешения для каждого своего «вольного шила». По предложению Марины, смысл этого дня был сделан волшебным для каждого из присутствующих, и каждый мог пожелать чего бы он хотел вообще.

Марина: Хочу освобождения всех политических заключенных!

Эмиль: Хочу обеспечить себя на всю жизнь пирожными!

Провинциалочка: Хочу сделаться поэтом!

Я: Хочу, чтобы день свободы для меня превратился в дни Свободы для всех и навсегда!

Ася: многозначительно и незначительно захлебываясь промычала и от своей демагогической религиозности не нашла ничего подходящего для этого дня.

Разговор перешел к путям ребенка в возрасте 9 лет. Начались споры и «конкретные» доказательства. Здесь присутствовали две матери 8-летней дочери и 9-летнего сына. Они решили, что у Андрюши больше всего склонность к балету, чуть ли не от пеленок. Мне после многобурливого, захлебывающегося предисловия Аси о чувстве, что она родила от мужа Бориса и что я, как отец, рассуждаю на эту тему, противно и тоскливо было, что бы то ни было говорить.

Марина начала читать последнюю картину из «Лозена»[125] — вещь, которую я целиком слышал 2 раза. Вещь прекрасная! После этого все распрощались и пошли готовиться ко сну.

ИЗ ЗАПИСЕЙ БОРИСА БЕССАРАБОВА

У Н.П. Крымова
23 августа 1921 г. Москва ...



Все права на текст принадлежат автору: .
Это короткий фрагмент для ознакомления с книгой.
Марина Цветаева — Борис Бессарабов. Хроника 1921 года в документах. Дневники Ольги Бессарабовой. 1916—1925